Шпанов Николай Николаевич. Медвежатник
* * *
Примерно через полгода после того, как увидел свет маленький сборник "Искатели истины", где описывалось несколько эпизодов из следственно-розыскной и криминалистической деятельности Нила Платоновича Кручинина и его молодого друга Сурена Тиграновича Грачьяна, автором этих строк было получено следующее письмо:
"Уважаемый товарищ!
Прочел "Искателей истины". Насколько мне не изменяет память, там все на месте: эти частные случаи описаны именно так, как происходили. Тем не менее считаю себя вправе просить Вас о некотором исправлении в общей постановке вопроса. По-моему, всю огромность принципиальной разницы в деле борьбы с преступностью в буржуазном обществе и у нас необходимо показать читателю не только в декларациях от автора или в высказываниях действующих лиц. Нужно рассказать нашим людям и о том, как обстояло это дело во времена царизма и как обстоит теперь: обнажить разницу в самом существе преступности, в ее распространении и формах существования. Преступность, как наследие прошлого, существует. Воспитательная работа нашего общества еще далеко не достигла того, чтобы сделать ненужным ни наказание, ни профилактику преступления. Поэтому я позволю себе приложить к сему список нескольких интересных "дел". В этом списке особняком стоит "Дело Паршина". На него стоит обратить внимание не только потому, что оно интересно с розыскной точки зрения. На его примере можно показать широкому кругу наших молодых людей, что было и чего больше не может быть. Преступность пышным букетом расцвела в былые времена потому, что само правосознание буржуазии способствовало этому развитию. Ведь и хищническая деятельность буржуазии была не чем иным, как преступлением. Вы, конечно, помните мысль Энгельса о том, что если один человек наносит другому физический вред, и такой вред, который влечет за собою смерть потерпевшего, то мы называем это убийством; а если убийца заранее знал, что вред этот будет смертельным, то мы называем его действие умышленным убийством. Если же общество ставит сотни пролетариев в такое положение, при котором они неизбежно обречены на преждевременную неестественную смерть, на смерть столь же насильственную, как смерть от меча или пули; если общество само знает, что тысячи должны пасть жертвой таких условий и все же этих условий не устраняет, то это еще более страшное убийство, чем убийство отдельного лица, ― это убийство скрытое, коварное, от которого никто оградить себя не может, которое не похоже на обычное убийство только потому, что не виден убийца.
У некоторых наших писателей существует манера представлять дело так, будто уже само буржуазное правотворчество, являющееся зеркалом буржуазного правосознания, не содержит в себе норм, ограничивающих преступления против небуржуазных классов, против пролетариата в целом и против отдельных его представителей. Послушайте меня, не становитесь на такую точку зрения. Ее поборники идут по линии наименьшего сопротивления, они пренебрегают фактами, отбрасывают, как якобы несуществующее, то, что им неудобно в буржуазном праве. Это делается вместо того, чтобы с фактами в руках доказать нечто гораздо худшее ― что само же буржуазное общество, в лице своих органов расследования и суда, открыто идет на нарушение, вернее говоря, на обход писаных лицемерных норм существования, не обязательных для самой буржуазии. Для главарей гангстеризма закон о наказуемости грабежа и убийства оказывается в такой же мере обходимым рифом, как для главарей официального монополистического капитала какой-нибудь антитрестовский закон.
Такое положение не успело создаться в дореволюционной России. В ней исполнительная власть не успела поставить знак равенства между воротилами банков и главарями крупных грабительских шаек. Тем не менее питательная среда для широкой деятельности искателей легкой наживы всех планов и масштабов существовала. Ее создавали не только сами условия капитализма, но и продажность полицейского аппарата империи. С тех пор утекло много воды. Жизнь профессионального правонарушителя царских времен не стоит даже сравнивать с условиями его существования в СССР ― настолько сузился "круг деятельности" этих рыцарей ночи.
Теперь преступник-"профессионал" у нас явление гораздо более редкое. А есть преступные "специальности", почти вовсе вымершие. Одною из таких специальностей является "медвежатничество", то есть вскрывание несгораемых касс и сейфов.
В заключение смею Вас просить исключить мое имя из всего, что будете в дальнейшем писать. Сожалею, что уже нельзя этого сделать с отчетами, которые Вы успели опубликовать. Но дальше ― не нужно. В нашей среде есть много товарищей, гораздо более сведущих и талантливых, нежели Ваш покорный слуга. В их деятельности Вы найдете примеры куда более интересной борьбы с преступностью, борьбы за твердый советский правопорядок, за чистоту нашего общества.
Примите мой самый дружеский привет.
Полковник Н. Кручинин".
К письму Н. Кручинина был приложен перечень двадцати дел, представлявшихся ему достойными внимания. Первое же ознакомление с некоторыми из них показало, что тот, кто занялся бы их восстановлением и обработкой, не заслужил бы ничего кроме признательности читателей. Материал "Дело Паршина" оказался действительно увлекательным, несмотря на всю свою невероятную хаотичность ― ни системы, ни даже хронологии. Работа оказалась трудной еще и потому, что "дело" уходило своими корнями в далекие времена и, чтобы показать работу над ним советских оперативников, пришлось заглянуть в уголовное подполье Российской Империи. Это сломало хронологическую четкость повествования, и автор должен просить у читателей прощения за некоторую конструктивную сложность настоящего отчета. Зато в деле о "медвежатнике" не осталось ни одной незаполненной строчки, ни одного неосвещенного уголка.
Автор приносит Нилу Платоновичу Кручинину извинения по поводу того, что не последовал его просьбе снять его имя. Правда жизни остается правдой. Строго следуя ей во всем, что написано дальше, автор не счел нужным подменять и имена действующих лиц.
ГЛАВА ПЕРВАЯ
Курьерский Петербург-Москва
― Ну, Колюшка, мне пора, ― сказал Федор Иванович, защелкнул крышку золотых часов и опустил их в жилетный карман.
Слова Федора Ивановича были обращены к сидящему рядом с ним на диване сыну ― гимназисту лет пятнадцати, влюбленно-восторженными глазами глядящему на отца.
Федор Иванович поднялся и истово перекрестил сына.
― Христос с тобой… Будь умником.
Мальчик взял в обе свои маленькие руки пухлую, короткопалую руку отца и звонко поцеловал ее.
― За хозяина остаешься, ― и Федор Иванович неторопливо обвел рукою вокруг себя.
Извозчик вез Федора Ивановича Вершинина с Восьмой линии Васильевского острова на Николаевский вокзал. В ногах извозчика лежал небольшой чемодан желтой кожи, сам же Федор Иванович, откинувшись на спинку сиденья и поставив между ногами трость с большой рукоятью из слоновой кости, поглядывал на панели.
Взгляд его особенно внимательно останавливался на женских фигурах, и при этом, широкое, по-модному бритое лицо Федора Ивановича сохраняло самое серьезное выражение. Никто не угадал бы игривых мыслей этого сорокалетнего мужчины в шубе с воротником и отворотами из великолепного барашка. На голове Федора Ивановича красовался новенький котелок, подчеркивавший солидность всей его фигуры.
Справа Нева дышала еще холодом невскрывшегося льда, а копыта лошади уже месили весеннюю хлябь грязного снега. Федор Иванович подставил лицо дувшему с реки колючему ветру. Он ничего не имел против этого пронзительного питерского ветра. Вообще, он любил в этом городе все. Москва?… Нет, Москвы он не любил и ездил в нее только по необходимости. Там было поле его деятельности. Там дни были наполнены только суетой и страхом. В Москве им неотступно владела боязнь сорваться, сделать ложный шаг. Тогда полетит в тартарары все, что есть у него здесь, в Питере, и там, в недавно купленной тверской усадьбе "Скворешники". Эта усадьба была венцом его мечтаний. Но пока еще даже в этом новом для него гнезде Федор Иванович не чувствовал покоя. Даже там он постоянно находился во власти страха и неверия в реальность происходящего. Он твердо решил, что для того мира, в котором он вращался в Москве, "Скворешники" будут такой же тайной, какою был сын Колюшка.
Пролетка взобралась на крутой подъем разводной части Николаевского моста и поравнялась со стоящей на ее развилине часовней Николая-угодника. Федор Иванович отвел взгляд от реки и, обернувшись к освещенному большому зеркальному стеклу часовенки, левой рукой чуть приподнял котелок, а правой сделал несколько быстрых, мелких крестиков, незаметных со стороны.
Эта многолетняя привычка означала у него как бы прощание с Петербургом. Ежели ему доводилось уезжать, не миновав часовенки, Федор Иванович чувствовал себя так, словно лишился благословения чудотворца ― покровителя странствующих. А Федор Иванович был суеверен. Он не любил начинать дело, не перекрестясь. Его наблюдения говорили: всякий раз, когда он покидал родной город, не переглянувшись со святым Николаем, дело у него либо вовсе срывалось, либо кончалось не так, как он того хотел.
На Невском, возле Екатерининского канала, Федор Иванович прикоснулся тростью к спине извозчика, и тот послушно остановился.
― Подождешь, ― барственно бросил Федор Иванович извозчику и перешел на правую сторону проспекта. Там, в маленькой кондитерской, над скромной дверью которой было золотыми буквами выведено по-французски единственное слово "Рабон", Федор Иванович выбрал нарядную коробку и приказал наполнить ее глазированными каштанами. Эти каштаны ― специальность французского кондитера тоже были для Федора Ивановича чем-то вроде благословения Николы-угодника. Без них он не любил приезжать в Москву. Такова была многолетняя традиция, установившаяся в его отношениях с живущей в Москве младшей сестрой Катей.
Когда у вокзальной лестницы носильщик, подхватив чемодан, потянулся к пакету с каштанами, Федор Иванович подал ему его с тем же самым наставлением, какое неизменно делал всякий раз у этих ступеней: с пакетом следовало-де обращаться с осторожностью!
Федор Иванович не любил брать билет на городской станции. Сдав вещи носильщику, он всегда сам подходил к кассе. По курьерскому поезду, которым ехал Федор Иванович, и по всему его виду с уверенностью можно было сказать, что едет он не иначе как до самой Москвы. Не в Бологом же, в самом деле, сойдет человек в эдакой отличной шубе, держащий под мышкой великолепную трость, человек, который так ловко, не стягивая с руки перчатки, вынимает из портмоне шестнадцать рублей за билет!… Все это было так. Но всякий раз Федор Иванович сам наклонялся к окошечку кассы и доверительно, так, чтобы его мог слышать только кассир, требовал себе билет первого класса до Москвы, притом непременно с нижней плацкартой.
В вагоне Федор Иванович осваивался быстро. Совершив два-три конца по коридору и перекинувшись несколькими словами с проводником, он уже в точности знал, кто в каком купе едет, и в зависимости от этого завязывал интересующие его знакомства. Из этих знакомств он решительно никогда не извлекал какой-либо заметной для других пользы: он даже, как правило, не принимал участия в роббере винта, который сам же организовал. Быстро и умело перезнакомив между собою пассажиров, едущих в двух соседних купе, он с уверенностью железнодорожного завсегдатая растворял разгораживающую эти купе складную дверь-переборку.
Самое большее, что он себе позволял в разгар роббера, ― подсесть к кому-либо из игроков и дать несколько безошибочных советов или с видом знатока покритиковать неудачный ход.
― Помилуйте, сударь мой, ― солидным баритоном говаривал в таких случаях Федор Иванович, ― кто же это при полном ренонсе в пиках да при такой коронке объявляет малый шлем? И себя и партнера подводите. Если уж у меня на руках…
И Федор Иванович обстоятельно объяснял, как бы он поступил на месте игрока. Объяснение бывало дельным и поднимало авторитет Федора Ивановича в глазах игроков.
Располагаясь на этот раз на бархатном диване вагона, Федор Иванович вспомнил, как он уезжал из Питера, ехал в поезде и приезжал в Москву последние разы. Бог даст и теперь Первопрестольная встретит его суетой белых передников, сочным свистком толстого обера и бесконечной вереницей веселых московских "ванек". Бог даст… Но… мало ли что может случиться за шестнадцать часов пути? Все в руце божьей!… Пока, правда, все шло преотлично: разведка произведена, знакомства завязаны, выбор сделан, и, что грех таить, выбор, кажется, неплохой. Традиционный винт организован, и винтеры до сих пор разыгрывают неподатливый роббер уже без советов Федора Ивановича. Сам же организатор винта, уединившись в своем купе с приятным попутчиком, ведет неторопливую беседу о том, о сем.
Попутчик его, крупный мужчина в несколько старомодном черном сюртуке, шелковые лацканы которого до самого живота скрыты за окладистой седой бородой, говорит не спеша, негромким густым баском с хрипотцой. Уже в самом баске этом чувствуется, что человек знает цену себе и каждому своему слову.
― Нет уж, государь мой, ― мягко перебил его Федор Иванович, ласково прикоснувшись кончиками пальцев к коленке собеседника, ― тут вы меня не убедите: никогда московскому воспитанию не достичь петербургского уровня. В Питере, скажу я вам, самый воздух действует, так сказать, воспитующе.
― Однако же, ― пробасил старик, ― ежели имение ваше, как изволите говорить, в Тверской губернии, то и тяга ваша должна быть к нашей Белокаменной.
― Когда мне, не в качестве отставного коллежского советника, а как тверскому помещику, ― Федор Иванович с особенным удовольствием произнес это слово, ― приходится подумывать о бренной стороне существования, сознаюсь: тоже забываю и дворянство, и чины ― и, ― Федор Иванович округло взмахнул, ― к вам, на Никольскую, на Ильинку…
― А по какой части в Москве дела ведете?
― Да разные, знаете ли. Вот теперь хочу маслобойный завод ставить, а то до сих пор лен-батюшка гнал меня к вашим толстосумам.
― Лен, говорите? ― старик покрутил бороду. ― Как же это вы моих рук-то миновали?
― А, простите, с кем имею честь?
Старик с усмешкой назвал одну из самых известных мануфактурных фамилий России. Выяснилось, что едет он из Пскова, где запродал партию белого товара. При этом сообщении старик машинально притронулся концами пальцев к груди, где сюртук его заметно оттопыривался.
Заметив проходящего по коридору проводника, Федор Иванович приказал стелить. Собеседники вышли в коридор, и приятное знакомство закончилось на том, что мануфактурщик положил себе в карман визитную карточку Федора Ивановича.
Проводник вышел из купе.
― Постелька готова-с.
Попутчики распрощались, и мануфактурист важно удалился на свое место.
Утром, перед Москвой, Федор Иванович вставал обычно одним из первых, чтобы не пропустить пирожки с вязигой, преотменно готовившиеся в клинском буфете.
В Москве до Боярского двора Федор Иванович заехал к сестре Кате. Вместе с каштанами он вручил ей для сбережения небольшой пакет, плотно увязанный шпагатом. Что в пакете, он не сказал и знал, что, по установившемуся между ними безмолвному уговору, сестра любопытствовать не станет. Что касается мануфактуриста, то лишь в середине дня, выкинув на конторку толстый бумажник и приказав сыну сдать артельщику его содержимое, он узнал, что пухлый бумажник набит плотными пачками чистой бумаги, в которых лишь верхние листки были настоящими "Петрами" и "катюшами".
Уже в Боярском дворе, в гостиничной парикмахерской, когда мастер нежно водил по щекам Федора Ивановича бритвой, то и дело заботливо осведомляясь "не тревожит ли", тому пришло вдруг в голову, что, может быть, именно сейчас вот, в эту самую минуту, обворованный купец раскрыл бумажник и начинает перебирать в уме все подробности своего путешествия. Он представлял себе, как купец думает, думает, трет морщинистый лоб, теребит седую бороду и час за часом, минуту за минутой вспоминает поездку, вспоминает его, "коллежского советника" и помещика Вершинина…
Тут полные щеки Федора Ивановича начали вздрагивать так, что мастер в испуге отвел бритву. Федор Иванович растерянно пробормотал что-то о нервах.
Страх делал его память такой острой, что он в точности восстанавливал теперь каждый свой шаг в вагоне, каждое слово. Вспомнив, что он вручил мануфактуристу визитную карточку, Федор Иванович почувствовал, как у него холодеют колени. Но тут же он себя успокоил: эта карточка его еще никогда не подводила. Купец допустит все, что угодно, кроме того, что вор мог вручить ему свою карточку с адресом. Такого еще не бывало. Нет, нет, никогда не бывало!
А все-таки, может быть, на будущее время воздержаться от этих карточек? Чем черт не шутит?…
Федор Иванович закрыл глаза и откинулся в кресле.
― Кажется, унялось… можно бриться.
Ласковые прикосновения парикмахера мало-помалу привели в порядок расходившиеся нервы.
― Позволите тройной, брокар, цветочный, кёльнский?… ― Под укоризненным взглядом! клиента мастер смущенно пробормотал: ― Виноват, запамятовал-с…
Федор Иванович никогда не употреблял одеколона после бритья. Он слишком любил гладкую розовую кожу на округлых своих щеках, чтобы портить ее одеколоном. Только чистая холодная вода способствует сохранению свежести.
С кресла Федор Иванович поднялся чуть-чуть утомленный воспоминанием об украденных деньгах. Но он знал, что это быстро пройдет. Состояние не было для него новым, повторялось почти после каждого "дела". Особенно ежели перед тем бывал длительный перерыв в работе.
Федор Иванович велел прыснуть на себя духами "Кожа испанки". Он их очень любил, но пользоваться ими позволял себе только в Москве, на работе. Дав мастеру гривенник на чай, он уже в отличном настроении поднялся в номер.
Номер был невелик и скромен. Федор Иванович не любил попусту бросать деньги. Считал, что уже самого того факта, что он живет в Боярском дворе, как прикрытия, совершенно достаточно. Пускать пыль в глаза ценою номера нет надобности. Ежели же, не дай бог, что-нибудь случится, то не все ли равно, в каком номере ― в большом или маленьком?
Опустившись в кресло возле телефона, Федор Иванович некоторое время в задумчивости ногтем сбивал зацепившиеся за рукав волоски, ускользнувшие от щетки швейцара парикмахерской. Потом позвонил и приказал подать список городских телефонов.
"Гусар смерти"
Том был мальчик хоть куда, И служил он в чайном магазине…Роман Романович щелкнул пальцами и, притопывая носком лакированного сапога с кокардой у коленки, грассируя, пропел еще одну строку из запомнившейся новой песенки. Он впервые слышал вчера Изу Кремер. Понравилось.
Рра-а-зносил покупки по домам в корзине…Он прервал себя на полутакте и приотворил дверь. Совсем другим, зычным голосом, в котором чувствовалось умение командовать, крикнул:
― Степан, черт тебя подери!
― Бегу-с.
Коридорный вбежал в номер и с ходу подал черную венгерку.
― Ни пушинки-с! ― угодливо сказал он и, лизнув себе ладонь, провел ею по спине Романа Романовича.
Венгерка сидела складно, обрисовывая сухую фигуру Романа Романовича. Кабы шнуры на груди были не черными, а серебряными да на плечах были погоны Александрийского гусара!… Не случайно же на визитных карточках Романа Романовича Грабовского мелким шрифтиком внизу было набрано: "Корнет в отставке". И без этого всякий с первого взгляда опознал бы в нем бывшего кавалериста, не имеющего сил расстаться с родной венгеркой.
Впрочем, дело было не только в любви к мундиру. Роману Романовичу давным-давно пришлось снять его из-за некрасивой истории с пропажей денег у товарища по полку. Куда большую роль в его приверженности к подобию военной формы играло то, что это одеяние, сразу изобличавшее в нем бывшего гусара, служило неплохой маской. Она не раз отводила от Романа Романовича руку наружной полиции.
А профессия Романа Романовича требовала в этом смысле особой предусмотрительности. Он давно был своим человеком в компании самых отчаянных московских аферистов ― кукольников и банковских воров. Немало денег перекочевало через руки Романа Романовича из портфелей незадачливых купцов и артельщиков в кассы тотализатора и в бездонные карманы цыганок Петровского парка. Все знали там бесшабашного гусара, пропивающего наследство какой-то саратовской бабушки.
Нынче Роман Романович был в отличном расположении духа. Всего два дня, как удалось наколоть[1] отменное дельце: в конторе Волжско-Камского банка судьба подарила ему ни много ни мало шесть тысяч рубликов. Дело было так.
Тщательной разведкой было установлено, что одному зарядьинскому канатчику, поставлявшему веревки чуть ли не всем пароходствам, предстояло получить в банке значительную сумму для расплаты с мелкими поставщиками пеньки. Этот канатчик был избран ворами по следующим соображениям. Грабовскому удалось познакомиться с ним на бегах. Туда часто езживал купец. Грабовский сблизился с ним, подав несколько удачных советов по части тотализатора. Дальнейший контакт поддерживался тем, "что каждый божий день ― надо не надо ― Грабовский стал захаживать в трактир Егорова, что в Охотном ряду, и есть там блины и рыбу, которыми славился трактир. Делал это Роман Романович только ради того, чтобы держать под наблюдением канатчика ― завсегдатая этого трактира. Грабовский установил, что купец ходил в банк один. Это было удобно во всех отношениях. Способ, по которому работал Грабовский со своим помощником, сводился к мгновенному отвлечению внимания получателя денег от его портфеля. Тогда этот портфель подменялся точно таким же, заранее изготовленным и набитым чистой бумагой.
План был разработан во всех деталях. Все привычки и повадки купца были учтены. Порядки Волжско-Камского банка давно известны. Оставалось одно: изготовить копию портфеля, с каким канатчик ходит за деньгами. И вот тут-то план мошенника едва не уперся в тупик: оказалось, что ежели денег к получению предстоит немного, купец попросту набивает деньги в карманы; ежели же сумма велика, то кладет их в дедовский кошель, сшитый из прочной, чуть ли не подошвенной, кожи и по виду смахивающий на переметную сумочку Ильи Муромца. Об эту-то сумочку и споткнулись было намерения Грабовского. Где взять ее копию? А копия должна быть точной, иначе подмена будет сразу обнаружена.
С таким казусом Грабовский столкнулся впервые. До сих пор ему доводилось иметь дело с покупными портфелями. Сколь бы они ни были разнообразны ― всегда удавалось найти копию. В крайнем случае требовалось только подогнать цвет.
Так что же ― отказаться от плана? Нет, на это Грабовский не пойдет. Слишком много времени было убито на канатчика. Слишком много денег просажено с ним на бегах и проедено на блины с балыками. Начинать новую разведку ― за новой жертвой ― не было времени. Грабовский уже сидел без гроша. И он решился: пан или пропал! Либо окончательно провалит дело, либо добудет копию сумки. Хотя бы на одну ночь, хоть на несколько часов, но висевшая на гвозде в лабазе канатчика сумка должна оказаться в руках отставного корнета.
Было дано знать на Хиву[2]. Один из наиболее квалифицированных рецидивистов-домушников получил задание: вечером, перед самым закрытием лабаза, сумка должна быть украдена; наутро, едва лабаз будет отперт и прежде чем хозяин успеет заметить отсутствие сумки, она должна быть на месте. Вор-домушник, которому через посредника посулили хорошее вознаграждение, не стал вдаваться в обсуждение странного заказа. Целую ночь сумка находилась в распоряжении шорника, изготовившего с нее точную копию.
Вор даже не знал, на кого работает. Грабовский был спокоен: тут его не могут выдать.
Два дня ушло на то, чтобы затереть новую сумку до состояния сильной подержанности, в каком находился подлинник.
После этого оставалось ждать, когда канатчик пойдет за деньгами.
Когда он явился в банк, получил свои двенадцать тысяч и, уложив их в дедовскую сумку, в последний раз склонился было к окошечку кассы, чтобы проститься с кассиром, за его спиной раздался хорошо знакомый голос отставного гусара:
― Здравия желаю, Ферапонт Никонович! Обратите внимание, какой-то хам плюнул вам на поддевку.
Купец на мгновение машинально оторвался от стойки, чтобы глянуть на свою полу, ― даже не обтереть ее, а только глянуть. Этого мгновения было достаточно: вместо сумки, наполненной деньгами, около его локтя лежал дубликат, набитый чистою бумагой. Это была работа сообщника Грабовского, стоившая корнету ровно половины куша ― шести тысяч рублей. Но и оставшиеся на его долю шесть тысяч были достаточным вознаграждением за игру на скачках да за месяц неумеренного блиноедения.
На следующий день Роман Романович был на обычном месте в трактире Егорова. Он сидел за столиком по соседству с "собственным" столом канатчика и делал вид, будто рассматривает посетителей. Грабовский знал, что до половины второго, когда половой, за минуту до прихода канатчика, в последний раз для виду обмахнет салфеткой белоснежную скатерть и сверкающий прибор, оставалось еще по крайней мере пять минут. Но всякая дрянь уже лезла в голову экс-корнета. Черт знает чего только не могло случиться! Что, ежели купчине придет в голову поинтересоваться, зачем это он, отставной корнет Грабовский, был в тот день в Волжско-Камском банке? Какие такие были у него там дела? А что ежели (хотя это и маловероятно) купец заметит, что сумка-то не та, не дедовская? Хотя нет, этого не может быть, Роман Романович лично проверил наличие в ней деталей той, старой, вплоть до непарных пряжек на застежке, толстой дратвенной починки на углах…
Ну, а ежели все же?
Пойдет розыск: откуда взялась да кем скопирована?…
Впрочем, и это не страшно: ищи теперь ветра в поле…
К тому времени, когда канатчик наконец показался в зале, Грабовский успел успокоиться. Но тут, при виде внимательных сердитых глаз купца, скользкий страх снова заполз в корнетскую душу. Понадобилось напряжение всей воли, чтобы быть таким же, как всегда, ― беззаботным любителем блинов, лошадей и цыганок.
Кажется, все обошлось.
Но даже на следующий день Грабовский успокоился лишь тогда, когда канатчик сам предложил после обеда поехать на бега, чтобы "заиграть обиду".
Нынче, на третий день после кражи, Роман Романович впервые позволил себе уйти от Егорова прежде, чем закончил обед канатчик. Нынче он не желал наедаться блинами. Хотелось снова, как прежде, "разговеться" у Оливье, пустить первую "канатную" "катю" в обмен на все то, что может дать "порядочному человеку" французская кухня.
Роман Романович взбежал к себе в "Мадрид" и, полежав с часок, принялся одеваться. Он стоял уже перед зеркалом, надевая черную фуражку с белыми кантами и с кокардой, особым образом смятую, такую мягкую, что ее можно было зажать в кулак, а отпустишь ― она снова как новая. А за ним в нескольких шагах, умильно склонив голову, с распахнутой николаевской шинелью в седых бобрах стоял Степан. Но тут-то Романа Романовича и позвали к телефону.
Разговор был недолгим, но разрушившим планы Грабовского.
― Отставить! ― крикнул он Степану и с досадой швырнул на подзеркальник фуражку. ― Штатскую тройку!
Пока Степан готовил платье, Грабовский сбрасывал венгерку и шелковую рубашку, неотрывно глядя на себя в зеркало. Вдруг он остановился и подошел к своему отражению так, что чуть не прикоснулся к его носу своим собственным. Он глядел так, что можно было подумать, будто видит себя впервые или по крайней мере после долгой разлуки. Сощурившись, он потрогал пальцем щеку и даже притронулся к мешку под глазом. Кожа была дряблой, нездоровой. Волосы, взъерошившиеся, когда он снимал рубашку, оказались жидкими, липкими от брильянтина. Упавший в зеркало из-за спины Грабовского луч солнца с ненужной ясностью подчеркнул, что лицо у Романа Романовича желтое и черты его не только некрасивые, а даже неприятные: нос слишком длинный, красный, губы тонкие, злые и противного синеватого цвета. А глаза… Дойдя до оценки своих мутных, подернутых слезой глаз пьяницы и развратника, Грабовский отвернулся и злобно сплюнул. Он себе не понравился. И он знал, что больше всего изматывает страх, отвратительный липкий страх, неотступно преследующий его в первые дни после каждого "дела". "От этого и рожа делается желтее лимона, и глаза слезятся, и волосы лезут, как у отбракованного мерина", ― подумал Грабовский.
Дом в Бутырках
Бутырские дворники хорошо знали сумрачную фигуру Петра Петровича Горина. Хотя власть его не распространялась за пределы принадлежавшего ему столь же мрачного, как он сам, четырехэтажного дома, но все дворники при его появлении исправно ломали шапки, а городовые отдавали честь. Горин славился на Бутырках не только крутостью нрава, но необыкновенной скаредностью и умением за грош выжимать из своих служащих такое, чего другой не возьмет и за целковый. Он не желал знать ни плотников, ни водопроводчиков, ни маляров. Все ремонтные дела по дому должны были справлять дворники. А так как дворников в доме было только двое и весь день у них уходил на разноску дров по квартирам, уборку двора и улицы, то на иные работы оставалась только ночь. И вот в то время, как один из них отсыпался на дежурстве под воротами, второй, вместо отдыха, возился со всякого рода починками. От этого в доме стоял по ночам шум, досаждавший жильцам и возбуждавший их недовольство. Иные квартиранты, прожив уговоренный год, а то и не дожив его, съезжали. В доме всегда пустовало несколько квартир.
В этот день Петр Петрович, как и всегда, обойдя двор, вышел за ворота. Там он стоял несколько минут, хмуро оглядывая улицу. Приняв поклоны соседних дворников с таким видом, словно это были его люди, и сплюнув сквозь зубы, он побрел домой. Под тяжестью его большого тела прогибались две толстые доски, проложенные поперек двора, поверх слякотной каши талого снега. Двор был узкий, темный, солнце не проникало в него никогда, и в углах снег держался до июня. Хозяин не разрешал тратить дрова на снеготаялку, пока околоточный не начинал клясться, что дольше терпеть не может и готов отказаться от очередной месячной трешки, лишь бы не нажить неприятностей.
По двору Петр Петрович бродил в глубоких "поповских" ботиках, чтобы иметь возможность сойти с досок и заглянуть во все углы своего владения. Поверх заношенного пиджака, а иногда и просто на исподнюю рубаху, у него бывало надето рыжее от времени драповое пальто; на голове ― барашковая шапка, в которой серело уже немало плешей и молеедин. Лицо у него всегда было сумрачное, недовольное; маленькие светлые глазки глядели злобно из-под клочковатых бровей. Бороду Петр Петрович брил. Но так как сам он бриться не любил, а цирюльник стоил пятак, то щеки его почти всегда были покрыты неопрятной рыжей щетиной. В сочетании с растрепанными рыжими же усами щеткой эта щетина придавала его лицу совершенно разбойничий вид.
Постояв под воротами, пройдясь по двору и отругав дворников, Горин сбросил у черного подъезда ботики и, отдуваясь, поднялся по загаженной котами темной лестнице во второй этаж, где была расположена его хозяйская квартира. Квартира была велика, но производила впечатление донельзя тесной, так как ее сплошь заставили мебелью. Мебель была всякая: дрянная, Сухаревской работы, собственная, и более добротная, оставшаяся от согнанных за неплатеж жильцов. На буфетах, на столах, шкафах и этажерках стояло много никчемных, таких же дешевых и дрянных, как сама мебель, безделушек.
Петр Петрович принадлежал к числу тех воскресных завсегдатаев Сухаревки, что хаживали покупать "на грош пятаков", воображая, будто им действительно удается счастливо приобретать раритеты. В предметах искусства он ничего не смыслил, но покупать их любил страстно. Он полагал, что покупает за полтинник то, что стоит красненькую, не подозревая, что даже его полтинник ― цена непомерно высокая для завали, которую он приносил домой.
Квартиру свою Петр Петрович называл "музеем" и так искренне верил в ценность своих сокровищ, что никого посторонних в этот музей не пускал: как бы не обокрали.
Чем дальше, тем в квартире становилось тесней и душней от все нараставших груд ненужных вещей. А Горин все нес их и нес. Дворники говорили, что он и по ночам возился с разборкой и перестановкой этой дряни.
Вся семья Петра Петровича состояла из жены ― оплывшей жиром и одуревшей от безделья бабы, лет на десять старше мужа.
Никто ― ни всезнающие домовые кумушки, ни востроглазые татары-дворники не знали, что эта игра в любовь к мусору у Петра Петровича не больше как притворство. Он только ловко прикрывал ею занятие, которому отдавался по ночам в каморке, хорошо замаскированной шкафами и обоями и не имевшей видимого входа.
В тайну ночных занятий Горина не был посвящен никто. О самом существовании потайной каморки знал один-единственный человек ― его жена. Конечно, те немногие контрагенты Гарина, с которыми он имел деловые отношения, могли бы догадаться о тайне этого чулана. Но Горин вел свои дела так, что эти контрагенты не знали не только его адреса, но и настоящего имени. Раз в неделю на свиданиях в окраинных трактирах он вручал порознь четырем личностям по двести рублей двадцатипятирублевыми бумажками своего изготовления и получал в обмен по сто рублей. Достоинство купюр, какими он получал эту сотню, Петра Петровича не интересовало. Зато он тщательно проверял их подлинность.
Но этот промысел Петр Петрович считал для себя побочным, или, как называл его мысленно, "приватным". Душа его была в том основном, что составляло цель его жизни, ― в домовладении. Четыреста добротных царских рублей в неделю были его рентой. Скажи ему кто-нибудь, что завтра прекратится этот доход, Петр Петрович воспринял бы это не иначе, нежели министр финансов сообщение о том, что земля разверзлась под Петропавловкой и поглотила монетный двор. Такая возможность представлялась Горину абсурдом.
Полторы тысячи рублей в месяц вместе с квартирной платой жильцов составляли основу основ его равновесия. Целью, вожделенной и уже не такой далекой, был для Петра Петровича момент, когда он приколотит доску со своим именем на облюбованном в центре города большом доме с тремя подъездами на улицу и с двумя дворами. Что тогда будет с его чуланом? На этот вопрос Петр Петрович не мог дать ясного ответа даже себе самому. Стоило его мечтам дойти до пункта о "приватном" промысле, как он начинал вилять перед самим собой. Один голос, громкий, басистый и уверенный, призывая в свидетели господа бога, заверял, что тогда ― всему конец: "Пожгу все". Но другой, не столь громкий, но въедливый, быстрым шепотком успевал привести тысячу контрдоводов. И вопрос так и оставался нерешенным…
Закончив обход владений, Петр Петрович поднялся к себе и уселся за чай, собранный дворничихой. Петр Петрович не предъявлял никаких требований к сервировке, но чай пить любил долго, истово, пока не остывал самовар. При этом он съедал почти неправдоподобное количество бубликов. Бублики подавались горячие ― прямо из булочной наискосок. Пеклись они по особому заказу. К определенному часу с корзинкой, обернутой мешком, за ними прибегала дворничиха. Бублики были большие, румяные, из желтого пахучего теста, плотного, как просфора.
Но сегодня чаепитие Петра Петровича было нарушено мальчишкой из бакалейной лавки, прибежавшим звать Горина к телефону.
То ли из экономии, то ли из других каких соображений, но Горин решительно отказывался пустить к себе в дом телефонный аппарат. Черное ухо трубки казалось ему подозрительным, словно было способно подслушивать.
Разговор по телефону был непродолжительным и со стороны Горина сводился к неясным междометиям. Но содержание его, по-видимому, не понравилось Петру Петровичу. Он помрачнел и, вернувшись к себе, даже не допил чая. Посидев некоторое время в раздумье, побрился и стал одеваться, но не в свой обычный заношенный сюртук прошлого века, а в новую пиджачную тройку.
Лесная биржа, "Иван Паршин"
Иван Петрович Паршин ― владелец небольшой лесной биржи на Сретенке повесил телефонную трубку на рычаг аппарата и несколько мгновений стоял и глядел на нее, мысленно проверяя: все ли сделано? Потом с удовлетворением потер одну о другую большие сильные руки и, солидно откашлявшись, медленно пошел прочь. Все его движения были неторопливы, солидны ― под стать его большому, крепкому телу и спокойному выражению благообразного лица.
Иван Петрович медленно прошелся по комнатам небольшой, добротно, но без особой нарядности обставленной квартиры. Его взгляд с удовольствием останавливался на деталях обстановки: на мебели, на серебре, украшающем горку"
Когда Иван Петрович вошел в столовую, то почти с тем же выражением спокойного любования, с каким оглядывал вещи в других комнатах, остановил взгляд и на красивом лице женщины, сидевшей во главе стола. Она была крупна, белотела, но полна не более, чем следует женщине, желающей сохранить фигуру. Пышные светлые волосы были уложены в модную прическу, с большим валиком над высоким крутым лбом.
При виде Паршина ясные голубые глаза Фелицы вспыхнули, и вся она одним движением сильного тела потянулась к нему. С поднятыми руками она ждала его приближения. И как только он подошел и спокойно нагнулся, чтобы поцеловать ее, полные белые руки крепко обвились вокруг его могучей шеи.
Но он отстранил руки Фелицы и спокойно-ласково, немного покровительственно похлопал ее по спине.
― Садись же, ― сказала она Паршину, ― все стынет.
― Есть не стану, и кататься нам нынче тоже не придется, ― ответил он, закуривая. ― У меня деловое свидание.
― Значит, до ночи?
― Может статься.
― Пить станете?
― Ты меня знаешь.
В этом замечании было столько уверенности в себе, что она засмеялась. Она действительно хорошо знала, что нет силы, которая вывела бы его из равновесия. На людях он был тот же, что дома: всегда ровный, немногословный, владеющий собою.
При помощи Фелицы Паршин не спеша тщательно оделся. Она сама завязала на нем галстук острым большим треугольником, как учили в дорогом магазине, где всегда покупала ему белье.
Паршин хотел было надеть демисезонное пальто, но передумал. Не потому, что боялся холода, ― он и в мороз мог бы пройтись в рубашке, ― но нынче нужны были бобры.
Подъезд маленького особняка, в котором жил Паршин, выходил на просторный двор, занятый лесной биржей. Была в доме и другая маленькая дверь ― в переулок. Но она стояла заколоченной. Никто, кроме Паршина и Фелицы, не знал, что закрывающие вход доски приколочены только к полотну самой двери, а над косяками оставались одни шляпки ложных гвоздей в досках. Это был выход "на всякий случай".
Выйдя во двор, Паршин обошел штабеля желто-розовых досок, остро пахнущих подогретой солнцем смолой, остановился у одного из них и, прищурившись, словно оценивая, пригляделся. В глазах его было то же выражение любования, что и давеча в гостиной у горки и в столовой над красавицей Фелицей.
Заметив хозяина, из бревенчатой сторожки вышел приказчик и приблизился, сняв шапку.
― Ну как? ― спросил Паршин.
― Тихо-с, ― ответил приказчик таким тоном, будто был виноват в отсутствии покупателей.
― Ничего, ― спокойно сказал Паршин, ― сезон идет, покупатель будет.
Он и сам знал, что дела биржи идут неважно, и не слишком надеялся на их улучшение, так как местоположение его двора было неудачно. Но это его не беспокоило. Держал он биржу исключительно для маскировки своей основной профессии ― взломщика-кассиста. Вот придет время ― наворует он миллион, и лучшие московские места, самые солидные биржи и дворы украсятся вывеской Паршина. Вот тогда он станет настоящим лесопромышленником. Сколько народу будет толочься вокруг него: техники и архитекторы, разорившиеся помещики и ловкие перекупщики и само именитое московское купечество. И все будут глядеть ему в руки, а он будет решать. Одно движение его пальца будет значить больше, чем весь их гомон и суета. А из-под каждого топора лесоруба, из-под брызжущих опилками визгливых циркулярок в его карман, как щепки, будут лететь рубли. Эх, кабы не Фелицына жадность! Все отговаривает она его начинать. Берет после каждого удачного дела деньги и прячет куда-то. И ему не говорит куда. Кое-что на жизнь истратит либо на наряд ― только это и утекает, ― а все остальное в кубышку. Сколько у нее там уже собрано? Должно быть, много. Пустить бы все в оборот, можно бы и успокоиться. "Эх, Фелица, Фелица, ненасытный твой рот! В миллионщицы смотришь!"
Он усмехнулся и вышел за ворота. На углу Пушкарева кликнул извозчика и весело бросил:
― На Никольскую… "Славянский базар", двугривенный.
Это прозвучало так уверенно, что извозчик даже не пробовал торговаться: барин цену знал.
"Славянский базар"
В полутемном "кабинетском" коридоре "Славянского базара" царила тишина. Толстая плюшевая дорожка окончательно скрадывала и без того неслышные шаги половых, ходивших в штиблетах на мягких подошвах без каблуков. Да к тому же и время завтраков ― наиболее оживленное в "Славянском базаре" ― прошло. Зал почти опустел, кабинеты освобождались один за другим. И лишь в одном из больших кабинетов, обставленном алой атласной мебелью с золотом и обильно увешанном зеркалами, лакеи только еще заканчивали сервировку. Их движения были ловки и точны. О скатерть, до того белую и до того наутюженную, что в нее можно было глядеться, как в зеркало, ломался свет люстры. Лучи его ударяли в хрусталь и дробились на тысячу тонких стрел, словно отбрасываемых девственным снегом.
В стороне, подрагивая коленками и глядя на лаковые носки своих щегольских ботинок на пуговках, расхаживал Грабовский. В его обязанность, как младшего, входило являться первым и заказывать кабинет для встречи шайки. Вершинин и Горин пришли следом, почти одновременно. Не было только Паршина.
― Пожалуй, можно и заказывать, ― сказал Грабовский, но Горин сердито махнул на него:
― Ну, ну, знаем мы тебя! Без порток уйдем. Пускай уж Федор Иванович, у него это дешевле выходит.
Действительно, Вершинин умел с блеском заказать обед, не вгоняя его в несусветную сумму. Он поудобней уселся в кресле, движением пальца подозвал старого полового и сложил руки на животе, предвкушая обильную и вкусную еду. Он не любил тратить деньги, но поесть любил.
― Хвастайся, господин министр, ― приказал он.
Половой ― старик с подусниками, делавшими его похожим на Горемыкина, принялся не спеша докладывать.
Вершинин слушал, переспрашивал и вдумчиво составлял меню.
Пальцы Горина, по мере того как он слушал, все крепче сжимались, и наконец, не выдержав, он недовольно прогнусавил:
― Может, хватит? И так в трубу пустите.
Вершинин не успел ответить. Дверь кабинета отворилась, и на пороге показался Паршин. Он окинул всех внимательным взглядом.
― Честной компании!
Грабовский громко щелкнул каблуками и пробурчал:
― Здравия желаю!
Вершинин сделал ручкой. Горин же, глядя исподлобья, молча и отрывисто кивнул головой.
Заказы были закончены, блюда появились на столе. Сообщники уселись.
Разговор велся с виду самый незначительный. Только изредка, когда заговаривал Паршин, все становились внимательны. Но и слова Паршина не содержали ничего такого, за что сыскная полиция сказала бы "спасибо" прислушивающимся половым.
Секрет конспирации был прост: единственное, что между другими разговорами узнал у каждого из сообщников Паршин, ― готовы ли они принять участие в крупной сделке с Шуйской мануфактурой. Речь шла о "поставке" на несколько десятков, а может быть, и на всю сотню тысяч. Подробности дела, общий план и распределение обязанностей каждого участника должны были быть обсуждены Паршиным с каждым в отдельности на обычном месте свиданий ― в сквере у храма Христа-Спасителя.
Члены шайки любили это место. Оно было достаточно уединенным в ранние часы дня. Благодаря высокому расположению из сквера были видны все подходы к храму. Эта исключало возможность слежки. Хотя все были уверены в чистоте своего кильватера, но… осторожность не мешает. Вместе все четверо сходились чрезвычайно редко и не иначе как в дорогих ресторанах, вроде "Славянского базара", трактира Тестова или даже в ресторане гостиницы "Метрополь". И никогда не собирались в ресторанах или трактирах средней руки, где любило бывать купечество. Мозолить глаза тем, кто в большинстве случаев становился их жертвами, было опасно.
В этот день у двух членов шайки ― у Грабовского и Вершинина ― имелись причины для хорошего настроения. Может быть, в силу этого нынешний обед, против обыкновения, несколько и затянулся. Наконец Паршин поднялся. Друзья разошлись поодиночке. Грабовский поехал в Петровский парк, к цыганам, Вершинин ― к сестре, за спрятанной пачкой кредиток. Горин поскорее шмыгнул прочь от подъезда, чтобы швейцар не видел, что он пошел пешком. Паршин поехал домой. Он вообще не любил ни театров, ни женщин легкого поведения и свободные вечера просиживал дома. Сегодня же его тем более никуда не тянуло: ведь до утра нужно было обдумать детали сложного "дела" и распределить обязанности между участниками. Это было первое "дело" такого масштаба. Предстояло взять кассу правления одной из крупнейших мануфактур в Ветошном ряду. Паршин решил взять ее без подвода, то есть без участия кого-либо из служащих правления. Обычно их привлекали для осведомления о царящих в конторе порядках, времени прихода и ухода служащих, артельщиков, о способе хранения денег, системе охраны, системе несгораемых шкафов и т. д. Подвод значительно ускорял и упрощал дело, но стоил дорого. Однако в решении Паршина обойтись без подводчиков играло роль не желание сэкономить десять процентов добычи. Паршин никогда не экономил на организационных расходах. Но на этот раз он считал, что "дело" слишком крупное, мануфактура большая, со связями, поднимется шум, будет поставлена на ноги вся сыскная полиция. Начнут трясти всех и вся. Подводчик может не выдержать и выдаст. А если и не завалит сразу, то может попасться позже, когда пустит в ход полученные от грабителей деньги. В таком деле лучше было обойтись без риска, своими силами, хотя бы это и потребовало большего времени для подготовки.
Начать дело нужно было с очень тщательной разведки в недрах правления. Вершинину следовало выяснить платежные планы правления: какие предстоят получения, платежи, когда можно ждать наличия больших денег? Вершинину, с его обходительностью и способностью пускать пыль в глаза воображаемыми делами, это легче всех.
Грабовский пойдет по своей линии: займется молодым поколением правленцев и сынками тузов. Эти день и ночь таскаются по Ярам и Стрельнам. "Корнет" начнет знакомство бегами, кончит цыганами и выведает у купчиков все, что требуется, о распорядках правления…
Горин будет обрабатывать артельщиков: каков порядок хранения денег в кассе, их сдачи в банк, приема от клиентов? А самому Паршину предстоит высмотреть, в какой комнате какой шкаф стоит, в каком из них деньги; надо уточнить систему шкафов, размер, фирму ― все это имеет значение для выбора способа взлома и инструмента. Правда, для Паршина все это было заранее почти предопределено. Способ, при котором пускают в ход пламя кислородного аппарата и выжигают кусок стенки шкафа, в России почти не употреблялся. Шайка поляков привозила как-то американский аппарат, но никто из русских кассистов аппаратом не заинтересовался: возни с ним не оберешься, и принадлежности доставать негде, и кислорода наищешься…
Излюбленные инструменты Паршина были до смешного просты. Силенкой бог его не обидел, и ежели только приделать к гусиной лапе хороший рычаг, Паршин, почитай, всякий шкаф вскроет, как консервную банку. Главное ― не обмишуриться шкафом и убедиться в том, что инструмент его возьмет, а тогда…
Паршин оторвался от своих мыслей и, оглянувшись, увидел, что подъезжает к Сретенским воротам.
― А ну-ка, поворачивай на Трубу, ― сказал он извозчику.
С Трубной он велел повернуть к Самотеке, поднялся по Садовой к Епархиальному училищу и дальше переулками доехал до Оружейного. Там он отпустил извозчика и пошел пешком.
Оба куркинские
В одной из Тверских-Ямских в темном дворе Паршин уверенно отыскал низкую дверь полуподвала и постучал. Тут жил слесарь Ивашкин ― старый поставщик инструмента для взломов, обслуживавший Паршина. Паршин знал, что с инструментом Ивашкина он уверенно может идти на любое дело, ― не подведет, не сломается в критический момент. За свое искусство Ивашкин и получал твердую долю со всех дел, где Паршин работал его инструментом, ― пять процентов.
Заказав Ивашкину необходимый инструмент, Паршин поехал домой. Ванька ему попался плохонький ― еле тащился. Паршин машинально прислушивался к столь же тщетному, сколь непрерывному, извозчичьему "ну-ну", на которое жалкая клячонка не обращала никакого внимания. Выведенный из себя возница привстал на козлах и, привалившись животом к передку пролетки, принялся стегать лошадь. С неожиданным интересом Паршин следил за взмахами извозчичьей руки и прислушивался к хлестким ударам кнута.
― Будет, ну тебя! ― с досадой сказал Паршин.
― Да как же, ваше степенство! Кабы я не понимал, кого везу, а то видишь… У, тварь! ― и извозчик снова размахнулся. ― Ее кормишь, кормишь, а она…
― Врешь ведь, ― проговорил Паршин. ― Небось и забыл, когда последний раз овес давал.
― Овес?! Мы на сечке. С брюха смотрит как жеребая, а силы-то и нету.
― Так бы и говорил ― сечка! А то "кормим"… ― Паршин поглядел на залатанный, выцветший кафтанишко возницы, на нескладные большие рукавицы, перевел взгляд на испитое лицо с обвислыми, словно выдерганными усами и редкой бороденкой.
― В отхожем, что ли?
― А то как же. В отхожем.
― Так тебе бы давно уже в деревню пора.
― А то как же, пора.
― Чего же ты тут маешься?
― Маюсь. А то как же?…
Извозчик сел совсем боком и принялся рассказывать Паршину длинную историю о том, как он всю зиму мается в Москве, как невозможно стало свести концы с концами, так как он ― один мужик на весь двор. А тут еще сноха-солдатка погорела, так и вовсе хоть плачь. Заработал полтораста за зиму ― все в деревню отправил. Теперь вот нечем хозяину извозного двора за солому платить…
― А ты из каких?
― Куркинские мы.
― Михайловской волости? ― подавшись всем телом вперед, быстро спросил Паршин.
― Михайловской. А то как же?… Да вы нешто знаете?
Паршин внезапно умолк. Извозчик, привыкший ко всяким седокам, попробовал было еще говорить, но, увидев, что седок уткнулся носом в шубу, снова повернулся к своей клячонке и принялся чмокать.
А Паршин исподлобья глядел на его выгнутую кренделем спину и думал. Думал о родном Куркине, из которого ушел молодым парнем; о том, что, наверно, в Куркине и сейчас много таких вот мужиков, готовых целую зиму промаяться на морозе, без сна, впроголодь, чтобы отдать погоревшей снохе полторы сотни, собранные по двугривенным, по четвертакам, выстеганные из костлявой спины клячонки. И сколько такой мужик перевидает за свою долгую жизнь, что ездит извозчиком! Сколько добра и зла пройдет перед его глазами. Сколько воров, громил и убийц перевозит он, каких разговоров наслушается по чайным, как наудивляется легкой жизни господ и разных лихих любителей чужого добра! И ни разу не шевельнется у него мысль, что-де можно бы и самому попробовать этой легкой жизни. Что ему стоило бы темной ночью скинуть где-нибудь в переулке пьяного седока или ограбить старушку, что попросила его подождать с вещами у дверей? А ведь вот не соблазнился же он этой жизнью, не пошел ни на кражу, ни на убийство! Так почему же он, Паршин…
Паршин еще глубже уткнул лицо в бобры и ниже надвинул шапку, словно боялся, что мысли его звучат на всю улицу. Не впервой приходило ему в голову это "почему". Почему все-таки большинство людей не соглашается свернуть на ту дорогу, которой пошел он, Паршин? Боятся? Нет, он знает среди честных людей вовсе не трусов. Недостаточно умны? Ерунда! Среди честных людей гораздо больше умных, чем среди воров. Слишком умны? Тоже неверно. Свет полон честных дураков. Ага, вероятно, дело в условиях, с молоду определивших путь того или иного человека. Скажем, Вершинин привык к чистой, сытой жизни, занимал хорошее положение. Легко ли сказать: правитель дел железной дороги! И всего-то одна маленькая слабость была у него ― картишки. Любил метнуть банк в клубе. И дометался. Проиграл казенные деньги, пробовал отыграться ― пустил в ход приданое жены. Не зря, видать, говорят: "Не за то отец сына бил, что играл, а за то, что отыгрывался". Просадил Вершинин и приданое. Занял где мог ― тоже проиграл. Отдавать нечем. Тут и подвернулся первый плохо лежавший чужой бумажник. Соблазнился, и… пошло.
Вершинин думает, будто Паршин не знает, что у "барина" в душе делается, воображает, будто подработает еще малую толику и заживет как порядочный. Нет, брат, шалишь! Ступивший на этот путь редко с него сходит. Возьми он на удачном "деле" хоть миллион ― теперь уже не остановиться. Горин ― пример. Что ему нужно? Живет сурком, жует свои баранки. Неужто ж для этого мало дохода с дома? Жить бы да жить! Нет, черт его задави! "Ладно, иди служить". Не так голова, говорит, устроена. "Открой торговлишку". Процент, видишь, мал. "Играй на бирже". Рискованно! Зачем самому торговать, когда другие торгуют? Зачем рисковать, ежели другие за тебя рискуют? Вот Горину и полюбилось чужое. Запустил лапу в чужую кассу ― и вся недолга. Да мало ему еще чужой кассы, он, подлец, думает, что Паршин не знает про его делишки с фальшивыми кредитками. Нет, брат, Паршин все знает! Ты верно рассчитываешь, да не совсем. За паршинские-то дела ― много-много тюрьма, а казна обижать себя не дает. За одну фальшивую "сашеньку"[3] ― полпрически долой, и притом без срока. И во имя чего? Ну, пусть втрое, впятеро, вдесятеро больше денег будет ― толк-то какой? Опять те же опорки на босу ногу, баранки к чаю и старая баба на пуху… А взять хотя бы этого стрекулиста Грабовского. Пришлось ему похерить свое графство. Не со стыда, конечно, ― от неудобства. Граф ― на виду, заметно. Эдак, в старой венгерке-то, легче. Украл деньги товарища, опозорил полк, офицерское свое звание. Перевернулись твои деды-графы в гробах? Пуля в лоб ― и дело с концом. Так нет, жить захотелось. И не как-нибудь, не с согнутой спиной, а все так же: возле лошадок, хотя бы и чужих, возле цыганок, хоть и не первого сорта. А ежели встретит где бывшего товарища офицера, отвернется, не велика беда. В морду бросят "прохвоста" ― утрется…
Паршин из-под надвинутой шапки поглядел на сутулую извозчичью спину… Куркинский! Вот и он, Паршин, куркинский. У извозчика за зиму ― полтораста рублей, а у Паршина тысяч пятнадцать перебывало. А что толку? Извозчик на своей дрянной клячонке вот-вот в Куркино вернется, там хоть изба ― его да двух сыновей-солдат. А от Паршина с его тысячами? Даже памяти в родном селе не осталось. А хорошо бы плюнуть на все ― и домой. Скинуть бы эти бобры, засучить рукава ― да обратно в сельскую кузницу! Веселый звон наковальни и жар горна, подковы, рессоры, ободья, шкворни да тяжи… А к вечеру истома во всем теле. Дыхание размокшей земли и лопающейся почки, первые девичьи песни по весне, когда девкам еще в поле делать нечего, а весна пришла и спать не хочется. А он-то, кузнец, свое отзвонил и свободен! Забот никаких… Да-а! А главное нет вот этого сосущего страха: как бы не сделать неверного шага! В деревне все шаги верные, не то что здесь: ни на "деле", ни просто на улице, ни дома, ни вот сейчас, в извозчичьей пролетке, нигде нет уверенности, что не следят за тобой зоркие глаза, напавшие на твой след, отмечающие каждый твой шаг, выжидающие только одного ― поймать с поличным. Паршин отлично понимает: неизбежное ― неизбежно. В тот первый день, когда сошел с прямого пути, он сам подписал себе верный приговор. От этого приговора не уйдешь никуда. Рано или поздно, на большом "деле" или на пустяках, но… Сегодня замели следы, завтра откупились от шпика, послезавтра еще как-нибудь, ну, а там… Там решетка и серый халат. А Фелица? Вот в Фелице-то главная заковыка и есть. Кабы не Фелица, он бы сегодня же, сейчас вот повернул извозчика к вокзалу, взял билет ― и долой с московской дорожки. Пока не поздно, пока голова да случай сберегли от каторжного клейма. А то дорога известная: тюрьма, каторга, Сибирь, побег, и в опорках, в тряпье ― Хива. Тогда уже наверняка та самая Хива, о которую он теперь и сапог марать не станет. Тогда уж не миновать Сухого оврага.
Право, уйти бы, пока не поздно… А Фелица? Сколько ей нужно? Пятьдесят, сто, миллион? Зачем они ей? Ну, он о лесе мечтает, о первоклассных московских биржах, о таком товаре, чтобы имя Паршина гремело на всю Москву. А она о чем?… Э, да все это пустое ― и лес, и биржи. Одно прикрытие. И Фелица ― тоже только для тумана. Чтобы было за кого укрыться от собственной жадности. Не уйти ему, никуда уже не уйти! Всю жизнь ходить ему со смертным страхом каторги, от которого нет спасения нигде: ни в "Славянском базаре", ни в сквере Христа-Спасителя, ни даже в жаркой постели Фелицы…
― Тпру-у!… Приехали, ваше степенство. Стретенка… Куда дальше-то? ― спросил возница и от усердия бессмысленно задергал вожжами.
Дело с "протиркой"
Много времени ушло на разведку. Наконец все обстоятельства, интересовавшие грабителей, были выяснены. Кассовая комната ― во втором этаже. В ней ― два больших меллеровских шкафа. В каждом пудов по восемьдесят. Один старенький, другой последней системы, с умным замком. Двое артельщиков ― стариков из лучшей в Москве артели ― весь день находятся в комнате. В четыре часа, когда кончаются занятия в конторе правления, артельщики запирают комнату на два внутренних замка ― простой и сложный, американский, и вешают пломбу.
Первоначальный план пройти в комнату во время занятий и остаться в ней на ночь ― отпадал. Можно было бы спрятаться в какой-нибудь другой комнате, ночью с отмычкой проникнуть в кассу, замкнуться в ней и работать. Но, как выяснилось, в коридор выходила курьерская, где на ночь оставался сторож. Возня с отмычками могла привлечь его внимание, а это означало провал. На "мокрое дело" ни Паршин, ни кто-либо иной из участников шайки не шел. Все они твердо придерживались правила "медвежатников": идя на "дело", не брать с собой не только огнестрельного оружия, но даже ножа, чтобы ограбление нельзя было в случае провала подвести под статью "вооруженного". Да чтобы и соблазна не было под горячую руку пырнуть сторожа.
Проникнуть в кассовую комнату сквозь окно, выходящее на Ильинку, нечего было и думать: окно было забрано толстой решеткой, и улица неподходящая.
Паршину оставалось одно из двух: либо ― и это лучше всего ― остаться с вечера в комнате, соседней с кассой, либо, если это не удастся, скрыться в кабинете вице-директора, помещающемся в том же этаже. Кабинет ― просторная комната с большим количеством громоздкой мебели. Можно найти в ней укромный уголок, чтобы переждать, пока уйдут все служащие. Проникнуть в кабинет тоже можно: вице-директор в два часа уезжает завтракать и больше не возвращается. Паршин был уверен, что сумеет проскользнуть в кабинет.
Однако вариант с кабинетом представлялся менее выгодным. Вечером пришлось бы переходить из кабинета в комнату счетоводов, что рядом с кассой. Значит, дефилировать по коридору? А ну как тут выглянет сторож из курьерской?
И "кабинетный" вариант Паршин решил сохранить как резервный.
Комнату счетоводов в качестве исходного пункта он выбрал потому, что между нею и кассой была простая перегородка, оштукатуренная с двух сторон, а по другую сторону кассы ― капитальная стена. Перегородку можно прорезать. Это Паршину не впервой.
Выйти незамеченным из правления утром, когда начнут собираться служащие, Паршин не надеялся. Особенно трудно это сделать человеку, нагруженному большим количеством денег (а разведка говорила, что на этот раз удастся взять большую сумму).
Поэтому было решено: Паршин, как всегда, проникнет в кассу один. Работать будет в одиночку. Утром за ним должны прийти сообщники и выпустить его из комнаты счетоводов через окно, выходящее в Ветошный ряд. Для этого Вершинин, Грабовский и Горин незадолго до рассвета в старых тужурках и картузах пойдут к Центральной бане, где в проходе чистильщики окон складывают свою снасть: лестницы и ведерки. Запасшись этими принадлежностями, они явятся в Ветошный ряд. Не приближаясь к окнам кассы, чтобы не возбудить подозрений, приставят свои лестницы и займутся протиркой других стекол: Вершинин ― со стороны Ильинки, на стреме. Горин ― в середине Ветошного ряда, тоже на стреме. Грабовский приставит лестницу прямо к окошку комнаты счетоводов, и Паршин спустится по этой лестнице.
План был утвержден шайкой. Доли в дележе определены в обычном размере: слесарю за инструмент ― пять процентов; Паршину ― тридцать пять; остальным трем, по двадцати. По расчетам Горина, сведшего знакомство с артельщиками, это должно было составить примерно по тысяче рублей на каждый процент.
Тридцать пять тысяч!… Даже у Паршина с его холодной головой занимался дух, когда он думал об этом "деле", Можно бы, конечно, и иначе: взял все сто, сообщникам ― кукиш, и был таков. Начать новую жизнь, Фелицу бросить ― пусть пропадает с ней и кубышка. Ста тысяч хватит на любое дело. Эх, была не была!…
Но тут же трезвый рассудок подсказывал, что соблазн нужно отбросить. Дело было не в безупречной воровской репутации Паршина и не в совести ― это бы его не беспокоило. Беда в другом: свои же и завалят. Не дадут уйти, поймают и выдадут полиции. Значит ― тридцать пять. А остальные шестьдесят пять до другого случая.
И вдруг все "дело" встало под угрозу: покупатели из Саратова приехали к вечеру четверга. Если они быстро завершат сделку и уплатят деньги правлению в пятницу утром, артельщики успеют сдать деньги в банк ― и дело сорвется. Встала новая, непредвиденная и трудная задача: помешать приезжим купцам произвести расчет в пятницу утром.
В сквере Христа-Спасителя состоялось экстренное совещание. Было решено: призвать все силы "министерства иностранных дел", то есть Вершинина и Грабовского. Сообщники поручили им познакомиться с приезжими и нынче же вечером, не щадя ни денег, ни своих голов, организовать такой кутеж, чтобы саратовские купцы и думать не могли встать спозаранку.
Было установлено наблюдение за купцами, остановившимися в Лоскутной. Вершинин и Грабовский начали с трактира, где саратовцы собирались поужинать. Кончилось дело Стрельной. К утру только половина гостей очутилась в своих постелях, остальные собрались в Лоскутную лишь к полудню и еще не меньше часу пили огуречный рассол и содовую воду.
Дело было сделано. Покупатели явились в правление только к концу дня, когда выбитый из привычной колеи вице-директор уже с нетерпением поглядывал на часы, торопясь к завтраку. Такое усердие сообщников едва не сорвало плана Паршина. Он подумывал уже о том, что из-за задержки директора не сумеет укрыться в его кабинете. Но он не любил отступать. И когда последний служащий покинул правление, в кабинете вице-директора за большим кожаным диваном лежал Паршин. Он боялся шевельнуться, чтобы не звякнули рассованные под пиджаком и в брюках орудия взлома. Лежать пришлось до темноты. Все тело ныло, но он лежал и лишь после того, как сумерки окутали большой кабинет, переменил положение, сел. Дав телу отойти, вылез из-за дивана.
Царила тишина.
Мерным позваниванием огромные часы отмечали удары маятника. Чтобы они не мешали прислушиваться, Паршин остановил их. Прошло без малого пять часов, как он был в кабинете.
Для спокойствия он подошел к двери и повернул в ней ключ. Теперь он чувствовал себя как дома. Даже не понадобилось снимать ботинки: толстый ковер совершенно заглушал шаги. Паршин расположился было за большим письменным столом и стал распаковывать ужин, но передумал: он не любил беспорядка и пустого озорства. Перенеся ужин на боковой круглый столик с сигарами, он поел, закурил директорскую сигару. Когда затекшие руки и ноги отошли, он проверил инструмент, свечу, с которой всегда работал, и направился к двери. Долго стоял возле нее и прислушивался. Наконец нажал ручку… Дверь отворилась бесшумно. Паршин вышел в коридор. Теперь его ботинки торчали из карманов, в руках он нес директорский графин с водой. Несколько широких, скользящих шагов, и Паршин был у двери счетоводства. Он вошел и поворотом отмычки заперся изнутри.
Когда Паршин закончил возню с прорезанием перегородки и присел отдохнуть, в соседней комнате часы пробили десять. Времени терять было нельзя. Он пролез в кассу и зажег свечу. У стены высились два огромных темно-зеленых стальных шкафа. Паршин выгрузил инструмент, опустился на колени и внимательно осмотрел ролики под шкафами, чтобы убедиться в том, что при отодвигании их он ни за что не заденет. Отодвигать нужно было самый большой новый сейф, в нем были деньги.
Паршин размялся, поплевал на руки и взялся за дело. Если бы кто-нибудь присутствовал при этом, то, наверное, прозакладывал бы все, что есть за душой, что одному человеку эдакий шкафище и с места не стронуть. Но он проиграл бы: через четверть часа между шкафом и стеной уже было достаточно места, чтобы работать.
Только медвежья сила Паршина могла выдержать работу, которую ему пришлось проделать. К двум часам ночи первое отверстие было готово. Паршин передохнул. Металл даже на стенке шкафа оказался чертовски прочным ― это была настоящая сталь, а не мягкое железо, как на старых шкафах.
Паршин утер катившийся с лица пот и присел закусить. Второй ужин со второй полубутылкой смирновки был закончен в десять минут. С новыми силами он принялся за расширение отверстия до таких размеров, чтобы пропустить руку.
К пяти часам утра это было сделано, но и времени оставалось мало. Наверно, сообщники уже разбирают лестницы у центральных бань. Скоро они явятся для "протирки окон". Нужно спешить, если Паршин не хочет, чтобы его застали являющиеся с петухами правленские курьеры.
Через полчаса деньги были изъяты из сейфа и выкинуты сквозь отверстие в стене в соседнюю комнату. Потом Паршин сорвал с окошка штору, намочил ее водой из директорского графина и тщательно вымыл пол, стенки шкафа, столы, стулья, стену за шкафом ― решительно все, к чему только мог прикоснуться во время работы. Нигде не должно было остаться следа его пальцев.
Предвидя, что он не может захватить инструмент, Паршин и его тщательно обтер и засунул подальше под шкаф, придвинутый снова к стене. В последний раз оглядев комнату, он прошел обратно в счетоводство и принялся раскладывать деньги по карманам. Вскоре все было набито кредитками ― и карманы брюк, и подкладка пиджака, и пальто… Девать их было решительно некуда. Тогда он связал остатки в штору. Поглядел на улицу. "Протирщиков" еще не было видно. Он сверился с часами, и легкий озноб пробежал у него по спине: времени оставалось меньше малого. Кто-то снаружи потрогал ручку двери счетоводства. Убедившись в том, что дверь, которая обычно не запиралась, заперта, человек подергал ее, постоял и отошел к соседней двери кассы. Постоял там, прислушался, несколько раз дернул и ее, словно проверяя. Шаги удалились. Паршин понял: нужно уходить. Либо начали собираться курьеры, либо какой-нибудь его нечаянный шум привлек внимание сторожа. А Грабовского с лестницей все не было. Паршин решил, что нельзя ждать, пока поднимется тревога и его найдут в комнате. Не попробовать ли уйти тем же путем, каким он пришел, ― через кабинет директора? Это значит, что прежде всего нужно прошмыгнуть туда, а Паршин не был уверен, что это ему удастся. Нужно было отпереть отмычкой дверь. Он сунул было руку в карман, но там лежали только деньги и никакой отмычки не было. Паршин вспомнил, что вместе с инструментами закинул отмычку под несгораемый шкаф. Чтобы достать ее, нужно было выкинуть из кармана все деньги, так как толстые бока не дадут пролезть в прорезь переборки. После этого пришлось бы доставать из-под шкафа инструмент, отыскать в нем отмычку. Потом снова пролезть в эту комнату, снова тщательно уложить деньги в карманы и под подкладку и идти по коридору с большим узлом… Немыслимо!… На все это нужно больше времени, чем есть в его распоряжении. Но без отмычки он не может выйти из комнаты…
Такая незадача произошла с Паршиным впервые. Он был в ловушке. Единственный выход: бросить деньги, достать отмычку и пройти в директорский кабинет. Оставалось думать только о себе… Он ощупал раздувшиеся от денег бока. Бросить сто тысяч? Ни за что! Он подошел к двери и, упершись плечом в косяк, потянул створку. Дверь была прочная, язычок замка сидел плотно. Выдавить дверь Паршин, конечно, сможет, но шуму будет!…
Он прислушался. В коридоре снова послышались шаги. Они приблизились к той двери, у которой стоял Паршин. Человек по ту сторону притих, словно чуял неладное. Паршин тоже затаил дыхание, боясь шевельнуться. Мысли неслись быстро в поисках выхода. Через минуту выход был найден: как только человек за дверью отойдет, сорвать с окна шторы, связать, спустить из окна вниз, и по ним… Погони в таких условиях не миновать, но…
Паршин вздрогнул от странного шума у окна. Испуганно оглянувшись, он сквозь розоватое от зари стекло увидел голову. Кто-то заглядывал в комнату. Паршин прижался к притолоке. Отойти от светлого квадрата двери он сейчас не мог, так как чувствовал за ней присутствие сторожа. Скрыться было некуда. Паршин втянул голову в плечи, съежился, прижался к притолоке, словно от этого его огромная фигура могла стать меньше, остаться незамеченной.
Голова за окном прижалась к стеклу, показались плечи. Рука, вооруженная тряпкой, принялась тереть стекло. Это был "корнет" ― граф Грабовский.
Последний переулок
"Дело с протиркой" наделало много хлопот сыскной полиции. Усилия отыскать преступников оставались безуспешными. Взлом был сделан чисто. Остальные сообщники вели себя, как всегда, тихо. Наиболее экспансивный Грабовский, устав от кутежей на предыдущую добычу, переживал полосу оскомины и тяги к лирическим переживаниям. С этой целью он на месяц съездил в Крым. Вершинин побывал в Петербурге. Тем временем дело было заслонено еще более громким: кладовая Симбирского банка была ограблена на два миллиона рублей. Сыскная полиция сбилась с ног, но тоже ничего поделать не могла. Похитителей и след простыл. То была работа варшавской шайки, сразу после грабежа уехавшей в Западную Европу. В мире воров симбирское дело долго служило предметом обсуждения. Кладовая была очищена при помощи подкопа, проведенного из булочной с противоположной стороны улицы. Работы велись с размахом. Были вложены большие средства в техническое оборудование. Вскрытие денежных шкафов производилось кислородными аппаратами. Паршин во всех подробностях знал это "дело". О том, что оно состоится, он тоже знал, так как поляки по приезде в Россию связались с ним и предложили участвовать в этом "деле". Посредницей была Фелица, двоюродный брат которой, Юзеф Бенц, оказался в числе приехавших громил. После некоторого колебания Паршин отказался. Он не любил больших компаний и не верил в успех такого громоздкого предприятия. Раскаиваться в своем отказе он не стал, а, собрав свою шайку, предложил ей одно за другим несколько крупных "дел". Все они были осуществлены: ограбление Варваринского подворья, где были вскрыты два денежных шкафа; дело с опиумом, когда по подложному дубликату удалось вывезти со склада шесть подвод опиума и продать их одному ближневосточному посольству; дело с вывозом из магазина Арановича двухсот тюков шелка, приобретенных тем же посольством.
Зато неудача, постигшая шайку в конторе водочника Смирнова, долго служила предметом подтрунивания в воровской среде. Дело было так. Проникнув в контору Смирнова, Паршин без труда взломал огромный, во всю стену, сейф. Но порадовавшийся легкому успеху Паршин тут же разочаровался: в шкафу оказались только такие ценные бумаги, которые нельзя было реализовать. А по точным данным разведки, в конторе должны были быть деньги.
"Не хранят же эти дураки деньги в таком сундучишке", ― подумал Паршин, глядя на маленький железный ящик, стоявший в углу конторы. На всякий случай он решил заглянуть в сундук. Попробовал открыть его ― замок не поддавался; хотел взломать крышку ― не тут-то было. Сундучок вертелся по полу, но не открывался. Громоздкие приспособления Паршина не годились для такого дела… Тогда Паршин сигналами вызвал дежуривших на улице Грабовского и Вершинина и спустил им сундучок. Втроем они тут же отправились во двор, где была расположена водопроводная мастерская, отперли ее отмычкой, заперлись там и принялись за сундучок. В напрасных трудах провели они время до утра: сундучок остался запертым и целым, Так его и бросили.
А именно в нем-то, как потом выяснилось, смирновский артельщик и хранил в ту ночь большую сумму.
Следующим крупным делом, организованным по предложению Горина, было ограбление Сухаревского ломбарда: шайка вынесла несколько пудов ценностей из золотой кладовой. Но тут начались трудности. Сбыть всю партию золота и камней скупщикам краденого за наличные было невозможно, потому что даже самые крупные из этих "дельцов" не располагали такой наличностью. Можно было сдать им всю добычу для реализации, но в таком случае, в погоне за скорейшей продажей, они не удержались бы от выпуска на рынок больших партий драгоценностей и почти наверняка привлекли бы внимание насторожившейся и ищущей украденных вещей полиции.
Шайке пришлось разделить между собою добычу и до поры до времени воздержаться от обращения ее в деньги. Больше всех сетовал Горин, которому не терпелось заключить купчую на облюбованный четырехподъездный домище. Но и он понимал, что с продажей ломбардных ценностей нужно подождать.
Вершинин намеренно не поддерживал в Петербурге никаких преступных связей. Следовательно, он не имел и возможности сбыть там добычу. Он решил оставить все на хранение у сестры Кати.
Паршин отдал вещи Фелице с просьбой найти для них надежный тайник. Меньше всех хлопотал Грабовский. Он был доволен тем, что наступила пауза в "делах", и решил, что может как следует развлечься.
На следующий же вечер он закатился к цыганам, где пела в хоре его любимица Ксюша. "Закат" оказался довольно солидным: Грабовский не выходил от цыган двое суток. На третьи он съездил домой за деньгами и заодно прихватил подарок Ксюше: первую попавшуюся безделку из ломбардной добычи.
Так начался провал Грабовского.
Вещица, привезенная Ксюше, оказалась частью старинного бирюзового гарнитура. Через несколько дней обновка Ксюши была взята на заметку сыскной полицией. Вещь была негласно предъявлена владельцу и опознана им. Ксюша оказалась под наблюдением. Попал под наблюдение и Грабовский ― пока еще без определенного подозрения, а лишь как человек, который мог случайно купить краденую вещь. Слишком плохо увязывалась фигура отставного корнета и графа с ограблением ломбардной кладовой. Но чем дальше, тем определеннее становилось предположение, что появление вещицы у Грабовского не случайно. Его выдал почти недельный "закат" к цыганам, во время которого он тратил большие деньги. Установление личности Грабовского, выяснение его прошлого и того, что уже несколько лет он живет без определенных занятий, ― все это перевело случайные предположения полиции в прямое подозрение. Однако полиция не хотела его спугивать, предполагая, что к нему могут слететься и сообщники. За ним следили до конца кутежа и пришли по его следам в "Мадрид". Едва он завалился отсыпаться, как к нему явились с приказом об обыске по подозрению в хранении нелегальной литературы. Разумеется, никакой литературы не нашли, но зато обнаружили в тайничке много денег и в столе еще одну вещицу из похищенных в ломбарде. Как и было им приказано, агенты сыскной полиции сделали вид, что не обратили на деньги и на драгоценности никакого внимания. Но с этого момента следили уже за каждым шагом Грабовского в надежде выявить его связи. Действительно, не дав себе даже труда выспаться, обеспокоенный обыском, в котором чуял неладное, Грабовский по телефону назначил свидание Паршину. Встреча должна была состояться в сквере против Ильинских ворот, на скамье у памятника.
Не распознав следовавших за ним филеров, Грабовский отправился на свидание. Но напрасно просидел он на скамье целый час ― Паршин не явился.
В действительности Паршин был в сквере и пришел туда раньше Грабовского, но, более осторожный, он без труда обнаружил спутников Грабовского ― агентов сыскной полиции.
В тот же день Паршин по телефону сообщил об этом Грабовскому и велел прекратить всякие сношения с кем бы то ни было из членов шайки. Грабовский понял, что его песенка спета. Не заходя домой, он уехал из Москвы.
Понаблюдав за ним в пути еще дня два и убедившись в том, что все его связи оборваны отъездом, сыскная полиция арестовала "корнета".
Паршин понимал, что от расплаты за "легкую жизнь" не уйти и ему. Самое лучшее ― бросить все и, переменив паспорт, а может быть, запасшись двумя-тремя паспортами, немедля, налегке, только с наличными деньгами, уехать из Москвы. Только так он мог обеспечить себе свободу… Но… на это не пойдет Фелица. Она не захочет терять все, что собрано в их квартире, не захочет расстаться с последней партией драгоценностей. А брать их с собой нельзя. Именно они и представляли наибольшую опасность. Значит?… Значит, оставался второй выход: поскорее ликвидировать все ценности, Фелицу ― под мышку и…
Нет, выход один: бросить все и уехать. Фелицу придется на время оставить. Она не пропадет. Ее не тронут. Она не участница в деле.
К тому времени, когда Паршин подходил к дому, решение созрело. Он ничего не скажет Фелице, позвонит ей с вокзала, когда билет будет уже в кармане. Только так.
Фелицы не было дома. Паршин наскоро собрал маленький чемодан с самым необходимым, но, подумав, бросил и его. Он достал из тайничка запасный паспорт на имя Ивана Павловича Жука, еще раз внимательно посмотрел его данные, чтобы запомнить, сколько ему теперь лет, откуда он родом и каково его отношение к воинской повинности. Машинально перелистал старый паспорт на имя Ивана Петровича Паршина. Это был чистый и удачный паспорт, Он служил ему в самую "фартовую" полосу жизни. Фарт… Фелица… Он бросил паспорт в плиту, облил денатуратом и поджег. Размешал пепел, чтобы не осталось следов.
Потом он переоделся в самую хорошую тройку: ехать придется в первом классе, чтобы полиции не пришло в голову приглядываться. Когда рассовал по карманам деньги, раздался телефонный звонок. Он машинально шагнул к аппарату, но остановился и подумал, что не стоит снимать трубку. Однако пришло в голову, что это может звонить Фелица. Снял трубку. Незнакомый мужской голос вкрадчиво спросил:
― Иван Петрович?
Хотел было сказать "нет", но уже само вылетело:
― Я.
― Очень прошу вас, Иван Петрович, в ваших же интересах, выйти на минутку. Буду ждать вас на углу Последнего.
― Кто говорит?
― Сами увидите, Иван Петрович. ― Незнакомец на том конце провода рассмеялся. ― Сами увидите, старый знакомый. Имею сообщение наипервейшей важности. Минуток с пяток вам достаточно, чтобы накинуть пальтишон-с?… Жду-с. ― Это было сказано так, что можно было подумать, будто говоривший непременно сделал при этом "ручкой".
Паршин несколько мгновений стоял с трубкой в руке. Ему казалось, что скажи тот человек еще несколько слов, и Паршин непременно его узнает, вспомнит этот вкрадчивый голос. Он был уверен, что когда-то слышал его. Но когда и где?
Идти или не идти? Зачем идти? Ежели уж он решил бросать все… А что он, собственно говоря, потеряет, если пойдет? Ведь не кончается же его жизнь! Мало ли что он может узнать? "В ваших интересах"…
― Пойду! ― вслух произнес Паршин и оглядел квартиру.
Уже стоя у отворенной двери, он достал из жилетного кармана английский ключ от квартиры и положил на подзеркальник. Он ему больше не понадобится…
Подходя к Последнему переулку, Паршин перешел на другую сторону Сретенки. Он не хотел играть вслепую, желал знать, кто его ждет. Пригляделся к перекрестку: никого. Решил подождать, пока не появится фигура ожидающего. Первым Паршин не выйдет на угол. Он достал портсигар и увидел, что забыл его наполнить, там лежали две последние папиросы. Обернулся, ища табачную лавочку. И тут глаза его встретились с устремленным на него внимательным взглядом крупного, немолодого мужчины с круглым бритым лицом. На мужчине было черное демисезонное пальто с бархатным воротником, на голове ― котелок. Когда мужчина молча приподнял котелок, Паршин понял, что только из-за головного убора, сильно изменившего внешность человека, он и не узнал его. Это был Клюшкин, известный всей преступной Москве агент сыскной полиции, Дормидонт Клюшкин человек, славившийся феноменальной памятью на лица. Когда в идентификации преступника происходила заминка и не могла помочь дактилоскопия, призывали Клюшкина. Ежели Клюшкин "признавал", личность считалась установленной так же неопровержимо, как если бы это было доказано всеми научными средствами экспертизы.
Портсигар в руке Паршина захлопнулся сам собой, но Паршин забыл опустить его в карман. Так и держал в руке. Взгляд сыщика приковывал к себе, как магнит. Паршин понял: это последние минуты, которые он проводит на свободе. Он отлично знал, что его физической силы достаточно, чтобы справиться даже с большим, массивным Клюшкиным, с двумя Клюшкиными, но… какой смысл? Отсрочка на несколько часов?…
Руки Паршина опустились, признавая поражение.
― Курите, Иван Петрович, что же вы! ― насмешливо-ласково произнес сыщик, переходя улицу.
Паршин вспомнил про портсигар и протянул его сыщику. Взяли по папиросе. Клюшкин чиркнул спичкой.
― Ну-с? ― произнес он, пуская дым.
Паршин пожал плечами.
― Имеете какое-либо желание? ― вежливо осведомился сыщик. ― Может, купить что-либо требуется?
― Папирос нельзя ли? ― сказал Паршин.
― Отчего же-с…
Паршин сделал несколько шагов и вдруг приблизил губы к уху Клюшкина:
― Окончательно?
Сыщик сделал только движение пальцами, но по этому сдержанному жесту Паршин понял, что все кончено ― посадка будет прочной. И тут он вдруг вспомнил, что о Клюшкине ходил слух, будто ежели очень в секрете, то этот человек за деньги может все. О таких вещах не любили рассказывать даже своим, но слухи все же просачивались. Блеснула надежда.
― Позвольте сказать слово, Дормидонт Савельевич? ― тихонько произнес Паршин.
― Отчего же-с… Только не здесь. Удобней будет в переулочке-с.
Идя рядом, как двое знакомых, они свернули в переулок. Зашли в подворотню. Паршин заговорил смелее:
― При мне деньги, Дормидонт Савельевич.
Сыщик неопределенно крякнул.
― Тысяч до пяти наберется, ― продолжал Паршин. ― Так я бы не отказался пожертвовать их… на благотворительные цели.
― Что же, благое дело, благое… ― неопределенно проговорил Клюшкин и раздавил волосатыми пальцами окурок.
Паршин испытующе глядел на Клюшкина.
― Мне бы только на дорогу рублей двести, а остальное…
Сыщик глянул на него исподлобья.
― Благое дело, но… поверьте слову, Иван Петрович, не могу-с…
― Ежели мало, Дормидонт Савельевич, зайдем ко мне, столько же еще наберем и вещи кое-какие…
― Про вещи знаю, про все знаю-с, да, верьте слову, не в моей воле. Кабы денек назад ― другое бы дело. А теперь обязан вас представить по начальству-с.
Паршин напряженно думал. Если Клюшкин знает о вещах, значит приведет полицию и к нему домой, значит Фелица лишится всего.
― Вот что, Дормидонт Савельевич, я пред вами отслужу, а вы помогите.
― Чем могу-с…
― Признали вы меня в точности?
Сыщик усмехнулся.
― Мы с вами, Иван Петрович, единожды уже встречались.
― Вот именно ― единожды, ― подтвердил Паршин. ― Но картонки моей в сыскном нету. Это я наверное знаю.
― И что же-с?
― От вас зависит ― признать меня за Паршина или… за кого иного.
― Это верно-с, ― подумав, сказал Клюшкин. ― А за кого бы к примеру? ― Он прищурился на Паршина, словно действительно пытался узнать его.
Паршин молча протянул ему паспорт на имя Жука. Сыщик заглянул в него.
― Такой не проходил… Так-с… Значит, желательно по первой судимости?
― И еще хотел бы я, чтобы одна женщина не пострадала невинно.
― Это Фелица Станиславовна невинно страдает? ― усмехнулся Клюшкин. ― Умный вы человек, Иван Петрович, а, видать, за порядком в доме следить не можете. Ежели угодно знать, Фелица Станиславовна без вашего ведома с варшавскими мастерами немало "дел" провела. Есть у нее один такой фактик…
Лицо Паршина так налилось кровью, что Клюшкин невольно протянул к нему руку: уж не хватил бы удар. Но Паршин только прислонился спиной к дому и несколько времени стоял, вперив невидящий взгляд в дом на противоположной стороне переулка.
― Не может быть… ― через силу, словно ему сдавили горло, прохрипел он.
― Верьте-с. Нам доподлинно известно-с. Кстати говоря, фактик тот и вам хорошо известный.
― Кто?
Это было сказано так, что будь на месте Клюшкина человек послабее, наверно бы струсил. Но старый сыщик только усмехнулся.
― Всему свое время-с, ― сказал он.
― Только и прошу: скажите ― кто? ― повторил Паршин.
― Разве для вас только-с? ― делая вид, будто колеблется, протянул Клюшкин.
Тогда Паршин сунул руку в карман, где лежали деньги.
― На благотворительность, говорите? ― спросил Клюшкин и доверительным тоном, понизив голос: ― Только уж под слово-с, служебная тайна-с. С Грабовским она… того-с.
― Так чего ж не берете? ― по-прежнему начиная хрипеть, зло спросил Паршин.
― Имеются причины-с, значит… ― лукаво произнес Клюшкин. ― Она дама стоящая, а у нас небось тоже люди-с… не чурбаны бесчувственные-с…
Паршин снял шапку и отер вспотевший лоб. Потом решительным движением достал из кармана пачку кредиток и протянул сыщику.
― А меня не можете?
― Верьте слову, не в моей власти-с, ― сказал Клюшкин, пряча деньги. ― А насчет Жука постараюсь.
― Так зайдем за папиросами? ― спросил Паршин, желая показать, что с этим делом покончено.
Они купили папирос, зашли к Бландову, где Паршин взял масла, сыру, чайной колбасы.
― Вот булок бы… ― произнес он нерешительно.
― Сторожа спосылаем, ― деловито ответил сыщик. ― Берите извозчика, и поехали. ― И, оправдываясь, добавил: ― У меня насчет мелочи ― того-с…
Когда Фелица пришла домой, она сразу заметила собранный Паршиным чемоданчик и забеспокоилась. Стала искать записку. Иван не мог уехать, не написав, даже если его вызвали по какому-нибудь очень экстренному делу.
О том, что Иван исчез навсегда, не было и мысли.
Очень удивил оставленный ключ, но потом она решила, что Иван его просто забыл. А может, отправился на "дело"? В таких случаях он с собой не брал ничего, кроме строго необходимого.
Мало-помалу она успокоилась и принялась готовить завтрак. Постепенно повседневные мысли заслонили нахлынувшее было беспокойство. В голове засело другое: правильно ли она сегодня поступила? Следовало ли нести к ювелиру драгоценности?
Дело в том, что среди ценностей, принесенных последний раз Иваном, ей приглянулись две безделки из старинного бирюзового гарнитура. Она несколько раз примеряла их перед зеркалом, и чем больше глядела на свое отражение, украшенное большими голубыми каменьями, тем более властно влекли ее к себе камни. Она сама удивилась тому, что именно эти камни ей так понравились. Через ее руки прошло немало дорогих вещей, а ведь эту бирюзу нельзя было даже назвать большой ценностью. Фелица понимала, что надеть эти безделушки все равно нельзя: вещи старинной, заметной работы. Сначала нужно переделать оправу. Дело было за малым, и она отправилась к ювелиру.
Сразу по ее уходу ювелир дал знать полиции о поступившей к нему бирюзе. Список вещей, похищенных в ломбарде, давно уже был роздан всем ювелирам.
ГЛАВА ВТОРАЯ
Неоправданные надежды
Свержение монархии в России и приход февральской революции не только не заставили приуныть уголовников, населявших царские тюрьмы, но многие из них даже воспрянули духом. Буржуазное Временное правительство, декларируя открытие тюремных дверей для политических заключенных, под горячую руку выпустило на свободу и представителей уголовного дна, не имевших никакого отношения к политике. Кроме того, многие провинциальные сатрапы царя освободили и уголовную "шпану", рассчитывая на ее помощь в подавлении революции. Так действовали некоторые губернаторы в 1905 году, организуя еврейские погромы и сопротивление восставшим массам рабочих. Но на этот раз надежды царских слуг не оправдались. Покинув тюремные камеры, уголовники не стали рисковать собою в уличных боях с народом. Они попросту разбежались. Попытался попасть в число выпущенных и Паршин, но это ему не удалось. У буржуазии были с ним свои счеты. Он был слишком крупным грабителем, опасным для банков и для коммерсантов, еще надеявшихся на победу реакции. Только в 1919 году ему удалось по амнистии выйти из тюрьмы.
В первое время после февральской революции преступный мир приглядывался к происходящему. Отсутствие твердой власти способствовало активизации уголовного подполья. Когда на смену Временному правительству пришла власть рабочих и крестьян, разогнавшая старый полицейский аппарат царизма, уголовники решили, что настал их золотой век. Не рабочим же, без всякого опыта в борьбе с преступностью, тягаться с бывалыми уголовниками! Воры и грабители всех масштабов и оттенков потирали руки.
Буржуазные юристы пытались бороться с "самоуправством" власти. Они искали для своих подзащитных оправдания в отброшенных советским судом старых законах или в том, что никаких законов вообще больше нет. Но молодой советский суд в те горячие дни сам являлся творцом нового права. Законом становилась воля революционного народа. Не только в приговорах судов того времени, но и в том, как строилось обвинение всем и всяким врагам революции и нарушителям революционной законности, отражался смысл новой карательной политики. По духу своему революционный суд не был склонен миловать ни больших, ни малых нарушителей порядка. Но в то время главными врагами революции являлись ее политические противники ― контрреволюционеры, потому и основные усилия карательных органов были направлены на борьбу с ними. Кроме того, в то время целью зарождающейся советской юридической науки и работы судов была охрана народной, государственной собственности. Охране личного достояния граждан уделялось мало внимания. Обе эти причины и привели к тому, что чисто уголовный элемент, в особенности его мелкие представители, вредившие только отдельным гражданам и главным образом в имущественном плане, оставался как бы в тени. К тому же и молодая советская милиция, навербованная из рабочих, пока еще плохо представляла себе основы своеобразной и нелегкой полицейской службы.
Все это, вместе взятое, предоставляло преступным элементам, в особенности мелкой "шпане", промышлявшей карманничеством, домашними кражами и рысканьем по покинутым сейфам разных контор, почти полную безнаказанность действий.
Но праздник преступников оказался недолгим. Так же как ЧК вела беспощадную войну с отечественной и импортной контрреволюцией, вербовавшей исполнителей своих темных планов среди преступного мира, так и Боевые отряды уголовных розысков вступили в борьбу с нарушителями законности и порядка. Борьба была сложной и подчас требовала подлинной самоотверженности. Кожаная куртка и маузер ― это было еще далеко не все, что требовалось для борьбы с преступниками. Нужно было знать их мир, их притоны, повадки, способы действия, хорошо законспирированных наводчиков и сообщников, склады краденого, места и способы сбыта. К тому же "дно" сопротивлялось, и подчас весьма активно. Операции и облавы превращались в сложные предприятия. Редкая ночь обходилась без стрельбы с обеих сторон. Были жертвы среди работников розыска и милиции. Но борьба велась упорно, настойчиво, с сознанием ее высоких партийных и государственных целей. В этой борьбе закалялись кадры, приобретался опыт.
"Золотой век" преступности быстро закатывался. Выйдя из тюрьмы в 1919 году, Паршин уже не застал его расцвета. Не решаясь появиться в Москве, он рыскал по ее дачным окрестностям. Он искал Фелицу. И наконец он ее нашел… с Грабовским. Паршин готов был забыть старую обиду ― только бы она вернулась к нему. Но она наотрез отказалась расстаться с Грабовским и согласилась лишь изредка встречаться с бывшим мужем. Паршин согласился и на это. Он даже не затаил злобы на удачливого соперника, бежавшего из тюрьмы.
От Грабовского он узнал о судьбе Горина. После их ареста Горин целиком ушел в деятельность фальшивомонетчика, торопясь сколотить капитал, необходимый на приобретение дома. Говорят, будто он стал еще скупее, чем прежде, опустился до того, что ходил в опорках и обносках, прятал каждую добытую темными делами копейку. Воспользовавшись паникой, наступившей в деловых кругах в первые дни войны, он купил вожделенный дом о четырех подъездах. Но и этого ему показалось мало. Им овладела идея приобретения еще одного дома. Горин вошел в новую шайку московского "медвежатника" Красавчика и участвовал с нею в нескольких ограблениях. Пришла февральская революция. Под шум революционных событий уголовный мир поднял голову. Грабежи шайки Красавчика делались все более дерзкими. Капитал Горина рос. Он уже видел себя владельцем еще одного дома. И действительно стал им. В первые же дни Октябрьского переворота домовладельцы поняли, что им не удержать своих владений, и Горин дешево купил огромный дом, за ним еще один. И только тут он уразумел, что домовладельцем ему все-таки не стать: была объявлена национализация крупных домовладений. Горин не мог пережить того, что все награбленное им, все заработанное на фальшивых деньгах и превращенное в недвижимость стало ничем. Если бы его дома сгорели, развалились, но оставалась на месте старая власть, он понял бы, что нужно приняться сызнова грабить, делать фальшивые кредитки, снова копить деньги и потом опять покупать дома. Но с тем, что больше нет смысла грабить и копить, что капитал не нужен и больше никогда не будет нужен, Горин смириться не мог. Долго сидел он, запершись в своей новой, вдвое большей, чем бутырская, но заваленной таким же хламом квартире. Сидел, сидел, да и повесился. Так и висел он в наглухо запертой новой "секретной" каморке для выделки фальшивых денег. Каморку вскрыли только тогда, когда смрад пошел по дому.
В каморке нашли труп Горина и много пачек никому не нужных "романовских" кредиток.
Второй член шайки, Вершинин, испуганный арестом Паршина, спрятался в своей тверской усадьбе. Он решил, что все сложилось, в общем, хорошо: имение есть, положение его в Петрограде прочно и чисто, его Колюшка уже студент. Стремления Вершинина сосредоточились теперь на том, чтобы обеспечить себе и Колюшке твердую жизненную базу в виде благоустроенного и доходного имения. Но и Вершинина, подобно Горину, постигло разочарование: революция свела на нет все плоды его преступной деятельности. Тверскую усадьбу национализировали. После некоторых колебаний ― он смертельно боялся "чеки" ― Федор Иванович вернулся на скользкую стезю преступлений. Дела он делал маленькие, тихие. Да и вообще-то воровать деньги стало бессмысленно: их ценность падала с катастрофической быстротой. Украденный вчера миллион завтра становился копейкой. Награбленные миллиарды через неделю едва обеспечивали фунт масла. А воровать вещи было трудно, хлопотно, реализовать их становилось все трудней. "Банд-группы" ЧК и Угрозыска не давали житья.
Федор Иванович переехал в Москву, оставив Колюшку в Петрограде. Так надеялся он сохранить от сына секрет своей профессии и сберечь его в случае своего провала.
Полегчало после объявления нэпа. Рубль становился устойчивым. Появился смысл воровать червонцы.
Третий член шайки, Грабовский, выйдя на свободу раньше Паршина, работал по мелочи, со случайными сообщниками. Он все больше опускался, пил.
Почти целый год Паршин жил, присматриваясь к непонятной ему жизни и к новым отношениям людей. Тюрьма выпустила его в незнакомый мир. Здесь все было не так, как прежде. Паршин ничего не делал. О работе не думал. Жил, занимая по мелочам то у Грабовского, то у Вершинина. Все искал случая, которым стоило бы заняться. Не хотел рисковать из-за пустяков. А крупных "дел" больше не было. Советские магазины и учреждения денег у себя не держали. Банки не были специальностью Паршина, да и охрана их становилась все серьезней. Крупных частных фирм не стало. Нэпманы были такой мелкотой, что не стоило марать об них руки.
И вдруг на этом безотрадном фоне вспыхнул луч надежды. Появился он случайно в разговоре со старинным знакомым ― бывшим охотнорядским торговцем-рыбником Кукиным. Этот Кукин теперь заведовал рыбным отделом в магазине, принадлежавшем раньше братьям Елисеевым, что на Тверской, у Страстного. По словам Кукина, в елисеевских подвалах сохранились огромные стальные шкафы, используемые не то городским банком, не то сберегательными кассами для хранения денег. Касса, через которую деньги сдаются в эти сейфы, находится в боковом отделении магазина ― там, где прежде торговали мясом. Со слов Кукина выходило, что денег к вечеру в сейфы свозится много, притом червонцами, то есть устойчивой монетой. Об этом уже стоило подумать.
Паршин поделился сведениями с бывшими сообщниками. Начали разведку. Вскоре все было установлено: когда привозят деньги, куда складывают, когда берут. Кукин провел Паршина в подвал, чтобы осмотреть, где расположены несгораемые шкафы, какой они системы.
При этом выяснилось, что стальные шкафы огромного размера стоят в том же помещении, где расположен склад продуктов. Никакой охраны у шкафов нет, так как днем деньги из шкафов вынимаются, а на ночь подвал наглухо запирается снаружи.
Стало ясно, что единственным днем, когда можно заняться взломом, было воскресенье: подвал запирается с вечера субботы и отпирается лишь в понедельник. Кукин брался провести Паршина и его сообщника в подвал. Сделать это можно утром, когда на склад прибывают продукты. С тюками товара на спинах грабители вместе с Кукиным пройдут в подвал. Там они спрячутся. Шкафы стояли не вплотную к стене, а на расстоянии примерно четверти метра. Паршин считал, что сможет втиснуться в этот узкий промежуток. К тому же это было в самом холодном, отсыревшем углу подвала, ― туда никто не заглядывал и тем более никто не лазил за шкафы. Значит, взломщики смогут просидеть там субботу, никем не замеченные.
Так и сделали. С тушами осетров на спинах грабители спустились за Кукиным в хранилище и спрятались за шкафами. Теперь задача заключалась в том, чтобы выдержать в течение дня холод и неудобное положение в щели. Жажда легкой и большой добычи заставила их выдержать это испытание. После закрытия подвала в их распоряжении были вся ночь на воскресенье, воскресный день и ночь с воскресенья на понедельник ― время совершенно достаточное Паршину, чтобы справиться с любыми шкафами, тем более что на этот раз у него был помощник.
Утром грабители с первыми покупателями выскользнули из магазина.
Это было первое дело такого масштаба в практике советского Уголовного розыска. Впервые его работники столкнулись со следами, говорившими о появлении на горизонте опытного "медвежатника" старой школы. В рядах советской милиции того времени было достаточно смелых людей, начинали появляться и "молодые таланты", обещавшие со временем стать хорошими розыскниками. Но у них еще не было большего опыта, не существовало и научно-технического аппарата, который помогал бы изучить и расшифровать следы, оставленные преступниками. Не было надежной систематизации преступников, которая позволила бы по "почерку" громил понять, с кем приходится иметь дело.
Преступление осталось нераскрытым.
Успех окрылил грабителей, и пропало желание "баловаться мелочами". Тот же Кукин сыграл роль подводчика и в следующем "деле". Он сообщил шайке, что комиссия по реквизиции предметов искусства для государственных фондов организовала свой склад в помещении бывшего Английского клуба на Тверской. Там оказались собранными полотна знаменитейших мастеров. Это были сокровища баснословной ценности. О них существовала целая литература. О них не смели мечтать и американские миллиардеры.
Кукин свел грабителей и с возможными покупателями. Для переговоров был отправлен Вершинин. Ради этого свидания пришлось тряхнуть стариной. Ему раздобыли визитку и полосатые брюки, нашли воротничок с отогнутыми уголками. Вершинин даже сделал маникюр. Представитель шайки должен был иметь "классный" вид ― дело предстояло иметь с иностранными дипломатами.
При одном упоминании имен фабрикантов, сановников, помещиков, чьи коллекции лежали в комнатах Английского клуба, у "клиентов" загорались глаза и жадно шевелились пальцы. Но тут возник существенный вопрос: сумеют ли грабители, ничего не понимающие в живописи, отобрать наиболее ценные полотна?
Иностранные дипломаты произвели соответственную разведку, пытаясь выяснить, что именно хранится на базе. Кое-что стало известно, но далеко не все и не очень точно. Сотрудники нескольких посольств провели инструктаж Вершинина, пользуясь альбомами, монографиями, открытками. Мелькали названия картин. Вершинин понимал, что называвшиеся суммы ― гроши по сравнению с тем, чего стоят сокровища. Но даже и от этих цифр у него закружилась голова. А о том, какой невозместимый ущерб будет нанесен его народу, он даже не подумал. Прежде его не волновало то, что он залезал в карманы купцов; его не трогало то, что после ограбления золотой кладовой несколько дней у ломбардов стояли хвосты ошеломленных закладчиков и закладчиц, многие из которых лишились последнего; его совесть оставалась спокойной и после того, как он запустил лапу в советскую государственную кассу. Так могло ли в нем проснуться сознание того, что теперь он собирается лишить свой народ самого дорогого, что у него есть, его духовных богатств? Что особенного, раз за это платят? Деньги нужны ему. Деньги нужны его Колюшке.
"Отягощенный" новыми знаниями в области искусства, Вершинин вернулся к сообщникам. Ночью грабители проникли на место преступления. Они были снабжены длинными чехлами из лучшей заграничной клеенки. В чехлы предстояло вложить вырезанные из рам и свернутые трубками картины. Карманы грабителей оттопыривались от заграничных консервов и бутылок, долженствовавших придать им силы во время работы.
Все залы клуба были заставлены полотнами, бюстами, статуями, скульптурными группами. Тут были бронза, мрамор, дерево, воск ― все что угодно. Две комнаты оказались запертыми на ключ и опечатанными. Грабители поняли, что там-то и находятся самые ценные вещи. Они без труда вскрыли обе комнаты. В числе нагроможденных полотен Вершинин одно за другим узнавал и откладывал произведения, о которых шла речь в посольстве. Паршин приготовил бритву и чехлы. Грабовский стоял на стреме. Все шло быстро и хорошо, как вдруг…
В лицо Грабовскому ударил свет карманного фонаря, и он увидел направленное на его лицо дуло револьвера. Он не решился поднять тревогу. Это могло стоить жизни. Появление работников МУРа было подобно грому среди ясного дня. Паршин с Вершининым так же покорно, как Грабовский, подняли руки.
Через месяц все трое отправились к месту отбывания наказания. Фелице везло. Она и на этот раз осталась в стороне. И Паршин и Грабовский оберегали ее так, что имя ее ни разу не появилось в материалах дознания.
Негостеприимные задворки Европы
Еще три с половиной года проведены в тюрьме и в лагере. Наказание отбыто. Паршин, Грабовский и Вершинин выходят на свободу, лишенные гражданских прав, с запрещением жить в шести крупнейших городах Советской страны. На предложение Паршина нелегально отправиться в Москву Вершинин отвечает решительным отказом: с него довольно! Он считает, что очень счастливо отделался тремя с половиной годами, ― только потому, что все его прежние темные дела остались для суда тайной. Он решает покончить с преступной деятельностью и навсегда остаться в провинции. Чем он будет жить? Хотя бы той специальностью, которую приобрел в лагере, ― парикмахерским делом. Колюшка уже на своих ногах. А ему, старику, хватит того, что он заработает ножницами и бритвой.
Вершинин проводил на вокзал друзей, отправившихся на поиски Фелицы, и пожелал им никогда не возвращаться туда, откуда все они только что вышли. С тех пор он окончательно исчез с их горизонта. Чтобы отрезать им всякую возможность связаться с ним в будущем и для того, чтобы уйти из-под надзора милиции, Вершинин раздобыл себе новый паспорт и несколько раз переменил место жительства. Так и исчез, навсегда ушел в небытие, грабитель Вершинин.
Паршин и Грабовский приехали в Москву. Нашли Фелицу. Но вместо прежней белотелой красавицы перед ними была сейчас истрепанная жизнью, вином и развратом мегера. Она все еще пыталась неумеренным применением косметических средств удержать былую привлекательность, но это плохо удавалось. Впрочем, Паршин и Грабовский и сами были уже не те, какими расстались с нею. Они давно превратились в обыкновенных "жиганов", утративших всякий лоск. В Грабовском даже самый тонкий физиономист не признал бы теперь графа и "гусара". Импозантность Паршина слезла, как позолота с медной ручки. В затасканном френчике, обтрепанных штанах и штиблетах на босу ногу, он имел вид самого заурядного бродяги. Фелица не без брезгливости пускала его к себе. Жили приятели тоже главным образом подаянием Фелицы, содержавшей тайный притончик, где загулявшие воры получали водку и понюшку кокаина. Фелица кляла жизнь и советскую власть, лишившую преступный мир всяких перспектив.
Неизвестно, чем кончилась бы эта новая встреча троицы, если бы не произошло знаменательное для нее событие. В Москве проездом очутился "знатный иностранец", польский взломщик-кассист Юзеф Бенц. Он возвращался в Польшу после удачных гастролей в Китае. Некогда он побывал и в дореволюционной России ― друзья знали его по Симбирскому "делу". Заведение Фелицы "пан Юзеф" посетил в поисках "марафета"[4]. Узнав о жизни кузины, Юзик пожурил ее за ошибки. После революции нужно было немедленно уезжать из этой страны. Взломщику здесь делать нечего! Зато истинным раем для кассиста обещает стать развивающая свою спекулятивную жизнь панская Варшава. Что может быть прекраснее красавицы Варшавы? Что может быть заманчивей, чем деятельность на ниве варшавской коммерции, под покровительством продажной полиции?
Знатный гость убедил друзей в том, что Фелица, как полька, будет с распростертыми объятиями встречена Варшавой воров и проституток. Что же касается Грабовского, то граф, хотя бы и сидевший в тюрьме, остается графом. И если он захватит с собою бумаги, удостоверяющие его графское достоинство, то этого будет достаточно, чтобы сделать блестящую карьеру салонного вора. А при желании и удаче он сможет легко перейти с пути уголовного взломщика к более элегантной деятельности политического белоэмигранта. Это в свою очередь может очень и очень пригодиться в качестве ширмы ― ему и сообщникам.
Ну, а Паршин? Опытный кассист в Варшаве не пропадет…
Взбудораженные рассказами поляка, друзья утратили сон. Больше всех волновалась Фелица. Призрак Европы окончательно выбил ее из колеи. Рисовались розовые перспективы. Только бы вырваться из пределов Союза, только бы попасть в Польшу…
И вот все трое ― на вожделенных задворках Европы. Тотчас связавшись с Юзиком Бенцем, они под его руководством начали свою деятельность, и успешность начала превзошла все их ожидания. Был взломан главный сейф в золотой кладовой польского казначейства, похищено золото в слитках и в монете русской царской чеканки. Однако после блестящего начала друзей постигло столь же горькое разочарование: польские сообщники расценили работу своих русских "коллег" как экзамен и при дележе добычи выделили им нищенскую долю. К тому же воровская среда Варшавы, возмущенная вторжением в пределы ее деятельности удачливых иностранцев, решительно заявила, что "Польша для поляков" и русским лучше убираться подобру-поздорову.
Паршину и Грабовскому деваться было некуда. Они начали "работу" на свой риск. Но после первого же "дела", ставшего известным польским ворам, те выдали своих русских "коллег" полиции. После короткого суда и длительных побоев взломщики очутились в Мокотовской тюрьме, и только благодаря вмешательству Фелицы, подкупившей надзирателя, им удалось бежать.
Оставаться в Польше было бессмысленно. Они переехали в Латвию. В Риге им сначала повезло, так же как и в Варшаве: была очищена касса американского консульства, и грабителям достались 7200 долларов. Но закончилось это так же плачевно, как и в Варшаве: воры латыши выдали их своей полиции. Оказалось, что и у уголовников Риги действует лозунг "Латвия для латышей".
Паршин и Грабовский очутились в рижской тюрьме. Порядки здесь оказались для русских воров еще более суровыми, чем в Польше. Но тут им не удалось отделаться взяткой. Не было ни Фелицы, ни денег. Друзья отсидели данные им латвийским судом три года. Когда они вышли на волю, рижские воры ясно дали им понять, что при следующем "удачной деле" гости снова очутятся в тюрьме. Из принципа "Латвия для латышей" не было сделано исключения и для "профессора" Паршина. В возникшей между ворами драке Грабовский был тяжело ранен и через два дня умер в каком-то заброшенном рижском подвале.
Паршин ушел из Риги. Он шел от мызы к мызе. Он глядел на них с интересом и завистью, но так, как зритель в театре глядит на спектакль. Ему ни разу не пришло в голову предложить хозяину мызы свой труд в обмен на кусок хлеба. Само понятие "труд" было уже столь чуждо ему, что он не мог бы себе представить Ивана Паршина получающим деньги или пищу за то, что могли сделать его большие, сильные руки, несмотря на его "под шестьдесят". Он мог клянчить, мог украсть. Но предложить свой труд? Нет, такая мысль не приходила ему в голову.
Как в тумане дошел Паршин до польской границы. С одних задворков Европы он переходил на другие. На смену сытым, чистеньким кулацким мызам пришли покосившиеся избы панской Польши. В поле уныло бродили ребрастые коровенки, похожие на околевающих от бескормицы телят. Все стало беднее и еще неприветливей. Одичавший, обросший серой щетиной и лохмами спутанных волос, бродяга-иноземец нигде не был желанным гостем. Паршина и здесь били, он отлеживался в канаве или в стоге соломы и шел дальше. Куда он шел? Конечно, в Варшаву! Куда же еще было идти? Ведь там Фелица. Он нес ей весть о смерти своего счастливого соперника и друга. Теперь, когда не стало Грабовского, он снова рассчитывал на ее запоздалую благосклонность, на угол в притоне и на объедки от ее гостей.
Он уже почти не чувствовал голода, усталость стала привычной, грязь собственного тела давно перестала беспокоить. Кожа сама, независимо от воли, мелко подергивалась, перегоняя с места на место пасущихся в складках отощавшего тела паразитов.
Иногда Паршин вдруг останавливался и с удивлением удостоверялся в том, что еще живет, что ноги двигаются, глаза воспринимают окружающее. Он никогда не думал, что человек может столько времени двигаться без регулярной пищи, без мыла, без общения с себе подобными. Его поддерживал только сон. Чем дальше, тем больше он спал: под мостами, в придорожных кустах, просто возле дороги где бы ни застала его накатившаяся дурнота.
Иногда его тошнило. Чем дальше, тем болезненнее становились спазмы пустого желудка.
Паршин стал есть молодые листья, но желудок тут же отдавал их обратно. Паршин падал у дороги, сдавливая руками судорожно сжимавшийся живот, и забывался сном.
Но вот и Пражское предместье, вот мосты, вот красавица Варшава! Несмотря на усталость и нетерпение, Паршин поднялся по течению выше предместья и, хоронясь от людей, помылся в реке. Пришлось сосредоточить все силы на том, чтобы не упасть в воду. Потом он полдня лежал на берегу, тяжело дыша, набираясь сил, чтобы двинуться дальше ― туда, где была Фелица.
В Варшаву он вошел вечером. Сияние фонарей на Маршалковской ослепило его и вернуло к действительности. Только тут, минуя центр города, он отчетливо понял, до чего дошел. Отчаяние овладело им настолько, что он готов был лечь посреди улицы, уткнуться лицом в землю и не двигаться. Но он знал, что это приведет только к одному: подбежит полицейский, его отведут в участок, будут бить… Он собрался с силами и пошел дальше ― туда, где должна была быть мелочная лавочка, прикрывающая притончик Фелицы.
Когда он добрался до него и постучал, была уже ночь. Ему отворила какая-то страшная баба без возраста. Узнав, кто ему нужен, баба без дальних церемоний сообщила:
― Если нужен кокаин, то при чем тут пани Фелица? Пани Фелица два года, как сдохла…
Паршин долго стоял, прислонясь к притолоке. Потом сполз вдоль косяка и неясной темной кучей обмер у порога.
Что было дальше, он помнит смутно. Кажется, он пытался что-то украсть прямо с лотка, первую попавшуюся съедобную мелочь. Он не сопротивлялся, когда торговка схватила его за руку, не защищался, когда его били прохожие, не пытался оправдываться в полицейском участке. Он спал наяву.
Когда выяснилось, что он русский, что у него нет польского подданства, его посадили. Несколько дней его кормили, чтобы у него были силы стоять на ногах. Потом свезли на польско-советскую границу и под угрозой пустить пулю в спину велели идти. Паршин послушно пошел.
Нарушитель границы был задержан советскими пограничниками.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Шантаж
Паршин был исправным заключенным. Пожалуй, самым исправным и тихим во всем лагере. Он не пытался бежать и покорно отбыл срок. Из ворот лагеря вышел седой, спокойный человек. Местожительством ему был определен город Котлас. Но оставаться в нем он не собирался. Первое, что сделал Паршин, прибыв туда, написал письмо в Куркино, справляясь о судьбе своей матери Марии Степановны Паршиной. У нее он рассчитывал найти приют на первое время. Он не надеялся, что получит хорошее известие, и был даже несколько удивлен тем, что не только пришло письмо, но в нем содержалось точное сообщение: мать его жила в Москве и, несмотря на свои восемьдесят лет, работала сторожихой в больнице.
Долго раздумывал Паршин над тем, как быть. Наконец сел в поезд и поехал.
Трудно описать эту встречу. Ни он старуху, ни она его не узнали. Когда он убедил ее в том, что он ― действительно он, старуха села на сундучок и долго молча разглядывала его со всех сторон. Потом поудивлялась тому, что сын больно скоро состарился. Так и не поверила, что он уже старик. К его проекту увезти ее в Котлас старуха отнеслась равнодушно. Чуть-чуть оживилась, рассказывая, что в Москве живет теперь и ее овдовевшая дочь Пелагея, младшая сестра Паршина, а она приглядывает за внуками и в меру своих старушечьих сил помогает дочке. Расспросить сына о том, где он пропадал почти сорок пять лет, старуха забыла.
С приближением вечера стал вопрос о ночевке. Каморка у матери была крохотная, и стояло в ней две койки ― на второй спала другая сторожиха. Паршин и без вопроса понял, что ночевать тут нельзя. Не будь он на нелегальном положении ― другое бы дело. А так ― подвести может.
Нужно было искать ночлег. Выйдя на широкий, как поле, асфальтовый простор новой Калужской улицы, Паршин остановился в растерянности. В гостиницу сунуться он не мог. "Порядочных" знакомых не было. Перебрал в памяти адреса былых "малин", перекупщиков, тайных ночлежек ― и остановился на всплывшем внезапно в памяти слесаре Ивашкине. В его подвальчике можно, пожалуй, заночевать.
Ивашкина Паршин застал дома. Ему не пришлось долго объяснять, кто таков неожиданный гость. Слесарь хорошо помнил взломщика, от которого ему перепало не мало добычи. С тех пор у него не было таких хороших заказчиков. Но, сравнив стоявшего перед ним оборванного старика с былым барином в бобрах, Ивашкин повесил голову: кривая дорожка к добру не приводит!…
Появились пол-литра и коробка баклажанной икры. Распили. Ивашкин сбегал за повторением. Пошли воспоминания. Паршин лег спать с туманом в голове. В пьяной карусели вертелись "Славянский базар", Фелица, бобры, миллионы и снова Фелица…
Следующим вечером опять литровка на столе. И опять соблазн воспоминаний.
Шепотком, слюнявя ухо Паршина, Ивашкин сообщил, что есть у него на примете один человек, с которым, кажется, можно сделать "дело". Хоть он и конструктор и работник большого завода, но есть в его прошлом кое-что известное Ивашкину, чем можно его прижать. Был инженер Яркин когда-то беспризорным, безобразничал, крал, судился. Только тогда у него была другая фамилия. С тех пор он, правда, как говорится, "перековался", отошел от дурной жизни и работает, кажется, как все. Но отчего не попробовать его прижать? Многого от него не требуется, дело подводчика ― сторона: выяснил, когда денежки в кассе будут, рассказал о порядке, достал пропуск ― и в сторону. Остальное уже дело мастера.
― Такому мастеру, как ты, и книги в руки! ― льстиво нашептывал Ивашкин.
Чем дальше шли разговоры, тем проще казалось Паршину пойти к инженеру и вовлечь его в "дело". Паршин хорохорился. Он даже не казался себе уже ни старым, ни подошедшим к концу пути, когда нужно подытожить пережитое…
К утру эта уверенность, навеянная водкой, исчезла. Паршин снова превратился в вялого, усталого старика. Но после первого же стакана, поднесенного Ивашкиным для опохмелья, в голове снова стало звонко и неспокойно.
Через день Паршин начал наводить справки об инженере Яркине.
Пока шло прощупывание Яркина, Паршин успел вместе с матерью Марьей Степановной побывать у сестры. Пелагея Петровна, в просторечии Паня, жила с двумя детьми, служила продавщицей в галантерейном магазине. Жалованье получала мизерное, едва сводила концы с концами.
Впервые с тех пор, как уехал из деревни, Паршин провел с детьми целый день. Их мир показался ему таким далеким от его собственного, словно они жили какими-то совсем разными жизнями. Даже слова, которые были у них в обиходе, были не те, к каким привык Паршин. С интересом, граничащим с недоверием, он установил, что и мальчик и девочка твердо верят в свое будущее и знают о нем так много, словно видят его. Эта уверенность больше всего поразила Паршина…
Между тем разведка Яркина двигалась вперед. При втором посещении Яркина Паршин без стеснения рассказал ему о себе все: сказал, что отбыл срок за переход границы, рассказал про прошлую жизнь и уверил, будто лучше него никто не владеет искусством взламывания несгораемых касс.
Говоря, Паршин внимательно следил за собеседником. Ему важно было знать впечатление, какое произведет рассказ. И недоумение, сквозившее во взгляде инженера, ― зачем, мол, мне все это знать? ― не нравилось Паршину.
Потом он перешел ко второму пункту: сказал, что знакомство их может быть выгодным для обоих, стоит только Яркину оказать Паршину небольшую услугу.
Яркин ответил, что не видит надобности в знакомстве с Паршиным. Тогда Паршин пустил в ход козырь, полученный от Ивашкина: упомянул о прошлом Яркина и о том, что знает его настоящую фамилию.
Яркин, по-видимому, не ждал удара с этой стороны, смешался, попробовал прикрикнуть на Паршина. Но того трудно было испугать. Кончилось тем, что Яркин спросил, что, собственно, нужно гостю.
― Только маленькой помощи, ― сказал Паршин. ― Сами видите, дошел до крайности. Как только справлюсь, брошу все, уеду в свой Котлас и заживу честно, по-тихонькому.
― При чем же здесь я? Чего вы хотите от меня? ― раздраженно переспросил Яркин.
― Ведь вы в институте свой человек?
― При чем тут наш институт? ― с испугом спросил Яркин.
― Там предстоит выплата стипендий. Мне нужно точно знать, когда это произойдет, в каком банке кассир получит деньги. Это мне нужно, чтобы посмотреть, сколько он получит. Спрашивать о таких вещах как-то неловко.
По мере того как Паршин говорил, его голос делался все тверже, все уверенней.
― Затем мне требуется знать: когда кончается раздача стипендий, сколько студентов успевают получить стипендии в первый день, к какому часу кассир уходит домой? Вот, собственно говоря, и все…
Стоя у двери, как будто готовый каждую минуту распахнуть ее и выкинуть шантажиста, Яркин широко открытыми глазами смотрел на Паршина. Взгляд его делался то испуганным, то злым. Инженер переминался с ноги на ногу и нет-нет притрагивался к ручке двери. Паршин видел, как росинки пота появляются на лбу у молодого человека, и ждал, что будет. Он вовсе не был уверен в успехе своего предприятия. Если Яркин отворит сейчас дверь и кликнет людей, Паршин даже не станет сопротивляться ― пусть берут! Все равно рано или поздно этим должно кончиться… Как это говорится в тюрьме: "Тот, кто хлебнул тюремной баланды, вернется". Что же, для таких, как он, это, по-видимому, верно.
Но вот он услышал хриплый голос Яркина:
― Дальнейшее меня уже не будет касаться? Вы оставите меня в покое?
― Само собой, ― пренебрежительно ответил Паршин. ― На что вы мне?
― Хорошо, я узнаю.
― Только еще один пустяк. Вот моя фотография, ― Паршин небрежно передал Яркину заранее приготовленную маленькую карточку. ― Нужно выправить мне пропуск для входа в институт.
― Этого я не могу, ― решительно заявил Яркин.
― Придется сделать, ― мягко, но в то же время настойчиво проговорил Паршин. ― Придется, Серафим Иванович.
Яркин в волнении мял папиросу. Не глядя на Паршина, он взял фотокарточку, но мрачно пробормотал:
― Я не могу достать пропуск на ваше имя.
― Не имеет значения, ― успокоил Паршин и усмехнулся. ― Я не гордый. Абы войти да выйти.
― Послезавтра утром… ― Заложив руки за спину, чем подчеркивал нежелание подавать Паршину руку, Яркин толкнул дверь ногой.
Когда Паршин был уже в прихожей, Яркин вдруг тихо произнес ему в спину:
― Я бы на вашем месте уехал из Москвы. Теперь же.
― Это почему же? ― обернулся Паршин.
― Я… решил сообщить о вас в милицию.
― Обо мне? ― спокойно спросил Паршин.
― О вас.
― А о себе?
― Будь, что будет, сам пойду и все скажу.
Паршин несколько мгновений глядел в глаза Яркину, пожал плечами и вышел, аккуратно притворив за собою дверь.
Коготок увяз ― всей птичке пропасть
Послезавтра наутро Паршин получил от Яркина пропуск. Страх победил инженера.
До выдачи стипендии оставался один день. Паршин прошел в институт и обследовал помещение кассы, расположение охраны, дверей.
День ушел на раздобывание инструмента в дополнение к уже изготовленному Ивашкиным. Ночью Паршин пришел к Яркину и, не заходя дальше прихожей, коротко бросил:
― Завтра к вечеру вам надо быть в вестибюле института.
Яркин в бешенстве захлопнул дверь, едва не ударив ею Паршина. Тот повернулся и молча ушел.
На следующее утро Паршин проследил в банке институтского кассира, посмотрел, сколько тот получил денег, вместе с ним приехал в институт и часа два наблюдал за выдачей стипендий. Сосчитав, сколько студентов проходит в час и сколько времени осталось до конца занятий, он прикинул, что на ночь в кассе остается сумма, из-за которой стоит производить взлом. После того уехал к Ивашкину, чтобы выспаться.
В одиннадцать вечера в вестибюле института Паршин увидел Яркина. Бледный, со сжатыми губами, инженер делал вид, будто читает объявления на доске. Не разговаривая между собою, они поднялись в коридор, где была расположена касса. Паршин велел Яркину остаться около лестницы и следить за возможным появлением людей, сам же быстро подошел к кассе, одним нажимом плеча выдавил деревянный ставень, бросил в комнату портфель с инструментом и быстро пролез сам. Задвигая деревянный щит, он слышал, как быстро сбегал по лестнице Яркин.
Появилась было мысль, что инженер может заявить в милицию. Но тут Паршин решил, что это опасение напрасное! Яркин уже "свой".
К началу четвертого касса была "сработана". К разочарованию Паршина, денег в ней оказалось меньше, чем он рассчитывал. Он покинул институт через окно соседней комнаты, в которую вела дверь из кассы. Спустился из окна по веревке с узлами. Инструмент он отвез к Ивашкину, а сам с деньгами, поехал к Яркину. Выждав, пока ушла на работу жена инженера, Паршин вошел спокойно, ни слова не говоря, выложил все деньги на стол, пересчитал их на глазах Яркина и, отделив тридцать процентов, подвинул ему. Яркин оттолкнул деньги, они рассыпались по полу. Паршин все так же спокойно бережно собрал их, снова положил на стол и прижал пепельницей. Попрощался и вышел. За все это время он не произнес ни слова.
― Возьмите их… Слышите?… Возьмите сейчас же! ― злобно прошептал ему вслед Яркин.
Паршин вышел, не обращая на него внимания.
Ивашкин заявил, что жить у него Паршину не следует.
Прежде всего Паршин отыскал хранителя для инструмента. Это был старик ломовой извозчик, который когда-то обделывал для Ивана Петровича кое-какие темные дела. Старик долго упирался. Он сам бросил прежнюю жизнь и советовал так же поступить и Паршину. Целый вечер он высказывал ему свои мысли о том, как следует теперь по-новому строить жизнь, так как старый путь не имеет под собою никакого резона. По-видимому, старик искренне и крепко стал на новый путь. Паршину не хотелось спорить, он только попросил хотя бы "христа ради" на время припрятать инструмент. Старик скрепя сердце согласился.
― Только гляди, Иван Петрович, как перед богом: никакого участия в твоих делах не принимаю и принимать не стану, ― твердо сказал извозчик на прощание. ― И денег ты мне за это не сули. Не возьму, хоть на коленях подноси.
Еще трудней оказалось с квартирой. Паршин не хотел пользоваться каким-нибудь из немногих уцелевших воровских притонов. Они проваливались один за другим, а он искал спокойного и безопасного места. На выручку пришла его наблюдательность. Найденная благодаря ей "квартира" была так же надежна, как и необычна.
Паршин постоянно проходил мимо небольшой сберегательной кассы, из нее несколько раз звонил по автомату Яркину, Сберкасса эта состояла из двух комнат: передней ― побольше, где сидели сотрудники и производились операции, и задней ― маленькой, где занимался заведующий. В передней было зеркальное окно; в задней ― небольшое оконце, забранное толстой решеткой. Обстановка задней комнаты состояла из письменного стола, американского качающегося кресла, несгораемого шкафа и большого дивана, крытого потертой черной клеенкой.
И вот однажды, когда Паршин, стоя в стеклянной будке автомата, приглядывался к жизни кассы, ему пришла в голову необычайная мысль: а что, если приспособить для жилья заднюю комнату сберкассы? Наверняка уже можно сказать: никто по ночам сюда не приходит.
Паршин провел несложное наблюдение за временем ухода и прихода сотрудников. Они уходили почти все в одно время. Заведующий в присутствии остальных запирал кассу на два замка ― простой и американский. Происходило это обычно между семью и половиной восьмого. Утром он появлялся всегда ровно в двадцать минут девятого, вместе с ним приходила уборщица. Таким образом, целых двенадцать часов касса бывала пуста. И уж наверное можно сказать, что в течение этих двенадцати часов она была так же обеспечена от неожиданных визитов уголовного розыска, как квартира самого начальника милиции.
Паршин запасся всем необходимым: будильником, который с вечера ставил на семь часов, резиновой надувной подушкой, легким байковым одеялом и резиновым же пузырем, который в случае крайней надобности должен был избавить его от необходимости выходить в уборную. Все это укладывалось в портфель, который на день прятался под половицу в кабинете заведующего.
Проникать с вечера в кассу для такого знатока замков, как Паршин, не составляло никакого труда. А наутро касса бывала снова заперта, и кабинетик заведующего не носил никаких следов чужого присутствия.
Паршин посмеивался: карточки с лицевыми счетами вкладчиков никогда еще не бывали под такой надежной охраной.
Устроив таким образом свой быт, Паршин счел возможным снова повидаться с Яркиным. Предварительно он узнал от Ивашкина, имевшего самостоятельную связь с инженером по мастерской института, что захандривший было Яркин мало-помалу пришел в себя. Он даже принялся за работу над каким-то большим проектом. В связи с этой работой ему часто приходилось ездить в Машиностроительный институт. Получив все эти сведения и убедившись в том, что в Машиностроительном институте тоже имеется несколько тысяч студентов, получающих стипендии, Паршин отправился к Яркину.
Увидев Паршина, инженер сначала обомлел от удивления, потом пришел в бешенство. Он грозил, требовал, просил. Он не хотел больше видеть. Паршина. Он желал, чтобы ему был возвращен старый пропуск.
Паршин терпеливо слушал. Потом, нисколько не повышая голоса, так, словно говорил с капризным ребенком, слово за слово стал доказывать Яркину, что тот совершенно напрасно тратит силы на столь бурную сцену. Далее инженер услышал, что пропуска Паршин ему никогда не отдаст: этот документ хранится в заветном месте в качестве доказательства его, Яркина, преступной связи с Паршиным.
Яркин схватился за голову и расширенными от ужаса глазами, бледный, с отвисшей челюстью, уставился на Паршина. В следующий миг Паршин заметил, что рука Яркина тянется к заднему карману, где у того, очевидно, лежал револьвер.
Паршин усмехнулся.
― Хотите пришить себе и "мокрое дело"?
Яркин, окончательно обессиленный, упал на стул. Голова его, словно мертвая, стукнулась о край стола, и он зарыдал. Неожиданно он вскочил и бросился на Паршина, но старик без особого усилия отбросил его к стене. Яркин упал, увлекая за собой этажерку с книгами. Паршин испугался: шум мог привлечь внимание соседей. Но, кажется, все было тихо вокруг. В комнате раздавалось только рыдание Яркина. Он плакал все громче. Паршин впервые видел истерику мужчины. Некоторое время он стоял, недоуменно выпятив губы, и глядел на инженера. Потом отыскал стакан, пошел в кухню, набрал под краном воды и вылил на голову Яркина.
Яркин затих. Долго лежал молча. Не вставая с пола, спросил:
― Что вам еще нужно?
― Вы в Машиностроительный институт похаживаете. Так вот, мне надо знать, когда там выдача стипендий, когда кассир за деньгами поедет.
Яркин с ненавистью посмотрел на Паршина.
― Никакого пропуска я вам не дам, и вообще… тот, старый пропуск я просто потерял, а вы нашли его и воспользовались.
Паршин рассмеялся.
― Чудак вы, Серафим Иванович!… Словно дитя малое. Ну ладно, ну потеряли… А шесть тысяч? Нашли?
― Я верну вам ваши деньги, ― неуверенно пролепетал Яркин, и Паршин с удовлетворением понял, что деньги истрачены.
― Ивашкин ― свидетель тому, что денежки-то вы от меня получили… Лучше давайте-ка прикинем, как новое дельце наколоть.
Яркин все сидел на полу и, взявшись обеими руками за голову, раскачивался из стороны в сторону. Временами он издавал слабый стон. Со стороны можно было подумать, что у него невыносимо болят зубы. Он пробовал снова грозить Паршину. Тот только смеялся. Яркин стал просить. Он умолял пожалеть его, пожалеть жену. Говорил о том, каких усилий ему стоило выбраться на честную дорогу, о надеждах своей жены.
― Ладно, ― сказал Паршин. ― Давайте те шесть косых, и я уйду.
― Отдам, клянусь вам, отдам их… частями. Буду вещи продавать ― и отдам, ― радостно воскликнул Яркин. Он поднялся с пола и двумя руками взял Паршина за руку, хотел заглянуть ему в глаза, но Паршин отвел взгляд, отвернулся. С холодной жестокостью он проговорил:
― Денежки на стол ― и баста.
― Вы же знаете… ― испуганно начал было Яркин и осекся. Он не мог выговорить то, что Паршин и так давно понимал: что денег у него нет, что отдать их он не может.
И тогда Паршин стряхнул со своей широкой ладони горячие руки инженера и насмешливо произнес:
― Ясно!… Нечего и дурака валять… А то ведь и я тоже могу заявочку сделать… Мне терять немного осталось… ― И, обведя рукой вокруг себя, добавил: ― Не то что тебе… И давай кончай бабиться, а то, гляди, жена придет…
Яркин стоял напротив него со сжатыми кулаками. Вспухшие от слез глаза были с ненавистью устремлены на Паршина.
Дальше в лес ― больше дров
Были "сделаны" еще два института. Иногда не все сходило гладко, и Паршин переживал минуты страха. Во втором же деле, в Машиностроительном институте, он чуть не оказался в ловушке из-за того, что в соседнюю с кассой комнату в то время, как он работал, вошли люди. Он не предусмотрел, что комнату могут отпереть снаружи. Со следующего раза он вернулся к способу, изобретенному когда-то Вершининым: полотно двери привинчивалось к косяку длинным буравчиком. Так он "приштопоривал" теперь обе двери ― кассовую и соседней комнаты, если там находилось окно, через которое было намечено бегство. Этот вершининский буравчик он применял уже давно.
Материальный эффект этих ограблений не удовлетворял ни Паршина, ни Ивашкина. Изменился и Яркин. Он заявил, что рискует больше всех, что в случае провала он теряет все: семью, с таким трудом заработанное положение в обществе. А раз уж он так много поставил на карту, и притом не по своей воле, а из-за шантажа Паршина, то хочет по крайней мере рисковать не из-за тех грошей, которые приносит ему Паршин.
Паршин почувствовал прилив такой ярости, что с трудом сдержался, чтобы не ударить сообщника. Тяжело дыша, он сказал:
― Ты эту манеру, Серафим Иванович, брось. Нечего на меня валить. Воля твоя была слушать меня или собственную совесть… ― Он поглядел Яркину в глаза и покачал головой. ― Хочешь, я тебе скажу, что другой бы, порядочный, на твоем месте сделал?
― Откуда вы знаете, что бы сделал порядочный?! ― крикнул Яркин. ― Что общего между вами и совестью? Разве она у вас когда-нибудь была?
― Была, Серафим Иванович, ― уже успокоившись, проговорил Паршин. ― Была, да вся вышла. А все-таки я могу судить кое о чем и по сей час. Будь бы на твоем месте настоящий человек ― понимаешь, настоящий! ― он бы в тот же, в первый-то день моего прихода, пошел куда надобно и сказал: так и так, товарищи, виноват, мол, скрыл от вас старые грехи, и вовсе-то я не Яркин. Но теперь я стал другим человеком. А могу ли я с моим грехом с вами дальше жить решайте. Вот я тут весь перед вами. Судите меня.
Яркин делал вид, что не слушает. Он с трудом закурил: его пальцы так дрожали, что спичка никак не попадала на конец папиросы.
А Паршин помолчал и закончил:
― И сейчас еще не поздно. Пойди и скажи: такой вот я и сякой, со старым медвежатником Ванькой Паршиным в компании три института ограбил, четвертый готовлюсь обработать. Берите меня, товарищи… ― Паршин рассмеялся. ― Ей-богу, и сейчас не поздно, Серафим Иванович. И тогда мы грех с тобою вместе искупим: ты, да я, да мы с тобой… И легко будет, ей-богу… Пойди, а?…
Говорил, он со странным смешком, из-за которого невозможно было понять всерьез ли он все это или так, для гаерства? Говорил, а сам исподлобья следил за лицом Яркина. И стало ему совершенно ясно, что нисколько Яркин больше не опасен и находится целиком в его власти. Не от страха перед открытием преступления, а потому, что линия его пошла в эту сторону. Конец ему тут, рядом с Паршиным.
― Между прочим, Серафим Иванович, дорогой мой, ― примирительно проговорил он, ― совершенно ты прав: мелко работаем. Рисковать ― так хоть было бы из-за чего. Но, уважаемый, не те времена. Советская власть для нашего брата неудобная. Жизнь в Советском Союзе не туда повернула, куда бы нам надобно. Цели у нас настоящей не стало. Ну, скажем, взяли бы мы настоящий куш, накололи бы "дельце", ну, что ли, на миллион. Стало бы у нас капиталу по полмиллиона. Ну и что? Что с ним делать? Торговлишку открывать? Или, может статься, скаковую конюшню откроешь? Или у "Яра" зеркала бить будешь либо певиц в шампанском купать? Не говоря уже о том, что большие деньги в наших руках ― у меня ли, у тебя ― тут же обратят на тебя внимание, ну и… амба.
― Что же выходит? ― злобно спросил Яркин.
― А то и выходит, Серафим Иванович: сколько бы мы с вами ни старались, впустую… Это точно ― впустую!
― Вы… вы какой-то ненормальный, ― дрожащим голосом пробормотал Яркин. ― Совсем сумасшедший! Сами меня подбили… а теперь… Что же?
― Ну, я особая статья. Во мне старые дрожжи играют. Мне не воровать ― не дышать. Вы думаете, мне теперь деньги нужны? Было, конечно, время ― гнался, о больших деньгах мечтал. Думал, на таких дурных деньгах жизнь построить можно. Многие так думали, да никто не построил. Знаете, сколько передо мною нашего воровского народу прошло? Всякие бывали: и с тысячами, и с сотнями тысяч. И свои дома покупали, и певиц содержали, и рысаков заводили. Всякое бывало. Но конец-то, обратите внимание, у всех один. И хорошо, ежели тюрьма, а то… Жизнь наша так и так конченая. Ежели не петля, так страх нас задавит. Самый лютый: по ночам будить станет, днем преследовать. Прежде я полагал, что боюсь сыскной полиции либо там уголовного розыска. Тюрьмы, думал, боюсь. А потом, как в тюрьме побывал, вижу: не в тюрьме дело. Себя страшно, Серафим Иванович. От, этого большая часть наших запоем пьет. А то, бывает, и руки на себя наложат…
Паршин умолк, видя, что Яркин сидит, уронив голову на руки, и ― не поймешь, то ли оттого, что слышит, то ли от собственных мыслей ― голову руками из стороны в сторону качает, как тогда, на полу.
Паршин не спеша закурил и сидел молча. Яркин поднял голову и мутным, больным взглядом поглядел на Паршина.
― Ушли бы вы, жена скоро придет… ― пробормотал он и тихонько застонал.
Паршин без возражения поднялся и надел шапку. От двери сказал:
― Завтра приду, поговорим. Надо бы настоящее "дельце" наколоть.
Сберкасса 1851
Зима рано вступила в свои права. Уже к исходу ноября снегу на улицах было больше, чем в иные годы к концу зимы.
Чуть свет на тротуаре перед сберегательной кассой № 1851, как и на большинстве других московских тротуаров, появлялась дворничиха и принималась с ожесточением соскребать ледяную корку, наросшую за ночь на асфальте. От противного скрежета железа об асфальт Паршин обычно просыпался задолго до того, как зазвонит его будильник. Иногда он натягивал на голову одеяло и пытался доспать свое. Если это ему не удавалось, закуривал, закинув руки за голову, и думал под раздражающий аккомпанемент скребка. Думал он больше о прошлом, реже о настоящем. О будущем старался не думать вовсе. В нем, в этом будущем, не предвиделось ничего достойного размышлений. Будущее ему не принадлежало.
Паршину отвратительна была мысль о том, что рано или поздно он должен попасть впросак. Этой возможности он в свои шестьдесят с лишним лет боялся так же, как в тот день, когда шел на первый грабеж. По-видимому, таков удел всякого, кто переступает черту дозволенного законом: жить в страхе. Страх когда он идет на "дело". Страх ― на "деле". Страх ― после "дела". И страх между "делами". Правда, теперь Паршин умел лучше владеть собой и не позволял страху мешать ему работать, но перспектива провала, ареста и тюрьмы, как и прежде, неотступно висела над его головой и была, в общем, самым постоянным, почти единственным ощущением реальной жизни. Если бы Иван Петрович знал это слово, то чувство страха он назвал бы доминантой своего существования. Как алкоголик в минуты трезвости ненавидит вино, как наркоман в периоды просветления дает себе отчет в отвратительности своего падения, так и Паршин, лежа в сберкассе, ясно понимал мерзость переполняющего его жизнь страха. Но будь этот страх и вдесятеро страшнее ― едва только появлялась возможность совершить новое ограбление, как Паршин шел на него. Он уверял себя, что не может не идти…
Скребок дворника постепенно удалялся и наконец вовсе затих. Паршин оделся, уложил спальные принадлежности в портфель и сунул его под половицу. Теперь предстояло посидеть в передней комнате и выждать момента, когда на улице никого не будет.
Иногда это сидение продолжалось довольно долго. Но Паршин был терпелив, как животное. Он сидел, притаившись за сейфом, внимательным, немигающим взглядом уставившись в окно. То, что рядом с ним стоял шкаф, где могли быть деньги, не сданные накануне инкассатору, и где уж во всяком случае лежали груды облигаций, казалось, вовсе не интересовало Паршина. Холод стали, к которой он прижимался плечом, иногда проникал сквозь ткань пальто, и тогда Паршин менял положение. Об этом шкафе он думал не больше, чем, скажем, о стенке или дверном косяке. Сохранность этого шкафа была для Паршина чем-то вроде залога его собственной безопасности. Иногда ему даже приходила смешная мысль: что бы он сделал, ежели ночью в кассу забрались бы грабители? Это был пустой вопрос: он знал, что является единственным оставшимся на работе "медвежатником", но вопрос был интересен сам по себе. Паршину даже казалось, что, случись такое, он, наверное, не допустил бы ограбления кассы, ― ведь она была чем-то вроде его дома! Смешно, но так…
По выходе из сберкассы Паршину предстояло совершить часовую прогулку, прежде чем откроется кафе "Артистическое", напротив МХАТа, где он постоянно завтракал. Аппетит у него всегда был отличный.
После завтрака он отправился к Яркину. Нужно было решать вопрос о следующем ограблении.
Как он и ожидал, Яркин уже отыскал объект: институт "Цветметзолото".
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Безнадежное дело
Глядя на начальника отдела, никто не сказал бы, что он находится в скверном расположении духа. Собирая со стола папки просмотренных дел, Кручинин, казалось, беззаботно напевал себе под нос:
А наутро она улыбалась Пред окошком своим, как всегда…В действительности у Кручинина не было оснований для веселья: три папки с описанием трех различных мест преступлений и трех взломанных преступником несгораемых касс до сих пор лежали в левой тумбе письменного стола. А Кручинин, да и его товарищи ― начальники и подчиненные ― не привыкли к тому, чтобы передаваемые ему дела залеживались в этой тумбе, где хранились неоконченные дела. И Кручинин мог гордиться тем, что за несколько лет его работы в этом учреждении ни на одной папке объемистого архива ему не пришлось написать неприятные слова: "Не раскрыто".
Значительный отрезок сознательной жизни Нила Платоновича прошел в этом доме, на Петровке. Он пришел сюда молодым человеком, зажженным идеей борьбы с бандитизмом. Контрреволюционное охвостье было готово использовать все силы в борьбе с ненавистной ему молодой советской властью и охотно прибегало к услугам уголовного подполья столицы, которому было по пути с контрреволюцией.
Но с тех пор обстановка коренным образом изменилась. На смену кожаной куртке, которую когда-то людям ударной группы МУРа не приходилось снимать неделями, пришли обычные костюмы. Тяжелую деревянную кобуру маузера заменил маленький браунинг в заднем кармане. Ночные облавы со стрельбой и преследованием сменились кабинетной работой с короткими выездами на точно разработанную операцию.
С каждым годом, с каждым месяцем понижалось количество нераскрытых преступлений; с каждым раскрытым преступлением уменьшалось число профессиональных преступников, изымаемых органами розыска из нор, где они укрывались. Но, увы, еще не наступил тот час, когда высокая мораль советского человека позволила бы вывеску "Уголовный розыск" сдать в его же собственный музей в качестве последнего экспоната, а самый этот музей назвать историческим.
У Кручинина стало привычкой, приходя на работу, вынимать из левой тумбы три тоненькие папки, повествующие о подвигах неизвестного "медвежатника". Самый вид этих тощих папок раздражал Нила Платоновича. Они напоминают о себе, подобно больному зубу. И, как часто бывает, окончательно выведя из себя больного, зуб заставляет его принять последнюю меру. Каплей, переполнившей чашу терпения Кручинина, явился третий по счету дерзкий взлом несгораемого шкафа в одном из научно-исследовательских институтов столицы. Было похищено свыше полутораста тысяч рублей.
Прежде у Кручинина были сомнения в том, что взломы совершаются одним и тем же лицом. Теперь он мог с уверенностью сказать: во всех случаях действовал один и тот же преступник.
В том, что способ действия был один и тот же, Кручинин не сомневался, что видимых следов присутствия нескольких людей не оказалось ни на одном месте преступления, он видел и сам. Но не было ли таких следов, которых ни он, ни эксперты-криминалисты не обнаружили?
Слишком уж невероятным казалось, чтобы взлом мог быть произведен одним человеком. В двух случаях из трех грабитель проникал в кассовое помещение из соседней комнаты через пролом, проделанный в стене; преступник отодвигал от стены сейф огромного веса и прорезал его заднюю, более слабую стенку; во всех случаях грабитель уходил через окно ― дважды со второго и один раз с четвертого этажа.
При всей убедительности экспертизы, говорившей, что грабитель работал в одиночку, Кручинин задавал себе вопрос: мог ли один человек, не выдав себя служащим и охране, пронести к месту действия все снаряжение, необходимое для пролома в стене, для вскрытия сейфа и для организации бегства?
Мог ли один человек отодвинуть от стены стальной шкаф весом более тысячи килограммов?
Мог ли один человек, без смены, работать с интенсивностью, необходимой для пропила стены и для вскрытия стального шкафа в короткий срок, бывший в его распоряжении, ― в одну ночь.
Во всех трех случаях объекты ограбления были однотипны ― институты; налицо имелся единый "почерк": вскрытие каждого шкафа производилось способом высверливания и последующего расширения отверстия, с окончательной его обработкой; налицо была одна и та же манера тщательного затирания за собой следов на полу, на стенах, на поверхности сейфа. Имелась, наконец, и еще одна деталь, пожалуй, наиболее характерная: запирание дверей, ведущих в кассовое помещение, производилось изнутри не отмычками, не ключами, а при помощи буравчика, прикреплявшего дверь к косяку.
"Но, ― говорил себе Кручинин, ― все это могло быть и результатом присущей нескольким преступникам единой "школы" работы ― и только".
И вот лежащая поверх остальных третья папка позволяла наконец отбросить в сторону все сомнения: преступления действительно совершены одним и тем же человеком. Папка содержала экспертизу почерка на конверте, в котором "совестливый" преступник прислал обратно в институт похищенные, но бесполезные ему документы не денежного характера. Преступник повторил то, что сделал и после первого ограбления: прислал обратно пачку ненужных ему бумаг.
Хотя внешне надписи на конвертах выглядели совсем по-разному, но опытный глаз сразу определил намерение умышленно изменить почерк. Графическая экспертиза показала, что адреса на конвертах написаны одной рукой.
Значит, действовал все же один человек… А раз так…
Кручинин раскидал по столу уже собранные было текущие дела и быстро рассортировал их на несколько кучек. Красный карандаш забегал по обложкам папок. После этого тонкий палец Кручинина так плотно лег на кнопку звонка, что у Грачика, вбежавшего в комнату на вызов, был даже несколько испуганный вид: Кручинин никогда не звонил так пронзительно.
― Раздавайте! ― кивнул Кручинин на размеченные дела и, словно опасаясь, как бы Грачик не захватил и три тощие папочки, положил на них ладонь.
Грачик проглядел резолюции и с удивлением поднял взгляд на Кручинина.
― Но… ― нерешительно произнес он, показывая одну из папок, ― ведь это дело уже почти закончено… Осталось поставить точку.
― Да, да! ― Кручинин хотел еще что-то сказать, так как понимал, что его молодому помощнику жаль отдавать почти доведенное до конца при его участии красивое дело, но передумал и только коротко повторил: ― Раздавайте, как помечено.
― Слушаюсь…
Грачик, стараясь подавить обиду, повернулся к выходу. Но, прежде чем он успел покинуть комнату, Кручинин коротко бросил:
― Фадеича ко мне, быстро!
Грачик вышел, не оборачиваясь. Он уже успел настолько изучить своего начальника, что по его интонации понял: сегодня спорить с ним бесполезно. Грачик еще не знал, что именно, но что-то перевернуло планы Кручинина, захватило его целиком. И разве только по тому, что Кручинин требовал к себе "Фадеича" ― старейшего работника Уголовного розыска Фадеичева, ― можно было догадаться: необходимы какие-то исторические изыскания.
Фадеич ― теперь уже более чем пожилой и недостаточно крепкий для активной оперативной работы человек ― был совершенно незаменим там, где требовалось поднятие архивов. У него была отличная память, на которую, по-видимому, не действовал даже возраст. Старику не нужно было вчитываться в вороха выцветших дел, чтобы понять, о чем идет речь. По двум-трем деталям первого листа Фадеич восстанавливал имена участников, все обстоятельства дела. В архивах розыска последних тридцати лет едва ли содержалось дело, свидетелем которого не был бы Фадеич, а в этих делах едва ли имелось имя преступника, незнакомое Фадеичу. Большинство же из них он знал и в лицо.
― Помните дела об институтских сейфах? Вот те, что в этом году остались нераскрытыми? ― спросил Кручинин вошедшего старика.
― Еще бы не помнить!
― Так вот, несколько дней назад тот же негодяй кассу "сработал"!
― И чисто? ― с нескрываемым интересом спросил Фадеич.
― К сожалению, очень чисто, ― усмехнулся Кручинин. ― Но теперь шабаш! Спуску не дадим, распутаем.
― Это конечно, ― в раздумье согласился старик. ― Было бы за что ухватиться…
Кручинин подробно описал Фадеичу обстоятельства последнего налета "медвежатника".
― Д-да, ― Фадеич покачал головой, ― видать квалификацию. Не из нонешних.
― Старая школа, ― подтвердил и Кручинин. ― За это говорит все ― чистота взлома, тщательность затирания следов и, наконец, терпеливая и хорошо поставленная разведка места преступления: все три взлома совершены на следующую ночь после получения из банка крупной суммы. Преступник ни разу не ошибся, не пошел на мелочь!
― Квалификация! ― с уважением повторил Фадеич. ― Такого и взять приятно. Н-да! Выходит, надо перебрать всех, кто еще в живых остался и на такое дело способен.
Кручинин придвинул себе блокнот и стал набрасывать план действий. Мысли бежали так, что карандаш едва успевал их конспектировать.
"1. Произвести выборку "медвежатников",
2. Установить судьбу каждого.
3. Отобрать живых.
4. Установить тех, кто работал способом, каким произведены взломы в институтах.
5. На уехавших "медвежатников" запросить данные периферийных розысков.
6. Запросить Ленинград, там в свое время было совершено несколько похожих взломов.
7. Из "медвежатников" отобрать тех, кто в сроки ограбления институтов мог быть в Москве.
8. Поднять все дела о соучастниках взломов; о "малинах", о наводчиках, о делодателях, об изготовителях инструмента".
Кручинин в задумчивости покрутил бородку, и его узкий ноготь провел под этим пунктом твердую черту.
― Это ― часть архивная, ― сказал он Фадеичеву. ― Тут вам хватит работы на добрый месяц.
― На что мне месяц? В неделю оформим, ― возразил Фадеич. ― Только бы "дела" нашлись. ― И, поглядев на часы, он сокрушенно покачал головой:
― Эх, досада-то!…
― Что такое? ― обеспокоенно спросил Кручинин.
― Да время-то позднее, архивники давно спят.
― Ну ничего, до завтра-то терпит, идите и вы спать.
― И то дело, ― согласился старик.
Кручинин склонился над планом и быстро приписал:
"9. Проверить личный состав ограбленных институтов.
10. Сличить почерк на конвертах с возвращенными документами с почерками всех работников этих институтов.
11. Если на конвертах обнаружатся невидимые следы пальцев, секретно продактилоскопировать работников институтов".
Получив от Кручинина этот план, Грачик с интересом прочел его, вдумываясь в каждый пункт и стараясь понять его смысл и значение для дела. Работа, которую предстояло проделать, отличалась своим "архивным" характером. Работа была не по темпераменту Грачика, стремившегося к живой, активной деятельности. Но, поразмыслив, он решил, что и это будет ему полезно. Впрочем, даже если бы он пришел и к прямо противоположному выводу, ему все равно пришлось бы взять на себя роль архивариуса и зарыться в пыльные папки старых дел и регистров. Ведь, передавая ему для перепечатки свой план, Кручинин ясно сказал:
― Будете наблюдать за этой работой. Хорошая практика. Узнаете, чем пахнет прошлое.
― Пылью, ― попробовал было пошутить Грачик.
― Иногда еще слезами и кровью, ― поправил его Кручинин и с присущей ему иронической ухмылкой добавил: ― Белоручкам хорошая школа.
Грачик давно ушел, а Кручинин все смотрел на затворившуюся за ним дверь и думал о том, что, кажется, ему посчастливилось встретить молодого человека, которого он сможет от чистого сердца назвать не только своим помощником и преемником на работе, но и близким личным другом. С каждым днем Грачик нравился ему все больше, и, кажется, скоро Кручинин готов будет простить ему даже склонность к некоторому франтовству, раздражавшему в начале знакомства… При мысли об этом добрая улыбка сузила голубые глаза Кручинина, на миг осветила лицо и по губам скользнула вниз, в мягкую белокурую бородку.
Четыре карты
Дело двигалось не так быстро, как хотелось Кручинину. Оказалось недостаточным поднять архивы советского розыска и дореволюционной сыскной полиции. Подавляющее большинство "медвежатников" было выловлено, и дела их перешли в суды, а из судов в Наркомвнудел. Одни "медвежатники" сидели в тюрьмах, другие в лагерях, третьи отбыли свои сроки и растворились в многомиллионной массе населения, четвертые умерли своей смертью, пятые бежали из тюрем или лагерей. И, наконец, шестые, кто был судим еще до советской власти, представляли собою наиболее трудный разряд "непроявленных". Это могли быть единицы, но, судя по последнему делу, они все-таки были.
Большинство фигур в каждой из категорий жили, совершали преступления, попадались, судились и отбывали сроки под различными именами. У некоторых бывало по пять, а то и по десять фамилий и кличек. Нужно было самым тщательным образом установить тождество пойманных и осужденных нарушителей с сидящими, с бежавшими, с умершими и с пропавшими без вести. Это была кропотливая, чрезвычайно трудоемкая работа. Она требовала не только знания "в лицо" всех носителей этих имен и кличек, не только идентификации по всем возможным признакам, но и непрерывных сношений с органами розыска всего Советского Союза.
Пока шла эта работа, Кручинин занялся изучением личного состава ограбленных институтов. Это тоже требовало огромного труда и осторожности. Кручинин не хотел выдать кому бы то ни было из непосвященных, что идут поиски. Ни один человек из нескольких сотен сотрудников институтов и многих сотен студентов не должен был знать, что Кручинину нужны образцы их почерков для сравнения с адресами на возвращенных конвертах.
Никто не должен был знать, что Кручинину нужны дактилоскопические отпечатки для сличения со следами пальцев, оставленными клеем и потом на конвертах. Следы эти не были видимы простым глазом, но их без труда обнаружили эксперты.
От ясного представления масштабов этой работы могли опуститься руки, но… Кручинин знал, что они не должны опускаться ни, у него, ни у его сотрудников. Работа должна была быть проделана во что бы то ни стало. Последний "медвежатник", кто бы он ни был ― осколок ли прежних времен или новый выученик какого-нибудь ушедшего на покой зубра, ― должен быть выловлен и изолирован.
Со всех концов Союза, из городов, где работали большие аппараты Уголовного розыска, из городков и районов, где весь розыск был представлен одним уполномоченным, из сельских местностей, где вовсе не было уполномоченных и их функции лежали на одиноком сельском милиционере, ― отовсюду текли сведения о наличии или отсутствии зарегистрированных уголовников подходящей квалификации. Места заключения ― тюрьмы, лагеря, дома предварительного заключения, ― все сообщали о содержащихся в них субъектах, хотя бы отдаленно подходящих к установочным данным Кручинина.
Почтовые штемпеля от Владивостока до Минска и от Мурманска до Батуми пестрели на приходивших пакетах. В большинстве своем пакеты эти приносили краткое сообщение о том, что подходящих личностей не обнаружено. На весь Советский Союз оказались зарегистрированными всего девяносто два субъекта, причастных когда-то к делам по взлому несгораемых шкафов. Но и тут нужна была существенная поправка: регистрация была значительно растянута ― начало ее относилось к дореволюционным временам.
― Н-да, ― бормотал Кручинин, просматривая очередное сообщение.
На девяносто выявленных фигур приходилось около семисот фамилий. Даже при уверенности, что все сведения точны, нелегко было разобраться в такой коллекции. У этого собрания был один существенный изъян: больше половины людей пребывало теперь в неизвестности, о многих даже нельзя было сказать, живы они или нет.
― Изъян, конечно, немаловажный, ― поглаживая бороду, произнес Фадеич, ― однако же, ― он с почтительной осторожностью придвинул свой стул к столу Кручинина, ― поглядим.
Чем больше трудностей вставало на пути расследования, тем больше это дело захватывало Грачика. От прежнего внутреннего сопротивления необходимости заниматься "раскопками" давно ничего не осталось. Он со вниманием и интересом следил за работой Кручинина и привлеченного им в помощь Фадеича.
Старик принялся перебирать карточки. Одни из них он откладывал влево, другие ― вправо, третьи клал перед собой. Он занимался своим делом молча, сосредоточенно. Время от времени он поправлял съезжавшие на кончик носа очки, завертывал очередную самокрутку из невыносимо крепкого табака. Этот табак ему присылали откуда-то с юга бывшие правонарушители, и он гордился тем, что курит не такой табак, как прочие, а взращенный руками тех, кого когда-то он "вылавливал".
Надо сказать, что эта своеобразная связь старика со своими бывшими "подопечными" была его характерной черточкой. Он любил следить за судьбой своих отбывших срок "питомцев" и, бывало, даже помогал в трудоустройстве тем, кому приходилось нелегко.
Кручинин, ни о чем не спрашивая Фадеича, наблюдал за его работой. Он старался по именам, оказывающимся в той или иной стопке, угадать его замысел.
― Ну вот, Нил Платонович, ― сказал наконец Фадеич. ― Половина дела, глядишь, и сделана.
По молчаливому знаку Кручинина Грачик пересмотрел карточки, но все же характер каждой из трех стопок оставался ему неясен.
― В левой ― начисто ненужные, ― сказал наконец старик.
― Это почему же? ― поинтересовался Грачик.
― Вам еще не ясно? ― спросил Кручинин Грачика. ― Ведь мы уверены, что институтские шкафы взломаны одним человеком. Вся подготовительная работа прорезывание стены и прочее ― также сделана одним человеком. Вторых следов ни на одном месте преступления не обнаружено. Так?
― Так, ― согласился Грачик.
― Следственно, ― не скрывая торжества, подхватил Фадеич, ― сей муж не мог быть хлипеньким?
― Да, наверно, сила у него была медвежья, ― согласился Грачик.
― Ну, и выходит: шушеру эту, ― Фадеич пренебрежительно оттолкнул левую стопку карточек, ― со счетов долой! Мелкий народ, слабосильный. ― Он погладил свою седую бороду и не без самодовольства прибавил: ― Всех знаю!… Как живые предо мною. Хлипкий народец.
Кручинин без колебания сгреб отодвинутые карточки и бросил в ящик стола.
― А эти? ― ткнул он в правую стопку.
― Сомнительные, ― с оттенком виноватости сказал старик. ― Есть и такие, которых я не видывал. Варшавские попадаются. Эти особливо подозрительны. Впрочем, должен доложить, что хотя поляк в своей специальности человек и тонкий, но корпуленции у него той нет, чтобы кассы в одиночку ворочать. Да кассист-поляк на дело один никогда и не хаживал. Артелью работали, интеллигентно. Следственно, по мне бы, всех поляков из этой пачки вон.
― Выкинуть?
Старик утвердительно кивнул:
― Выкинуть.
Кручинин задумался было, но потом стал все же перебирать карточки и отдавал Грачику те, которые относились к известным взломщикам варшавской школы. Впрочем, на этот раз в его движениях не было прежней решительности. Можно было подумать, что он сомневается в правильности того, что делает.
На столе осталась последняя пачка. Грачик понял, что в ней все дело. Если и тут не окажется подходящих фигур, значит все розыски были напрасны. Небольшая стопка карточек лежала перед Фадеичем, но ни он, ни Кручинин к ней еще не притрагивались, словно боясь потерять последнюю надежду.
― А вот этих бы ― под стеклышко, ― сказал наконец старик, ни к кому не обращаясь, и его желтый, обкуренный ноготь так уперся в верхнюю карточку, что на ней осталась глубокая злая черточка.
Грачик пересчитал отложенные карточки.
― Тридцать шесть, ― сказал он негромко.
На лице Кручинина не отразилось облегчения. Все это были опытные "медвежатники". Не легко будет произвести среди них отбор. Он отпустил Фадеича и проверку "тридцати шести" решил произвести сам. Хотел лично ― по следственным делам, по обвинительным заключениям, по приговорам ― установить каждый шаг каждого из тридцати шести.
На время работы Кручинину пришлось выключиться из проверки личного состава ограбленных институтов. Над этой работой сидел почти весь его отдел и эксперты. Но пока проверка не дала положительных результатов: ни один из взятых образцов почерка студентов и сотрудников не сходился с почерком на возвращенных конвертах.
Сутки за сутками, едва показываясь дома, чтобы соснуть несколько часов, Кручинин проводил в пахнущих пылью и лежалой бумагой архивах Наркомвнудела, милиции, судов. Грачику была доверена только подготовительная работа. Папки всех отобранных дел Кручинин просматривал сам. Одна за другой проходили перед ним невеселые биографии "тридцати шести". Десятки фигур, десятки человеческих судеб ― таких разных по пройденному пути и таких схожих по финалу. Наиболее поучительные из дел Кручинин передавал Грачику. Он хотел, чтобы молодой человек увидел эту печальную сторону жизни во всей ее неприглядности. Грачик должен был на этих грустных примерах крушения человека понять, как устойчива тина порока и как гибнет в ней каждый, кто хоть однажды на минуту поддается ее засасывающему действию. И нужно было иметь много человеколюбия и мужества, чтобы не отказаться от разгребания этой мусорной ямы общества.
Кручинин настойчиво продолжал свою работу. В результате он смог распределить карточки предполагаемых преступников, подходящих под признаки данного дела, по определенным категориям. Грачик производил последующую проверку по рассортированным карточкам.
Одни "медвежатники" оказывались умершими; другие отыскивались в местах заключения или поселения и тоже отпадали; третьи, покончив с прошлым, мирно трудились и были вне подозрений; четвертые…
Их оказалось семь.
Они не значились ни умершими, ни заключенными, ни работающими где-либо на производстве… Следы их терялись в тумане неизвестности. Впрочем, неизвестность ― не совсем точное выражение. Было известно, что пятеро из семи вскоре, после революции организовали крупное ограбление. Похитив несколько слитков платины и на очень крупную сумму золота в слитках, они исчезли бесследно. Этими пятью были Медянский, Паршин, Горин, Вершинин и Малышев. Паршина несколькими годами позже задержали при попытке перейти советскую границу со стороны Польши. Он был судим и очутился в лагере, после чего бесследно исчез. Остальные двое из семи ― Грабовский и Аранович ― вовсе не фигурировали в делах советского периода. Быть может, они бежали из пределов Советской страны сразу после Октябрьской революции, справедливо решив, что здесь им больше делать нечего? Или умерли в неизвестности, "удалясь от дел"?
Из отобранной семерки с большой долей вероятия выпадал и Медянский, как человек слишком преклонного возраста и слабого здоровья. Было почти невероятно, чтобы он мог принимать участие в ограблении институтов, не говоря уже о самостоятельных взломах.
Кручинин собрал совещание, чтобы посоветоваться. Взвесили решительно все детали, до самых мелких. Круг имен, которые можно было разрабатывать, сузился до четырех: Паршина, Горина, Вершинина и Малышева. Но данные разработки подтвердили, что Горин и Вершинин после похищения золота и платины исчезли бесследно. Паршин, как уже сказано, вышел из лагеря. Значит, почти пять лет до момента налетов на институты ― Паршин находился в безвестном отсутствии. Имя же Малышева, виднейшего московского афериста, мошенника и вора, исчезло с горизонта Уголовного розыска с первых же дней Октября.
Таким образом, разработка, проведенная под руководством Кручинина, привела отдел к положению, которое можно было характеризовать словом, очень близким к слову "тупик".
Грачик с плохо скрываемым волнением следил за этой работой Кручинина. Он не обладал еще ни опытом, ни достаточной выдержкой. Ему казалось что все усилия затрачены напрасно и дело действительно зашло в тупик. Кажется он больше самого Кручинина переживал неприятность создавшегося положения и ясно представлял себе, что должен будет испытывать его старший друг, когда все же, вопреки всем стараниям и надеждам, на папке дела о "медвежатнике" придется написать "не раскрыто" и положить ее в левую тумбу кручининского стола.
Грачик ненавидел эту "левую тумбу". Иногда ему казалось, что, сумей он в нее забраться, он непременно распутал бы все, что там застряло. Но тумба всегда была закрыта на ключ. Кручинин к ней не допускал. А когда ему доводилось поймать устремленный на нее взгляд Грачика, с усмешкой говаривал: "Не спеши, коза, в лес ― все волки твои будут".
На совещании отдела, собранном по делу "медвежатника", Фадеич беспомощно развел руками и поднял худые сутулые плечи; можно было подумать, что он даже слов не находит, чтобы охарактеризовать положение.
― Что же будем делать? ― тихонько спросил его Грачик.
Но в ответ старик снова только пожал плечами.
Кручинин медленно, в раздумье, собрал разложенные на столе четыре карточки и прижал их рукой.
Несколько мгновений он глядел на собственную руку, словно надеялся увидеть под нею неожиданную разгадку тайны, затерявшейся где-то вместе с судьбами четырех преступников. Но когда он поднял взгляд на притихших сотрудников, в его глазах нельзя было прочесть не только безнадежности или отчаяния, но даже самой легкой тени сомнения.
― Кто-то из вас произнес, кажется, слово "тупик"? ― негромко сказал Кручинин и обвел сотрудников взглядом. Но те только переглянулись между собой. Никто не ответил.
― Значит, мне это показалось. ― Кручинин рассмеялся. ― Тем лучше. Выходит… это слово пришло на ум мне одному?
Взгляды сотрудников выразили удивление.
― Иногда в журналах, в отделе "Час досуга", печатаются эдакие замысловатые картинки под названием "Лабиринт", ― продолжал Кручинин. ― Читателям, которым некуда девать время, предлагается войти в лабиринт и попробовать из него выбраться. Большинство приходит в тупик. Потеряв терпение, игру бросают. Редко кто находит выход… Так не попробовать ли и нам сыграть?
Кручинин взял в руку четыре карточки, развернул их веером, как игральные карты.
― Картишки, признаться, дрянь, ― брезгливо проговорил он.
― А играть надо! ― вырвалось у Грачика, но тут же он смущенно осекся. Он был самым молодым и неопытным, и ему полагалось помалкивать.
― Кабы знать, что у тех на руках, ― не в тон этой шутливости, серьезно проворчал Фадеич. ― Но знать сие нам не дано…
Да, знать это не было дано никому из присутствующих. Никто из них не мог проникнуть взором в далекое прошлое, где начинался путь преступлений каждого из четырех, чьи имена значились на этих карточках. Только одного из них этот путь привел в стены советских институтов. Кто же он?
Когда вечером Кручинин и Грачик сидели за стаканом чаю, весь вид молодого человека говорил о том, что он ждет, когда Кручинин заговорит о деле. Но тот делал вид, будто вовсе забыл о нем, и его больше всего интересует новое издание "Истории искусств", в просмотр которого он был погружен.
― Я думаю, ― проговорил он задумчиво, ― что когда-нибудь, когда не будет больше в нашей стране ни "медвежатников", ни "домушников", ни иных всяких подлецов и мы с вами больше не будем нужны на этом темном фронте, нам скажут: "А ну-ка, братцы, займитесь теперь настоящим делом ― расследуйте-ка: каким же это образом наш народ оказался изолированным от такого искусства, как французское? Кто тот умник из академиков-разакадемиков, кто запер в подвал Ренуара и Ван-Гога, Матисса и Манэ? Кто те невежды или просто вредители, что распродавали всяким там американцам сокровища наших галерей?" Вот, дорогой мой, это будет работа!… На ней мы отведем душу от копания в грязи, оставленной нам батюшкой царем.
Он захлопнул том и встал из-за стола. Грачик смотрел на него умоляюще.
― Что вы? ― обеспокоился Кручинин.
― А как же с медвежатником? ― тихо выговорил Грачик.
Кручинин нахмурился:
― Вы хотите знать, кто он?
Грачик молча кивнул головой.
― Если вы еще когда-нибудь зададите мне такой вопрос в начале дела, ― строго сказал Кручинин, ― наши пути пойдут врозь.
Грачик опустил глаза и смутился: зачем он задал вопрос, на который никто не может ответить, никто… Даже Нил Платонович!… Глупо, очень глупо!…
ГЛАВА ПЯТАЯ
Тетя Катя и ее письмо
Кручинин не легко поддавался настроению. За редким исключением, он был ровен с начальниками и с подчиненными. Мало кому довелось слышать его повышенный голос. И уж во всяком случае никто не мог похвастаться тем, что умеет по его лицу угадывать настроение и судить о ходе дел. Так было и теперь, когда на душе у Кручинина скребли кошки от затянувшегося дела о повторных ограблениях в институтах. Преступник попался на редкость осторожный и опытный. Кручинину было ясно, что это какой-то засидевшийся на свободе "осколок империи". Чем безнадежнее выглядели поиски, тем тверже становилось решение Кручинина не складывать оружия, пока он не поймает преступника и не отрапортует, что последний "медвежатник" в Советском Союзе посажен под замок.
Иногда вечерами, когда расходились последние сотрудники отдела, Кручинин задерживал Грачика и в тиши своего кабинета буква за буквой, строка за строкой, вновь и вновь проходил с ним все дело. Казалось, он советуется с молодым человеком и с интересом вслушивается в его ответы.
Не всегда они радовали старого розыскника: подчас бывали неверны, иногда даже наивны. Но это не смущало Кручинина. Он терпеливо объяснял Грачику ошибки и снова толкал его на поиски решения. Если бы этот случай не представлял такого интереса для всего московского розыска, Кручинин, может быть, пошел бы на то, чтобы целиком поручить дело Грачику и только наблюдать за работой молодого друга. Но на этот раз сделать так было невозможно, хотя подобное дело и было бы прекрасной школой для начинающего оперативную деятельность, но уже совершенно ясно обнаружившего большие способности Грачика. Кручинин верил в него, так как видел со стороны молодого человека не только усердие и внимание, но и умение проникать в сущность расследования, не скользя по его внешней, видимой поверхности. Кручинин потому и вел Грачика день за днем по следствию о "медвежатнике", что оно требовало от оперативного работника не столько быстрых и смелых решений, за которыми у Грачика никогда не было остановки, сколько углубленной разработки, почти исследовательской работы, под стать Институту криминалистики.
Верный принципу держать своих помощников в курсе каждого происшествия, Кручинин часто собирал оперативные совещания и внимательно выслушивал мнения стариков, давал советы молодым.
― Итак, ― сказал он однажды, заканчивая очередное совещание со своими сотрудниками, ― перед нами четыре "медвежатника": Малышев, Вершинин, Горин и Паршин. Экспертиза говорит, что все три "дела" принадлежат одному из них. Кого же "разрабатывать"?
― Видать, всех по очереди, ― со вздохом проговорил Фадеичев.
― Хотелось бы мне знать ― почему этот дьявол с таким упорством "обрабатывает" именно институты? ― проворчал себе под нос Кручинин.
― Я бы сделал засады во всех институтах. В одном из них мы его возьмем, ― предложил Грачик.
Кручинин поглядел на него с нескрываемой иронией.
― Если бы вы знали, сколько в Москве институтов, то вряд ли предложили бы такой способ. ― Он подумал. ― Но, по-видимому, нам действительно не избежать "разработки" всех четырех "медвежатников". Шансы совершенно одинаковы в отношении каждого из них. Единственная логика, какую можно найти, ― алфавит: Вершинин, Горин, Малышев, Паршин. Так и начнем. Вершинин. На нем первом максимальное внимание. Одновременно в разработку пустить Горина. Вам, Грачик, тем временем подготовлять все возможное по Малышеву и Паршину. Дважды в день мне докладывать о ходе разработки. В экстренных случаях ― прямо ко мне, не считаясь со временем, хоть с постели тащите! А конспект отработки, в виде дневничка за сутки, ― ко мне на стол. Так, чтобы я мог по следам каждого из вас в точности сам пройти. Два глаза хорошо, а четыре лучше.
Оперативное совещание было, собственно говоря, уже закончено. Как всегда, возле самой двери, прямой и строгий, на кончике стула сидел дед Фадеич. Словно рассуждая сам с собой, он бормотал под нос:
― При советской власти Вершинин судился единожды, проходил по делу художественного фонда; в царское время не судился, но по всему видать, что рыло у него в пуху; работал только в Москве, значит, надо думать, москвич. Годами не мальчик, следственно…
Его рассуждения подхватил Кручинин:
― Трудно допустить, чтобы долгую жизнь человек прожил в Москве один-одинешенек. Были же связи. Жена…
― По данным ― холост, ― подал голос Фадеичев.
― Жалко, а то бы мы по детям добрались… Э, не может же быть, чтобы у москвича не было в Москве сестер, братьев, племянников, тетушек да дядюшек. Хоть какие-нибудь родственнички должны же быть! Копайте его дело, Фадеич, каждую строку, все протоколы ― от первого до последнего. Ищите родственников…
Прошло несколько дней, прежде чем торжествующий Фадеичев появился в кабинете начальника с растрепанной архивной папкой. То было дело по обвинению Вершинина Ф. И. в покушении на ограбление Государственного фонда художественных ценностей в помещении бывшего Английского клуба на Тверской улице, в Москве. На листке 112-м имелся протокол обыска в комнате, принадлежащей некоей гражданке Субботиной Екатерине Ивановне. Как было сказано в протоколе, "обыск произведен по подозрению в хранении краденых вещей брата Субботиной Екатерины Ивановны ― Вершинина Федора Ивановича". Обыск был безрезультатный.
Кручинин тотчас отправил Фадеичева и Грачика по указанному адресу.
Грачик не спеша шел по Малой Ордынке, отыскивая нужный номер. За ним, шаркая подошвами, плелся Фадеичев. Старик ворчал себе под нос что-то о ревматизме, старости и прочих обстоятельствах, в силу которых ему пора бы давно на печку, ежели бы не его собственный беспокойный характер.
Внимание Грачика привлекла мраморная доска с золотыми буквами, укрепленная на стене маленького полутораэтажного домика с палисадничком. Грачик не мог отказать себе в удовольствии узнать, что за реликвией могла быть такая хибарка, и с удивлением прочел, что в этом доме жил и работал великий русский драматург Александр Николаевич Островский. Грачик не поленился обойти домик вокруг. Он показался ему до смешного тесным, жалким. Да, живя здесь, драматург мог понять, что такое "Замоскворечье"!
Ребятишки с интересом глядели на франтоватого армянина, разглядывающего исторический домик, и оживленно, перебивая друг друга, давали ему пояснения. Слово за слово ― разговорились. Ребята, конечно, знали всех, кто жил в соседних домах.
― А кого вам нужно, дяденька?
― Мне-то?… Да никого не нужно, дружок. А вот дедушка ищет одного старого знакомого, ― ответил Грачик, указывая на Фадеичева.
― А вон идет бабушка Катя, она тут всех вокруг за сто лет знает, ― заявил какой-то мальчик.
― Это что же за всезнающая бабушка? ― поинтересовался Грачик. Старожилка?
― Бабушка Катя Субботина, ― высоким голоском пояснила девочка.
Грачик со вниманием поглядел на плетущуюся по тротуару старушонку. Разговор с ребятами был наскоро закончен, и Грачик с Фадеичевым с независимым видом последовали за Субботиной. Аккуратненькая, седенькая особа в старомодной шубке, опираясь на трость с нарядной ручкой слоновой кости, медленно, мелкими-мелкими шажками направлялась к небольшому старинному домику.
Оперативники проводили ее до подъезда. Фадеичев пошел звонить в МУР, а Грачик остался у домика. К тому времени, когда приехал Кручинин, Грачик уже знал, куда выходит старушкино окошко. Кручинин с интересом выслушал доклад и осторожно обошел домик Субботиной. Было решено установить за Субботиной наблюдение.
В течение трех дней Субботина, как гриб, сидела дома. Один только раз вышла в булочную и тотчас вернулась. Кручинин не снимал наблюдения.
Вечером четвертого дня Грачик пошел проверить наблюдение. Было уже совсем темно, когда он позвонил Кручинину по телефону и доложил, что Субботина пишет.
Кручинин не сразу понял Грачика.
― Пишет? ― переспросил он. ― Ну и что?
― Письмо пишет, ― пояснил Грачик.
― Откуда вы знаете, что именно письмо?
― Она надписала адрес на конверте и, отложив конверт в сторонку, принялась за самое письмо.
― А что за адрес? ― спросил Кручинин.
― Не видно, товарищ начальник, ― виновато ответил Грачик, не поняв, что Кручинин пошутил.
― "Не видно"! ― передразнил Кручинин. ― Какой же вы после этого сыщик!… Ладно, быстренько возвращайтесь в отдел. Наблюдение продолжать!
Между тем Кручинин был заинтересован вовсе не на шутку, ему во что бы то ни стало нужно было знать адрес, написанный старухой.
"Адрес, адрес", ― гвоздем сидело в голове Кручинина. Он поглядел на часы. Восемь. Можно ли допустить, что старуха еще сегодня опустит письмо в ящик? Впрочем, почему бы ей перед сном и не прогуляться? А ведь с того момента, как письмо будет опущено в узкую щель почтового ящика, оно исчезнет с горизонта Кручинина. Значит, надо увидеть конверт раньше!
Едва дождавшись Грачика и заставив его повторить доклад, Кручинин поспешно оделся и вместе с Грачиком поехал на Ордынку. Сотрудника он застал неподалеку от старушкиного окна.
― Ну что? ― спросил Кручинин.
― Все пишет, товарищ начальник.
― Довольно длинное письмо, черт его побери! ― проворчал Кручинин и поглядел в окошко.
Старушка медленно водила пером, далеко отклонив от листка голову.
Кручинин переминался на снегу: он не надел калош, начинали мерзнуть ноги. В душе он бранил словообильную старуху. Наконец вздохнул с облегчением: она закончила и, отстранив листок на расстояние вытянутой руки, стала перечитывать написанное. "Старческая дальнозоркость", ― отметил про себя Кручинин.
Письмо оказалось состоящим из нескольких листков. Лишь перечтя их все, старуха стала старательно заклеивать конверт.
Она поглядела на висящие за ее спиной восьмигранные часы в деревянном футляре, какие прежде вешались в кухнях, и губы ее беззвучно зашевелились. "Молится, что ли? ― подумал Кручинин. ― Нет, вероятно, рассчитывает время". Действительно, подумав, старуха принялась одеваться. Кручинин понял, что даже если он тем или иным способом получит на короткое время конверт в руки, то в темноте, царящей на улице, все равно не сможет прочесть адрес. Значит, он должен получить письмо на какой-то более длительный срок.
― Полцарства за конверт и лист любой бумаги! ― тихо сказал он Грачику.
Тот только недоуменно развел руками.
― Конверт… Слышите, конверт во что бы то ни стало! ― поспешно повторил Кручинин. ― Тогда я смогу "помочь", старушке опустить ее письмо в ящик… Я-то повыше ростом, ― усмехнулся он.
Грачик стал ощупывать карманы и чуть не свистнул от радости: в одном из них лежал конверт с деньгами ― зарплата, положенная сегодня ему на стол кассиром. Грачик быстро опорожнил конверт, но теперь он оказался совсем тощим, а ведь в свой старуха вложила несколько листков! Для выполнения плана Кручинина конверт на ощупь должен быть хоть примерно таким, как ее письмо.
Кручинин, не задумываясь, взял из рук удивленного Грачика деньги, вложил их обратно в конверт и заклеил его. Он усмехнулся при мысли, что старуха успеет дойти до ящика и сунуть в него конверт с деньгами раньше, чем сам он прочтет адрес… Ну что же, значит, повезет почтарю, который вынет конверт с деньгами без адреса.
Все было готово, но тут Кручинин увидел, что уже одевшаяся было старуха снова сняла шубейку, сбросила платок и принялась готовить постель. Значит, отложила поход к почтовому ящику до утра. До утра так до утра! Тем лучше. Утром достаточно будет и двух секунд, чтобы прочесть на конверте адрес.
Кручинин уехал, захватив с собою и Грачика. Но вдруг по дороге ему пришло в голову, что старуха может сейчас же поручить кому-нибудь из соседей бросить письмо. Он послал Грачика обратно.
Только убедившись в том, что старуха легла, а письмо осталось на столе, продрогший Грачик решился покинуть свой пост.
Утром, чуть свет, памятуя, что старухи способны вставать с петухами, он был на месте. Каждый выходивший из дому заставлял Грачика настораживаться, вглядываться во все, что было в руках: ведь старуха и утром могла понести письмо не сама!
Но вот около восьми часов Субботина появилась на крылечке со старой кошелкой в руке. Никакого письма в руках у нее не было. Вероятно, оно лежало в кошелке. Грачик терпеливо шел за едва тащившейся старухой. Как франт и любитель красивых вещей, он невольно залюбовался ее прекрасной тростью ― из хорошего упругого камыша, с ручкой слоновой кости. Между тем Субботина, не остановившись у почтового ящика, дошла до почты, купила марку и, вынув из кошелки письмо, старательно непослушными узловатыми пальцами стала ее наклеивать. Этого было достаточно, чтобы Грачик мог прочесть почти весь адрес: "Киев, Прорезная, 17, Вершинину". Номера квартиры, имени и отчества Грачик прочесть не мог, мешала рука старухи. Да это и не было нужно: главное теперь известно.
Телефонный звонок в Киев, и киевская милиция подтвердила, что Вершинин действительно живет на Прорезной. Но, судя по имени и отчеству, это не был "настоящий" Вершинин. Это мог быть только его сын.
Кручинин в тот же вечер выехал в Киев. Он хотел сам "разработать" найденного Вершинина. Ошибка могла обойтись слишком дорого в дальнейшем ведении дела ― увести розыски в сторону. Кручинину думалось, что все обошлось неожиданно быстро и просто. Если киевский Николай Федорович Вершинин действительно окажется сыном Федора Ивановича, дело наполовину сделано. Останется проследить связь сына с папашей. Кстати, не забыть бы захватить конверт из-под бумаг, возвращенных преступником. Нужно будет на месте сличить надпись на нем с образцами почерков Николая Вершинина и его корреспондентов…
На первом этапе разработки ожидания не обманули: Николай Федорович оказался сыном Федора Ивановича Вершинина. Но уже следующие шаги с совершенной очевидностью показали, что с сына взять нечего: едва ли не единственный человек, с которым он переписывается, ― его московская тетка, Субботина. Живет Николай замкнуто, друзей имеет мало. Проверка показала, что друзья его ― люди, не подлежащие сомнениям, такие же преподаватели университета, как он сам. По словам самого Николая, о смерти отца ему сообщила тетка Субботина, лично присутствовавшая при его кончине в Москве.
Значит, круг разыскиваемых таинственных личностей сузился еще на одного человека: Вершинин ― со счетов долой!
Но для очистки совести Кручинин все же дал в проверку дату смерти Федора Ивановича Вершинина. И тут возникло новое сомнение: никакими актами гражданского состояния смерть такого лица зарегистрирована не была.
Сторонним путем навели справку у Субботиной. Старуха подтвердила дату и обстоятельства, описанные Николаем Вершининым. Точного места смерти отца улицы и дома в Москве ― Николай не знал. Тетка же давала об этом туманные сведения.
У Кручинина возникло предположение, что Федор Вершинин проживал в Москве по чужому паспорту и под чужим же именем отошел в лучший мир. Но старуха, осторожно допрошенная по этому поводу, утверждала, что ее брат никогда ни под каким другим именем не жил, что имя Вершинина не таково, чтобы его нужно было скрывать.
Создавалась путаница, распутать которую можно было, вероятно, только прямым допросом старухи: не скрывает ли она истинное местопребывание Вершинина, живущего в Москве по чужому паспорту?
Но открывать старухе участие розыска во всем этом деле Кручинин не хотел.
Когда наконец удалось выяснить у Субботиной, что Вершинин умер не в самой Москве, а в подмосковной дачной местности, Кручинин поручил Грачику произвести самое тщательное расследование. И вот Грачик установил, что много лет тому назад, как раз в период, когда был ограблен елисеевский подвал, Вершинин в этих местах действительно жил. Но что там же он и умер ― этого решительно никто подтвердить не смог: ни местный районный загс, ни лечебница, ни кто-либо из врачей такого случая не фиксировали. Соседи, жившие на даче рядом с Вершининым, только пожимали плечами. И Кручинин был теперь уверен: Субботина лжет ― Вершинин жив.
На вашей улице праздник
На улице Кручинина был праздник ― правда, совсем скромный: старуха Субботина ходила на почту и получила письмо до востребования. Радость Кручинина усугублялась тем, что дежуривший уполномоченный видел, как старуха несколько раз перечитывала письмо, тяжко вздыхала и даже утирала слезу. Но было ли это письмо от Николая Вершинина? И о чем столь трогательном он писал тетке?
Ответ на первый из двух вопросов Кручинин мог, по-видимому, получить довольно скоро: старуха снова уселась за писание письма. Так как при этом она то и дело заглядывала в полученное письмо, было ясно, что она пишет ответ. Но как узнать, в какой адрес?
Способ был найден: когда старуха сдавала конверт на почту, Грачик словно ненароком толкнул ее под локоть я конверт упал на стойку. Но старушка оказалась резвее, чем нужно, ― она быстро схватила письмо, и Грачику удалось увидеть только три слова: "Ленинград, Введенская, Кузнецову".
Теперь Кручинин мог предположить, что давешнее письмо пришло Субботиной от какого-то Кузнецова. Ехать в Ленинград искать Кузнецова, проживающего по Введенской? А если он на Введенской не живет, а только работает? И вообще если письмо Кузнецову написано только по поводу полученных от кого-либо известий? Вот узнать бы, что содержится в письме, пришедшем "до востребования"! Увы, эта надежда окончательно угасла, когда Кручинин своими глазами увидел, как вечером, еще раз перечитав письмо и повздыхав, старуха старательно разорвала его на мелкие кусочки. Перегибала клочки и снова рвала, а обрывки аккуратно складывала на кончике стола. Потом сгребла их в кулак и вышла из комнаты.
Вот здесь то, что сначала показалось концом, и представилось Грачику настоящей удачей: можно получить клочки письма, если… если только старуха не выкинула их в плиту.
Умелая разведка показала, что, к счастью, в квартире пища готовится на керосинках, целой батареей украшающих испорченную плиту. Впрочем, оставалась еще возможность ― в квартире топилась голландская печка! Но для того, чтобы сжечь остатки письма, старуха должна была войти в соседнюю комнату, а в соседней комнате жила какая-то девушка-служащая, еще не вернувшаяся с работы.
Оставалось предположить, что письмо выброшено в мусорное ведро на кухне. Если так, то рано или поздно оно окажется в помойке. Нужно было запастись терпением.
Ждать пришлось весь остаток дня, всю ночь и половину следующего дня. Наконец во дворе появилась какая-то женщина с ведром и высыпала мусор в помойную яму. Сам Кручинин, заранее облачившийся соответствующим образом, тотчас явился по вызову Грачика. С проволочным крючком в руке и с грязным мешком, в котором позвякивали пустые консервные банки, он подошел к помойке, рылся в ней с усердием маньяка, отыскивающего в навозной куче жемчужное зерно. Впервые в жизни он понял, сколь разнообразны и показательны могут быть отходы человеческого быта. Чего-чего только не было тут! Вот прекрасный предметный урок для Грачика! Но Кручинин боялся даже ему передоверить эти поиски. Разгребая мусор, он наконец увидел первый кусочек бумаги. Это был малюсенький косой клочок, на котором едва умещалось несколько букв, написанных жидкими лиловатыми чернилами. Но, увы, этот клочок был единственным, сохранившим белый цвет и след чернил, все остальные слиплись комочком, как их и бросила старуха, и покоились в соседстве с разбитой склянкой. В склянке, по-видимому, было что-то вроде йода. Ее содержимое окрасило и наполовину сожгло бумагу.
Кручинин бережно собрал остатки письма и тотчас отправил их в научно-технический отдел Уголовного розыска.
Работа оказалась сложной. И без того бледные чернила под действием раствора йода совсем разложились. От текста ничего не осталось. Понадобилось вмешательство химии и физики, чтобы восстановить написанное на каждом из ста двадцати восьми клочков. После этого составление письма показалось уже простой забавой.
Вероятно, ни одно письмо в жизни Кручинин не читал с такой жадностью, как строки, начинавшиеся словами: "Дорогая сестра…"
Далее корреспондент сообщал, что работает по-прежнему; мужским мастером он так и не стал ― это требует выучки с малых лет, а он слишком стар, ― но дамским делом овладел вполне и на хорошем счету у клиенток. Впрочем, он доволен: перманент дает хороший заработок.
Далее шла просьба ― поскорее сообщить, как живет Колюшка.
В заключение автор сообщал, что их мастерская перешла в новое помещение на Введенской. Туда и нужно было впредь адресовать письма. Подпись была: "Преданный тебе брат Федор".
Кручинин вызвал Грачика и Фадеичева и с торжеством показал им письмо. Можно было, не откладывая, ехать в Ленинград и голыми руками брать Вершинина. Преступник ловко устроился: в Москве, по-видимому, появляется только на время совершения ограблений и затем исчезает.
Запасшись постановлением об аресте и захватив фотографические изображения взломанных шкафов и фотографию самого Вершинина, Кручинин в сопровождении Грачика выехал в Ленинград.
Найти парикмахерскую на Введенской было делом простым. Кручинин пожалел о том, что он не дама и не может сделать себе перманент, чтобы в процессе этой операции хорошенько рассмотреть Вершинина.
Когда Кручинин вошел, два кресла из трех, стоявших в мужском отделении, были заняты. Оказалось, что мастер, работающий у третьего кресла, болен. Кручинина просили подождать.
― Эх, жалость! ― проговорил он. ― Недосуг мне. Может быть, есть свободный дамский мастер?
― Мужская работа совсем другая, ― улыбнувшись, сказал один из работавших мастеров. ― Дамский мастер с нею не справится.
― Мне только побриться, ― настаивал Кручинин, в надежде, что ему удастся хотя бы увидеть Вершинина.
На этот разговор из-за портьеры, отгораживающей дамское отделение, вышел мастер ― среднего роста, очень пожилой человек с широким лицом, на котором кожа висела складками, как у людей быстро и сильно похудевших. Кручинин вглядывался в него, стараясь найти черты, общие с теми, какие хранила лежащая у него в кармане фотография Вершинина.
― Если вы не претендуете на первоклассную работу… ― произнес парикмахер. ― Мужские мастера, знаете ли, считают, что выучиться их ремеслу можно, только начав сызмальства.
― А вы здесь новичок? ― с шутливой интонацией спросил Кручинин.
Не улыбнувшись, мастер отодвинул кресло и взмахнул пеньюаром. Кручинин сел. Пока его брили, он имел возможность достаточно подробно рассмотреть мастера и убедиться в том, что перед ним Вершинин. Он с интересом следил за ловкими движениями парикмахера и представлял себе, как эти короткие, сильные пальцы орудуют инструментом, как выгребают из шкафа пачки кредиток…
Был момент, когда Кручинину показалось, будто Вершинин присматривается к нему чересчур внимательно, даже, кажется, подозрительно. Уж не узнал ли старый грабитель его в лицо? Не встречал ли его когда-нибудь в Москве? А может быть, видел его фотографию? Опытные преступники тщательно следили за переменами в личном составе органов розыска, а уж по рассказам-то знали всех руководящих работников.
Это пришло Кручинину на ум, когда он опять встретился с внимательным взглядом Вершинина. И тут же Кручинин увидел в руке мастера бритву, приближающуюся к его обнаженной шее. Ему стало не по себе, но он ничем не выдал своего беспокойства. Теперь он уже с полной уверенностью мог сказать: Вершинин нарочно затягивает операцию. Очевидно, он хочет, чтобы остальные мастера закончили свое дело и оставили их вдвоем. И от этого предположения вид бритвы в руке парикмахера делался все неприятней. Вершинин не торопясь правил ее на ремне, выжидая, пока из мастерской выйдет последний парикмахер, рабочий день кончился. Кручинин, прищурившись, следил за мерными движениями короткопалой руки…
И вот они остались вдвоем. Вершинин, повернув на стеклянной двери табличку "Закрыто", вернулся к Кручинину и на ноготь попробовал остроту бритвы. Потом тыльной стороной руки провел по шее Кручинина, словно проверяя, не осталось ли щетины, и в нескольких местах тронул лезвием.
― Освежить?
Пока шипел пульверизатор, Кручинин вынул бумажник и стал перебирать лежащие в нем фотографии. Как бы нечаянно, он уронил одну из них. Парикмахер с трудом нагнулся и поднял ее. Кручинин следил за его лицом. Ему хотелось уловить выражение глаз Вершинина, когда тот увидит изображение двери, "приштопоренной" буравчиком по его, вершининскому, способу. И тут Кручинин заметил, как рука парикмахера, только что твердо державшая бритву, дрогнула. Тогда он протянул старику его собственный портрет. Это было обычное фото из альбома уголовников: три ракурса, фамилия, номер.
Вершинин долго молча смотрел на него, и Кручинину показалось, что он начал моргать так, как моргают люди, старающиеся удержать набегающие слезы. Вернув Кручинину обе фотографии, он, силясь улыбнуться, сказал:
― Мы знакомы… Я приметил вас еще в Английском клубе… ― И стал расстегивать свой белый халат.
Вершинин легко признался в том, что живет по паспорту Кузнецова, раздобытому много лет назад, сразу после выхода из заключения. Он сделал это не потому, что чувствовал за собою новую вину, мешавшую оставаться на свободе под собственной фамилией, нет! С момента отбытия наказания он честно живет парикмахерским ремеслом. Изменить личину его побудило желание навсегда исчезнуть с жизненного пути сына. О том, что он переменил имя, знает только сестра, Екатерина Ивановна Субботина. Впрочем, и ей он не открыл своего преступного прошлого.
Кручинин начинал склоняться к тому, что Вершинин не лжет. И все же он увез его в Москву. Ленинградскому розыску было поручено проверить показание Вершинина о том, что в течение четырех последних лет он не выезжал из Ленинграда более чем на две недели положенного ему в каждом году отпуска. Он совершенно точно указал и деревню и имя хозяев, у которых отдыхал каждое лето, в том числе и в этом году, когда совершены были три ограбления институтов в Москве.
День за днем по рабочим карточкам и кассовым чекам парикмахерской были проверены единодушные показания мастеров о том, что Федор Иванович ни разу не отсутствовал даже по болезни. Таким образом, Кручинин получил совершенно твердое алиби Вершинина.
Когда Вершинину были сообщены все обстоятельства последних взломов, он присоединился к мнению экспертизы, что взломы совершены одним человеком, притом, безусловно, из шайки, к которой он сам когда-то принадлежал. Это был "почерк" Паршина. Что до Горина, стоявшего в списке Кручинина следующим за Вершининым, то Вершинин утверждал, что тот давным-давно умер.
― Так же, как вы? ― спросил Кручинин.
Вершинин указал, где именно повесился Горин, и в архивах загса соответствующего района действительно была найдена подтверждающая запись.
Оставались двое: Малышев и Паршин.
― Малышев не любил заниматься этим делом и не перенял от Паршина его квалификацию, ― пояснил Вершинин. ― Невероятно, чтобы он смог самостоятельно взломать шкафы и применить мой "способ буравчика". Отодвинуть от стены большой шкаф, прорезать стену и вскрыть сейф, спуститься с третьего этажа по веревке нет, это все не для Малышева.
На такую операцию в одиночку был способен, по мнению Вершинина, только один из всех "медвежатников" ― Паршин.
― Его вам и нужно искать…
Порвав с шайкой очень давно, еще до отъезда Паршина в Польшу, Вершинин не знал, где искать своего бывшего предводителя. Но Кручинин все же задержал парикмахера в Москве ― на случай, если понадобится опознать Малышева, Паршина или кого-либо из их окружения.
За исходный пункт поисков Паршина Кручинин решил взять место его рождения ― деревню Куркино. Было установлено, что старая мать Паршина несколько лет назад уехала в Москву к дочери. В результате довольно скоро Кручинин мог наблюдать за жизнью Паршина уже не по домыслам, а непосредственно. Он узнал, что взломщик живет в сберкассе, и отдал должное этой идее. Было установлено наблюдение и за Ивашкиным, которого однажды посетил Паршин. И наконец установили знакомство Паршина с Яркиным. Осторожная и тщательная разработка фигуры Яркина дала великолепный результат. В прошлом Яркин имел отношение к МАИ, где учился, и к Машиностроительному институту, где исполнял какой-то проект. С двумя институтами из трех, ограбленных инженер имел непосредственную связь. Эксперты сличили образцы почерков Ивашкина и Яркина с адресами на конвертах из-под возвращенных документов. Подтвердилось первоначальное заключение экспертизы научно-технического отдела: оба адреса написаны были одним человеком, и этим человеком оказался Яркин.
Исследование жизни Яркина дало самую удивительную картину. Прошлое его, не без труда установленное по материалам Болшевской трудкоммуны, оказалось неизвестным заводу.
Кручинин колебался: следует ли уже сейчас арестовать грабителей и, предъявив им обвинение, начать дознание? Ему больше хотелось поймать их с поличным. Правда, это могло затянуться, но зато сулило "красивый" финал большой и кропотливой работы.
После некоторых размышлений он все же решил ждать. В этом его поддерживали руководители и помощники. Даже старый Фадеичев, забыв о своих недугах, принял активное участие в дальнейшей работе по наблюдению за грабителями.
После долгого хождения по пятам Паршина и Яркина наблюдение пришло к воротам института "Цветметзолото".
Кручинин вздохнул с облегчением: опять институт!
Пройдя с Паршиным в институт, чтобы ознакомить его с расположением служебных помещений, и в особенности кассы, находившейся во втором этаже, и снабдив Паршина пропуском, Яркин больше не появлялся. Три следующих дня Паршин провел один на тротуаре против института. Он приходил сюда утром, задолго до начала занятий, и тщательно регистрировал время появления тех или иных сотрудников. Когда в институте начинался обеденный перерыв, Паршин тоже уходил обедать. Затем он появлялся снова и оставался здесь до позднего вечера, отмечая последовательность исчезновения света в окнах института. Только тогда, когда освещенным оставалось единственное окно комнаты, где располагалась охрана, Паршин уходил к себе в сберкассу, не подозревая, что и сам находится под неусыпным наблюдением.
На четвертый день наружная разведка была Паршиным закончена. Он перешел к изучению поведения кассира. Это было не легкой задачей. Кассир был маленький, необыкновенно подвижной старичок, не расстававшийся с небольшим чемоданом. Он отличался тем, что совершенно невозможно было предсказать, что он собирается в ближайший момент делать. Ожидая автобуса, он вдруг самым неожиданным образом перебегал к остановке троллейбуса и на ходу вскакивал в отходящую машину. Почти уже сев в троллейбус, он вдруг передумывал, догонял отошедший трамвай и уезжал на нем. Чтобы не отстать от него и в то же время не броситься ему в глаза, Паршину приходилось проделывать чуть не цирковые трюки. А еще расторопней и хитрей Паршина должен был действовать Грачик, на которого Кручинин возложил ответственность за наблюдение. Чтобы не отстать от преступника, который и сам не имел представления, куда двинется в каждую следующую минуту, Грачик все время был как на иголках.
Наконец Паршин установил, что кассир живет за городом по Курской дороге. В толпе на вокзале старичок лавировал, как вьюн, и даже в поезд норовил вскочить на ходу. На своей станции он с риском сломать шею ловко соскакивал на обледенелую платформу, когда поезд уже трогался. Вообще, он вел себя так, словно чувствовал за собой наблюдение и стремился от него отделаться. А может быть, это было профессиональной привычкой, выработанной боязнью нежелательных провожатых?
Утром Паршин ждал приезда кассира на вокзале и провожал его в банк, наблюдал, сколько денег тот получает. Но размер получек явно не удовлетворял взломщика. Тогда он уходил из банка и отправлялся по своим делам: обедал, заходил в баню, в кино… А вечером отправлялся в сберкассу спать.
На следующее утро он опять дежурил на вокзале.
Эти дни были мучительны для Грачика. Домой он приходил последним ― кассир и преступник, наверное, уже спали. Выходить же на пост должен был первым. Он почти не отдыхал, ел нерегулярно, наспех.
Глядя на него, Кручинин только удовлетворенно ухмылялся в бородку.
Тринадцатого декабря в институте предполагалась выдача стипендий. Паршин особенно рано явился к вокзалу ― даже опередил Грачика. На этот раз с Паршиным был и Яркин. Наблюдение должно было быть особенно тщательным. Когда приехавший кассир прямо с вокзала отправился в банк, оба грабителя последовали за ним. Кассир получил сто тысяч рублей. Паршин и Яркин проследили, пока он пересчитал деньги в счетной комнате и принялся перевязывать их ниточкой в удобные ему пачки. Тут они исчезли. Исчез, конечно, и Грачик.
По опыту прежних дней, Паршин считал, что кассир начнет выдачу только после обеда. Выдать успеет тысяч двадцать ― двадцать пять. Значит, в кассе на ночь останется восемьдесят ― семьдесят пять тысяч.
Яркин тоже считал сумму заслуживающей того, чтобы ради нее произвести взлом. Позавтракав вместе, Паршин и Яркин поехали к Ивашкину за новым инструментом. И тут, когда все было уже условлено и подготовлено, Паршин вдруг заявил:
― Дурное предчувствие у меня… Не пойду… Нынче не пойду…
Яркин стал над ним издеваться, но Паршин твердил свое. Ивашкин попытался подбодрить его водкой. Паршин выпил, но это не помогло ― идти он отказывался. Тогда сообщники набросились на него с упреками и угрозами. Он рассердился и заявил, что решать будет он. Однако после второй бутылки водки Ивашкину и Яркину удалось уговорить Паршина тянуть жребий. Ему дадут две спички ― одну целую, другую с отломанной головкой. Вытянет целую ― идти, сломанную откладывать дело.
Паршин согласился. Он был совершенно спокоен: идти не придется. В нем жила твердая уверенность, что вытянуть спичку с головкой он не может. Не колеблясь, он потянулся к спичкам, зажатым в руке Яркина, и не подозревая, что у того в руке обе спички с головками.
― Идти?!
Паршин долго, нахмурившись, вертел в пальцах вытащенную спичку. Он глядел на нее так, словно все еще не мог поверить, что судьба его обманула. Потом с досадой бросил спичку, молча взял портфель с инструментом и, не прощаясь, вышел.
― Утром здесь, не у меня, ― бросил ему вслед Яркин.
Паршин на трамвае проехал на улицу Кирова и в инструментальном магазине купил несколько тонких буравчиков. Затем в москательном магазине он приобрел десять метров веревки.
Теперь Кручинин и Грачик вместе следовали за Паршиным. В отдалении за ними ехала оперативная машина. Кручинин решил взять Паршина с инструментом в руках в помещении институтской кассы.
Из москательного магазина Паршин вышел медленно, погруженный в задумчивость. Он пришел на Чистопрудный бульвар и сел на скамейку. Долго сидел и курил, потом внезапно резко поднялся и быстрыми, решительными шагами направился к гастрономическому магазину на углу Кировской. При этом портфель с инструментом он не взял с собой, а кое-как замаскировал в снегу за бульварной скамьей. Это обстоятельство так поразило Кручинина, что он не хотел верить собственным глазам. Паршин перед ограблением рискует оставить драгоценный портфель на бульваре?! Это было невероятно! Между тем Паршин купил в "Гастрономе" колбасы, масла, булок, сахару и два пол-литра водки. Покупка сахару удивила Кручинина, но самое удивительное ждало его дальше: не возвращаясь за портфелем, Паршин сел в автобус и поехал на площадь трех вокзалов. На Казанском вокзале он купил билет до последней дачной зоны.
Только тут Кручинин понял: Паршин отказался от ограбления. Бросив свой драгоценный портфель и все, что осталось у него под полом сберкассы, взломщик без оглядки бежал из Москвы.
Кручинин с досадой решил, что виноват либо он сам, либо кто-нибудь из его людей: Паршин заметил слежку.
Кручинин не знал о споре между сообщниками. Он не знал, что Паршина тяготило предчувствие неудачи ― страх, более тяжелый, чем испытываемый им когда-либо до сих пор. А между тем темный, безотчетный страх надвинулся на старого "медвежатника". Паршину казалось, что если это ограбление и удастся, то после него непременно случится что-то скверное ― и это будет конец его "работы", а может быть, и всей его жизни. И тут жажда жизни внезапно заговорила в старике с такой силой, что не осталось места ничему иному, кроме желания бежать. Он хотел спастись от опасности, которую предчувствовал. Пусть это бегство означает для него конец "работы", все, что угодно, ― только бы избавиться от того неясного, но гнетущего, что нависло над ним.
Паршин сверился с расписанием и вышел на платформу. Но в потоке пассажиров он вдруг ясно почувствовал, что те двое, что идут справа и слева от него, не случайные соседи по толпе. Ни Кручинин, ни Грачик еще ничего не сказали, даже не покосились на Паршина, но он уже знал, что именно эти-то двое и…
Он быстро огляделся, оценивая, куда выгоднее бежать, но вместо этого вдруг остановился. Голова его бессильно опустилась на грудь, и в одно мгновение из большого, сильного мужчины он превратился в слабого, от страха едва держащегося на ногах старика…
― Вам нужно пойти с нами, Иван Петрович, ― негромко проговорил Кручинин.
Пустыми, усталыми глазами Паршин поглядел сперва на Кручинина, потом на Грачика.
― Ну что ж, ― сказал он вяло, потухшим голосом. ― Значит, на вашей улице праздник. ― И покорно пошел к оперативной машине.
Кручинин даже не держал руку в кармане с браунингом. Оба они ― преступник и оперативник ― одинаково хорошо знали, что длинная карьера последнего "медвежатника" Ивана Паршина закончена.
ГЛАВА ШЕСТАЯ
Важное дело
Большую часть пути от Ивашкина Яркин проехал на трамвае, но неподалеку от своего дома сошел. Хотел пройтись пешком и подумать. Ему не нравился Паршин: старик явно сдал! Если такой провалится, то, как пить дать, завалит и остальных. С ним больше нельзя связываться. Пожалуй, Яркин сделал ошибку, заставив его своими спичками сегодня идти на "дело". Надо было дать старику прийти в себя. Может быть, успокоился бы. А нет ― так…
Что было бы дальше, Яркин себе не представлял. Он знал, что в былое время в грабительских шайках с теми, кто вышел в тираж, не особенно-то церемонились… Но… не дошел же и он, Яркин, до того, чтобы… Нет, нет! Это чепуха! Вообще, все должны понять, что и на то, что было, он шел не по своей воле. Во всем виноват Паршин. Это он, он соблазнил его! Да нет, даже не соблазнил. Это совсем не то слово… Паршин вынудил его пойти на первое ограбление. И даже не в первом ограблении дело. Там Яркин только шел на компромисс. Необходимо было любой ценой отделаться от шантажиста. И не принеси ему Паршин тех первых шести тысяч, ничего бы и не было. Яркин давно забыл о своем прошлом, давно стал на путь честного человека. Кто же не знает, какой он хороший работник?! Так зачем же он взял те первые деньги?… Зачем он их взял?… Вернуть бы их Паршину. Да разве он не хотел их вернуть?… Ведь хотел, честное слово, хотел! И вернул бы… Непременно вернул бы, ежели бы… Что "ежели бы"? Что помешало их вернуть?… Неужели это правда, что стоит только коготку увязнуть?…
А что, если вот сейчас, вместо того, чтобы идти домой, свернуть в свой институт? Наверное, секретарь парткома еще у себя. Пойти и все сказать, все, до конца. Может быть, еще все обойдется?… Да нет, какое там!… Он так увяз, что уже ничего хорошего не может быть. А ведь могла быть, могла быть такая хорошая жизнь!… Жизнь!… Но неужели только могла быть? Неужели уже не может ее быть?… Нет, нет, это невозможно, немыслимо! Так не случится! Лучше молчать. Может быть, все обойдется. Только больше не нужно. И зря он принудил Паршина сегодня. Впрочем, может быть, все обойдется. Никто ничего не узнает. И он, Яркин, снова будет честно работать. Он же хороший инженер. Он же крепко стоит на ногах. Так чего же он дрейфит?… Все будет хорошо… Хорошо?… Что будет хорошо? Разве опытные преступники не говорят, что у всех у них один конец? Ведь тот же Паршин утверждает, будто нет такого преступления, которое не было бы раскрыто, нет такого преступника, который рано или поздно не понес бы наказания… Неужели это правда?… Рано или поздно?… Так почему же он, Яркин, узнал об этом только сейчас? Почему Паршин сказал ему об этом теперь, а не тогда, когда пришел к нему впервые?… Это он виноват ― Паршин… Но все равно этого не может быть… Чего не может быть?… Да, да, не может быть, чтобы нельзя было вернуться к той жизни, которой он уже жил столько лет вместе с другими ― вместе со студентами, с инженерами, с женой, с дочкой… Жена и дочка!…
Он остановился, прислонившись плечом к стене дома, чтобы удержаться на ногах. Он не замечал ни прохожих, ни того, что сам стоит на холоде с шапкой в руках, словно больной или совсем пьяный. Он ничего не чувствовал, кроме великого смятения, охватившего его мозг, все его существо. Казалось, в этом смятении мечется уже весь мир. И в центре страшной путаницы, которую уже никто никогда не сможет распутать, ― он, Серафим Яркин…
Как прийти домой?… Можно ли вообще идти домой? Ведь там жена, там дочка. Они ничего не знают. И если он сейчас вместо дома пойдет в институт, то ведь они все равно узнают!… Так как же быть?… Что же делать?…
Он поднял голову и огляделся. Сознание смутно восприняло окружающее, и то всего на какой-то миг. Потом все снова стало нереальным, страшным, завертелось вокруг одного и того же: как быть?…
Яркин уже взялся было за ручку парадной двери, когда перед подъездом остановился автомобиль. Выскочивший из него человек подошел и сказал негромко:
― Просим вас последовать за нами… Только не надо шума… Это не поможет.
Яркин посмотрел в глаза человеку. Взгляд их был таким холодным и пристальным, что Яркин не выдержал и опустил ресницы. Несмотря на непокрытую голову, ему стало жарко. Так жарко, что захотелось распахнуть пальто. Но так же мгновенно вдруг показалось, что все тело леденеет. Ноги стали ватными, и руки повисли безвольно, как плети. Он хотел сказать, что нужно подняться наверх, в квартиру, взять кое-что, но язык перестал его слушаться. От этого стало еще страшней. Ноги, руки, язык ― все теперь ушло из-под его воли. А человек взял Яркина за локоть и подвел к машине. Он оказался между двумя незнакомыми ему людьми. Машина тронулась. Яркину не пришло в голову проследить, куда они едут, да и не было нужно: он хорошо понимал, что случилось, кто эти люди и куда они его везут. Это был тот самый конец, который за него решал все, что будет дальше. Теперь уже ему не придется ломать себе голову над будущим: как быть, какие усилия нужны, чтобы отказаться от продолжения пути, на который он скатился, и как вернуться к прежней жизни? Все решалось само собой. Это был итог.
В первый момент Яркину стало так страшно, что он почти потерял сознание. Но такое состояние было недолгим. Один из его спутников опустил стекло, и от пахнувшего в лицо морозного воздуха Яркин пришел в себя. Невидящими глазами он посмотрел на своих спутников. Они сидели молча и безразлично. И мало-помалу страх прошел. Напротив того, Яркин начинал чувствовать, как приятное успокоение охватывает все его существо, проникает в сознание, в каждую клетку тела. Ему стало почти хорошо, захотелось спать. И если бы не дувший в лицо холодный ветер, он, вероятно, заснул бы.
Один из спутников поднял стекло, отделявшее пассажирскую кабину от кабины шофера, второй поднял боковое стекло. Стало тепло и даже, пожалуй, уютно. Яркину захотелось ехать как можно дольше, ехать и ни о чем не думать. Он поглубже уселся на диване. Он был доволен, что в машине так тесно. От этого становилось еще теплей. Он в первый раз поглядел в окно. За стеклом мелькали редкие строения: они были уже за городом. Яркин не удивился ― ему было все равно.
Так проехали еще некоторое время. Потом машина замедлила ход и остановилась. Вокруг было пусто. Редкие деревья стояли у обочины шоссе. За ними смутно проглядывались сугробы снега. Отворили дверцу, и один из спутников сошел. Другой слегка подтолкнул Яркина.
― Выходите, ― сказал он.
Яркин испуганно поглядел на него и поспешно отодвинулся, но не вышел. Ему стало страшно. В один миг в памяти промелькнуло все, что доводилось читать. Так фашисты и бандиты за рубежом расправляются с теми, кого хотят заставить молчать: уединенное место за городом, несколько шагов от дороги, выстрел в затылок…
Нет, нет, он не согласен, он не пойдет!…
Яркин забился в угол машины и вытянул руки, защищаясь от соседа. Но тот и не думал на него нападать.
― Что за идиот! ― произнес он, засмеявшись. ― Чего вы боитесь? Вы же с друзьями! С единственными друзьями, желающими вам помочь.
Но Яркин все плотнее прижимался к стенке сиденья.
В отворенную дверцу просунулась голова вышедшего пассажира. Второй сказал ему что-то на языке, которого Яркин не понимал. Тот засмеялся и сказал:
― Не надо валять дураков. Это есть ваш последний шанс. Если вы не станете это понимать ― кончено, абсолютно все кончено для вас…
То, что он так дурно говорил по-русски, почему-то подействовало на Яркина успокаивающе. Он опустил руки и расслабил мускулы. В сознание проник еще смутный, но все же успокоительный проблеск надежды. Яркин пытался вглядеться в лица спутников. Темнота не позволяла рассмотреть их, однако по общему облику Яркин понял, что оба ― иностранцы. Платье, шапки ― все было немножко непривычное. Восприятие окружающего было так вяло, мысли двигались так медленно, что Яркин не пришел еще ни к какому выводу, когда оба спутника почти одновременно повторили:
― Давайте… время есть деньги… Мы тоже рискуем из-за вас.
Яркин нерешительно подвинулся было к дверце, но почувствовал, что тело его отяжелело и ноги совершенно перестали слушаться.
― Я не могу… не могу… ― растерянно пробормотал он.
По-видимому, не столько его слова, сколько тон убедили спутников в том, что он действительно не способен вылезти. Они снова заговорили на своем языке.
Один из спутников обошел машину и отдал приказание шоферу. Тот без вопросов вылез со своего места, а пассажир сам сел за руль. Автомобиль медленно покатился по дороге. Стекло между кабинами опустили.
― Мы очень интересовались вашей жизнью, ― сказал Яркину тот, что сидел рядом с ним. Он говорил по-русски чисто, отчетливо выговаривая слова. ― Мы интересуемся жизнью людей, которые не совсем в ладах с советской властью.
Яркин мотнул головой.
― У меня нет… никаких несогласий… ― пробормотал он.
― Это вам только кажется, ― усмехнулся собеседник. ― Если вы хорошенько подумаете, то поймете: вам с советской властью не по пути. Ей вы тоже не ко двору… Это правильное русское определение: не ко двору. Такие, как вы, лишние люди тут. Такой здесь неудобный строй. Не дают инициативы. Каждый должен жить по расписанию. Это неудобно и неправильно для смелых натур, как ваша. Но мы вас понимаем и готовы вам помочь. Как человеку и как инженеру. Если вы согласитесь принять нашу дружбу…
По мере того как он говорил, сознание Яркина прояснялось. Он уже не сомневался в том, кто такие эти люди. Он понимал и то, зачем они с ним, понимал, почему они говорят именно с ним. Он был достаточно сообразителен для того, чтобы понять и то, что будет дальше.
И действительно, после нескольких общих фраз незнакомец перешел к делу. У Яркина будут деньги. Больше денег, чем те, что он с таким риском добывал в сообществе с Паршиным. Для этого ему придется только оказать его новым друзьям услугу. Она будет проста и не связана с каким бы то ни было риском: простая карандашная копия проекта, над которым работает группа Яркина в авиационном институте, ― вот и все.
Яркин молчал. Он даже не слушал соседа. Он думал о своем. На смену страху и растерянности приходило отвращение к этим людям, к тому, что они сказали, к тому, что он слушал их, к самому себе. Не было и тени удивления тем, что они обратились именно к нему, ― так и должно было быть. Необычайная ясность, какой он давно уже не ощущал в голове, помогала понять: степень его падения такова, что все происходящее закономерно, настолько логично, что он сам может по пунктам расписать все, что будет дальше. Сейчас ему скажут, что если он согласится на их предложение, то они его навсегда обеспечат деньгами и больше никогда, решительно никогда к нему не обратятся. Передача секретного проекта будет единственной услугой, которую он им должен оказать. И так же хорошо он знает, что как только он даст согласие на их предложение, как только передаст им первый клочок проекта, он станет их рабом навсегда. За просьбой об "единственной услуге" последует требование, категорическое требование второй услуги, за второй третьей. И так до тех пор, пока у него не хватит мужества пойти к властям и заявить о своем предательстве или власти сами не откроют его преступления… Ну, а если он сейчас скажет этим двум, что несогласен?… Но и в этом случае все ясно: они пригрозят ему разоблачением. Его биография ― клад для шантажистов. Ведь Паршин шантажировал, когда за Яркиным была совсем пустяковая вина, проступок почти формального характера. А уж теперь-то, когда у народа накопился к нему длинный счет, его еще легче взять на испуг. Тогда из человека, скрывшего кое-что темное в прошлом, он стал грабителем. Теперь из грабителя его хотят сделать шпионом. Путь вполне последовательный. Логика жизни ― ничего больше. Так стоит ли сопротивляться?… Чего он достигнет, пытаясь убедить этих людей в том, что никогда не был врагом советского народа и не хочет им становиться? Стоит ли говорить им, что они такие же враги его самого, как и его народа?… Пожалуй, не стоит ― пустой разговор…
Так что же?…
Он не заметил, что в кабине давно уже царит тишина. Автомобиль стоял. Спутники Яркина молчали. Косой отблеск мутного света месяца, отброшенного настом, проникал в машину. Яркин посмотрел в лицо соседу. Выражение незнакомца было настороженным. Он нервно мял губами сигарету. Яркин втянул носом аромат табака и на минуту закрыл глаза.
― Ну… вот что… ― проговорил он медленно, обдумывая каждое слово. ― Я не стану с вами торговаться, не в этом дело…
Он, прищурившись, поглядел на соседа. Тот ответил молчаливым кивком головы.
― То, о чем вы просите, не такой уж большой труд. Но… ― он помолчал, подыскивая как можно более убедительные слова, ― у меня тоже есть условие, без которого дело не может состояться, чем бы вы мне ни угрожали.
Он выжидающе смолк. После некоторой паузы человек, сидевший впереди, полуобернувшись к Яркину, спросил:
― Мы хотели бы слушать условие… Всякая бывает условия: исполнительная и нет исполнительная…
Яркин опустил взгляд. Он боялся, что тот, впереди, уловит в его глазах нечто, чего ему видеть не нужно.
― Не знаю, как вам покажется, но для меня оно обязательно, это условие… Я должен знать, кто дал вам информацию обо мне.
― Глупое условие! ― проговорил его сосед.
А тот, что сидел на месте шофера, по-видимому, не понял Яркина, потому что второй принялся ему быстро объяснять по-своему. Потом они помолчали. Подумали. И снова заговорили, опять быстро, глотая слова. Яркин не мог ничего понять. Однако он готов был отдать голову на отсечение, что среди этого потока чужих слов было одно, которое он отлично узнал, ― "Ивашкин"! Тот, за рулем, повторил его два раза.
В конце концов, сосед Яркина решительно отрезал:
― Ноу. ― И, подумав, еще что-то прибавил. А Яркину он сказал: ― Вы ошибаетесь, условия ставите не вы, а мы. И то, что вы сказали, нам не подходит.
― Тогда и мне не подходит то, что сказали вы, ― ответил Яркин.
― Ну… ваше право. Мы не насильственники, ― усмехнулся тот, с переднего сиденья. ― Все произойдет само собой.
Но сосед перебил его:
― Не думаю, чтобы господин Яркин был врагом самому себе. Кто не предпочтет такого простого дела, какое мы предлагаем, ― дела без риска и с прекрасным вознаграждением, ― тому, чтобы завтра же очутиться за решеткой?… Это же глупо!
― Это есть глупо, ― повторил передний. ― Нельзя ощущаться за решеткой из-за простой любопытство.
― Подумайте, господин Яркин, ― сказал сосед. ― Ведь мой коллега прав… выбора у вас нет. Если вы с нами ― все в порядке. Если нет ― решетка. А что будет, если вы узнаете источник нашей информации? Действительно, простое любопытство. ― Он рассмеялся. ― Это к лицу женщине, а не вам.
Яркин думал. Действительно, стоит ли добиваться того, чтобы они повторили ему по-русски то, что он уже слышал? "Ивашкин". На любом языке это звучит так же.
― Что ж, господа, ― проговорил он, поднимая голову. ― Хорошо. ― И, нахмурившись, решительно добавил: ― Только имейте в виду: завтра вечером наш проект уходит из института. Он закончен. У меня в распоряжении один день, чтобы списать все, что нужно, и сделать несколько калек.
― Это нас устраивает, ― обрадовался сосед. ― Послезавтра вы нам все и передадите.
― Нет! ― отрезал Яркин. ― Я не могу держать это у себя целые сутки. Завтра же вечером вы должны освободить меня от бумаг.
Опять они заговорили между собой. Говорили долго. Даже поспорили. Яркин терпеливо ждал, пытаясь еще раз уловить в их разговоре какое-нибудь знакомое слово. В голову пришла глупая и такая несвоевременная мысль: грош цена полученной им когда-то оценке "отлично" по иностранным языкам. А как бы кстати эти знания были сейчас! Правда, случай не имеет отношения к "технической литературе", но, пожалуй, он не менее важен, чем описание какого-нибудь иностранного самолета или станка. Быть может, советскому инженеру полезно иногда разбираться в разговоре зарубежных специалистов?… Как хотелось бы Яркину сейчас понять, о чем спорят вот эти его "коллеги"… Однако он тут же внутренне усмехнулся: нашел время для самокритики!
Спутники закончили свой разговор. Яркин получил точные инструкции. Место свидания, способ встречи и передачи бумаг ― все это надо было запомнить, не записывая. А предосторожностей было много. Эти люди должны были обеспечить безопасность от наблюдения и предусмотреть возможность бегства в случае провала. Оказывается, в своем коротком разговоре спутники Яркина успели все это обсудить во всех деталях. Яркин мысленно отметил, что они хорошо знают Москву, ее переулки и проходные дворы, и держат в памяти топографию окрестностей столицы. Стараясь не запинаться, полуприкрыв глаза, как делывал на экзаменах, он повторил инструкцию. Сидевший впереди удовлетворенно кивал головой. Когда все было закончено, он повернулся, и они поехали обратно, к месту, где их ждал шофер.
Через полчаса Яркина выпустили в переулке неподалеку от дома. Поспешно взбежав по лестнице, он прислушался у двери, не вернулись ли жена с дочерью, хотя знал, что до конца спектакля еще далеко. Он был совершенно спокоен, вполне владел собой, и потому ключ, который был немного изогнут и трудно отмыкал замок, плавно вошел в узенькую прорезь.
Войдя в прихожую, он не стал зажигать свет ― почему-то вдруг показалось, что на это нет времени. И на то, чтобы повесить пальто, тоже времени недостало, он кинул его на стул. Не попал. Пришлось поднимать с пола и умащивать на стуле, где оно не хотело держаться. Времени на это ушло еще больше. Уже раздраженный, он стал снимать калоши. Только нагнувшись и пощупав рукой, понял, что правой калоши вовсе нет ― потерял, сам не заметил где. Это окончательно рассердило его ― так, будто теперь могло иметь значение, есть калоша или нет ее. Вбежав в свой крошечный кабинетик, он торопливо боком присел к рабочему столу, заваленному кальками и тугими, гулкими рулонами ватмана. Вечное перо, долгое время пролежавшее открытым на столе, сначала только царапало бумагу, потом повело сухую прерывистую линию. И это тоже раздражало. Время от времени он взглядывал на часы, ― стрелки отмечали для него действия и антракты в театре. Сегодня его дочь в первый раз смотрела спектакль для взрослых! Но сейчас это занимало его только с точки зрения времени.
Письмо было недлинным, но Яркин спешил: до прихода жены и дочки нужно было сделать еще очень много… И такого важного, какого он не делал еще никогда…
Яркин торопился.
На предмет снисхождения
В сопровождении двух агентов Грачик подъехал к дому Яркина. Улица была окраинная, темная, но большой дом сверкал огнями многочисленных окон. Возле подъезда стояла карета скорой помощи. При виде ее что-то кольнуло Грачика. Приказав одному агенту оставаться внизу, он с другим, прыгая через две ступеньки побежал вверх по лестнице. Скоро он увидел, что предчувствие его не обмануло: дверь яркинской квартиры отворил человек в белом халате.
― Яркин? ― коротко спросил Грачик.
― Отравление газом, ― ответил врач.
― Жив?
Врач в сомнении покачал головой:
― Пожалуй, не откачаем.
Когда через час Грачик вошел в кабинет Кручинина, чтобы доложить о самоубийстве Яркина, первый допрос Паршина был закончен. На его месте, напротив Кручинина, теперь сидел маленький, коренастый человек с всклокоченной бородой. Она казалась особенно неопрятной из-за пронизывавшей ее обильной седины. Глаза у человека были мутные, словно с перепоя. Исподлобья глядя на Кручинина, он монотонно повторял:
― Ничего не знаю… знать ничего не знаю…
― Последний из троицы, ― сказал Кручинин, указывая на своего визави, слесарь Ивашкин… То есть, я хотел сказать, грабитель, а не слесарь.
― Знать ничего не знаю, ― уныло повторил Ивашкин и почесал бороду с таким звуком, словно скреб ржавое железо.
― Ну что ж, вы не знаете ― так мы знаем, ― сказал Кручинин и обернулся к Грачику. ― Прикажите привести Паршина.
При этих словах Ивашкин тоже поглядел на Грачика. Он решил, что его просто пугают. Но, когда в дверях действительно появился Паршин, одного его взгляда на Ивашкина было достаточно, чтобы слесарь понял: да, это конец.
Он только укоризненно покачал головой и сказал, обращаясь к Паршину:
― Эх, Иван Петров…
А Паршин, не поднимая опущенной головы и не глядя на него, медленно проговорил:
― Ладно… Все так и должно было быть… Не время таким, как мы. Говори все как на духу… ― И криво улыбнулся. ― Для истории…
― Д-а-а… ― протянул Ивашкин. ― Действительно, история… А я жить хочу… Жить!
― Коли жить, так и надо было жить, как люди живут. А разве мы люди? ― все так же спокойно ответил Паршин. Он не громко, но четко выговаривал каждое слово: ― Повинись. Легче будет… ― Он вздохнул и поднял голову. ― Мне легко…
― Ну нет, брат, я жить хочу! ― повторил Ивашкин, обернулся к Кручинину и решительно заявил: ― Ладно, пишите. Все как на духу… На предмет снисхождения…
Примечания
1
Наколоть ― взять, обработать дело (воровской жаргон)
(обратно)2
Xитров рынок ― место сосредоточения мелкого жулья, называвшего Хитровку Хивой, а себя хивинцами. "Хитрованец" ― считалось кличкой презрительной.
(обратно)3
"Сашенька" ― двадцатипятирублевая кредитка (с изображением Александра III).
(обратно)4
Марафет ― кокаин (жаргон).
(обратно)
Комментарии к книге «Медвежатник», Николай Николаевич Шпанов
Всего 0 комментариев