Валерия Вербинина Театральная площадь
© Вербинина В., 2019
© Оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2019
* * *
Данный роман является вымыслом. Любое сходство с действительностью случайно.
Глава 1. Двое в ночи
Я бы на вашем месте хоть раз в театр сходил.
М. Булгаков, «Собачье сердце»Сумерки плывут над Москвой. Вдоль улиц протянулись цепи желтых огней, в черном небе холодная пятнистая луна то спрячется за облако, то выглянет из него. Громада ЦУМа — бывшего «Мюр и Мерилиз» — топорщится во тьме, как готический замок, каким-то чудом перенесенный в центр советской столицы. На улице Горького, бывшей Тверской, уже начинают закрываться шумные рестораны, иссякают льющиеся из дверей волны джаза. Изредка проносятся машины, прорезая ночь светом фар. Сквер напротив Большого театра тих и темен, и молчит выключенный в эту пору года фонтан. Зеленую квадригу в вышине уже не видно. Тает в сумерках Аполлон, и полощется над ним на ветру красный флаг.
Припозднившиеся прохожие зябко поднимают воротники и ускоряют шаг. Впрочем, есть и такие граждане, которым ночь нипочем. К ним, очевидно, принадлежал молодой человек, который неспешно шел по Петровке в сопровождении барышни. Она висла у него на рукаве, блестела глазами и трещала, не закрывая рта. Из-под синего беретика выбивались лихие рыжеватые кудряшки, миловидное личико светилось оживлением, а на ногах, несмотря на осеннее время, красовались туфли на небольшом каблучке. Свободной рукой барышня прижимала к себе маленькую сумочку. Окажись поблизости недоброжелательный наблюдатель, он бы не преминул заметить, что и сумочка, и темное пальтишко барышни не отличаются красотой и вообще бросают вызов моде. Впрочем, наблюдатель менее придирчивый удовольствовался бы соображением, что незнакомка просто очаровательна, а что касается ее вещей, то они все равно не могут испортить общего впечатления. В конце концов, в 1936 году мало кто мог позволить себе шиковать и одеваться согласно последним предписаниям заграничных журналов.
— Ой, Ваня, как же хорошо посидели-то! — говорила барышня, зачарованно глядя на своего высокого темноволосого спутника. — И люди культурные, и обслуживание приличное. Знатная ресторация! А ты много получаешь? Ты не подумай, — поспешно спохватилась она, — я просто так спрашиваю. Мне любопытно. Вот у Катьки муж — пожарный, но у него работа опасная… Ой, Ваня! — Барышня хихикнула и крепче прижалась к своему спутнику. — Я и забыла, что у тебя тоже работа не сахар. Ты вообще не похож… Я хочу сказать, ты такой серьезный! Как профессор!
Серьезный Ваня ограничился тем, что только улыбнулся. Улыбка у него была замечательная, открытая, что называется, от всей души — и заставляла забыть о страшном шраме, который шел наискось рядом с правым виском и был отчетливо виден даже сейчас, в октябрьских сумерках, разбавленных светом редких фонарей.
— Нет, ты лучше, — увлеченно продолжала барышня, — в самом деле! Профессора все старые. Правда, получают ужас как много! Я однажды видела профессора, так у него даже своя машина была.
— Люся… — смущенно начал ее спутник.
— Ну что Люся? Я же сказала: ты лучше! Не машина же главное, в конце концов…
Уловив какой-то посторонний шум, Ваня машинально повернул голову. Навстречу им по тротуару от Большого театра шла женщина. Она двигалась очень быстро, стуча каблучками, и в ночи ее шаги казались особенно громкими. По Петровке проехал грузовик, и на несколько секунд его фары осветили незнакомку целиком. Она пробежала мимо Вани, бросив на него один-единственный взгляд, а через несколько минут свернула в какой-то переулок и скрылась из глаз. Ночь съела ее без остатка и поглотила ее шаги.
— Ишь ты! — фыркнула Люся.
Ей инстинктивно не понравилась незнакомка, точнее, не понравилось, как Ваня на нее посмотрел. Люся уже считала его чем-то вроде своей собственности, и ее невольно кольнула ревность.
— Знакомая, что ли? — спросила она, стараясь говорить как можно более небрежно.
— Нет, — просто ответил ее спутник.
— Духами брызгается, — пробормотала Люся, втянув носом воздух. — Фу-ты ну-ты! — Ее осенила неожиданная догадка: — А может, она из театра?
Ваня только плечами пожал, всем своим видом показывая, что его это совершенно не касается.
— Я в театры не хожу, — продолжала Люся, совершенно успокоившись. — Ну как не хожу? Была один раз, не понравилось мне. Место далеко, неудобно, видно плохо, а на сцене кривляются чего-то. Хорошо еще, что билет был даровой, от нашей комсомольской ячейки… Вань, скажи, а ты бы мог перейти на другую работу?
— Зачем? — уже недовольно спросил ее спутник.
— Ну как зачем? Мне же страшно. Бандиты всякие, уголовники, а ты их ловишь. А если с тобой случится что?
— Кто-то должен и бандитов ловить, — буркнул Ваня, и по его мгновенно замкнувшемуся виду Люся поняла, что зря затронула эту тему.
— Ваня, ну разве я против говорю? Я же пошутила! — Совершив этот типично женский маневр, Люся решила, что одних слов недостаточно. — Ты не сердишься? Нет? Точно нет? Тогда целуй меня. Целуй, а то не поверю!
Ваня наклонился к Люсе, но тут послышался шум машины, которая мчалась, разрезая ночь светом фар, и молодой человек увлек свою спутницу в темный переулок за театром, где можно было без помех целоваться сколько угодно.
— Ой, Ваня! — хихикнула девушка после того, как ее поцеловали не то в пятый, не то в шестой раз. — Погоди… дай дух перевести… — Она оторвалась от своего спутника, сделала шаг назад, покачнулась и ойкнула. — Ваня!
— Ну что? — спросил молодой человек, улыбаясь во весь рот.
— Ваня, я на что-то наступила, — обиженно сказала Люся, хлопая ресницами. — Я сейчас чуть не упала!
Ее спутник наклонился, рассматривая то, на что она наступила, потом внезапно посерьезнел и стал хлопать себя по карманам, вполголоса бормоча ругательства.
— Вань, ты чего? — пролепетала девушка, струхнув. Она ничего не понимала.
Достав коробку спичек, Ваня зажег одну из них и осветил то, что бесформенной грудой лежало у стены. При ближайшем рассмотрении груда оказалась телом, и было не похоже на то, что оно принадлежит живому человеку.
— Ваня! — завизжала Люся, хватая спутника за локоть.
— А, ч-черт…
Спичка упала на асфальт и погасла. Дернув рукой, Иван стряхнул пальцы девушки и зажег следующую спичку.
— Ваня… — заныла Люся. — Ванечка!
Она сделала попытку снова вцепиться в него, но на сей раз Иван отвел ее руку.
— Ты можешь подержать коробку? — спросил он.
— Зачем? — в ужасе пролепетала девушка.
— У меня только две руки. Я хочу его осмотреть.
— Я… я…
Не слушая Люсю, Иван вручил ей коробку спичек, а сам наклонился над телом, осветив его спичкой. Свободной рукой потрогал пульс, нахмурился, зачем-то осмотрел шею лежащего, а затем и голову. Спичка догорала, и Иван задул ее уже тогда, когда пламя стало обжигать ему пальцы.
— Дай сюда коробку…
Он зажег новую спичку. Выражения его лица Люся не понимала — и не хотела признаться себе в том, что он ее пугает.
— Какая-то странная у него одежда, — пробормотала она, дрожа всем телом.
На лежащем было белое обтягивающее трико и нечто вроде пестрого короткого камзола, богато украшенного вышивкой и позументом. Глаза мужчины были открыты и смотрели мимо молодых людей в никуда. Закончив осмотр, Иван осветил спичкой циферблат часов на своем запястье.
— Семнадцать минут первого… Хотя что это дает? Ничего не дает…
— Ваня, — пробормотала Люся, совершенно растерявшись, — он что, умер?
— Да не умер, а убит, — буркнул Иван, распрямляясь. Он задул спичку, бросил ее и спрятал коробок в карман.
— Ваня, я боюсь. Ваня…
— Не надо бояться, он тебе ничего не сделает. Вот что, я иду к метро, там на посту стоит милиционер. Я приведу его сюда. А ты…
— Ваня, я тут не останусь! — отчаянно вскрикнула Люся и зарыдала. — Ваня, не бросай меня…
— Люся, перестань… Люся!
— Почему мы вообще должны им заниматься? Пусть кто-нибудь другой его найдет! Такой хороший вечер был… ресторан… так славно посидели… Зачем все портить?
— Люся, ты в своем уме?! — рассердился Иван. — Я муровец, между прочим… Я не могу его бросить и сделать вид, что ничего не было!
— Я тут не останусь!
— Люся, послушай…
— Нет, нет, я пойду с тобой! Если его убили… Вдруг тот, кто убил, все еще здесь? Нет, Ваня, я не хочу оставаться одна!
Признав, что в ее словах есть резон, Иван смирился.
— Хорошо, идем со мной… Я расскажу милиционеру, что случилось. Еще опербригаду с Петровки вызывать придется… Пошли! Чем быстрее мы со всем этим разберемся, тем лучше…
Однако когда через несколько минут Иван в сопровождении милиционера и спотыкающейся от ужаса Люси вернулся в переулок за Большим театром, труп исчез. И более того — ничто, ни одна деталь не указывала на то, что тут недавно произошло преступление.
Глава 2. Военный совет
Не в балете ли весь человек?
Н. Некрасов— Вот прям так взял и исчез? — недоверчиво спросил Петрович.
В кабинете было накурено. Дымили все — и уже знакомый нам Иван Опалин, и старый опытный опер Карп Петрович Логинов, которого коллеги называли просто по отчеству, потому что он не жаловал свое имя и периодически грозился его сменить, но за истекшие годы так и не решился. Попыхивал папироской молодой курносый Антон Завалинка, который начал работать в угрозыске совсем недавно, дымил душистой сигаретой высокий атлетичный красавец Юра Казачинский, сменивший на своем веку множество профессий и в конце концов приставший к опербригаде Опалина. Все они собрались, чтобы обсудить странное вчерашнее происшествие, в которое оказался замешанным их непосредственный начальник.
— Представь себе, исчез, — сказал Иван в ответ на слова Петровича. — Как сквозь землю провалился. Тот милиционер, Галактионов, здорово разозлился, что я его сдернул с поста. Я ему стал доказывать, что труп был и что не я один его видел. Он к Люсе, Люся от ужаса ревет, мы стучать в театр, но все двери заперты. Наконец отворили нам одну дверь — старый хрыч какой-то, сторож ночной. Как вы смеете безобразничать, говорит, это театр, говорит, академический! Я ему — академический не академический, а тут у вас возле стены труп лежал, где он? Старик вытаращился на меня и чуть не перекрестился, но одумался. Короче, ни о каком трупе он не знает и ничего подозрительного не видел. Представление давно закончилось, все разошлись, в театре никого. А я, как назло, после ресторации с Люсей, и вином от меня пахнет… В общем, тот милиционер, Галактионов, решил, что я с пьяных глаз напридумывал чего-то. И еще сказал, что придется ему бумагу моему начальству составлять — кто да почему его ночью с поста сдернул. Я сказал — да, конечно, составляй, только труп тут точно был, а вот куда он делся, пока мы с Люсей ходили за милицией, это вопрос.
Слушая Опалина, Петрович шевелил своими мохнатыми бровями, что-то обдумывая. Казачинский докурил сигарету и смял ее в пепельнице.
— За театром там что — служебный вход? — спросил он.
— Да у них везде входы! — ответил Опалин с досадой. — Понимаешь, там переулок, почти не освещенный, где с двух шагов не видно ни черта. Дверь не заметишь, пока в нее не уткнешься. А он лежал у стены. Про костюм его я говорил?
Казачинский кивнул.
— Костюм, судя по твоему описанию, балетный, — пояснил Юра. — Сколько ему лет было? Не костюму, а тому, кого ты нашел?
— Я бы сказал — чуть старше двадцати, — без колебаний ответил Опалин.
— А следов крови на земле не было? — подал голос Антон.
— Откуда? Их и не должно было быть. Его оглушили ударом по голове, а затем удавили. И еще… — Опалин нахмурился. — Я, конечно, не доктор, но точно знаю: его убили задолго до того, как я его нашел. Как минимум за несколько часов.
Петрович вздохнул, полез в свой стол, достал оттуда смятую вчерашнюю газету и просмотрел последнюю страницу, на которой обычно печатались программы театров.
— Не мог он несколько часов незамеченным лежать, — решительно возразил Петрович, убрав газету и вытащив изо рта папиросу. — Юра прав: в переулке служебный вход для артистов. Вчера Лемешев выступал, знаешь, какая толпа его после представления поджидает? Труп бы сразу заметили. Нет, тут что-то не то…
— А жилые дома поблизости есть? — спросил Антон. Он горел желанием помочь Опалину, но пока не знал как.
— Есть, конечно. Прямо за театром — трехэтажный дом с колоннами, очень старый.
— Внутри коммунальные квартиры, — уточнил Казачинский. — И большинство жильцов — работники театра.
— А, значит, ты бывал в этом доме? — заинтересовался Антон.
— Приходилось, — ответил Юра уклончиво; но так как в МУРе было отлично известно, что женщины не дают Казачинскому прохода, все и без объяснений поняли, откуда он знает такие подробности. — Там музыканты живут, хористы, балетные тоже.
— Может, расспросить их? — предложил Антон.
— О чем? Надо хотя бы знать, кого мы ищем.
— Парень чуть старше двадцати, из балета, вероятно, работал в Большом театре, — перечислил Опалин. — По-твоему, этого мало?
— Чуть старше двадцати — это, скорее всего, кордебалет, а их в Большом человек сто, если не больше, — заметил Казачинский.
— А кордебалет — это что? — с любопытством спросил Антон.
— Ну смотри: есть балерины и премьеры, эти главные партии танцуют. Потом какие-то промежуточные ступени… Солисты, что ли. У этих в спектакле отдельные номера. А кордебалет — они так, толпу изображают.
— Да? — прореагировал Антон. — Вроде как рядовые, значит. Обидно, наверное, все время толпой ходить…
— Они не ходят, они танцуют, — вмешался Петрович. — Ты что, никогда не был в балете?
Антон покраснел и ничего не ответил. Жизнь его до сих пор складывалась так, что почти все связанное с искусством было от него бесконечно далеко. Опалин нахмурился и послал Петровичу предостерегающий взгляд.
— Да, кстати, — тотчас же перестроился Логинов, оборачиваясь к Ивану, — труп ведь не только ты видел, но и девушка. Она же может подтвердить, что он действительно был…
На лицо Опалина набежало облачко.
— Ты хочешь, чтобы я ее вытащил на допрос? Мы с ней и так уже вчера поссорились из-за этого…
— Допрос не допрос, — напирал Петрович, — но когда придет бумага, что ты зря побеспокоил постового милиционера, тебе надо будет объясниться. Конечно, Николай Леонтьевич скорее поверит тебе, чем им, но…
На столе Опалина хрипло затрещал телефон. Дернув щекой, Иван снял трубку.
— Оперуполномоченный Опалин слушает… Да… Уже иду, Николай Леонтьевич.
Он повесил трубку, затушил в пепельнице папиросу и скрылся за дверью.
— Как бы у него неприятностей не было из-за этой истории, — неожиданно сказал Казачинский.
— Да ладно! Леонтьич его отобьет… — Петрович бросил быстрый взгляд на Юру и решился. — Слушай, а ты сам-то что думаешь? Раз имеешь представление о балетных и даже в их дом хаживал…
— Да какое там представление — так, слышал что-то краем уха, — пожал плечами Казачинский. — Девушка у меня была из хора, а они в опере поют… Встречались, то-се, но не заладилось. Соседка ее из балета забегала иногда в комнату, сплетнями делилась. Ты об Ирине Седовой слышал?
— О ней даже я слышал, — встрял Антон.
— Ну вот, она несколько месяцев назад ногу подвернула. Все надеялись, что теперь-то она танцевать не сможет, как прежде, и ее кто-то заменит. Только она вылечилась и танцует, как прежде. — Казачинский поморщился. — Знаешь, у них очень странный мир. Если кто-то травму получает, другие прежде всего думают, а не поможет ли это лично им продвинуться. Но вот то, что Ваня рассказал…
— Да? — насторожился Петрович.
— Оглушили и задушили — это же чистая уголовщина, вот я о чем. Там не так счеты сводят. Совсем не так.
— А как? — спросил Антон.
— Как? Ну… Кучкуются, чтобы выжить неугодного. Не пускают танцевать ведущие партии. У них же век короткий — если ты до тридцати не вышел на главные роли, то ничего уже не добьешься. Там вообще много всего, — добавил Казачинский. — Соседка Милы такое рассказывала…
— А, значит, твою девушку Милой зовут?
— Мы расстались, я же говорил. Да какая разница…
Пока опера обсуждали в кабинете Опалина ловушки балетного мира, сам Иван Опалин поднялся на верхний этаж знаменитого здания на Петровке и был принят начальником, Николаем Леонтьевичем Твердовским.
— Что это за история с трупом у Большого? — спросил тот без всяких околичностей.
Он сидел за столом, сцепив пальцы, и своей грузноватой широкоплечей фигурой заполнял все кресло. На стене над его головой висел портрет Сталина.
Иван в очередной раз рассказал, как все было, опустив только некоторые несущественные, по его мнению, детали — вроде бурной ссоры с Люсей по дороге домой. Его превращение из галантного поклонника в жесткого несговорчивого сыщика испугало девушку, и она без обиняков дала ему понять, что им лучше больше не встречаться.
— Мне тут цыдульку прислали, — брезгливо промолвил Николай Леонтьевич и двумя пальцами поднял со стола какую-то бумагу, отпечатанную на машинке и снабженную несколькими размашистыми подписями. — Тут все подано так, что ты, Ваня, был в стельку пьян и зря потревожил милиционера. И вообще так колотил кулаком в дверь театра, что милиционер этот заподозрил в тебе нездоровую склонность к дебоширству…
— Если труп в театральном костюме лежит возле театра, что я должен был подумать?! — не удержавшись, выпалил Иван.
— А труп ли? — прищурился Твердовский. — Ты же, Ваня, знаешь, артисты — тот еще народец… Непростой, словом, народ. Скажи мне, только честно: тебя не могли попросту разыграть?
— И странгуляционные борозды на шее подделали? — вопросом на вопрос сердито ответил Опалин. — Слушайте, он не дышал и уже окоченел! Я вам точно говорю: там был труп… И тот, кто убил его, вовсе не дурак.
— С чего это ты взял?
— Когда я вернулся, исчезло не только тело. Помните, я говорил вам, что зажигал спички, чтобы его разглядеть? Так вот, догоревшие спички, которые я бросал на землю, тоже пропали. Кто-то очень заботится о том, чтобы не оставить следов…
Николай Леонтьевич поскреб подбородок и тяжело задумался. Сталин со стены смотрел на молодого оперуполномоченного взглядом, лишенным всякой симпатии, словно желал сказать: «Ну и влипли же вы, товарищ Опалин…»
— На бумажку эту мы должны дать ответ, — негромко проговорил наконец Твердовский, буравя Ивана взглядом. — Но ты же знаешь, какая у нас волокита… Неделю, я думаю, займет. А может, даже больше…
— Да, Николай Леонтьевич, — пробормотал Опалин, чтобы хоть что-то сказать.
— Если все обстоит именно так, как ты говоришь, речь идет об убийстве. Но мало убить кого-то и спрятать труп, потому что всегда есть родственники, коллеги, близкие люди. Кто-то из них обязательно обратится в милицию. Я распоряжусь, чтобы тебе давали знать обо всех пропавших, которые связаны с Большим театром.
— А может быть…
Опалин хотел предложить сразу же начать поиски в театре, руководствуясь соображениями, которые высказал Казачинский. Но Николай Леонтьевич, должно быть, умел предвосхищать мысли своих подчиненных, потому что сразу же категорично ответил: «Нет».
— Не подходи к театру, пока мы не будем стоять на более-менее твердой почве. Это же Большой, — многозначительно промолвил Твердовский, подняв указательный палец. — Ты знаешь, какие люди там бывают? Туда правительство на спектакли ходит. И маршал Калиновский, и сам товарищ Сталин, и… словом, много кто. Нельзя, понимаешь, просто так вломиться в театр и начать всех допрашивать. Основания нужны. Веские…
Опалин много чего мог сказать — например, что закон для всех един и что совершенно непонятно, почему можно, используя словечко начальника, вломиться на завод, когда ведешь расследование убийства рабочего, и нельзя трогать Большой театр. Но все глубокомысленные, остроумные и даже едкие реплики Ивана были бы в данном случае пустым сотрясением воздуха, потому что решительно ни к чему бы не привели.
— Как скажете, Николай Леонтьевич, — проговорил Иван после паузы, но все же не удержался. — В самом деле, к чему спешить…
Твердовский нахмурился.
— Я ведь могу и другому поручить это дело, — напомнил он.
— Не стоит. Я справлюсь.
В кабинете повисло молчание.
— Ваня, — неожиданно произнес Николай Леонтьевич, и впервые за все время разговора в его голосе прорезались чуть ли не просительные нотки, — не наломай дров. У нас теперь новый нарком, и… словом, не надо нам лишних сложностей. — Он имел в виду Ежова, который в прошлом месяце стал народным комиссаром внутренних дел. — Обстановка непростая, и вообще…
Опалин пообещал, что будет действовать с максимальной осторожностью. Твердовский поглядел в его упрямое открытое лицо, хотел было заметить, что Иван и осторожность — две вещи несовместные, но в последний момент передумал, решив, что это лишнее. Николай Леонтьевич знал, что его подчиненный остро реагирует на некоторые моменты, связанные с работой, хотя во всем остальном не проявляет даже намека на самолюбие.
— Ты бы, Ваня, поискал среди знакомых какого-нибудь осведомленного человечка, — посоветовал Твердовский. — Кто тебе расскажет о Большом, так сказать, изнутри. Тебе же легче будет, когда поймешь, с кем там можно иметь дело, а к кому и подходить не стоит.
— Хорошо, я постараюсь узнать, кто может мне помочь, — кивнул Опалин. — Что-нибудь еще?
— Пока все. Будет заявление, тогда и займешься розыском, — сказал Николай Леонтьевич. — И в театр наведаешься… Свободен.
Выйдя из кабинета начальника, Опалин поймал себя на том, что запутался в сложной смеси ощущений. С одной стороны, он чувствовал облегчение, потому что видел, что Твердовский ему поверил; с другой — Ивану претило прямое приказание осторожничать, а с третьей…
С третьей стороной он и сам до конца не разобрался, и виной тому была незнакомая девушка, вышедшая из тьмы возле театра и исчезнувшая во тьме. Опалин никому еще о ней не говорил — хотя спешившая куда-то незнакомка, которую он встретил недалеко от места, где произошло убийство, просто обязана была привлечь его внимание.
«А не может ли она быть связана с…»
Но ему почему-то не хотелось даже думать об этом.
«Вообще, конечно, надо бы позвонить Люсе, попробовать с ней помириться… Или не стоит?»
Он машинально ответил на приветствия двух оперов, которые шли по коридору ему навстречу, и только потом вспомнил, что оба они ему неприятны. Плечистый здоровяк Манухин был известен тем, что не чурался физических методов воздействия на подозреваемых, а тощий подхалим Лепиков состоял при нем кем-то вроде адъютанта.
— Что-то на Ване Опалине сегодня лица нет, — заметил Лепиков, как только убедился, что Иван отошел достаточно далеко и не может их слышать. — Ты в курсе, как он у театра труп нашел, а потом тот куда-то делся? С пьяным перепутал, наверное. — Он хихикнул.
Однако Манухин, к удивлению Лепикова, не пожелал развивать эту тему.
— Раз Опалин говорит, что видел труп, значит, там был труп, — сухо оборвал прихвостня старший опер. — Главное, чтобы на нас это дело не свалили… Пошли лучше пожрем. Говорят, биточки сегодня в столовке — пальчики оближешь! — И он мечтательно зажмурился.
Глава 3. Ценители искусства
Артель театральных барышников сим имеет честь уведомить, что, для удобства публики, она избрала своим местопребыванием портерную, близ театра.
А. Чехов, «Контора объявлений Антоши Ч.»Немного поостыв, Иван Опалин все же признал разумным совет начальства разведать через знакомых обстановку в театре, прежде чем туда заявляться. И усилий-то особых вроде не требовалось, потому что Казачинский уже признался в том, что крутил роман с девушкой из оперного хора. Однако едва Опалин сообщил Юре, что хочет поговорить с его знакомой, тот неожиданно заартачился.
— Слушай, ну это же неофициально, ты просто сведешь нас, и я с ней побеседую…
Но Казачинский категорически отказался это делать, и по выражению его лица Иван понял, что настаивать бесполезно.
— Я что, о многом прошу? — не удержался Опалин, когда Юра ушел.
Петрович, разбиравший бумаги на своем столе, поднял голову.
— Ты, Ваня, прости, но ты часто прешь напролом, а в общении с людьми надо нюансы учитывать. Без этого никак, — назидательно промолвил Логинов. — Как только он сказал «Мила», я сразу же вспомнил, когда он прежде это имя упоминал. Плохо они расстались, ясно? Она его променяла на другого, так что он теперь ее даже видеть не хочет.
— Ладно, — смирился Опалин. — Но мне-то что теперь делать? Слушай, а может, среди твоих знакомых кто найдется?
За годы работы в угрозыске Петрович накопил изрядное количество связей в самых разных слоях общества и умело их использовал, когда того требовали интересы дела. Он шевельнул бровями и коротко ответил:
— Может, и найдется. Почему нет?
…Первый блин, впрочем, оказался комом, потому что на назначенную в пивной встречу Петрович привел спекулянта или, как тогда говорили, театрального барышника. По правде говоря, Опалин ожидал увидеть раскормленного рвача с минимумом интеллекта на том, что у других называется лицом, но реальность оказалась куда интереснее. Перед сыщиком предстал пожилой господин — слово «товарищ» к нему категорически не шло — благообразной профессорской наружности, в пенсне и с бородкой клинышком. Он был тих, как ландыш, и учтив, как воспитанница института благородных девиц. Иван уже собирался сердито спросить у Петровича, кого он вообще притащил с собой, когда барышник, который обметал платком стул, прежде чем присесть на него, на мгновение повернулся в сторону Опалина, и из-под пенсне сверкнул такой острый взгляд, что вопрос замер у сыщика на губах.
— Давайте знакомиться, — бодро сказал Петрович, который сел между Опалиным и своим осведомителем. — Иван Григорьич, — кивок в сторону начальника, — Петр Сергеич, — кивок в сторону барышника. — Ну что, возьмем пивка? — Он энергично потер руки.
Опалин и его подчиненный взяли жигулевского, а Петр Сергеич оказался с подковыркой и пожелал портер, который стал пить мелкими глоточками, смакуя, как вино.
— Так что насчет Большого театра? — спросил Петрович, когда стаканы опустели больше чем наполовину и от удовольствия можно было переходить к конкретике.
Петр Сергеич поглядел на Опалина, на Логинова, степенно поправил пенсне и сделал еще несколько глотков.
— Театр… гм… что ж… Приятное место. Не без подводных, так сказать, камней… гм…
— Ты же говорил, что всех там знаешь, — вернул уклончивого барышника на землю Петрович.
— Всех? — поднял брови Петр Сергеич. — Нет… всех знать невозможно, видите ли. Я в основном дружу с… — он опасливо покосился на Опалина, — с кассирами, с кое-кем из капельдинеров…
— А артисты, артисты-то что? — напирал Петрович. — Ты про артистов лучше расскажи.
— Про артистов? Извольте. — Петр Сергеич вздохнул. — Из артистов лучше всего идут Лемешев и Козловский. Они меня и кормят, и поят, и некоторым образом одевают. — Он конфузливо хихикнул. — Молодые девицы без ума от Лемешева. Он, понимаете ли… Одним словом, внешность. Человеку нужна красота, без нее никуда. Ну вот, внешность у него есть. И поет, конечно… У Козловского своя публика, она уже не насчет внешности… гм…
— Ты про балет, про балет говори, — подсказал Петрович, видя, что Опалин стал как-то опасно ерзать на стуле.
— Балет? А, ну да… — Петр Сергеич сделал еще пару глоточков и вперил одухотворенный взор в пространство перед собой. — Балет тоже хорошо идет, особенно Ирина Седова. Мужчины от нее без ума. Женщины в основном ходят на Вольского, особенно когда он всяких принцев танцует, тогда у меня билеты чуть ли не с руками отрывают… гм… Остальные как-то не очень популярны. Ну сами посудите, оперу же часто по радио передают, голоса слышно… А балет — что балет? Его только в самом театре можно увидеть. В прошлом году приезжала из Ленинграда Уланова[1]. Знатоки очень хвалили, я надеялся, что билеты хорошо пойдут… Ну, купили, конечно, врать не буду, но с Лемешевым не сравнить. — Он вздохнул, глядя на остатки пены в стакане. — А вообще лучше всего шли билеты на «Дни Турбиных», когда их снова разрешили[2]. Я тогда столько навару сде… Хотя вряд ли это вам будет интересно…
— «Дни Турбиных» — это опера или балет? — спросил Опалин мрачно.
— Это спектакль. Художественного театра, — ответил Петр Сергеич и словно даже немного обиделся, что ему задали такой нелепый вопрос.
Когда после беседы с барышником Опалин в сопровождении Петровича вышел на улицу, Иван неожиданно остановился и захохотал так, что на него стали оборачиваться прохожие.
— Иван Григорьич… — Логинов даже немного покраснел от обиды, но Опалин хохотал настолько заразительно, что Петрович не выдержал и сам засмеялся, махнув рукой.
— И это все, что дает искусство? На ком сколько можно сделать навара? — Иван вздохнул и покачал головой: — Чего-то я не понимаю в жизни, наверное…
Надо сказать, Петрович приложил все усилия, чтобы исправиться, и второй знаток театра, которого он привел к Опалину, оказался бывшим тромбонистом Большого. Это был сухонький, скрюченный гражданин лет 60, с седыми космами, которые артистически обрамляли круглую плешь на макушке. Глаза у него были выцветшие и старческие, но странным образом в них сверкало что-то ястребиное, и Опалин невольно подумал, что перед ним человек с характером. В пивную музыкант идти категорически отказался, и встреча с ним состоялась на живописной Котельнической набережной — где ничто еще не намекало на знаменитую высотку, которая будет тут построена через несколько лет.
— Яков Матвеевич — Иван Григорьич, — представил мужчин друг другу Логинов.
Яков Матвеевич оказался на редкость непоследовательным: сначала он на разные лады требовал доказать ему, что все, что он скажет, останется между ним и сыщиками, причем явно не воспринимал приводимые ему доводы и по много раз с вариациями повторял одно и то же.
— Говорят, сейчас эпоха дела, а я скажу — нет, сейчас эпоха слова. Одно лишнее слово — о-о, знаете, как оно может осложнить жизнь? А то и отнять ее, — добавил он, заговорщицки усмехаясь и тряся космами.
Но когда Опалин уже про себя решил, что из этой второй беседы выйдет еще меньше толку, чем из первой, Яков Матвеевич совершенно неожиданно сменил курс.
— Но я не боюсь, нет, не боюсь. Страх — он, знаете ли, принижает. Он оскорбляет мое человеческое достоинство. — Музыкант всмотрелся своими пытливыми бесцветными глазами в открытое лицо Опалина. — Что вы хотите знать о Большом, молодой человек?
— Все, особенно о балетной труппе. — Иван почувствовал, что попал на благоприятную волну. — Что там за люди, какие между ними отношения. Я слышал, вы много лет проработали в театре…
— О да, — усмехнулся старик, — и все ради того, чтобы меня в итоге вышвырнули оттуда, как собаку. Чем я провинился? Ничем. Стал хуже играть? Ничуть. Так за что меня выставили? А потому что у дирижера появился зять — тромбонист! — Яков Матвеевич нехорошо дернул челюстью, его глаза горели огнем. — Театр, говорите? От театра в нем одна вывеска, а под этой вывеской такое творится…
И он испустил до того странный смешок, что даже видавшему виды Петровичу стало малость не по себе. «Свихнулся он, что ли, после своего увольнения? — с тревогой подумал Логинов. — Вот будет номер… Ваня мне голову оторвет».
— И что же там творится? — спросил Опалин, который неизменно сохранял доброжелательный вид.
— О-о, если б можно было просто все это взять и описать! — протянул старик. — Я много лет проработал в театре, как до меня мой отец. Видите ли, раньше, при царях, Большой был… Ну, словом, на первом месте стоял Мариинский театр в Петербурге. Большой, конечно, не забывали, но… Он, так сказать, не слишком котировался. Конечно, у нас тоже бывали интриги и разные недоразумения… назовем их так… но, в сущности, ничего серьезного. А когда Большой сделали первым театром страны… — Яков Матвеевич горько покачал головой. — Сколько честолюбий разом схлестнулось на его милой сцене и особенно за кулисами… У меня сердце разрывается при мысли о том, чем театр был раньше и чем он стал теперь.
— Что ж, у вас там убивают друг друга, что ли? — спросил Опалин небрежно.
— Упаси бог! — с чувством воскликнул Яков Матвеевич. — Зачем же убивать, когда есть другие, совершенно безопасные способы избавиться от соперника! На моих глазах люди теряли свои места из-за того, что у них имелись неблагонадежные родственники, например. Или даже обошлось без родственников, просто по пьяни кто-то что-то сболтнул на общей кухне… Впрочем, чаще всего, как и прежде, в ход идут более простые и проверенные методы.
— Какие именно?
— А вы не догадались? Ведь это же совершенно очевидно. А объяснять… Ну вот, например, вы слышали о Елизавете Лерман?
— Это балерина, которой несколько лет назад вручили орден? — вспомнил Опалин прочитанное когда-то в газетной статье.
— Дивная женщина, — кивнул Яков Матвеевич и совершенно нелогично добавил: — Все в театре ее ненавидят. Ей уже сорок девять, хотя она всем говорит, что ей сорок два, и даже в паспорт ухитрилась протащить неправильную дату. Елизавета Сергеевна танцевала еще перед царем… Злые языки уверяли, что мечтала попасть в кшесинские, но не вышло. Стало быть, десятые годы, она прима-балерина, двадцатые — все еще прима и танцует первые партии, а тут и тридцатые подоспели. С одной стороны, возраст, с другой — Лерман же знает, что такое Большой театр. Даже в молодости одним мастерством и любовью публики тут не удержишься. Другое дело, если за тобой стоит… ну, к примеру, товарищ Калиновский. Конечно, он больше по военной части, но балет… к балету тоже неравнодушен, очень даже неравнодушен. До царя в свое время Елизавета Сергеевна не добралась, но все остальные у нее были… словом, для карьеры самое оно: ни одного меньше генерала или директора театра. У нас уж судачили, что она и в семьдесят будет танцевать первые партии, и особенно ей подойдет роль в «Дочери фараона»[3], где героиня восстает из мертвых. Но как Елизавета Сергеевна ни следила за своим товарищем, а не уследила — ушел он от нее к Ирочке Седовой. Теперь наш товарищ уже маршал, а Ирочка — главная балетная звезда. Заслуженно? Пожалуй, но только, если бы не Калиновский, не подвинуть бы ей Лерман никогда. До Ирочки Елизавета Сергеевна с успехом всех соперниц сжирала, а тут ей попался такой кусок, которым она поперхнулась.
— Хотите сказать, что в наших газетах врут, когда пишут, что мы сумели изжить постыдные моменты буржуазного театра? — не удержался Опалин.
— А в наших газетах вообще много врут, — безмятежно ответил Яков Матвеевич. — Нет, если хотите, можете верить, что Ирочка стала первой балериной исключительно благодаря таланту и трудолюбию. Талант у нее есть — гения нет, не Павлова[4] она и не Спесивцева[5], увы. Гением… — старик на мгновение задумался, — пожалуй, гением я могу назвать только Алешу Вольского, и то — выступает он неровно. То летает, как бабочка или Нижинский[6], то еле-еле ноги по сцене передвигает. Вот он, кстати, орденов не имеет, и в газетах о нем нечасто пишут, потому что за ним никто не стоит. Зато Лерман — орденоносная, и Седова — заслуженная… Кстати, вы знаете, что звание заслуженного артиста было еще при царе? Ничего-то в театре не меняется, ничего!
Петрович поежился и поглубже засунул руки в карманы своего тулупа, в котором ходил бо́льшую часть года, потому что был отчаянным мерзляком. Дул ветер, на серой воде Москвы-реки покачивались утки, одна из них сердито закрякала и поплыла прочь, другие, поколебавшись, последовали за ней.
— Скажите, вы хорошо знали артистов кордебалета? — спросил Опалин.
— Не особенно, — ответил старик равнодушно. — Все кордебалетные себе на уме и все одинаковы: мечтают любой ценой пролезть в этуали[7]. Только вот мало кому это удается.
Опалин постарался как можно точнее описать молодого человека, труп которого он видел возле Большого театра. Брюнет, среднего роста, глаза карие, брови прямые, костюм… Но Яков Матвеевич только повторил, что понятия не имеет, о ком идет речь.
— Попадете в театр, — сказал он, — советую вам тщательно взвешивать каждое свое слово. Вы, кажется, неглупы, хоть и строите из себя простачка, — продолжал старый музыкант, усмехаясь. — Так вот, учтите: в театре вас раскусят в два счета. Не верьте ничему, что вам будут говорить, и особенно не верьте, когда они начнут разглагольствовать про искусство. Настоящее искусство они не способны распознать, даже когда с ним столкнутся. Петр Ильич Чайковский свое гениальное «Лебединое озеро» написал для балерины Гейтен, которая заявила, что под такую музыку танцевать невозможно. Это, в сущности, все, что вам надо знать о людях, которые якобы не могут жить без искусства…
Холодный ветер дул с реки, гладь со стальным отливом морщилась. Опалин не признавался себе, но был почти рад закончить этот утомительный разговор с человеком, отлученным от театра, который он счел своим долгом возненавидеть — как ненавидят бывшую жену, которая давно и счастливо живет с другим и думать о тебе забыла.
В известном всей Москве здании МУРа на Петровке Опалин возле своего кабинета столкнулся с Казачинским и по торжествующему выражению его лица понял, что дело сдвинулось с мертвой точки.
— Есть заявление, — сказал Юра. — Виноградов Павел Борисович, тысяча девятьсот пятнадцатого года рождения, артист кордебалета. Вместе с матерью и сестрой проживал в коммунальной квартире на Арбате… Утром три дня тому назад ушел в театр и домой не вернулся. Думали, что он мог переночевать у своего приятеля, который живет в Щепкинском проезде[8] — это тот самый дом за театром. На следующий день забеспокоились, стали искать — приятель сказал, что последний раз видел Павла в театре после репетиции и понятия не имеет, куда тот делся… Вот такие дела.
— Зови Антона, — распорядился Опалин. — Вы с ним поедете в Щепкинский, опросите приятеля и его соседей. Вообще — кто где был, может, что видел в ту ночь… Я на Арбат, поговорю с семьей. Петрович, ты на телефоне, обзваниваешь морги. Прошло немало времени, где-то уже труп мог объявиться… Если что важное, созваниваемся с Петровичем, всю информацию передаем ему. Я тоже буду звонить, само собой. Вперед!
Глава 4. Осколки
— Вы понимаете что-нибудь в театре?
— Что тут понимать? Тут и понимать-то нечего.
А. Аверченко, «Призвание»Бывают коммунальные квартиры, похожие на пещеры, в которых можно встретить кого угодно, вплоть до доисторических чудовищ. Бывают похожие на спичечные коробки, в которые кое-как втиснуто множество безликих людей-спичек. Бывают коммуналки, пропахшие кислыми щами и невзгодой, которая словно витает в воздухе; там постоянно плачут и болеют дети, а взрослые всегда ухитряются поругаться на ровном месте. Поднося палец к пуговке электрического звонка, Опалин не пытался угадать, какая именно коммуналка ему попадется сейчас. Значение имело только одно: чем больше людей толкутся в общем пространстве, тем больше они могут рассказать друг о друге, а значит, и о Павле Виноградове, который в данный момент особенно его интересовал.
Под звонком красовался список жильцов, исполненный очень красивым почерком с множеством завитушек. Опалин бросил на список быстрый взгляд, изгнал из головы размышления о том, кто мог писать так заковыристо, и решительно позвонил:
«Виноградовы — 4 коротких звонка».
За дверью залаяла собака, судя по голосу, маленькая, но напористая. Кто-то прикрикнул на нее, потом по полу зашлепали задники домашних туфель, потом вяло перебросились репликами два или три невидимых человека, потом послышались легкие стремительные шаги, загремел отпираемый замок, и дверь распахнулась. На пороге стояла старшеклассница в коричневом школьном платье и черном фартучке. Темные косы ее спускались до пояса. Алые и белые пятна странным образом чередовались в ее свежем миловидном личике. Темные, чуть навыкате глаза вопросительно уставились на гостя.
— Оперуполномоченный Опалин, по поводу заявления о пропаже человека. Вы родственница Павла Виноградова?
— Да, я Ляля… то есть Елена. Я его сестра. Проходите, пожалуйста…
— Мама ваша дома?
— Мама… да.
— Мне придется задать вам обеим несколько вопросов. — Он произносил скучные казенные фразы, не пытаясь сдобрить их улыбкой, но и не уходя в чрезмерную сухость. Кое-кто — к примеру, мальчик, оказавшийся в коридоре, или высунувшаяся из комнаты немолодая полная женщина с шалью на плечах — вполне мог бы счесть Опалина бессердечным типом, но он отлично знал, что на взбудораженных, взвинченных людей официальный тон может подействовать успокаивающе. Видя, что краснота стала мало-помалу уходить с лица Ляли, он понял, что достиг цели.
— Конечно, мы вас ждали… И мы все расскажем… Просто мы уже не знаем, что думать… Павлик никогда так не поступал… — Ляля выпаливала фразы скороговоркой, в промежутках бросая на Опалина быстрые взгляды, в которых надежда и тревога странным образом мешались с любопытством. — Вы будете снимать пальто? Вешалка в коридоре… Бетти, фу! Бетти, уйди… Ваня, забери ее!
Собачка, выбежавшая из комнаты за мальчиком, пару раз для острастки гавкнула на Опалина, после чего маленький вихрастый тезка Ивана взял ее на руки и унес. Снимать верхнюю одежду Опалин не стал — общие вешалки в коридоре не внушали ему доверия еще с тех пор, когда он работал в отделе по расследованию краж. Пожилая гражданка с шалью на плечах скрылась у себя, на прощанье бросив так, чтобы ее все слышали:
— И зачем только милицию тревожат? Ясно же, что все из-за женщины… Любовь! Что с ним могло случиться?..
Она включила радио, по которому передавали какую-то научно-популярную лекцию. Следуя за Лялей до комнаты Виноградовых, Опалин машинально отметил про себя, что соседка через минуту выключила радио, а вместо него завела патефон.
— Мама! Вот… из милиции пришли…
Уют. Бесподобный, неподражаемый уют! Для Опалина, который с отцом-швейцаром долгое время жил под лестницей, а потом мыкался по знакомым, ночевал, бывало, на вокзалах и даже на улице, уют имел значение первостепенное. И можно, можно, конечно, унизиться до перечисления: на окнах — кисея и лимонно-желтые занавески, всюду салфеточки, дивная старая мебель надраена до блеска, на угловом столике — клеточка, и в клеточке порхает солнечная птица — канарейка; но вовсе не сумма предметов создает то неуловимое, что зовется уютом. Впрочем, Опалин сразу же забыл о нем, как только поймал взгляд женщины, полулежащей на диване, и уловил запах валерьянки. Раскололся уют, дал трещину. Был сын — и исчез.
— Простите, — пробормотала женщина, поднимаясь и кое-как садясь, — я сейчас не очень хорошо себя почувствовала… Присаживайтесь, пожалуйста, где вам удобно…
Прическа у нее сбилась на сторону, несколько шпилек выпало, и хозяйка стала наскоро поправлять волосы. Такая же темноволосая, как ее сын, с такими же бровями и довольно широким лицом. Опалин сел на стул и подумал, что ей должно быть хорошо за сорок, но она была стройна и моложава, и на вид ей нельзя было дать больше тридцати пяти.
Где-то хлопнула дверь, потом кто-то прошел по коридору, ступая по-мужски тяжело. Сладострастно курлыкал патефон на другом конце коммуналки. Ляля стала возле матери, не сводя с Опалина огромных темных глаз. Один раз мать уронила на пол шпильку, и дочь тотчас же подобрала ее.
— Вы Екатерина Арсеньевна Виноградова, и именно вы заявили о том, что ваш сын Павел шестнадцатого октября не вернулся домой, — начал Опалин. — Правильно?
— Я не знала, что думать, — удрученно пробормотала женщина. — В театре его не было, у Володи тоже… Ляля сказала: «Мама, надо идти в милицию». Я не хотела…
— Почему? — быстро спросил Иван.
Собеседница поглядела на него с изумлением.
— Я никогда не имела дела с милицией… Я совершенно не знаю, как… и вообще… Я хотела посоветоваться с… с Борисом, но к телефону подошла домработница, она у них ужасно глупая…
Легкая пауза перед именем «Борис» и сама форма имени — не Боря, а именно Борис — говорили о многом. Опалин сразу же вспомнил, что отчество у Павла было Борисович. Значит, мать, прежде чем идти в милицию, решила посоветоваться с отцом, который живет отдельно. Вряд ли Виноградовы расстались хорошо, мелькнуло в голове у Ивана. Он уже заметил, что, хотя в комнате присутствовали многочисленные фотографии самой хозяйки, ее сына и дочери, нигде не было видно и следа человека, который являлся отцом детей.
— А кто такой Володя? — спросил Опалин.
— Володя Туманов, друг Павлика, — пояснила Ляля. — Они вместе учились в хореографическом, и их обоих приняли в Большой театр.
— В кордебалет?
— Это только начало, — отозвалась мать. — У Павлика большой талант. Он там надолго не задержится.
Опалин нахмурился. Он знал, что Виноградов действительно не задержится в кордебалете, но не из-за таланта, а потому, что был мертв; но упоминать об этом до обнаружения тела было как минимум преждевременно. Больше всего Ивана смущало то, что он никак не мог подыскать определения людям, с которыми столкнулся. Екатерина Арсеньевна хорошо одевалась, говорила как человек образованный и поддерживала уют, живя в коммунальной квартире. Но в третьем часу дня она находилась дома, а не на работе. И еще, хотя она была в высшей степени удручена, но все же говорила с Опалиным так, словно делала ему одолжение.
— Скажите, Екатерина Арсеньевна, вы хорошо осведомлены о жизни вашего сына?
— Разумеется, — с некоторым даже высокомерием ответила Виноградова. — Он ничего от меня не скрывал.
Опалин понял, что ему не повезло. Когда родители так говорят, это значит, что дети скрывают от них все, что только возможно.
— Он с кем-нибудь ссорился в театре? Или вообще?
По глазам Ляли он понял, что ей что-то известно. Но ответила мать, к которой и был обращен вопрос:
— Что вы, какие ссоры! Мой Павлик совершенно не такой…
Для проформы Опалин задал еще несколько вопросов: не мог ли Павлик куда-то уехать, не предупредив родных, не жаловался ли он в последнее время на какие-то сложности, не было ли в его поведении странностей. Но Виноградова твердо держалась раз избранной линии: Павлик — чудесный мальчик и в его жизни все было прекрасно, безоблачно и идеально.
— Вы хотите что-то добавить? — отчаявшись, спросил Опалин у Ляли. Она порозовела.
— Нет, — выдавила из себя девушка.
Конечно, в присутствии матери она ничего не скажет. Иван знал, что сердиться непрофессионально, и все же его стала разбирать злость.
— Теперь я попрошу вас в подробностях вспомнить все, что было в последний день, когда вы видели… — он чуть было не сказал «Павлика», но вовремя спохватился, — Павла Виноградова.
— А что вы хотите знать? — плаксиво спросила Екатерина Арсеньевна. — Это был самый обычный день… — Опалин сделал нетерпеливое движение, показывая, что ждет подробностей. — Встал он в восемь, как всегда, в десять у него класс…
— Он что же, до сих пор в школу ходит? — изумился Опалин. По всему выходило, что Павлу был двадцать один год — слишком почтенный возраст, чтобы сидеть за партой.
— Класс — это экзерсис, — пояснила Ляля, и по ее тону Иван понял, что она озадачена его вопросом.
— Простите, вы к балету совсем не имеете отношения? — недоверчиво спросила Елизавета Арсеньевна.
Было бы странно, если бы оперуполномоченный Опалин, который ловил бандитов и убийц, имел отношение к балету, но вопрос был задан как нечто само собой разумеющееся. Иван ограничился тем, что просто покачал головой.
— Класс — это ежедневные упражнения у станка, — объяснила Виноградова, чем запутала дело еще больше.
— Станок — это такая палка у стены, на нее опираются, когда делают балетные упражнения, — пришла на помощь матери Ляля, видя выражение лица Опалина.
«Как у них все сложно, однако», — подумал Иван.
— Скажите, сколько длится класс? — спросил он вслух.
— Час, но может быть и больше. Это уж как педагог решит, — отозвалась мать.
— То есть после одиннадцати Павел должен был вернуться домой?
— Нет, почему? У него же репетиция еще была.
— Что за репетиция?
— «Лебединое озеро», он там занят в третьем акте.
— Когда именно началась репетиция и сколько она продолжалась?
— Я не знаю, — с некоторым неудовольствием ответила мать. — Понимаете, репетиция — это сложный процесс, тем более что Палладий Андреевич — человек требовательный.
— Кто такой Палладий Андреевич? — терпеливо спросил Опалин.
— Вы что, никогда о нем не слышали? — искренне поразилась Екатерина Арсеньевна. — Палладий Андреевич — это же Касьянов, балетмейстер!
— Он ставит все танцы, — тонким неприятным голосом проговорила Ляля, которую, очевидно, утомила необходимость все разжевывать несообразительному гостю.
— В смысле — ставит? — машинально спросил Опалин. — Я думал, этот балет существует так давно, что все танцы уже известны.
В комнате наступило тяжелое молчание. Две пары глаз смотрели на Ивана так, словно увидели не современного человека, а какого-то неандертальца.
— Видите ли, — наконец промямлила Екатерина Арсеньевна, — в балете все немного сложнее…
— Балетмейстер имеет право изменять танцы, сочинять новые и переставлять музыкальные номера, если сочтет нужным, — сердито проговорила Ляля, тряхнув косами. — Вообще «Лебединое озеро» считалось как бы женским балетом, но Палладий Андреевич хочет уравновесить главные партии, женскую и мужскую. Это я вам упрощенно объясняю, там все гораздо сложнее, конечно, в том числе и из-за Вольского, который вторые роли не танцует, а если и станцует, то так, что публика, кроме него, никого видеть не будет. Поэтому Палладий Андреевич и должен сделать так, чтобы все были довольны. И вообще балетмейстер — главный человек в спектакле.
— А как же исполнители? — не удержался Опалин.
— Ну что — исполнители? — пожала плечами хозяйка дома. — Конечно, от них многое зависит. Но, например, Седова ни одной вариации себе придумать не способна, все делает балетмейстер.
У Ивана уже голова шла кругом.
— Вариация — это танец, — сжалилась над ним Ляля.
— Ваш сын танцевал с Седовой? — наугад спросил у хозяйки Опалин.
Екатерина Арсеньевна поджала губы, и Иван понял, что допустил очередной промах.
— Так говорить не совсем корректно, — с явным неудовольствием промолвила Виноградова. — Они должны были выступать в одном спектакле.
— В «Лебедином озере», которое ставит Касьянов?
— Вы угадали, — с облегчением ответила хозяйка дома.
Итак, примерный юноша Павлик Виноградов отправился в театр, где у него состоялся класс, а потом репетиция «Лебединого озера», был где-то убит и через несколько часов в виде бездыханного тела попался на глаза оперуполномоченному Опалину и его спутнице. После чего труп загадочным образом исчез.
Глава 5. Недомолвки и тайны
Вселенная — театр. Россия — это сцена.
Игорь Северянин, «Сонет»— Вы не знаете, ваш сын выходил из театра днем? — быстро спросил Иван. — Мог… ну я не знаю… пойти к какому-то знакомому или просто перекусить?
— В театре есть буфет, — с великолепным презрением ответила Екатерина Арсеньевна. — А к Володе Павлик в тот день не заходил.
— А кроме Володи у вашего сына не было друзей? Или девушки?
По выражению лица Виноградовой он сообразил, что допустил чудовищную бестактность.
— Какие странные вопросы вы задаете, — пробормотала Екатерина Арсеньевна. — Разумеется, у него не было девушки, потому что… потому что иначе я бы знала.
Ляля как-то странно покосилась на мать, но ничего не сказала. «Сестре что-то известно, — подумал Опалин. — Неплохая семья, и люди вроде хорошие, но… почему меня тянет уйти и никогда больше сюда не возвращаться?»
Он поглядел на дверь, которая вела в смежную комнату, и спросил:
— Там комната вашего сына? Мне нужно взглянуть.
— Это обязательно? — нервно спросила Екатерина Арсеньевна.
— Разумеется, поскольку я его ищу, — буркнул Опалин, поднимаясь с места. Но он не учел, с кем имеет дело.
— Могу вас заверить, что в комнате его нет, — едко отозвалась хозяйка.
Притворившись, что не заметил шпильки в свой адрес, Иван открыл дверь. Нигде ни соринки, все вычищено до блеска. Книжный шкаф, гардероб, довольно большая кровать, бюро, два стула с гнутыми ножками; на стенах — акварели в рамках. Почему-то уют здесь произвел на Ивана гнетущее впечатление — вероятно, потому, что он уже знал, что это комната покойника.
— Я бы не хотела… — начала Екатерина Арсеньевна, видя, как он один за другим выдвигает ящики бюро. — И что, собственно, вы хотите найти? — уже сердито спросила она.
— Ваш сын вел дневник?
— Нет.
— Кроме балета в его жизни были еще какие-то увлечения?
— Какой вы странный, — с упреком промолвила Екатерина Арсеньевна. — При чем тут увлечение, когда речь идет о призвании…
— Ну чем-то же еще он занимался?
— Любил читать книги, собирал марки. Этого достаточно?
— А в комсомоле он состоял?
— Разумеется.
Разговаривая с Виноградовой, Опалин быстро просматривал содержимое ящиков. Альбомы с марками, скрепки, старые конверты, какие-то тесемки, матерчатые туфли, причем явно сношенные, банка вазелина для волос и среди всего этого хлама — запрятанная на дно ящика фотографическая открытка. Балерина стоит на пуантах в томной позе, подпись — Ирина Седова. Перевернув открытку, Опалин увидел строчки, идущие наискось, с хорошо продуманной небрежностью: «Весь мир — театр. И. Седова, 22 февраля 1935».
— Я уже вам сказала, что он не вел дневника, — проговорила Екатерина Арсеньевна высоким злым голосом. Судя по всему, она болезненно переживала вторжение постороннего в то, что считала личным пространством своего сына.
— Прошу прощения, — сухо сказал Опалин, возвращая открытку на место и задвигая ящик, — но это моя работа.
— Рыться в чужих вещах?
— Мама, перестань, — пробормотала Ляля. Она стояла на пороге комнаты за своей матерью, которая напряженно следила за действиями Опалина и, кажется, мечтала только об одном: чтобы он поскорее ушел.
— Во что ваш сын был одет, когда вы видели его в последний раз? — спросил Иван, переборов сильнейшее искушение сообщить Виноградовой, что ее бесценный Павлик мертв и что ей совершенно не на что надеяться.
— Одет? Ну… как обычно…
Когда они вернулись в главную комнату, Екатерина Арсеньевна немного успокоилась, и в несколько приемов Иван вытянул интересующие его подробности. Серый костюм, черные ботинки, темно-синий галстук, вязаная черная шапочка и такой же шарф, а куртка коричневая, на меху, очень хорошая куртка.
— Может быть, все из-за нее произошло? — с тревогой спросила Екатерина Арсеньевна, забыв свою неприязнь к Опалину. — Может быть, его ударили по голове, он потерял память… Лежит где-нибудь в больнице, а мы даже не знаем, где его искать… Боже мой!
Она заплакала — сначала негромко, потом навзрыд, и уже платок не помогал, и дочь бросилась за валерьянкой, к которой, судя по всему, сегодня пришлось прибегать не впервые.
— Мама, не надо… Мамочка, милая, ну что ты! Ну доктор Парчевский же сказал, что тебе нельзя волноваться… Ну мама…
Ляля с потерянным лицом суетилась возле матери и то совала ей валерьянку, то неловко гладила по плечу. Опалин глядел на ширмы, за которыми, судя по всему, стояли кровати, и думал, что Павлика-то Екатерина Арсеньевна любила больше, чем дочь. У него была своя комната, а у Ляли — только угол. И все, что делала дочь, Виноградова принимала как должное.
— Скажите, вы видели его театральный костюм? — спросил Иван, постаравшись принять простодушный вид. — В котором он должен был выступать в этом… в «Лебедином озере»?
— Конечно, видела, — отозвалась Екатерина Арсеньевна, вытирая слезы. — Мне не нравится, как они в театре гладят костюмы, я всегда говорю ему, что наглажу лучше, а если надо, и постираю. У него был очень хорошенький костюмчик, с большим вкусом сделан. Колет вишневый и черный, с вышивкой и позументами, еще рубашечка и трико. Просто прелесть, а не костюм. — Она говорила, и губы ее дрожали.
Канарейка запрыгала в клетке и засвистела.
— Что такое колет? — устало спросил Опалин.
— Это вроде как камзол, — объяснила Ляля. — Ну, или курточка, что ли…
— Мы так ждали, когда Павлик станцует в этом балете, — простонала Екатерина Арсеньевна. — Ума не приложу, куда, ну куда он мог запропаститься…
Опалин пообещал, что они обязательно найдут — приложат все усилия — и уж, конечно, проверят все больницы, после чего пересел поближе к столу и стал заполнять протокол, перенося в него самое важное из услышанного. Для протокола Ивану пришлось запросить данные о хозяйке дома. Оказалось, что Виноградова — художница, работает в Театре рабочей молодежи, более известном как ТРАМ, а ее бывший муж, тоже художник, занимается оформлением новых станций метро. Почему-то Иван не сомневался, что акварели на стенах здесь и в комнате сына принадлежали ей, и вынужден был признаться себе, что они ему не нравятся. В них чувствовалось нечто слащавое и в то же время неприятное, несмотря на все усилия автора расположить к себе.
— Все, что вы видите на стенах, — это моя работа, — горделиво промолвила Екатерина Арсеньевна, перехватив взгляд гостя.
Опалин ограничился тем, что глубокомысленно изрек: «А-а!»
— Но я, знаете, не всегда рисовала. В молодости я хорошо танцевала, — добавила Екатерина Арсеньевна. — Однажды меня похвалила сама Айседора Дункан… Я не раз видела ее вместе с Есениным.
Опалин отлично знал, кто такой Есенин, но предпочел прослыть неучем и воздержаться от расспросов, которые лично ему абсолютно ничем помочь не могли. Когда Екатерина Арсеньевна витиевато расписалась, он понял, что именно она составляла список жильцов, который он видел на входе.
— Ваш сын общался с кем-то из соседей?
На лице Виноградовой отразилось нечто вроде паники, и, тщательно подбирая слова, она стала объяснять, что ее Павлик — натура артистическая, а соседи… они, как бы сказать… хорошие люди, но…
— Я все же поговорю с ними, — объявил Опалин, поднимаясь с места.
И он пошел по комнатам, в которых обнаружились шофер, рабочий ночной смены, бывший присяжный поверенный, три особы неопределенных занятий, одна маникюрша, пожилая пара, одна черепаха, немолодая гражданка с шалью (та самая, что сначала включала радио, а затем патефон) и несколько детей разного возраста.
Опалин разговорил всех, кроме черепахи, и узнал массу подробностей как о житье-бытье Виноградовых, так и о пропавшем Павлике. Большинство сходилось на том, что Екатерина Арсеньевна «много о себе воображает» и «хорошо устроилась», потому что живет на средства, которые ей щедро предоставляет бывший муж. При этом она сумела воспитать детей так, что они верят, будто всем ей обязаны, а отца, который нашел другую семью, считают предателем. Что касается Павлика, то он на всех производил впечатление чистенького, милого юноши, и никто не верил, что с ним могло случиться что-то серьезное.
— Конечно, тут замешана женщина, — с усмешкой сказала Опалину соседка с шалью. — Екатерина Арсеньевна всех хотела держать на коротком поводке, но природу не удержишь…
Опалин уже уходил, когда у дверей его догнала Ляля. Лицо ее выражало внутреннюю борьбу.
— Вы спросили, с кем брат ссорился в театре, — выпалила она скороговоркой. — Не знаю, может быть, мне не стоит говорить…
— Стоит, — заверил ее Иван. — Так что там произошло?
Ляля поглядела на него, ее губы задрожали.
— Что-то ужасное, я не знаю что, — проговорила она, волнуясь. — От нее он все скрывал, но от меня — нет. Я видела, что он ужасно взволнован… Он сказал, что его даже могут выгнать, что он совершил большую ошибку и нажил серьезного врага. — Она увидела выражение лица Опалина и прижала руки к груди. — Клянусь вам, это все, что я знаю!
— Когда именно он сказал вам, что совершил ошибку?
— За день до того, как не вернулся домой.
— И у вас нет никаких соображений, что именно он имел в виду?
Ляля покачала головой.
— А девушка? Она ведь у него была?
Его собеседница сердито сверкнула глазами, сделавшись в этот момент до крайности похожей на мать.
— Никого у него не было. Он сам себе все напридумывал…
— Что напридумывал, Ляля?
— Ничего. Это не имеет значения… — Она пытливо всмотрелась в его лицо. — Вы ведь найдете его, правда? Вы найдете его?
Опалин быстро кивнул и удалился. Дойдя до ближайшего телефона-автомата, он позвонил Петровичу и узнал, что поиск в моргах ничего не дал, а Юра Казачинский и Антон еще не возвращались.
Глава 6. Щепкинский проезд
Все больше и больше приходится убеждаться, что артисты почти ничего не имеют общего с искусством и театром.
В. Теляковский, «Дневник», 15 ноября 1901 г.Нельзя сказать, что Казачинский отнесся с большим энтузиазмом к поручению Опалина идти в дом на Щепкинском проезде, где Юре почти наверняка предстояло столкнуться с бывшей пассией. Притом что человек он был открытый и, что называется, душа нараспашку, самолюбие его не дремало, и раны, ему нанесенные, молодой сыщик помнил долго. Впрочем, в некотором роде его успокаивало то обстоятельство, что Опалин отправил с ним вместе желторотого Антона Завалинку, которому надо было набираться опыта.
«В крайнем случае поручу ему Милу, а сам возьму на себя убитого приятеля», — думал Казачинский.
Что касается Антона, то он немного нервничал при мысли, что ему, возможно, придется в одиночку опрашивать свидетелей. Антон был человеком действия, и в этом отношении его можно было просить о любой услуге, но всякий раз, когда требовалось просто наладить словесный контакт и узнать необходимую информацию, он терялся. Он был маленький, щуплый, отчаянно курносый, и хотя внешне Завалинка храбрился и с задором поглядывал на окружающих из-под козырька своей кепки, его не оставляло ощущение, что его не принимают всерьез. Кроме того, ему предстояло иметь дело с артистами, а эту среду он не знал, боялся наделать ошибок и подвести товарищей. Про себя Антон решил, что будет тенью следовать за Казачинским и ни в коем случае не станет сам заниматься опросом жильцов.
О трехэтажном доме за Большим театром можно было, как о женщине, сказать, что он сохранил следы былой красоты, но этими следами его привлекательность и ограничивалась. Лестницы были высокие и грязные, откуда-то воняло пригоревшей картошкой, в одной из комнат коммуналки кто-то распевался, из другой доносились звуки рояля. Взъерошенный мужчина в штанах на подтяжках, который открыл операм дверь, не снисходя до приветствий, безнадежным тоном промолвил:
— Свадьба не здесь, а наверху! На третьем этаже!
— Мы из угрозыска, — объявил Казачинский, предъявляя удостоверение. — Владимир Туманов дома?
— Володя… — Мужчина явно растерялся. — А что он натворил?
— А что, должен был что-то натворить? — пожал плечами Казачинский. — Его приятель куда-то исчез, мы выясняем куда.
— А! — с облегчением выдохнул мужчина. — Простите, тут такой суматошный день… И еще эта свадьба. Почему-то к нам все ломятся и ломятся… Я Виктор Туманов, — с опозданием представился он, — отец Володи.
Представиться-то представился, но руку не протянул.
— Так ваш сын дома? — не утерпел Антон, которому старший Туманов с ходу не понравился.
— Нет его, — сокрушенно ответил отец. — Он в театре.
— Так мы его подождем. — И Юра решительно вошел, оттеснив Туманова от двери.
— Он только часа через два может вернуться, — забормотал Туманов. — Или через три…
— Не страшно. — Юра ослепительно улыбнулся, и Антон машинально отметил про себя, что Туманов при виде этой улыбки сделался еще напряженнее, чем был. — Скажите, вы хорошо знали Павла Виноградова?
— Павлика? Ну, знал, — как-то неопределенно ответил Туманов и стал правой рукой чесать затылок с левой стороны, но тотчас спохватился и принялся приглаживать волосы.
На вид этому невысокому брюнету с усами щеткой и мешками под глазами было лет сорок пять. Брюки казались ему велики на два размера, и выглядел он в них немного комично.
— Его мать очень беспокоится, — сообщил Казачинский, дружелюбно глядя на собеседника. — Места себе не находит. Да и как-то странно — третий день от него нет вестей. Я вот думаю — может, у него любовь случилась? Дело молодое…
Виктор Туманов забормотал, что он не думает… и вообще, насколько он знал Павлика… хотя, с другой стороны…
— Вы человек взрослый, опытный, мне очень важно знать ваше мнение, — объявил Казачинский. — Давайте поговорим у вас в комнате, не в коридоре же стоять… Антон! Ты пока побеседуй с другими жильцами, может, они что вспомнят…
Антон затосковал. Телефон, висящий на стене, разразился хриплым треском. С двух концов коммуналки к нему одновременно рванулись пышнотелая гражданка лет сорока пяти и легконогая нимфа двадцати с небольшим. Силы были неравны, и пышнотелая посрамила нимфу, добравшись до аппарата первой.
— Алло! Вася, это ты? Вася!
— Не занимайте телефон надолго, — прошипела нимфа, страдая от своего унижения.
Пышнотелая махнула на нее рукой, толщины которой другому человеку хватило бы на ногу, и затараторила в трубку высоким голосом:
— Как доехал? Чемоданы не потерял? А кашне? Вася, я умоляю! Стоит приоткрыть окно, и у тебя начинается бронхит! Не забудь про кашне! Только воспаления легких тебе не хватало…
Казачинский подмигнул нимфе и удалился вместе с Тумановым, а Антон подумал, что надо бы обойти комнаты, но почему-то оказался на пустой кухне, где стояли простые дощатые столы и разнокалиберные стулья. Пересчитав последние, Завалинка убедился, что в квартире проживает никак не меньше двадцати шести человек, и покрылся холодным потом.
А ведь есть еще и другие квартиры, и на верхнем этаже шумит свадьба, и…
Из-под стола вылез белый кот. Один глаз у него был голубой, а другой — зеленый. Кот выжидательно уставился на Антона.
— Паспорт есть? — спросил тот.
Кот повел себя как беспаспортный, то есть сделал вид, что ничего не слышал, и стал тереться о ноги молодого человека, одновременно гипнотизируя его взором разноцветных глаз. В кухню заглянула молодая гражданка в домашнем платье с отчаянным декольте и осветленными пергидролем волосами, уложенными модной волной. Когда незнакомка вернулась в коридор, до Антона долетел ее веселый голос:
— У нас на кухне свободный мужик! Девки, налетай! Лови его, пока не сбежал!
Тут молодому сыщику и вовсе захотелось провалиться сквозь землю, но он пересилил себя, взял кота на руки и отправился знакомиться с жильцами. Следует отдать коту должное: он на все сто отыграл роль предлога для беседы. В каждой комнате Антону объясняли, что кот принадлежит колоратурному сопрано с третьего этажа и давно стал в доме притчей во языцех, потому что каким-то образом ухитрялся проникать на любую кухню нижних этажей и неизменно уничтожал все, что там плохо лежало. Из-за таких сверхъестественных способностей живший в доме бас Облаков пустил о коте слух, что тот умеет просачиваться сквозь стены и что вообще с ним надо держать ухо востро. Среди последних подвигов проходящего сквозь стены кота числилось истребление двухкилограммового осетра, которого готовила домработница балерины Фальбуш, а также исчезновение студня тенора Кипарисова, причем студень пропал вместе с кастрюлей, которая так и не была найдена.
— Душенька, — сердился тенор на супругу, которая поведала гостю об этом прискорбном случае, — неужели ты думаешь, что я способен верить, будто во всем виноват кот? Конечно, тут постарался кто-то из гостей…
— Николенька, я тебя умоляю!
— И вовсе не наших гостей, — упорствовал тенор, — а вот эти вот… писатели, которые постоянно шастают к Синицыной! И журналисты тоже…
Из дальнейших расспросов выяснилось, что Синицына была та самая озорная барышня с декольте, которая призывала ловить Антона, пока он не сбежал.
— Николенька, но писатели — приличные люди…
— Некоторые, душенька, однако же не все! Помнишь, Фальбуш жаловалась, как у нее какой-то писатель взял прижизненное издание Чехова, да так и не вернул? Тоже из гостей Синицыной был, между прочим!
— А вы помните Павла Виноградова? — быстро вмешался Антон. — Того, который в кордебалете танцевал? Он сюда приходил в гости к своему приятелю…
Да, Виноградова в доме помнили, но странным образом о нем могли сказать еще меньше, чем о белом коте с разными глазами.
— Очень вежливый…
— Очень скромный…
— Прекрасно воспитанный, а это теперь такая редкость…
Антон переходил из комнаты в комнату, неся на руках кота, который совершенно освоился и порой даже делал вид, что дремлет. Квартира оказалась непростой, хоть и выглядела обычной московской коммуналкой с длиннющим коридором, в который выходило множество дверей. Иные комнаты были обставлены с прямо-таки дворцовой роскошью, иные поражали своим аскетизмом; имелась даже комната с разбитым оконным стеклом, которое кое-как усилили листом фанеры. То и дело в коридоре трещал телефон, кто-то сломя голову бежал в уборную, кто-то туда не успевал и отчаянно ругался под дверью.
Напоследок Антон зашел к Синицыной, не без трепета вспоминая ее развязные манеры, а также декольте. Она принадлежала к тому типу женщин, которые и манили, и раздражали его — но раздражали, пожалуй, все же больше, и он совершенно не представлял, как себя с ней вести.
— Вас зовут Анастасия Синицына, верно? И вы танцуете в Большом театре…
— Ну, танцую, и зовите меня просто Туся, — капризно промолвила хозяйка комнаты, курившая, заложив ногу на ногу, и при свете лампы с желтоватым абажуром Завалинка разглядел, что его собеседница очень молода и изрядно потрепана жизнью. — Что это вы таскаете за собой кота? Лучше раздевайтесь, — она кивнула на кургузое пальтишко Антона, перешитое из шинели, — и садитесь.
Сделав вид, что не заметил подтекста слова «раздевайтесь», Антон разоблачился и сел на стул, с которого сначала пришлось снять стопку пластинок и большую коробку театрального грима фабрики «Тэжэ».
— Меня зовут Антон, я…
— Да знаю я, все уже знаю, — отмахнулась Туся. — Который с вами пришел — это же Юра, верно? Я его помню, он к Миле все клеился, а она ему от ворот поворот дала.
— Почему? — глупо спросил Завалинка.
— Почему? — переспросила Туся, потушив папиросу. — У него даже своего угла нет, а Мила хотела, чтоб жених был непременно с отдельной квартирой. Надоели, говорит, мне коммуналки да очереди в ванную.
Белый кот, проходящий сквозь стены, побродил по комнате, забрался на старое кресло, свернулся в нем калачиком и уснул.
— А-а, — протянул Антон, не зная, что сказать. Он не считал себя особенно деликатным человеком, но ему было неловко обсуждать сердечные дела Юры, тем более за его спиной. — А Мила… м-м… она все еще здесь живет?
— Нет конечно. Вышла замуж и к мужу съехала. Правда, ему шестьдесят два года, он в институте мозга чем-то там заведует, — холодно усмехнулась Туся, — но ничего. Будет зато обеспеченной вдовой.
Антон не нашелся что ответить и довольно неуклюже попытался свернуть на интересующую его тему.
— Скажите, а Павел Виноградов…
— Павлик? Дурак и тряпка. Это на случай, если вам захочется узнать мое о нем мнение, — пояснила Туся с очаровательной улыбкой. — Так-то он неплохой парень.
У Антона заныл висок. Молодой сыщик попытался отыскать в словах собеседницы логику, не нашел ее и решил махнуть рукой.
— Что с ним такое? — спросила Туся, с любопытством глядя на гостя.
— Пропал. Ищем, — лаконично ответил Антон.
— Тут вы его не найдете, — заметила Туся. — Он к Володьке ходил, чтобы домой попозже возвращаться. Мать его стесняла, она все обращалась с ним, словно он был маленьким мальчиком. — Она хихикнула. — Что, вам уже рассказали о нас?
— Э… — начал смущенный Антон.
— Ну, было, было дело, я не отрицаю. — Туся снова хихикнула. — Испортила, что уж тут поделаешь… Но по-настоящему отношений у нас не было.
— Да? — изумился Антон, глядя на Тусю во все глаза.
— Он вбил себе в голову, что влюблен в суку. Ну и…
— В кого, простите, влюблен?
— Да в Седову, конечно. Сто лет в обед он ей не был нужен, но его внимание ей льстило. Тем более что он, в отличие от остальных, ничего взамен не требовал. Готов был вздыхать издали и поклоняться ей как прекрасной даме. — Последние слова Туся произнесла с отчетливой злобой, ее глаза потемнели. — А потом он перегнул палку. Возомнил себя ее защитником и на репетиции поругался с Вольским, который сделал ей резкое замечание. Но, простите, где Алексей Валерьевич, а где Павлик Виноградов! Хотя, конечно, там и ревность тоже… Вы в курсе, что у Седовой и Вольского был роман?
— Нет, — честно ответил Антон.
— Она очень хотела выйти за него замуж — даже больше, чем за своего маршала. Но Алексей Валерьевич отчего-то не соблазнился. — Тут Туся хихикнула так, что у Антона мороз пошел по коже. — Седова, конечно, быстро утешилась и сейчас танцует с Вольским как ни в чем не бывало, но я ее знаю. Она не из тех, кто станет сокрушаться о прошлом — но и не из тех, кто станет прощать оскорбление. Разумеется, ей было приятно, когда Павлик из-за нее схлестнулся с Вольским. Само собой, у меня нет доказательств, но я почти уверена, что это она науськала Павлика. Я же говорила вам, что он тряпка? И осел.
— Говорили, — слабым голосом подтвердил Антон.
— Ну вот. На следующей репетиции Павлик уже понял, какого дурака свалял, но все еще пытался изображать перед Седовой героя. Очень ему хотелось показать ей, что он ради нее готов на все и вообще никого не боится. Хотя стоило бы, потому что Алексею Валерьевичу легче легкого добиться, чтобы Павлика вышибли из театра. В общем, когда позавчера Павлик не пришел на репетицию, я подумала, что он просто испугался. Ну, притворился больным или просто решил где-то пересидеть, понимаете? Я была уверена, что рано или поздно он мне позвонит, спросит, помнит о нем Вольский или уже забыл. Но он почему-то не звонит.
Не зная, что можно на это ответить, Антон беспомощно посмотрел на кресло, где минуту назад видел кота — и вздрогнул. Белый кот бесследно исчез.
— Скажите, раз уж вы так хорошо знали Виноградова… У него были враги? Ну, кроме Вольского…
— Враги? — пожала плечами Туся и потянулась за пачкой папирос «Казбек». — Да кому он был нужен?..
Когда через несколько минут Завалинка, вновь облачившийся в свое пальто, и Юра в неизменной кожаной куртке встретились в коридоре, первыми словами Антона были:
— Я знаю, с кем Павел поссорился незадолго до своего исчезновения!
— А я выяснил еще кое-что интересное, — ответил Казачинский. — Ночью в переулок приезжают грузовики, чтобы забрать из театра декорации и выгрузить новые. Жильцы, у которых окна выходят на эту сторону, страдают из-за шума, многие просыпаются, а потом вынуждены отсыпаться днем. Так вот, три дня назад грузовики приехали примерно в час пятнадцать ночи, а уехали около трех.
— И что это значит? — вырвалось у Антона.
— Пока не знаю, но факт интересный. Теперь вот что: Ваня сказал, что кто-нибудь из жильцов мог в ту ночь оказаться возле окна и заметить, кто унес труп и куда. Поэтому я сейчас отзвонюсь Петровичу, и мы с тобой пойдем опрашивать всех, у кого окна выходят в проезд.
— Это же толпа народу! — ахнул Антон.
— Ну и что? Мы же никуда не торопимся. Не успеем сегодня, продолжим завтра.
Белый кот с разноцветными глазами показался в коридоре, словно соткавшись из воздуха, и широко зевнул, обнажив внушительные клычки. Молодой сыщик вздохнул и подхватил его на руки.
— Ладно, — сказал Антон Казачинскому, — идем!
Глава 7. Первый визит
Все граждане обоего пола, достигшие 17 лет, обязаны еженедельно посещать академические театры под страхом высшей меры наказания или, взамен того, ареста до двух недель со строгой изоляцией.
М. Зощенко, «Обязательное постановление»— Прежде всего я поговорил с Володей Тумановым, — сказал Казачинский Опалину на следующее утро. — И с его отцом Виктором. Отец не очень жаждал общаться — у него брат не получил паспорта и загремел в ссылку, но я его убедил, что любые сведения могут нам помочь найти молодого человека. По словам и отца, и сына получается, что у Виноградова не было врагов, и единственной его серьезной проблемой стала ссора с премьером Вольским на репетиции, которая состоялась четырнадцатого октября. Шестнадцатого октября была еще одна репетиция, на которой Вольский и Виноградов опять обменялись резкостями. После репетиции Володя Туманов переоделся и ушел домой, а Павел, по его словам, отправился о чем-то поговорить с Ириной Седовой. Именно она, кстати, стала причиной ссоры Павла и Вольского, у которого когда-то с ней был роман.
Слушая Казачинского, Опалин нахмурился. Петрович, сидевший за своим столом, безмолвствовал.
— Итак, Виноградов пошел беседовать с балериной… А через несколько часов я обнаружил его труп в балетном костюме возле театра. Меня очень интересует ночь с шестнадцатого на семнадцатое, — говоря, Опалин перевел взгляд с Юры на Антона, — и я надеюсь, что вы отыскали кого-нибудь, кто что-то видел.
— Мы всех опросили, — с явным неудовольствием промолвил Антон, — но без толку. Те, у кого окна обращены в сторону театра, давно привыкли к грохоту по ночам, и многие даже не просыпаются. Кто-то принимает свои меры, чтобы не вскакивать посреди ночи: затыкает уши или пьет снотворное. Некоторые жильцы пробудились, когда грузчики стали швырять декорации, но это было уже после того, как все произошло.
— Мне очень живо описали, как матерятся грузчики, когда таскают особенно тяжелые части декораций, — добавил Казачинский с улыбкой, — но, конечно, нашему расследованию это не поможет.
— Зато я нашел подружку Виноградова, — поспешно сказал Антон, видя, что Опалин стал хмуриться еще сильнее.
И молодой опер пересказал Ивану, Петровичу и Юре то, что узнал вчера от Туси Синицыной.
— Все это очень мило, — проворчал Опалин, — но я бы променял эту барышню с внушительным декольте и все ее сногсшибательные тайны на одного надежного свидетеля, который маялся бессонницей, сидел у окна и видел, куда в мое отсутствие унесли труп… А может быть, также видел, откуда он вообще там взялся. Если Павел был в костюме, значит, не успел переодеться. Если не успел переодеться…
— Значит, его убили в театре, — закончил Петрович.
— Допустим, а как тело оказалось в Щепкинском проезде? — спросил Казачинский.
— Конечно, его туда перенесли, — ответил Антон. — Тот, кто убил, тот и перенес.
— Как? Если двери заперты и театр охраняется? Там, между прочим, даже комендатура есть.
Они высказывали свои соображения и чем-то в эти мгновения напоминали математиков, которые общими усилиями решают сложную задачу.
— А если его все-таки убили вне театра? — внезапно спросил Петрович.
— Костюм, — напомнил Опалин.
— И что — костюм? Может, его нарочно надели и тело подбросили к театру, чтобы сбить нас со следа?
— Тогда куда пропало тело? — спросил Казачинский.
— Я не знаю, — пожал плечами Петрович, растирая лоб.
Все они чувствовали сейчас острое недовольство собой, потому что внятное и логичное решение, объясняющее все известные факты, никак не находилось.
— Схожу-ка я в театр, — сказал внезапно Опалин, поднимаясь с места.
— Нам идти с тобой? — спросил Петрович.
— Нет. Вы пока займитесь делом Демьянова. Надо понять, как он избавился от трупа жены.
— У него алиби, — напомнил Антон.
— Не верю я в его алиби. Он ее убил, больше некому. — Опалин снял с крючка серое пальто, надел его, обмотал шею шарфом и стал застегивать пуговицы.
— С чего ты взял? — не выдержал Казачинский. С его точки зрения раз за разом таскать на допрос безутешного инженера Демьянова, у которого пропала жена и который ничем не походил на убийцу, было пустой тратой времени.
— Он ее туфли своей сестре подарил! — свирепо ответил Опалин, всем корпусом поворачиваясь к Казачинскому и глядя на него как на личного врага. — И знаешь почему? Потому что он знает, что жена мертва и они ей больше не понадобятся. Я вам говорю: он ее убил! Так что продолжайте с ним работать.
— За что ему ее убивать? — подал голос Петрович. — Мы же всё проверяли. Жили они дружно, жена не была застрахована, любовницы у Демьянова нет, и у жены не было любовников. Никакого мотива.
— Мотив есть, но мы его не видим, — отрезал Опалин. — Где-то мы что-то упустили. Еще раз все проверьте: что она делала в последние дни, с кем общалась, куда ходила. Не было ли в ее поведении каких-то странностей, даже в мелочах. — Он сдвинул брови, отчего между ними пролегли две морщинки, и его молодое, симпатичное, открытое лицо с четко вылепленными, крупноватыми чертами вмиг стало серьезным и даже суровым. — Короче, ищите…
— Ваня, ты меня извини, но туфли — это не доказательство, — возразил Казачинский. — Может, сестра к нему пристала и выклянчила их. Он не хотел их отдавать, но пришлось уступить. Чем не вариант?
— Не надо изобретать для Демьянова оправданий, — сухо сказал Опалин, поправляя шарф. — Он убийца. Осталось ответить на два вопроса: почему он ее убил и куда дел тело. Вот ими и займитесь…
Выйдя за проходную, он несколько мгновений раздумывал, сесть ему в автобус или пойти пешком, и решил пройтись, чтобы заодно кое-что обдумать.
Любящая, но недалекая мать, сестра, которую Павлик посвящал в свои дела, но не до конца, случайная связь с девушкой из мира балета, любовь к признанной балерине, которую Ляля считала выдуманной, а еще автограф на открытке и только один друг — и, незадолго до гибели, ссора в театре… В том самом театре, возле которого Опалин увидит его бездыханное тело.
За последние дни Иван многое узнал о Павле Виноградове, но сыщика не покидало ощущение, что он все еще ничего не знает, что он, в сущности, блуждает в потемках и что разгадка должна быть где-то там, в здании, над которым парит Аполлон с квадригой лошадей. Опалин свернул в Щепкинский проезд и зашагал к служебному входу. Тяжелая дверь сладко зевнула всеми петлями и захлопнулась со звуком, напоминающим чавканье.
— Московский уголовный розыск, оперуполномоченный Опалин. Я расследую исчезновение артиста Виноградова.
Вахтер — не тот старик, которого Опалин видел в ночь на 17 октября, а другой, помоложе, с худым лицом, пышными усами и цепким взглядом — очень внимательно прочитал то, что значилось в удостоверении, и сказал:
— Простите, товарищ оперуполномоченный, но я должен доложить коменданту…
— И очень хорошо, — одобрил Опалин, убирая книжечку, — потому что с ним я тоже хотел бы поговорить.
Вахтер пристально поглядел на него, снял трубку телефона и набрал номер. Опалин отодвинулся в сторону, чтобы не мешать входящим — и одновременно чтобы иметь возможность изучить их лица. Сначала показалась пожилая печальная женщина с пачкой растрепанных нот под мышкой. За ней вошел сосредоточенный остролицый блондин средних лет, который кивнул вахтеру и спросил, в театре ли Ирина Леонидовна.
— Уже, — лаконично сообщил тот, не отрываясь от трубки, и махнул рукой, показывая, что блондин может проходить.
Опалин терпеливо ждал. Вахтер негромко заговорил в трубку, то и дело косясь в его сторону. Дверь, заскрежетав, пропустила маленького округлого гражданина в добротной шапке пирожком и черном пальто с каракулевым воротником. В руке он держал футляр со скрипкой.
— Ваш пропуск, пожалуйста, — сказал вахтер, повесив трубку.
— Это неописуемо! — вскинулся человечек. — Двадцать лет в театре, и — пропуск! Всегда одно и то же… Куда же я его дел? — Свободной рукой он стал хлопать себя по ближайшему карману пальто, потом переложил скрипку в другую руку и повторил процедуру. — Он же был тут… где же… Между прочим, у Елизаветы Сергеевны вы никогда пропуск не спрашиваете!
— Вы не Елизавета Сергеевна, — ответил вахтер, не скрывая иронии.
— Однажды, — трагически проговорил скрипач, залезая во все карманы, — однажды окажется, что я оставил пропуск дома, вы не пустите меня в театр, и представление отменят. Из-за вас! — заключил он с надрывом в голосе.
— Никто ничего отменять не будет, — отозвался вахтер спокойно. — А пропуск нечего дома забывать.
— Кто забывает? Я? — возопил скрипач. — Я никогда ничего не забываю… Пожалуйста, вот он, — добавил он, действительно достав из кармана пропуск. — Вы из миманса? — неожиданно спросил скрипач у Опалина, поворачиваясь к нему. — Ваше лицо мне знакомо… Очень знакомо!
— Нет, я не по этой части, — спокойно ответил Опалин, не подавая виду, что впервые слышит слово «миманс».
— Неужели я ошибся? Ну что ж. — Скрипач спрятал пропуск и удалился подпрыгивающей походкой. В дверь вошли три юные стройные гражданки, которые производили примерно такой же шум, как веселые беззаботные птицы. Оживленно щебеча о чем-то своем, они с любопытством посмотрели на Опалина и, беспрепятственно пропущенные вахтером, скрылись в недрах здания. Иван же отчего-то вспомнил встреченную ночью незнакомку, которая бежала от театра, и загрустил.
— Товарищ Опалин? Прошу за мной. Я провожу вас к коменданту.
Опалин повернулся, и тут во входную дверь вихрем влетела гражданка в черной каракулевой шубе до колен и громадной шляпе с перьями, какие любили носить еще в начале века. Гражданка, с умопомрачительной скоростью передвигавшаяся в сапожках на высоченных каблуках, чрезвычайно заинтересовала Ивана, но его ждали, и он зашагал за сопровождающим, решив отложить удовлетворение своего любопытства до другого раза.
Узкие сводчатые коридоры, старинный паркет под ногами, ощущение плотности стен, которое возникает только там, где они простояли очень-очень много лет, — и вот, пожалуйста, кабинет с высоким потолком и обязательным для всех официальных учреждений портретом Сталина на стене. Опалину бросился в глаза огромный стол, уставленный телефонами, и возле стола — печь-буржуйка, у которой грел руки коренастый рябой гражданин в форме с петлицами.
— Свободен, — распрямившись, буркнул он провожатому Опалина, и тот, скрипя сапогами, удалился. Комендант всмотрелся в лицо гостя, который представился и объяснил цель своего визита.
— Будем знакомы, — сказал комендант, — я Снежко Глеб Филиппыч. Паскудная штука этот театр, вечно тут холодно, как в погребе…
Опалин догадался, что комендант пытался перед ним оправдаться за печку в кабинете, и рассказал, что у него есть друг и коллега, который тоже постоянно мерзнет. И вообще лишнее тепло в помещении никогда не помешает. Слушая его, Снежко снизошел до хмурой улыбки.
— Твое начальство должно было меня предупредить, что ты придешь, — заговорил он, сразу переходя на «ты». — Ты на будущее учти, а? Телефон 1-51-33, это же несложно — трубку снять… Садись, чего стоишь-то?
Опалин всю жизнь не любил фамильярности — и всю жизнь оказывался в ситуациях, когда приходилось с ней мириться. Он вынудил себя улыбнуться и сел на стул, на котором, судя по его виду и остаткам позолоты, раньше могли сидеть какие-нибудь важные чиновники, а то и особы, приближенные к императору.
— Я вообще к людям отношусь так, как они ко мне относятся, — продолжал Снежко, насупившись и сцепив пальцы перед собой на столе. — Чтобы из управления погнали в театр искать какого-то плясуна кордебалетного… Сдается мне, друг, ты чего-то недоговариваешь. А?
— У него отец метро строит, — тихо и значительно уронил Опалин.
Положим, старший Виноградов не строил объект первостепенной важности, а только создавал художественное оформление; но упоминание об отце тем не менее произвело должный эффект. Снежко удовлетворенно блеснул глазами, расцепил пальцы и откинулся на спинку кресла.
— Ну, я что-то такое и подумал. А что с парнем случилось-то?
— Пропал. Четвертый день никаких вестей.
— У бабы искали?
— Искали. Нет его там.
— Н-ну… — Снежко потер подбородок. — А тут ты что делать-то собираешься?
— Поговорить с теми, кто его знал. У тебя-то самого никаких соображений нет, куда он мог деться?
— Тут, в театре, знаешь сколько народу толчется, — фыркнул Снежко. — Думаешь, я за всеми уследить могу? Правительство то и дело на спектакли приезжает, то товарищ Сталин, то Калиновский, то еще кто-нибудь… — Он вздохнул. — Ты это, лучше с кордебалетными поговори, с комсоргом Колпаковым и еще с Андреичем. Вот Андреич уж точно должен что-то знать.
— А кто такой Андреич?
— Буфетчик. Но ты не смотри, что у него такая должность. Он все знает — и кто сколько чего ест, и кто с кем крутится, и вообще.
— Спасибо, — искренне ответил Опалин. О буфетчике он даже не подумал. — Обязательно поговорю. Слушай, а шестнадцатого числа кто у тебя дежурил? Я имею в виду, на служебном входе в Щепкинском проезде.
— Щас глянем. — Комендант вытащил из кипы бумаг объемистый журнал и принялся перелистывать страницы. — Шестнадцатое, шестнадцатое… а, вот оно. В дневную смену дежурил вахтер Колышкин, ночью была смена Благушина. Общую охрану здания осуществлял сначала караул лейтенанта Сухоперова, а потом караул Тимофеева. — Он захлопнул журнал и хмуро уставился на собеседника: — Если не секрет, зачем они тебе?
— Как зачем? — самым естественным тоном промолвил Опалин. — Хочу знать, когда именно Виноградов покинул здание. Вахтер же мог его запомнить? Или кто-то из охраны?
— Ну, вахтер-то мог, — кивнул Снежко, убирая журнал. — А охрана, Ваня, у нас на совсем другой случай. Если из правительства люди приезжают или, например, происшествие какое-нибудь неприятное. Кстати, у меня где-то есть рапорт Благушина, что ночью шестнадцатого какой-то пьяный ломился в театр и кричал о каком-то мертвом теле. Но его милиционер увел. Рапорт тебе показать?
— Покажи, если несложно. А что за тело-то?
— Да не было никакого тела, конечно, — пожал плечами Снежко. — Обычная пьянь, которой что-то там померещилось.
— А кто-нибудь из вахтеров, которых ты назвал, сейчас в театре есть?
— Ну, Колышкина ты уже видел, — усмехнулся комендант. — Это он на входе сидел.
— Он мог запомнить, когда Виноградов ушел из театра?
— А ты с ним поговори, узнаешь. — Снежко прищурился. — Слушай, я тебя пускаю на мою территорию, но вообще-то я тут за все несу ответственность. Ты мне расскажешь, что тебе удастся найти?
Опалин мог сказать, что он не имеет права открывать постороннему информацию, составляющую тайну следствия. Но правда в данном случае могла только навредить, и, смирив себя, Иван проговорил:
— Конечно, скажу. Это уж само собой разумеется! Ты же мне рассказал и про вахтеров, и про буфетчика, и вообще уже здорово помог…
— Ладно, — кивнул Снежко, и Ивану сделалось немного стыдно, когда он понял, что собеседник принял его слова за чистую монету. — Сейчас я найду рапорт Благушина, а потом ты можешь ходить по театру и задавать свои вопросы. Первым делом — к буфетчику, да заодно и подкрепись. Скажешь ему, что я велел тебя накормить. — И, довольный собой, комендант весело рассмеялся.
Глава 8. Молния
Вы не знаете, что такое театр. Бывают сложные машины на свете, но театр сложнее всего.
М. Булгаков, «Театральный роман»Опалина разрывали противоречивые чувства.
Прочитав рапорт ночного вахтера, он, конечно же, первым делом должен был отправиться к буфетчику Андреичу, который слыл в театре всезнайкой, а после него пойти к Колышкину, и не исключено, что этот немолодой человек с цепким взглядом мог бы рассказать ему что-то полезное. Однако вместо этого Иван стал блуждать по театру и сам хорошенько не зная, на что он, собственно, надеется.
Иногда ему казалось, что он попал в какой-то запутанный лабиринт, потому что любой коридор мог привести куда угодно. Двери слева и справа могли быть снабжены табличками с надписями, но чаще всего какие-либо указатели отсутствовали, и, проходя мимо, Опалин терялся в догадках. За одними дверями пели, за другими играли на рояле, и из-за неплотно прикрытой створки доносился строгий женский голос, произносящий странные слова:
— Релеве! Томбе! Купе![9] Руки! Озерова, ну нельзя же руки коромыслом держать! Пеструхина, спина! А сейчас легкое па-де-бурре…
«Какой у них странный мир, — думал Опалин, удаляясь и немного жалея, что нельзя просто так заглянуть в дверь и узнать, что за ней делается. — И необычно, и… нет, нельзя так думать! — Он встряхнулся. — Все это видимость, а факт заключается в том, что я видел возле театра труп Павла Виноградова, которого убили… И Благушин… Интересно, почему он составил такой рапорт?»
Если верить тому, что написал ночной вахтер, в театр той ночью ломился гражданин лет сорока в состоянии алкогольного опьянения, с которым была гражданка, чрезвычайно смахивающая на женщину легкого поведения. По долгу службы Опалину приходилось иметь дело с самыми разными свидетелями, и он вполне допускал, что ночью можно спутать человека, которому не сравнялось и тридцати, с сорокалетним. Куда больше его задело то, как в рапорте была описана Люся.
«Все-таки надо с ней помириться… Вообще пора как-то устроить свою жизнь. Чтобы жена, дети… Чтобы было к кому возвращаться домой. Распишемся с ней, будем жить в моей комнате, потом, может быть, квартиру дадут… А это что?»
Не устояв перед соблазном, он вошел в распахнутую дверь — и неожиданно оказался в зале, на одном из верхних ярусов. В глаза хлынул алый бархат лож и золото отделки, потом Опалин увидел наверху огромную люстру — знаменитую хрустальную люстру Большого, пережившую не одно поколение зрителей. Зал был восхитительно пуст и как-то по-особенному, таинственно тих.
Иван не мог сказать определенно, нравится ему эта насторожившаяся тишина или нет. В старом здании театра, с его запутанными коридорами, он ощущал себя чуждым элементом, пришельцем, незваным гостем, но зал его покорил. Занавес был раздвинут, сцена лежала плоская и трогательно беззащитная без всей мишуры, которая маскирует ее в дни представлений. С того места, где стоял Опалин, она вдобавок показалась ему очень маленькой.
Он не двигался, впитывая всеми порами ту особенную умиротворенность, которую можно встретить лишь в очень старых и очень красивых театрах, пространство которых, напитавшееся искусством, словно вплотную примыкает к космосу. Ему не хотелось ни о чем думать; он готов был забыть о том, для чего, собственно, сюда явился. Все его горести и разочарования, скверно устроенная жизнь в комнате перенаселенной коммуналки вдруг отступили, стали казаться такими незначительными, словно…
— Морошкин! Морошкин!
По сцене из кулисы в противоположную кулису опрометью пробежал человек. Иван с сожалением отвернулся — очарование кончилось. Он вернулся в реальность, в которой ему надо было проводить дознание по факту исчезновения гражданина Виноградова Павла Борисовича 1915 года рождения.
«Буфетчик… как его… Андреич, кажется. И я хорош, фамилию не спросил… Или сначала поговорить с Колышкиным?»
Но вместо этого Опалин, покинув зал, вновь стал блуждать по театру без всякой видимой цели. Очередной коридор привел его к огромной лестнице, казавшейся бесконечной, по которой тянуло сквозняком. Подумав, Иван стал подниматься по ступенькам и наконец добрался до самого верха. Двинувшись наугад, он неожиданно оказался на площадке с большим окном, из которого была видна спина Аполлона и крупы позеленевших от времени бронзовых лошадей. Далеко внизу расстилалась Театральная площадь, которую, само собой, давно переименовали в честь очередного революционного деятеля, но которую москвичи упорно продолжали называть по-старому. Сверху из пышных седых облаков падал снег, и его хлопья ложились на прическу бога, на его колесницу и застывшие гривы лошадей.
Опалин подумал, что Павел Виноградов каждый день ходил по этим коридорам и в любое время мог видеть Аполлона. Более того, Павел выходил на сцену, и, значит, весь этот ало-золотой мир вокруг в какой-то мере принадлежал ему — на время представления уж точно. «А может быть, он видел совсем не то, что я… Черт возьми, у меня такое настроение, словно стихов начитался. Делом надо заниматься…»
Он нырнул в ближайший коридор, где был настигнут звуками рояля. За одной из дверей энергичный мужской голос командовал:
— Тяните заднюю ногу! Сильнее! Вот так, отлично! Гесперидский, убери хвост! Корсак, выдави пузо! У вас ничего не получится, если вы не будете лезть из кожи вон… А теперь — арабеск!
В легкой панике Опалин прибавил шагу и на площадке увидел ту самую гражданку в каракулевой шубе, которая недавно так его заинтриговала. Она разговаривала с юной балериной в крепдешиновом хитоне, перехваченном черным пояском (в то время классы делались в хитонах). У балерины была фарфорово-белая кожа и лучистые голубые глаза, завидев которые Опалин невольно приостановился. Подруга юной балерины, попроще и поскромнее, стояла тут же и слушала разговор.
— Вы у нас, Лидочка, оказывается, теперь в комсомоле! — оживленно говорила обладательница каракулевой шубы. — Ах, ах, ах! Воображаю, как вы однажды станете танцевать Одетту! Наденете короткое платье вместо пачки, портупею да кирзачи и — прямиком в объятья принца. А? Ведь это же прелесть что такое! — Дама в шубе задорно засмеялась и от избытка хорошего настроения даже прищелкнула пальцами.
Обладательница фарфоровой кожи слушала, хлопая длиннющими ресницами вполщеки, и внезапно произнесла, отчетливо выговаривая каждое слово:
— Знаете, Елизавета Сергеевна, лучше быть в комсомоле, чем на пути в крематорий…
Довольная собой, она оскалила маленькие острые зубки, и вся ее неземная прелесть вмиг куда-то улетучилась. Подружка, не удержавшись, хихикнула. Фарфоровая красавица прищелкнула пальцами, передразнивая жест собеседницы, и гордо удалилась, оставив обладательницу шубы стоять в состоянии, близком к остолбенению.
— Как ты ее! — восхищенно шепнула подружка, семеня рядом с победительницей словесной битвы.
«Нет, все-таки тут надо держать ухо востро… — смутно помыслил Опалин и стал спускаться по лестнице. — Елизавета Сергеевна, Елизавета Сергеевна… Стоп, уж не Лерман ли это была, о которой мне рассказывали? Получается, она…»
Он прошел мимо остролицего блондина, которого недавно видел на проходной. Блондин о чем-то разговаривал с очень высоким, юношески стройным седовласым стариком. Краем уха Иван уловил слова «Светлый ручей»[10] и «Шостакович».
— Говорят, держится, но стал заикаться… И его можно понять. Сначала его оперу разнесли, потом балет…
— Обязательно навещу его, когда буду в Ленинграде. Он должен знать, что вокруг не все… не все… — Старик покосился на Опалина и не окончил фразу.
Внизу Иван довольно быстро сориентировался и, проплутав всего каких-то четверть часа, оказался возле служебного входа, где уже знакомый ему вахтер Колышкин не пропускал веснушчатую барышню, у которой не по форме был выправлен пропуск.
— Но вы не понимаете, — молила барышня, — мне очень нужно…
— Лемешева в театре нет, — твердо проговорил вахтер, глядя барышне в глаза.
Она как-то скукожилась, сникла и ушла. Дверь подъезда издевательски хрюкнула ей вслед.
— И какие только глупости не изобретают, чтобы в театр попасть! — Вахтер говорил с Опалиным так, словно тот был его старым знакомым. — А вы, значит, Виноградова ищете?
Иван кивнул.
— Мне комендант сказал, что шестнадцатого днем вы дежурили. Я понимаю, что это было не вчера и что в театре уйма народу, но мне нужно знать, когда Виноградов ушел.
Колышкин задумался, морща лоб. Иван терпеливо ждал.
— Странно, — наконец проговорил вахтер, качая головой, — но я не припомню, чтобы он уходил. Может быть, он вышел через другой подъезд?
— А сколько их тут?
— Много, — усмехнулся Колышкин.
— Но ведь обычно артисты ходят именно через этот подъезд?
— Артисты — да. Кордебалетным проще, на них никто внимания не обращает. Если он ушел днем, то мог выйти через любую дверь.
Задав Колышкину еще несколько вопросов, Опалин отправился искать буфетчика Андреича. Это был маленький плешивый брюнет с чаплинскими усиками и желтоватым морщинистым лицом. Ни оно, ни глаза не выражали ничего особенного, и выглядел Андреич (чье паспортное имя, как выяснилось, было Иван Андреевич Ершов) как корректный, хорошо отлаженный автомат по подаче еды и напитков. Впрочем, Опалин всегда остерегался доверять первому впечатлению — и в самом деле, когда буфетчик заговорил, сразу же стало ясно, что его внешность так же обманчива, как и у большинства людей.
— Молодой человек с румянцем во всю щеку, с прекрасным аппетитом, — начал Андреич, когда Иван предложил ему описать Виноградова. — Трудолюбия больше, чем таланта, если верить тому, что мне говорили. Довольно-таки практичный. — Он бросил взгляд на открытое лицо Опалина и на всякий случай прибавил: — Если вы понимаете, что я имею в виду…
— В чем конкретно это выражалось?
— Ну… — Буфетчик вздохнул. — Он прочитал где-то, что марки могут стоить больших денег, и стал их собирать. Потом, конечно, ему объяснили, что редкие марки просто так не найти, и он сразу же охладел к этому делу.
Ай да буфетчик! У Опалина возникло ощущение, что покойный Павел Виноградов раскрывается все новыми и новыми гранями.
— Вы не знаете, как у него обстояло дело с деньгами? — спросил Иван напрямик.
— Неплохо. По крайней мере, лучше, чем у многих. Да, в кордебалете получают немного, но его отец не забывает свою первую семью.
— Может быть, Павел играл в карты, водился с дурными компаниями? — рискнул Опалин. — Вы что-нибудь слышали на этот счет?
— Нет, он всегда водился либо с теми, кто был равен ему, либо с теми, кто стоит выше. — Буфетчик едва заметно усмехнулся. — Он очень осторожный, разумный молодой человек. Никаких крайностей.
— А романы?
Его собеседник кашлянул, словно для того, чтобы скрыть свое смущение.
— Ее зовут Синицына, она тоже из кордебалета. Они встречались какое-то время.
— У нее были другие поклонники?
— Множество, — двусмысленно ответил буфетчик и поглядел Опалину прямо в глаза.
— И… э… у Павла были сложности с кем-нибудь из них?
— Никаких, насколько мне известно. Она не из тех женщин, которых станут ревновать.
Если бы Иван Андреевич прямо сказал, что Синицына спит со всеми подряд, его слова и тогда не звучали бы более уничижительно.
— Скажите, у Виноградова были враги здесь, в театре? — спросил Опалин.
— Враги — нет, но вообще его не слишком любили.
— Почему?
— Не знаю, замечали ли вы, но мальчики, которые растут в женском окружении, становятся злоязычными, как женщины, — меланхолично ответил Иван Андреевич, протирая бокал. — Павел легко мог сказать что-нибудь этакое… ну, сами понимаете. А наши артисты — народ обидчивый…
Теперь стало ясно, почему у чудесного, по словам матери, и безупречного Павлика был только один друг.
— По-моему, кроме Володи Туманова, с Павлом никто не дружит, — добавил буфетчик. — Володя знает его еще со школы и привык не обращать внимания на его слова.
— Вы не знаете, у Павла возникали конфликты из-за его языка? Особенно в последнее время?
— Нет, что вы, до серьезных конфликтов дело никогда не доходило. Я же говорю вам, он очень разумный молодой человек и всегда умеет дать задний ход, когда нужно. В последнее время он ссорился только с Алексеем Валерьевичем.
— Вольским?
— Ну да. То есть как ссорился? Пытался задирать его, чтобы покрасоваться перед Ириной Леонидовной.
— Это правда, что Виноградов был увлечен Седовой?
Буфетчик бросил на Опалина быстрый взгляд, словно предостерегая его от того, чтобы собеседник пересек некую невидимую линию.
— В нее все влюблены, — ответил Иван Андреевич, более тщательно, чем обычно, выбирая слова. — Она умеет производить впечатление.
— А как Вольский отнесся к тому, что Павел пытается его задирать?
— Вы имеете в виду, обиделся ли Алексей Валерьевич? — Буфетчик прищурился. — Он не из тех, кто снисходит до таких пустяков.
— До обид?
— До Павлов Виноградовых, — спокойно пояснил Иван Андреевич.
— А что он вообще за человек?
— Алексей Валерьевич? Ну…
Буфетчик, казалось, был в затруднении.
— Боюсь, я не смогу описать его, так сказать, исчерпывающе, — признался он. — Прежде всего, он танцовщик от Бога… Ну, то есть раньше так говорили, сейчас-то каждому ясно, что Бога нет. — Иван Андреевич усмехнулся. — А человек Алексей Валерьевич сложный. Вам лучше самому его увидеть, — заключил он.
— Когда стало известно, что Виноградов не пришел на репетицию, как это восприняли другие артисты, его товарищи по кордебалету?
Буфетчик метнул на Опалина быстрый взгляд.
— Никак. Само собой, его отсутствие заметили, но никто не придал этому значения.
— Почему?
Иван Андреевич усмехнулся.
— Наверное, потому, что он никто.
Яснее не скажешь. Опалин подумал, что Снежко был прав, когда советовал ему прежде всего наведаться к буфетчику.
— Скажите, к вам ведь ходит много народу… — начал Иван.
— Это Большой театр, — с достоинством ответил его собеседник и стряхнул со стойки какую-то пылинку, которой, возможно, там даже не было.
— Да, разумеется. Но, может быть, вы все-таки помните, когда видели Виноградова в последний раз?
По правде говоря, Опалин ни на что особо не рассчитывал. Он предполагал, что услышит размытый ответ вроде: «Да, он заходил несколько дней назад, выглядел как обычно, ничего странного я не заметил», но тут Иван Андреевич его ошеломил.
— Постойте-ка, — молвил буфетчик, подняв глаза к потолку и что-то соображая. — Виноградов, Виноградов… Пятнадцатого… нет, шестнадцатого. Как обычно, забежал между классом и репетицией… в тот день репетировали «Лебединое», второй… нет, третий акт. Обычно он приходил и после репетиции, но должен вам сказать, что после репетиции я его не видел. Он съел… погодите-ка… да, два пирожных, эклер, и выпил чашку кофе. Вероятно, вам неинтересны все эти подробности…
— Напротив, — только и мог сказать его собеседник, — очень даже интересны! Значит, после репетиции он не появлялся?
— Нет.
— А во сколько она закончилась?
— Приблизительно в четверть шестого, — уверенно ответил буфетчик.
«То ли он морочит мне голову, — думал Опалин, насупившись, — то ли в самом деле помнит все эти подробности…» Но тут он увидел устремленные на него глаза, очень, очень внимательные глаза — и решил, что зря подозревает Ивана Андреевича. Такой человек мог запомнить не то что количество пирожных и время, но и вообще что угодно о любом, кто попадал в поле его зрения.
Опалин задал еще несколько вопросов — о том, где помещалась гримерка Виноградова, и о том, где можно найти комсорга театра.
— Валентин Колпаков сидит на первом этаже, рядом с балетной канцелярией, — сказал буфетчик. — Гримерки кордебалета находятся на четвертом этаже, там спросите.
Иван искренне поблагодарил буфетчика, съел предложенные ему бутерброды, выпил кофе и отправился на четвертый этаж. Он быстро нашел гримерки мужской части кордебалета и заодно познакомился с Володей Тумановым, высоким мускулистым брюнетом с пробивающимися над верхней губой усиками.
— Вы хотите поговорить о Паше? — несмело спросил Володя. — Но я вашему коллеге уже рассказал все, что помню…
Иван осмотрелся. Трельяжи с лампочками, столы с запирающимися ящичками, скомканные вафельные полотенца…
— Куда он вешал верхнюю одежду? — спросил Опалин.
— Сюда. — Володя указал на крючок на стене возле пустующего столика.
— Когда ты пришел на следующий день, его одежды тут не было?
— Не было, а что?
— Это его столик?
— Ну да.
— Ключ где?
— У него.
— Да? Ну ладно.
Произнеся эти в высшей степени загадочные слова, Опалин залез в один карман, потом в другой и достал обыкновенную железную скрепку. Следующие несколько минут Володя с изумлением наблюдал, как оперуполномоченный с Петровки ловко мастерит отмычку и один за другим открывает запертые ящики.
Внутри обнаружились матерчатые балетные туфли, запасные тесемки к ним, катушка ниток с иголкой — очевидно, чтобы подшить тесемки, если они порвутся, ножницы, трико для занятий, шерстяные гетры, коробка с гримом, стопка лигнина[11], которым этот грим стирали, старые открытки с отодранными марками и несколько гривенников. Опалин бегло просмотрел открытки. Среди них было несколько дореволюционных, и ему странно было видеть i в словах и твердые знаки в конце, не говоря уж о других уничтоженных за ненадобностью буквах.
— Он кому-то звонил из телефона-автомата? — спросил Иван, указывая на гривенники. — Кому?
Володя потупился.
— Своей мачехе, Инне Константиновне… Он терпеть ее не мог и говорил по телефону разные гадости.
— Ясно, — вздохнул Опалин и стал один за другим запирать ящики. — Не подскажешь, где я могу найти Ирину Седову?
— В гадюшнике, где же еще, — ответил Володя. — Весь клубок змей там.
— Не понял, — насупившись, буркнул Опалин после паузы.
Покраснев, Володя объяснил, что так в театре называют женскую гримерку на первом этаже, в которой обитают самые знаменитые балерины и исполнительницы главных ролей.
— И сколько же их? — спросил Опалин.
— Сейчас только три: Елизавета Лерман, Ирина Седова и Таня Демурова. Была еще Вера Кравец, но с ней случилась неприятность.
— Что-то со здоровьем?
Володя немного замялся.
— Нет, не совсем… У нее мужа арестовали.
Опалин не стал спрашивать, каким образом арест мужа соотносится с возможностью танцевать главные партии. Вместо этого он заметил:
— О Лерман и Седовой я слышал, а Демурова что за балерина? Где она танцует?
Тут Володя замялся гораздо сильнее, чем в прошлый раз.
— Она… э… она танцует везде, куда ее ставит Головня. Он у нас заведующий балетной труппой, — пояснил юноша.
— Она его жена? — спросил Опалин напрямик.
— Нет, любовница. — Володя порозовел. — Послушайте, все это строго между нами, потому что… понимаете, это театр… Таня вообще хорошая девушка, не подумайте ничего такого… Она в основном с Модестовым в паре танцует…
— Кто такой Модестов?
— Премьер. Не такой известный, как Вольский, конечно… Но у него все еще впереди. Вольскому уже тридцать три, в балете это серьезный возраст… А Модестов на десять лет моложе.
— Ну, Модестов меня не интересует, — решительно проговорил Опалин, — а вот с заведующим труппой я бы хотел поговорить. Где его можно найти?
— Платона Сергеевича? Он наверняка будет на репетиции. Она начнется минут через двадцать.
Опалин поглядел на часы, прикинул, что еще успеет спуститься на первый этаж и побеседовать с комсоргом, и поспешил к лестнице.
«Балетная канцелярия… точно… там еще стук пишущих машинок доносился из-за дверей… и на стене висит доска объявлений. Расписание репетиций, составы на выступления, заседания месткома и комитета комсомола… А рядом с доской — стол…»
Перепрыгивая через две ступеньки, Опалин добрался до первого этажа и свернул в коридор.
«Что я смог узнать сегодня? Что вся одежда Виноградова исчезла вместе с ним… Что как человек он оказался куда сложнее, чем представляла его мать… Колышкин говорит, что Павел не покидал театра. Точнее, он мог уйти через другой подъезд… Зря я пришел сюда один. Надо было привести ребят, они бы опросили всех вахтеров, тех, кто работает в кордебалете, а еще…»
Дверь балетной канцелярии распахнулась, из нее вылетела девушка с пачкой отпечатанных на машинке бумажек и на полном ходу врезалась в Опалина.
— Ай! — с укором проговорила она, прижимая к себе бумажки, и подняла голову.
Иван почувствовал себя так, словно в него только что ударила молния.
Перед ним стояла та самая незнакомка, которую он видел в роковую ночь недалеко от места преступления.
Глава 9. Разговоры
А счастье — это ведь мгновение, когда удается воплотить мечту…
Марис Лиепа, «Вчера и сегодня в балете»— Вы с ума сошли? — сердито спросила девушка, как будто это Опалин, а не она, только что бежал, ничего не видя перед собой.
— Нет, — честно ответил Иван.
Раньше он всегда думал, что ему нравятся миниатюрные девушки, а та, что сейчас стояла перед ним, была довольно высокой — лишь на несколько сантиметров ниже его самого. Она не снисходила до модного перманента или короткой стрижки; ее длинные темные волосы были собраны в небрежный узел, но даже эта прическа, казавшаяся старомодной, ничуть ее не портила. Светлые, широко распахнутые глаза задорно смотрели на мир из-под длинных ресниц, на тонкой изящной шейке возле мочки правого уха красовалась маленькая родинка. Незнакомка не была красавицей в строгом смысле слова, но в ней чувствовалась индивидуальность, и простая вроде бы одежда — черная прямая юбка и светло-желтая блузка с рюшами — умело подчеркивала ее достоинства.
— Вы меня помните? — спросил Опалин.
— Я вас вижу в первый раз, — объявила девушка.
— Вообще-то во второй.
— А вы кто?
— Я… — Он чуть было не полез за удостоверением, но мгновенно сообразил, что начинать знакомство с документа оперуполномоченного не совсем правильно. — Я Иван Опалин. Можно просто Ваня.
— Просто Маша, — важно проговорила девушка. По смешинкам в ее глазах Опалин понял, что забавляет ее, и приободрился.
— А фамилия у просто Маши есть? — спросил он, держась того же шутливого тона, что и его собеседница.
— Для вас — нет. — Но по улыбке, сопровождавшей слова, Опалин понял, что девушка просто дурачится. — Вы что, новенький? Я вас раньше тут не видела.
— Да, я новенький, — подтвердил Иван. Ему было совершенно ясно, что Маша не помнит его, и это немножко задевало его самолюбие; но, с другой стороны, теперь ничто не мешало им начать свое знакомство с чистого листа. — А вы тут работаете? В балетной канцелярии?
— Ну да, — ответила Маша, и по ее интонации он сразу же понял, что работа ей не по душе. Девушка подошла к доске объявлений, стала откреплять потерявшие актуальность листки и взамен вешать новые. Опалин поглядел на стол неподалеку и, не удержавшись, спросил:
— А почему стол из коридора не уберут? Он же мешает.
— Никому он не мешает, — фыркнула девушка. — На него в дни спектаклей явочный лист кладут. Вы что, первый раз в театре?
— Я… А что такое явочный лист?
— В нем расписываются артисты, когда приходят в театр, — объяснила Маша. — Вы вообще откуда — из миманса?
Дался им этот миманс. Опалин дал себе зарок при первой же возможности узнать, что скрывается за этим словом.
— Нет, — буркнул он, — я с Петровки.
— С Петровки? — непонимающе переспросила Маша.
— Да, я оперуполномоченный. Расследую исчезновение Павла Виноградова.
— Вы из милиции? — с недоумением спросила девушка, поворачиваясь к нему. — А что такое с Пашей?
— Вы его знали?
— Ну, немного.
— А ночь с шестнадцатого на семнадцатое помните?
Маша наморщила лоб:
— Вам-то зачем?
— Я вас видел, когда вы бежали по Петровке, — признался Опалин. — От здания театра.
— А, так это были вы! — вырвалось у Маши. — Не была я ни в каком театре, я возвращалась из гостей. Еще не хватало, чтобы я ночами в театре сидела…
— И в Щепкинский проезд вы не заглядывали?
— Это который за театром, что ли? Я домой спешила. Зачем мне туда заглядывать?
Опалин поглядел ей в лицо и понял, что она говорит чистую правду. Маша действительно засиделась в тот вечер в гостях и торопилась домой.
К ним подошел тщедушный молодой человек с русыми волосами, расчесанными на безупречный прямой пробор. Из-под серого пиджака виднелся искусно связанный свитер, пальцы были длинные и тонкие, как у артиста.
— Маша, вы опять намудрили с расписанием, — проговорил молодой человек с упреком. — Напечатали на сегодня рояльную репетицию, а вместо нее оркестровая.
— Я напечатала то, что мне продиктовал Платон Сергеевич, разбирайтесь с ним сами, — огрызнулась она.
— Хотите сказать, что заведующий балетной труппой не знает разницы между репетицией под рояль и репетицией под оркестр?
— Как же вы мне надоели, Сотников! — с раздражением промолвила девушка. — Возвращайтесь домой, если сегодня не ваша очередь играть. Что у вас за манера раздувать из мухи слона…
— Я считаю, Маша, что вы безответственно относитесь к своим обязанностям, — тускло проговорил молодой человек. Судя по всему, он относился к тем занудам, которые никак не могут вовремя остановиться. — Вы, конечно, умеете заводить в театре друзей, но это не дает вам права…
Опалин решил, что пора вмешаться, и достал свое удостоверение.
— Одну минуточку, товарищ… Представьтесь, пожалуйста. Назовите ваши фамилию, имя, отчество, год рождения…
— Я… я… а что я… — забормотал молодой человек. — Сотников Сергей Антонович… девятьсот тринадцатого года…
— Профессия?
— Я концертмейстер. — Опалин строго посмотрел на него, и Сотников поторопился объяснить: — Играю на рояле, когда… когда идет репетиция, ну или класс…
— Павла Виноградова знали? Артиста кордебалета?
— Ну… знал… То есть я его видел иногда в буфете… и на репетиции… Он на балу в третьем действии танцевал… В «Лебедином озере».
— Когда вы видели его в последний раз?
— Когда? Ну… На репетиции, когда он снова с Алексеем Валерьевичем поссорился. Несколько дней назад… А потом я уже его не видел.
— Можете идти, товарищ Сотников, — веско проговорил Опалин и повернулся к Маше: — Я тут вашего комсорга ищу. Не покажете мне, где он сидит?
Девушка глядела на него во все глаза. Концертмейстер, воспользовавшись тем, что от него отстали, скрылся.
— А вы, оказывается, опасный человек, — улыбнулась Маша. — Мне даже жалко стало Сотникова, хотя он редкостный осел. — Вздохнув, она собрала старые бумажки, которые сняла с доски объявлений. — Идемте, я отведу вас к Колпакову.
Комсорг сидел в отдельном кабинете, где на стене висели портреты Маркса, Энгельса, Ленина и Сталина, причем Сталин присутствовал также в виде бюста, стоящего в простенке между окнами. Валентин Колпаков оказался молодым человеком со светло-русыми вьющимися волосами и россыпью веснушек на свежем лице. Он носил очки, придававшие ему необыкновенно ученый вид, однако в глазах у него мелькало беспокойство, и мысленно Опалин взял это на заметку.
— Прежде всего, что вы можете сказать о Павле Виноградове? — спросил он.
Комсорг заговорил весьма бойко, но речь его, изобиловавшая бесконечными повторами, сводилась к тому, что Виноградов производил впечатление хорошего товарища… казался политически грамотным… не высказывал сочувствия враждебным элементам… делал на общем собрании доклад по поводу новой конституции, самой лучшей и самой гуманной в мире…
«Почему он говорит «производил впечатление» и «казался», а не «был»? — напряженно думал Опалин. — Что за уклончивая манера? Это чтобы в случае чего было легче взять свои слова обратно, что ли? И при чем тут конституция, зачем ее сюда приплетать?..»
— Скажите, а что такое миманс? — спросил он вслух.
Валентин поперхнулся очередной бойкой фразой и вытаращил глаза.
— Миманс — это мимический ансамбль… При постановке опер или балетов иногда нужна бывает… ну, что-то вроде массовки в кино, но они должны уметь мимикой поддерживать действие… Обычно это актеры, не слишком востребованные, сами понимаете…
— Ясно, — кивнул Опалин. — Вернемся к Павлу Виноградову. Скажите, кто мог его убить и за что?
Колпаков прикипел к месту.
— Пашу? Ну… я даже не знаю…
Он явно был растерян.
— У него были в театре враги? — напирал Опалин.
По выражению лица комсорга он догадался, что тот думает вовсе не о Паше и не о врагах последнего, а только о своей шкуре и о том, как отразится происходящее лично на Колпакове — и, конечно, на его карьере.
— Я не думаю, что люди в его положении имеют врагов, — пробормотал наконец комсорг. — Понимаете, кордебалет… Другое дело, если бы он был премьером или хотя бы солистом…
— А что насчет Вольского? Они же поругались?
— Да, Вольский — трудный человек… — забормотал Колпаков. — Но… убийство! Это… это… это я даже не знаю что… У нас никогда…
— Скажите, а как зовут девушку, которая привела меня к вам? — спросил Опалин, поняв, что толку от этого увиливающего от любых прямых ответов слизняка он все равно не добьется.
— Девушку? А! Маша… Маша Арклина. А что?
— Так. Ничего.
— Хорошая девушка, — рискнул похвалить Машу комсорг. — Ветреная только немножко… Тетка ее тоже в театре работает, пачечницей.
— Кем-кем? — заинтересовался Опалин.
Выяснилось, что пачечница — это работница пошивочного цеха, которая делает пачки для балерин, а это, между прочим, целое искусство, потому что их шьют из тарлатана или муслина, а перед каждым спектаклем еще и крахмалят.
— У вас в театре и пошивочный цех есть? — спросил Иван.
— Представьте себе! — не без гордости подтвердил Колпаков. — У нас все свое: и обувщики, и костюмеры, и те, кто делает парики, головные уборы и украшения.
— Хорошо тут у вас, словом, — буркнул Опалин, поднимаясь с места. Однако благоразумно удержал в уме вторую часть фразы: «…только непонятно, отчего вы тогда друг дружку душите…»
Через минуту после того, как он удалился, на столе у комсорга зазвонил телефон.
— Дарский. Валя, зайди-ка ко мне…
Кабинет директора Генриха Яковлевича Дарского утопал в сумерках, потому что шторы были опущены, и из всех ламп горела только одна. Хозяину кабинета было немногим за пятьдесят. Он носил роговые очки, из-под которых блестели умные темные глаза, а редеющие черные волосы расчесывал на прямой пробор. Фигура у Дарского подкачала, и костюм, хоть и купленный в одной из заграничных поездок, сидел на нем мешковато. Глядя на него, вы бы никогда не поверили, что у этого человека, который выглядел как чиновник до мозга костей, имеется солидное боевое прошлое и что в свое время он дослужился до бригадного комиссара.
— По театру шляется энкавэдист и задает вопросы, — заговорил Дарский, недобро кривя тонкие губы. — А меня никто не предупредил! И этот мерзавец Снежко его пустил, не посоветовавшись со мной…
— Он сыщик с Петровки, — пробормотал Колпаков.
Дарский был его дядей, что существенно облегчало Валентину жизнь, но комсорг хорошо знал своего родственника и знал, что, если тот начинает злиться, пиши пропало.
— Да? И какого рожна ему надо? — с раздражением спросил директор.
— Про Виноградова вопросы задает. Я так понял, убили его.
Дарский нахмурился и откинулся на спинку кресла. То ли богиня, то ли просто полулежащая красавица на позолоченных ампирных часах равнодушно глядела на ухо директора, на напряженное лицо Колпакова и на входную дверь, за которой сидела и стучала на машинке секретарша Генриха Яковлевича — сдобная пышнотелая баба, которую, не сговариваясь, дружно ненавидел весь театр. Ненавидел за близость к начальству, за то, что ее возили на машине, и за то, что директор (о чем всем было прекрасно известно) проводил с ней больше времени, чем со своей женой.
— Надо же, какой шустрый, — пробормотал Дарский, потирая подбородок, и о чем-то задумался.
— А он не мог покончить с собой? — в порыве вдохновения предположил комсорг.
— Что? — Директор аж подпрыгнул на месте.
— Ну, Виноградов… Из-за Ирины. А что? Всем же было ясно, что ничего ему не светит… Маршалы же на дороге не валяются. Прыгнул в реку, например… Я про Виноградова. Мы-то тут при чем? Помните, был же случай, когда девушка отравилась, тоже из кордебалета? Я просто в толк не возьму — ну кому могло понадобиться убивать Виноградова?
— Ах, Валя, Валя… — проговорил Дарский, качая головой. — Мне бы твой ум!
Комсорг покраснел.
— Я только помочь хотел…
— Кругом одни твари, — неизвестно к чему промолвил директор сквозь зубы. — Я не о тебе, если что… Теперь вот что: ты сыщика этого… ты проследи за ним как-нибудь. Что он делает, с кем говорит… Где он сейчас, кстати?
— Кажется, на репетицию пошел.
Однако прежде чем отправиться на репетицию, Опалин заглянул в канцелярию к Маше, попросил разрешения воспользоваться телефоном и получил его.
— Что насчет Демьяновой? Ага… ага… Так… К шубам, значит, приценивалась? Вот что, там какие-то неожиданные деньги должны быть… Проверьте, не получила ли она наследство… не выиграла ли по займу… все такое. Нет, мужа из виду не выпускайте. Я говорю тебе: он ее убил… Совершенно точно. Мотив — деньги, вот их мне и найдите…
Сердясь на непонятливость Петровича, он повесил трубку. И ведь не станешь же объяснять, что все предположения Ивана строились на одном-единственном взгляде безутешного вдовца. Инженер плакал, убивался, а потом, когда Опалин стоял к нему спиной, он в зеркале заметил торжествующий взгляд Демьянова, в котором читалось: что, провел я тебя? А чуть позже Ивану стало известно о туфлях жены, которые инженер подарил сестре, и молодой сыщик окончательно убедился в том, что Демьянов — убийца.
Опалин встряхнулся. Он увидел, что Маша смотрит на него во все глаза, и вынудил себя улыбнуться.
— Вы любите кино? — спросил он.
— Смотря какое, — осторожно ответила девушка.
— А вы бы пошли со мной на какой-нибудь фильм? На какой хотите.
— У меня есть жених, — проворчала Маша, глядя на него исподлобья.
Опалин сразу же перестал улыбаться. Конечно, с чего он решил, что такая девушка будет свободна?
— Ну, то есть мы встречаемся… — увидев выражение его лица, Маша попыталась смягчить свои слова и сама на себя рассердилась. — Послушайте, ну я не знаю… Я и вас не знаю. И вообще… — Она вздохнула, оторвала кусок от ставшего ненужным расписания репетиций и быстро написала на нем номер. — Вот. Позвоните мне как-нибудь по телефону… Но я ничего не обещаю, учтите!
— Маша, — искренне сказал Опалин, — вы прелесть.
Он блеснул глазами, бережно спрятал обрывок с номером и удалился; но, даже прикрывая за собой дверь, ухитрился еще раз бросить взгляд на Машу.
— И чего они в тебе находят? — кисло пробормотала служащая канцелярии, присутствовавшая при разговоре. Ей было двадцать шесть, но выглядела она гораздо старше, и синяки под глазами в сочетании с неухоженным видом вовсе не прибавляли ей шарма.
— Наверное, то, чего нет у тебя, Варя, — бросила Маша в ответ, отворачиваясь.
Однако коллега вовсе не собиралась так просто сдаваться.
— Зря ты так, Машка. На всех стульях не усидишь, — поучительно заметила она. — Надо уметь выбирать. А то получится как с Вольским…
Маша встала, двумя руками взбила челку у висков и вышла. Ей остро захотелось оказаться где-нибудь подальше от канцелярии, наполненной бабьими дрязгами и бабьей же недоброжелательностью. Несколько мгновений она колебалась, отправиться ли ей в буфет или пойти смотреть на репетицию, и в конце концов двинулась следом за Опалиным.
Глава 10. Перед репетицией
Пусть снова встанут Миражи счастья с красивой тоскою, Пусть нас обманут, Что в замке смерти живет красота. Саша Черный, «Театр»Опалин едва не заблудился в лабиринтах театра. Сначала он вновь оказался возле кабинета коменданта, потом, плутая по коридорам, потерял терпение и обратился к шедшей мимо немолодой грузной женщине, которая несла красный колет, расшитый блестками, и какое-то странное сооружение, напоминающее пару больших крыльев.
— Простите, как пройти на репетицию?
— Прямо, налево и еще раз налево, — ответила женщина. — Только репетиция еще не началась.
Опалин поблагодарил ее и, проследовав туда, куда она указала, оказался за кулисами, где сновали рабочие сцены и где на большом, выкрашенном желтой краской сфинксе сидел крупный мужчина лет сорока и читал «Вечернюю Москву».
— Я ищу заведующего балетной труппой, он здесь?
Мужчина неторопливо сложил газету и, прежде чем ответить, смерил Опалина взглядом с головы до ног.
— А зачем вы его ищете? Вы не очень похожи на балетного, — добавил он раздумчиво.
— Как и вы, — съязвил Опалин, предъявив удостоверение.
— Ну, я всего лишь главный осветитель, — усмехнулся его собеседник, слезая со сфинкса. — Платон Сергеевич в зале. Идемте, я вам его покажу. Вы ведь из-за пропавшего танцовщика пришли, верно?
— Ну да. Быстро, однако, у вас все становится известно…
— Ну так это же театр. А по поводу Виноградова — вряд ли Платон Сергеевич вам многое расскажет. Вот если бы пропала девушка, тогда вы бы узнали о ней любые подробности. — Осветитель снова усмехнулся.
— А почему репетиция еще не началась? — спросил Опалин.
— Алексей Валерьич еще не пришел. А раз его нет, то и Седовой нет.
— Где же он?
— Заперся в зале, придумывает упражнения, которые, кроме него, никто выполнить не в состоянии, — хмыкнул осветитель. — Вон заведующий труппой, в проходе стоит.
Поглядев в указанном направлении, Опалин увидел трех человек, двоих из которых уже встречал сегодня в театре.
— Это высокий старик или блондин? — спросил он нерешительно.
— Не угадали, — хладнокровно отозвался осветитель. — Платон Сергеевич — лысый в толстовке. Блондин — балетмейстер Палладий Андреевич Касьянов, а старик — Людвиг Карлович Бельгард. Сколько, по-вашему, ему лет?
— Ну… шестьдесят, может быть, шестьдесят пять. А что?
— Ему уже восемьдесят один, — ответил осветитель. — Он работал еще с Петипа, да что там Петипа[12] — общался с самим Чайковским! Вот так-то. — И, сочтя, очевидно, что и так сказал более чем достаточно, он с достоинством удалился.
Опалин спустился в зал, машинально отметив про себя, что в оркестровой яме сидит меньше трети музыкантов. Арфист, немолодой уже человек с одухотворенным лицом, достав тряпочку, любовно протирал свой инструмент, причем от зоркого глаза Ивана не укрылось, что тряпочка не какая-нибудь, а из настоящего шелка. Словоохотливый скрипач, которого Опалин уже видел утром на проходной театра, увлеченно развивал перед остальными свои мысли о текущих событиях.
— Только и слышишь — «война в Испании, война в Испании». Я, конечно, ничего такого сказать не хочу, но мне вот интересно: неужели нам обязательно было туда соваться? Пусть республиканцы сами разбираются с фашистами. Зачем нам-то во все это лезть? Где мы, а где Испания, в самом деле?..
— Морошкин, спускай задник! — закричал кто-то на сцене. Опалин обернулся. Сверху сползал дивной красоты замок, возвышающийся над озером. Нежные пастельные тона, поразительный оттенок неба пленяли воображение, и самый воздух, казалось, был нарисован так, что даже не верилось, что перед тобой всего лишь декорация.
— Морошкин! Ты не Морошкин, а Морокин! — отчаянно взвыл человек на сцене, схватившись за голову. — Не то озеро…………!
(Вместо многоточий можете вставить любые ругательства по вашему вкусу.)
Задник завис в двух метрах над сценой, потом что-то заскрипело, и он стал подниматься обратно. Человек опрометью понесся кого-то распекать и казнить, на ходу изрыгая энергичные проклятья в адрес напутавшего Морошкина, нерадивых грузчиков и равнодушной вселенной вообще. Следует отдать должное выдержке трех человек, которые разговаривали, стоя в проходе: ни Головня, ни Касьянов, ни Бельгард даже ухом не повели и вообще не обратили на инцидент никакого внимания.
— Вот, пожалуйста, опять намудрили с декорациями, — заметил скрипач. — Сфинкс из «Аиды» до сих пор за сценой стоит, и никак его не уберут. А мы в Испании завязли. И про конституцию все говорят, говорят, а до сих пор не приняли ее. Конституция прекрасная, я не спорю, но весь вопрос в том, как она будет выполняться. Помните, недавно на спектакле весь свет погас, и Осипова, нашего главного осветителя, куда только не таскали после этого. Чуть не арестовали, хорошо, Генрих Яковлевич заступился. А о муже Верочки Кравец вы слышали? Говорят, ему следователь ребра сломал и зубы выбил. Да! Вот вам и конституция, однако…
— Я, пожалуй, схожу, разомну ноги, — пробормотал арфист, поднимаясь с места. — Все равно пока еще не начинают…
— Я с вами, — бодро поддержал скрипач.
Ничего не ответив, арфист быстрым шагом удалился. Скрипач двинулся следом за ним. Поглядев на сцену, Опалин увидел, как опускается новый задник. Он изображал озаренное светом луны озеро, заросшее камышами, и на другом берегу — устрашающего вида готический замок. Декорация показалась Опалину мрачной, но завораживающей, и это впечатление усилилось, когда на сцене появился артист в фантастическом костюме филина и стал энергично разминаться, выделывая разные па.
— А все-таки это устарело, — заметил заведующий балетной труппой, глядя на сцену. Хотя ему было лишь немногим за сорок, на голове его практически не осталось волос. Коричневая толстовка и темные брюки выделяли его среди собеседников, одетых более строго — в костюмы с рубашками. Но фигура у него была подтянутая, и глаза — как у умной непростой собаки.
— Что именно? — поинтересовался старый Бельгард с убийственной вежливостью.
— Все. Замки, принцы, злой волшебник в образе филина, весь этот нелепый и мелодраматический сюжет о девушке, которую превратили в лебедя и которую может спасти только любовь. Мы отстали от жизни. — Головня вздохнул. — Вы, Палладий Андреевич, говорили, что хотите придумать какой-то другой финал, но тут не в финале дело. Тут все никуда не годится.
Блондин не сводил глаз с заведующего труппой. Щека Касьянова стала подергиваться в едва заметном нервном тике.
— Действительно, куда ретрограду Чайковскому до «Пламени Парижа»[13], — опередив балетмейстера, учтивейшим тоном заметил Бельгард. — В самом деле, «Пламя Парижа»… как пишется в нынешних статьях? Настоящий прорыв?
— Да и «Пламя Парижа» недостаточно современно, — не заметив иронии собеседника, на полном серьезе ответил Головня. — Французская революция, конечно, грандиознейшее по своему масштабу событие, но это, простите, позапрошлый век. Парики, короли… Нам нужны новые герои, наши современники. Колхозники, комсомольцы, ударники…
— И Зигфрид — красный принц, — мрачно сказал Касьянов.
— Почему бы и нет? Красный, но уж точно не принц. А по поводу финала… Вы правы, финал надо переработать. У Чайковского все гибнут, и добрые, и злые. Какой урок из этого извлечет наш советский зритель?
— Что Зигфрид и Одетта жертвуют собой, чтобы уничтожить Ротбарта[14], — сухо ответил Бельгард.
— Нам нужно торжество добра! — решительно объявил Головня. — Были же постановки, где гибнет один Ротбарт. Или гибнет и он, и лебеди, а Зигфрид с Одеттой спасаются. Ну, или Зигфрид может как-то пожертвовать собой… Хотя нет, это не годится. Вы подумайте, Палладий Андреевич. Я не вижу смысла оставлять финал в том виде, в котором…
Балетмейстер открыл рот, собираясь сказать что-то резкое, но тут подоспело неожиданное спасение в лице Елизаветы Лерман. Она была в обычной, не балетной одежде, но сверх меры накрашена и с зачерненными бровями, что производило тягостное впечатление. Любому становилось ясно, что женщина любой ценой старается казаться красивой, но при этом она выглядела, как клоун.
— Я думаю, что эта девчонка Арклина опять что-то напутала, — без всяких околичностей объявила Лерман, смеясь принужденным смехом. — Платон Сергеевич, кто дублирует Одетту?
— Демурова, а у вас прекрасный номер — венгерский танец, — сдержанно ответил Головня.
— Ах, венгерский!
— Да, Елизавета Сергеевна.
— После того как я танцевала Одетту, вы предлагаете мне выходить в роли невесты на пару минут?
— В вашем возрасте, Елизавета Сергеевна, только и быть невестой, — весьма двусмысленно заметил заведующий балетной труппой. — И там вовсе не пара минут, там полноценный номер, о котором можно только мечтать.
Лерман смерила его испепеляющим взглядом, ее губы дрогнули.
— Что ж, в самом деле, на что я жалуюсь? — неожиданно согласилась она. — Венгерский так венгерский! Это все равно лучше, чем танцевать главную роль у какого-нибудь, прости господи, Глиэра…
Головня нахмурился. Шпилька в адрес известного советского композитора пришлась ему не по душе.
— Сегодня не ваша репетиция, Елизавета Сергеевна, вы свободны, — довольно сухо заметил он. — Очень рад, что венгерский вам так нравится. Вам что, товарищ? — нетерпеливо спросил он, поворачиваясь к Опалину.
— Товарищ с Петровки, — победно объявила Лерман. — Ищет, куда пропал мальчик из кордебалета. — Она смерила Головню насмешливым взглядом и отошла — не слишком, впрочем, далеко, чтобы слышать дальнейший разговор.
— Я действительно ищу Павла Виноградова, — сказал Опалин. — По моим сведениям, последний раз его видели в театре шестнадцатого октября. Вы можете что-нибудь к этому добавить?
Пока Головня, Бельгард и Касьянов обсуждали с Опалиным, что могло случиться с Павлом Виноградовым, арфист блуждал по коридорам, пытаясь скрыться от скрипача. Арфист заглянул в балетную канцелярию, зачем-то прочитал все объявления, которые красовались на доске, и направился в буфет, но на пути у него уже стоял улыбающийся скрипач.
— Так вот, по поводу конституции, которую, конечно, утвердят, я даже не сомневаюсь… Строго между нами — я столько лет вас знаю, я совершенно вам доверяю — нет ли у вас подозрения, Николай Михайлович, что диктатура пролетариата, о которой столько говорят, на самом деле никакого отношения к пролетариату не имеет? И мне кажется, что…
Арфист как-то потерянно посмотрел на него и, размахнувшись, неожиданно ударил скрипача по щеке. Он не рассчитал силу, и вся пятерня отпечаталась на пухлой физиономии собеседника красным пятном. Скрипач отшатнулся.
— За что? — каким-то чужим, не своим голосом спросил он.
— Сами знаете, — отчеканил арфист, глядя собеседнику прямо в глаза.
Он чувствовал ужасное сердцебиение, его щеки горели не хуже, чем у того, кого он только что ударил. Подумать только, он никогда в жизни не бил человека и даже не мог себе представить, что когда-нибудь до этого дойдет; и вот, пожалуйста, дал самую настоящую пощечину коллеге, которого знал не один год. Сейчас арфист был близок к тому, чтобы раскаяться в содеянном, но, увидев неприкрытую злобу в глазах скрипача — лютую, волчью злобу, — внезапно понял, что жалеет только об одном: что не врезал своему собеседнику раньше.
— Я вынужден буду доложить… — проскрежетал скрипач.
— В двух экземплярах, не сомневаюсь, — с вызовом ответил арфист.
Скрипач дернул челюстью, провел рукой по щеке, повернулся и зашагал обратно в зал. «Что я наделал, — в отчаянии думал арфист, — он ведь отомстит мне, обязательно отомстит…» Он пошел в буфет и, вопреки всем своим привычкам, спросил рюмку коньяку. Руки у него дрожали, и чувствовал он себя самым плачевным образом. Буфетчик посмотрел ему в лицо, налил требуемое и не стал задавать вопросов.
Глава 11. Новые и старые знакомые
Есть имена, как душные цветы, И взгляды есть, как пляшущее пламя… Марина ЦветаеваКак и предвидел главный осветитель Осипов, Головня не смог сообщить Опалину о Павле Виноградове ничего существенного. Касьянов видел молодого танцовщика лишь во время репетиций и сумел сказать о нем только, что тот «старался на совесть», а Бельгард, судя по всему, вообще не обращал на Виноградова внимания.
Меж тем в зале собиралось все больше народу, в задние ряды партера садились какие-то люди, одни в балетной одежде, другие в обычной, и среди них Опалин узнал Машу, Володю Туманова, комсорга Валентина и концертмейстера Сотникова. Беспокойный гражданин, который не так давно на чем свет стоит костерил Морошкина (Опалин выяснил, что это был режиссер Неворотин), теперь ругался с Осиповым из-за испорченного софита, который должен был давать голубой свет, но не горел.
— Завтра починим, — пробурчал Осипов.
— Завтра! — вскинулся режиссер. — Вчера надо было починить, вчера!
— Так вчера он еще не был сломан, Илья Алексеевич.
— Тем более! — И, оставив Осипова в покое, режиссер отвлекся на другое: — Вася! Вася, посыпь пол канифолью, на сцене скользко!
Мрачный здоровяк Вася стал ходить по сцене с каким-то приспособлением, напоминающим лейку, и посыпать пол. Заметив интерес во взгляде Опалина, Бельгард усмехнулся и сказал:
— Да, видите, сколько у нас тонкостей… И туфли артистам приходится канифолить перед выступлением, чтобы подошвы не скользили.
— А вот и Ирина Леонидовна! — объявил Головня, как-то по-особому приосанившись, как делают обычно мужчины в присутствии особенно яркой и интересной женщины. Обернувшись, Опалин увидел, что к ним идет молодая блондинка в белой пачке, отделанной серебром, и теплых гетрах. Приблизившись, она подняла на Опалина свои выразительные голубые глаза, в которых застыл немой вопрос: кто он, собственно, такой и что вообще делает в ее театре?
— Павлик Виноградов пропал, этот товарищ его ищет, — поспешно пояснил Касьянов. — Иван… э… Опалин, верно? Говорит, у него есть к тебе пара вопросов.
— Ах, ну если это необходимо… — капризно проворковала Седова. — Давайте, только быстро, пока Алексей не пришел.
Лицо простое, крестьянского типа, но красивое и одновременно надменное, как у королевы, — контраст, который озадачил Опалина. А вот и другой: на вид молода, и тридцати еще нет, а выражение глаз — как у хорошо пожившей женщины. Вблизи становилось заметно, что кожа у балерины уже попорчена гримом, что икры у нее излишне мускулистые, а плечи для женщины слишком широкие. И все же, несмотря ни на что, чувствовалась в Ирине Седовой какая-то изюминка, которая выделяла ее среди остальных, и тогда вы забывали о плечах, которые ее не красили, о крупных пальцах и вообще обо всем на свете.
— Когда вы в последний раз видели Виноградова? — задал привычный вопрос Опалин.
— Когда? На репетиции. Три дня назад… или четыре? Не помню. — Она поморщилась. — Мы репетировали бал, это сложная сцена с гостями, и не все удавалось. В общем, кое-кто наговорил лишнего, и Павлик тоже. — Она улыбнулась. — Потом я позвала его к себе в гримерку и сказала, чтобы он не делал глупостей. Он пообещал извиниться перед Алексеем и ушел. Вот, собственно, и все.
У Опалина возникло неприятное ощущение, что его считают дураком, раз думают отделаться от него таким поверхностным рассказом. Но вспомнил предупреждение Твердовского не пороть горячку и сдержался.
— Когда именно он ушел от вас?
— Когда? — непонимающе переспросила Ирина.
— В котором часу это было?
Балерина задумалась.
— После пяти. Да, после пяти, репетиция тогда длилась долго, — сказала она. — А что, это имеет какое-то значение?
— Виноградов вам не говорил, куда именно он собирался идти после разговора с вами?
— Нет, но, насколько я знаю, он возвращался домой или шел к приятелю, который живет поблизости. Я вам помогла?
— Несомненно, — хмуро ответил Опалин.
Седова с удивлением поглядела на него и, повернувшись к Касьянову, стала обсуждать с ним какое-то адажио. Головня и Бельгард время от времени вставляли свои реплики. У Опалина возникло странное ощущение, что со всем своим опытом, знаниями, умениями он не то что не представляет для этих людей интереса, а вообще не существует. Но тут он вспомнил застывшее лицо мертвого Павла Виноградова, который при жизни, по выражению буфетчика, ходил с румянцем во всю щеку, и внутренне ожесточился.
«Ну нет… Я вас выведу на чистую воду, сукины дети! Кто бы из вас ни сделал это, я до него доберусь…»
Заметив, что артист в костюме филина спустился со сцены, Опалин подошел к нему и выяснил, что того зовут Антон Кнерцер, что он играет злого волшебника Ротбарта, который разрушает любовь принца Зигфрида и Одетты, создав темного двойника последней — Одиллию. Впрочем, куда больше этих подробностей Опалина заинтересовало то, что Кнерцер видел, как Виноградов вышел из «гадюшника» после разговора с Седовой и направился к лестнице.
— Как он выглядел? — спросил Опалин.
— Да как обычно, — пожал плечами человек-филин. — У меня хвост не отваливается? Ужасно неудобный этот костюм, как его ни перешивают, а все равно танцевать в нем анафемски сложно… Здравствуйте, Танечка!
Последнюю фразу он произнес, обращаясь к неприметной на вид брюнетке лет двадцати трех. Она казалась скучной, как позавчерашняя газета, но тут Опалин увидел огонечки в ее глазах, устремленных на него, и тотчас же переменил свое мнение. На своем веку он видел немало подобных обыкновенных девушек, из-за которых распадались семьи и стрелялись поклонники. За незнакомкой шел узкоплечий молодой блондин с тяжеловатой нижней челюстью.
— Таня Демурова — Ефим Модестов — товарищ из МУРа, — объявил филин. — Рад видеть вас живой и здоровой, Танечка. Елизавета Сергеевна ужасно возмущалась, что вы отобрали у нее роль. Ее не утешило даже то, что Головня определил ее в невесты…
Танечка засмеялась, строя глазки одновременно Головне, Модестову и Опалину. Иван задал несколько вопросов и выяснил, что Демурова Виноградова не помнила, а Модестов едва его замечал, потому что танцевал Зигфрида во втором составе и у него не было времени общаться с кордебалетом.
— Зигфрида он танцевал! — передразнила его Танечка. — Это Алексея Валерьевича роль, а ты так…
Модестов насупился.
— Я тоже, между прочим, танцую эту партию, — сухо сказал он.
— Ну так и я вроде как Одетта, — пожала плечами Танечка. — Толку-то?
— Я могу танцевать не хуже Вольского, — продолжал Модестов, волнуясь, и по его лицу Опалин понял, что это для него больная тема. — Где он, кстати? Почему его до сих пор нет?
— Может, повредил себе что-нибудь? — с усмешкой предположил Кнерцер. — И тебя поставят вместо него?
— Издеваешься? — с кислой улыбкой спросил молодой человек.
— Я не издеваюсь, а вот гвозди на сцену кидать нехорошо, — наставительно заметил человек-филин. — На них могут наступить другие.
Модестов побагровел.
— Я ничего не кидал… Антон, это подло!
— Нет-нет, ты что-то бросал на сцену, я видел, — добил собеседника человек-филин.
— Что ты мог видеть? Что ты придумываешь?!
— Я в кукушке сидел, и ты меня не заметил. Ты думал, что ты один…
— Что значит — в кукушке? — вмешался Опалин.
Выяснилось, что кукушкой называют специальную ложу осветителей, расположенную за занавесом, но используют ее не только они. Во время представлений, если зал полон, в кукушке занимают места и зрители из числа работников театра.
— Он мне что-то рассказывал о своей бабушке, ворожее, — сказала Таня Кнерцеру, кивая на сконфуженного Модестова. — Что, взял у нее заговоренный порошочек и на сцену насыпал, чтобы Алексей Валерьич споткнулся? — Она хихикнула. — Смотри, Ефим, если он узнает, мало тебе не покажется.
— Какой порошок, что за глупые суеверия, товарищи! — защищался Модестов, но выражение лица у него было как у человека уличенного, и Опалин ему не поверил.
Таня Демурова встрепенулась и повернула голову.
— Ну наконец-то! — вырвалось у нее.
Среди зрителей произошло движение. В зале только что появился новый человек.
Это был принц, настоящий сказочный принц, с белокурыми волосами, серо-голубыми глазами и тонкими чертами лица. Красивый, высокий, великолепно сложенный — трудно было представить себе женщину, которая бы прошла мимо него, не влюбившись. Принц был одет в белое трико, сиреневый с золотом колет и светлые сапожки, а на голове у него красовалась диадема. Однако едва ли не больше, чем внешность, впечатляла его энергетика. От него словно шла мощная волна силы, но в ней не чувствовалось положительного начала, и Опалин невольно насторожился.
— Алексей Валерьевич!
За принцем, не поспевая за его стремительным балетным шагом, бежала грузная женщина, которая раньше в коридоре объясняла Опалину, как пройти на репетицию. В руках ее трепыхался знакомый сыщику красный колет.
— Алексей Валерьевич, вы не надели… Костюм должен быть другой… Алексей Валерьевич!
— Мы будем, в конце концов, репетировать или нет? — спросил Вольский, подходя к группе, состоящей из Касьянова, Головни, Бельгарда и Ирины. Скользнув взглядом по ее волосам с наколкой из перьев, он нахмурился. — А корона где? Одетта — королева лебедей, между прочим…
— Мы убираем короны и диадемы из спектакля, — проговорил Касьянов больным голосом.
— Да? И почему же? Лично мне диадема танцевать не мешает. — Вольский ухитрялся произносить каждое слово с таким вызовом, что даже человек, которого ситуация никак не касалась, почувствовал бы себя задетым. Возможно, мелькнуло в голове у Опалина, это всего лишь поза, но и она многое говорит о том, кто ее избрал.
— С художественной точки зрения вся эта мишура ничего не меняет, — сказал Касьянов, не сообразив, что сам предоставляет собеседнику довод против себя.
— Тогда тем более можно ее оставить, раз не меняет.
— Нельзя. И почему ты в этом колете? На нем даже пуговицы не хватает. Для тебя сшили новый, так что, будь добр, надень тот, который принесла Надежда Андреевна.
Но Вольский, судя по выражению лица, добрым быть вовсе не собирался.
— Мне и так хорошо, — ответил принц со свойственным всем настоящим принцам бессердечием. — А пуговицу можно новую пришить.
— Алеша, это распоряжение руководства.
— Да? — Вольский взял из рук Надежды Андреевны красный колет и придирчиво осмотрел его. — Ну честное слово, Палладий, не могу же я танцевать в одежде, у которой не хватает рукава!
И с этими словами он отодрал один рукав.
— И со вторым рукавом совсем плохо, — безжалостно добавил Вольский.
С треском отлетел второй рукав, после чего танцовщик бросил колет в сторону Надежды Андреевны. Она стояла как оплеванная. Изувеченная одежда красной тряпкой лежала у ее ног.
— Если диадема тебя так волнует — на, держи. — Вольский снял диадему и, насмешливо кривя губы, протянул ее Касьянову. Балетмейстеру поневоле пришлось взять ее, и вид у него при этом был преглупый. — Где мой арбалет?
Здоровяк Вася, который раньше посыпал сцену канифолью, подошел к Вольскому и подал ему арбалет. Надежда Андреевна нагнулась, подбирая с пола колет. Ее губы дрожали.
— Алеша, тут товарищ из МУРа интересуется, не ты ли ухлопал Павлика Виноградова, — вкрадчиво проговорил злой волшебник, он же филин, и Опалин убедился, что роль свою Кнерцер играет не просто так. — А то его уже несколько дней нигде нет.
— Я хотел бы задать вам несколько вопросов, — буркнул Опалин, чувствуя досаду из-за вмешательства постороннего.
— У меня нет времени на эти глупости, — отмахнулся Вольский, перекладывая арбалет из руки в руку. — Я же просил сделать полегче… — начал он, обращаясь то ли к Касьянову, то ли к заведующему балетной труппой.
— Хорошо, я позвоню на Петровку, и вас туда доставят на допрос. — Опалин повернулся и сделал шаг к выходу.
— Позвольте, позвольте! — заволновался Бельгард. — Какой допрос, зачем допрос? Алексей Валерьевич неудачно выразился, я уверен, он готов ответить на любые ваши вопросы. Тем более что музыканты еще не собрались…
Все музыканты уже находились на своих местах, как и дирижер, но никто и не подумал возражать старику.
— Алексей, я прошу тебя… — нервно начала Ирина, переводя взгляд с хмурого лица Опалина на Вольского.
— Поговори с ним и покончим с этим, — сказал Головня.
— Вы мне сбиваете весь настрой, — мрачно проговорил Вольский. Он швырнул арбалет реквизитору, который едва успел его поймать, и подошел к Опалину. — Послушайте, я не знаю, что там произошло с Виноградовым. Что вы хотите от меня узнать?
— Вы с ним ссорились?
— Ну вам же наверняка все уже рассказали. — Вольский недобро усмехнулся. — Он пытался мне дерзить, я его поставил на место. Вот и все.
— Вы ему угрожали?
— И не думал. — Опалин недоверчиво прищурился — он был уверен, что собеседник пытается выдать желаемое за действительное. — Ну хорошо, в последний раз я сгоряча ляпнул, что еще одно слово — и я его придушу. Это преступление?
— Где вы были вечером шестнадцатого октября? — спросил Иван, не отвечая на вопрос.
От него не укрылось, что Вольский сразу же перестал улыбаться.
— Зачем вам это?
— Здесь я задаю вопросы, — сказал Опалин негромко.
Ему случалось произносить эту фразу и раньше, и он умел подать ее так, что собеседник не то чтобы покрывался потом, но уж точно начинал сильно нервничать. Однако Иван не учел, с каким человеком ему приходится иметь дело. Вольский вскинул подбородок и с вызовом отчеканил:
— А если я забыл?
— Советую освежить память, — ответил Опалин.
— Непременно, — с еще большим вызовом парировал его собеседник. — Как только вспомню, сразу же дам вам знать. Я могу идти?
— Пока — можете, — многозначительно проговорил Иван.
Вольский несколько мгновений глядел на него, потом закусил губу и отошел. Ирина сделала к нему движение, но он вскинул руку, показывая, что сейчас не стоит его трогать. На лбу его вздулась косая жила, глаза потемнели.
Опалин не слишком часто сталкивался с творческими людьми, однако сейчас ему было ясно, что перед ним человек хоть и яркий, но с явными психопатическими чертами. Вдобавок ко всему он единственный имел с убитым серьезный конфликт, а его нежелание говорить, где он находился вечером 16-го числа, навлекало на него серьезнейшие подозрения.
Помня о своем обещании рассказать коменданту, что он узнает, Опалин отправился к Снежко и в общих чертах обрисовал сложившуюся картину.
— У тебя будут неприятности, — объявил комендант без всяких околичностей.
— Что, у него друзья наверху?
— У него-то нет, но Седова ради него в лепешку расшибется. Смотри, Ваня, я тебя предупредил.
— Я думал, она его больше не любит, — удивился Иван.
— Кто их разберет, этих баб. — Комендант почесал подбородок. — Я бы не стал так утверждать. Маршал маршалом, но я, знаешь, видел, как она на Вольского смотрит. Он бы ее пальцем поманил, она бы за ним побежала, да только ему лень. Понимаешь, о чем я?
— Ничего, если завтра мои ребята придут, поговорят с теми, кого я не успел опросить, и заполнят кое-какие бумажки? — спросил Опалин. — А то мне надо уже возвращаться.
— Только сначала позвони, я распоряжусь, чтобы их пропустили, — ответил Снежко. — Ну, бывай.
Они обменялись рукопожатием, и Опалин ушел.
Подняв воротник и засунув руки в карманы, он покинул здание театра и дошел до фонтана, на котором сидел старый сизый голубь. Его перья топорщились на холодном октябрьском ветру.
Опалин постоял немного, глядя на квадригу, на которую падал снег, достал папиросу и чиркнул спичкой.
— Друг, дай прикурить, — обратился к нему прохожий.
Прежде чем ответить, Иван окинул говорящего внимательным взглядом, но в прохожем не было ничего настораживающего. Веселый разбитной мужичонка, по виду обычный работяга, сбоку в верхней челюсти не хватает двух зубов.
— Да прикуривай, конечно…
— Спасибочки! — Работяга просиял и жадно затянулся своей папироской. Махнув рукой в сторону Аполлона, важно добавил: — Старый знакомый!
— Да ну? — усомнился Опалин.
— Канеш! В семнадцатом, значит, юнкера в Кремле засели, ну а мы были в театре! Я пулемет, значицца, на крышу затащил и за мужиком этим бронзовым прятался. Очень удобно было, и точка отличная… Они по нам палили, а мы — по ним, но победа осталась за нами!
Опалин всегда тешил себя мыслью, что за словом в карман не лезет, но тут просто растерялся. Человек, с которым он говорил, в 1917-м был красноармейцем, делал революцию, и все же легкость, с которой он рассказывал о стрельбе по Кремлю из здания театра, вызывала у Ивана нечто вроде внутреннего протеста.
Пока он собирался с мыслями, мужичок весело сказал: «Спасибо за огонек, друг!» — и скрылся в толпе. Опалин докурил папиросу и пешком отправился к себе на Петровку, по пути раздумывая о том, какие странные встречи иногда подбрасывает судьба.
Глава 12. Против течения
Что делать вам в театре полуслова И полумаск, герои и цари? Осип МандельштамМаша открыла дверь своим ключом, вошла в коридор коммуналки и стала возиться с замком, который, как всегда, не поддавался и изнутри закрывался с трудом. На кухне по-змеиному шипели и клокотали примусы, а в нескольких шагах от входной двери на телефоне с блаженным выражением лица повисла 16-летняя соседка, которая живописала какой-то Тоньке, как ходила в кино с каким-то Витькой, и фильм был такой ужасно хороший, и Витька ужасно милый, и…
— Машка, привет! — крикнула она, на мгновение отвлекшись на вошедшую соседку.
Из ближайшей комнаты выглянул усатый гражданин сурового вида, который, не обращая внимания на Машу, объявил поклоннице телефона:
— Все болтаешь и болтаешь, не надоело? Сколько можно уже?..
Маша не стала ждать, чем это кончится, и быстрым шагом прошла в конец коридора. Тут была маленькая комнатка, в которой она жила вдвоем с теткой Серафимой Петровной — той самой, которая работала пачечницей в Большом театре.
Утопая в волнах розовой ткани, Серафима Петровна наметывала очередную пачку. Хозяйка комнаты казалась рыхловатой малоподвижной женщиной лет пятидесяти. Она немного сутулилась и убирала в пучок темные седоватые волосы, но глаза у нее были молодые и поразительно ясные. Даже из-под очков было видно, как они блестят.
— О! Машенька, — воскликнула она, и чувствовалось, что она по-настоящему, неподдельно рада видеть племянницу. — Ужинать будешь? А я тут опять работу на дом взяла. — Она показала на ткань. — В «Лебедином озере» вальс невест, все в пачках разного цвета, прелесть что такое… А одну пачку надо заменить. Будет тебе заодно рубашечка розовая, — добавила она на первый взгляд не вполне логично.
— Вы со своим шитьем однажды совсем зрения лишитесь, — проворчала Маша, ставя сумку на стул. — А поужинала я у Сергея.
Она сняла шапочку и варежки, расстегнула заячий полушубок, и когда тетка сделала движение, чтобы встать и помочь ей раздеться, решительно покачала головой.
— Как Сергей Васильевич? — спросила тетка светским тоном, возвращаясь к шитью.
— Прекрасно, — ответила Маша больным голосом. Она сняла заграничного вида модные сапожки, стряхнула с полушубка снег и повесила его на плечики, после чего прошла в угол и рухнула лицом вниз на стоящую там кровать.
— Маша, Машенька, — забеспокоилась тетка, — что с тобой?
— Ничего. — Лежащая немного повернула голову, чтобы ответить. — Умереть хочется.
— Опять? — огорченно спросила тетка, и чувствовалось, что она уже привыкла к подобным заявлениям и что в прошлом они звучали не раз. — Да что же такое…
— Да вы поймите, это не жизнь, это недожизнь какая-то! — с ожесточением заговорила Маша, поворачиваясь на бок. — На работе одни и те же убогие разговоры, опять кто-то напутал в расписании, а я виновата. Даже Сотников — ничтожество, таперишка паршивый — и тот мне выговаривает! Репетиция ужасная, все волшебное Касьянов пытается убрать… Алексей не в духе, ничего у него не клеится. Глядя на него, Ирина тоже скисла — у нее же все выходит только тогда, когда он в ударе… Потом Сергей позвал на машине кататься… — Она шевельнулась, недобро усмехнулась. — Ну, у этого всегда все хорошо и радостно. Многих сейчас высылают из Ленинграда, они по дешевке имущество распродают… Он там покупает и тут перепродает втридорога. Ампирный гарнитур, которому во дворце место, за двести рублей отхватил… Но главное не это. Он Брюллова картину купил, представляешь? За двадцать шесть рублей пятьдесят копеек. Правда, из-за глупости продавцов… там подпись была рамой закрыта. И вот теперь Брюллов будет висеть на стене у этого… у этого… — Она все искала слов и не находила. — Греть его сердце, как он выразился. Сердце греть, ах, какие нежности…
Тетка, отложив розовую пачку, поверх очков внимательно смотрела на Машу.
— Ты из-за Брюллова так расстроилась? — тихо спросила Серафима Петровна.
— Из-за всего. — Маша отвернулась к стене и стала водить пальцем по обоям. — И за Брюллова обидно, да. Картина с великокняжеской короной на обороте, из дворца какого-то… А досталась ему. За что? За то, что он удачливый спекулянт и брат-профессор прикрывает его… его художества?.. Я, говорит, его продавать не стану. Пусть висит, пусть мне все завидуют, со временем такие картины только растут в цене… Барышник и мерзавец. Ну а я-то кто, раз я с ним? Я кто, скажи мне?
— Маша, перестань, — уже сердито проговорила Серафима Петровна, вновь принимаясь за шитье. — Сергей Васильевич — приличный человек, и квартира у него отдельная… Ну не нравится он тебе, осталась бы с Вольским. Ей-богу, не угодишь на тебя… — Она остановилась, пораженная неожиданной мыслью. — Постой, сегодня в театр какой-то энкавэдист приходил. Уж не он ли тебя так накрутил?
— Он из МУРа, — ответила Маша, но по ее голосу нельзя было понять, что она думает об Опалине.
— Это еще что такое?
— Московский уголовный розыск.
— И что уголовному розыску делать в Большом театре?
— Он по делу приходил. Павлик Виноградов, из кордебалета… Пропал он.
— И что с Павликом? — рассеянно спросила Серафима Петровна, перекусывая нитку.
— Я же говорю: пропал. — Маша повернулась на спину и глядела теперь в потолок.
— Тебе что-то об этом известно? — на всякий случай осторожно осведомилась тетка.
— Ничего. Он мой телефон взял… — Маша вздохнула. — А я теперь думаю: может, зря его дала?
— Павлик взял телефон?
— Да какой Павлик, — вспылила Маша, — вы меня слушаете вообще?
В разговоре она то и дело переходила с «вы» на «ты», сама того не замечая.
— Ну вот, еще один поклонник, — удовлетворенно заметила тетка. — А ты все страдаешь.
— Конечно, страдаю, — без малейшего намека на иронию подтвердила Маша. — У меня нет ничего общего с людьми, которые меня окружают. От их разговоров, рассуждений, мыслей меня тошнит… И вообще от всего.
— Друзей тебе надо завести, — решительно объявила Серафима Петровна. — Ты же в театре работаешь… Не могут ведь все вокруг быть плохими!
— Могут, — уверенно ответила Маша, — еще как могут! Театр — скажете тоже! Насмотрелась я на них… Нужник с колоннами! Кто же в нужнике станет друзей заводить?..
— Ох, Маша, Маша! — вздохнула Серафима Петровна, качая головой. — И Сергей Васильевич тебе плохой, и Алексей Валерьевич… И театр — нужник…
— Ну простите меня за то, что я такая, — огрызнулась Маша, садясь на кровати и поправляя волосы. — Почему я должна радоваться этим объедкам жизни вместо полноценной жизни? Которой у меня нет и никогда не будет…
— А надо радоваться, — вполголоса заметила тетка, вертя пачку и укладывая ткань в пышные складки. — У других вообще никакой жизни нет, сама знаешь… В могилках лежат, и даже без креста. Ох, горе…
Она завздыхала, зашмыгала носом, но вскоре овладела собой и продолжила ловко нанизывать складки. Ткань трепетала и лилась меж ее пальцами.
— Да, — сказала Маша каким-то странным голосом. — Они уже отмучились. А я еще мучаюсь. Вот и вся разница.
Серафима Петровна промолчала.
— Если твой новый поклонник звонить будет, что ему сказать? — внезапно спросила она.
— Что? — рассеянно отозвалась Маша.
— Ну, этот… из розыска. Что ему отвечать? Что тебя нет дома? Если надо, я скажу.
Маша задумалась. Она явно колебалась.
— Если Сергей Васильевич узнает, что у тебя еще кто-то есть, ему вряд ли понравится, — добавила тетка.
Но упоминание заветного имени подействовало вовсе не так, как она рассчитывала.
— Вот что, я ни от кого прятаться не собираюсь… Если я дома, зовите меня к телефону. Если меня нет, просто говорите, когда я вернусь, и спрашивайте, что мне передать…
— А я думала, мне наврали, что он симпатичный, — словно рассуждая сама с собой, проговорила Серафима Петровна.
Маша аж подпрыгнула на месте.
— Так я и знала! Театр! Чихнуть невозможно без того, чтобы все всё узнали… — возмутилась она, сверкнув глазами, и сделалась еще краше, чем была.
— По мне, так лучше внешности, чем у Алексея Валерьевича, и быть не может, — упрямо продолжала Серафима Петровна. Не то чтобы ей нравилось испытывать терпение племянницы — просто она видела, что разговоры о личных делах наилучшим образом отвлекают Машу от мрачных мыслей. — Но раз говорят, что этот тоже симпатичный, я не спорю. Только я бы, Машенька, на твоем месте не разбрасывалась. Ну сама посуди: кто Сергей Васильевич и кто этот… как его… У Сергея Васильевича и квартира, и положение, и деньги, и брат — профессор…
— Вы невыносимы, честное слово, — проворчала Маша и, подойдя к тетке, поцеловала ее сбоку в голову. — Ничего же еще не произошло. Сергей, кажется, настроен серьезно, но… — Она поморщилась. — Если бы он мне предложил расписаться, я… словом, не уверена, что я бы согласилась. Даже несмотря на то, что развестись сейчас проще простого, для этого достаточно одного заявления…
— Ты еще в загс не сходила, а уже о разводе толкуешь, — вздохнула Серафима Петровна, беря другую иголку и вдевая в нее нитку. — Чем тебе Сергей Васильевич не нравится? Ну, старше он, да, сколько ему?
— Тридцать восемь.
— Ну не совсем же старик, — заметила тетка. — Да, на то, чем он занимается, в мое время смотрели косо, но… ты же сама понимаешь: сейчас все совсем иначе.
— Нет, — отрезала Маша. — Понятие порядочности со временем не меняется, иначе надо признать, что… А, что тут говорить…
— Съешь лучше пирожок, — посоветовала тетка. — Вон они, на тарелке лежат. Я нарочно для тебя оставила.
— У меня жизнь рушится, а вы ко мне с пирожками пристаете, — проворчала Маша. — С чем хоть пирожки-то?
— С рисом и яйцами.
— Съесть один, что ли? — пробормотала Маша. Она взяла пирожок, меланхолично откусила кусочек, потом съела его целиком и потянулась за следующим. Серафима Петровна глядела на нее с умилением.
Глава 13. Информатор
Ты знаешь, что здесь, в театре, кулисы имеют уши.
А. Грин, «Таинственная пластинка»Пока в неказистой комнатке с желтоватыми обоями две женщины обсуждали достоинства и недостатки оборотистого Сергея Васильевича, некий гражданин со скрипичным футляром неслышной кошачьей походкой пробирался через лабиринт старых московских переулков. Целью его движения был стоящий на отшибе особнячок, на котором красовалась вывеска «Склад». Слово «красовалось», впрочем, будет тут не вполне уместно, потому что вывеска была старая, порядком заржавевшая и вдобавок ко всему раскачивалась на ветру, жалобно поскрипывая.
Едва скрипач вошел во двор особнячка, откуда ни возьмись перед ним возник высоченный дворник.
— Евгений Львович Холодковский, — тихо проговорил скрипач. — У меня условлено…
— Проходите, — буркнул дворник, посторонившись.
Евгений Львович расправил плечи, стряхнул снег с каракулевого воротника и, миновав входную дверь, стал подниматься по высокой и чрезвычайно крутой лестнице, которая вела на второй этаж. Здесь, на площадке, находились три двери, две из которых были наглухо заколочены, а из-под третьей сочилась тоненькая полоска света. Постучав, Евгений Львович услышал изнутри «Войдите!» и немедленно воспользовался приглашением.
Комната, в которой он оказался, была неуютна, гола и практически пуста, если не считать орехового стола с телефонным аппаратом, двух стульев от разных гарнитуров и неизвестного гражданина в форме с петлицами, который смотрел на вошедшего холодным неприветливым взглядом из-под пенсне. Обладатель петлиц был светловолос, обыкновенного телосложения, непримечательной внешности и скорее молод, менее тридцати лет на вид. Евгений Львович поглядел на него с удивлением.
— А где Анато…
Но ему даже не дали договорить имя.
— Заболел, — лаконично ответил незнакомец. — Теперь я вместо него. Вы Холодковский, верно? Опаздываете, товарищ. — Он выразительно указал на часы на своем запястье.
— Я задержался в театре… — начал скрипач, облизывая губы.
— В другой раз постарайтесь прийти вовремя. — Незнакомец явно не был настроен слушать его извинения. — Присаживайтесь, товарищ Холодковский.
Евгений Львович сел на свободный стул, на колени положил футляр со скрипкой, подумал, снял свою шапку пирожком, отряхнул ее и водрузил поверх футляра.
— Ну, чем вы нас порадуете сегодня? — спросил человек с петлицами.
— Простите, товарищ… — начал скрипач, конфузливо улыбаясь. — Я не расслышал, как вас зовут.
— А я и не говорил, — отрубил товарищ. — Зовите меня Иван Иванович. Ну?
Скрипач растерянно моргнул, но, поняв, что спорить бесполезно, поторопился изобразить на лице улыбку, которая, впрочем, вышла немного растерянной.
— Я нашел в театре еще одну контрреволюционно настроенную личность, — бойко заговорил скрипач. — Это Николай Михайлович Чехардин, наш арфист. Мне он уже давно казался подозрительным. Правда, он всячески уклонялся от разговоров на политические темы, но я всегда чуял, что он скрытый троцкист. И вот сегодня…
Иван Иванович зевнул.
— Сегодня он дал тебе по морде, — грубо оборвал он излияния скрипача. — Прямо в театре. Что, бабу не поделили? А?
Скрипач открыл рот. Он был готов поклясться, что никто, ни один человек, не видел, как арфист дал ему пощечину. И вот, не угодно ли, его собеседник уже осведомлен о том, что было всего несколько часов тому назад, хоть и сделал слишком поспешные выводы по поводу причин происшедшего.
— Иван Иванович, я… Позвольте мне объяснить. Я, так сказать, выработал свою манеру… Я говорю о том, о чем другие предпочитают молчать. Но я-то знаю, что у них на уме… вызываю их на откровенность, так сказать… И таким образом я уже помог вам… то есть вашему ведомству… помог выявить разных… контрреволюционно настроенных…
Тут Евгений Львович увидел устремленные на него злые глаза, и окончание фразы замерло у него на губах.
— Грубо работаешь, — сказал Иван Иванович с жалостью, которая чересчур уж смахивала на презрение.
— Ну… я стараюсь…
Скрипач лихорадочно размышлял, какую линию поведения выбрать, чтобы она расположила к себе его неприятного и, как понимал Евгений Львович, опасного собеседника, но пока выходило так, что он раздражал Ивана Ивановича все сильнее и сильнее.
— Вы, товарищ, зря думаете, что я наговариваю из-за личных причин… Чехардин догадался, что я все говорю не просто так… Потому он меня и ударил.
— Если бы он догадался, в жизни бы он тебя не тронул. — Иван Иванович усмехнулся. — По-моему, ты мне врешь.
Евгений Львович растерялся.
— Я… что вы… как я могу!
— Тогда расскажи мне что-нибудь поинтереснее. Кто тебе в морду дал и за что — это твое личное дело, и нечего нас в него мешать. Ну?
Скрипач попытался собраться с мыслями.
— Зять дирижера, наш новый тромбонист… Я выяснил, что у него брат — фотограф. То есть важно не это, а то, что он занимается изготовлением порнографических снимков… Он приглашал позировать девушек из кордебалета и кое-кого из хора. Вот…
Иван Иванович, не отвечая, постукивал пальцами по столу.
— Откуда такая информация? — наконец спросил он.
Евгений Львович, потея от усердия, ответил, что он услышал это в балетной канцелярии, от Вари Пашковской, а Маша Арклина сказала, что, должно быть, кто-то копает под дирижера, потому что многие хотели бы видеть его директором, а Дарский и его люди не прочь от него избавиться.
— Пашковская, Пашковская, — пробурчал человек в пенсне, притворяясь, что вспоминает, — это не дворянская ли фамилия?
— Нет, что вы! У нее до сих пор родственники в деревне живут, а отец ее переписывал ноты для театра… Я лично его знал.
— А отец Арклиной чем занимался?
— Не знаю. Она никогда о нем не упоминала. — Евгений Львович заерзал на стуле. — Ее тетка работает в театре, ну, сумела и племянницу пристроить. Я слышал, родители Маши были крестьянами, да померли от эпидемии. Только вот не очень-то она на крестьянку похожа. Запястья тоненькие-тоненькие, не чета крестьянским, и пальцы длинные — на рояле, наверное, восемь клавиш возьмет. И еще: слышал я как-то, как она с теткой разговаривает, все на «вы» да на «вы». Кто же сейчас на «вы» с членами семьи говорит? За крестьянами такого точно не водится.
— А вы, оказывается, наблюдательный человек, Евгений Львович, — заметил Иван Иванович с тонкой усмешкой. Уловив, что к нему вновь стали обращаться на «вы», осведомитель приободрился.
— Нет, ну я стараюсь, конечно… Прилагаю все силы. И вот еще что интересно: был у нее роман не роман, но отношения с главным сердцеедом нашим, Алексеем Валерьевичем. Ну, у него кого только не было — но только Маша единственная, кто сама дала ему от ворот поворот. Все вокруг думали, что он ее бросил, но я точно знаю, что это неправда. Она дала ему отставку — а? Обыкновенная девочка из канцелярии! Я так думаю, строго между нами, конечно, что не такая уж она обыкновенная. Тетка ее тоже, когда говорит о прошлом, то и дело путается в деталях. То она никуда не ездила за пределы Московской губернии, то побывала и там, и сям. То у нее была сестра, после которой и осталась Маша, то вдруг говорит, что никаких сестер, одни братья. Как хотите, но это очень подозрительно.
— Как фамилия тетки? — спросил человек в пенсне.
— Кускова. Серафима Петровна Кускова ее зовут. То есть по документам, а так-то кто знает, кем она может оказаться…
— А племянницу?
— Арклина Мария Георгиевна. Да, по моим сведениям, у нее и жених имеется. Младший брат профессора Мерцалова из института мозга. — По выражению лица Ивана Ивановича скрипач понял, что собеседника чрезвычайно заинтересовала эта информация, и решил рискнуть. — Я вот думаю, — доверительно начал он, — а может быть, она через брата к профессору подбирается? Такая известная личность, уважаемый человек… Он для многих должен представлять интерес.
Иван Иванович метнул на скрипача быстрый взгляд и поправил пенсне.
— Ну, с этим мы сами разберемся, кто к кому подбирается и зачем, — сухо бросил человек с петлицами. — Что-нибудь еще у вас есть?
Евгений Львович стыдливо развел руками:
— За эту шестидневку — все.
— Стало быть, арфист, который вам врезал, брат тромбониста, который то ли занимается порнографией, то ли нет, и странная девица из балетной канцелярии, — перечислил Иван Иванович. — Мелко, Евгений Львович, мелко. Пожалуй, сегодня вы обойдетесь без талонов в наш распределитель. — И, усмехнувшись, он поднялся с места.
У Евгения Львовича заныло под ложечкой. Он представил себе, чего лишился: отличной материи задешево, обуви, быть может даже заграничной, хороших часов, — и его настроение разом ухудшилось.
— Работать надо лучше, — назидательным тоном промолвил Иван Иванович. — Идите домой, товарищ, и к следующему разу постарайтесь представить что-нибудь стоящее. Вы меня понимаете?
Евгений Львович пробормотал, что он все понимает, но… Нельзя ли ему получить хотя бы один талон? Он ведь так старался…
— Сегодня — нет, — ответил безжалостный Иван Иванович. — Но в будущем, если мы с вами сработаемся… Я уверен, вы получите еще множество талонов. И все будут счастливы и довольны, — неизвестно к чему заключил он.
Скрипач поднялся на ноги, от огорчения чуть не уронив футляр со скрипкой и шапку.
— Хорошо, тогда… тогда я пойду? — несмело спросил он.
— Идите, конечно.
Пару раз едва не оступившись на лестнице, доносчик вышел на улицу, где крупой мела метель и жалобно поскрипывала вывеска с обманчивой надписью «Склад».
— Ах, какие мерзавцы… — простонал Евгений Львович. И, прижимая к себе скрипку, поплелся сквозь метель домой. Неполученные талоны в распределитель пеплом стучали в его сердце.
Что же касается того, кто называл себя Иваном Ивановичем, то он какое-то время расхаживал по комнате, о чем-то размышляя, затем снял трубку телефона и набрал номер, который, по-видимому, был хорошо ему знаком.
— Говорит капитан Смирнов. Ильин, ты? Вот что, я сейчас приеду. Срочно найди мне досье на Бутурлина… Да, на генерала. Я в курсе, что умер… Мне плевать, что уже поздно. Чтобы досье было на моем столе, а если начнут артачиться, сядут в одну камеру с Анатолием… Да, так им и передай.
Он повесил трубку, накинул шинель, надел фуражку, вышел из комнаты и быстрее молнии сбежал по лестнице.
Глава 14. Театр и кино
— Наташа, вы опоздали на одну минуту, и я сделал большую глупость.
— Хорошо, что я не опоздала на две минуты.
Из фильма «Солистка балета» (1947)Опалин пробудился рано утром, в тот блаженный и непрочный час, когда в соседских комнатах еще молчит радио, и все обитатели коммуналки от мала до велика наслаждаются заслуженным отдыхом. Некоторое время он находился в той зыбкой области между сном и явью, где контуры реальности еще нечетки, а воображаемое уже слабеет и теряет свою силу. В полудреме Иван вспомнил улыбку Маши, ее глаза, потом на смену ей явился хмурый Твердовский, а затем подоспел и инженер Демьянов, плешивый и положительный, который утирал слезы платочком, говоря о пропавшей жене. Образ Маши вдруг как-то потускнел, и окончательно его стерло другое воспоминание — о темном переулке за Большим театром, где огонь горящей спички освещал мертвенно-бледное лицо убитого юноши.
Иван повернулся на кровати и уставился в потолок, который маячил где-то высоко над ним смутным пятном. Опалин был недоволен, потому что его не покидало ощущение, что дела разваливаются, а преступники ускользают у него из рук. Инженер упорно не сознавался в убийстве, а визит в театр, на который сыщик так самонадеянно отважился, ничем ему не помог. Эх, посоветоваться бы с Терентием Ивановичем Филимоновым, который служил еще в царское время и мог много чего подсказать, основываясь на своем опыте! Но Терентия Ивановича Твердовский отправил за тысячи километров от Москвы, взвалив на него головоломное дело, которое не могла раскрыть местная милиция. Впрочем, и сам Иван, и кое-кто из его коллег подозревали, что Твердовский таким образом пытается выгородить Филимонова, к которому в последнее время стали слишком часто цепляться именно из-за его работы при царе, — а в 1936 году такие придирки вполне могли обернуться арестом, который тогда не сулил ничего хорошего.
«Надо будет позвонить, — подумал Опалин, закрывая глаза. — 1-51-33… И Маше…»
На работе утром пришлось выезжать всей опербригадой на место двойного убийства, которое, к счастью, удалось раскрыть по горячим следам. Вернувшись на Петровку, Опалин позвонил коменданту и предупредил его о том, что отправляет в театр трех своих подчиненных.
Повесив трубку, он сказал Казачинскому, Петровичу и Завалинке:
— Допросите служащих и артистов под протокол, а еще — найдите вахтера Благушина. В деталях расспросите его о ночи с шестнадцатого на семнадцатое число: где был, что видел, кто куда ходил. Теперь вот что: костюм, в котором я видел Виноградова, наверняка должен быть где-то учтен. Вы отправитесь в пошивочный цех, к костюмерам, короче, к тем, кто занимается костюмами, и выясните, пропал ли костюм или он находится на месте. Мне не нравится, что одежда, в которой молодой человек пришел в театр, исчезла, и я не удивлюсь, если окажется, что костюм Виноградова волшебным образом вдруг где-то обнаружится. Если это так, изымайте костюм как улику и приобщайте к вещдокам. И помните: вы просто делаете свое дело, скучную бумажную работу. Никаких угроз, ничего, что могло бы их насторожить. Это понятно?
— Может быть, ты объяснишь, что именно нам надо искать? — спросил Казачинский. — Кроме костюма?
— То же, что и всегда. Вранье и противоречия. — Опалин нахмурился. — Будьте предельно корректны и осторожны. Это странная среда и странные люди.
И, подумав, добавил:
— Я не верю ни одному их слову. Вот не верю и всё.
Петрович кашлянул.
— Ваня, мне все-таки кажется, что надо вплотную заняться теми двумя или тремя минутами, когда тело исчезло, — как всегда, веско и рассудительно заговорил он. — Чудес не бывает. Либо его где-то спрятали, либо увезли, либо сначала спрятали, а потом увезли. И еще меня беспокоят грузовики, которые в ту ночь вывозили декорации. Ты не думал о том, что труп могли спрятать в какой-нибудь декорации?
— Думал, — признался Опалин.
— Ну так чего мы ждем? Можно же поехать на склад, где они хранят свои декорации, и устроить там обыск.
— А я думаю, что тело вполне могли спрятать в театре, — неожиданно подал голос Антон.
— Почему не в доме на Щепкинском проезде? — поинтересовался Казачинский. — Тело ведь могли и туда утащить.
— Куда? В коммунальную квартиру? И как ты там спрячешь труп? Он же будет… — Антон замялся, но потом вынудил себя договорить, — разлагаться.
Петрович поглядел на него с удивлением. Прежде он держал Завалинку за желторотого юнца, который не слишком-то подходит для их работы; а вот поди ж ты, юнец оказался не так уж глуп.
— Я видел театр изнутри, и вы тоже его увидите, — заговорил Опалин. — Поверьте на слово: обыскать такое старое и сложное здание сверху донизу просто невозможно. Если труп на складе декораций, рано или поздно он даст о себе знать — по той самой причине, которую назвал Антон. Что касается дома в проезде — нет, не думаю, чтобы тело унесли туда. Я дурак, — мрачно добавил он. — Не надо было мне вестись на истерику Люси. Я должен был отправить ее за милиционером, а сам остаться у тела. А теперь все усложнилось, потому что тела нет.
— Да, — кивнул Петрович, — нам нужен труп. Очень нужен.
— И вот еще что. Проверьте алиби Вольского: где он был в тот день, что делал. Мне не нравится, что он сгоряча, по его словам, пригрозил задушить Виноградова, и вскоре того и в самом деле удавили.
— Хорошо, — сказал Казачинский. — А с другим нашим делом что? Я про жену инженера, которая то ли сбежала, то ли нет.
Опалин не то чтобы знал достоверно — он кожей чувствовал, что коллеги начинают на него сердиться за то, что он, как они считали, голословно назначил Демьянова виновным, в то время как ничто не подтверждало эту версию. Интонация Казачинского ему не понравилась, но он сумел сдержать себя и даже улыбнулся.
— Ничего не изменилось, продолжаем заниматься расследованием, как и раньше…
К счастью, тут зазвонил телефон, и Иван, который вообще не слишком его жаловал, поспешно схватил трубку.
— Опалин… Да, Николай Леонтьевич. Сейчас буду.
— Начальство вызывает? — спросил Петрович, когда Опалин повесил трубку.
— Угу, — буркнул тот, поднимаясь с места. — Я пошел.
И с этими словами он скрылся за дверью.
В кабинете Николая Леонтьевича он увидел уже знакомую ему Екатерину Арсеньевну, которая судорожно цеплялась за высокого сутулого мужчину лет пятидесяти.
— Борис Виноградов, — представил его Твердовский. — Наш… э… знаменитый художник…
— Ну, не такой уж знаменитый, — попробовал пошутить мужчина, но посмотрел на мученическое лицо бывшей жены и умолк, досадуя на себя.
В общем, получалось, что Опалин немного опередил события, когда сказал коменданту, что отец Виноградова настаивает на том, чтобы его сына нашли как можно быстрее. Разговор с родителями Павлика съел у Опалина и его начальника добрых полтора часа жизни. Екатерина Арсеньевна превзошла себя: она высказывала самые дикие, самые нелепые версии того, что могло случиться с ее мальчиком. Его убили из-за Туси, развратной девки из Щепкинского, которая затащила его в постель; его зарезал Володя Туманов, потому что захотел занять его место в театре; с ним произошло что-то ужасное, потому что она сердцем чует, что его больше нет в живых. Произнеся эту фразу, она через минуту говорила, что верит в то, что Павлик к ней вернется, так говорит ей сердце, и оно ее не обманывает. Отец казался гораздо разумнее и никаких версий не выдвигал, а лишь уронил пару намеков на то, что у него есть друзья повсюду, и, к примеру, в «Правде», и если муровцев там пропечатают, им мало не покажется.
— Вы должны понять, — в сотый раз повторил утомленный Николай Леонтьевич, — что мы делаем все, что можем…
Екатерина Арсеньевна зарыдала, с ней сделался настоящий истерический припадок, бывший муж заметался вокруг нее, стал предлагать ей воду из графина Твердовского, чуть не разбил графин и стакан, и тут бывшая жена высказала ему все, что думала о нем и его новой супруге, бессердечной особе, которая скупает золото царских времен и которая «не доведет его до добра». В конце она потребовала немедленно дать ей знать, когда найдут ее Павлика, и удалилась, гордо отказавшись от того, чтобы ее сопровождал бывший муж.
— Я надеюсь, эта маленькая семейная сцена… — вяло начал Виноградов, потом посмотрел на лица собеседников и сам выпил воду из стакана, которую налил для жены.
Опалин видел, что Твердовскому очень хочется выставить незваного гостя, но приходилось терпеть, потому что угодить в «Правду» в отрицательном виде совсем не хотелось. А Виноградов, растирая тонкой рукой высокий морщинистый лоб, заговорил о своей работе для метро, потом о том, как его строят, и к месту рассказал анекдот, как при рытье тоннеля нашли клад.
— Почему-то мне кажется, — неожиданно добавил он, — что вы знаете куда больше, чем сказали Екатерине Арсеньевне и мне… Его ведь нет в живых, верно?
Твердовский молчал, молчал и Опалин, но их молчание оказалось куда красноречивее слов. Художник поднялся.
— Я не смогу ей этого сказать, — тихим, безжизненным голосом промолвил он. — Не смогу. Так что… вы уж, пожалуйста, сами…
И удалился старческой походкой, не прощаясь.
Опалин внезапно почувствовал, что ему все надоело, и когда Твердовский отпустил его, он направился в столовую и сытно там пообедал, после чего поднялся в свой кабинет. Достав из ящика стола справочник, Иван стал листать его.
Вот, пожалуйста, страница 457: Государственный академический Большой театр Союза ССР, раздел «балет». Заведующий балетной труппой… худрук и балетмейстер… дирижер… режиссер балета… балетмейстеры… помощники режиссера… концертмейстеры… И отдельно — медицинская консультация… главный врач… управление домами… общежития… гараж… музей…
А телефона балетной канцелярии нет. «И я хорош — домашний телефон взял, а рабочий забыл…» Он решительно придвинул к себе телефонный аппарат и набрал номер главного администратора.
— Вас беспокоят со склада забытых вещей Мострамвайтреста, — деловито заговорил Опалин. — Вчера в трамвае одиннадцатой линии был найден сверток с вещами, а внутри среди прочего оказался документ на имя Арклиной Марии, работницы Большого театра. Есть у вас такая?
«Не переборщил ли я? Нет, не переборщил… 11-я линия как раз идет мимо театра, она вполне могла оказаться в этом трамвае…»
Администратор посоветовал навести справки в отделе кадров и дал его телефон. Еще один звонок, и Опалин получил в свое распоряжение заветный номер.
— Алло!
Как назло, ответила не Маша, а ее соседка.
— Склад забытых вещей Мострамвайтреста, — бойко отрапортовал Опалин. — Мне нужна гражданка Арклина.
— Обождите минуточку, — буркнула Варя.
Опалин был готов ждать хоть целую вечность, но Маша подошла гораздо быстрее — минут этак через пять.
— Алло! Простите, я не помню, чтобы теряла что-то в трамвае…
— А сверток с сердцем? — весело спросил Опалин.
— Каким еще сердцем? — поразилась Маша.
— Моим.
— Ну, знаете ли!
— Ничего не знаю, — объявил бессердечный Опалин, улыбаясь во весь рот. — Вы мне вчера обещали, что пойдете со мной в кино.
— Я ничего не обеща…
— Пойдем, а? Прямо сегодня. Когда вы освободитесь?
— Я не знаю… А куда идем-то?
— Можно в «Метрополь», там три зала. И мороженое отличное. Или в «Палас»… — это был кинотеатр на четыреста мест, располагавшийся на Пушкинской площади.
— Я люблю мороженое, — жалобно сказала Маша.
— Тогда в «Метрополь»? В шесть часов встретимся у фонтана возле театра. Идет?
— Ну… Ладно, уговорили!
Опалин удрал с работы в пять, чтобы никто в последнюю минуту не выдернул его на какое-нибудь срочное расследование и не нарушил его планы. Чтобы убить время, он ходил кругами возле фонтана, не подозревая, что с верхнего этажа театра за ним через окно наблюдает Маша.
В десять минут седьмого она сдалась, поглядела на себя в зеркало, подумала, припудриться или нет, и решила не тратить время зря.
— Я опоздала? — беспечно спросила она, подходя к Опалину.
Завидев ее, он заулыбался, но Маша при виде его улыбки отчего-то надулась.
— Я не знаю, — невпопад ответил он на ее вопрос.
В зале, когда пошли начальные титры, Опалин взял ее за руку. Маша заерзала и стала руку отнимать. Иван тотчас же отпустил ее, но через минуту она обнаружила, что он обнимает ее за талию.
— Эти трое, которые сегодня в театр приходили, твои друзья? — спросила Маша сердитым шепотом, чтобы не мешать остальным зрителям.
— Ну да. А что?
— Ничего. — В полутьме зала он видел, как блестят ее глаза, обращенные на него. — Я знаю, почему ты меня в кино пригласил.
— Так бы сразу и сказала, — шепнул Опалин и поцеловал ее.
— Нет, так нечестно, — объявила Маша, переводя дух. — Ты… ты… Я тебе не верю!
Он поцеловал ее снова, и тут Маша возмутилась.
— Ты мне кино смотреть не даешь!
— Извини, — шепнул Опалин и отодвинулся от нее, но теперь так крепко сцепил свои пальцы с ее пальцами, что она не могла высвободиться.
— Я знаю, ты меня пригласил, — беспомощно объявила Маша во время длинной и явно затянутой сцены на экране, — потому что хочешь от меня узнать, что на самом деле происходит в театре.
— Не хочу, — тотчас же ответил ее спутник и даже головой мотнул.
— Нет, тебе интересно…
— По работе — да. А так — нет.
Маша недоверчиво глядела на него. Сегодня, поразмыслив хорошенько, она истолковала его неожиданный интерес к ней, его звонок на работу как стремление использовать ее, выведать через нее то, что ему было нужно. То, что он упорно отказывался говорить о театре, озадачило ее — и в то же время обрадовало.
— Между прочим, — важно сказала она, — я многое знаю.
— Ты знаешь, кто убил Виноградова? — спросил Опалин, повернувшись к ней.
— Нет, конечно! — воскликнула она. — А что, его…
— Дайте посмотреть фильм, — заныл сзади какой-то зритель. — Ну что за люди…
Маша умолкла и только смотрела на Опалина во все глаза. Он отпустил ее руку, но немедленно обнял девушку за плечи.
— В театре, — шепотом выпалила Маша, — почему-то думают, что вы подозреваете Алексея.
— В таких случаях, — шепнул в ответ Опалин, прижавшись щекой к ее душистым волосам, — подозревают всех, с кем у жертвы был конфликт.
— Ну, нет!
— Не нет, а да.
— Нет, Алексей тут ни при чем, — решительно заявила Маша. — Не надо его сюда впутывать, хорошо? Он просто очень несчастный человек.
— Который оскорбляет тех, кто не может ему ответить, — усмехнулся Опалин, вспомнив, как Вольский швырял костюмерше разодранный колет. — О да, очень несчастный…
— Ты ничего о нем не знаешь, — вздохнула Маша. — Совсем ничего.
— Вы угомонитесь или нет? — возмутился зритель.
— Все, товарищ, молчим, молчим, — поспешно сказал Опалин. Он притянул к себе Машу и стал вместе с ней смотреть кино.
Глава 15. Догадка
Если, дорогие граждане, вы хотите знать, кто у нас в области театра первый проходимец и бандит, я вам сообщу.
М. Булгаков, «Багровый остров»Работа сыщика никогда не ограничивается расследованием одного преступления. Одни дела тянутся из прошлого, другие добавляются каждый день, на третьи перекидывает начальство после того, как твои коллеги уже потерпели в расследовании неудачу, и на всё волей-неволей приходится находить время. Дело об убийстве Павла Виноградова, официально считавшееся делом о его исчезновении, и дело о пропавшей жене инженера Демьянова для самого Опалина стали тем, что он про себя называл занозами, — остерегаясь, впрочем, произносить это слово вслух.
Взять хотя бы дело Виноградова. Показания, которые несколько дней по поручению Ивана снимали Петрович, Казачинский и Завалинка, должны были внести ясность, но вместо этого только всё запутали.
Вахтер Благушин, с которым Опалин столкнулся в ночь с 16 на 17 октября, уверенно показал, что он не видел никакого трупа, что до появления пьяного гражданина в сопровождении гражданки, смахивающей на особу легкого поведения, не происходило ничего подозрительного и что последние служащие покинули театр около одиннадцати, а потом все было совершенно мирно и благополучно, но — опять-таки до появления пьяницы с девицей.
Более того, Благушин вспомнил, что Павел Виноградов, целый и невредимый, ушел из театра незадолго до окончания оперы, которая шла в тот вечер. Но, вообще говоря, служащим театра не возбраняется присутствовать на представлениях.
— Во что он был одет? — спросил Петрович у вахтера.
— А? — Благушин заморгал глазами и приставил руку к уху. Старик явно не очень хорошо слышал.
— Когда Павел Виноградов уходил из театра, во что он был одет? — громче повторил Петрович.
— Курточка на нем была такая, на меху, — подумав, ответил Благушин. — Шапочка. Да как обычно он был одет…
— И как он выглядел?
— Да обыкновенно, а что?
— Свертка с ним никакого не было?
— Почему сверток-то?
— Вы лучше отвечайте на вопросы, — посоветовал Петрович, насупившись. — Когда он уходил, был с ним сверток или нет?
— Да я не помню уже, — простодушно ответил вахтер. — Кажись, нет.
В свою очередь показания Бельгарда помогли прояснить, почему Виноградов задержался в театре.
— По-моему, он не смотрел представление, — сказал Людвиг Карлович. — Видите ли, мы с Палладием Андреевичем обсуждали постановку «Лебединого озера»… кое-какие моменты. В общем, когда я вышел от Касьянова, было уже довольно поздно, и Виноградов подошел ко мне в коридоре. Он сильно нервничал…
— Позвольте, позвольте, — пробурчал Казачинский, — но нашему коллеге вы не так давно говорили, что не обращаете внимания на артистов кордебалета и не можете ничего сказать о пропавшем.
— Вот именно, — кивнул старик. — Я все время путал этого молодого человека с его другом Тумановым. Я думал, что в тот вечер ко мне в коридоре подошел Туманов. Я только сегодня осознал свою ошибку, когда при мне кто-то назвал Туманова по имени. Несомненно, я говорил в тот вечер с Виноградовым.
— И о чем же вы с ним говорили?
— Он знал, что я имею на Алексея Валерьевича некоторое влияние. Если вы не в курсе, Алексей мой ученик. — Произнося эти слова, Бельгард не без гордости улыбнулся. — Виноградов хотел, так сказать, смягчить неприятное впечатление, которое он произвел на Алексея своими выходками. Он очень долго и путано говорил о том, что не имел в виду ничего плохого, что его просто задело, как Алексей обращался с Ириной…
— А как он с ней обращался, кстати? — невинно поинтересовался Казачинский.
Нет, ему не показалось — Бельгард и в самом деле смутился.
— Э-э… он выразился в том смысле, что у нее грация, как у беременной коровы. Ему, понимаете, свойственно преувеличивать… В тот день она была немножко тяжеловата и неповоротлива, только и всего, но он вышел из себя. Он всегда выходит из себя, если что-то идет не так…
— Ясно, — кивнул Казачинский. — И что же вы сказали Виноградову?
— Ну, я пытался его успокоить, и в то же время… В то же время мне не хотелось брать на себя, понимаете, какие-то обязательства. А он явно желал, чтобы я представил от его лица извинения Алексею, и не очень хотел идти извиняться сам. Ему почему-то казалось, что Алексей обязательно постарается выжить его из театра, а работой в театре Виноградов очень дорожил. Ну вот, мы поговорили, а потом он ушел.
Показания остальных свидетелей не смогли добавить к делу ничего существенного. Кто-то заметил Виноградова в то утро в буфете, кто-то видел его на классе, кто-то во время репетиции. Кроме того, из расспросов в пошивочном цехе и разговоров с костюмерами выяснилось, что костюм Виноградова, в котором он репетировал в «Лебедином озере», исчез.
— Я не понял, — проворчал Антон, когда опера обсуждали новые подробности дела в кабинете Опалина, — почему мы расспрашивали вахтера о том, со свертком Виноградов покинул театр или нет?
Иван усмехнулся.
— А между тем все просто, — объявил он, откинувшись на спинку стула и сцепив пальцы на затылке. — Труп был в балетной одежде. Если Виноградов вышел в своей обычной одежде, откуда взялся балетный костюм?
— А он не мог надеть балетный наряд под одежду? — подал голос Антон.
— Зачем? — спросил Казачинский.
— Там этот, как его, колет из толстого материала, да еще с нашивками, — сказал Опалин. — И на ногах у Виноградова были балетные туфли, когда я его видел. — Он опустил руки на стол, и по выражению его лица опера видели, что он недоволен. — А еще вы заметили, что он после репетиции не заходил в буфет?
— Ах, черт! — вырвалось у Петровича. — Верно!
— Что-то я сомневаюсь, что он мог продержаться весь день на двух пирожных, эклере и кофе, которые съел в перерыве между классом и репетицией, — буркнул Иван, насупившись. — Он не возвращался домой и не заходил к Туманову, то есть возможности перекусить у него не было. Или же мы чего-то не знаем…
— Я кое-что видел в театре, когда искал одного из свидетелей, — внезапно сказал Антон. — Рассказать?
— Разумеется, — ответил Опалин.
— Я находился на четвертом этаже, а внизу на лестничной площадке стояли Вольский и Бельгард. Разговор шел совершенно обычный, ну, судя по интонации. Я особо не прислушивался, до меня доносились только отдельные слова, — пояснил Антон. — Они что-то обсуждали, шутили и даже смеялись. И тут я вижу, как Вольский ни с того ни с сего хватает старика за грудки и говорит: «А может, выкинуть вас сейчас в окно?» И лицо у него, знаете, стало такое… бешеное. Но тут он увидел, что я смотрю на них, разжал руки и отпустил старика.
— А Бельгард испугался? — спросил Опалин.
— Ну, испугался не испугался, но опешил точно. Я вот что думаю: может, Виноградов пошел к Вольскому извиняться, а тот вспылил, ну и… того? Удавил его? Честное слово, мне кажется, что он на такое способен.
Опалин задумался.
— Там была еще травма головы, — сказал он наконец. — Виноградова сначала ударили сзади, а потом задушили. Это преднамеренное убийство, а не убийство в состоянии аффекта.
— Уверен? — подал голос Петрович. — Ты труп видел какие-то секунды и рассматривал его ночью, при огне от спички. Кстати, ты знаешь, что наш балетный принц в прошлом уже стал причиной смерти человека?
— Он кого-то убил? — живо заинтересовался Опалин.
— Ну, убил не убил… как посмотреть. Влюбилась в него девушка из кордебалета, красавица, умница, думала, что у них все серьезно. А он попользовался ей и бросил. Ну, она и наложила на себя руки. Как по-твоему, это тянет на убийство или нет? С юридической точки зрения — нет, само собой. Ну а если подумать хорошенько?
— Это точно, что она покончила с собой? В смысле, никакие другие варианты не рассматривались?
— Я так понял, что нет, но можем поискать в архивах. Кто вел следствие, и вообще…
— Вот ты этим и займешься, — объявил Опалин. — Если возникнет хоть малейшее подозрение, что он ее убил, немедленно доложи мне. Кстати, что насчет его алиби? Где он был вечером 16-го?
— Говорят, уехал домой вскоре после окончания репетиции.
— На чем уехал?
— На эмке. У него машина, — пояснил Петрович.
Тут, наверное, стоит пояснить, что собственный автомобиль был тогда такой же редкостью, как сейчас миллиард рублей на счету в банке.
— И? — безразлично уронил Опалин. — Куда он поехал-то? Что шофер говорит?
— Нет у него шофера. Он сам водит. Живет на Остоженке. Домработница его заявила, что он весь вечер провел дома. А сынишка дворника говорит, что он домой завернул на несколько минут, а потом опять уехал. Я, говорит, его машину завсегда узнаю. Он на дачу часто ездит.
— На дачу? В октябре?
— Угу. Да у него там не дача, а хоромы целые. Это мне уже дворник сказал.
— Где дача-то?
— Недалеко от станции Лобня. Полчаса от Москвы.
Три пары глаз уставились на Опалина, ожидая, что он скажет. Вольский с собственной машиной, на которой запросто мог вывезти труп, Вольский — единственный, кто имел серьезный конфликт с убитым, и вдобавок человек с явно нестабильной психикой, из просто неприятной личности вполне логично превращался в подозреваемого номер один. А раз так…
— Запросите местную милицию, не находили ли в окрестностях неопознанные трупы, подходящие под описание Виноградова, — сказал Опалин.
— Вольский мог отвезти труп куда угодно, — напомнил Петрович.
— Да, но прежде всего стоит проверить окрестности Лобни. И…
Спички, думал он. Почему спички, зачем спички? И тут он вспомнил Вольского с его летящим шагом, с его порывистостью. С его бешеными выходками, которые ему сходили с рук, потому что ему все прощали — за талант, или, как сказал старый Яков Матвеевич, за гений.
Мог ли он не забыть подобрать спички? Там, в темном проезде? И что-то говорило Опалину — нет, не мог. Тот, кто подобрал спички, должен был иметь совершенно иной склад ума. Методичный. Трезвый. Не забывающий ни одной детали…
— И девушку погубил, — зачем-то встрял Казачинский. — А девушка, судя по словам тех, кто ее знал, чистый клад была. Не, я все понимаю: не был бы он в Большом театре важной фигурой, мы бы его приперли к стенке в два счета…
Клад.
Что там рассказывал отец Виноградова? Рыли метро, нашли клад…
— Ах ты!.. — вырвалось у Опалина. И, не сдержавшись, он выругался.
— Что с тобой? — с удивлением спросил Петрович. Он знал, что Иван прибегал к ругательствам редко — и то только тогда, когда не мог сдержаться.
— Да инженер этот, Демьянов, — возбужденно заговорил Опалин. — Который убил свою жену. Вы еще никак концов не могли найти, за что… — Он хлопнул ладонью по столу. — Личных конфликтов не было, третьи лица не замешаны, не застрахована, не выигрывала по займу… Ну конечно же! Клад! Ему квартиру дали, в старом доме, он упоминал, что они хотели сделать ремонт… А потом жена исчезла! Но до того, как исчезнуть, стала вдруг ходить в дорогие магазины и присматривать себе шубу… Клад они нашли! Вот в чем дело! Вот за что он ее убил…
Опалин вскочил с места. Глаза его горели, он весь преобразился. Антон смотрел на него разинув рот.
— Наконец-то я прищучу этого гаденыша и узнаю, куда он дел труп… — объявил Опалин. — Вы не понимаете, он на меня смотрел так, как будто уже надо мной победу одержал, ясно? И поэтому я сразу понял, что он виновен…
— Ну… может быть, и клад… — пробормотал Петрович. Он уже не знал, чему верить. — А с театром-то мы что будем делать?
— Я же сказал. Материалы мне найди по той балерине, которая с собой покончила. Труп искать надо… на даче Вольского побывать… Ладно. Для начала разберемся с инженером!
Пока Опалин на Петровке обсуждал с операми план дальнейших действий, секретарша директора Дарского отчаянно пыталась не пустить в кабинет начальника пышнотелую гражданку, которая жила в Щепкинском проезде и являлась законной супругой композитора Чирикова. Но секретарша с позором проиграла битву — посетительница просто оттеснила ее мощной тушей и прорвалась в кабинет.
— Вынужден вас огорчить, Антонина Федоровна, но я уже ухожу, — сказал директор сухо. Он не любил ни композитора, ни его энергичную напористую жену, которая вопреки всем объективным свидетельствам утверждала, что ее муж — выдающийся талант, которого враги не подпускают к корыту… пардон, к созданию передовой советской музыки.
— Мое дело много времени не займет, — объявила Чирикова, вскинув голову. — У вас в плане на следующий год стоит балет из жизни колхозников. Я хочу, чтобы вы поручили Василию Аркадьевичу написать к нему музыку.
— Вы считаете? — с непередаваемой интонацией промолвил Дарский, потирая мясистую мочку уха. — А что насчет либретто?
— Думаю, лучше всего будет, если либретто напишу я.
— Вы думаете? — все с той же интонацией спросил директор и в высшей степени загадочно улыбнулся. — Голубушка, вы ведь никогда не сочиняли либретто и понятия не имеете, что это такое.
— Полно вам, Генрих Яковлевич, — усмехнулась гостья. — Как будто вы не знаете, что в балете либретто — чистая условность. Я уж не говорю о том, что с точки зрения здравого смысла большинство либретто и вовсе полная чепуха…
— Что ж, возможно, какое-нибудь «Лебединое озеро» и в самом деле чепуха, — уже не скрывая иронии, проговорил Дарский, — но, простите, либретто из жизни колхозников чепухой быть не может. Вообще сочинение такого либретто — в современном балете задача первоочередной важности. — Судя по оборотам последней фразы, он процитировал собственное интервью какой-нибудь официальной газете вроде «Правды». — Я понимаю ваше желание нам помочь, но дело в том, что наши штатные либреттисты…
— Вы мне отказываете? — спросила гостья, воинственно выпятив все свои три подбородка.
— Простите, Антонина Федоровна, но вы никогда не писали на колхозную тему. Как и ваш многоуважаемый муж.
— Можно подумать, Митя Шостакович много писал на колхозную тему! — злобно выпалила гостья. — Однако ж это не помешало заказать ему балет. И то, что либретто было полной халтурой, никого не остановило.
— Антонина Федоровна…
— Да, да, халтурой! — возвысила голос Чирикова. — И музыка оказалась ему под стать… А потом вы все ходили и разводили руками: ах, за что вас в «Правде» так жестоко обругали! И поделом обругали! Прав был автор статьи, «Светлый ручей» — жуткая дрянь…
— Даже если так, — Дарский начал злиться, — это вовсе не значит, что ваш многоуважаемый муж, который за последние двадцать лет ровным счетом ничего не написал, может придумать что-то лучше…
— Он не написал, потому что его задвигают, — горячо заговорила гостья, — всякие карьеристы и халтурщики, которых вы у себя пригрели! Но если вы закажете ему балет…
— Я думаю, продолжать этот разговор не имеет смысла. — Генрих Яковлевич выразительно посмотрел на позолоченные ампирные часы и встал.
— Еще как имеет! — возразила Чирикова. — И если вы здесь же и сейчас не пообещаете, что закажете моему мужу балет, я пойду в наркомвнудел[15]. Я ни перед чем не остановлюсь!
Следует отдать Генриху Яковлевичу должное: он почти не переменился в лице, заслышав эту угрозу.
— Вынужден вас разочаровать, — усмехнулся директор, — но наркомвнудел балетами не занимается.
— А я вовсе не о балете буду говорить, — вкрадчиво зашептала гостья. — Представьте себе, несколько дней назад у меня кончилось снотворное, которое помогало мне спать всю ночь и не слышать, как внизу грузчики с матюгами таскают декорации. И я не смогла заснуть. В конце концов я перебралась в кресло у окна и сидела там, не зажигая лампу. Что толку идти в постель, думала я, все равно грузчики появятся ночью, будут шуметь, и, пока они не уедут, сна мне не видать. И вот смотрю я в окно и вижу, как в темном переулке внезапно открывается дверь, за которой горит свет. А потом я увидела, как некий человек выволок за ноги бездыханное тело. Сказать вам, что это был за человек?
— К чему вы ведете?
Генрих Яковлевич пытался держать удар, но голос подвел его, прозвучав слишком тонко. Директор не сводил с гостьи мученических глаз, и все морщины на его лице словно сделались глубже.
— Это только присказка, самое интересное впереди! — победно объявила Чирикова. — По Петровке ехала машина, светя фарами, а по тротуару шла парочка. Человек, который вышел из театра, заметался, юркнул обратно в дверь, запер ее изнутри и потушил свет. Теперь я не видела тело, которое осталось лежать у стены. Парочка свернула в переулок, стала там целоваться, потом девушка, кажется, споткнулась о тело, а ее спутник стал зажигать спички, чтобы понять, в чем дело. Мне было любопытно, чем все кончится, — добавила гостья, — поэтому я просто сидела и ждала. У девушки началась истерика, и мужчина увел ее с собой, но через несколько минут они вернулись с милиционером, который стоит на площади возле метро. Однако тела они не нашли, потому что в их отсутствие кое-кто вышел из театра и затащил труп обратно. А вы, Генрих Яковлевич, стояли за дверью и отдавали тащившему указания. И я прекрасно вас узнала, товарищ Дарский. Вы еще указали на догоревшие спички, которые остались на земле, и сказали, что их надо убрать.
Директор тяжело опустился в кресло.
— Это еще не все, — добила его гостья. — Вашему сообщнику удалось отделаться от свидетелей, потом в час с чем-то приехали грузчики и стали носить декорации, в три они уехали, а потом ваша машина подъехала к служебному входу, и, что самое интересное, за рулем сидели вы, а не ваш шофер! Был уже четвертый час утра, все спали, но я не спала и видела, как два человека вынесли труп из театра и затолкали в багажник, а вы стояли на стреме и озирались, как преступник. Должна признаться, у вас был в это мгновение чрезвычайно комический вид.
— Чего вы хотите? — хрипло спросил Дарский.
— Я уже сказала вам, чего я хочу. Чтобы Василий Аркадьевич писал балет, а я ему помогала. И вот еще что, — добавила Чирикова. — Все, что я видела, я записала и отправила на хранение надежным людям. Понятия не имею, за что вы убили несчастного мальчишку, но учтите: со мной этот номер у вас не пройдет. Вам ясно?
— Куда уж яснее, — пробормотал директор, утирая пот. Антонина Федоровна внимательно поглядела на него и приосанилась.
— Так я могу сказать мужу, что вы собираетесь заказать ему балет?
У Дарского уже не оставалось сил, чтобы говорить. Он чувствовал, что попал в капкан, из которого ему не выбраться, и потому только вяло кивнул.
— Вы можете на меня положиться, Генрих Яковлевич, — серьезно проговорила Чирикова. — Я никому ничего не скажу — если только вы меня не заставите. Вы поняли меня?
Он снова кивнул, чувствуя только одно желание: чтобы она немедленно убралась отсюда, чтобы поскорее закончились эти самые мучительные минуты в его жизни. Но Антонина Федоровна вовсе не собиралась уходить. Взгромоздив свои обширные телеса на один из стульев с бархатной обивкой, она со знанием дела принялась обсуждать денежные условия создания будущего балета.
Глава 16. Призраки ночи
Расценка мест на вечерние спектакли Большого театра. Партер 1–5-й ряд 25 руб., 6–10-й ряд 23 руб., 11–15-й ряд 20 руб., 16–19-й ряд 18 руб. Амфитеатр 18 руб.
«Вся Москва», 1936 г.Под ногами шуршит опавшая листва, с черных ветвей деревьев сыплется какая-то дрянь, то и дело где-то в лесу тревожно перекликаются птицы. Антон насупился и подтянул повыше воротник своего пальто, перешитого из шинели.
— Ну, Никита Александрович, посмотрите хорошенько, — с безграничным терпением обращается Опалин к Демьянову. — Где вы закопали ногу?
— Я не помню, — бормочет инженер. — Не помню… Можно я присяду? Я больше не могу… ноги не держат…
Он валится на пень. Вот уже несколько дней они кружат, как заколдованные, по этому подмосковному лесу, хмурому и неприветливому. Лесу, в котором Демьянов закопал части расчлененного тела своей жены.
— Я устал, — беспомощно говорит инженер.
Они все устали, но Опалин не станет говорить этого убийце. Здесь их опербригада в полном составе, проводники с собаками из служебного питомника, подмосковные милиционеры…
Частью с помощью самого убийцы, частью с помощью служебных собак они уже отыскали руки, голову, фрагмент туловища и одно бедро. Но этого мало. Надо найти все, все обрубки до единого, — и только тогда дело можно будет считать закрытым.
— Я ведь совсем не злой человек, — вздыхает инженер, который убил супругу, разрубил ее тело на восемнадцать кусков и использовал свои знания в области химии, чтобы полностью уничтожить в квартире следы преступления. — Но Катерина… Она никогда меня не понимала…
Не отвечая, Опалин делает несколько шагов по шуршащим листьям. Вид у него сосредоточенный, между ломаных бровей пролегли две глубокие морщинки, руки засунуты глубоко в карманы. В эти мгновения он почти не думает о Катерине, превратившейся в головоломку из 18 фрагментов, которые будет сшивать прозектор. Ему не дает покоя мысль, что где-то, может быть в таком же лесу, закопан труп Павлика Виноградова. А между тем время идет, ползет, летит, мчится. Любому сыщику прекрасно известно: чем больше времени проходит между преступлением и обнаружением тела, тем труднее расследовать дело и тем выше вероятность того, что убийство останется нераскрытым…
Иногда — впрочем, не очень часто — Опалину приходилось размышлять над тем, почему он работает в угрозыске, занимается тяжелой, грязной работой вместо того, чтобы найти себе какое-то другое применение. И тогда он думал о жертвах, об убитых, о тех, кто уже не мог за себя заступиться, кто не мог указать на преступника и покарать его, и ему чудилось, что погибшие избрали его, чтобы он был их защитником и восстановил справедливость.
Потому что если нет справедливости, то и все остальное становится никуда не годным.
Он услышал, что инженер обращается к нему, и машинально повернул голову в его сторону.
— Вы, наверное, думаете, что я убил ее из-за шубы. Когда мы нашли клад под полом… все эти золотые монеты… мы чуть с ума не сошли от радости. Все мечты вдруг стали возможны… Катерина хотела шубу и бриллианты, а я — дачу и лодку. Я всегда любил ловить рыбу. Сидишь себе на берегу, никого не трогаешь… — Демьянов испустил конфузливый смешок. — Но она сказала: вызовем маму, она будет с нами жить. Катерина прекрасно знала, что я думаю о теще… Ей, говорит, тоже надо будет шубу купить, а без лодки мы обойдемся… И тут я сломался.
— Идемте, Никита Александрович, — негромко говорит Опалин. — Надо найти остальные куски…
И они двинулись дальше. До позднего вечера они прочесывали лес и в итоге нашли все недостающие части тела.
В Москве Твердовский посмотрел на уставшее лицо Опалина, на круги у него под глазами, крякнул и сказал:
— Вот что, Ваня… Насчет Демьянова ты, конечно, молодец… Но все же отдохни-ка день, а лучше два. В кино там сходи… в театр…
И Опалин не стал спорить — хоть и не любил разлучаться с работой даже ради отдыха. Когда он оставался без дела, его начинало мучить ощущение неполноты собственной жизни. Он понимал, что это неправильно, но ничего не мог с собой поделать.
Октябрь подошел к концу. Уже впереди маячили ноябрьские праздники с их многолюдными демонстрациями; уже рабочие украшали здания в центре — и в том числе Большой театр — красными флагами и вешали портреты вождей. Но Опалин был поглощен тем, что происходило в его личной жизни, и вся суета, связанная с очередной годовщиной революции, проходила мимо него.
Маша ставила его в тупик. Он был влюблен в нее и чувствовал, что она к нему неравнодушна, но порой она вела себя так колюче, что он попросту терялся. У нее словно имелось два лица, и если первая Маша была милая, смешливая, славная девушка, то вторая в совершенстве владела искусством ранить, и если смеялась, то непременно с издевкой. В первый раз оказавшись у него дома, она, например, саркастически заметила: «Не слишком-то далеко ты ушел от лестницы, под которой родился», хотя сама вместе с теткой жила в куда более скромной комнате, да и родился Иван в деревне, а не в каморке швейцара, которым позже работал его отец.
Если Опалин не вспылил и не взорвался — а человек он был горячий, хоть и привык сдерживать себя и не обнаруживать эту свою сторону, — то только потому, что чувствовал в словах Маши затаенную горечь. Что-то подспудно мучило ее — и находило выход в нападках на окружающих, которые он бы не спустил другому, но ей скрепя сердце прощал.
«Что же с ней произошло? — тревожился он. — Что сделало ее такой?»
После того как она упомянула о своем женихе, Опалин позаботился навести о нем справки. Сергей Мерцалов, брат профессора Мерцалова, вроде бы не был замешан ни в чем предосудительном, но, по словам Петровича, сверх меры увлекался скупкой и перепродажей старинных вещей. Не ограничившись этими сведениями, Опалин решил посмотреть, каков из себя его соперник, и отправился к дому Мерцалова. Жених Маши оказался улыбчивым лысоватым гражданином лет тридцати пяти, который выглядел как человек, у которого в жизни все схвачено. У него были прекрасные густые брови и выразительные темные глаза, но ими вся его привлекательность и ограничилась. Опалин спросил себя, могла ли такая девушка, как Маша, всерьез увлечься этим низкорослым субъектом с намечающимся брюшком, и вынужден был ответить отрицательно. Сергей Мерцалов мог представлять интерес только из-за денег и из-за своего родства со знаменитым братом, и Опалин вернулся к себе опечаленный. Он бы предпочел, чтобы Маша любила кого-нибудь другого, но — искренне. В соперничестве с другим человеком есть хоть какой-то смысл; в состязании с мешком денег смысла нет никакого — хотя бы потому, что деньги всегда одержат верх.
«Может быть, я к ней несправедлив, — подумал он, устыдившись своих мыслей. — Может быть, тетка пилит ее и гонит замуж…» Серафима Петровна, с которой он успел познакомиться, не слишком походила на человека, который станет пилить кого бы то ни было, но это его не остановило.
Благодаря словоохотливости Серафимы Петровны он как-то вечером узнал, что у Маши в прошлом был роман с Алексеем Вольским. Не сказать, чтобы Опалину это пришлось по душе, но, по крайней мере, это выглядело более логичным, чем любовь к барышнику Мерцалову.
— Значит, вы расстались? — спросил он, обращаясь к Маше, и тотчас же рассердился на себя за то, что вот так, по-мещански, лезет в ее личную жизнь. По правде говоря, он боялся, что она разозлится и повернется к нему своей темной стороной; но Маша, к его удивлению (и облегчению), только усмехнулась.
— Я его бросила, — ответила она. И видя, что от нее ждут объяснения, ершисто прибавила: — В жизни есть занятия поинтересней, чем быть тряпкой для вытирания ног.
Опалин нахмурился. В его представлении Вольский был как раз тем человеком, который вполне мог — выражаясь языком старых романов — разбить сердце, а по-простому — испортить жизнь женщине, особенно если она молода и влюблена. Неудивительно, подумал Иван, что после сказочного принца ей захотелось стабильности и простоты, и она выбрала Сергея Мерцалова.
— Машенька преувеличивает, — поспешно вмешалась тетка, посылая девушке умоляющий взгляд. — Алексей Валерьевич — замечательный человек…
— Такой замечательный, что довел до самоубийства Елену Каринскую? — не удержался Опалин.
Петрович, которому он поручил разузнать все об этой девушке, добросовестно справился с заданием. Впрочем, надежды Опалина на то, что неуравновешенный премьер мог убить свою любовницу, не оправдались — это было чистое самоубийство.
Он увидел, как глаза Маши зажглись колдовским огнем, и мысленно приготовился к худшему.
— Бедная Леночка, в театре ее так жалели — само собой, когда стало известно, что она умерла, — объявила Маша, усмехаясь. — А ведь ее все знали и понимали, что это ее любимый прием.
— Что еще за прием? — неосторожно спросил Иван.
— Самоубийство. Родители были против того, чтобы она танцевала. Ну вот, приходит ее мать с работы, а дочь в комнате уже петлю повесила и на табуретку стала. Мать в ужасе, дочь в слезы, кричит, что без балета ей жить не хочется. Результат — конечно, родители перестали возражать. В училище один из педагогов делал Каринской замечания и выделял другую девочку. Ну так что же? Леночка сделала попытку выброситься в окно, да так удачно, что ее остановили и успели стащить с подоконника. Когда ее начали расспрашивать о причинах, она объявила, что ей стыдно, потому что педагог к ней пристает, а с ее соперницей у него роман. В конце концов и педагог, и соперница были вынуждены с позором уйти из училища, а Каринская осталась. Когда она попала в театр, то решила, что непременно заполучит Алексея, — не потому, что она его любила, а потому, что раз он лучше всех, значит, ей нужен. Она хотела, чтобы он на ней женился, но он наотрез отказался, а когда она начала настаивать, дал ей понять, что бросит ее. И тогда она решила добить его попыткой самоубийства — пусть видит, как сильно она его любит, тогда он точно сдастся.
— Фи, Машенька, какие ты слова употребляешь ужасные, — пробормотала Серафима Петровна, ежась.
— Это было очень примитивное, но очень изворотливое и невероятно хитрое существо, — холодно продолжала Маша. — В тот раз она решила изобразить отравление опийной настойкой к тому моменту, когда Алексей должен был вернуться домой. Пузырек с ней нетрудно достать — настойка же продается как лекарство. Но Елена не рассчитала дозу, а Алексею пришлось задержаться в театре из-за Кнерцера, у которого никак не выходил его номер. Когда он пришел домой, она была уже в агонии, и врачи не смогли ей помочь. Потом его многие винили, особенно те, кто в глаза Каринскую не видел и не знал ее, но все было именно так, как я говорю. Она стала жертвой собственной хитрости, вот и все. И лично мне ни капли ее не жаль.
— Может быть, вы хотите еще пирога? — поспешно вмешалась Серафима Петровна, чтобы сменить тему.
Опалин не знал, верить Маше или нет. С одной стороны, ее версия выглядела вполне логичной; с другой — речь все-таки шла о ее сопернице, а от женщины трудно ждать объективности там, где задето личное. Как сыщика его настораживало, что вокруг Вольского творилось слишком много странностей. Покончившая с собой любовница, убитый юноша из кордебалета, который ссорился с Алексеем… Да и поведение последнего тоже вызывало много вопросов.
Не утерпев, Иван поделился своими сомнениями с Петровичем, который внимательно их выслушал.
— Я согласен, молодчик выглядит подозрительно, но нам нечего ему предъявить, — проворчал Логинов, насупившись. — В первом случае выходит, что глупая девочка заигралась, утверждая свою власть, и погибла. Во втором — все упирается в отсутствие тела. Вот если бы мы нашли Виноградова, а в гримерке этого плясуна — то, чем удавили беднягу, тогда вопросов бы не возникало.
— Это моя ошибка, — мрачно сказал Опалин. — Не надо было отходить от тела.
Петрович внимательно посмотрел на него:
— Ваня, запасись терпением. Ты же знаешь, как это бывает. Или труп в итоге находят, или…
— Или преступник совершает еще одно убийство, потому что первое сошло ему с рук, — докончил Опалин. — Только я не могу сказать это матери Виноградова… И сестре, а они звонят каждый день.
Словом, на работе все складывалось не так хорошо, как он хотел бы, а в личной жизни все безнадежно запуталось. Он все больше и больше привязывался к Маше, он уже не мыслил себя без нее, но интуиция его не дремала, и иногда ему казалось, что, может быть, ему было бы легче с какой-нибудь девушкой попроще. Например, с рыжей кассиршей Люсей, у которой не было таких перепадов настроения, и он всегда представлял себе, чего от нее можно ждать.
— Лерман совсем сошла с ума, — сказала Маша, когда они шли после демонстрации по запруженным праздничной толпой улицам. — Уверяет, что скоро вернут елки. Ты что-нибудь слышал об этом?
— Нет, — признался Опалин.
— Сегодня елки, а завтра что? Восстановят обычную неделю? Может, и храм Христа Спасителя заново отстроят? Впрочем, о чем это я — ведь все же знают, что там будет Дворец Советов, и даже станция метро поблизости будет так называться… А ты знаешь, что птицы, которые привыкли сидеть на куполах храма, несколько лет прилетали на то место, где он стоял? Уже после того, как его взорвали?
Опалин остановился.
— Маша… Выходи за меня замуж.
Она так растерялась, что не придумала ничего лучшего, чем брякнуть:
— Зачем?
— Ну как зачем? Будем жить вместе, детей растить. А?
Она глядела на него недоверчиво, словно услышала что-то очень странное, и Опалин окончательно утвердился в своей догадке: ей никто раньше не делал предложения, и Сергей, которого она называла своим женихом, вовсе им не был.
— Мы, значит, уже до детей дошли… — начала Маша, но Опалин уже заметил, что она улыбается.
Приободрившись, он принялся развивать свое предложение. У него отдельная комната, и получает он неплохо. Распишутся, станут жить вместе, она может работать в канцелярии, как прежде, или уйти оттуда, если ей не нравится.
— Нет, я не могу так сразу взять и решиться, — заартачилась Маша. — Это же… это же всю жизнь свою переделать. И потом, у тебя же работа… такая, ну… А если с тобой что-нибудь случится?
— Если меня убьют? — Опалин, как всегда, пошел напролом, со всего маху ставя точки над i.
— Мне надо подумать. — Она вздохнула и поправила прядь, которая выбивалась из прически. — Пойдем лучше в кино.
Они сходили в кино, а потом он проводил ее до дома, а тетки там не оказалось, и как-то само собой получилось, что они стали близки. Он целовал ее так, как не целовал никогда прежде, и думал, что совершенно счастлив.
Но эта победа дорого ему обошлась, потому что, когда он в следующий раз увидел Машу, она была явно не в духе и повернулась к нему стороной, которую он не любил. Едва он напомнил о том, что они могли бы сходить в загс расписаться, его собеседница вспылила:
— Ты думал, раз я сняла перед тобой трусы, ты что-то для меня значишь? Да ты… да ты…
Но Опалин был далеко не глуп — и хотя форма, в которую она облекла свои мысли, оказалась для него глубоко оскорбительной, он уловил, что Маше плохо и что она несчастна.
— Кто тебя обидел-то так? — вырвалось у него.
Маша посмотрела на него и зарыдала.
— Оставь меня, уйди… — выговорила она сквозь слезы. — Нет! Не уходи, — вскинулась она, как только он сделал движение прочь.
…Вечером, сидя в желтом круге света, который отбрасывала лампа, Серафима Петровна чинила чей-то жилет, который в балете называется дивным словом бомбетка, и укоризненно говорила племяннице, которая расчесывала свои длинные волосы:
— Он же хороший человек. Зачем ты ему голову морочишь?
— Он меня замуж звал, — сказала Маша скорбным тоном, как будто речь шла о чем-то неприличном.
— Ну и вышла бы. Что тебе в нем не нравится? Сергей твой вон уже и звонить перестал. Про Алексея Валерьевича и говорить нечего… А этот надежный. Держись его…
— Ах, да что вас слушать! — отмахнулась Маша. — Вы и про Алексея, и про Сергея точно так же говорили. И что со мной будет? Ну, выйду замуж, стану такой же клушей, как все…
— Посмотри на меня, — неожиданно требовательным тоном проговорила Серафима Петровна, опуская шитье на колени. — Я не была замужем. И что? Легче мне стало? Не глупи, Маша. Я же вижу, что он тебе нравится, а уж он с тебя глаз не сводит…
— Не понимаете вы меня, — вздохнула девушка. — Не в нем дело, а в том, что я не нахожу для себя места в этой жизни… Все, что она мне может предложить, — готовку на примусе, конуру в коммуналке, вместо радости — редкие иллюзии… хорошие фильмы, прекрасные балеты… И одни приспособленцы кругом, а те, кто не приспособленцы, те еще хуже! — добавила она с ожесточением.
— Фантазерка, — пробормотала себе под нос Серафима Петровна, откладывая бомбетку и берясь за светлый балетный плащ. — Надо, знаешь ли, ближе… как это говорится… держаться реальности, да… А ты все грезишь о какой-то другой жизни, где тебе было бы лучше… Очнись, Маша! У тебя ничего не будет, кроме того, что есть… И людей надо ценить… хороших людей…
В дверь постучали, и через секунду в комнату просунулась физиономия болтливой 16-летней соседки, которая часами могла трещать по телефону.
— Машка, там из театра звонили… Требуют, чтоб ты срочно приехала, бумагу для дирекции напечатать надо, это очень важно… Меня с Витькой разъединили, представляешь, чтобы тебе сообщение передать! Ну вот…
— Что еще за бумага? — спросила Серафима Петровна, когда соседка убежала.
— Откуда мне знать? — буркнула Маша, закалывая шпильками свои длинные волосы. — Наверное, что-то насчет Головни, ему вчера на репетиции плохо стало… Никуда я не поеду…
Однако она отошла к платяному шкафу и, открыв его, стала переодеваться.
— Если бумага для дирекции, ее Капустина печатать должна, — несмело заметила тетка. — Секретарша Дарского…
— У-у, вы скажете тоже… Она же у нас царица, — презрительно проговорила Маша, натягивая поверх блузки джемпер. — Ну и что, что ошибки делает и все за ней нужно править… — Она посмотрела на старинные часы, степенно тикающие в углу. — Восьмой час, опера сегодня… Нет, опера — это не мое… Я быстро вернусь.
Она поцеловала тетку в сморщенную желтоватую щеку, влезла в модные сапожки, натянула шапочку, накинула шубку, взяла варежки, сумочку и выпорхнула за дверь.
На улице мысли ее приняли самое причудливое направление.
«А может быть, она права?.. Просто надо меньше требовать от жизни, чтобы получать больше… Распишемся, не понравится — всегда смогу вернуться к себе… И потом…»
Черная машина подъехала к тротуару, из нее выпрыгнули две тени.
— Мария Арклина? Пройдемте с нами.
— Но я…
— В машину. И не вздумайте сопротивляться…
Куда уж тут сопротивляться, когда у одного твоего локтя — здоровенный верзила, а у другого — тип поменьше, зато с широченными плечами! Эх, плакала твоя головушка, Машенька…
Прощай, мама, Ваня, Алексей, прощайте все…
Ее затолкали на заднее сиденье и уселись слева и справа от нее, сведя тем самым на ноль не то что возможность бегства, но даже и мысли о нем. Почти одновременно хлопнули закрывающиеся дверцы.
— Поехали! — крикнул верзила шоферу.
Прощай, театр. Аполлон, прощай… Вот так, наверное, и кончается жизнь: только что была, и хоп — ее уже нет.
Глава 17. Один на один
И так же будет залетать Цветная бабочка в шелку, Порхать, шуршать и трепетать По голубому потолку.
Иван БунинТемен ноябрьский вечер.
Заледенев, Маша вцепилась в свою сумочку, давно уже ставшую ненужной. Эту изящную вещицу из обрезков кожи мастерски сшила тетка, как и почти всю одежду для племянницы.
«Что же с ней будет? Что же…»
Машина остановилась. Хлопают дверцы. Голоса.
— Выходите!
Кое-как она выбралась из машины. Ноги ее не держали, но кто-то — даже без грубости — поддержал ее за локоть.
— Сюда.
Лестница. Коридор. Какие-то люди с петлицами идут навстречу. У одного из угла рта свисает лихо заломленная папироса. Запах дыма, который Маша не переносит, немного привел ее в себя.
Дверь, на двери — табличка с надписью, но девушка ее не прочитала: перед глазами все плыло.
— Разрешите доложить, товарищ капитан… — И еще какие-то слова.
— Можете идти.
Маша покачнулась, повернулась к двери. Но нет. Это не ей. Это конвоирам. Они уходят, а она остается. Остается…
— Садитесь, гражданка Арклина.
На стене — портрет Сталина, под портретом — стол и человек. Маша перевела взгляд, увидела рядом с собой стул, села, положила сумочку на колени и вцепилась в нее, как утопающий — в спасательный круг. Впрочем, в том месте, в котором она находилась, вряд ли что-то могло ее спасти.
— Вы понимаете, где находитесь? — доносится для нее словно издалека.
Она попыталась сосредоточиться. Соседка с торчащими косичками. Звонок… Театр…
— Послушайте, это какая-то ошибка… Мне надо в театр… меня вызвали…
— А ваша соседка любит говорить по телефону, — усмехнулся человек за столом. — Пришлось ее разъединять…
Маша озадаченно моргнула, но в следующее мгновение до нее дошло. Итак, никакого театра не было. Все обман.
— Я не понимаю, зачем…
— Сейчас поймете, Мария Георгиевна. Вас же Мария Георгиевна зовут?
Кивок. А он не такой уж страшный, этот молодой светловолосый капитан в пенсне. Раз выманили из дома, а не пришли арестовывать ночью, может, она зря боится? Может, из нее просто хотят сделать… как это… осведомительницу?..
— Расскажите мне о себе, Мария Георгиевна.
Какой подкупающий бархатный голос. Она сразу же приободрилась — не замечая, что человек за столом пристальнейшим образом следит за ней, по малейшим изменениям в ее лице считывая ее мысли.
— Я работаю в… в балетной канцелярии Большого театра… Живу вместе с теткой Серафимой Петровной, которая тоже в театре…
— В канцелярии? — поинтересовался капитан, хоть и отлично знал, где и кем именно работает Серафима.
— Нет… Она пачечница… то есть пачки для балерин шьет… Не всегда, правда, иногда ей приходится и другую одежду шить… или чинить, например…
— Где и когда вы родились, Мария Георгиевна?
— В Феодосии. Двадцать седьмого июля тысяча девятьсот четырнадцатого года…
— А ваши родители?.. — Капитан завершил фразу многозначительным многоточием, приглашавшим к максимальной откровенности.
— Отец — Георгий Арклин, из крестьян, — заторопилась Маша, — маму звали Александра, но я ее плохо помню… Она умерла, когда мне было три или четыре года.
— Ваш отец из немцев?
— Нет, что вы! Дед был латыш, он женился на русской и перебрался, кажется, под Псков… А отец стал жить в Крыму, потому что у мамы было не очень со здоровьем… легкие, понимаете…
— А Серафима Кускова вам тетка с какой стороны?
— Со стороны мамы, конечно… Они сестры были. Двоюродные…
— Так, так… А ваш отец сейчас где?
— Умер от тифа. Давно…
— В империалистическую войну или гражданскую? — прищурившись, осведомился капитан Смирнов.
— Не помню. Я сама тогда чуть не умерла… совсем маленькая была…
— У вас есть братья или сестры?
— Никого. Брат утонул в детстве, другой брат тоже от тифа умер… нет, от холеры…
— Получается, вы с теткой остались одни?
— Ну… да.
Капитан вздохнул, опустил глаза, просматривая какие-то бумаги.
— Какие у вас отношения с коллегами, Мария Георгиевна?
Вот, начинается. Точно будут вербовать.
— Отношения? Ну… хорошие…
— А вы многих знаете — из тех, кто в театре работает?
— Конечно… Это ведь такая… достаточно замкнутая среда…
— И Вольского Алексея Валерьевича вы знаете?
Сердце у нее оборвалось. Вот, значит, для чего…
— Д-да.
— А Седову Ирину Леонидовну?
— Конеч…
— И вы Арклина Мария Георгиевна, верно? Которая родилась в Феодосии двадцать седьмого июля тысяча девятьсот четырнадцатого года, а умерла от дифтерита в Ялте шестнадцатого марта тысяча девятьсот двадцатого?
И, откинувшись на спинку стула, капитан Смирнов уставился на собеседницу так, словно он всю жизнь мечтал встретить девочку, которая умерла в шесть лет, потом каким-то образом выбралась из могилы, повзрослела, ходя среди живых, и сидела теперь напротив него с пепельными губами и глазами на пол-лица.
— Вы ошиба…
— Ну какие тут могут быть ошибки? — Капитан ткнул пальцем в какую-то выписку, лежащую перед ним на столе. — Арклина Мария, вот, все сходится. И дата рождения та же…
В кабинете наступило молчание.
— По чужим документам живете, гражданка, а это преступление. — Тон капитана стал жестким. — Вы же вовсе не Мария Арклина, а Мария Кускова, незаконная дочь белого генерала Бутурлина, родившаяся в Петербурге весной тысяча девятьсот десятого года. И тетка ваша вовсе не Серафима Кускова, а сестра ее Татьяна. Это не говоря уж о такой мелочи, что никакая она вам не тетка, а родная мать…
Маша вскинула голову.
— Не надо ее сюда приплетать, — низким, просевшим от волнения голосом проговорила она. — Она тут ни при чем… Она ничего плохого не сделала. Она честно работала… всю свою жизнь… не покладая рук…
Смирнов заинтересовался. Для него собеседница была как бабочка, бьющаяся в неплотно сжатом кулаке. Ему ничего не стоило сжать кулак, чтобы окончательно раздавить ее. Однако то, как она отчаянно пыталась защитить своих близких, пришлось ему по душе. Чаще всего капитану приходилось сталкиваться с такими людьми, которые ради сиюминутной выгоды были готовы продать и предать кого угодно. Этот человеческий материал он использовал, но презирал. Здесь же перед ним была личность иного склада, — что, впрочем, вовсе не значит, что Смирнов был готов ее зауважать. Заслужить уважение капитана вообще было нелегко.
— Скажите, Мария Георгиевна — буду называть вас именем, к которому вы привыкли, — почему вы не уплыли из Крыма вместе с вашим отцом?
Маша закусила губу.
— Его жена… Она подстроила так, что мы опоздали на последний пароход.
— Госпожа Бутурлина, у которой ваша мать, если не ошибаюсь, служила горничной?
— Вы не ошибаетесь. — И хотя она отчаянно трусила, в ее голосе все же прорезалось нечто вроде вызова.
— И когда вы с матерью поняли, что бежать некуда, вы стали менять документы, придумывать всякие легенды, а потом перебрались в Москву?
— Вы меня расстреляете? — внезапно спросила Маша.
— А что, есть за что? — поинтересовался капитан.
Он непринужденно смотрел на нее сквозь стекла пенсне, и она неожиданно поняла, что оно пугает ее больше всего в этом крайне опасном, как ей только что окончательно стало ясно, человеке.
— Я не знаю… — пробормотала она, едва сознавая, что говорит.
— Вы считаете себя врагом советской власти?
— Какой из меня враг! — вырвалось у нее.
— Ну, не говорите… Кое-какие ваши высказывания нам стали известны. Например, всего неделю назад в присутствии вашей соседки по коммуналке Ямщиковой вы ругали советскую власть…
— Я? — возмутилась Маша. — Да я с раскаленным утюгом к ней пришла… Хотела утюг ей к физиономии приложить, потому что она деньги у тетки вытащила из кошелька! Какая власть, об этом и речи не было…
Ноябрьский вечер плавно перетекал в ночь. Капитан Смирнов сегодня много работал и, по правде говоря, порядком устал. Но, представив себе дочь генерала Бутурлина с утюгом, которая пришла за деньгами своей матери, числившейся теткой, он отчего-то даже перестал ощущать усталость. Эта поразительная и неприкаянная — как он чувствовал — девушка нравилась ему все больше и больше.
— И вы…
— Ну, она завизжала, стала клясть меня, потом все отдала… С тех пор не здоровается и убегает, как только увидит.
— А как вы узнали, что она украла деньги?
— По глазам, — ответила Маша с отвращением. — Как она стала говорить, что это не она, и глазками этак посверкивать, сразу все стало ясно.
— Скажите, Мария Георгиевна, — задушевно молвил капитан, потирая пальцем висок, — а о чем вы мечтаете?
— Я?
И тут она растерялась по-настоящему. Такого оборота беседы она никак не ожидала.
— Ну да, вы. Ведь не может же быть так, чтобы такая молодая и красивая женщина ни о чем не мечтала. Чего вы хотите? Чего ждете от жизни? Денег? Удачного замужества? Славы? Власти? — Говоря, он внимательнее, чем обычно, следил за выражением ее лица. — Ну же, не стесняйтесь. Мы тут одни, никто не услышит. Просто я не могу поверить, — задумчиво прибавил капитан, — чтобы вас устраивала работа в балетной канцелярии какого-то нафталинового театра, те немногие деньги, которые вы получаете, случайные поклонники, которые ниже вашего уровня… Я уж не говорю о коммуналке, где вам приходится мириться с такими людьми, как Ямщикова. Я прав?
Маша насупилась. Интуитивно она чувствовала ловушку, но не могла понять, в чем именно та заключается.
— Конечно, я… Ну да, мне бы многого хотелось, — призналась она, криво усмехнувшись. — Вырваться из коммуналки, не считать копейки, и… шубу хотелось бы… хорошую… и еще много чего… Духи французские…
— И все? Больше ничего?
Маша вскинула голову.
— Ну, если уж вам так интересно… Мне хочется жизнь прожить так, чтобы она что-то значила, человеком себя почувствовать, а не винтиком… И вы правы, канцелярия мне осточертела, и даже не из-за денег, а потому что это… это же тупик… Никакого выхода, никуда не продвинешься… Сиди и стучи на машинке, пока не околеешь… Каждый день одно и то же…
Ее не отпускало ощущение иррациональности происходящего. Всегда, с самого детства, она понимала, что они с матерью ходят по лезвию ножа, и когда правда о них вскроется, пощады им не будет. Воображение рисовало разные ужасы — но, хотя ее только что разоблачили, никто на нее не кричал, не поднимал руку, и более того — странный капитан оказался первым человеком, который спросил, о чем, черт побери, она мечтает. До того никто, ни одна живая душа не догадалась задать ей такой вопрос. Мужчины либо влюблялись в нее и предлагали идти в загс, либо пользовались ею без всякого загса, а о женщинах и говорить нечего — они были завистливы, склочны, мелочны, и общение с ними неизменно нагоняло на Машу адскую тоску. Подруг у нее никогда не было.
— И все-таки вы не любите советскую власть, — вздохнул капитан. Маша напряглась. — По-вашему, именно она виновата в том, что вы оказались в коммуналке и вынуждены трудиться. Уверен, вы не раз и не два думали, что, если бы не революция, вам бы жилось куда лучше. Но если бы вы оглянулись вокруг, вы бы поняли, что и при советской власти можно жить хорошо. Шубы, духи и даже квартира — пустяки, мы вам все устроим, и жизнь ваша переменится, хоть и не сразу. Но взамен — взамен вам придется доказать, что вы на нашей стороне. И я вас сразу же предупреждаю: легко не будет.
«К чему он ведет? — думала пораженная Маша. — Он куда-то меня заманивает… Театр? Что-то не так в театре? Нет, тут что-то посерьезнее…»
— Я бы хотела понять, что именно от меня требуется, — осторожно проговорила она.
— Пока ничего. — Капитан Смирнов усмехнулся. — Мы вам еще не вполне доверяем — как, впрочем, и вы нам, и это вполне естественно. Вы должны доказать, что мы можем на вас положиться. Вот вам простое задание: вы должны стать своим человеком в доме профессора Солнцева. Его жена Мила раньше работала в Большом, так что можете действовать с этой стороны. Или попробуйте навести мосты через знакомого вам профессора Мерцалова, который общается с Солнцевым. Вы хорошо печатаете на машинке, можете задействовать этот свой навык, чтобы проникнуть туда. Вдруг Солнцеву понадобится перепечатать что-нибудь, к примеру… На все про все даю вам две шестидневки.
Маша открыла рот.
— Но я… У меня работа… И потом…
— Считайте, что это такое своеобразное испытание, — отрезал капитан. — Мы должны представлять себе, насколько вы сообразительны и умеете сходиться с людьми. Взамен все, что я выяснил о вас и о вашей… тетушке, остается между нами. Через две шестидневки вам позвонят и привезут на встречу, так что у вас будет возможность отчитаться.
— Я не понимаю, — проговорила Маша, нервничая. — Что именно я должна узнать о профессоре Солнцеве?
— Все, что сможете. Я же сказал: это испытание. У вас есть две шестидневки, время пошло. И вот еще что, на всякий случай. Если у вас вдруг возникнут неприятности, не важно какие, звоните на коммутатор НКВД, номер К 0-27-00 и говорите: добавочный 113. Вас тотчас соединят со мной, а если меня не будет, другой человек примет ваше сообщение. Ни имя, ни фамилию не называйте. Вы, кажется, любите балет?
Маша кивнула, не сводя с собеседника напряженного взгляда.
— Будете Авророй. Да, Авророй, это прозвище вам очень идет. И звучит революционно, — многозначительно добавил Смирнов.
Сказать, что его собеседница опешила — значит ничего не сказать. В балете «Спящая красавица» Авророй зовут главную героиню, и именно на этом балете Маша когда-то влюбилась в Вольского, увидев, как он танцует партию принца Дезире. «Они все знают обо мне… — пронеслось у нее в голове. — Кто-то им все рассказал… И о Сергее тоже, раз капитану известно, что я знаю его брата, профессора Мерцалова… Зачем им Солнцев? Почему я?..»
— Вы всё хорошо поняли, Мария Георгиевна? — спросил Смирнов, напирая на каждое слово.
— Да, — сделав над собой усилие, кивнула она. — Я все поняла.
Капитан бросил на нее быстрый взгляд, достал бланк пропуска на выход и принялся неторопливо его заполнять. Маша сидела как на иголках, слушая, как в полной тишине царапает бумагу кончик ручки. Наконец бланк был заполнен, и она поспешно вскочила с места, чтобы взять его. Почему-то ее поразил мелкий, аккуратный, бисерный почерк собеседника — почерк, который теперь возвращал ей свободу.
— Идите. Дома скажете, что вас разыграли коллеги, и в театр вас никто не вызывал. Надеюсь, вы достаточно сообразительны и уже догадались, что о нашем разговоре вы не должны говорить никому… слышите, ни одному человеку на свете, иначе все условия отменяются. До свиданья.
Она сжала бланк в руке и тут только поняла, что вся взмокла. Пот тек ручьями у нее под одеждой, блузка прилипла к телу. Повернувшись к Смирнову спиной, Маша сделала шаг к двери.
— Стоять! — неожиданно рявкнул он.
Она замерла на месте, оцепенев от ужаса.
— Номер коммутатора НКВД? Который я недавно назвал?
— К ноль-двадцать семь-ноль, — пролепетала Маша. Слава богу, цифры она всегда запоминала хорошо.
— Добавочный?
— Сто тринадцать…
— И представляетесь?
— Аврора.
— Ступайте, Аврора.
Она дернула дверную ручку не в ту сторону, потом кое-как совладала с волнением, открыла дверь, машинально затворила ее за собой и, как автомат, зашагала по коридору…
На улице холодный воздух ворвался в легкие и отрезвил ее. Боясь оборачиваться на дом, который она только что покинула, Маша двинулась по тротуару, и с каждым новым шагом ей становилось легче. В воздухе кружились хлопья снега, и все вокруг неожиданно стало сказочно белым.
«Мама, наверное, уже места себе не находит… Две шестидневки… Солнцев… Мила… Варя же упоминала, что видела ее совсем недавно… Никому ни слова, иначе условия отменяются… Ну что ж, будем таиться и молчать… не впервой…»
Где-то в переулках залаяли собаки, кот перебежал дорогу перед Машей, оставляя на снежной пелене следы проворных лапок. Ускорив шаг, девушка добралась до дома и на расспросы встревоженной Серафимы Петровны ответила, что ее разыграли коллеги и что в театр ее никто не вызывал.
Глава 18. Второй
Театр — паутина, сотканная из неисчислимого количества мелких деталей.
А. Аверченко, «То, что может случиться с каждым»— Шуба соболиная, чуть ли не в пол, — объявила Варя, шмыгая носом. — Морда толстая, сразу же видно — у бабы все хорошо… На машине ее возят! — чуть ли не со слезами в голосе заключила она.
Маша механически кивнула. Стоило только упомянуть о хористке Миле, которая дорвалась до тела пожилого профессора и всему, что к нему прилагалось, а заодно намекнуть, что мерзавке несправедливо повезло, как Варя тотчас же преобразилась, заговорила с Машей как с закадычной подружкой и вывалила гору ценных подробностей.
— Она теперь у Якобсона пасется, который спец по золоту… Особенно вещички царских времен у него… которые эти, как их, великие князья любовницам дарили. — Варя понизила голос, на всякий случай косясь в сторону двери. — Браслеты там, колечки… Я тебе скажу, мы с тобой хоть сто лет вкалывай без выходных и праздников, нам ничего такого не видать… А старик ей на все деньги дает.
— Это Солнцев-то? — спросила Маша, притворяясь равнодушной.
— Ну да!
— Любит, значит, — вздохнула Маша.
— Любит, угу… Ему уже седьмой десяток! Бородка козлиная, без очков ничего не видит…
— Ты его знаешь, что ли? — встрепенулась Маша.
— Нет, конечно! Это я со слов Милки… — И Варя с какой-то обидой даже добавила: — Если б я его знала, разве я стала бы упускать такой случай?..
На Варином столе зазвонил телефон, и Маша отвернулась, про себя обдумывая план дальнейших действий. Как бы случайно пересечься с Милой… Ой, привет! Давно не виделись! А Варька недавно о тебе рассказывала… Чудесно выглядишь!
«Ну и что дальше? — нахохлилась Маша. — Ничего мне это не даст… Она богатая, я нищая, покрасуется передо мной и уедет… Предлог какой-то нужен, чтобы она меня к себе домой пригласила… Или к чертям Милу и действовать через Сергея? Но там надо сначала к его брату примазаться… потом через него на Солнцева выходить… долго… Да и с Сергеем не очень-то хочется дело иметь…»
Хлопнула дверь, в канцелярию легкой балетной походкой вошла Туся Синицына.
— Эти, из угрозыска, опять в театре, опять начнут всех трясти… Головню-то, слышали? Отравили его…
Варя выпучила глаза. Маша прикипела к месту.
— Платона Сергеевича? Туся, да что ты…
— Отравили, отравили, он ночью умер, — горячо заговорила Синицына. Варя тихо икнула от ужаса и повесила трубку, не закончив разговор.
Вчера заведующему балетной труппой стало плохо во время репетиции, и его увезли в больницу, но никому и в голову не могло прийти, что…
— Снимут Дарского как пить дать, — совершенно неожиданно заключила Туся. — Бардак в театре… И Таньку Демурову опять на четвертый этаж сошлют. Кончилось ее времечко… Нет Головни — балерине Демуровой кранты!
И она весело рассмеялась.
— Это что, меня опять будут спрашивать, где я была и что я знаю? — тоскливо проговорила Варя.
— Да ладно, не такие уж они страшные, — фыркнула Туся. — Мелкий вообще птенец, а красавчик — бывший Милкин хахаль… Ну, Милки из хора, которая за какого-то старика вышла. Солнцева, кажется…
Маша насторожилась. На работе она не афишировала свои отношения с Опалиным и, когда Туся упомянула о красавчике, почему-то решила, что речь идет о нем.
— Это что за красавчик еще? — делано хихикнула Маша. — Кого я пропустила?
— Ну Юра, Юра, есть у них такой, — пояснила Туся, и у Маши отлегло от сердца.
Однако она не забыла как бы невзначай задать еще несколько вопросов и без всяких хлопот вытянула из Туси всю историю отношений Милы с Казачинским.
В канцелярии стало людно: появились девушки и ребята из кордебалета, включая Володю Туманова, комсорг Валентин, костюмерша Надежда Андреевна, Модестов, Кнерцер, совершенно неузнаваемый без своего костюма филина, концертмейстер Сотников и скрипач Холодковский, как обычно говорящий втрое больше, чем нужно.
— Я лично думаю, что Платон Сергеевич покушал чего-нибудь несвежего, — заметил он, оживленно блестя глазами, словно ему самому ни при каких обстоятельствах не грозила опасность отравиться. — Ну подумайте сами, кому могло прийти в голову травить заведующего балетной труппой?..
— Да кому угодно, — пробурчал Володя. — Паша же тоже никому не мешал и вот, исчез… и до сих пор его не могут найти…
Комсорг нервно поправил очки.
— Мне кажется, вы, товарищ Туманов, не верите в нашу советскую милицию…
— Его нет нигде! — Володя возвысил голос. — И никто не знает, куда он делся! Его мать с ума сходит… вся поседела, плачет целыми днями…
— Какой ужас, — вздохнула Надежда Андреевна и вышла.
— И всем наплевать! — сказал Володя ей вслед с ожесточением. Костюмерша скрылась за дверью.
— Я не знаю, кому мог мешать Виноградов, — объявил Модестов, — но что Платон Сергеевич многим мешал, это факт… Во-первых, Касьянову, у которого не получается финал «Лебединого», так что Головня, как мы все прекрасно знаем, пригрозил его заменить… Во-вторых, ни для кого не секрет, что Бельгард очень хотел быть заведующим балетной труппой…
— Что за чушь вы несете! — с раздражением промолвил Сотников. — Людвиг Карлович не мог никого отравить, и Палладий Андреевич тоже… Это абсурд!
— А я бы не стал так уверенно об этом говорить, — заметил Кнерцер, усмехаясь. — В конце концов, что мы знаем друг о друге? Ничего… Мы встречаемся в театре, мы работаем вместе, но разве нас что-то связывает, кроме работы? Верно, Маша? — неожиданно обратился он к служащей канцелярии. — Вы так загадочно молчите…
У Маши возникло скверное ощущение, что Антон, который всегда замечал чуть больше, чем нужно, видит ее насквозь. Не разберешь этих балетных: то кажется, что у них весь ум в ноги ушел, то ума оказывается даже с избытком…
— Я просто не знаю, что сказать, — пробормотала она. — Как такое вообще могло произойти?
Но тут ее спасла Елизавета Лерман, которая вихрем влетела в канцелярию и объявила, что муровцы допрашивают Касьянова, Бельгарда и буфетчика Андреича, а их главный, ну, который со шрамом, пошел искать Вольского, а Алексей из театра скрылся, и теперь главный пошел к Седовой.
— Что происходит вообще? — спросил Сотников нервно. — Даже если Платона Сергеевича отравили, при чем тут театр?
Старая балерина приосанилась.
— Головню во время репетиции отравили… Ясно?
— То есть как во время репетиции? — пролепетал Модестов. — Это что же, пока я… пока мы…
— Ему крысиный яд подсыпали в кофе, — отчетливо произнесла Елизавета Сергеевна. Все глаза уставились на нее, и она горделиво заулыбалась, купаясь во всеобщем внимании.
— Этого не может быть! — ахнула Варя.
— Какой кошмар, — сдавленно пробормотал Валентин, пятясь к дверям.
Ему только сейчас пришло в голову, что Дарский может ничего еще не знать о происходящем, и он подумал, что обязан его известить.
Маша смотрела на лица людей, с которыми почти каждый день сталкивалась в театре, и с какой-то особенной отчетливостью вдруг осознала, насколько их презирает. Лерман, отчаянно цепляющаяся за былую славу, Антон, который ведет себя как мелкий провокатор, зануда Сотников, артисты, полные любопытства, смешанного со злорадством, комсорг, который вечно сваливает на нее оформление стенгазеты, отлично зная, что она терпеть не может этим заниматься, — все они копошились, как насекомые, и все были ей одинаково противны. Что-то человеческое проглядывало только в Володе, который потерял друга и переживал за его близких, — но и Володю она тоже готова была презирать, потому что знала, что у него еще меньше таланта, чем у Виноградова. А тот, у кого таланта было больше всех, ничего не мог ей дать, потому что запутался в собственной жизни, и запутался безнадежно.
«Какие же они все жалкие, — подумала она с отвращением и тут же спросила себя: — Ну а я? Хожу в сапогах, которые подарил Алексей, духи — от Сергея, флакончик хрустальный, мама к ним притронуться не смеет, только изредка нюхает пробку… Я ей говорю: да пользуйся же, она ни в какую. И соседка — воровка… Мила хотя бы замуж сумела выйти, чтобы вырваться из такой жизни. Не то что я…»
Пока Маша размышляла о своей судьбе, сидя среди галдящих балетных, Опалин и его товарищи допрашивали тех, кто вчера присутствовал на злополучной репетиции «Лебединого озера». В зале в тот момент находились: Платон Сергеевич Головня — будущая жертва, Касьянов, Бельгард, исполнители — Вольский, Седова, Кнерцер, Модестов и Демурова, концертмейстер Сотников, который сидел за роялем, и еще несколько человек, включая девушек из кордебалета, которые изображали лебедей. Репетировали без костюмов, Касьянов выстраивал рисунок танца и, нервничая, то и дело препирался с Головней.
— Вы поймите: «Лебединое озеро» — трагическая история… Трагическая! Куда к ней шить сусальный конец?
— А если на вашу постановку придут делегаты Восьмого съезда Советов? — тихо и даже зловеще молвил Головня. — Что мне им предъявлять? Что все погибли и все плохо?
— Они не придут! — отчаянно защищался Касьянов. — Они же будут смотреть этот… как его… «Тихий Дон»! — Опера «Тихий Дон» считалась на тот момент чем-то вроде визитной карточки Большого театра и одним из наивысших достижений советского искусства.
— Ну это не вам решать, товарищ Касьянов, кто и что именно будет смотреть…
Потом разговор как-то сам собой перетек на повышенные тона, и Головня напомнил Касьянову, что он уже которую неделю репетирует, три акта готовы, декорации готовы, все готово, и только финальная часть никак не удается.
— Если вы не справляетесь, мы пригласим другого балетмейстера…
— Все, хватит, с меня довольно, — обозлился Касьянов и замахал руками. — Перерыв пятнадцать минут!
Из буфета на подносе принесли чай, кофе, бутерброды и печенье. Поднос поставили на стол, за которым во время репетиции сидели Касьянов, Головня и Бельгард. Дальше, как выяснилось из допросов свидетелей, Головня взял чашку, отхлебнул кофе, поставил ее на стол и отвлекся для разговора с Модестовым, который интересовался судьбой современного балета «Светлана» о ловле шпионов на просторах советской Родины. Тема была столь животрепещущей и вызывала у всех причастных такой энтузиазм, что балет застрял на стадии спотыкающегося либретто и кое-каких музыкальных зарисовок.
— Я слышал, Алексей Валерьевич сказал, что в «Светлане» он танцевать не будет… А что, если я…
Они говорили, расхаживая по проходу, потом Головня вернулся к столу, допил кофе, попутно уронив замечание, что у него какой-то странный вкус, а через несколько минут почувствовал себя плохо. Вывод напрашивался сам собой: яд в чашку насыпали именно в тот сравнительно короткий промежуток между первым и вторым глотком, когда Головня поставил ее отдельно от остальных. Раньше это не имело бы смысла, потому что никто не мог знать, какую именно чашку он возьмет с подноса.
И тут, как водится, началась неразбериха, потому что, во-первых, к столу подходили или поблизости от него оказывались разные люди, а во-вторых, хотя дело происходило вовсе не на пустынной улице поздно ночью, никто почему-то не заметил ничего подозрительного.
Ничего не видел Касьянов, ничего не видел Бельгард, ничего не видела Ирина Седова. Само собой, допросили и того, кто снаряжал поднос, — буфетчика Андреича, но он, хоть и казался бледным, потому что являться подозреваемым в убийстве по тем временам было чревато, ничего особенного сообщить не смог.
— Крысиного яда у нас в буфете не водится, — промолвил он с подобием улыбки. — Да что там яд, я и испорченными продуктами никогда никого не травил…
Так что теперь приходилось рассчитывать только на то, что кто-нибудь из тех, кто присутствовал на репетиции и в перерыве задержался в зале, мог что-то заметить.
— Ну что, — сказал Опалин коллегам, — пора допросить остальных… Там всего-то человек тридцать, не больше.
— И Вольский, — напомнил Петрович.
— Да, и Вольский. — Иван нахмурился: ему не нравилось, что премьер уехал из театра, едва узнав об их появлении. — Ладно, с ним мы еще разберемся… Идем!
Глава 19. Соперники
Если не признавать в искусстве творчества и любви, ничего не остается.
В. Теляковский, «Дневник», 16 января 1903 г.— Нет, меня не было на репетиции, — сказала Маша. — Под рояль, без костюмов — там не на что смотреть. Они все время прерываются, возвращаются к каким-то кускам, и все это со стороны выглядит скучно.
Опалин, который заполнял протокол, сидя с противоположной стороны ее стола, вздохнул.
— Вы, гражданка Арклина, не ответили на самый важный вопрос, — шепнул он. — Вы замуж-то выходите? А?
И глаза у него в этот момент так сияли, что норовистой Маше (которой, по правде говоря, уже приходили в голову мысли, а не он ли помог ее вычислить) расхотелось отвечать отказом.
— Вы, товарищ оперуполномоченный, торопите события, — объявила она, напуская на себя важный вид. — Можете так и записать в протокол: свидетельница раздумывает…
— Неужели?
— А то! Есть же у меня право подумать…
— Да? Ну ладно. — Опалин почесал голову. — Слушайте, свидетельница, а о нашем деле вы что думаете? — Маша нахмурилась. — Нет, ну правда, — доверительно добавил Иван, нагибаясь к ней, — ты же знаешь всех этих людей. Что тут творится-то?
— Понятия не имею. — Маша придвинулась к нему поближе и понизила голос. — Понимаешь, Головня — он был ставленник директора и большой его друг. Если бы Касьянов был хитрее, он бы устроил так, чтобы верховодил не Головня, а он. Но Палладий Андреевич больше по творческой части, а по части интриг он не мастер. Поэтому Головня вылез на первое место. Несколько дней назад он чуть скандал не устроил Дарскому, когда узнал, что балет на колхозную тему заказали Чирикову. И что — на отношения заведующего с директором даже это никак не повлияло. Так-то Головня мастер лавировать, и… честно говоря, не представляю, кому он мог так надоесть, чтобы его стали убивать.
— А что насчет принца Зигфрида? — как бы невзначай спросил Опалин.
— Головня всегда восхищался Вольским и ставил его выше всех, — холодно ответила Маша. — Ты не там ищешь. Алексей, который крадется к столу, чтобы бросить в чашку кофе крысиный яд… Прости, но это ни в какие ворота не лезет.
Опалин задумался.
— Да, яд обычно — оружие слабых, — пробормотал он. — А Алексей — сильный человек?
Маша открыла рот, чтобы ответить, но неожиданно выражение ее лица изменилось, оно стало чуть ли не виноватым, что Опалину инстинктивно не понравилось. Повернув голову, он проследил за направлением ее взгляда и понял, что в канцелярию только что вошел Вольский и бесшумно приблизился к ним.
— О, товарищ оперуполномоченный! — сказал Алексей, симулируя сердечную улыбку, что производило особенно неприятное впечатление. — Почему-то я даже не сомневался, что застану здесь именно вас.
Опалин впервые видел Вольского в обычной одежде — если дорогой серый костюм, всем своим видом наводящий на мысли о загранице, и отличного покроя расстегнутое пальто с бобровым воротником можно было назвать обычными. На шее белый шарф, на голове не шапка, а шляпа, и явно тоже заграничная.
— Здравствуйте, Машенька, — молвил Алексей загадочно-небрежным тоном и поцеловал ей руку так естественно, как будто все происходило четверть века назад, а не в государстве победившего пролетариата. От Опалина не укрылось, что Маша смотрела на Вольского как зачарованная и если и сделала слабую попытку отнять руку, то лишь потому, что все, кто в этот момент находились в канцелярии, глазели на нее разинув рты.
— Почему вы уехали из театра, едва мы появились? — требовательно спросил Опалин у премьера.
— Мне должны были позвонить домой, — ответил Алексей.
— Маша, сиди, — проговорил Иван, заметив, что она поднимается, чтобы освободить для бывшего любовника место.
По тому, как сверкнули ее глаза, он тотчас же понял, что совершил промах.
— Я тебе что, собака, что ли? — сердито прошипела Маша. Она воинственно тряхнула головой и, стуча каблучками, проследовала к выходу.
Вольский сел на ее место, снял шляпу и положил ее на край стола. Без театрального грима, без костюма сказочного принца это был просто яркий блондин тридцати с небольшим лет, с правильными чертами лица и глазами, полными усталости. Опалин прежде видел такое выражение у людей, которые взвалили на себя непосильное бремя, и невольно задался вопросом, что же могло тяготить его собеседника. Он был знаменит, хорош собой, явно не нуждался в деньгах и исполнял главные партии в лучшем театре страны. Баловень судьбы, да и только.
— Скажите, почему вы пошли в балет? — внезапно спросил Опалин.
Вблизи было заметно, что кожа у Вольского попорчена гримом и возле глаз уже наметились ранние морщинки. Блондины стареют рано, после тридцати они словно начинают тускнеть, и когда свежесть юности уходит окончательно, исчезает и все их очарование. Опалин подумал, что еще года три-четыре, и Вольский превратится в ничем не примечательного гражданина, каких много. Но пока — пока время было еще на стороне премьера, и именно к нему оказались прикованными взгляды всех присутствующих женщин.
Услышав вопрос, Алексей усмехнулся.
— Я никогда не хотел танцевать, — объявил он, откидываясь на спинку стула. — Но мне сказали, что в училище будут уроки фехтования, а я хотел сражаться на шпагах… и все такое. Так я и попал в балет.
— Значит, насчет уроков вас обманули?
— Нет, почему же? Мальчики в балете учатся фехтованию. Оно замечательно развивает координацию. Как мы мирно беседуем, а? — неожиданно добавил Алексей, и глаза его сверкнули. — И не скажешь, что вы подозреваете меня в убийстве… даже, кажется, в двух.
— А почему я не должен вас подозревать? — поинтересовался Опалин.
— Потому что я никого не убивал.
— Даже балерину Каринскую?
— Она не балерина была, а артистка кордебалета. — Алексей дернулся. — Это обыватели думают, что балерина — всякая, кто выходит в балете танцевать. А между тем балерина — Седова, или Уланова, например. Высшая ступень. Выше только прима-балерина, но у нас это выражение сейчас не очень жалуют.
— И все-таки, почему вы сегодня уехали из театра? — мягко спросил Опалин.
— Я же сказал: мне должны были позвонить.
— Кто именно?
— Домработница с дачи, где живет моя мать. Она болеет, и врачи предписали ей жить на свежем воздухе, — пояснил Вольский. — Из-за этого самого воздуха она и простудилась. Утром к ней вызвали доктора, и я ждал звонка — что с ней, может быть, ее все-таки надо перевезти в Москву или даже в больницу…
Упомянув о своей матери, он преобразился и заговорил нормальным человеческим тоном. Значит, вот для чего ему круглый год нужна была дача недалеко от города, сообразил Опалин. И то, что Алексей постоянно туда ездил, показывало, что он, несмотря ни на что, хороший сын.
— Давайте вернемся к тому, что произошло вчера на репетиции, — попросил Иван. — Касьянов объявил перерыв на пятнадцать минут. Ваши действия вслед за этим?
— Я пошел поговорить с Людвигом Карловичем, но он наставлял Антона, как ему надо летать в образе филина… то есть правильно двигаться. Я решил подождать, когда они закончат, и несколько минут ходил туда-сюда без всякой цели.
— И возле стола тоже?
— Ну да. Если вас интересует, задержался ли я у стола, да, задержался, чисто машинально, ожидая, когда Бельгард освободится. Но я никого не травил.
— Как вы относились к Платону Сергеевичу?
— Как я к нему относился? — переспросил Вольский со странным выражением. — Он мне не мешал. Для человека его уровня это уже достижение.
— Какого именно уровня?
— Бездаря, который примазался к искусству. — Алексей усмехнулся. — Он думал, что понимает балет. Но он мне не мешал, хотя, я уверен, его тайной мечтой было увидеть, как я сломаю на сцене ногу после какого-нибудь гран жете[16]. Что ж, даже если это и случится, он теперь уже ничего не увидит.
Вернулась Маша, неся стакан с водой, и стала поливать цветы, которые стояли в горшках на подоконниках. В сторону мужчин она не смотрела.
— Как по-вашему, кто мог убить Головню? — спросил Опалин.
— Понятия не имею.
— Тогда поставим вопрос иначе. Кто-то с ним ссорился? Он кому-то мешал? То, что вам он не мешал, я уже понял.
— Заведующий труппой мешает всем, кого он не ставит на спектакль, — ответил Алексей, колюче усмехнувшись. — Он также мешает тем, кому дает не те роли, на которые они рассчитывали. Другое дело, что, простите, в балете за это не убивают. Разумеется, кто-то был недоволен Платоном Сергеевичем, но, уверяю вас, недовольством все и ограничивалось.
— Однако же его убили, — негромко напомнил Опалин. Ему не нравилось, что Вольский уходит от прямых ответов и, кажется, не прочь поводить его за нос. — Скажите, а за что вы хотели выкинуть Бельгарда в окно?
— Я? — совершенно искренне изумился Алексей.
— Да. Это было вскоре после убийства Павла Виноградова. Или скажете, что уже не помните?
Глаза Вольского потемнели.
— Пожалуй, я так и скажу, — ответил он сквозь зубы и, очевидно ища предлог для перемены темы, повернулся в сторону Маши, которая все еще неторопливо поливала растения. — Прекрасная сотрудница, вы не находите? Мы все ее здесь очень любим.
— Еще одно слово о ней, и я дам тебе в морду, — ответил Опалин, моментально сокращая дистанцию и переходя на «ты». Подтекст слова «любим», которое так многозначительно уронил собеседник, ему крайне не понравился.
— Ну, раз мы с вами все уже обсудили, я, пожалуй, пойду. — Алексей поднялся и взял шляпу. — Желаю успеха в расследовании. По Виноградову вы, насколько я помню, так никого и не нашли.
Он надел шляпу и удалился — ровно с той скоростью, которая требовалась, чтобы его уход не походил на бегство. Маша вернулась на свое место.
— Я не понимаю, что ты в нем нашла, — не сдержавшись, брякнул Иван.
Он ожидал, что непредсказуемая Маша может рассердиться, но, к его удивлению, она ответила вполне серьезно.
— Знаешь, наверное, он казался мне человеком из другого мира.
— А оказался обыкновенным?
— Нет, — коротко ответила Маша, — он необыкновенный.
— А я обыкновенный?
Она пожала плечами:
— Какая тебе разница, если я с тобой?
— А если он захочет тебя вернуть? — выпалил Иван и тотчас же пожалел об этом.
— Нет, не захочет, — ответила Маша, подумав. — После смерти Каринской он вообще живет один.
— А, вот как, — протянул Опалин. — А почему его мать не с ним живет?
— Она не может находиться в городе.
— Почему?
— Потому что не может, — уклончиво ответила Маша, и Иван понял, что она не хочет обсуждать эту тему.
Хлопнула дверь, в канцелярию вошли Петрович, Казачинский и Завалинка.
— Подпишите протокол, гражданка, — сказал Опалин другим тоном, подвигая к Маше лист, и повернулся к коллегам. — Ну? Что удалось выяснить?
Но по выражению лиц он уже понял, что все глухо.
Никто из свидетелей не видел ничего подозрительного, а если и знал, то лишь какие-то внутритеатральные сплетни, которые приходилось вытягивать с большим трудом. Таня Демурова рыдала в истерике, лишившись своего главного покровителя, но и она не смогла ничего сообщить. Петрович попробовал было надавить на концертмейстера, но Сотников ушел, как только объявили перерыв, что подтвердили другие свидетели. А Туся Синицына вообще выкинула номер — прозрачно пожелала, чтобы кто-нибудь в следующий раз отравил Седову, ну и Лерман за компанию, потому что надоели.
— Я вот думаю: а может быть, все-таки буфетчик?.. — начал Антон несмело.
— Откуда он знал, какая чашка к кому попадет? — напомнил Опалин, морщась. — Нет, отравитель точно был на репетиции… И это кто-то из своих.
— Скажите, а вы случайно не Юра? — внезапно спросила Маша, обращаясь к Казачинскому. Немного удивленный, он подтвердил, что так оно и есть.
— Я недавно видела Милу, — зачастила она, подлаживаясь под беззаботный тон, — может, помните, она у нас в хоре пела… Ну как видела — столкнулись случайно… Вы же с ней встречались, да? Мне Туся говорила… Она вас очень хорошо вспоминала. Я про Милу, — быстро поправилась она, — не про Тусю… Она очень жалела, что потеряла вас из виду. В смысле, Мила жалела…
«Что я несу? — ужаснулась она про себя. — Какой-то вздор…» Но по выражению лица Казачинского она видела, что он вовсе не считает ее слова вздором.
— Она же знает, где я живу, — усмехнулся Юра. — И телефон мой знает… Так что никто никого из виду не терял. Хотела бы — дала бы о себе знать…
— Женщинам это сложно, — тотчас ответила Маша. И хотя было непонятно, почему женщинам сложно, а мужчинам нет, никто и не вздумал задавать вопросы.
— Так, граждане, хватит обсуждать личные дела, — прервал их Опалин, поднимаясь с места. — Возвращаемся на Петровку, я позвоню доктору Бергману и попрошу его провести повторное вскрытие… Спасибо за содействие, гражданка, — добавил он официальным тоном, обращаясь к Маше.
— Что-то не так? — осторожно спросил Петрович.
— Меня интересует, как можно было отравить человека в присутствии других так, чтобы никто ничего не заметил, — ответил Опалин, хмурясь. — Или эти балетные нам врут, или Головню отравили не в театре. У него ведь еще жена имеется, которая вряд ли была в восторге от его отношений с Демуровой… Чем не мотив? Но сначала пусть доктор Бергман скажет свое слово…
Он взял протокол и двинулся к выходу, забыв даже попрощаться с Машей. В соседней комнате кто-то включил радио, и в кабинет ворвались хриплые звуки «Интернационала», бывшего в то время гимном страны.
Глава 20. Жена профессора
Я искал любовь и понял, что нет любви.
Вацлав Нижинский, «Чувство»Мила Солнцева, жена уважаемого профессора Солнцева, проснулась в десятом часу утра. Сквозь неплотно задернутые шторы просачивалось серое ноябрьское нечто, которое и светом не назовешь, и сумерками еще не является. С тихим стоном Мила повернулась на другой бок и заснула снова. Окончательно она пробудилась без десяти двенадцать.
Мужа рядом не было — он, как обычно, чем-то занимался на работе. Чем именно, Мила сказать затруднялась. Люди из окружения Солнцева уверяли, что его разработки имеют некоторое отношение к созданию самолетов и, кажется, танков, но Милу мало интересовало то, что летало и стреляло. Другое дело — кольцо с бриллиантом: наденешь его на палец, и никаких танков не надо. Или шуба из соболей: когда она на тебе, все смотрят так, что сразу становится ясно — завидуют. Мила придерживалась той точки зрения, что, если тебе завидуют, значит, ты чего-то добилась в этой жизни. Вот когда сочувствуют, тогда дело дрянь.
Она подложила ладонь под щеку и блаженно зевнула, но почти сразу же закрыла рот и нервно принюхалась. Кровать была большая, двуспальная, и с той половины, где спал муж, несло типично стариковским запахом, сухим, кислым и неприятным. Раньше Мила неоднократно предпринимала попытки разойтись по разным спальням, но профессор Солнцев, несмотря на свою покладистость во многих бытовых вопросах, от раздельных постелей отказывался категорически. Ему нравилось чувствовать возле себя ее молодое горячее тело; нравилось думать, что оно в некотором роде принадлежит ему и служит для того, чтобы дарить ему на склоне дней радость. Время от времени его посещала иллюзия, что он еще на что-то годен, и он пытался доказать это Миле, а она стоически терпела и, кусая губы, размышляла о новых украшениях, которые ей подарит старый муж, и прочих радостях жизни.
«Вот помер бы он и было бы совсем хорошо, — смутно подумывала она, перекатываясь на свой край постели, подальше от навязчивого запаха, который напоминал ей, кто именно ею обладает. — Или нет? Ладно, пусть поживет еще, раз от него один толк… Все время на работе — не так уж он мешает, если вдуматься…»
В соседней комнате кто-то ходил, шаркая ногами. Мила поняла, что домработница нарочно так шумит, потому что уже поздно, потому что приличные люди уже давно на службе, потому что… Но она недодумала свою мысль и снова зевнула.
Домработница ненавидела новую хозяйку солнцевских хором и, едва выпадал удобный случай, жаловалась на жизнь соседским домработницам, которые сочувственно кивали, жалея ее. Прежняя жена Солнцева была дама образованная, играла на рояле, в доме при ней водились отборные гости из интеллектуалов. Новая, которая вскоре после кончины первой жены подцепила профессора в каком-то ресторане, гостей почти отвадила, про музыку говорила, что наелась ее до конца своих дней, и вертела мужем, как хотела.
Мила встала, накинула пеньюар, бросила на себя быстрый взгляд в зеркало, подумала, что прическу пора освежить, и вышла в столовую.
— Где мой завтрак? — спросила она, даже не поздоровавшись.
Домработница перестала делать вид, что вытирает пыль, и довела до сведения хозяйки, что уже полдень.
— Ну и что, что полдень? — капризно ответила Мила. — Я еще не ела…
Собеседница угрюмо поглядела на ее шелковый пеньюар, на золотистые крашеные волосы, на рот сердечком, на пальцы с длинными наманикюренными ногтями и в очередной раз подумала, что жизнь устроена несправедливо, что одни всегда получают все, а другие — ничего. Мила же тем временем зевнула и объявила:
— Жрать неси… И позвони шоферу, у меня дела в городе.
— Когда вам прислать машину? — покорно спросила домашняя раба.
— Когда? — Мила задумалась. — Ну, через час…
Через час сорок семь минут она вышла из дома, но в машину сесть не успела, потому что к ней бросилась какая-то прохожая в куцей заячьей шубке.
— Ой, Мила! А я как раз думала, ты это или не ты… Привет! Помнишь меня? Я Маша из театра… из балетной канцелярии… Ты еще иногда забегала к Варе, папироски стреляла…
Мила нахмурилась. Между ее нынешней жизнью с «хочу платье как из Парижа, чтобы все удавились от злости» и тогдашней со стрелянием папиросок лежала пропасть под названием Удачное Замужество, Которое Решает Все Проблемы. Кроме того, профессорская жена была вовсе не глупа и сразу же сообразила, что Маша только имитирует дружелюбие, а ее улыбка на редкость фальшива.
— Извини, мне надо в парикмахерскую, — высокомерно уронила Солнцева и шагнула к машине.
— Юра тебе привет передает, — сказала Маша ей вслед. Мила замерла.
— Какой еще Юра? — спросила она, не оборачиваясь.
— Ну, Юра из угрозыска. Ты его забыла, что ли? А он тебя помнит. Так вздыхал, так вздыхал… Ты слышала, что у нас в театре творится? Заведующего балетной труппой отравили, а до этого еще один парень из кордебалета исчез…
Мила заинтересовалась. Интуитивно Маша сделала ставку на самое живое человеческое чувство — на любопытство — и не прогадала. Скучающей жене профессора Солнцева стало любопытно, что творится в театре, а главное — правда ли, что красавец Юра Казачинский до сих пор по ней вздыхает.
— А откуда ты знаешь Юру? — решилась она, оборачиваясь к Маше.
— Так он с товарищами приходил в театр, показания снимал, — ответила та. — Меня допрашивал, слово за слово, ну и разговор зашел о тебе. Ты ему сердце разбила, — добавила Маша для верности. — Говорит, никак тебя забыть не может.
Часа три она стояла на холоде, прячась в подворотне, и ждала, когда жена профессора наконец соизволит выйти из дома. Но Мила ничего этого не знала. Она почувствовала лишь, что при упоминании о Юре в ее груди что-то шевельнулось. Он был славный, но бессребреник, потому что слишком легко тратил деньги, и к тому же вместе с остальными членами своей семьи ютился в каком-то бараке, что в глазах Милы вовсе не было достоинством. Тем не менее она сказала:
— Слушай, мне тут в парикмахерскую надо… Давай садись в машину, расскажешь, что да как, а я после парикмахерской подвезу тебя, если хочешь.
— Конечно, хочу! — обрадовалась Маша.
Мила скользнула своими прозрачными голубыми глазами по лицу собеседницы и подумала: «Нет, ты не для того меня у дома караулила, чтобы о Юре поговорить… Тебе что-то от меня надо. Только вот денег я тебе не дам — не напасешься на вас, попрошаек…»
Но пока они ехали в машине, Маша даже не заикнулась о деньгах. Она без умолку трещала о Юре и о том, как он переживал, оставшись без Милы, затем описала исчезновение Павлика Виноградова и перешла к убийству Головни.
В парикмахерской Маша терпеливо ждала, пока Солнцеву покрасят и сделают ей новую укладку, и занимала жену профессора разговором. Заметив, что Мила стала скучать, Маша добавила, будто бы Юра под страшным секретом признался ей, что звонил Миле домой, хотел с ней поговорить, но не решался и клал трубку.
— А мне домработница ничего не говорила… — пробормотала изумленная Мила.
— Ну так он же трубку бросал, — пожала плечами Маша. — И знаешь, кажется, он думает, что он тебе больше не нужен. У нее, говорит, есть мой номер, если бы она позвонила, я бы прибежал… Сразу же прибежал бы, говорит. Ну, он не так прямо выразился, но смысл точно был такой.
В своих глазах мы значим очень много — и в то же время понимаем, что мало кто ценит нас так, как мы хотели бы. Мила была польщена, но виду не показала. Она прищурилась и, усмехаясь, заметила:
— А ты, Машка, хитрая… Давай колись: сколько тебе денег нужно?
Если Опалин не терпел фамильярности, то Маша точно так же ненавидела, когда ее называли Машкой. Но она смирила себя и, глядя в лицо собеседнице, ответила:
— Денег я не возьму, но мне нужна работа. Что-нибудь на машинке напечатать под диктовку или там перепечатать… Ты же знаешь, в театре гроши платят, я имею в виду, тем, кто не звезды.
— Ну а кто виноват? — пожала плечами Мила. — Надо было Вольского под юбку запихать, пока он горел. Дотащила бы его до загса, жила бы теперь в шести комнатах на Остоженке… припеваючи, хи-хи…
Если до того Маша относилась к жене профессора вполне нейтрально, то сейчас возненавидела ее даже не за эти слова, а за тон, которым они были произнесены.
— Ну не всем же везет, как тебе, Мила…
— Конечно, не всем, — самодовольно подтвердила собеседница. — Голову на плечах надо иметь…
Маша хотела было ядовито заметить, что тут нужна совсем не голова, а, так сказать, совершенно другой орган, но вовремя опомнилась.
— Мила, слушай… Я не хотела говорить, но у меня сейчас ужасная ситуация… Тетка тяжело больна. Я хочу, чтоб ее прооперировал хороший профессор… а это деньги… Потому и ищу дополнительный заработок…
И тут она допустила ошибку. Можно сыграть на сочувствии человека, который склонен сопереживать несчастьям других; но практичная Мила увидела всю ситуацию под совершенно другим углом.
— Твоя тетка уже старая, пусть помирает, комнату зато освободит, — усмехнулась она. — Почему ты у Алексея денег не попросишь?
— Он уже сказал, что не даст, — нашлась Маша. — Я ж его бросила. Мила, слушай… если ты мне поможешь, я век тебе благодарна буду. Я отплачу, честное слово…
Но по глазам Солнцевой, по ее холодной улыбке она видела, что перегнула палку и безнадежно проиграла — потому что теперь она в глазах удачливой жены знаменитого профессора проходит под ярлыком «низшая категория», как жалкое зависимое существо, которое сражается за копейки и — что вообще являлось верхом наглости — пытается ради этих копеек манипулировать Милой.
— Все ты выдумала про Юру, — объявила Солнцева, прищурившись.
— Как я могла это выдумать? — отчаянно возмутилась Маша, чувствуя, что идет ко дну. — Позвони ему и спроси, был ли он вчера в театре…
— Незачем мне ему звонить, — спокойно ответила Мила. — Что было, то прошло.
Маша поняла, что потерпела поражение, тем более сокрушительное, что успех казался таким близким. Миссия по внедрению в семью профессора Солнцева провалилась — а ведь, между прочим, от успешного выполнения этой задачи зависели две жизни: ее собственная и жизнь матери.
— Твоему мужу не нужна машинистка? — пробормотала она, отчаянно пытаясь хоть как-то исправить положение и чувствуя, что только портит все еще больше. — Я хорошо печатаю…
— Да я понятия не имею, кто ему нужен, — пожала плечами Мила. — На работе у него секретарша.
Маша хотела встать и уйти — нас всегда тянет отдалиться от места, где мы потерпели крушение; но что-то, что было сильнее ее — вероятно, сознание, что отступать некуда или что отступление равносильно гибели, — вынудило ее сказать с жалкой улыбкой:
— Ну если ты вдруг узнаешь, что кому-то нужна машинистка… перепечатать что-нибудь…
— Я не занимаюсь поиском машинисток, — равнодушно ответила Мила.
«Ах, чтоб тебя…»
— Ну мало ли, вдруг…
Но все было бесполезно, Маша и сама поняла это. Она встала с места.
— Ладно, я пойду… Пока.
В солидном, как приемная высокого начальства, гардеробе (парикмахерская была весьма и весьма непростой) Маша получила обратно свою шубку, кое-как влезла в рукава и напялила шапочку. Поражение, которое она потерпела, повергло ее в отчаяние, а чувство, что она проиграла по своей собственной вине, только усугубляло это состояние.
«А счастье было так возможно… Ну, нет. Мы этого так не оставим…»
Она вышла на улицу и побрела по направлению к трамвайной остановке. Сегодня, чтобы отлучиться с работы, Маше пришлось мало того что сослаться на недомогание, так еще и разыграть целый спектакль. Вспомнив об этом, она остановилась возле какой-то стены и заплакала. Слезы застывали на морозе, глазам стало больно.
— Какая дура… идиотка…
Она и сама не знала, кого ругает — себя или самодовольную, откормленную тварь, которая только что указала ей на ее место.
Маша вытерла слезы. Объявление на стене гласило:
«Цены снижены на туалетное и хозяйственное мыло. Радиолампы и приемники СИ-235 с 400 руб. до 325 руб. Фотоаппараты «ВООМП» 9*12 с 232 руб. до 170 руб. Фотоаппараты «Турист» 6,5*9»…
Это какое-то старье, вяло сообразила Маша. Цены были снижены весной, а теперь осень, время разбитых надежд и полумглы, притворяющейся светом дня.
Не доходя до остановки, она увидела длинную очередь на посадку в трамвай и, неожиданно изменив решение, двинулась в другую сторону.
«Поеду на метро… Что же делать? Вернуться к Сергею? Унижаться, чтобы через его брата пролезть к Солнцевым? А Ваня?»
Дома она долго лежала на кровати, отвернувшись к стене, и лицо у нее было такое, что вернувшаяся с работы Серафима Петровна не на шутку встревожилась.
— Мне сказали, что ты захворала, а я не поверила… Что ж ты? За лекарствами сходить?
— Ничего не надо, — ответила Маша загробным голосом.
— Да у тебя температура! — ужаснулась Серафима Петровна, дотронувшись до ее лба. Маша сбросила ее руку, заворочалась и с головой накрылась одеялом.
— Я чай сделаю… Маша! Есть-то ты что будешь?
— Ничего не хочу, оставьте меня в покое, — огрызнулась она.
В дверь бодро постучали. Серафима Петровна пошла открывать и обнаружила на пороге болтливую 16-летнюю соседку.
— Машка! Тебя к телефону… Говорят, по поводу работы.
Маша вылезла из-под одеяла и, несчастная, растрепанная, пошла отвечать.
— Алло!
Больше всего она боялась услышать сейчас голос капитана Смирнова — она почему-то не сомневалась, что он уже каким-то образом успел узнать о ее грандиозном, сокрушительном провале. Но на том конце провода кто-то хихикнул, и этот смех явно принадлежал женщине.
— Это Мила Солнцева. Слушай, я, может, уговорю мужа, чтобы он дал тебе на перепечатку какую-нибудь статью…
Сердце Маши мягко ухнуло вниз. Она слушала, не веря своим ушам.
— Но ты должна кое-что сделать для меня, — требовательно добавила Мила. — Это будет совсем нетрудно. Ты пойдешь завтра вечером в кино — куда именно, я скажу, а потом отдашь мне билет и расскажешь, про что был фильм. Вопросов задавать не будешь, а если мой муж станет спрашивать, скажешь, что кино мы смотрели вместе. Ясно?
— Мила, — пролепетала Маша, едва сознавая, что говорит, — ты… ты даже не понимаешь, что для меня делаешь! Спасибо тебе! Конечно, я пойду в кино, я сделаю все, что ты хочешь…
Мила молчала, но, если можно так выразиться, это было удовлетворенное молчание, и Маша могла поклясться, что ее собеседница в этот миг улыбается, наслаждаясь ее преувеличенной благодарностью.
— Будешь вести себя хорошо, — наконец сказала Мила, — я поговорю с друзьями мужа, чтобы они подкинули тебе еще работу.
— Спасибо, Мила! Ты просто меня спасла!
Назавтра в семь часов вечера Маша отправилась в «Метрополь» на просмотр фильма, а Мила, отпустив шофера, сделала вид, что входит в кинотеатр, но потом направилась к фонтану, возле которого ее ждал Юра Казачинский. Завидев его, она замедлила шаг.
— Здравствуй, Мила, — сказал он. — Ты… ты прекрасно выглядишь.
Он стоял перед ней, высокий, красивый, мужественный, и она внезапно поняла, чего была лишена все эти дни. Просто внимания со стороны человека, к которому сама была неравнодушна.
— Я, Юра, замужем, — сказала она серьезно. — Поэтому ты не думай, что… Я вообще просто на тебя посмотреть хотела. Ну и… поговорить…
— Конечно, — поддакнул ее собеседник. Но он слишком хорошо знал Милу и по блеску ее глаз сразу же понял, что разговорами дело не ограничится.
— Идем, я тут знаю одно хорошее местечко, куда знакомые мужа не заглядывают, — томно уронила Мила и взяла его под руку. Юра с улыбкой прижал ее руку к себе, и у нее возникло ощущение, что наконец-то в ее жизни все стало на свои места.
Глава 21. Зеркальный лабиринт
Конечно, когда нет балета, поневоле полезешь драться.
Л. Андреев в письме М. Горькому, февраль 1904Опалин в который раз перечитал протокол повторного вскрытия, бросил его на стол, откинулся на спинку стула и сцепил пальцы за затылком.
Заведующий балетной труппой был отравлен не дома, не за завтраком, а именно в театре. Яд попал в организм с чашкой кофе — последней, которую он выпил в своей жизни. С этой точки зрения протокол, подписанный светилом судебно-медицинской экспертизы доктором Бергманом, никаких сюрпризов не преподнес.
Но в итоге выходило что-то, воля ваша, совсем уж мистическое. Получалось, что человека отравили в зале главного театра страны, при свидетелях, которые как раз в качестве свидетелей оказались совершенно бесполезны. Никто не насторожился, не заметил ничего странного, и никто понятия не имел, кто мог настолько ненавидеть Головню, чтобы свести с ним счеты таким образом.
Видели, впрочем, что возле стола, на котором стояла злополучная чашка, в разное время оказывались Алексей Вольский, Таня Демурова и Ефим Модестов. Но Таня никак не могла отравить Головню, потому что с его смертью теряла все, а Вольский и Модестов, хоть и расходились с заведующим в каких-то моментах, тем не менее вполне с ним ладили.
И еще — Опалин мог без стеснения признаться себе в этом — у него никак не получалось представить себе убийцу. Допустим, есть некто, он решился, он взял с собой в театр крысиный яд, а затем…
«Это кто-то из своих, — думал Иван, — тот, кто знает, что Головне, Касьянову и Бельгарду приносили еду на подносе из буфета… Но черт возьми, там была прорва народу! Как он не испугался? Как у него не дрогнули нервы? Легко подмешать отраву получается только в романах… Крысиный яд продается в больших банках, значит, убийца готовился, заранее отсыпал его… Куда отсыпал? Допустим, в маленькую бутылочку… И что, ему сразу повезло, что Головня не стал допивать кофе, что чашка осталась стоять на столе без присмотра? Нет, это какое-то сверхъестественное везение… Наверное, убийца ходил в театр не один день, выжидая удобный момент…»
Но дальше, вместо того чтобы по логической цепочке дойти до личности убийцы, Опалин оказывался в тупике.
«Возле стола видели только Демурову, Вольского и Модестова. За самим столом сидели еще Касьянов и Бельгард… Яд надо достать из кармана, высыпать его в чашку, и все это не привлекая внимания… не уронить, не разбить, не…»
Хлопнула дверь, вошел Петрович. Иван опустил руки на стол и переместился на стуле, приняв официальный вид.
— Что Бергман написал? — деловито спросил Логинов.
— Подтвердил выводы коллеги.
— Да? Жаль. Лучше бы Головню отравили дома, тогда все было бы ясно, стройно и логично. Жене надоело терпеть его загулы, вот и… Ну, сам понимаешь… — Петрович прищурился. — Между прочим, это у нас уже второе убийство, связанное с театром.
— Я знаю, — коротко ответил Опалин.
— Как ты думаешь, а Виноградов и Головня… Их не мог убить один человек?
— Я пока вообще не знаю, что думать, — признался Иван.
— Возьмем буфетчика Ершова?
— За что?
— Он снаряжал поднос, и он же отнес его в зал.
— Ершов не мог знать, какая чашка достанется Головне. Я уж не говорю о полном отсутствии мотива.
— А если Ершов свихнулся?
— По-твоему, он похож на сумасшедшего?
— Они все не похожи, — мрачно ответил Петрович, — до поры до времени. А что, если он хотел отравить кого угодно, не важно кого?
Опалин нахмурился.
— Почему ты так хочешь, чтобы мы арестовали буфетчика?
— Я-то ничего не хочу, — покачал головой Петрович. — А вот начальство волноваться будет. Где подозреваемые? Вот буфетчик Ершов, под арестом сидит, проверяем. — Петрович опустился на свое место и заговорил более доверительно: — Ваня, пойми, сейчас убит не какой-то пацан из кордебалета, а заведующий балетной труппой. Это же фигура. Тут, понимаешь, осторожным надо быть.
— Я не стану арестовывать буфетчика, — коротко ответил Опалин, и шрам возле его виска дернулся.
Петрович вздохнул. Он ни капли не сердился на Ивана, а просто считал своим долгом предупредить. И еще — в глубине души он был рад, что Опалин не поддался на его доводы. Можно быть хорошим сыщиком, но никчемным человеком и даже первостатейной дрянью. Иван — в силу некоторых качеств характера — не шел на компромиссы и стремился оставаться честным, несмотря ни на что. Кого-то это настораживало, кого-то даже пугало, но те, кто сработались с Опалиным, не променяли бы его ни на кого, и он отлично это знал.
— Ладно, — внезапно сказал Петрович, — в случае чего — вали все на меня. Выкарабкаемся как-нибудь… А Антон где?
Опалин объяснил, что отправил Антона на дачу Вольского с наказом осмотреться, разузнать, кто там живет, и попытаться их разговорить.
— Кому дача, а по мне, так это целый дом, — доложил Антон, вернувшись. — Два этажа, большой сад… Правда, никто за ним не ухаживает. В доме только мать Вольского и домработница Евсеева. Баба здоровенная, кулачищи, как у мужика, не хотела пускать меня в дом, но в конце концов пустила. Больше в доме никого… А, нет, еще три кошки там живут… Я их расспрашивал про Вольского…
— Кошек? — с иронией спросил Петрович.
— Каких кошек, — обиделся Антон, — я про жильцов говорю… Да, говорят, звонили Алексею Валерьевичу, что все обошлось и врач не нужен. Вообще Вольский часто приезжает, иногда задерживается до утра. Я улучил момент и спросил домработницу, чем больна мамаша, почему ей за городом надо жить. Та услышала, явилась и говорит: «Старостью»… Потом мы чай пили. Все комнаты в его фотографиях, — не без зависти добавил Антон. — Мамаша объясняла: вот он в такой роли, в сякой… Аж светится. Вначале-то, когда я представился, она какая-то напряженная была…
— Испугалась? — быстро спросил Опалин.
— Нет, тут что-то другое. Она какая-то странная, — добавил Антон. — Все говорила, как любит своего сыночка, и вдруг: «Алеша отлично знает, что я все готова для него сделать, и этим пользуется». Может, они где-то там труп закопали?
— Ты с соседями говорил? — вмешался Казачинский.
— Там по соседству никто не живет. Сторож деревенский мне рассказал, что Вольский приезжает часто, они его машину знают. А женщины в доме часто ругаются, шумят ужасно. Но при мне они не ругались.
Опалин задумался. Старая мать, с которой Вольский не хотел находиться в одной квартире, дача за городом… поездки… Нити, которые вели к разгадке, рассыпались в руках. Виноградов… Головня… Если Вольский убил Павлика, как он вытащил труп из театра? Если не убил, то кто же убил? И как можно было отравить заведующего балетной труппой, чтобы никто ничего не заметил?
— В этом деле нет логики, — пробормотал Опалин. — Но она должна быть… Мы как-то не так смотрим, не под тем углом… — Он встряхнулся. — Ладно, разберемся, и не такие преступления раскрывали…
Но уже через несколько часов жизнь подкинула им заковыристое дело, в котором фигурировал труп ответственного работника Шарова, члена партии и вообще незаменимой личности. Убийство это затмило отравление в Большом театре, и с Опалина в первую очередь потребовали найти того, кто так жестоко прервал партийную карьеру ответственного и незаменимого. По внешним признакам дело тянуло на неудачное ограбление, обернувшееся убийством, кое-кто был не прочь придать ему политическую окраску, и все это надо было разгребать, уличать лгущих в том, что они говорят неправду, и ловить обмолвки тех, кто что-то знал, но не горел желанием сотрудничать. Однако не только работа оказалась полна трудностей — в личной жизни Опалина тоже не все было гладко. У Маши завелись какие-то свои секреты, она где-то пропадала по вечерам, отказывалась переехать к нему жить и дома перепечатывала на тарахтящей пишущей машинке какие-то заковыристые научные тексты. Когда Опалин попробовал было заикнуться о том, что его заработков вполне хватило бы на двоих, Маша поглядела на него со странным выражением и ответила, что она предпочитает иметь свои деньги и ни перед кем не отчитываться. Но Иван был слишком хорошим сыщиком. Он сразу же нутром почувствовал, что она чего-то недоговаривает — чего-то существенного; что она, попросту говоря, врет и что дело там вовсе не в деньгах.
Он не считал себя ревнивым человеком, но первая его мысль была о Вольском. Отказ Маши выйти замуж Опалин воспринял так, что она, вероятно, ждет, что ей предложит руку и сердце кто-то другой — и насчет личности этого другого у Ивана не было ни малейшего сомнения. Маша могла говорить об Алексее, пожимая плечами, что он ее больше не интересует, и выглядела при этом вполне убедительно — но еще убедительнее она смотрелась, когда приходила из театра с горящими глазами и рассказывала о фантастическом исполнении какого-нибудь элемента, о прыжках под колосники, от которых замирает сердце, и о том, как удачно он провел ту или иную сцену. О другом своем бывшем, Сергее, она вообще не удосуживалась вспоминать, но Вольский — другое дело: он всегда был в театре, недалеко от нее и имел все возможности напомнить о себе, когда хотел. И, может быть, именно поэтому Опалин так желал, чтобы Маша ушла с работы. Но она все делала по-своему и явно не собиралась идти на уступки.
Однажды вечером, когда Опалин ехал в переполненном трамвае и оказался притиснутым к окну, он увидел едущую параллельно большую машину и на заднем сиденье узнал Машу, которая всего несколько часов назад уверяла его по телефону, что сегодня должна ужас как срочно что-то напечатать и поэтому не может никуда выйти. Сердце у Опалина оборвалось, затем его обожгла волна злости. Он ненавидел, когда ему лгали близкие люди — а Машу он уже считал самым близким себе человеком. На перекрестке трамвай свернул в одну сторону, а машина поехала в другую, и Опалину показалось, что она движется в центр — к Большому театру.
Ему очень хотелось выйти на следующей остановке и мчаться следом за Машей, но он ехал к свидетелю, который мог дать ценные показания и которого Опалин рассчитывал разговорить без протокола. Трамвай полз невыносимо медленно, пассажиров набилось столько, что было трудно дышать, то и дело вспыхивали перебранки. Когда Опалин наконец добрался до нужного ему места, он ненавидел все на свете, включая себя самого.
«Ну, конечно, она опять с ним встречается… Может, он даже просит ее докладывать, не собираюсь ли я его арестовать… А, черт!»
Ему пришлось еще часа полтора дожидаться свидетеля в комнате коммунальной квартиры. Наконец тот вернулся домой и, видя, что Опалин мрачнее тучи и отрывисто бросает вопросы, как тяжелые гири, решил, что благоразумнее будет сказать правду, и выложил все, что ему было известно.
Теперь Иван знал, в чем дело, и знал, кто убил ответственного работника. Но когда он вышел на улицу, шел уже десятый час вечера. Опалин зашагал к трамвайной остановке, обдумывая, что делать дальше. Рабочий день кончился, и возвращение на Петровку не имело смысла. Ехать к себе? Он дернул щекой, вспомнив о своем одиноком жилье. А тем временем Маша в театре с Вольским…
«Ну уж нет, мы еще посмотрим, кто кого!» — в припадке злости решил Опалин и даже повеселел. На трамвае он доехал до метро и уже на нем добрался до центра. Падал редкий снег, луна желтела сквозь рваные тучи, деревья в сквере стояли черные и печальные. Опалин обогнул театр, пройдя мимо афиш, возвещавших премьеру оперы «Кармен» с дирижером Клейбером. Вахтер Колышкин, который уже неоднократно пропускал Ивана в театр, посмотрел на него с удивлением.
— Не знаешь, Арклина здесь? — спросил Иван вместо приветствия.
— Я ее не видел, — ответил Колышкин. — Все разошлись уже, поздно…
— И что, в театре никого нет?
— Ну, может, кто и остался, — пробормотал вахтер, пожимая плечами.
Пустой театр с коридорами, освещенными слабым светом, произвел на Опалина гнетущее впечатление. Нервы у него были напряжены, и теперь ему казалось, что в этом месте есть что-то зловещее. Он вспомнил рассказы Маши о людях, которые ставили театр выше всего в жизни и ломались, оставшись не у дел. На ум ему пришли подававшие надежды танцовщики, которые после травмы оказывались никому не нужными и кончали с собой, балетмейстер Горский[17], который сошел с ума, и бывшие балерины, бездетные и одинокие, которых никто не хотел знать. Неожиданно Иван услышал слабый шорох и насторожился, но это оказалась всего лишь мышь, которая с писком умчалась прочь.
Дверь балетной канцелярии была заперта, Опалин подергал ручку и почувствовал себя дураком. В театре никого не было, и вообще, он опоздал. Но для очистки совести он решил, что не уйдет, пока не убедится, что в репетиционных залах никого нет. Ивану было известно, что Вольский допоздна мог отрабатывать элементы, которые у него не получались.
«А вдруг он и впрямь где-то там с ней?..»
Не удержавшись, он по пути заглянул в зрительный зал. Тьма съела сцену, ложи превратились в сгустки мглы, но даже в темноте было видно, как поблескивают подвески огромной люстры, похожей снизу на диковинный хрустальный цветок.
Он подумал, что люди, которые выступают на этой сцене, должны чувствовать особое, ни с чем не сравнимое счастье; но ни одного из тех, с кем он сталкивался в театре, он не мог назвать счастливым по-настоящему. Елизавета Лерман мучилась, потому что ее слава ушла; Вольскому на пятки наступал молодой премьер; и даже Ирина Седова не могла считать себя в безопасности, если вдруг какая-нибудь ловкая девица из кордебалета уведет у нее маршала. Может быть, они были счастливы только во время своих выступлений, когда звучала дивная музыка и зал гремел от аплодисментов, встречая их, но вне сцены им приходилось куда труднее, чем, например, ему или Маше Арклиной из балетной канцелярии.
«Опять я начинаю фантазировать, — подумал Опалин, усмехаясь. — Сцена — это просто доски, и они выходят на нее, как выходили бы на любую другую сцену… И что за глупость думать, что у них какие-то особенные трудности — я встречал людей, которые теряли своих близких, теряли детей, и их потери были куда страшнее, чем все переживания балетных, вместе взятые…»
Но он привык быть честным с собой; себе он мог признаться, что не понимает их мира, не понимает их самих — и, может быть, не хочет понимать. Он уважал их за трудолюбие, но то, что они называли своим искусством, казалось ему все же чем-то неестественным, устаревшим и безнадежно далеким от реальности.
«Пыльная позолоченная коробка, и на сцене раскрашенные фигуры в нелепых нарядах машут ногами и руками… Какой в этом смысл? Да ровным счетом никакого. Как писали раньше в газетах, балет — пережиток прошлого… Это не то, без чего нельзя прожить».
Покинув зал, Опалин поднялся по лестнице на четвертый этаж и внезапно почувствовал, что он больше не один. Кто-то следил за ним, ничем себя не обнаруживая. Иван вспомнил бесшумную походку Вольского, и сыщику стало немного не по себе.
«Может быть, он и в самом деле сумасшедший? Убил Виноградова, когда тот стал ему дерзить, а потом убил Головню, потому что первое убийство сошло с рук… Сколько уже встречалось подобных случаев…»
Он приоткрыл дверь в репетиционный зал. Скрипнули петли, изнутри смотрела кромешная тьма. Опалин протянул руку, пытаясь нащупать на стене выключатель — и именно этот момент выбрал некто, чтобы на него наброситься. От удара Иван полетел на пол зала, но тотчас же вывернулся всем телом и откатился в сторону. Нападавший попытался ударить его ногой, но промахнулся, а затем одной рукой прихватил его за одежду. Все это происходило в темноте — дверь зала, в которую влетел падающий Опалин, по инерции распахнулась, стукнулась о стену и стала затворяться. Из коридора в зал проникал слабый свет, полоска которого становилась все уже, но, как Иван ни изворачивался, ему не удавалось рассмотреть лицо своего врага, а тот, держа его одной рукой за ворот пальто, другой стал беспорядочно наносить удары.
Само собой, Опалин не остался в долгу и что есть силы отбивался. После одного удара, пришедшегося, судя по всему, в лицо, противник сдавленно взвыл и ослабил хватку. Вырвавшись окончательно, Опалин стал молотить его кулаками, но враг — такой же высокий, как он сам, и физически явно крепкий мужчина — оказался ловчее и врезал ему ниже пояса. Иван согнулся пополам, а противник схватил его за отвороты пальто и приложил о стену. Всхлипнуло треснувшее зеркало, во все стороны полетели осколки. Опалин упал, получил удар ногой по ребрам, откатился в сторону и кое-как поднялся. Правой рукой он нащупывал в кармане пистолет, но противник уловил в темноте его движение и пошел ва-банк. Сорвав телефонную трубку с висящего на стене аппарата, он закрутил провод вокруг шеи Опалина и стал его душить.
Иван захрипел. Пистолет застрял в кармане и не желал выходить наружу. Противник давил сыщика все сильнее, перед глазами у Опалина завертелись красные круги. Левой рукой он нащупал острый осколок зеркала, торчащий из рамы, надломил его и на пределе сил стал наугад тыкать им во врага, как ножом, стараясь вонзать острие как можно глубже.
Опалин порезал руку, в которой держал осколок, но провод, которым его душили, неожиданно ослабел. Из тьмы до него донесся хриплый вопль, потом кто-то, спотыкаясь, побежал к двери. Заскрежетали петли, а Иван, которому не хватало дыхания, стал растирать шею. По левой ладони у него текла кровь, но он был жив и чувствовал ни с чем не сравнимое облегчение.
Отдышавшись, он достал пистолет и вышел в коридор, но время было уже упущено. По каплям крови на полу, которые оставил бежавший противник, Опалин добрался до второго этажа и увидел распахнутое окно. Кто-то выпрыгнул из него наружу, не утруждая себя служебным входом.
Иван постоял у окна, держа в руке пистолет. Холод, веявший в лицо, окончательно привел его в себя. Он убрал оружие, привел в порядок верхнюю одежду и отправился к Колышкину, который сидел на своем посту и даже не дремал. Завидев избитого Опалина с окровавленной рукой, вахтер вытаращил глаза.
— Мне нужен телефон, — сказал Иван.
Он позвонил на Петровку и доложил, что работника МУРа только что пытались убить в Большом театре, а затем сел и, кое-как перевязав руку платком, стал ждать приезда оперативной бригады.
Глава 22. Алиби
И это талант! И это гений! Скотина, да и только!
Мариус Петипа, «Мемуары»— Что касается убийства Шарова, кажется, я понял, в чем там дело, — сказал Опалин Твердовскому на следующее утро. — Будем проверять.
Николай Леонтьевич насупился. Он не любил уклончивых фраз — при том что сам, если того требовали обстоятельства, мог без труда напустить туману. От подчиненных он прежде всего требовал четкости и честности — даже если последняя означала признание своего поражения.
— Но мне-то ты можешь сказать? — спросил Твердовский ворчливо.
— У Шарова был лучший друг Кабатник, он же его заместитель, — объяснил Опалин. — Кабатник его и убил — за то, что Шаров спьяну изнасиловал его дочь. Убийца вовсе не дурак и сумел соорудить себе неплохое алиби, так что потребуется некоторое время, чтобы его разрушить.
— А! — только и сказал Николай Леонтьевич.
В кабинете повисло молчание. Товарищ Сталин на портрете тоже не проронил ни слова, свирепо топорща усы.
— Конечно, Шаров — это важно, — наконец заговорил Твердовский, — но сейчас меня больше заботит проклятый театр. Ваня, ты можешь мне объяснить, зачем ты вчера туда поперся?
— Была одна мысль, хотел ее проверить.
Николай Леонтьевич поглядел в его мгновенно посуровевшее лицо, понял, что из подчиненного больше ничего не вытянешь, и, не удержавшись, буркнул:
— Хорошая, получается, мысль, раз тебя из-за нее чуть не убили…
— Чуть не считается, — коротко ответил Опалин.
— Что известно о том, кто на тебя напал?
— Здоровый крепкий мужик, примерно с меня ростом. Судя по отпечатку ноги на снегу, куда он спрыгнул, — сорок третий размер.
— Пальчики есть?
— Десятки. Это же репетиционный зал. Еще он трубку хватал, когда меня душил проводом, но там смазанные получились.
— Думаешь, это Вольский был?
— А что тут думать? Сейчас вернусь в театр и посмотрю, в каком виде он явится на класс. Не явится — поеду к нему домой.
— Что, синяков ему понаставил? — усмехнулся Твердовский.
— Не только. Я еще по морде ему заехал и осколком зеркала его ткнул несколько раз. Никуда он от меня не денется.
— Ну, смотри, — многозначительно промолвил Николай Леонтьевич. — Кроме Вольского, других версий у тебя нет?
— Версий? Да все вертится вокруг него. Павел Виноградов повздорил с ним — и исчез. С Головней он будто бы не ссорился, но тот хотел осовременить балет, а Вольский этого не любит.
— Все, Ваня, довольно, — замахал руками Твердовский, внезапно поняв, что с него достаточно и балета, и театральных разборок, и вообще людей искусства. — Иди и действуй, как сочтешь нужным.
Вернувшись к себе в кабинет, где его ждали коллеги, Опалин объявил, что Петрович остается на месте, а Казачинский и Завалинка едут с ним в театр.
— Принца будем брать? — деловито спросил Антон.
— По обстоятельствам, — коротко ответил Опалин.
Со вчерашнего дня он не звонил Маше и сейчас поймал себя на мысли, что ему не хочется с ней разговаривать. Он не сомневался, что встретит с ее стороны град упреков, если арестует Вольского, и ему было неприятно думать, что она наверняка сочтет его действия личной местью ее бывшему любовнику.
Однако первое столкновение в театре произошло у Опалина не с Машей, а с Людвигом Карловичем Бельгардом, который казался крайне взволнованным всем происшедшим. Сказать ему по сути дела было нечего, и он довольно неуклюже попытался атаковать оперов.
— По-моему, вы нас ненавидите! — проговорил он срывающимся голосом. — За что? За то, что мы танцуем? Мы честно зарабатываем свой хлеб. Не верите, зайдите в любой класс, сами увидите, каких усилий стоит вся эта красота, сколько пота мы проливаем… и сколько слез, когда травмы сводят наши усилия на нет…
— Никто вас не ненавидит, — буркнул Опалин, насупившись. Глаза у Бельгарда засверкали.
— Нет, вы — вы что-то имеете против нас… Вы ведь никогда не были в балете, верно? Целый мир прошел мимо вас, а вы даже не заметили. Мир, полный красоты… и поэзии… в котором сошлось все самое прекрасное, что только может быть на свете. Музыка, танец…
— Жаль только, слов не хватает, — не удержался Казачинский.
— Слова! Их и в вашем мире хватает с избытком… Откуда вы приходите тревожить нас… и мучить. Вы даже не понимаете, что вы пытаетесь разрушить!..
— Я пытаюсь понять, кто убил двух человек и вчера пытался убить меня, — сухо сказал Опалин. Совершенно бесполезный, как он только что понял, разговор с упрямым стариком начал его раздражать. — Если ваш мир так хорош и так совершенен, почему в нем происходят такие вещи?
Бельгард не стал отвечать. Вместо этого он сказал:
— Я знаю, отчего мы вам не по душе. Искусство выводит вас из себя. Вы чувствуете, что оно выше вас, что вы ничего не можете с ним поделать. Его нельзя засадить в клетку, нельзя подчинить. Оно просто есть. И оттого, что оно вам неподвластно, вы сходите с ума.
— Ловко жонглируете словами, — одобрил Опалин. — Но вы только зря тратите время. Вы старый болтун, и больше ничего. Без вашего знакомства с Чайковским и этим… как его… Петипа вы вообще ничего не стоите.
— Вы… — начал Бельгард, окаменев от негодования.
— Да, да, — оборвал его Иван, который уже не мог остановиться, — вы все болтаете об искусстве, строите из себя не пойми кого, но на самом деле вы лицемеры и лжецы! Вы только притворяетесь, что жить без искусства не можете, а послушаешь пять минут ваши разговоры, не вот эти вот беседы на публику, а то, как вы между собой общаетесь, и волосы на голове дыбом становятся…
Бельгард растерялся. Старик, судя по всему, не привык, чтобы с ним так разговаривали. У него задрожали губы, и Опалину на мгновение стало стыдно, но он вспомнил, как чиркал спичками над трупом Павлика Виноградова, белого, как мел, и опомнился.
— С дороги, — сказал он сквозь зубы и двинулся к канцелярии. Юра и Антон проследовали за ним, но внезапно он понял, что их присутствие стесняет его.
— Вот что… Идите-ка разузнайте, в театре ли товарищ Вольский… Если да, то приведите его сюда, а если нет, караульте у служебного входа, когда он появится, и тоже сразу же доставьте ко мне. Ясно?
— А если он окажет сопротивление? — спросил Антон.
— Вас двое, он один… Справитесь. — Однако на всякий случай он добавил: — Оружие не применять.
Они ушли, и Опалин перешагнул порог канцелярии, гадая, что его там ждет. Маша сидела на своем месте перед пишущей машинкой и, держа в одной руке маленькое зеркало, со знанием дела пудрилась лебяжьей пуховкой.
Завидев Опалина с синяком на скуле и перебинтованной левой рукой, она опустила зеркало, и глаза у нее стали на пол-лица.
— Так это правда! Это тебя пытались убить в театре? Я звонила тебе, но твоя глупая соседка — Зинка, кажется? — сказала, что она ничего не знает и дома тебя нет…
У Опалина был заготовлен десяток фраз разной степени язвительности, но он понял, что Маша и в самом деле беспокоилась за него, и слова замерли у него на губах. Он молча отодвинул стул и сел у ее стола. Маша убрала пудреницу, пуховку и зеркало и села, сложив руки, как примерная ученица.
— Я вчера чуть не погиб, — проговорил он наконец со смешком. — Из-за телефона. И почему-то мне кажется, что Алексей Валерьевич был к этому причастен.
— Ты с ума сошел, — сказала Маша после паузы.
Опалин вкратце рассказал, что произошло с ним вчера, но, как только он упомянул, что человек, с которым он боролся в темноте, лягнул его, Маша упрямо затрясла головой.
— Это не Алексей! Как ты не понимаешь? Если бы он ударил тебя ногой, ты бы даже подняться не смог… Получил бы тяжелейшую травму или вообще умер бы на месте…
Она говорила так уверенно, что Опалин заколебался.
— Как вчерашний вечер? — спросил он, меняя тему. — Я хотел освободиться пораньше, чтобы мы сходили вместе в кино, но подвернулся важный свидетель…
— Надоело мне кино, — проговорила Маша с неожиданным ожесточением. — Терпеть его не могу.
— Почему?
— Почему? Ну… — Она вздохнула. — Ладно, расскажу. Я… я по глупости ввязалась в историю… — Опалин насторожился. — Есть одна подружка, которая… словом, у нее роман, но она боится потерять мужа. В общем, она говорит ему, что идет со мной в кино, но… фильм смотрю я одна, а она тем временем развлекается.
— И зачем тебе такая подруга? — спросил Иван, буравя ее недоверчивым взглядом.
— Зачем? Она устроила так, что ее муж дает мне работу. Он ученый, ну, я и печатаю разные статьи, заметки… А это деньги.
— Я вчера видел тебя в машине, — признался Опалин.
— Вот. Это мы с ней ездили после маникюра… То есть ей делали маникюр, а я так, за компанию была. Потом, значит, она на свидание, а я в «Палас».
— А мне ты сказала, что занята, — напомнил злопамятный Иван.
— Ты бы стал обо мне плохо думать, — нашлась Маша. На самом деле она бы предпочла обойтись без признаний, но вчера заметила Опалина в трамвае и испугалась, что он может понять все не так и бросить ее.
— Как зовут твою подружку? — спросил Иван.
— Мила, она раньше пела тут в хоре.
Вот так номер, мелькнуло у него в голове. Уж не та ли это Мила, которая крутила роман с Казачинским? И что, он снова с ней встречается?
Опалин не был ханжой и знал, что жизнь всегда немного шире рамок, в которые ее пытаются втиснуть; но ему было крайне не по душе, что сразу два человека из его ближайшего окружения оказались так или иначе замешанными в пошлейшем адюльтере. С его точки зрения, и Казачинский, и тем более Маша были достойны большего. Собравшись с мыслями, он осторожно спросил:
— Послушай… А ты не можешь… ну… как-нибудь дать понять этой Миле, что тебе надоело ее покрывать?
— Но тогда она сделает так, что мне больше не будут ничего давать, — ответила Маша.
— Ты можешь найти подработку где-нибудь еще.
— Да? И где же? — Она задорно прищурилась. — Ты в курсе, что машинисток год от года становится все больше? Это, знаешь, со стороны кажется легко — найти подработку, а как доходит до дела, все предпочитают связываться только со знакомыми.
— Зачем тебе тратить свое время на все это и ломать ногти о клавиши? — не утерпел Опалин. — Я понимаю, что деньги… Ну если тебе надо, возьми у меня.
— Не хочу, — отрезала Маша. — Потому что однажды ты решишь, что ты меня купил, да, так всегда бывает. А я не желаю, чтобы меня попрекали. Захочу купить «Красную Москву» за тридцать рублей — ну и напечатаю сколько надо этих глупых статей и куплю. Или «Манон», но они еще дороже…
Опалин собирался ответить, что ни к чему покупать духи за тридцать рублей, когда есть одеколон за три-четыре рубля, — и думал он так вовсе не из-за пристрастия к экономии, а из типично мужской нечувствительности к некоторым нюансам. Если ты пахнешь дорогими духами, ты ощущаешь себя королевой; дешевая водичка, какой бы прекрасной она ни была, отнюдь не прибавляет уверенности в себе. К счастью, сказать он ничего не успел (и таким образом избежал неминуемой ссоры), потому что порог канцелярии переступило новое лицо.
Под левым глазом вышеозначенного лица красовался внушительных размеров фингал, в углу рта — свежая ссадина, и вдобавок их обладатель выглядел так, словно не спал всю ночь. Одет он был, как тогда нередко одевались для класса, — в рубашку, трико и очень короткие штаны, которые удовлетворяли тогдашним требованиям о балетных приличиях. За спиной вновь прибывшего маячили фигуры Казачинского и Завалинки, которые явно задались целью отрезать ему все пути к отступлению.
Вольский с вызовом встретил взгляд Опалина и спросил:
— Ну, что еще я натворил?
Это может показаться непостижимым, но он улыбался.
— Кто вас так отделал, Алексей Валерьевич? — спросил Опалин.
— Кто бы ни отделал, — ровным тоном ответил премьер, — жаловаться вам на него я не собираюсь.
— Где вы были вчера после одиннадцати вечера? — задал Иван следующий вопрос.
— Это мое личное дело.
— Во сколько вы вчера покинули театр?
— Не помню. Еще до начала «Кармен». Часов в пять, в шесть.
— Вахтер видел, как вы выходили?
— Спросите у него.
— Снимите рубашку.
— Зачем?
— Вчера в театре кто-то пытался меня убить, и я ранил этого человека куском зеркала.
— Значит, это вы разнесли репетиционный зал, — вздохнул Вольский, — а у нас их и так не хватает…
Он бросил быстрый взгляд на Машу и стал расстегивать пуговицы рубашки, но, хотя он не проронил ни слова, по его двусмысленной усмешке можно было подумать, что он раздевается ради нее.
На мускулистом торсе премьера не обнаружилось ни единой раны, зато на правой руке, пониже локтя, все присутствующие в канцелярии без труда заметили глубокие царапины, судя по их виду, оставленные женскими ногтями. По крайней мере, именно такое у всех создалось впечатление.
— Одевайтесь, — буркнул Опалин. — Может быть, вы все-таки расскажете, где вы были и что делали вчера после одиннадцати?
— И не подумаю, — ответил Вольский спокойно.
В следующее мгновение Антон едва не впечатался в косяк, потому что в дверь мимо него вихрем влетела Ирина Седова. Она была в темно-синем закрытом платье с брошкой на груди, ее волосы были по-балетному расчесаны на прямой пробор и убраны в узел на затылке. Глаза балерины сверкали, палец, украшенный тяжелым кольцом с сапфиром в обрамлении бриллиантов, угрожающе нацелился в сторону Опалина.
— Вы — не помню, как вас там зовут, — не смейте трогать Алексея!
— Ему всего лишь задали вопрос, где он был вчера после одиннадцати вечера, — заметил Опалин, на которого угроза балерины не произвела никакого впечатления.
Ирина обернулась к Вольскому.
— И ты им не сказал? — вырвалось у нее. Премьер поглядел на нее и ничего не ответил.
С видом человека, которого вынуждают признать неприятную для него правду, балерина повернулась к Опалину.
— Он был у меня, у меня, ясно вам? Если кто-то чего-то не говорит, это не значит, что он в чем-то виноват… Это просто значит, что человек порядочный, что он не хочет… не хочет распространяться о своей личной жизни…
Антон покосился на Казачинского и понял, что его товарищ так же мало поверил в заявление Седовой, как он сам. Но что казалось совершенно непостижимым, так это то, что Опалин, которому случалось выводить на чистую воду куда более прожженных лжецов, чем взвинченная балерина, сделал вид, что верит ей.
— И вы готовы подтвердить ваше заявление письменно? — осведомился он.
— Конечно! — не колеблясь ни секунды, ответила Ирина.
Опалин поднялся с места. Он даже спиной чувствовал, что Маша смотрит на него с осуждением, хотя он вовсе не собирался — ввиду всех открывшихся обстоятельств — арестовывать премьера. «И что такого они все в нем нашли? — с неудовольствием подумал Иван. — Ну, внешность, конечно, и на сцене он выглядит куда лучше, чем в жизни… Но как можно настолько терять голову?»
— Что ж, я очень рад, что все выяснилось, — скучным официальным тоном промолвил он.
Вольский повернулся, поглядел на Антона, и, хотя тот вовсе не собирался уступать ему дорогу, как-то само собой получилось, что молодой опер оказался в стороне, а Алексей вышел из канцелярии, высоко неся голову. Следом за ним кабинет покинула Ирина Седова.
— Это было вовсе не обязательно, — негромко заметил он, когда они были уже у лестницы.
— Нет, это было обязательно, — горячо возразила Ирина. — Я поговорю с Геннадием, пусть этого подлеца уволят, пусть его выгонят из органов, посадят! Он же только и делает, что цепляется к тебе!
Вольский остановился.
— Вот уж с кем точно не стоит обо мне говорить, так это с твоим маршалом… — заметил он с ледяным смешком.
— Леша…
Забывшись, она положила руку ему на плечо. Вольский ничего не сказал, он только повел плечом так, словно стряхивал какую-то грязь. Кровь бросилась молодой женщине в лицо. Седова опустила руку.
— Ненавижу, когда мне делают одолжения, — заметил Алексей. — Особенно такие, о которых я не просил.
— Что, мне надо было стоять и смотреть, как тебя арестуют?
— Они бы не осмелились, — ответил он с непоколебимой уверенностью.
— Леша, очнись… Ты что, не видишь, что творится вокруг? Мужа Веры Кравец арестовали и… переломали ему все ребра на допросе… Сейчас такое время, когда эти могут все!
— Касьянов все-таки отбился от попыток приделать «Озеру» счастливый финал, — промолвил Алексей, словно не слыша ее слов. — Постарайся сегодня не опаздывать на репетицию.
Он стал неспешно подниматься по лестнице, а Ирина стояла внизу, глядя ему вслед. Но спокойствие Вольского было только напускным. Он вошел в класс, где Бельгард и танцовщики обступили его с расспросами. Не отвечая, Алексей сделал несколько шагов по залу, затем подошел к зеркальной стене и совершенно неожиданно для окружающих, сжав кулак, нанес по ней удар. Зеркало всхлипнуло и треснуло, посыпались осколки, иные из которых были острые как бритва. Как они не порезали Вольского — уму непостижимо; он даже не попытался отойти в сторону.
— Ты с ума сошел! — ахнул Людвиг Карлович, бросаясь к нему. — Прекрати!
Он заставил Алексея сесть на стул концертмейстера Сотникова, но беглый осмотр подтвердил, что Вольский только немного поранил костяшки пальцев.
— Как это все ужасно, — пробормотал Бельгард. Он казался совершенно убитым.
Алексей быстро вскинул на него глаза.
— Ужасно? Что ужасно?
— Да все. Убийство Виноградова, потом Платон Сергеевич… И энкавэдисты в театре ведут себя как дома…
— Не вижу ничего ужасного, — отрезал Алексей, поднимаясь с места. — Наоборот, прекрасно, что Головня больше не пытается учить Касьянова, как надо улучшить балет… И что мне больше никто не дерзит, — добавил он с усмешкой, вскидывая голову. — Два абсолютно бесполезных человечка… Что стоим, маэстро? — обратился он к Сотникову, который смотрел на него, пораженный до глубины души. — За рояль, и давайте уже начинать! Командуйте, Людвиг Карлович!
Глава 23. Подарок
Что делает сначала беспокойное любопытство человека, а потом и жадность кошелька!
Балетмейстер И. Вальберх, дневник 1802 г.В тот день Ирина вернулась домой сравнительно рано — всего лишь в восьмом часу вечера. Ноги у нее гудели от усталости, но в целом она была довольна собой. На репетиции ее похвалил не только Касьянов, который все-таки старался не ссориться со своими исполнителями, но и Вольский, от которого доброго слова было дождаться так же трудно, как снега в июне. Премьер не был склонен к дипломатии, и если он о чем-то говорил, что это ему нравится, значит, так оно и было на самом деле.
— А у нас гости, — почему-то шепотом сказала домработница Глаша, принимая шубку хозяйки, и глазами указала на вешалку. Ирина увидела знакомую маршальскую шинель и собиралась было спросить, почему домработница так странно себя ведет, но не успела. В следующее мгновение на пороге гостиной возникла высокая плечистая фигура маршала Калиновского, и сразу же стало казаться, что в просторной передней семикомнатной квартиры балерины не хватает места.
— Здравствуй, Ирочка, — фамильярно и вместе с тем ласково промолвил маршал. — Ну что, наплясалась сегодня?
Ирина насторожилась. Калиновский отлично знал, что она не терпит пренебрежения к своей работе, и старался не шутить по этому поводу. И вот, пожалуйста, снисходительное «наплясалась». Как будто она в кабаре каком-нибудь выступает, право слово.
— Была трудная репетиция, — небрежно промолвила она, поворачиваясь к большому позолоченному зеркалу на львиных лапах, стоящему в прихожей. — Но ничего, кажется, все утрясли. Скоро генеральные — общая и для учеников училища, для своих… ну, как мы обычно делаем…
Калиновский смотрел на нее, щуря свои желтоватые рысьи глаза, которые почему-то казались немного раскосыми, хотя на самом деле такими не были. Некоторые уверяли, что у него взгляд хищника; Ирина же считала, что ее любовник — обыкновенный хороший мужик, который из царских унтер-офицеров дослужился до Маршала Советского Союза. Он был темноволосый, с легкой проседью, которая только добавляла ему шарма, и крупноватыми чертами широкого лица. Женщины находили его интересным, и Ирина не раз задумывалась, любит она его на самом деле или лишь терпит возле себя. Ей нравилось чувствовать свою власть над тем, кто сам облачен реальной властью — ведь маршал считался правой рукой не кого-нибудь, а самого товарища Сталина. Иногда она жалела, что не может выйти за Калиновского — у него уже имелась законная супруга, с которой он сочетался браком еще во время империалистической войны. Законная половина происходила из той же деревни, что и сам будущий маршал и, само собой, не умела даже толком держать вилку и нож — не то что ее муж, который мало того что стремительно поднимался по карьерной лестнице, но и заодно озаботился приобрести образование и кое-какие манеры. С ним рядом было не стыдно находиться даже в качестве любовницы — не говоря уж о том, что такое положение автоматически означало зависть всех знакомых женщин.
— А как твоя работа? — спросила она из вежливости, хотя дела Калиновского ее мало интересовали. Он всегда говорил одно и то же с незначительными вариациями, и она поневоле начинала думать, что управление государством — чепуха, вокруг которой слишком много всего наворочено.
— Был на совещании, — ответил маршал, — сидел рядом с хозяином. — Так нередко называли Сталина те, кто был знаком с ним лично. — Немцы строят новые самолетные заводы, расширяют морскую программу — плохо дело… Не исключено, что весной придется воевать.
— Ты уже два или три раза говорил о войне, — не удержавшись, напомнила Ирина. — И в этом году, и в прошлом. Но никакой войны до сих пор нет…
И она самым очаровательным образом повела плечами. Глаша тем временем успела скрыться из передней, унося с собой шубу, которую надлежало повесить в особый шкаф.
— К счастью, — прокомментировал Калиновский, ослабляя воротник, — к счастью. Да, я тебе подарок приготовил…
— Что за подарок? — загорелась Ирина. Она любила украшения, а маршал определенно знал в них толк.
— А посмотри… Нет, не тут, — сказал он, когда они вдвоем оказались в гостиной, заставленной мебелью с перламутровой инкрустацией.
Через столовую и личный зал для экзерсиса они прошли в будуар, прилегающий к спальне балерины. Будуаром называла эту комнату сама Ирина, хотя поначалу не могла справиться со столь сложным словом и говорила «бодоар».
Как и маршал, Ирина принадлежала к тем, кто при предыдущем строе был никем, а при нынешнем стал если не всем, то многим. Балет вывел ее в люди, и благодаря ему она достигла такого уровня жизни, о котором в детстве даже мечтать не могла. Однако ей пришлось многое наверстывать и учиться: как писать без ошибок, как различать имена писателей и художников, да и просто как поддерживать беседу, претендующую на интеллектуальность. В том, что касалось ее балетной ипостаси, Ирина знала, что она не гений, но брала феноменальным трудолюбием и упорством. Она могла мелом начертить на полу круг и затем крутила фуэте, что называется, на пятачке, то есть на очень ограниченном пространстве, пока хватало сил. В моменты, связанные с жизнью вне балета, Ирина старалась приблизить к себе знающих людей и, как губка, впитывала все, что они говорили. Потом в нужный момент она повторяла их мнения и таким образом создала себе репутацию неглупой женщины. Книги по большей части были ей скучны, но изобразительное искусство она уважала, и квартира ее была увешана подлинниками самого лучшего качества. К хорошей мебели балерина также была неравнодушна, хотя понятие стиля все же оставалось ей чуждо, и каждая комната в огромной квартире была обставлена по-своему. Мебель в будуаре была белая, с позолотой и наводила на мысли о шике дурного тона, но Ирина этого не замечала, как не замечала и того, что ее неряшливость порой производит весьма невыгодное впечатление. Она не умела убирать за собой, а Глаша, которая приходилась ей двоюродной сестрой, не всегда исполняла свои обязанности должным образом, пользуясь своим родством. На креслах с бархатной обивкой валялись лифчики и грязные трусы, со спинки стула свешивался пеньюар с пятном под мышкой, но Ирина видела только плоскую коробочку, лежащую на подзеркальном столике. С радостным возгласом Седова бросилась к ней и, подняв крышку, обнаружила внутри ожерелье с крупными бриллиантами. Они таинственно переливались, завораживая своим мерцанием, и балерина застыла на месте от восторга.
— Вещь? — спросил Калиновский.
— Вещь, — подтвердила Ирина, счастливо улыбаясь.
Маршал как-то странно дернул ртом и усмехнулся.
— Любишь меня? — уронил он.
— Люблю, — кивнула его собеседница.
— И спишь с другим?
Завороженная блеском бриллиантов, Ирина сначала даже не поняла, что именно Калиновский имеет в виду, — а когда наконец сообразила, было уже поздно. Он ударил ее в лицо кулаком. Коробка вылетела из ее рук и укатилась под стол, ожерелье выпало и осталось лежать на ковре. От удара Ирина покачнулась, но тут Калиновский снова замахнулся, она попятилась и рухнула на софу, стоящую у стены.
— Только не по ногам, только не по ногам! — отчаянно закричала она, прикрывая колени, в то время как озверевший маршал набросился на нее и принялся осыпать беспорядочными ударами.
— Сука! — орал он. — Шлюха! Курва!
В дальней комнатке — самой маленькой, тесной и похожей скорее на чулан — Глаша навострила уши, завздыхала и закрестилась на висящий в углу образ. Едва завидев сегодня на пороге мрачного Калиновского, она сразу же поняла, что добром дело не кончится. Вмешиваться она не собиралась — хотя Глаша и приходилась Седовой родственницей, ее коробила роскошь, в которой жила балерина, и домработница считала, что пара тумаков двоюродной сестре, так сказать, частично восстановит баланс справедливости.
— Ты думала, я не узнаю, что ты с ним спишь?! — кричал Калиновский.
— С кем? — прорыдала балерина.
— С этим твоим… плясуном канатным! Зашел сегодня в бильярд сыграть с ребятами… Сыграл, называется! Ты, оказывается, вчера его здесь принимала! Ах ты…
— Это неправда! — проскулила она.
— Как неправда, мне Генрих сам сказал! Сука!
И, продолжая осыпать Ирину бранью, он схватил первое, что попалось ему под руку, — ее же грязные трусы — и засунул ей в рот.
— Грязнуля! Вечно разбрасываешь везде свои тряпки… — Он обрушил на нее очередную порцию площадных ругательств, но вовсе не ее бытовые привычки больше всего бесили его в эти мгновения. — Нашла с кем путаться…
Она скорчилась на софе, ее волосы растрепались, кровь текла у нее из носа, из разбитой губы, и ни один из тех, кто ходил в Большой театр любоваться ее выступлениями, не признал бы ее сейчас. У нее был такой жалкий вид, что Калиновскому стало совестно. Но тут он вспомнил, что она изменяла ему, выставляя в смехотворном свете, и опять начал заводиться.
— Найду этого ублюдка, ноги ему переломаю…
Ирина затрепетала и вытащила изо рта трусы, которые действовали как кляп. Машинально она стала вытирать ими кровь.
— Его вчера здесь не было, — торопливо проговорила она, — не веришь мне, спроси у Глаши, у дворника, у кого хочешь… Я сказала, что он был со мной, потому что… потому что у него неприятности… Клянусь, у меня с ним ничего нет! После смерти той идиотки, которая отравилась, он вообще никого видеть не хочет…
— Врешь, — проворчал Калиновский, но не слишком убежденно.
— Клянусь! Ну не было его здесь… Я не хотела, чтобы его арестовали… потому и сказала… Я не думала, что Генрих тебе все донесет…
— А обо мне ты подумала? — вскинулся маршал. — Каково мне быть соперником этого… плясуна! В каком свете ты меня выставляешь? Меня, знаешь ли, многие не любят! Черт его знает, что они могут использовать против меня…
Ирина залепетала, что она не подумала… не хотела ему навредить… что ей и в голову не могло прийти сделать что-то, что может быть использовано против него…
«Ах, Дарский, ах, сволочь, — думала она, — на бильярде, значит, играли… Армейские товарищи! И донес… жизнь мне испортил… вон два зуба шатаются… ищи теперь зубного… Ах, Леша, Леша, да что же в самом деле такое… Дорого ты мне обходишься…»
Она наконец заметила, чем вытирает кровь, и с отвращением отбросила от себя тряпку.
— Что твой Вольский натворил? — буркнул Калиновский.
— Он не мой, — ответила Ирина. И хотя она старалась говорить равнодушно, в словах ее все равно чувствовалась тень сожаления.
— Помнишь, я тебе говорила… Мальчик из кордебалета исчез… и Головню отравили… И вот этот, как его, с Петровки, Опалиным зовут, думает на Алексея… — Она приподнялась, умоляюще глядя на маршала. — Скажи, ты можешь как-нибудь повлиять на… на все это? Пусть Опалина уберут куда-нибудь, не знаю… Он не имеет права так себя вести…
— Ты хочешь, чтобы я к Ежову пошел? — проворчал Калиновский. — Это же его ведомство… А карлик терпеть меня не может. — И с раздражением добавил: — Да что ты так волнуешься из-за своего бывшего? Если он ни в чем не виноват, ему нечего бояться… Никто его не тронет…
Ирина хлюпнула носом и только тут заметила, что драгоценное ожерелье лежит на полу. Тихо ахнув, она сползла с софы и на четвереньках поползла к нему, потом подобрала коробку и вернула украшение на место.
…Вскоре мир был восстановлен, и, лежа в постели рядом с похрапывающим маршалом, Ирина думала о том, что теперь придется потратиться на хорошего дантиста, и о том, что ожерелье, кажется, когда-то было собственностью царской семьи, а теперь принадлежит ей. Последняя мысль наполнила ее удовлетворением. О том, как Калиновский избил ее, она уже почти забыла. В той семье, в которой она росла, рукоприкладство было в порядке вещей, и даже более того — оно являлось необходимой частью жизни, которая без него считалась неполной. Само собой, Ирина знала, что встречаются семьи, в которых никто никого не бьет, но их существование представлялось ей чем-то вроде планеты Марс — вроде и есть она, но лично для балерины это никакого значения не имеет.
Когда Ирина заснула, ей приснилось, что она танцует на каком-то странном полу, а потом он превратился в волны, и она провалилась в них. Потом откуда ни возьмись явился дирижер и стал махать палочкой, которая вдруг улетела от него, и он стал за ней гоняться, а палочка все время от него уворачивалась и не давала себя схватить. Во сне Ирина пожелала увидеть Вольского, но вместо него явился хмурый Опалин и зачем-то принес ей коробку, в которой оказалось не ожерелье, а комок червей, так что балерина содрогнулась от отвращения. Потом она очутилась на сцене, и занавес бесконечно закрывался, после чего стал опадать на нее мягкими складками. Но когда она пробудилась утром, она уже ничего не помнила и велела Глаше подавать завтрак — как обычно, только вареное и ничего жареного.
Глава 24. Встреча
По-моему, для женской фигуры допустимо одно из двух: либо она должна быть сплошь закрыта, либо — сплошь открыта.
Балетмейстер Александр Горский— И не надоело тебе питаться одним кофе глясе? — спросила Мила у подруги, когда официант принес Маше ее заказ.
Ресторан был почти полон, оркестр выпиливал что-то бодрое и трескучее, несколько пар кружились в танце. Мила прекрасно знала о денежных обстоятельствах своей знакомой, но все же не могла удержаться.
— Мне нравится кофе глясе, — ответила Маша.
Она говорила правду — но кофе, пожалуй, был единственным, что нравилось ей в окружающей обстановке. Экзотическое пальмы, хрустальные люстры, ломаная мелодия, услужливые официанты с внимательными взглядами, публика — все наводило на нее тоску. Вероятно, в другой компании она могла бы наслаждаться и мелодией, и пыльной зеленью пальм, и вообще всем на свете. Но приходилось терпеть общество Милы, которая была ей антипатична, и изо всех сил скрывать свою неприязнь под маской скромности, чтобы не потерять ее расположение.
— Ты, Маша, смешная, — объявила Мила, не слишком ловко разрезая котлету де-воляй. — Ты все думаешь, что честным трудом в этом мире ты чего-то добьешься. Ловчее надо быть, понимаешь? Сколько ты статей уже напечатала?
— Штук пять, — ответила Маша, подумав. — Или шесть.
— И что? Разбогатела? — Мила хихикнула и доверительно наклонилась к Маше. — Мужа надо искать, а не работу, понимаешь? Хорошего мужа, при котором можно жить, как сыр в масле.
Маша почувствовала, что от нее требуется ответная реплика, и с деланной горячностью ответила:
— Думаешь, я об этом не думала? — Фраза получилась корявой по построению, но Маше было не до грамматических тонкостей. — Так ведь нет никого. Все приличные мужики уже женатые.
— Ну так надо увести, — беспечно ответила Мила. — Из семьи. Только как следует за дело взяться. Что ты прямо как маленькая? О своих интересах нужно заботиться самой. Никто для тебя ничего делать не будет.
Маша смотрела на ту, которая считалась ее подругой, на открытое атласное платье с вышивкой, которое сшила лучшая московская портниха, и думала, что ее собственный выходной наряд — блузка в горошек и фиолетовая юбка с воланом — проигрывает и сама она проигрывает свою жизнь, день за днем, тратя ее непонятно на что. Две шестидневки давно прошли, и Маша ощущала невольный трепет при мысли, что однажды ей позвонит капитан Смирнов или кто-нибудь из его людей и потребует отчета. Но никто ей не звонил, никто ее не тревожил, и в голову Маше лезли самые фантастические мысли.
«А может быть, он забыл обо мне? Может быть, его переехал трамвай? Или все еще проще — может быть, его за что-нибудь арестовали?»
Если Смирнов исчез из ее жизни, получалось, что она может все переиграть. Выплеснуть Миле кофе на платье, встать и уйти, позвонить Ване, сказать, что согласна выйти за него замуж. Но вместо этого приходится сидеть и слушать, как сытая жена профессора Солнцева поучает ее, что делать и как вообще себя вести.
— Как насчет Ринка? Говорят, его жена тяжело больна и скоро умрет. Вообще-то она двадцать лет может умирать, но не при этой болезни. — Мила хихикнула. — Конечно, он уже, как это говорится, не первой свежести, тьфу, не первой молодости, и ему за шестьдесят… Или за семьдесят? Чем не вариант, Машка? Терпеть-то придется недолго, как ни крути. Или вот еще Самойлов, он помоложе, но там надо постараться, чтобы отбить его у законной половины… Как ее называет мой муж, три четверти, потому что у нее такая задница…
Маша кожей ощутила, что на нее смотрят, и, повернув голову, заметила в углу зала знакомое лицо. Точно, кто-то из музыкантов, как его… Чехардин. Арфист из их оркестра. Ей всегда казалось, что человек, который играет на арфе, должен быть устроен иначе, чем остальные, но, судя по всему, Чехардин был такой же, как все: ходил в рестораны с дрянной музыкой, и спутница его — бесцветная узкогубая блондинка — была под стать остальным посетительницам. Если не знать, что он музыкант, его можно было даже спутать с каким-нибудь командированным из провинции, которые по приезде в столицу обязательно являются в ресторан, долго сидят, пьянеют с первой рюмки водки и нередко заканчивают вечер бессмысленным дебошем и битьем посуды.
— Ну что? — задорно спросила Мила. — Будешь Самойловой?
Ей было скучно, Казачинский, который обещал зайти за ней, где-то задержался, и она поддразнивала Машу, которая бесила ее своей правильностью, чем-то скованным и в то же время отчужденным, что сквозило в ее облике, несмотря на все усилия.
— Мне надо позвонить, — неожиданно объявила Маша и вскочила с места. — Я… я сейчас вернусь.
Она убежала, даже не допив кофе. Мила поглядела ей вслед и меланхолично доела котлетку.
— Раззява, — неизвестно к чему проговорила она.
Маша выскочила из зала и оказалась в уставленном кадками с деревьями переходе, одна стена которого была сплошь стеклянная. В небольших нишах висели несколько телефонных аппаратов, но Маша и не подумала к ним подходить. Все, чего она хотела, — лишь несколько минут не видеть Милу и не слышать ее разговоров.
«Если бы ее поклонник не задержался непонятно где, я бы уже допила кофе и пошла в книжный магазин… А назавтра рассказывала бы профессору Солнцеву, как мило мы с его женой проводили время. Бедный профессор, такой умный и такой доверчивый… Когда он с любовью смотрит на жену, у меня сердце сжимается. Что за роль я играю, в самом деле? Какого черта…»
Какой-то человек, который курил за кадками, вышел из-за веерной пальмы, свободной рукой отодвинув мешавший ему лист, и Маша прикипела к месту. Перед ней стоял капитан Смирнов — в штатском, без пенсне, прилично одетый и даже с запонками на манжетах. Человек как человек — и по его ясным, спокойным глазам Маша неожиданно поняла, что у него не было никаких проблем со зрением. Абсолютно никаких.
— Добрый вечер, — сказал капитан, которого не переехал трамвай и не арестовали, несмотря на ее надежды. — Вы позволите?
Маша понятия не имела, что именно она должна позволить, и только сдавленно пискнула нечто невнятное. Смирнов, держа в отставленной руке дорогую душистую сигарету, подошел к ней и несколько мгновений изучал ее лицо.
— Ну что? — спросил капитан невозмутимо, попыхивая сигаретой. — Это ведь жена Солнцева была с вами, верно?
— Д-да, — пробормотала Маша, глядя на него во все глаза.
— То есть вы справились с заданием?
Не в силах говорить, она только кивнула.
— И сколько вам понадобилось времени, чтобы познакомиться с профессором?
— Три дня.
— Так быстро? — невозмутимо произнес Смирнов, всмотревшись в ее лицо. — Однако вы молодец.
Маша и сама не могла объяснить, почему эта похвала ее напугала.
— Но… понимаете, мне просто повезло… — залепетала она. — Вы же сказали… жена из Большого театра… Вот поэтому…
Смирнов вздохнул.
— Запомните раз и навсегда: никакого везения не существует, — негромко проговорил он каким-то особенным тоном, словно делясь сокровенным знанием. — Существуют просто обстоятельства, более или менее случайные, и вы можете обратить их в свою пользу, но — только если вы правильно рассчитаете свои силы и предусмотрите все варианты. Или вы подчиняете себе обстоятельства, или они подчиняют вас.
Он светски улыбнулся Маше и двинулся ко входу в зал, откуда летели обрывки вальса бостона.
— Вы не сказали, что мне делать, — проговорила Маша ему вслед срывающимся голосом.
— То же, что и прежде. Слушайте, наблюдайте, запоминайте. Если вы мне понадобитесь, я вас найду. — И добавил: — Ждите здесь пять минут и можете возвращаться к вашей подруге.
Капитан Смирнов вернулся в зал и, быстро переговорив с главным официантом, подошел к Чехардину и его спутнице.
— Здесь шумно и душно… Предлагаю подняться на галерею, там как раз освободился отличный столик.
Галерея шла полукругом над основным залом, образуя нечто вроде второго этажа. Арфист не стал возражать, тем более что в ресторан он пришел только из-за жены. У нее был день рождения, и ее родственник предложил отметить его именно здесь.
— А когда мы пришли, на галерее свободных мест не было, — заметил Чехардин, когда все трое поднимались по лестнице наверх.
— Я сказал официанту, что я из наркомвнудела. — Капитан Смирнов беспечно улыбнулся и пояснил: — Вообще-то я работаю в загсе, это тоже считается наркомвнудел, но официанту про загс я говорить не стал.
Чехардин рассмеялся. Родственник жены появлялся в их жизни достаточно часто для того, чтобы его не забыли, и достаточно редко, чтобы надоесть. Он казался заурядным, как канцелярская скрепка, порядочным и не способным ни на какие сюрпризы. Арфист ни за что не поверил бы, если бы ему сказали, что именно от этого человека не так давно зависели его жизнь и смерть, благополучие семьи и даже будущее детей Чехардиных.
Что касается Юры Казачинского, то он явился в ресторан с большим опозданием, и по его напряженному лицу Мила сразу же угадала, что дело в работе.
— Прости, не мог раньше освободиться, — сказал он, целуя ее. — Ну что, пойдем?
— Почему так поздно? — капризно протянула она, любуясь им.
Казачинский вздохнул. Опалин строго-настрого запрещал им делиться с посторонними оперативной информацией. С другой стороны, Юра мог поспорить, что завтра же в театре все станет известно.
— Кажется, Виноградова нашли… Ну, того парня из кордебалета, который пропал. Тело сильно разложилось, но, судя по одежде, это точно он.
Маша замерла.
— И где вы его нашли?
— Не мы, а собака местного охотника. В лесном массиве под поселком Химки.
— Ну вот, ты испортил мне все настроение, — вздохнула Мила, выпятив свои губки сердечком, хотя именно она минутой ранее требовала объяснений.
С обнаружением тела Виноградова для Опалина наступили тяжелые дни. Он хотел пощадить Елизавету Арсеньевну и организовать опознание по уцелевшим частям одежды и следам прижизненных переломов, если таковые имели место, но мать Павлика к любым попыткам наладить контакт относилась так, словно Иван мог спасти ее сына, но не сделал этого. Ее дочь Ляля и вовсе смотрела на него, как на врага. А между тем труп необходимо было опознать официально, чтобы следствие могло двинуться дальше, хотя кое-кто имел основания считать его законченным.
Причиной тому была пуговица, найденная в сжатой руке мертвеца. Обыкновенная круглая пуговица, обтянутая сиреневой с золотом тканью, чтобы не выделяться на костюме того же цвета. Как только Опалин ее увидел, он сразу же понял, откуда она взялась.
Это была пуговица с колета Алексея Вольского.
Глава 25. Третий
Начало спектаклей: вечерние в 19 часов 30 минут, утренние в 12 часов. Касса открыта для предварительной продажи билетов с 12 до 18 часов, для суточной — с 12 до 20 часов.
Справочник «Вся Москва», 1936 г.— А я тебе говорю — это он! — упрямо повторил Петрович.
Опалин решительно тряхнул головой.
— Нет… Его кто-то подставляет. Кто-то, кто очень сильно его ненавидит.
— С чего ты взял, что его подставляют? — вмешался Казачинский. Иван сердито посмотрел на него.
— Ты забыл, что я видел труп Виноградова через несколько часов после убийства? Не было у него в руке никакой пуговицы. Понимаешь, не было!
— Если Вольского хотели подставить, — подал голос Антон, — почему труп вывезли в область и бросили там, где его еще долго могли не найти?
Петрович хмуро оглянулся на молодого опера, но Опалин, к удивлению присутствующих, воспринял замечание Завалинки всерьез.
— Значит, один хотел подставить, а другой — избавиться от тела. — Он сделал несколько шагов по кабинету, засунув руки в карманы брюк, и подошел к окну. — Там несколько человек замешано, и я почти уверен, что все они связаны с театром. Но началось все из-за Вольского. Кто-то очень хочет его уничтожить…
В кабинете Опалина на Петровке четыре человека обсуждали происходящее в Большом театре, пытаясь нащупать нить к разгадке. Все уже устали настолько, что им даже не хотелось курить.
— Давайте начнем сначала, — предложил Петрович. — У нас есть три дела. Первое — убийство Виноградова. Второе — отравление Головни. Третье — нападение на Ваню. — Он повернулся к Опалину: — Ты думаешь, Павлика убили, чтобы подставить Вольского?
Иван кивнул.
— Труп с пуговицей в руке исчезает, потому что кто-то его увез, убийца нервничает и убивает Головню. Так?
— Полагаю, да.
— Ну и как он это сделал? И почему мы должны были арестовать именно Вольского? У него же не было видимого конфликта с Головней.
— Может быть, убийца планировал подбросить что-то Вольскому, как в первый раз? — предположил Казачинский. — Пузырек из-под яда, например. А что? Он ведь нигде не нашелся.
— Теперь нападение. — Петрович взял со стола какой-то лист. — Мы проверили по спискам всех, кто не явился на работу в театр после того, как ты, Ваня, отбился от нападавшего и ранил его. Итого девять человек, из них четыре женщины. Пять человек больны гриппом, одна в роддоме, один человек умер, один в больнице с перитонитом, один попал под машину и тоже находится в больнице.
— А кто умер? — быстро спросил Опалин.
— Гример Беседин. Но у него нога сорокового размера и нет ран на теле.
— Женщин, я думаю, можно сразу исключить, — заметил Антон. — Все-таки сорок третий размер…
— Исключить можно, но не сразу, — осадил его Казачинский. — В жизни всякое бывает. Тем более если в деле замешан не только убийца, но и кто-то еще…
— Кто лежит с перитонитом? — спросил Опалин, обращаясь к Петровичу.
— Главный осветитель Осипов.
— А под машину кто попал?
— Володя Туманов.
— Это интересно, — пробормотал Опалин. — Его можно допросить?
— Пока нет. Но эти, как их, балетные туфли у него на сорок третий размер. Я проверял.
— И есть рваные раны на теле? — встрял Антон.
— Там разные раны есть, — сухо ответил Петрович. — Как тебе версия: он напал на тебя, ты его ранил, он понял, что ты его вычислишь, и в отчаянии бросился под машину?
Володя Туманов. Друг Павлика. Мог ли он ненавидеть Вольского настолько, чтобы принести в жертву этой ненависти своего друга? Опыт подсказывал Опалину, что как раз друзья способны иногда переходить в категорию врагов. Но не мог же Володя рассчитывать занять место Алексея после того, как премьера арестуют!
— Там что-то личное, — сказал Опалин вслух. — Эта девушка из кордебалета, Елена Каринская, которая покончила с собой… Вот что, Юра…
Зазвонил телефон, стоящий на столе. Опалин досадливо сморщился и схватил трубку:
— Оперуполномоченный Опалин слушает.
— Твердовский. Зайди ко мне. Срочно.
По голосу начальника он понял, что случилось что-то серьезное, но по телефону уточнять не стал, а лишь сказал, что сейчас будет.
— Юра, тебе поручение, — объявил Опалин, повесив трубку. — Найди родителей Каринской, братьев-сестер, тех, кто хорошо ее знал. Меня интересует вот что: кто в театре был в нее влюблен. Кто… как это сказать… из-за нее мог потерять голову. — Он коротко выдохнул. — Само собой, расспроси и про Туманова, но аккуратно. Адреса и прочие подробности у Петровича.
— Туманова не было на репетиции, когда отравили Головню, — сказал Антон ему вслед.
Опалин остановился у самой двери. Обернулся.
— Он в буфете был! — неожиданно объявил он. — Вот в чем дело. Потому мы и не могли понять, как яд мог попасть в кофе… А его в буфете подбросили. Не в зале, а в буфете, где готовили поднос…
— Послушай, это вздор! — рассердился Петрович. — Откуда Туманов мог знать, что Головня возьмет именно эту чашку?
— Он не знал. Ему было все равно, кто умрет, — Головня, Касьянов или Бельгард. Главное, что убийство будет громкое и его не оставят без внимания. — Опалин мотнул головой, словно отгоняя досаждающую ему муху. — Ладно, я пошел…
В кабинете начальства Твердовский, не вставая, метнул на Опалина хмурый взгляд и даже не предложил присесть, что для него было крайне нехарактерно. Такое поведение говорило о многом, и мысленно Иван приготовился к худшему.
— Большой театр — твое ведь дело, да?
— Мое, — ответил Опалин, которого немного покоробила такая постановка вопроса.
— Тогда вперед. — И Твердовский протянул подчиненному ордер на арест гражданина тысяча девятьсот третьего года рождения Алексея Валерьевича Вольского.
— Послушайте, Николай Леонтьевич… — начал Опалин.
— Нет, это ты послушай, — с раздражением перебил его начальник. — Ты ведь с самого начала подозревал его, отчего же не задержал? Испугался? Зря. Ты же знаешь: я бы тебя прикрыл. Да и не такая уж он важная птица, маршал Калиновский за ним не стоит…
— Но…
— Сегодня, — не слушая его, продолжал Твердовский, — был найден еще один труп. Модестов Ефим Афанасьевич тысяча девятьсот тринадцатого года рождения, премьер Большого театра. Ему проломили голову недалеко от его дома на Остоженке, где также живет кто? Правильно, гражданин Вольский. И знаешь что еще? По показаниям свидетелей, Вольский был последним человеком, который разговаривал с убитым. Они столкнулись на улице и обменялись парой резкостей. В конце Модестов удалился, посмеиваясь, но до дома не дошел. И знаешь что? Я никогда не говорю таких вещей своим людям, но, Ваня, это ведь ты виноват, что он погиб. Надо было сразу же брать Вольского.
— Даже если он ни при чем? — вырвалось у Опалина.
— Ах, значит, ни при чем? — с ожесточением проговорил Твердовский. — Искать тогда надо было того, кто при чем, вот что! Лучше искать! Ты… ты понятия не имеешь, Ваня, с чем мне приходится иметь дело. Ты думаешь, директор Дарский просто так руководит Большим? Он близкий друг маршала Калиновского, и как только он узнал, что Модестова убили, он сразу же позвонил маршалу. А тот — нашему наркому: вон, мол, ваши люди не справляются, безобразие, третье убийство в театре. Их надо утихомирить, Ваня, — сказал Твердовский с нажимом. — Иначе этот театр, чтоб ему провалиться, будет стоить нам головы. Раз Вольский подозрителен, бери его, и дело с концом. Кстати, маршал в курсе, и он не против, чтобы этот плясун посидел под замком.
Опалин многое мог сказать своему начальнику. По целому ряду причин он сам терпеть не мог Вольского, но его до глубины души возмущала несправедливость. Он уже открыл рот, чтобы заявить, что тот невиновен и его совершенно точно кто-то пытается подставить, но еще раз посмотрел на хмурое лицо Твердовского, на то, как у него резко обозначились морщины у глаз, и понял, что любые разговоры — бессмысленная трата времени.
Он взял ордер и спустился в свой кабинет, где остались только Антон и Петрович. Казачинский уже ушел выполнять данное ему поручение.
— У меня приказ, — буркнул Опалин, протягивая Петровичу бумагу. Старый сыщик прочитал ордер, вздохнул и вернул его Ивану.
— Что будешь делать? — спросил Петрович.
— Выполнять, — неопределенным тоном ответил Опалин. Но выполнять он стал как-то странно: сел на телефон и позвонил в балетную канцелярию.
— Варя? Позовите Арклину, будьте добры. Маша? Это я. Вот что: Вольский сейчас в театре? Да, мне нужно знать точно. Да, хорошо, я подожду.
В паузу он достал пачку папирос, но она оказалась пустой, и Опалин с досадой отбросил ее. Петрович и Антон не сводили с него глаз.
— Да, слушаю… Ясно. А почему он утром не был в театре? Я думал, у балетных с утра классы, потом репетиции… А-а, вот как. Сегодня премьера, значит? И он всегда так приезжает, за три часа до начала? Нет, я просто спрашиваю, мне интересно. Про Модестова я сам только что узнал. Нет, пока не очень понятно, что с ним произошло… Нет, я ничего не скрываю. Ты когда освободишься? Поздно? Будешь смотреть? А когда начало — в полвосьмого? Спасибо. За что? Ну, так… за все. До скорого.
Иван со вздохом повесил трубку и повернулся к остальным.
— Поехали. — Он двинулся к настенному крючку, на котором висела его верхняя одежда.
— Куда, в Большой? — спросил Антон.
— Нет, на Остоженку.
— Но если Вольский в Большом театре… — нерешительно начал молодой опер и умолк.
— Пока то, пока се, — рассудительно проговорил Опалин, надевая пальто и обматывая шею шарфом. — Петрович! Оставь Юре записку, чтобы дождался нас, когда вернется.
У Петровича был каллиграфический почерк, и коллеги без зазрения совести этим пользовались. Он достал из своего стола лист бумаги, подумал, оторвал от него половинку и стал быстро писать.
— Хочешь потянуть время, пока Юра найдет доказательства, что это не Вольский? — негромко спросил Петрович, не поднимая головы. — Ты понимаешь, чем рискуешь?
— Да, и в случае чего я буду за все отвечать.
— Не ты один, — заметил старый сыщик.
— Хочешь уйти? — Опалин с вызовом посмотрел на него.
— Не надо меня оскорблять, Ваня. Я понимаю, ты на взводе. Но — лишнее это.
— Извини, — буркнул Опалин. По-настоящему он так и не научился извиняться и злился на себя за это. Ему было неприятно думать, что он мог обидеть человека, с которым столько времени проработал бок о бок.
— Ладно, чего уж там, — меланхолично ответил Петрович и стал натягивать свой тулуп.
Про себя же в этот момент он надеялся, что удача Опалина, которую он не раз прежде наблюдал в действии, и тут придет им на выручку. Больше многоопытный сыщик не надеялся ни на что.
Глава 26. Бог из машины
Театр уж полон, ложи блещут.
А. Пушкин, «Евгений Онегин»Алексей Валерьевич Вольский проснулся без будильника в спальне своей квартиры на Остоженке, как обычно, около восьми часов утра.
Некоторое время он лежал в кровати, прислушиваясь к своему телу — не болит ли что-то, не ноет ли какая-то мышца, не беспокоит ли спина. Потом из глубин памяти всплыло слово «премьера». Он повернулся в постели и зевнул.
Прежде Вольский танцевал «Лебединое озеро» в нескольких версиях, которые довольно сильно отличались друг от друга. Было бы неправдой сказать, что он не думал о сегодняшнем вечере, но точно так же было бы неправдой утверждать, что он испытывал по этому поводу какие-то особенные чувства. Премьера есть премьера, надо станцевать ее наилучшим образом, как и последующие спектакли. Вот, в сущности, и все.
Он выбрался из постели, накинул поверх пижамы халат, в ванной привел себя в порядок и, весь взъерошенный после сна, отправился в столовую, где уже бесшумно хлопотала домработница. Ее звали Эмма, ей было под пятьдесят, и до революции она была женой учителя немецкого в петербургской гимназии. Революция унесла и старый Петербург, и гимназию, и мужа, а Эмма осталась и прибилась к дому Вольского. Он плохо переносил присутствие чужих людей в своем личном пространстве, но к ней привык. Она умела быть невидимой, когда требовалось, брала на себя все домашние дела, принимала звонки и ни с кем не обсуждала его жизнь. Работой его она, безусловно, восхищалась и смотрела на него снизу вверх. Алексей подозревал, что в глубине души она в него влюблена, но Эмма была достаточно тактична, чтобы не докучать ему. Она говорила с легким немецким акцентом и порой проявляла недюжинное чувство юмора, которое его забавляло. Ни одну из его женщин она не одобряла, и он готов был поклясться, что, когда он расставался с очередной пассией, его домработница вздыхала с облегчением. По крайней мере, в такие дни Эмма обычно была оживлена сверх меры.
— Кто-нибудь уже звонил? — спросил Алексей после обычных приветствий.
— Фройляйн Капустина, — невозмутимо ответила Эмма. Она не приняла слово «товарищ» и втихую воевала с ним, используя в том числе и средства родного языка. Алексей улыбнулся: слово «фройляйн» никак, ну никак не подходило к рыхлой секретарше директора, и Эмма отлично об этом знала. — Сказала, что на спектакле ждут высоких гостей, и спросила, в хорошем ли вы настроении.
— Каких гостей? — машинально спросил Вольский.
— Маршал Калиновский будет. Больше, кажется, никого.
— Ну он же не на меня станет смотреть, а на Иру, — фыркнул Алексей. — И что вы сказали?
— Что вы всегда в хорошем настроении, когда танцуете.
— Так оно и есть, — рассеянно отозвался он. Эмма посмотрела на него в нерешительности. Ей было известно, что Модестов вчера не вернулся домой и что до этого Алексей с ним повздорил, но она боялась испортить хозяину настроение перед премьерой. В другое время он обратил бы внимание на ее поведение и непременно спросил бы, в чем дело; но сейчас ему было не до того.
Его не отпускало какое-то странное ощущение — словно невидимая иголочка покалывала где-то внутри, и он сразу вспомнил, когда испытывал это чувство последний раз, и встревожился. Предчувствие — вот в чем было дело. Что-то неминуемо должно было пойти не так.
Из столовой он перебрался в гостиную и сел возле громадного радиоприемника, который почти не включал. После выступлений Алексей так уставал, что ему хотелось только одного — добраться до дома и рухнуть в постель, а днем — днем он обычно бывал в театре.
Он сидел, ни о чем особенно не думая и глядя на очень хорошую копию «Царевны Лебеди» Врубеля, которая висела на стене. Вольский был равнодушен к живописи, и картина в его представлении никоим образом не была связана с «Лебединым озером», в котором ему предстояло выступать. Она висела здесь, потому что так захотела главная женщина в его жизни, та, для кого было все — и квартира, с боем вырванная у кого-то из оперных, и успех, который дался ему нелегкой ценой, и ало-золотой зал, в котором он выступал, и «Лебединое озеро», и принц Дезире, и принц Солор[18], и все овации, и машина, которая в те годы значила еще больше, чем квартира. И все это продолжало существовать в его жизни, но — без нее.
Эмма подошла к приоткрытой двери в гостиную, увидела выражение его лица, угадала, о чем он думает, и на цыпочках удалилась. Через какое-то время Вольскому надоело сидеть без дела, он переоделся и пошел разминаться в отдельную комнату.
За три часа до представления он приехал в театр, и его постоянная гримерша Александра Филаретовна, нанося ему на лицо тон, сообщила, что Модестов убит.
— Вам ничего об этом неизвестно, Алексей Валерьевич?
Вольский мог быть удивительно толстокожим, но к некоторым нюансам он был необычайно чувствителен, и осторожная интонация гримерши ему не понравилась. Она спрашивала так, словно он и впрямь мог прикончить Модестова, и он напрягся.
— Я его не убивал, — ответил он со смешком.
Но в зеркале он заметил взгляд гримерши, и взгляд этот понравился ему еще меньше, чем слова. Она знала его много лет и должна была понимать, что ни на что подобное он не способен, — однако в глубине души ей хотелось, чтобы он оказался замешанным в чем-нибудь этаком.
Тем временем Опалин съездил с Петровичем и Антоном на Остоженку, где, как он совершенно точно знал, Вольского уже не было. Он пообщался с Эммой и убедился, что у премьера был прямо-таки талант собирать вокруг себя женщин, которые за него готовы любого порвать в клочья. Маленькая кругленькая безобидная фрау в очках, учуяв, что ее хозяину грозит опасность, воинственно выпятила грудь и превратилась в цербера. Кроме того, она ухитрилась за какие-то пару минут практически забыть русский язык и каждый вопрос переспрашивала по несколько раз, чтобы выиграть время и сообразить, как именно ей лучше ответить, выгораживая Вольского.
— По-моему, мы тут только зря время тратим, — сказал наконец Петрович, сжалившись над ней. — Поехали на Петровку, может, Юра уже вернулся…
Едва они ушли, Эмма бросилась к телефону и дрожащими руками стала лихорадочно накручивать диск.
— Алло! Людвиг Карлович… Людвиг Карлович, es ist etwas Schlimmes passiert![19] — От волнения она перешла на немецкий, даже не заметив этого.
К разочарованию Опалина, на Петровке выяснилось, что Юра до сих пор не возвращался. Антон, вздыхая, блуждал по кабинету. Петрович хмурился.
— Ваня… Надо ехать в театр.
— Чтобы арестовать человека, который невиновен? — мрачно спросил Опалин.
— Виновен, невиновен, ты же и будешь разбираться, — буркнул Петрович, насупившись. Опалин дернул щекой.
— В дело вмешался маршал, — сказал он, понизив голос. — Калиновский не даст его отпустить.
— Ваня, у тебя ордер на руках! — неожиданно разозлившись, заговорил Петрович. — А ты ваньку валяешь! — Он и сам не заметил, как скаламбурил. — Что нам теперь, пропадать из-за него? Кто он такой вообще? Ну балет, ну «Лебединое озеро», и что? Мир без него рухнет, что ли?
— Ты так считаешь? — спросил Опалин после паузы.
— Да, я так считаю!
— Тогда пошли. — Иван двинулся к двери.
— Сейчас уже народу мало в транспорте, — заметил Антон, не зная, что сказать, чтобы отвлечь коллег от намечающейся ссоры. — Быстро доедем.
— Пойдем пешком, — огрызнулся Опалин.
…В перерыве между первым и вторым актом Вольский шел в свою гримерку, машинально отмечая, что предчувствие, мучившее его с утра, никуда не делось. Такая же иголочка царапала его изнутри много лет назад, когда он маленьким мальчиком стоял на перроне с матерью и наблюдал, как уезжает поезд, уносящий его отца и старших братьев. Домой они не вернулись — поезд потерпел страшное крушение, и их пришлось хоронить в закрытых гробах.
— Алексей… — возле него стоял бледный Бельгард. — Они идут.
— Кто идет?
— Эмма звонила, сказала, у них ордер на твой арест.
Ордер. Так вот почему у маршала Калиновского, сидевшего в правительственной ложе, был такой озадаченный вид, когда он увидел Вольского на сцене в первом акте. Алексей всегда очень чутко ощущал настрой зала, и удивление маршала, перешедшее в явную неприязнь, он почувствовал кожей. Но Вольский был так устроен, что отрицательное отношение других людей его всегда взбадривало, словно он мог доказать им, что они не правы на его счет; и первый акт он провел блистательно.
— Ты еще можешь бежать, — шепнул Бельгард.
— Бежать? Куда? У меня представление, — ответил Алексей. — Я не могу уйти.
Он все еще не верил, что его, Алексея Вольского, известного всей стране премьера (а тогда люди балета были куда более знамениты, чем сейчас), могут вот так просто взять и арестовать, как какого-нибудь воришку.
— Боже мой, Алексей! — Бельгард схватился за голову. — Когда же ты поймешь, куда, в какое время нас занесло…
В это время Ирина сидела в гримерке перед трельяжем с электрическими лампочками и поправляла наколку из перьев. Угол, который она занимала в «гадюшнике», был сплошь уставлен цветами, на вешалках висели пачки, на полу возле стула лежали атласные бледно-розовые туфли — шесть или семь пар.
Возле нее стояла взволнованная Елизавета Лерман в розовой пачке венгерской невесты.
— Ира, но ты же можешь что-нибудь сделать… Скажи своему маршалу, чтобы его не трогали! Ну Ира!
— Я боюсь, — проговорила Ирина изменившимся голосом.
Она вспомнила, как Калиновский бил ее, и, поморщившись, отвернулась.
— Послушай, Ира… — начала старая балерина.
— Тебе не стыдно, Лиза? Ты же всегда уверяла, что у вас ничего не было. Что ты за него заступаешься? — с ожесточением прибавила Седова. — О себе подумай! Ты главные партии танцевала, а теперь унижаешься! Тебе, знаешь, надо гастроли в провинцию организовывать, где народ неизбалованный, и им все равно, сколько тебе лет…
Она встала, одернула ткань на пачке и шагнула к выходу. По правде говоря, она больше думала о втором акте, где появляется ее Одетта, чем о судьбе Вольского.
Елизавета Лерман хлюпнула носом. Но характер у балерины, танцевавшей еще перед царем, был железный. Балет не только прививает дисциплину, но и закаляет волю.
— Мы не будем плакать, — забормотала Лерман себе под нос. — Мы не будем, потому что каждая дура может заплакать — в этом нет ничего хорошего, — будем держаться, как стойкий оловянный солдатик, — да, будем держаться — всем назло, чтобы не доставлять им радости. — Она с ненавистью поглядела на розовые пуанты соперницы, лежащие возле стула, и вышла из гримерки, высоко держа голову.
Опалин и его люди прибыли в театр, когда второй акт подходил к концу. Вахтер пропустил их, но тотчас же снял трубку и позвонил в директорскую ложу.
— Трое из угрозыска только что вошли… У них ордер на арест Вольского.
В ложе Генрих Яковлевич повесил трубку и мимоходом улыбнулся своей некрасивой и немолодой супруге, которая, как зачарованная, смотрела на сцену, на самого настоящего принца, такого далекого от ее скучной жизни с прозаическим и двуличным человеком. Директор опасался осложнений: Вольский был явно в ударе, публика принимала его горячо, а замены, ввиду того, что Модестова убили, не было. Генрих Яковлевич коротко выдохнул и рысцой побежал за кулисы.
Стоя на сцене, Алексей впитывал в себя шум оваций, крики «Браво» и чувствовал небывалый, фантастический подъем. Но когда он повернулся, чтобы идти за кулисы, он сразу же увидел там мрачное лицо Опалина, немолодого сыщика рядом с ним, мелкого сопляка в какой-то разухабистой кепке и понял, что это пришла его смерть.
Машинально он двинулся к кулисам — ноги сами несли его, — но в голове одна за другой промелькнули мысли о людях, которых арестовывали, о тех, кто исчезал бесследно, о тех, кого оставшиеся избегали упоминать по именам и, наконец, о балерине Вере Кравец, красавице и хохотушке. Той самой Вере, которая после ареста мужа и изгнания из театра так переменилась, что Алексей нос к носу столкнулся с ней на улице — и не узнал.
Не узнал свою партнершу в этой измученной поседевшей женщине. Какими глазами она посмотрела на него тогда! Она, конечно, решила, что он нарочно не узнал ее…
Что ж, теперь он испытает, каково это — жить среди отверженных.
Он увидел бледное лицо Маши, которая смотрела спектакль из первой кулисы — ни в «кукушках», ни в зале не было ни одного свободного места, — и, вспомнив что-то очень-очень важное, собрал все силы и крикнул:
— Маша! Заклинаю тебя, позаботься о ней!
— Товарищи, товарищи, — к группе оперов подбежал встревоженный Дарский, — у нас спектакль…
— А у нас ордер, — хмуро ответил Петрович.
Он злился на себя, на весь свет и хотел только одного: чтобы все это поскорее кончилось.
— Дайте нам хотя бы закончить спектакль, — умолял Генрих Яковлевич, — у нас нет замены… В зале зрители! И маршал… — Говоря, он представил себе, какую сцену ему закатит жена, если балет оборвется на середине, и затосковал.
За кулисы влетел человек средних лет с экстатическими глазами. Остатки его волос стояли на голове дыбом. (Как позже узнал Опалин, это был тот самый растяпа Морошкин, на которого постоянно гневался режиссер.)
— Товарищ Сталин в театре! — выпалил экстатический.
Дарский обернулся, приоткрыл рот. Все засуетились; вокруг Опалина все внезапно пришло в движение. Вслед за Морошкиным за кулисами показалось десятка три молодых людей в штатском. Они были разные, очень даже разные, и в то же время походили друг на друга как две капли воды.
— Товарищи, товарищи, — говорили они уверенными, хорошо поставленными голосами, — освободите кулисы, пожалуйста. Не толпитесь, товарищи, поднимитесь в свои гримерки. Вас позовут.
Генрих Яковлевич, сообразив что-то, быстрее лани метнулся в коридор. Алексей вытер пот, стекавший по лбу. Он едва понимал, что происходит, но чувствовал, что это еще не конец. Бельгард шагал возле него, словно пытаясь защитить его от Опалина и его людей, однако Иван даже не смотрел в их сторону. Он пытался понять, куда делась Маша, но она словно сквозь землю провалилась.
Меж тем комендант Снежко, на ходу напяливая фуражку, бежал к боковому входу, к которому минуту назад подъехала вереница черных машин. Несмотря на годы, Дарский стрелой мчался сквозь коридоры и оказался рядом с комендантом, когда перед ними выросли несколько охранников в форме, которые открывали двери и тщательно все осматривали, прежде чем пройти дальше. За ними шагали люди уже из личной охраны, а за ними, надежно прикрытый со всех сторон, двигался невысокий рябой человек в шинели и фуражке. Дарскому бросились в глаза седые жесткие усы, желтоватая морщинистая кожа, и он не удержался от мысли, что вождь заметно постарел.
— А, товарищ Дарский, добрый вечер. — Усы шевельнулись, рот изобразил нечто вроде улыбки. — Ну, чем вы нас сегодня порадуете?
Было бы странно думать, что Сталин ехал в театр, не зная, что именно будут давать. Генрих Яковлевич воспринял слова вождя как приглашение к беседе и, трепеща, сделал шаг вперед.
— Сегодня у нас «Лебединое озеро», Иосиф Виссарионович. Балет, — на всякий случай добавил он.
— Ну так посмотрим балет. — И Сталин усмехнулся.
Он говорил негромко — чтобы окружающие прислушивались и ловили каждое его слово — и с явным грузинским акцентом, который позволял ему ронять фразы в замедленном темпе, из-за чего каждая из них звучала более обдуманно и веско. Снежко смотрел на Сталина во все глаза. Во время своих приездов в театр тот редко говорил с ним и, кажется, почти не замечал, но коменданта тем не менее не оставляло ощущение, что товарищ Сталин все видит и что от него не ускользает ни одна деталь.
Гость прошел на свое излюбленное место — в левую ложу бенуара, самую первую от сцены, где он мог сидеть в глубине за занавеской, так что для зрителей он оставался незамеченным, и видеть его могли только исполнители. Охранники в штатском теперь стояли не только за кулисами — некоторые из них спустились в оркестровую яму и расселись среди музыкантов. Дирижер стоял за пультом, чувствуя понятное волнение. Артисты, которые должны были выйти в третьем акте, вернулись за кулисы, но всем посторонним пришлось удалиться. Наконец свет погас, и великолепный занавес — тяжелый, расшитый золотом, с колосьями, датами революционных событий, изображениями серпа и молота и другими атрибутами — разошелся, открыв взору зрителей зал замка.
Позже зрители, которым посчастливилось попасть на это представление, будут говорить, что в тот вечер Алексей Вольский превзошел самого себя. Он летал, как бабочка, как эльф, как блистательное полувоздушное видение. Он верил, что находится на этой сцене последний раз в своей жизни, и испытывал такое отчаяние, которое невозможно описать словами — но оно же давало ему силы, оно же подгоняло его. Ирина видела, понимала, чувствовала, что он заполняет собой всю сцену, что она просто не существует рядом с ним, и в конце концов смирилась. Но в третьем акте, в простейшей поддержке, Алексей почувствовал, что дернул спину. Поначалу, в том состоянии, в котором он находился, он решил, что травма незначительна, — взрыв адреналина гасил боль, но уже в четвертом акте, по мере того, как приближался финал, гибель героя и его собственная гибель, ему становилось все труднее. Лицо у него стало волшебное и трагическое одновременно, но то, что зрители принимали за проникновенную игру, было на самом деле отражением его собственного состояния. То и дело вдоль позвоночника словно пробегала огненная лента и затухала, и он боялся, что она скажется на его исполнении. Это был его последний выход на сцену великого театра, и он не желал ничем испортить его. Но, как говорят в балете, роль была у него в ногах, и она выручила его.
Потом он стоял на сцене, перед закрывшимся занавесом, и огни рампы светили ему в лицо. Зал просто взорвался. Пот тек Алексею в глаза, одежда прилипла к телу, грим поплыл, Ирина грациозно кланялась и приседала. Он смотрел на люстру, на золото балконов, все зрители смешались перед ним в одно смутное пятно, и у него даже не было сил плакать.
Пора была уходить, прощаться, он сделал было шаг со сцены, но не выдержал, повернулся и послал всему залу воздушный поцелуй, и снова загремели аплодисменты, и даже маршал Калиновский снисходительно похлопал ему — с немного удивленным видом, словно только что увидел, как человек может летать. Чего уж там мелочиться — в последний раз…
Уходя за кулисы, Алексей понял, что еле может передвигать ноги — так невыносимо болела спина. Он ждал, что в любую секунду к нему подойдет тот неприятный тип со шрамом из угрозыска и произнесет слова, которые поставят точку в его жизни, но вместо него явился директор Дарский.
— Алексей Валерьевич… С вами хочет поговорить товарищ Сталин.
Значит, он еще существовал, раз его даже называли по имени-отчеству. Дарский побежал вперед, потом остановился и посмотрел на него с удивлением, не понимая, почему он медлит. Но теперь при каждом шаге у Алексея возникало четкое ощущение, что в позвоночнике у него поселились десятки острейших бритв, и он даже при всем желании не смог бы идти быстро.
Сталин стоял в коридоре, который вел в ложу, и даже в том мучительном состоянии, в котором находился Вольский, он заметил, что все взгляды прикованы к вождю. Охрана, Дарский, Касьянов, Бельгард, дирижер, Елизавета Лерман, которые находились тут же, — все они смотрели только на рябого приземистого человека, который держал в своем крепком кулаке всю страну и, судя по всему, вовсе не собирался ее отпускать.
— Здравствуйте, товарищ Вольский, — сказал Сталин, и в его тоне мелькнуло нечто вроде уважения.
— Здравствуйте, Иосиф Виссарионович, — пробормотал Алексей. Голос прозвучал сипло и нелепо, но повторять фразу было бы еще нелепее. Сталин внимательно посмотрел на него.
— Хорошо танцуете, — заметил он.
Вольский не знал, что можно на это ответить. Генрих Яковлевич беспокойно шевельнулся, блеснул стеклами очков, послал премьеру умоляющий взгляд.
— Стараюсь, товарищ Сталин, — выдавил из себя Алексей. Вдоль его виска ползла капля пота, щекоча кожу, но он смутно чувствовал, что сейчас не время и не место вытирать ее.
— Вы народный артист СССР, товарищ Вольский? — спросил Сталин спокойно.
Это звание появилось только в нынешнем году, и его немногочисленные лауреаты были всем хорошо известны. Но Алексей не стал ломать голову над тем, какой смысл его собеседник вкладывал в свой вопрос, и честно ответил:
— Нет, товарищ Сталин.
— Ну нэт, так будете, — заключил его собеседник и добродушно усмехнулся.
Затем все вокруг пришло в движение — вождь зашагал к выходу в сопровождении своих охранников, и тех, что в форме, и тех, что в штатском. Алексей слышал, как нестройно стучат подошвы их сапог, и чувствовал, как вспыхивает болью позвоночник. Он ничего не ощущал — ни радости, ни облегчения, ничего.
К нему шагнул Бельгард.
— Ты слышал? Ты понял, что он сказал? Теперь-то они не посмеют… — начал он.
Не слушая его, Алексей повернулся и пошел в свою гримерку, очень медленно, осторожно переставляя ноги. Он едва заметил Опалина, который стоял, засунув руки в карманы, и смотрел на него. Иван никогда раньше не был в балете, и то, что он увидел сегодня, поразило его до глубины души, но теперь он понял, чего стоят эти полеты, эта головокружительная легкость, эта неземная балетная красота, и это ужаснуло его.
Видя, что его ученику совсем плохо, Бельгард сделал попытку поддержать его, но Алексей остановился и так сверкнул на него глазами, что старик опешил.
— Мне ничего не нужно, — сказал Вольский сквозь зубы. — Оставьте меня в покое!
Услышав этот злой тонкий голос, Опалин решил, что у Алексея все лучше, чем он думал, но он ошибался. У двери своей гримерки Вольский рухнул как подкошенный, потеряв сознание. К нему бросились Елизавета Лерман, Бельгард, кто-то из девушек кордебалета, а потом Бельгард побежал искать врача.
Глава 27. Эхо войны
В час, когда пьянеют нарциссы И театр в закатном огне, В полутень последней кулисы Кто-то ходит вздыхать обо мне.
Александр БлокКогда охрана Сталина попросила посторонних удалиться из кулис, Маша побежала искать свободное место, но ложа дирекции была набита битком, как и «кукушки», в зале не нашлось ни одного свободного места, и она досматривала балет, стоя за сидящими зрителями в одной из лож. Как и все остальные, Маша не сомневалась, что Опалин арестует Вольского, но ей не хотелось при этом присутствовать, и после окончания «Лебединого озера» она ушла в балетную канцелярию. Через несколько минут туда прибежала взволнованная девушка из кордебалета — та самая красавица с фарфоровой кожей, которая сначала очаровала, а потом разочаровала Опалина. Она рассказала Маше, что Иосиф Виссарионович пожелал видеть Алексея после представления и говорил с ним. Не прошло и четверти часа после знаменательной беседы, как реальность уже стала обрастать вымыслами. Будто бы товарищ Сталин сказал Алексею, что тот гениальный танцовщик, и даже объявил, что таких людей надо беречь. Маша посмотрела на собеседницу больными глазами.
— Как он?
Фарфоровая красавица правильно поняла, что вопрос был вовсе не о Сталине, и ответила с усмешкой:
— Да спину он дернул… Уже пришел в себя и в кого-то полотенце бросил. Ты ж его знаешь…
— А-а, — протянула Маша и стала смотреть в окно.
За фарфоровой красавицей пришла ее подружка, и девушки удалились, вполголоса обсуждая визит вождя, неловкость скрипача Холодковского, который в какой-то момент ухитрился уронить смычок себе под ноги, какого-то симпатичного мужика из охраны, который будто бы особенно пристально заглядывался на ножки балерин, и фантастические полеты Вольского в партии Зигфрида сегодня.
— Нет, ну я много чего видела, — тараторила подружка, — но такого, как сегодня, — никогда…
Когда они ушли, Маша отвернулась от мглы, царившей за окном, и провела руками по лицу. Нервы у нее были взвинчены — музыка Чайковского, в которой душа словно говорит со звездами, потрясающее выступление Алексея, его триумф вопреки всем и всему потрясли ее. То ей казалось, что она сейчас заплачет, то она думала, что плакать, в сущности, причины нет. Но тут она уловила за дверью знакомые шаги и поторопилась принять независимый вид.
Вошел Опалин. Он отпустил своих людей и отправился на поиски Маши, предвидя нелегкое объяснение. Остановившись на пороге, он смотрел на ее фигурку в песочного цвета блузке и темно-серой юбке, на нежные завитки волос на ее затылке. В сторону Ивана Маша не смотрела.
— Уже поздно, — сказал он. Не потому, что было поздно и констатация данного факта представляла какую-то важность, а потому, что надо же было с чего-то начать разговор. — Пойдем, я провожу тебя домой.
— Зачем? — спросила Маша больным голосом, поворачиваясь к нему.
Он прекрасно понял смысл вопроса: речь шла не о том, для чего ему ее провожать, а о том, почему сегодня он явился в театр с ордером на арест ее бывшего любовника.
— Маша, послушай… Мне приказали, понимаешь? Там такие интересы оказались замешаны… И маршал Калиновский, и…
Не удержавшись, Маша всхлипнула и быстро вытерла слезы тыльной стороной руки.
— Так я и знала, что эта дрянь не доведет его до добра, — объявила она, и настоящая, тяжелая ненависть к Ирине Седовой прорезалась в ее голосе.
— Маша, — Опалин подошел и присел на край ее стола, — я же знаю, что он невиновен. Ты думаешь, я идиот? Я уже давно все понял. И эти его… вспышки, и дача на отшибе, и то, что его мать живет там, а не в городе… Она ведь сумасшедшая, верно? Не все время, но периодами. И домработница при ней, здоровенная баба, — она ведь не только домработница, но и смотрительница при сумасшедшей. У матери было обострение, Вольский пытался ее утихомирить, и поэтому он пришел в синяках и царапинах в тот день, когда мы искали человека, который на меня напал. Его мать — ненормальная…
— Да не мать, а жена! — закричала Маша, сорвавшись с места. — Это она на даче живет, но ее никому не показывают и никуда не выпускают, потому что… потому что…
Она осеклась. Ее губы задрожали.
— Боже мой! — проговорила она, растирая рукой лоб, и отошла в другой конец кабинета. — Я же обещала никому… никогда…
— Маша, — Опалин постарался вложить в свой голос максимум убедительности, — мне ты все можешь рассказать. Клянусь, все, что ты скажешь, останется между нами.
— Там не о чем рассказывать, — мрачно ответила Маша, исподлобья глядя на него. — Вся его семья погибла в какой-то страшной катастрофе, остались только он и мать. Им тяжело пришлось, они… в общем, кое-как сводили концы с концами. А Ольга была из богатой семьи. Они жили в соседнем доме, занимали целый особняк. Отец — профессор, человек с передовыми взглядами, как тогда говорили… Дядя — наоборот, он писал какие-то реакционные статьи, и когда члены семьи собирались за столом, он вечно спорил с отцом Ольги… А она любила балет. Ну, то есть как любила — мать ее постоянно ходила в театр, знала по именам всех артистов, и Ольга от нее переняла этот интерес. Алексей потому и решил стать танцовщиком, что Ольга любила балет. Он сказал: «Ты увидишь, я стану первым, я буду самым лучшим». Он, понимаешь, был в нее влюблен с детства. Но вот такой, как он есть, он ничем не мог ее заинтересовать. Он был беден, и в детстве — он так говорил — казался замухрышкой. А потом вдруг резко вытянулся и похорошел…
— Он говорил мне, что в балет его завлекли, пообещав научить фехтованию, — буркнул Опалин.
— Нет. Я думаю, в мыслях он уже все решил: он выучится, будет танцевать на сцене, и Ольга в него влюбится. У него не было другого способа ее завоевать, и вот… Учителя считали, что у него нет никаких данных. Только Людвиг Карлович что-то в нем разглядел, стал с ним заниматься… Но уже шла война. А потом случилась революция, затем вторая, и все скатилось в хаос и разруху. Дядю Ольги арестовали, потому что он был против большевиков и не скрывал этого, но профессор пошел по знакомым, добился приема… Может быть, у самого Дзержинского, Алексей не говорил… В общем, дядю Ольги отпустили. Но семья была так напугана, что решила бежать из Москвы.
— Куда бежать? — угрюмо спросил Опалин.
— Я не знаю. Он мне не все рассказал, и то… это получилось случайно. Шел девятнадцатый год. Голод, холод, болезни… — Маша зябко поежилась. — В общем, они уехали, а его даже не известили. Алексей был в отчаянии, он понимал, что никогда уже не увидит Ольгу. Потом ему попалась на глаза какая-то газета Врангеля или прокламация, что ли… Под ней стояла подпись ее дяди. Так Алексей догадался, что их семья в Крыму. А потом Красная армия взяла Крым.
Маша замолчала, глядя в окно.
— Еще до того, как это случилось, отца Ольги арестовала контрразведка белых. Он показался им слишком подозрительным… из-за своих прежних симпатий. Он умер в заключении, но… когда его хоронили, на теле нашли следы пыток. А дядю Ольги повесили красные, потому что он в печати призывал их истреблять. Один ее брат погиб в боях, другой успел каким-то чудом на один из последних пароходов, третий умер от тифа. О самой Ольге никаких вестей не было, но ты же знаешь, Алексей одержимый. Если он что-то задумал… Тогда по стране нельзя было свободно передвигаться, так он выдумал и пробил какую-то гастрольную поездку в освобожденный Крым — как предлог, чтобы искать ее. В конце концов он нашел Ольгу, она жила у каких-то монашек, которые ее подобрали. Ее мать умерла вскоре после мужа, еще при белых. Монашки предупредили Алексея, что Ольга бывает странной, что она временами заговаривается, что она ведет беседы с воображаемыми собеседниками… Но он их не послушал. У него как раз тогда все налаживалось в театре, его хвалили, Бельгард сказал — ты будешь танцевать ведущие партии, ты сможешь. В Крыму Алексей обвенчался с Ольгой и привез ее в Москву. Людвиг Карлович всегда думал, что сумел бы его отговорить, если бы Алексей не скрывал от него свои планы. Но я уверена — нет, не отговорил бы. Никогда.
— И что же было дальше? — спросил Опалин. Хотя ответ он уже знал.
— Дальше? — Маша посмотрела на него долгим, странным взглядом. — Понимаешь, его мечта исполнилась. Он был премьером, он танцевал в лучшем театре, и женщина, которую он любил, была его женой. Все, как он хотел, не правда ли? Только вот Ольге не становилось лучше. По временам она его не узнавала или считала себя маленькой девочкой и требовала, чтобы ее отвели к родителям. В ее бедной голове все смешалось. А потом у нее начались приступы буйства. Однажды она чуть не убила почтальоншу, которая позвонила в дверь. И Алексею пришлось отправить ее на дачу, где за ней присматривают.
— Он скрывал свой брак, потому что дядю его жены расстреляли? — спросил Опалин.
— Нет. Кажется, Бельгард настоял, что Алексею лучше казаться свободным. Но Людвиг Карлович — непростой человек. Ему не нравился этот брак, он боялся, что Ольга во время припадка может просто убить Алексея. Ну и еще Бельгард хотел его защитить, чтобы в театре не судачили о сумасшедшей жене премьера.
— Она может выздороветь? — спросил Опалин.
— Нет. Все врачи в один голос говорят, что болезнь будет только усугубляться. Ей ничем нельзя помочь.
— Тогда почему он…
— Да, в этом и вопрос, — усмехнулась Маша. — Почему он не бросил ее на произвол судьбы — и не бросит, насколько я его знаю. — Она вздохнула, обхватив себя руками. — Другие бы, конечно, бросили и пошли по жизни дальше, не оглядываясь. Еще бы и добавили, что у них не осталось выбора, что они не видят смысла… и так далее. — Она опустила руки, остановилась напротив Ивана и неприятно сощурилась. — Как ты думаешь, почему его любят такие разные женщины — я, Ирина, даже старуха Лерман? За внешность? Внешность — вздор, к ней привыкаешь очень быстро. Потому что он принцев танцует? Десятки, сотни танцуют принцев — и Зигфрида, и кого угодно. Это не повод для того, чтобы…
Она замолчала, чувствуя, что и так уже сказала достаточно и что у нее нет никакого желания выворачивать наизнанку свою душу — даже перед ним. Разговаривая с Опалиным, она о многом умолчала: о том, что сама оказалась в Крыму во время войны, о том, как последний пароход ушел без них с матерью, о том, как они потом скитались и в итоге оказались в Большом театре, который она сразу же невзлюбила, потому что им с матерью были отведены там самые ничтожные роли. И тут за кулисами она увидела Алексея, шедшего упругой балетной походкой и абсолютно не похожего на окружающих его людей. И потом она ходила на каждую его репетицию, на каждое представление. Сейчас ей даже стало не по себе от мысли, до чего же она была в него влюблена.
— Можешь мне не отвечать, но я все-таки спрошу, — негромко проговорил Опалин, подходя ближе. — Почему ты все-таки его оставила?
— Не могла больше видеть, как он губит свою жизнь. — Лицо Маши исказилось. — Ей же все равно, кто он, что он. Она ничего не понимает. А сумасшедшие живут долго, спроси кого хочешь. Но он — знаешь, он сумел… Других несчастье ломает, а он из своего несчастья сделал… сделал то, что питает его жизнь. Его… творчество. — Она сделала над собой усилие, чтобы произнести это слово. — И с кем бы он ни спал, кто бы ни появлялся в его жизни, он все равно танцует и живет ради нее. Ради надежды, что когда-нибудь она очнется, хоть и знает, что надежда эта напрасна.
Опалин не знал, что сказать. Он сделал несколько шагов по кабинету, глядя на пишущую машинку, накрытую чехлом.
— Глядя на него, я, знаешь ли, поняла кое-что, — добавила Маша другим, жестким тоном. — Нельзя подчинять свою жизнь мечте. Нельзя строить ее на любви к одному человеку — потому что, если этот человек сломается или исчезнет, ты остаешься один на один с пустотой. И это ужасно.
— А он ведь по-особому к тебе относился, — заметил Опалин негромко. — Он именно тебе сказал: «Позаботься о ней».
— Я бы не стала о ней заботиться. — Маша передернула плечами. — Она испортила ему жизнь. И мне тоже, если уж на то пошло, — колюче прибавила она.
Опалин решил, что она сказала так из упрямства — потому что некоторые люди считают, что черствость является признаком силы и независимости. Желая переменить тему, он спросил:
— Послушай, я тут думал, за что можно так ненавидеть Вольского, чтобы пытаться повесить на него три убийства. Мне ничего не приходит в голову, кроме Каринской. У нее был, не знаю, какой-нибудь поклонник, который особенно трепетно к ней относился? Который из-за ее смерти мог голову потерять?
— Ну, были у нее поклонники, но они все давно уже утешились, — фыркнула Маша. — А, еще Сотников все вокруг нее увивался, смотрел на нее влюбленными глазами. Но он ничтожество, только и может, что вздыхать и терпеть.
Концертмейстер Сотников. И Опалину вдруг с необыкновенной отчетливостью вспомнилось, как тот побледнел и переменился в лице, когда Иван при их первой встрече потребовал от него представиться.
«Неужели…»
Но тут он словно воочию увидел узкие плечи Сотникова, его тщедушное телосложение. Нет, вовсе не с этим человеком Иван боролся в темноте репетиционного зала. Тот был гораздо крупнее и сильнее.
— Нет, это не он, — сказал Опалин. — Ладно, я все равно решу эту загадку… Одевайся, Маша, и пойдем.
Однако ему не дали довести расследование до конца, потому что на следующее утро Твердовский вызвал его к себе и велел передать дело Манухину.
— Николай Леонтьевич… — начал Опалин.
— Ваня, у нас три убийства, связанные с Большим театром, — сказал Твердовский. — А у тебя ничего нет. — И суровым начальственным тоном добавил: — Плохо работаете, товарищ оперуполномоченный. Очень плохо.
— Но…
Николай Леонтьевич вскинул ладонь, словно желая заградить своему собеседнику уста.
— Хватит, Ваня. Довольно. Вольского ты не арестовал, а теперь к нему и подойти нельзя. Сам виноват. Придется теперь Манухину выкручиваться. Отдашь ему все материалы, изложишь свои соображения. Пусть он доводит дело до конца.
Митяй Манухин был последним человеком на Петровке, с которым Опалин хотел бы сотрудничать; но приказ есть приказ. Злясь на себя, на Твердовского, на весь свет, Иван пошел искать Казачинского.
— Ты говорил с родней Елены Каринской? Что удалось узнать?
Однако Юра не сумел привести никаких новых фактов. Да, концертмейстер Сотников за ней ухаживал, но как-то нерешительно, и сразу же отстал, едва Елена взялась обхаживать Алексея Вольского. А Володя Туманов среди ее поклонников не числился вообще.
Опалин поручил Петровичу привести дело в порядок и подготовить бумаги для передачи Манухину. Тот явился вскоре после обеда в сопровождении Лепикова и, хмурясь, начал листать протоколы свидетельских показаний. Смирив неприязнь, Опалин стал излагать свои соображения.
— Короче, я думаю, что кто-то пытался подставить нашего народного артиста и поэтому убил трех человек, — заключил он. — Кто-то слабый, потому что он вечно действует исподтишка. Может быть, происходящее связано с балериной Каринской, которая покончила с собой из-за Вольского. За ней ухаживал концертмейстер Сотников, но это не может быть тот человек, с которым я дрался в театре. Телосложение не то.
— А если у него был сообщник? — пробормотал Манухин себе под нос.
— В деле, где причиной всему личная месть?
— Ну, месть не месть… — Митяй вздохнул. — Удружил ты мне, Григорьич. Всю жизнь я старался избегать вот этих вот… артистов, понимаешь. Черт его знает, что от таких людей можно ожидать.
— Того же, чего и от всех остальных, — ответил Опалин.
— Ты отлично понял, что я имею в виду, — с вызовом промолвил Манухин. Он взял дело и поднялся с места. — Физкульт-привет! — Он кивнул головой Петровичу и проследовал к дверям. Лепиков поспешил за ним.
Пока Опалин делился с Манухиным своими догадками, дежурному, который принимал звонки по 02, поступило сообщение о несчастном случае в районе Большой Садовой.
— Объясните, что там произошло, — сказал дежурный.
Но глупая баба, звонившая в милицию, не могла ничего толком объяснить.
— Старик! — кричала она. — Старик ее раздавил… В машину, значится, сел! И не сумел вовремя остановиться! Раздавил как есть… смотреть страшно!
— Какой старик? Какая машина? — строго спросил дежурный. — Гражданка, возьмите себя в руки!
— Гражданка, я в милицию звоню! — завизжала баба на кого-то с той стороны провода. — Не мешайте мне!
Та, на кого она кричала, — девушка в куцей заячьей шубке, — махнула на нее рукой и побежала по улице, ища свободный телефон-автомат. Найдя наконец кабинку, Маша втиснулась в нее и начала искать в кошельке гривенник. Она уронила кошелек, рассыпала монеты, чертыхнулась, нагнулась, стукнувшись головой о входную дверь, и стала собирать деньги. Делать это в варежках было неудобно и пришлось их снять.
Собрав монетки, Маша подула на пальцы, взяла гривенник, опустила его в автомат и быстро набрала номер.
— Алло… Наркомвнудел? Добавочный сто тринадцать, пожалуйста.
Послышались какие-то щелчки, потом ледяной голос капитана Смирнова в трубке произнес:
— Сто тринадцатый слушает.
— Это… — она чуть не назвала имя, но вовремя спохватилась, — говорит Аврора. У меня… у меня проблема.
— Какого типа проблема? — скучающе спросил капитан.
— Профессор Солнцев убил свою жену.
— Да? — Пауза. — Где вы сейчас?
— На Большой Садовой, недалеко от его дома.
— Знаете что, давайте-ка мы с вами встретимся. Есть одно здание, на котором висит вывеска «Склад»…
И он продиктовал ей адрес.
— Буду через полчаса, — объявила Маша.
— Можно и через сорок минут, — ответил Смирнов. — Приходите.
Он положил трубку. Маша коротко выдохнула, поправила зачем-то шапочку, надела варежки и вышла из телефонной кабины. Она чувствовала, что ей предстоит нелегкий разговор.
Глава 28. Добавочный 113
Жизнь идет словно плохое театральное представление.
М. Салтыков-Щедрин, «Дневник провинциала в Петербурге»Маша пришла в здание, обозначенное как склад, раньше капитана и, оказавшись в той же самой комнате, в которой он разговаривал с Холодковским, недоуменно озиралась. Ее озадачило убожество обстановки, а вид из окна — какой-то покосившийся дощатый забор и чахлое дерево, чьи ветви скрылись под снегом, — довершил безрадостное впечатление. Не удержавшись, она осторожно выдвинула один ящик стола, затем второй и третий. Все они оказались пусты. Маша прогулялась на лестничную клетку, потрогала заколоченные двери и неожиданно увидела, как вдоль плинтуса бежит мышь. Девушка подумала, что дворник, встретивший ее у входа (Маша поняла, что это не дворник, но мысленно называла его так), мог бы завести кота. Ее неожиданно позабавила мысль, что кот таким образом оказался бы служащим НКВД и, стало быть, имел бы право на чин.
«Сначала он был бы лейтенантом… это ведь низшее звание? Потом, когда наловил бы достаточно мышей, его бы произвели… произвели в капитаны… Ну, допустим, в капитаны. А потом он бы поймал крысу, и его бы сделали полковником».
Заскрипели ступени, снизу послышались шаги поднимающегося по лестнице человека. Маша вернулась в комнату. Капитан Смирнов вошел через минуту и стал отряхивать от снега шинель и фуражку.
— Зачем пришли раньше? — коротко спросил он. — Я же сказал — через сорок минут.
— Я не была уверена в дороге и боялась заблудиться, — сказала Маша, надувшись. Она терпеть не могла, когда ее отчитывают.
— Докладывайте, — приказал капитан. Он снял шинель, повесил ее на стоячую вешалку, а фуражку бросил на стол. — Только сядьте, не стойте передо мной.
Маша села.
— Я перепечатала статью, о которой меня просил профессор, и сегодня пришла ее отдать. — Она глубоко вздохнула. — Я поднималась по лестнице и просто так бросила взгляд в окно на лестничной площадке. Они были внизу, во внутреннем дворике — Мила, профессор Солнцев и шофер. На Миле была норковая шуба. Шофер вылезал из машины. Мила о чем-то спорила с мужем. Я побежала вниз по ступенькам, мне хотелось отдать профессору статью и поскорее получить деньги. Этажом ниже я снова их увидела, только шофер успел уйти, а профессор сел за руль. Мила стала обходить машину спереди, и в это мгновение я увидела, как он…
Маша замолчала, борясь с волнением. Ей до сих пор делалось не по себе при одном воспоминании об этом.
— Договаривайте, — приказал капитан Смирнов.
— Он нажал на газ и сбил ее. Она… она даже не успела закричать. Машина протащила ее несколько метров… Потом он затормозил. Я увидела, как он открыл дверцу, но вышел не сразу. Подошел к ней… то есть к тому, что от нее осталось… А потом заговорил, жалобным, очень тонким голосом: «Вот видишь, Мила, что ты наделала. Что ты наделала». А потом прибежал дворник, его жена, еще какие-то люди. Жена дворника побежала звонить в милицию… А профессор стал очень убедительно говорить, что ничего не понимает, что произошел несчастный случай, что он хотел отвезти жену в распределитель, но машина сама поехала. Он заплакал, снял очки, стал вытирать глаза платком. Но это не случайность… Я видела, что он сделал это нарочно. Он ее убил.
Капитан Смирнов вздохнул.
— И что? — коротко спросил он.
— Как что? — вскинулась Маша. — Вы… вы разве не понимаете? Он старый, но вовсе не глупый. Он понял, что она ему изменяет… И он убил ее, понимаете, убил! И это моя вина! Ведь это я… я свела ее с этим… как его… Юрой из угрозыска… Это я виновата, что ее больше нет! — отчаянно вскрикнула она. По щекам ее текли слезы.
Смирнов встал, обошел стол и подошел к ней. В его движениях не было ничего угрожающего, но Маша отчего-то сжалась.
— Или ты сейчас же прекратишь рыдать, — негромко проговорил капитан, — или я дам тебе пощечину.
Он и сам не знал, какой эффект должны произвести его слова. Но Маша стиснула губы, перестала плакать и только смотрела на него полными слез глазами. То, что она готова была подчиниться, ему понравилось — он терпеть не мог того, что считал ненужными эмоциями.
— А теперь разберем по пунктам, — проговорил Смирнов. Заложив руки за спину, он зашагал по комнате. — Профессор Солнцев овдовел, но ему не впервой, так что переживет. Конечно, потрясение, то-се, придется за ним приглядывать, но я думаю — обойдется. То, что он ее убил, знаем только мы с тобой. Ты правильно сделала, что обо всем мне рассказала. Теперь, Аврора, ты можешь просто все забыть и вернуться домой.
— Забыть? — пролепетала Маша.
— Да, забыть. Ты ничего не видела и ничего не знаешь. Если кто-нибудь станет тебя допрашивать, говори, что профессор Солнцев обожал свою жену и никак не мог причинить ей вред. Если тебе вдруг начнут досаждать, звони так же, как звонила сегодня, я разберусь.
— А убийство?
— Что убийство?
— Неужели оно сойдет ему с рук?
Капитан Смирнов пожал плечами.
— То, чем он занимается, слишком важно для нашей страны. Поэтому профессор Солнцев нам нужен. А жизнь его жены не имела никакой ценности.
— Вот, значит, как, — устало пробормотала Маша.
— Конечно. Ты же сама знаешь: она была обыкновенная шлюха. Только не надо мне рассказывать сказочки про хор, Большой театр и великое искусство. Меня этим не проймешь.
— Если бы не ваше поручение… — начала девушка.
— Опять двадцать пять! — Капитан стал раздражаться. — Да пойми же, наконец: с твоей помощью или без, но она бы все равно нашла себе развлечение на стороне. Не этот… как его… Казачинский, так другой кто-нибудь бы подвернулся. И точно так же бегала бы с ним встречаться. И ладно еще Казачинский, он, в конце концов, свой, а вот то, что эту Милу могли использовать совсем другие люди — вот это уже плохо. Совсем.
— Вы хотите сказать, что…
— Да, она была просто идеальным объектом для этого. Выведать нужные сведения через постель — классический трюк, и вполне эффективный. Так что в общем и целом ее исчезновение нам на руку. Конечно, кто знал, что профессор окажется таким чувствительным старым дураком, но что сделано, то сделано. Ее уже не воротить, а его трогать нельзя.
— Значит, ему можно убивать кого угодно?
Странное дело: умом она вроде бы понимала, что со Смирновым спорить бесполезно, и все же никак не могла успокоиться. То, что при ней обдуманно, жестоко и вместе с тем до жути просто убили человека, с которым она разговаривала только вчера, потрясло ее.
— Кого ты жалеешь? — спросил капитан.
— Я…
— Она театральная шлюха. Что она есть, что ее нет — никакой разницы! — Он с раздражением одернул форму. — Не трать свою жалость на всякое… Думай о деле, думай о себе! И хватит размазывать сопли. Со своим заданием ты справилась на отлично, и издержки тебя волновать не должны.
— Я хочу уйти, — неожиданно проговорила Маша.
— Что?
— Я хочу уйти. — Она подняла голову и посмотрела ему в глаза. — Но вы ведь не отпустите меня, верно? Вы арестуете меня и… и всех, кто мне дорог.
— Хочешь вернуться в свою жалкую нищенскую жизнь и снова существовать, как таракан за печкой? — Капитан Смирнов подошел к двери и распахнул ее. — Ступай. Я даже не буду тратить время на то, чтобы раздавить тебя.
— Вы не можете ничего мне предложить! — сказала Маша с ожесточением. — У вас ничего нет для меня взамен этой жалкой жизни. А когда я погибну из-за ваших дел, вы тоже запишете меня в издержки, верно?
— Ну почему, кое-что я предложить могу, — хмыкнул Смирнов. — Например, отличную комнату — да, в коммуналке, но с приличными соседями, которые не воруют. И это, между прочим, только начало, да, только начало. — Он прищурился. — Ты, Аврора, слишком нетерпелива, а в жизни надо уметь ждать и копить силы для решительного удара. Все и сразу не бывает никогда. Чтобы получить хотя бы часть задуманного, приходится вкалывать в два раза больше, чем планировал. А иногда, несмотря на все усилия, не получаешь вовсе ничего. И к этому тоже надо быть готовой, Аврора.
— Не надо звать меня Авророй, — попросила Маша. — Вы же знаете мое имя.
— Конечно, я знаю все твои имена, — Смирнов усмехнулся, затворил дверь и вернулся на свое место за столом. — Так как насчет комнаты? Я слов на ветер не бросаю.
Маша опустила голову. Она колебалась.
— Вы хотите, чтобы я заняла место Милы и вышла замуж за Солнцева, чтобы контролировать его? — наконец спросила она.
— Нет. Ты должна проявлять сочувствие, деликатность и… почтительность, во. Смотри на него снизу вверх, говори о том, какая Мила была тебе хорошая подруга, но упоминай ее имя не слишком часто. Ты должна закрепиться в его доме на положении секретарши или кого-то вроде того, без постели. Следи, чтобы он больше ни с кем не связался. Чтобы ни одна баба не пролезла в жены с расчетом стать богатой вдовой, ясно? За ним нужен глаз да глаз. А новую комнату твоя мать вскоре получит, так удобнее. Она в театре работает дольше, чем ты, так что ни у кого не возникнет лишних вопросов. На ворошиловского стрелка норматив сдавала?
— Нет, — призналась Маша, которую удивил столь странный поворот разговора.
— Придется сдать. И вообще надо будет научить тебя обращаться с оружием.
По правде говоря, об оружии он упомянул только для того, чтобы заинтриговать Машу и внушить ей, что на нее имеются далеко идущие планы. Но у нее так заблестели глаза, словно ей только что сообщили, что собираются подарить ей шкаф, набитый шубами, и капитан Смирнов посмотрел на нее с невольным интересом.
«А все-таки я не ошибся… Есть у нее данные для нашей работы, есть. Вот только мягковата она немножко… порывиста… Но ничего. Со временем это пройдет».
— Будь умницей и держи эмоции в узде, — неожиданно попросил он. — Верь мне, в нашей работе они только мешают.
Маша поглядела на него с удивлением. Но капитан, словно показав ей краешек нормального человеческого лица, снова напустил на себя бесстрастный вид.
— На сегодня все, — сказал он. — Можешь идти.
— Я хочу задать вопрос, — проговорила она, волнуясь.
— Попробуй.
— Правда ли, что мой отец умер?
— Правда.
— От чего?
— Никто его не убивал, если ты об этом. У него был рак.
— А его жена?..
— Жива.
— А-а, — протянула Маша неопределенным тоном.
В кабинете воцарилось молчание.
— Я вас не очень разочаровала? — внезапно спросила она.
— Ты? Не очень.
— А у вас много таких, как я?
— Это тебя не касается. Ступай.
Она поднялась с места, застегнула шубейку, надела варежки.
— До свиданья, — сказала она, как примерная школьница.
— До свиданья, Аврора.
На улице светило холодное зимнее солнце. Снег сверкал золотыми звездочками. Маша подумала, что ей можно возвращаться домой, но вместо того отправилась в театр — чтобы найти комсорга Колпакова и узнать у него, как сдавать на ворошиловского стрелка.
Глава 29. Манухин
Любит высокое небо и древние звезды поэт, Часто он пишет баллады, но редко ходит в балет. Николай ГумилевДмитрий Манухин, которого знакомые обычно называли просто Митяй, был недоволен.
На него свалили расследование трех убийств, сложных, муторных, да еще связанных с Большим театром. Манухин, возможно, не обладал особым интеллектом, но у него было феноменальное чутье. Раз театр — значит, проблем не миновать; раз два из трех убийства произошли уже достаточно давно — значит, на новые свидетельские показания и какие-то обстоятельства, проливающие свет на случившееся, можно не рассчитывать. Кроме того, хотя Митяй не жаловал Опалина, понятие солидарности было ему вовсе не чуждо, и он считал, что раз Григорьич до сих пор во всем не разобрался, значит, дело вообще швах.
— Что будем делать? — спросил Лепиков, когда они оказались в кабинете Манухина.
Митяй посопел, бросил папку с бумагами на стол и, засунув руки в карманы, прошелся по кабинету. Лепиков преданно глядел на него, готовый исполнить любое приказание.
— Вот что, — сказал Митяй наконец, — принеси-ка мне компот. И это, пяток баранок, что ли. Мне подумать надо.
— Ага, — кивнул Лепиков и помчался выполнять поручение.
Опалин никогда не гонял своих людей за едой, но Манухин не считал зазорным отправлять своего адъютанта в расположенную на первом этаже столовую за чаем или, как сейчас, за компотом. В ожидании Лепикова он сел за стол и принялся вновь просматривать материалы, связанные с Павлом Виноградовым.
Изредка Митяй бормотал себе под нос слова, которые попадались ему в жизни впервые.
— Кор-де-ба-лет, значит… Премьер! Ну-ну…
Вошел Лепиков, который в одной руке нес компот, в другой — блюдце с баранками, а дверь ухитрился открыть носком ноги.
— Ты прям как в балете, — буркнул Манухин.
Он отхлебнул компота, с шумом втянув его в себя, и принялся грызть баранку. Лепиков сел за свой стол и стал ждать новых поручений.
— Виноградов ел в театре один раз, — сказал наконец Манухин. — Ваня сказал, труп был уже окоченевший. Да еще костюм этот балетный… Короче, его убили в театре. — Он доел баранку и почесал шею. — Мне нужен вахтер, который дежурил в ту ночь. Как его звали — Благушин? Вот с ним я прежде всего и буду говорить.
Через несколько часов Благушин сидел в кабинете перед столом Манухина. Вел себя вахтер спокойно и не производил впечатления человека, который чего-то боится.
— Скажите, это надолго? — спросил старик. — У меня сегодня смена…
Манухин не избрал себе никакой особенной стратегии; его стратегией было всегда — прислушиваться к своему чутью и действовать по обстоятельствам. Кроме того, его простое, даже туповатое лицо работало на него, и он знал это. Преступники, завидев его, расслаблялись; они опрометчиво считали, что человек с таким лицом не может быть им опасен. Вот и сейчас Манухин улыбался, а сам пристально следил за реакцией Благушина. Старик держался практически безупречно, он выглядел, как человек, ни в чем не замешанный.
Но именно его спокойствие наводило на подозрения. Когда тебя приводят на Петровку, должен же ты хоть чуть-чуть волноваться.
— Я принял дело от другого дознавателя, — пояснил Манухин, — вхожу, так сказать, в курс. Скажите, вам нечего добавить к показаниям, которые вы дали моим коллегам?
— Нечего, — твердо ответил старик. — Там все записано. Я подписал.
— И вы не знаете, кто убил Павла Виноградова, артиста кордебалета Большого театра, тысяча девятьсот пятнадцатого года рождения?
— Не знаю.
— Закрой дверь, — сказал Манухин Лепикову. Тот метнулся к двери и запер ее.
Манухин поднялся с места и стал засучивать рукава.
— Что вы делаете? — растерялся Благушин.
— Бить я тебя буду, вот что, — лаконично сообщил Манухин. После чего подошел к старику и ударил его один раз — коротко, но сильно.
Благушин согнулся надвое, ловя ртом воздух.
— Говори правду, сука! — Манухин повысил голос.
— Я ничего…
Манухин ударил его снова. Благушин упал со стула на пол.
— Все ты знаешь, — безжалостно объявил Митяй. — Ну? Говори! Еще раз скажешь мне, что ты ни при чем и невинный одуванчик, я так тебе врежу, что костей не соберешь, гнида старая…
— Я не могу… — залепетал Благушин, корчась на полу. — Пожалуйста… У меня внучка учится балету… Они мне сказали, что я пожалею… И она тоже пожалеет…
Лепиков глядел на своего начальника с восхищением. Тот сразу же безошибочно выделил слабое звено, которое могло привести их к разгадке, и методично принялся это звено обрабатывать.
Вообще было бы неправильно считать Манухина садистом или каким-то недоумком. В его представлении физические методы воздействия позволяли сократить время следствия, и прибегал он к ним лишь тогда, когда не видел другого выхода. Именно поэтому, а также потому, что он ни разу еще не ошибся с выбором виновного, его до сих пор терпели на Петровке.
— Кто тебе сказал, что ты пожалеешь? — спросил Манухин у лежащего жалкого старика.
— Генрих Яковлевич… Директор.
Манухин схватил Благушина за отвороты пиджака, приподнял его на ноги и усадил на стул.
— А теперь с самого начала. Откуда взялся труп Виноградова?
— Я так понял, его нашли в гримерке… в шкафу.
— В какой еще гримерке?
— В той, где Алексей Валерьевич сидит.
Манухин напрягся, припоминая.
— Это Вольский, что ли?
— Ну да.
— Его убил Вольский?
— Да не знаю я! — отчаянно вскрикнул вахтер. — Людвиг Карлович нашел, у него и спрашивайте…
— Людвиг Карлович — это Бельгард?
— Да! Он искал Вольского, но тот уже уехал. Бельгард зашел в гримерку, а из шкафа выпал труп… Людвиг Карлович испугался, вышел в коридор, попросил Сотникова принести ключ от гримерки, а сам стал караулить дверь, чтобы никто не вошел. В тот вечер опера шла, а гримерки же и для оперных, и для балетных. Представляете, что было бы, если бы тело нашли… Бельгард запер дверь и объяснил, что с потолка упал пласт штукатурки, там опасно сидеть… Послал Сотникова за директором, но не сказал концертмейстеру, в чем дело, просто попросил привести директора. Генрих Яковлевич решил, что это какой-то каприз, и не пришел, а Бельгард боялся отойти от двери. Оперные же обидчивые, а у Вольского лучшая гримерка, на одного человека. Вдруг возьмут запасной ключ и откроют. В общем, Людвиг Карлович ждал, когда кончится опера, но после нее директор сразу же уехал из театра. Бельгард позвонил ему домой, а тот… словом, он был не дома, а у Капустиной. Пришлось ждать, когда Капустина ответит.
— Сотников знал, что в гримерке нашли труп?
— Я так понял, что нет, не знал. Бельгард посвятил только директора… Ну и меня им пришлось посвятить. Когда Генрих Яковлевич узнал, что случилось, то стал рвать и метать. Они ссорились при мне, ну… так я и узнал в подробностях, что произошло. Бельгард говорил, что надо избавиться от тела. Директор орал, что их всех посадят, и накинулся на меня, что, если я проговорюсь, мне крышка. Он угрожал Бельгарду, мне угрожал… Потом схватился за сердце, стал причитать и побежал в кабинет за лекарством. Людвиг Карлович велел мне вытащить тело из гримерки и снести его к дверям. Он, говорит, покричит, потом успокоится, и мы придумаем, что делать. Я ответил, что я никуда отлучиться не могу, надо ему таскать трупы — пусть сам этим занимается. Он так нехорошо на меня посмотрел, но все-таки пошел за телом и на плече притащил его ко мне. Представляете? Крепкий старик какой…
— Представляю, — буркнул Манухин. — Дальше что было?
— Он пошел за директором, а тот, наверное, по другой лестнице вниз сошел, и они разминулись. Генрих Яковлевич увидел труп, вздрогнул, заорал мне: «Убери его отсюда» и ушел, но прежде, чем уйти, добавил… ну… насчет внучки… Что если я хоть слово кому скажу, ее выкинут из училища. А она талантливая… все так говорят… Я решил, ладно. Велели мне убрать тело, я его уберу. И потащил его наружу…
— Да ты совсем дурак, дядя, — прокомментировал Манухин. Вахтер озадаченно заморгал.
— Ну… Мне ж велели… Да я его подальше оттащить хотел… А тут слышу в ночи — шаги. Парочка какая-то… И фары машины светят, которая по улице едет… Я его бросил, убежал в театр и дверь запер. Но вот… не повезло… заметили его… А тут и директор с Бельгардом вернулись. Где тело, говорят? Я — так, мол, и так… Они на меня накинулись: что ты наделал? Зачем ты его вытащил наружу? Его просто спрятать надо было. Недопонял я их, словом… Бельгард сказал, пусть Генрих Яковлевич отправится за своей машиной, они погрузят труп в багажник и где-нибудь оставят… Тут парочка убежала, я пошел труп обратно в театр затаскивать… А они, ну, прохожие которые, с милиционером вернулись. Хорошо, вином от того мужика пахло… не поверили ему…
— Труп в Подмосковье вывез директор Дарский на своей машине? — спросил Манухин. Вахтер кивнул.
— А что с вещами Виноградова? У него куртка была, костюм…
— Бельгард их забрал, потом отдал мне и велел от них избавиться. Что ж избавляться-то? Вдруг деньги понадобятся, а вещи хорошие. Куртка на меху же дорого стоит… Я все спрятал у себя, думал — время пройдет, продам…
— Ты мне все сказал? — спросил опер. Благушин горько вздохнул.
— Эх, выгонят мою внучку… И все из-за вас…
— Сейчас будем оформлять твои показания по всей форме, — объявил Манухин. Он вернулся на свое место и достал чистый лист бумаги.
…Когда Благушина увели, Митяй обратил внимание на то, что Лепиков хмурится.
— Ну? — спросил Манухин. — В чем дело-то?
— Да не нравится мне все это, — признался Лепиков. — Ладно вахтер, но директор Большого… и тот заслуженный старик замешаны… Как бы нам по голове не настучали, а? И убийца — Вольский…
— Он не убийца, — возразил Манухин.
— Потому что он народный артист СССР? — усмехнулся его собеседник.
— Не, — Митяй почесал шею ниже затылка, — Сотников был ухажером Каринской, убили Виноградова — и Сотников опять оказался поблизости… Пора его разъяснить.
И Сотников был разъяснен на следующий день, причем тут Манухин обошелся даже без рукоприкладства.
— Ты пойми, твой допрос — простая формальность, мы и так всё знаем, — доверительно гудел он. — Ты ненавидел Вольского, потому что девушка, которую ты любил, из-за него покончила с собой. Ты убил Виноградова и спрятал труп в шкафу в гримерке Вольского, чтобы свалить все на него, а когда ничего не вышло, в буфете бросил яд в одну из чашек на подносе, зная, что на этот раз убийство будет громким и его не смогут замять. Только вот незадача — что бы ты ни делал, Вольский все равно оставался на свободе, и тогда ты убил заодно и Модестова… Верно ведь?
Концертмейстер долго молчал. Но когда он заговорил, удивился даже видавший виды Манухин.
— Это я ее убил, — произнес он безжизненным голосом.
— Кого?
— Леночку, — Сотников слабо усмехнулся, — Елену Каринскую. Она знала, что я на все для нее готов. Она… она сказала мне: «Достань мне опийную настойку, мне нужно». Я спросил: «Для чего?» А она возьми и скажи: «Хочу Алексея отравить…»
Лепиков откинулся на спинку стула и, пораженный, вытаращился на Сотникова.
— Да, так она сказала, — продолжал тот, кривя рот. — Мне бы понять, что она шутила… Но я не понял. Я принес ей настойку, а когда она спросила… спросила, какая должна быть доза, чтобы отравить, но не сильно… я ей ответил, что она может смело наливать хоть тридцать капель… Тридцать капель! Ее же… совсем маленькими дозами принимают… — Он заплакал. — Я думал, Лена для него… А она сказала мне неправду! Понимаете?
— Постой, — начал Манухин. — Так, значит, Каринская…
— Она умерла из-за меня! — пронзительно закричал Сотников. — Я ее убил… Хотел, чтобы умер он, но умерла она! Боже мой… Вам не понять, что я чувствовал тогда! Я убил ее — я, который жизнь бы отдал за нее… Но ей этого было не нужно! А Вольский даже на ее похороны не пришел — у него очередная репетиция была… Конечно, репетиция — это же так важно! Важнее всего на свете… А о представлении нечего и говорить…
Лепиков хотел закурить, но поймал свирепый взгляд Манухина и сделал вид, что просто ищет что-то в ящике.
— Я знал, что никогда, ни за что его не прощу… Но мне было мало его уничтожить. Я хотел, чтобы он мучился… Чтобы ему было так же плохо, как мне! Но мне ничего не приходило в голову… А потом Виноградов поругался с ним… Юноша с мерзким языком, который после смерти Лены сказал о ней: «Очередная потаскушка отправилась туда, где ей самое место… Теперь она долго будет лежать на спине…» Я возненавидел его за эти слова. А когда он снова поссорился с Вольским, я подумал: все же просто… Убивают парня из кордебалета, труп у Вольского в гримерке… И пожалуйста! Он убийца! Конец сцене, конец всему… И сколько бы он ни твердил, что невиновен, никто ему не поверит… Я улучил момент, когда Виноградов был один, ударил его по голове и удавил его же подтяжками… Но дурак Бельгард обнаружил труп раньше времени…
— Это ты вложил пуговицу Вольского в руку трупа? — спросил Манухин.
— Я. Я не ушел из театра… Прятался там и почти все видел. Как Дарский ругался с Бельгардом, как Благушин вытащил труп, а потом затаскивал его обратно… Тело засунули под лестницу, вахтер стал заговаривать зубы милиционеру… Я подумал — но ведь тела-то все равно находят. Надо бы оставить какую-нибудь улику… Ну и оторвал пуговицу от колета Вольского… Труднее всего было вложить ее в руку мертвецу, пальцы плохо сгибались, но я все-таки добился своего… И что? Да ничего. Исчезновения Виноградова почти никто не заметил… И я понял, что нужна жертва покрупнее, чтобы все зашевелились. Думал, думал, потом придумал отравить одну из чашек на подносе… Мне еще было интересно, кто умрет: Касьянов? Головня? Бельгард? Не повезло заведующему… Но и мне не повезло, потому что пузырек из-под яда я хотел подбросить Вольскому, только не вышло. И опять — ничего! Представляете, Вольский даже лучше танцевать стал. Но его подозревали, конечно, этот ваш коллега со шрамом кружил вокруг него, кружил… Я понял, что нужна еще одна жертва. Ну, Модестов подошел — он все мечтал занять место Вольского, а тот этого не терпел…
— А если бы и Модестов сошел ему с рук, что тогда? — поинтересовался Манухин. — А?
— Смеетесь, да? — Сотников побледнел. — Вам смешно… Вы просто не понимаете, что значит быть концертмейстером! Артисты — одни в опере, другие в балете… у оркестра тоже все хорошо… а концертмейстер — что это такое? Так, пустое место, которое что-то наигрывает на рояле во время репетиций… Тапер! Так меня называли… Ты не артист, не музыкант, даже не служащий канцелярии… Я для них значил меньше, чем стул, на котором я сидел! Если бы я был танцовщиком, разве Лена обошлась бы со мной так, как она обошлась?
— У меня вопрос, — сказал Манухин. — Кто напал на моего коллегу поздно вечером в театре?
— Я не знаю, — пробормотал Сотников. Но по выражению его лица собеседник сразу же понял, что он лжет.
— Я щас тебе все пальцы переломаю, тапер паршивый, — ласково промолвил Митяй. — Не заставляй меня. Ну?
— Мой отчим понял, что что-то неладно, — пробормотал Сотников, пряча глаза. — Он… он заставил меня сказать ему… Это он напал на вашего друга.
Манухин не стал уточнять, что Опалин никогда не был ему другом. Вместо этого опер спросил:
— Как зовут отчима?
— Осипов. Он… он главный осветитель.
— А! Тот, кто будто бы с перитонитом валяется? — Манухин повеселел. — Ну ничего. Мы его быстро вылечим… как и врача, который согласился его покрывать!
— Это моя мама, — ответил Сотников дрожащим голосом и заплакал. — Что я наделал… Я же не хотел…
— По-моему, ты мне не все рассказал, — заметил Манухин. — Почему приятель Виноградова попал под машину?
— Не кричите на меня, — забормотал Сотников, — мать на меня кричала, когда отчим пришел домой, весь израненный… теперь вы… Она сказала — надо, чтобы подумали на кого-нибудь другого, не на Осипова… Я вызвал Володю по телефону, сказал ему, что знаю, кто убил Павлика… Надо было, чтобы Володю нашли мертвого… с порезами… и синяками… Но я плохо соображал, нес всякую околесицу… Он посмотрел на меня, сказал: «Это ты» — и побежал от меня… И угодил под машину.
Манухин посмотрел на него, покачал головой и стал заполнять протокол.
Глава 30. Елка
Слишком уж все удачно сошлось… и сплелось… точно как на театре.
Ф. Достоевский, «Преступление и наказание»Через несколько дней после описанного выше разговора Манухин утром явился на работу и увидел, что возле проходной расхаживает Лепиков, уминая снег. Выражение лица помощника Митяю инстинктивно не понравилось.
— Наконец-то! — Лепиков подбежал к нему. — Слушай, там Фриновский… И он тебя ждет.
Манухин нахмурился. Фриновский был следователем прокуратуры, и довольно известным. С виду сердечный, любезный и всегда хорошо одетый, он, однако, не пользовался расположением угрозыска. Так как формально преступления раскрывали опера в сотрудничестве со следователями, первым волей-неволей приходилось находить общий язык с последними. Иван Опалин, к примеру, относился к числу тех сыщиков, которые предпочитали действовать самостоятельно и оставляли работникам прокуратуры лишь чисто бумажную работу, необходимую для того, чтобы дело направили в суд. Бывали и такие следователи, которые настаивали на том, что они главные, и требовали, чтобы их ставили в известность о любом предпринимаемом шаге. Вообще, конечно, очень многое зависело от профессионализма каждого конкретного следователя, и нельзя сказать, чтобы Фриновский был в своей области дилетантом. Не любили его совсем по другой причине, а именно потому, что все успехи он стремился приписать исключительно себе одному, в то время как все неудачи сваливал на сотрудников угрозыска. При одной мысли о том, что он сейчас увидит перед собой его улыбающуюся, пухлую, гладко выбритую физиономию, Манухин почувствовал, что у него стало горько во рту.
— Он сам пришел? — на всякий случай спросил он.
— Ну! Я же тебе говорю…
Оба они отлично знали, что Фриновский просто так никогда ни к кому не приходит, а делает так, чтобы являлись к нему самому.
— Ладно, пойдем, узнаем, чего ему надо, — буркнул Манухин.
Фриновский ждал оперов возле их кабинета. Он благоухал одеколоном, а в руках держал портфель, при виде которого в душе Манухина пробудились самые скверные предчувствия.
— Здравствуйте, товарищи, — произнес Фриновский, лучась улыбкой.
— Здорово, — буркнул Манухин. — А ты кого ждешь?
Он знал, что Фриновский, с тех пор как поднялся по карьерной лестнице, стал предпочитать обращение на «вы», и оттого сознательно употребил «ты».
— Вас, товарищ Манухин. — Фриновский улыбнулся еще шире.
— Меня? — притворно изумился Манухин. — У нас же нет общих дел.
— А теперь есть. Три убийства в Большом театре велено передать от Арапова мне. — И Фриновский предъявил бумажку с печатью и подписью прокурора, подтверждающую его слова.
Арапов был старый следователь, которого на Петровке очень ценили — главным образом за то, что он никогда не мешал расследовать дела так, как опера считали нужным. От Арапова попасть к Фриновскому означало… да, словом, не означало ничего хорошего.
— А что такое с Большим театром? — проворчал Манухин. — Я уже все раскрыл, между прочим. Там парень свихнулся на почве личной неприязни и нагородил три трупа, да еще один человек из-за него под машину попал.
— Парень, значит? — двусмысленно молвил Фриновский. — Ну-ну…
Манухин отпер кабинет, все трое вошли, избавились от верхней одежды, после чего Фриновский одернул пиджак и сел к столу. Исподлобья глядя на следователя, Митяй достал из сейфа бумаги и протянул гостю.
— Вот. Потрудился на совесть. Четыре человека задержаны: Благушин, Сотников, Осипов и мать Сотникова, врач больницы на Интернациональной. Как раз сегодня я собирался вызвать на допрос Людвига Карловича Бельгарда и директора Большого театра, которых упоминал вахтер в своих показаниях.
— Да-да, я не сомневаюсь, — весьма двусмысленным тоном промолвил Фриновский и углубился в чтение.
Манухин и Лепиков переглянулись. По правде говоря, последнему сейчас больше всего хотелось удрать, но он не осмеливался. Раз Фриновский добился того, чтобы дело передали ему, и раз явился к ним сам, значит, на уме у него что-то было. Но как Лепиков ни ломал себе голову, он не мог придумать объяснения и только смутно подозревал, что их с Манухиным ждут неприятности.
Дочитав последнюю страницу, Фриновский откинулся на спинку стула и сцепил на животе пухлые белые пальцы.
— И я должен во все это поверить? — спросил он скучающе.
— В каком смысле? — насторожился Манухин.
— В прямом. Месть из-за балерины, которая давно умерла и которую все уже благополучно забыли… Это что, какая-то фильма? — Слово «фильм» в 30-х годах уже практически повсеместно использовалось в мужском роде, и старомодное «фильма» напоминало главным образом о душещипательных мелодрамах, которые снимали много лет назад. — Нет, товарищи, так не годится. Вас обвели вокруг пальца, а вы и рады были поверить. Вам ведь совсем не хочется понять, что за всем этим стояло, да?
Лепиков открыл рот. Лицо Манухина стало медленно наливаться красной краской.
— Слушай, Фриновский…
— Слушайте. — Следователь голосом выразительно подчеркнул последний слог. — Очень плохая работа, товарищ Манухин, очень плохая. Вы не обратили внимания на самое важное — на то, что первый убитый, Павел Виноградов, был комсомолец, на то, где именно все происходит… Наконец, самые важные фигуры — директора театра и этого… Бельгарда — вы зачем-то припасли напоследок, хотя любому ясно, что они тут главные. — Он постучал согнутым указательным пальцем по пухлой папке. — Это же заговор, товарищи, чистой воды заговор. А тот, кого вы приняли за убийцу, — всего лишь исполнитель.
Тут Лепиков, наподобие врача в хрестоматийной пьесе Гоголя, издал какой-то неопределенный звук — не то «ы», не то «э» — и выпучил глаза. Манухин же ничего не говорил, а только дернул челюстью и тяжело опустился на свое место.
— Вот, значит, как, — процедил он сквозь зубы.
— И Виноградова убили не для того, чтобы подставить какого-то артиста, а потому, что он что-то узнал о заговоре и хотел выдать заговорщиков. Он же был комсомолец, по словам его матери — прекрасный, честный, чистый молодой человек. Здесь же все очевидно. И если директор знал о заговоре, немудрено, что он сам, лично поторопился избавиться от тела.
— А остальные жертвы при чем? — вскинулся Лепиков. И хоть наткнулся на предостерегающий взгляд Манухина, как на стену, и понял, что сболтнул лишнего, но было уже поздно.
— Это я еще буду выяснять, — деловито ответил Фриновский, закрывая папку и завязывая тесемки перед тем, как упрятать бумаги в свой объемистый портфель. — Предполагаю, что Головню отравили, чтобы запугать остальных, а Модестова — возможно, он тоже что-то узнал о заговоре, и это его погубило. А вы поверили в версию о каких-то нелепых балетных интригах. Вы забыли самое главное — какие люди посещают Большой театр. — Манухин вздрогнул. — Вы халатно относитесь к своим обязанностям, товарищи. Вам преступники вешают лапшу на уши, а вы и рады им верить. Ну ничего, я всех их выведу на чистую воду. А вас обоих я от следствия отстраняю.
Он подошел к вешалке и стал неторопливо одеваться, тщательно расправляя каждую складочку и аккуратно застегивая каждую пуговицу. Он знал, что только что растер двух оперов, указал им на место и что отныне не только они будут трепетать перед ним, но и их коллеги, которым, конечно же, уже через несколько минут все станет известно.
Когда он ушел, Лепиков растерянно оглянулся на своего патрона и увидел на его лице выражение, которого никогда не замечал прежде. Манухин смотрел на дверь, за которой скрылся Фриновский, так, словно ему явилось привидение — или что похуже. По крайней мере, такое впечатление сложилось у Лепикова.
— Я не понял, — проблеял он, — о чем это он вообще. — Манухин облизнул губы. — Это что, он думает, Дарский готовил покушение на маршала?..
— Какой маршал? — каким-то странным тоном спросил Митяй.
— Ну, Калиновский же чуть ли не на каждое представление своей любовницы приходит. Этой, как ее… Седовой… балеринки…
— Да при чем тут маршал, — усмехнулся Манухин. — Ты… — Он хотел сказать что-то резкое, но осекся. — Ты лучше газеты в ближайшее время читай. Чую я, там много интересного будет…
— Митяй, — жалобно спросил Лепиков, — а нас не того, а? Не арестуют?
— Не знаю, — ответил Манухин, дергая шеей, и поднялся. — Вот что… Я к Леонтьичу, доложу ему обстановку. Как бы нас в самом деле не сделали крайними…
— Но там же не было никакого заговора, — проскулил Лепиков, теряя голову. — Все как Ваня Опалин сказал: Вольского пытались подставить из-за той танцорки… Каринской…
— Не было, а теперь будет, — усмехнулся Манухин. С тем и ушел, оставив помощника ломать голову над его словами.
Фриновский и в самом деле взялся за следствие всерьез и повел его, что называется, ударными темпами. Он заново допросил вахтера, Сотникова, его мать и осветителя Осипова, после чего в деле появились новые версии показаний. В Большом театре зрел заговор, и масштабы его поражали воображение. Были замешаны директор, Бельгард, друзья директора, с которыми он служил в армии и до сих пор поддерживал связь… Заговорщики вынашивали самые зловещие планы. Сотников действовал уже не по собственному почину, а исполнял то, что ему приказывали. Он удавил Виноградова, который подслушал заговорщиков и собирался их выдать; отравил Головню, который отказался участвовать в заговоре; и, наконец, убил Модестова, который тоже кому-то мешал. Фриновский вызвал на допрос Бельгарда, директора, его родственника Колпакова, секретаршу Капустину и еще несколько человек. Тут следует сказать, что Дарский и Бельгард отрицали, что это они вывезли труп Виноградова в Подмосковье, и решительно отвергали все предъявленные им обвинения. Но Фриновский явно не собирался останавливаться на полпути. Он добрался даже до толстомясой Антонины Федоровны, супруги композитора Чирикова. Заливаясь слезами, та призналась, что видела ночью, как труп Виноградова заталкивали в багажник машины директора. Само собой, Антонина Федоровна была так честна, что позже потребовала у Генриха Яковлевича объяснений, но он запугал ее всякими ужасами и вдобавок посулил, что закажет ее супругу балет. Поэтому она ничего не сказала сотрудникам угрозыска — то есть не из-за балета, конечно, а потому, что ей угрожали… После Чириковой Фриновский решил осторожно прощупать Алексея Вольского на предмет того, что свежеиспеченный народный артист СССР мог знать об убийствах. Однако единственное, чего следователь смог от него добиться, — что после исчезновения Виноградова Людвиг Карлович завел странный разговор о том, хорошо ли Алексей помнит, что делал 16 октября после репетиции, и несколько раз настойчиво возвращался к этой теме. В конце концов Вольский вспылил и пригрозил выбросить старика в окно, но вскоре раскаялся в своей выходке и попросил у Бельгарда прощения. Так как показания Алексея Валерьевича ничего не прибавляли к версии о заговоре, Фриновский решил, что обойдется без них, и принялся разрабатывать второстепенных свидетелей. В том, что рано или поздно он добьется своего, он даже не сомневался.
Однажды во второй половине декабря Маша пришла домой и застала там Серафиму Петровну, которая упаковывала их вещи в чемоданы и тюки.
— Мы переезжаем в новую комнату! — объявила Серафима Петровна, блестя глазами. — Наконец-то! Как же я счастлива, Машенька…
Она не стала упоминать, что предназначавшаяся им комната раньше принадлежала скрипачу Холодковскому, которого недавно арестовали вместе с членами его семьи. В театре поговаривали, что это произошло из-за того, что во время визита Сталина скрипач плохо играл и даже уронил смычок. Ни Серафима Петровна, ни Маша так никогда и не узнали, что Холодковского уничтожил капитан Смирнов — потому что Евгений Львович не отказался от идеи отомстить арфисту, который дал ему пощечину, и написал анонимный донос на Чехардина. Донос попал к капитану, который моментально сообразил, откуда ветер дует, и решил избавиться от излишне ретивого сотрудника раз и навсегда.
— Генриха Яковлевича арестовали, — сказала Маша. — И Капустину, и Валю Колпакова, и еще несколько человек. Я видела, как их выводили. Людвига Карловича в театре не было, и они… Они поехали к нему домой.
Серафима Петровна замерла.
— Да? Какая жалость… Я котлетки приготовила. Будешь?
Маша промолчала.
— Говорят, маршал Калиновский арестован, — сказала она.
— Ну и что? Пусть Седова волнуется, это ее касается, не нас.
— Ее тоже взяли. Прямо возле театра, она выходила из машины и… На глазах у поклонников, которые приходят смотреть, как она приезжает… Скрутили и повели, представляешь?
Серафима Петровна задумалась, морща лоб.
— Тебе котлеты подогреть? — наконец спросила она.
Фриновский мог торжествовать: он показал себя молодцом. Единственным, кто ускользнул от него, оказался Людвиг Карлович Бельгард. Дверь его квартиры была заперта, а когда ее взломали, обнаружили, что старик неподвижно сидит в кресле. Его глаза были устремлены на портрет Чайковского, висящий на стене. В соседней комнате рыдала жена Бельгарда, которая посвятила ему всю свою жизнь, хоть и не имела к театру никакого отношения.
— Мертв, — констатировал человек в фуражке, который командовал взломом двери, и нехорошо усмехнулся. — Повезло старику…
Газетные передовицы взахлеб рассказывали подробности заговора. Во главе стоял маршал Калиновский, ему помогал его друг Дарский, директор Большого театра. Их и других лиц обвиняли в том, что они создали террористическую группу в Красной армии для осуществления терактов против членов правительства. Шептались, что Калиновский всегда страдал бонапартизмом, что он уже видел себя на месте Иосифа Виссарионовича и именно на этом и погорел. Арестованный маршал отрицал все обвинения и требовал представить доказательства, но Фриновский отлично знал, что их будет сколько угодно. Директор Дарский держался недолго — сломанные ребра быстро убедили его в том, что перечить бесполезно и что только чистосердечное признание в том, чего он в действительности никогда не замышлял, способно его спасти. Секретарша Капустина, плача, соглашалась подписать любые показания, которые от нее потребуют. Комсорг Колпаков сломался после первой же оплеухи и стал пылко рассказывать, что его дядя всегда ненавидел Сталина и мечтал его убить, а о маршале Калиновском и говорить нечего. Словом, для Фриновского все шло как нельзя лучше. Сам он никого не бил и не истязал — для этого у него имелись два специальных человека, умениям которых он вполне доверял. Но когда он собирался уже всерьез взяться за маршала и его любовницу, Фриновскому самым подлым образом подставили ножку. Наверху было решено, что заговор Калиновского для следователя — слишком жирный кусок и что награда должна достаться другому человеку. С яростью в душе Фриновский был вынужден отойти в сторону и наблюдать, как плоды его работы достаются ловкому карьеристу, недоумку, который ни одного заговора сочинить — то есть, конечно, раскрыть не в состоянии.
Накануне нового, 1937, года по площади, ранее известной как Театральная, шли два человека. Мужчина тащил елку, румяная от мороза молодая женщина шла с ним рядом, держась за его руку. По тротуарам двигались толпы прохожих, и многие тоже несли елки с растерянными и счастливыми улыбками. То и дело слышались приветствия:
— С Новым годом!
— С Новым годом! Гражданин, где такую красавицу купили?
— Где купил, там уже нет! — засмеялся Опалин, поудобнее перехватывая дерево.
Отпустив его руку, Маша подошла к театру — посмотреть афиши. В глаза ей бросилась надпись: «Лебединое озеро. Балет П. И. Чайковского. Одетта и Одиллия — нар. артистка РСФСР Е. Лерман. Принц Зигфрид — нар. артист СССР А. Вольский».
— Жалеешь, что ушла из театра? — не удержался Опалин.
Маша повернулась к нему, придав лицу безразличное выражение.
— Зачем он мне? Я теперь у профессора Солнцева работаю. Он меня очень ценит. И платит хорошо.
— Ты это, будь с ним поосторожнее, — сказал Опалин негромко. — Юра до сих пор считает, что он задавил свою жену не случайно.
— Профессор? — Маша подняла брови. — Да ладно тебе. Он ни на что такое не способен.
И, чтобы положить конец разговору, который стал ей неприятен, она повернулась и сделала вид, что изучает афишу.
— Я слышал, Седову перевели под домашний арест, — сказал Опалин. — Может, она вернется в театр, а? Вольский и она в тот вечер… это было что-то потрясающее. Хотя я вовсе не знаток, ты ж понимаешь…
— Пойдем лучше домой, — решительно произнесла Маша, подходя к нему. — Нам еще сегодня елку украшать, не забыл?
И они двинулись через площадь дальше, а высоко над ними реял бронзовый бог, запорошенный снегом. Красный флаг развевался над театром, и, казалось, он был выше бога, но Аполлон не видел этого, потому что стоял к нему спиной. Века текли мимо него, цари и царицы сменяли друг друга, заезжали в театр, покидали его, а Аполлон оставался там же, где был. Он помнил блеск и нищету павшей империи, помнил, как засевшие в Большом красноармейцы стреляли по Кремлю, где находились юнкера, и как потом в театре провозглашали рождение новой страны, и как один за другим проходили в нем съезды, на которых решалась ее судьба. Но с того места, где стоял бог, все казалось таким мелким, таким незначительным, каким может быть только человеческая суета в сравнении с настоящим искусством. Четверка коней уносила его, и он парил между небом и землей, как воплощение творчества и мечты, — прекрасный, неудержимый, бессмертный.
От автора
Решив написать роман о балете 30-х годов, автор даже не подозревал, с какими трудностями ему придется столкнуться. Это и отсутствие полных записей, и недостаточное количество мемуарной литературы, и изменения, которые произошли в облике Большого театра. Кроме того, оказалось, что балет — особый мир и, чтобы изобразить его, желательно знать сотни мелочей, которые почти не отражены в существующих источниках.
Поэтому я выражаю свою искреннюю признательность всем, кто помог мне консультацией или советом, и в особенности хотела бы поблагодарить: легенду балета Михаила Леонидовича Лавровского, Дениса Родькина, премьера Большого театра, Руслана Скворцова, премьера Большого театра, и Анну Русских, блогера, артистку балета и просто замечательного человека.
Все недостатки книги, если таковые найдутся, с точки зрения читателя, автор просит отнести на его счет.
Сноски
1
Великая балерина Галина Уланова приезжала в Москву на гастроли в 1935 г.
(обратно)2
Пьеса М. Булгакова «Дни Турбиных» была запрещена в 1929-м, ее возобновление на сцене состоялось после сенсационного разрешения Сталина в 1932-м.
(обратно)3
«Дочь фараона» — балет Цезаря Пуни.
(обратно)4
Анна Павлова (1881–1931) — великая русская балерина.
(обратно)5
Ольга Спесивцева (1895–1991) — выдающаяся русская балерина.
(обратно)6
Вацлав Нижинский (1889–1950) — великий танцовщик и хореограф.
(обратно)7
То есть звезды.
(обратно)8
Щепкинский проезд — старое название переулка за Большим театром, выходящего на Петровку.
(обратно)9
Балетные термины.
(обратно)10
«Светлый ручей» — балет Д. Шостаковича (1935), разгромленный в статье «Правды» «Балетная фальшь».
(обратно)11
Лигнин — специальная салфетка для удаления грима.
(обратно)12
Мариус Петипа (1818–1910) — русский балетмейстер французского происхождения, прославившийся постановкой балетов Чайковского.
(обратно)13
«Пламя Парижа» — балет Б. Асафьева на тему Французской революции.
(обратно)14
В современных версиях этот персонаж чаще называется Злой гений. В балете «Лебединое озеро» он долгое время изображался в виде филина.
(обратно)15
НКВД.
(обратно)16
Разновидность балетного прыжка.
(обратно)17
Александр Горский (1871–1924) — выдающийся балетмейстер.
(обратно)18
Герой балета «Баядерка» Л. Минкуса.
(обратно)19
Случилось что-то ужасное (нем.).
(обратно)
Комментарии к книге «Театральная площадь», Валерия Вербинина
Всего 0 комментариев