Юрий Гаврюченков НИГИЛИСТ-НЕВИДИМКА
Я — мастер красного цеха. Я опять займусь ремеслом.
Изо дня в день, из долгого часа в час я буду готовить убийство.
Борис Савинков. «Конь бледный»1. ВСТУПЛЕНИЕ
25 июля 1903 года на перрон Николаевского вокзала сошёл молодой высокий мужчина. Он был худ и сутуловат. Узкое лицо его с редкими веснушками было украшено закрученными вверх светло-каштановыми усиками. Тонкий с небольшой горбинкой нос на узком лице и живые карие глаза, которые молодой человек близоруко прищуривал, придавали ему робковато-горделивый вид. Молодой человек не был обременён грузом. Весь его багаж представлял ковровый саквояж со впалыми, как щёки хозяина, боками. Поношенный серенький костюм-тройка, не первого года касторовый котелок и туфли со сбитыми носами составляли убранство пассажира. Он прибыл в вагоне третьего класса, сделав по пути несколько пересадок. Не возбудив внимания носильщиков и городового, молодой человек отошёл к Литейному проспекту, где было дешевле, чем у вокзала, нанять извозчика, и сговорился ехать в Озерки.
Бежавший из ссылки пропагандист «Петербургского союза борьбы за освобождение рабочего класса» Борис Викторович Савинков вернулся в столицу, чтобы возобновить сношения с товарищами по партийной работе.
2. ОПАСНОЕ ЗАДЕРЖАНИЕ В ЗАБРОШЕННОЙ РОТОНДЕ
Маньяк прятался в заброшенной ротонде. Окружённый силами полиции, он метался и, не находя лазейки, рычал и рубил стены топором. Ветхие брёвна пошевеливались. Открывая деревянную решётку, сыпалась в траву старая штукатурка.
Трое нижних чинов не рисковали сунуться во мрачную залу, где кровавый душегуб мог выпрыгнуть из любого тёмного закутка. Ожидали прибытия начальства, дабы под его чутким руководством произвести задержание.
Застучали подковы по настилу моста. Пара гнедых жеребчиков, запряжённых в изящный экипаж на резиновом ходу, доставила на остров весьма примечательную пару. Сидящий на облучке крепыш годов около пятидесяти в мундире вахмистра бойко правил лошадьми. Пышные пшеничного цвета усы и голубые навыкате глаза свидетельствовали о его южнорусском происхождении, а простительный для возраста жирок не мог скрыть коренную мощь и ловкость членов.
Пассажир в форме жандармского ротмистра, не дожидаясь полной остановки экипажа, поднялся и легко соскочил с подножки, придержав рукою плоскую кобуру. Он оказался высок, тонок в талии и широк в плечах. Когда господин пружинистым шагом подошёл к крыльцу ротонды, дорогу ему заступил околоточный надзиратель.
— Здравия желаю…
— Ротмистр Анненский, — представился приехавший, не надеясь, однако, что окажется неопознанным.
Околоточный и в самом деле не ожидал приветствовать тут известного всему Петербургу сыщика, которого видал, впрочем, только на иллюстрациях в газете. Живьём он производил впечатление не столь молодцеватое, но значительно более геройское, нежели мог выразить художник-график. Изящное лицо портил раздавленный крепкими ударами нос. Вмятая переносица придавала глазам жутковатый стеклистый блеск, особенно, когда Анненский вперивался в кого-нибудь взглядом. Сыщик знал за собой это качество и пользовался им, когда требовалось надавить на подозреваемого, не прибегая к рукоприкладству. Бывая во Франции по долгу службы и для собственного удовольствия, он перенял методы парижской криминальной полиции и обучился грязным приёмам драки бродяг и моряков — шоссона, явившегося из портовых трущоб Марселя и прилипшего к французским жандармам, как грязь прилипает к подошве сапога. На русской земле Александр Павлович Анненский применял весь арсенал галльских уловок, дабы согнуть выи лиходеев под железное ярмо Закона.
Повозка накренилась и закачалась на рессорах, когда спрыгнул жандармский кучер.
— Вахмистр Кочубей, — представил его Анненский околоточному. — Мы проведём задержание, а вы отгоняйте зевак. Им незачем лицезреть Раскольника раньше, чем это будет необходимо.
— Слушаюсь! — околоточный взял под козырёк и умёлся выполнять приказание.
Анненский окинул взглядом ротонду. Это была закрытая петербургская беседка, надёжно заграждающая глухими стенами от промозглого злого ветра, в которой так славно пить чай под весенним ливнем, в затяжные летние дожди, и не менее приятно осенью, укрываясь от штормовых шквалов, наполненных ледяной водой с залива. Выращенная на унылых чухонских землях поколениями русских умельцев беседка прежде скрашивала своим владельцам исполненное милого очарования малоснежное петербургское лето, но теперь сделалась последним пристанищем исчадия ада.
— Обойдёмся без стрельбы, Платон, — как старому приятелю тихо сказал знаменитый сыщик, называя вахмистра по имени с французским прононсом. — Раскольник нам должен многое рассказать. Постараемся не увечить его до начала допроса.
Кочубей повертел головой, оттянул пальцем тесный воротник мундира, зарясь на ротонду и прикидывая шансы. Щёки и толстая шея покраснели от напряжения разума.
— Щас я его плетью по уху стебну, Лесандр Павлович? — сипловато пробасил вахмистр. — Врежу, он и с копыт долой, мужицкая порода.
Вдали от посторонних они вели разговор не как начальник и подчинённый, а как господин и слуга.
Анненский прислушался к шуму, издаваемому маньяком.
— У него топор. Я отвлеку внимание, а ты бей. Свалим и сразу фиксируем руку с оружием. Взял браслеты?
— Отож! — хлопнул по карману Кочубей. — Да я снурком его. Снурком сноровистее.
— Peu importe de quelle couleur est un chat, pourvu qu'il chasse des souris, — сказал Анненский, снял фуражку, бросил в неё перчатки и небрежно протянул вахмистру.
— Так точно, главное, чтоб мышей ловила, — Кочубей поместил фуражку на облучок, пристроил рядом свою.
Так они и ездили по миру — хозяин и денщик, приставленный дядькой с младых ногтей.
Маньяк в ротонде заругался особенно чёрной бранью и хрястнул топором в стену, отчего беседка содрогнулась до основания. Сухой стук сыплющейся в траву штукатурки и шелест смиренной травы были ему ответом.
— Пошли, — Анненский встряхнул плечами, передвинул назад кобуру с «браунингом», чтобы не мешала в физических упражнениях на ловкость и гибкость туловища. — Пора.
Взять своими руками душегуба, много лет наводившего страх на петербуржцев, было для Александра Павловича делом чести. Реноме знаменитого сыщика требовало поддержки подвигом, коли не сумел изловить Раскольника силой мысли в начале его кровавой карьеры, пока маньяка не прославили газеты и не заронили зёрна сомнения во всемогущество державы у столичного обывателя и алчущих любого повода к тому антивластных смутьянов. Ныне же прекратить череду похожих друг на друга убийств стало делом государственной важности. В середине сентября к Государю Императору должен был прибыть с важным визитом британский посланник. К этому времени было крайне желательно ликвидировать в Санкт-Петербурге нежелательный элемент, и к расследованию подключился Особый отдел департамента полиции.
Жандармы остановились у двери ротонды. Полицейские наблюдали с любопытством. Не каждый день увидишь работу живой легенды, о которой любят рассказывать в околотке на долгих ночных дежурствах.
— Раскольник, сдавайся! — звучно приказал Анненский. — Ты сохранишь свою жизнь и проведёшь её на каторге среди жуликов и воров, если сейчас же выйдешь с пустыми руками.
Маньяк затихарился.
— Даю время подумать. Каторга — не смерть. Решайся, Раскольник! Тебе некуда бежать.
Сыщик замолчал и ждал примерно минуту, не утруждаясь сверяться с часами. В ротонде повисла тишина, только что-то поскрипывало. Должно быть, злодей действительно думал.
— Всё! — объявил Анненский, когда время истекло. — Время истекло. Твоя песенка спета. Выходи.
— Не выйду! — ответил маньяк.
— Тогда пожалеешь. О каторге придётся только мечтать.
— Я не пойду на каторгу! — зарычал душегуб.
— Без рук, без ног, с отбитыми почками и порванным ливером тебя даже в тюрьму не возьмут, — предупредил Анненский, не снисходя до спасительной лжи. — Ты будешь умирать в гное и боли, вдыхая смрад застенков, из которых никогда не выйдешь.
Полицейские содрогнулись. Околоточный надзиратель подумал, что даже байки в участке о многом недоговаривают, и оценил здравомыслие приказа не допускать посторонних.
— Если мы зайдём, ты никогда не увидишь солнечного света, — продолжил Анненский. — Сдавайся сейчас.
— Хрена вам! — зарычал преступник.
Ротмистр пожал плечами, сорвался с места — околоточный не успел заметить, как и когда, — и ударил сапогом в дверь.
Хрястнуло. Возле петель забелели свежие трещины. Дверь повисла на филенках и медленно отворилась наружу.
Жандармы бесстрашно нырнули в темноту.
* * *
Окошки под куполом ротонды пропускали совсем немного света. Полумрак, в котором прятался безумец, служил убежищем ему. Однако Кочубей видел в темноте как кошка. Его глаза чутко улавливали все корпускулы, витающие в эфире и становящиеся достоянием зрительных органов вахмистра. Он узрел мужика в армяке, подпоясанном вервием, с сицким прямым топором, казавшимся в его руке целой алебардой.
Анненский влетел как на крыльях. Мужик ринулся на него, взмахнул оружием. Анненский отпрянул и одновременно пнул мужика рантом сапога по голени. Маньяк заревел. Перекошенный мокрый рот кривился в мясном зарубе. Ноздри раздулись, крылья носа дрожали, предчувствуя запах крови. Хромая, он пустился вдогон за сыщиком. Ротмистр уворачивался и, оказавшись в опасной близости, залепил мужику оглушительную пощёчину. Злодей на секунду ослеп. В тот же миг усиленная свинцом плётка стегнула по затылку.
На грани беспамятства маньяк описал смертоносную дугу, схватившись за длинное топорище обеими руками, но Кочубей держался на расстоянии. Старый вахмистр с казачьей сноровкой влепил плетью маньяку в лоб.
Оглушительно бахнул выстрел. Ротонду заволокло дымом. Мужик упал.
— Я не нарочно, — оправдывался полицейский. — Держал его на мушке, абы что… Когда он вахмистра зарубил…
— Не зарубил! — Анненский скрипнул зубами.
— …тогда и стрельнул, — упавшим голосом докончил полицейский. — Чтоб он и вас… Виноват, ваше благородие. Темно было, не разглядел.
— Болван.
Когда преступника вытащили из ротонды, он слабо хрипел и мотал головой. Пуля из 4,2-линейного «смит-вессона» застряла у него в хребте, лишив рук и ног, как и было обещано Анненским.
— Впрочем, — продолжил сыщик и посмотрел в глаза полицейскому с тем страшным блеском, от которого обделывались гастролирующие в Санкт-Петербурге гамбургские воры и варшавские «медвежатники», а нижний чин полиции только слегка струхнул, — благодарю за службу! Вы не нарушили моего распоряжения не вмешиваться, потому что такого приказа я не отдавал, а проявили заботу о начальстве и показали себя метким стрелком. Ваши заслуги будут указаны в рапорте.
Оправляя мундир, Анненский вернулся к экипажу. Надел поданную Кочубеем фуражку.
— Оформляйте задержание своими силами, — распорядился он, натягивая перчатки, а околоточный кивнул, внимая. — Вы сами нашли преступника, сами его стреножили. Он всецело ваш. Везите хотя бы теперь и в больницу. Он всё равно не жилец.
— Оформлять как Раскольника?
— Установите личность. Это не Раскольник. Это подражатель.
3. ЦИТАДЕЛЬ НА ХОЛМЕ
«Город всё тот же, будто не уезжал», — думал Савинков под мерное цоканье копыт по мостовой Литейного, а потом Большого Сампсониевского проспекта.
Проехали Лесной с храмом Святого Сампсония, притаившимся в глубинах парка Лесным институтом и оказались на Парголовской дороге. Справа остались бурые кирпичные корпуса мастерских «Светланы» и потянулись дачи Сосновки, слева — полотно Приморско-Сестрорецкой железной дороги. За ея Озерковской линией высились могучие древеса Удельного парка, в недрах которого при Земледельческом училище специально обученные дядьки вколачивали навыки общественно-полезного поведения трудновоспитуемым подросткам и прочим шпитонцам.
«А в присутствии сейчас приём, — вспомнил Савинков последнее место службы. — Юрисконсульты на присяжных мычат, а те блеют. Скоты. В Варшаву надо ехать. Денег, паспорт и в Варшаву!»
Благие мечты молодого Савинкова прерывались и частично рассеивались требовательным бурчанием в животе. Там творилась настоящая революция. Последней трапезой послужил пирожок с яйцом в буфете Бологоевского вокзала, где Савинков ожидал пересадки на поезд в Санкт-Петербург. Было это сутки назад, и бурленье желудочных соков звучало вполне простительно. Когда кишка кишке фигу кажет, ещё не так запоёшь.
Пролётка проскакала по колдобинам Большой Озёрной улицы и съехала к Среднему озеру, над которым на песчаном холме и несколько на отшибе стояла высокая дача с мансардой, верандой, каретным сараем, а также дощатым флигельком поздней пристройки, обнесённая зелёным забором. Всюду росли сосны, заполняя пейзаж, прикрывая рукотворные мерзости и радуя глаз. Над сараем вился дымок, ритмично постукивала машина.
«Заводик у неё свой?» — Савинков прежде не видел хозяйства графини Морозовой-Высоцкой, которой собирался нанести визит, но слышал, что на Суздальских озёрах посреди дач беззастенчиво открывают производства разные немцы, и не только кустари-одиночки, но и артельщики.
Извозчик остановил у ворот, обернулся.
— Приехали, барин.
Савинков достал портмоне, насчитал серебром. Впрочем, он знал, сколько и чего лежит в отделении для мелочи. Высыпал монетки в ладонь.
— На чай бы, вашбродь?
Савинков отказал.
— В такую даль.
— Нету, — сказал Савинков и быстро слез.
— Тогда катись к чёрту.
Извозчик сплюнул, шевельнул вожжами. Савинков покраснел, ничего не ответил, дёрнул калитку. В портмоне осталось семь копеек.
Переложив саквояж в другую руку, Савинков нашарил крючок изнутри калитки, откинул, открыл. Пролётка скрылась за поворотом. Савинков огляделся. Соседи не подсматривали. Вошёл во двор, заложил крючок, двинулся по дорожке, ведущей в горку к высокому крыльцу.
— Хэи! — услыхал он чуть насмешливое. — Аполлинария Львовна не принима-ает.
От неожиданности Савинков вздрогнул. На брёвнах у дровяника сидел чухонец лет так сорока, держал во рту короткую потухшую трубку и невозмутимо наблюдал за гостем. Он был настолько недвижим, что практически сливался с окружающими предметами — козлами, чурками и корой. Свинцово-серые портки из чёртовой кожи, застиранная рубаха в полосочку и бурая замызганная жилетка маскировали его на фоне естественных оттенков дерева, как неодушевлённый природный объект.
Савинков взял себя в руки и приблизился, стараясь скрыть робость.
— Я по важному делу, — он заглянул в рыбьи глаза финна. — Утренним поездом из Вологды. Извольте доложить, что прибыл Борис Викторович Савинков.
Чухонец деловито выколотил трубку о бревно, подул в чашечку, вытащил из кармана кисет, сунул в него трубку, затянул верёвочку, затолкал кисет обратно в карман и только тогда поднялся. Он оказался высок и крепко сбит. Савинков при своих 183 сантиметрах роста не мог похвастать, что смотрит на него сверху вниз. Вдобавок финн был широк в плечах и отличался той крестьянской статью, что позволяет глыбы ворочать и складывать фундаменты из дикого гранита при помощи одного только лома.
— Прихоти-ите в четверг, — работник слегка растягивал слова, но говорил весьма убедительно. — Сегодня не приёмный день.
Буроватые прокуренные усы, льняные коротко стриженые волосы, скупые движения — чухонец был аккуратен до невыразительности. Взирал на визитёра с полнейшим безразличием, и не понять было, о чём он в этот момент думает. Для русского человека повадки туземца выглядели в некотором роде оскорбительно и отчасти пугающе.
— Сегодня пятница, в четверг может оказаться поздно, — совершенно искренне сказал Савинков, который в любой момент мог быть задержан полицией. — Я вынужден побеспокоить графиню по неотложной надобности…
— А мы никута не торопимся.
— Извольте доложить!
Однако финн невозмутимо выпроводил возражающего гостя и, запирая калитку, напутствовал фразой:
— Прихотите ещё. В четверг.
«Сволочь, дрянь, чушь парголовская! Как он мог!» — кипел Савинков, собирая штиблетами пыль по дороге. Он брёл между дачными заборами, саквояж поддавал по коленке. Извозчика поймать было немыслимо, разве что выйти на Парголовскую дорогу и подсесть на телегу, договорившись за пятак.
Получив от ворот поворот в главном месте своей надежды, Савинков лихорадочно припоминал, к кому ещё можно обратиться, кто из товарищей живёт ближе и кто из них надёжен. После суда и ссылки все они представлялись довольно сомнительными. К графине Морозовой-Высоцкой он явился потому лишь, что никогда не имел с нею дела и получил от авторитетных людей самые хорошие о ней отзывы. Но её работник!.. «Бревно! Что он понимает? Из-за такой ничтожной мелочи не погореть бы», — кусал он губы.
Сияло солнышко, шумели сосны. В раскладных железных кроватях с никелированными шарами, на ватных матрасах и перинах пробуждались дачники. Впереди, по Большой Озёрной, весело прогромыхала телега молочника.
«Главное, отыскать угол, — изголодавшийся Савинков быстро обессилел, саквояж оттягивал руки, сколько ни перекладывай. — Дождаться, когда возвратятся со службы, и попроситься на ночлег. К кому идти?»
Топать по Выборгской стороне в бараки ткачей представлялось делом немыслимым. Из Озерков казалось даже проще идти на Пески. Не ближний свет, но оттуда к остальным добираться будет сподручнее. Когда времени хоть отбавляй, можно поспеть куда угодно. «В первой же лавке куплю ломоть рыбника», — утешил себя беглец, и сразу возникла зримая цель и побуждение двигаться дальше.
Навстречу с Большой Озёрной вывернул мелкий живчик в канотье, несуразной летней паре горчичного цвета в тёмно-зелёную клетку и вишнёвых остроносых штиблетах с белыми вставками. Из-под короткой штанины свисала распустившаяся кальсонная завязка. Человечек резво скакал и безмятежно улыбался, радуясь отличной погоде. По его характерной подпрыгивающей походке Савинков сначала догадался, куда тот направляется, а только потом сообразил, кого видит перед собой.
Это был известный читающей публике фельетонист и репортёр Ежов, подписывающийся также как Вульф, Волков и Двое Из Ларца, сотрудник множества санкт-петербургских и московских газет, по крещению православный, по убеждению атеист, по политическим взглядам — либеральных наклонностей социал-демократ. Перебирая товарищей, к которым можно приткнуться, Савинков о нём даже не вспомнил, хотя хорошо знал Ежова по правозащитной деятельности за свободы рабочего класса и нередко встречал на собраниях.
Прохожий цепко глянул и перестал сиять. Он замер, дёрнулся, словно вознамерившись пуститься наутёк, но продолжил путь, повесив голову и скукожившись. Савинков решил, что и Ежов его узнал, только соблюдает конспирацию, однако не хотел упускать подарок судьбы. Если в первом же встречном провидение послало знакомого, значит, доверило в личную собственность, смекнул голодный юрист. Теперь Ежов — законная добыча, надо только изловчиться и поймать.
Нужда придала динамичности. Савинков лучезарно улыбнулся и с восторгом крикнул:
— Вульф!
Прохожий втянул голову в плечи и демонстративно отвернулся.
— Ежов? Что за встреча!
Тот сделал вид, что не заметил. Поравнявшись, он попытался улизнуть, но Савинков крикнул громче и повелительнее:
— Ежов!
Бедняга обратил к нему узкую физию, стараясь не кукситься, изобразил гримаску радости, сбавил ход. Обменялись рукопожатиями.
— Борис, Борис, безумно рад тебя видеть, — грассируя не на французский и явно не на придворный лад, затарахтел репортёр. — Какими судьбами в Санкт-Петербурге? Ведь, если не ошибаюсь… — голос его упал, он так неопределённо махнул куда-то в сторону карельских лесов, что не осталось сомнений, в какие дали направлен вольный жест.
— Совершенно верно, камрад, — на немецкий манер, как между товарищами порой было свойственно, подтвердил Савинков. — Только теперь я здесь, и надо срочно найти угол. Какую-нибудь тихую дачу, где не бывает полиции. Ты ведь туда идёшь, да? К графине?
Упоминание титула ввергло Ежова в смятение и досаду. Однако журналист сделал усилие и сменил вывеску на приветливую.
— Я купаться иду. Вот, решил окунуться, а потом на извозчика и в город, к свинцовым мерзостям жизни. Хочешь, пойдём вместе, потом я тебя с собой возьму до центра?
«Скользкий как налим, — с неудовольствием подумал Савинков. — Ладно, найдутся и на тебя рукавицы. Чёрта с два ты у меня сорвёшься».
— Идём, искупаемся, коли ты аж до Среднего озера добрался ради этого, — саркастически молвил Савинков. — Не хочу лишать тебя такого удовольствия. Я только что оттуда. Меня чухонец прогнал. Сущая скотина, пся крев. Стоит как чурбан, бельмами луп-луп. Не будь таким же, камрад!
На физиономии репортёра отразилась борьба чувств и желаний. Такой быстрой смены выражений от зримого испуга через отрицание и колебание на жадный интерес Савинков ещё ни у кого не видел. Бешеная работа мысли отлилась в решение, после которого мимика раскрасила лицо репортёра во все цвета радости.
— Выставил за ворота? Ха-ха, он это может, — Ежов взял Савинкова под руку, повлёк к дому на холме. — Идём, идём, представлю тебя, если желаешь. Но час ранний, нам придётся обождать. Посидим на кухне, обскажешь свою историю как есть.
«Уже истории ссыльного на чужой кухне готов слушать. Эк ты быстро уговорился, камрад», — с новой для себя холодной рассудочностью подумал Савинков и сам удивился. В «Союзе борьбы» он видел от Ежова много вещей, хороших и разных, но по большей части скорее разных, чем хороших. После ареста он никому не доверялся полностью. Правда, в эту минуту и выбора-то у него не было.
Он бежал из ссылки очертя голову. Прозябание в захолустной Вологде оказалось невыносимым для энергичного и мобильного интеллектуала. Переход на нелегальное положение был поступком отчаянным и переломным. Савинков со щекоткой в груди чувствовал, как стремительно меняется сам, и этим переменам нет конца. Впереди с большой вероятностью маячила тюрьма, которая сведёт преображение к известному результату. Но имелся шанс уйти за границу, и богатая, со связями графиня Морозова-Высоцкая, со времён «Народной воли» сочувствующая революционной борьбе, пусть и не напрямую, чудилась ему самым коротким путём за кордон. К ней надо было попасть во что бы то ни стало. В компании с пронырливым журналистом преодолеть заслон в лице неуступчивого финна казалось легче.
«Мне тебя послал сам Бог», ┐- хлебнувший горя молодой социалист был готов поверить в любые силы, присягнуть на верность кому или чему угодно, лишь бы вырваться из тюрьмы народов. В Варшаву, в Женеву, в Лондон — туда, где не крутит руки полиция. Где не сажают в клетку всего лишь за то, что хотел внести радикальные изменения в сложившийся веками политический строй России, совершенно искренне и ради народного блага, не помня себя и оставив убеждения предков. Где живут прогрессивно мыслящие люди, готовые помочь советом и поддержать деньгами. Где государственные чиновники не смотрят на тебя как на вошь, а благожелательно собеседуют в ресторане и оплачивают счёт.
С гордо поднятой головой Савинков вернулся к дому на холме. Чухонец оказался тут как тут, его было слышно за версту. Перекурив, он занялся колкой дров. Поленья звонко разлетались с одного удара, эхо разносилось над озером.
— Привет, Юсси! — небрежно кинул Ежов в ответ на настороженное «Хэи» и повёл Савинкова в обход дачи.
Обогнули загадочную пристройку, из которой торчала дымящая труба и доносился механический стук. Через заднюю дверь особняка вошли на кухню с английской плитой, обустроенную некогда с размахом, но заросшую хламом от лени и мшелоимства прислуги.
Простоволосая мрачноватая баба в переднике, чистившая картошку на краю большого стола, молча кивнула на пожелание доброго утра. От плиты несло жаром. Булькала на огне полуведёрная кастрюля. Отставленный к углу, тихо поскрипывал чайник. Было душно, но духмяно, пахло щами со свинятиной. У Савинкова выделилась слюна.
— Марья, подай нам чаю и к чаю чего-нибудь лёгкого, — распорядился Ежов, и Савинков понял, что сытый голодному не товарищ.
Согнав кухарку, журналист вольготно расположился за столом, закинул ногу на ногу, достал папироску, постучал по крышке портсигара, утрамбовывая табак.
«Как у себя дома», — Савинков опустился на жёсткий табурет, поставил к ногам саквояж, задвинул под стол, поёрзал.
Кухарка всё так же молча принесла аршинную французскую булку с хрустящей корочкой, жёсткую снаружи и божественно мягкую внутри, плошку топлёного коровьего масла и розеточку мёда.
— Рассказывай, друг мой ситный, какими судьбами?
— Sans oreilles, — сказал Савинков, не надеясь, впрочем, что Ежов поймёт.
— Ой, да ладно, — отмахнулся репортёр, который догадался лишь, что когда баре разговаривают по-французски, они не хотят донести секреты до неуместной черни. — Марья никому не расскажет.
«Держать немую прислугу очень удобно», — подумал Савинков.
— Когда она жила в гареме турецкого султана, то по молодости лет и легкомыслию докучала всем своей болтовнёй. За это евнухи укоротили ей язык, перепилив тонкой шёлковой нитью, — словно угадав его мысли, доверительно поведал Ежов и обернулся к кухарке. — Правда, Марья?
— Твоими бы устами, — буркнула она без всякого почтения. — Который год в сераль меня сватаешь. Где он, твой султан?
«Вот и ведись с таким чёртом», — Савинков заново привыкал к столичной богеме, язвительной и пустословной.
Марья подала накрытый ватной купчихой заварочный чайник и потёртое ситечко. Поставила чашки Императорского фарфорового завода. Ежову без ручки, Савинкову — с обколотым краем. На блюдца не расщедрилась или от сервиза не уцелело. С твердокаменным видом вернулась к овощам на дальнем конце стола.
— Налетай, — Ежов закурил, предоставив гостю самому управляться.
Савинков с хрустом разломил французскую булку, умакнул ломоть в топлёное масло, зачерпнул краем мёда, набил рот и принялся жевать, запивая чаем.
Ежов наблюдал за ним, болтая ногой. Кальсонная завязка колыхалась возле каблука. Савинков прикипел к ней взглядом. На завязку многократно наступали, возможно, не первый день подряд. Из почерневшего конца торчали нитки. К горлу подступил ком. Он преодолел себя и стал рассказывать про вологодское сидение и живущих под надзором полиции товарищей, с которыми там водился.
— Если жизнь ставит нас в интересную позицию, значит, так от нас больше толку, — Ежов пристально смотрел на него. — Вот и ты переменился. Год назад ораторствовал на сходках, статьи писал, листовки раздавал, студентами командовал, а теперь, ишь ты, секретарь суда.
— Секретарь консультации присяжных. Бывший. Сейчас на нелегальном положении.
— На нелегальном… Привыкай, брат.
Ежов скособочился, порылся в кармане, достал дешёвенькие часы без цепочки.
— У Аполлинарии Львовны сейчас моцион будет. Я доложусь, а уж она как решит, — репортёр едва ли не подпрыгивал на месте от нетерпения.
— Я с тобой, — подхватился Савинков.
— Не пугай графиню, я сам! Ты отдохни с дороги. Съешь же ещё этих мягких французских булок, да выпей чаю, — принялся уговаривать Ежов.
«Заботливый какой», — Савинков не стал кочевряжиться, потому что не знал, когда в следующий раз придётся поесть.
Ожидание составляло изрядную долю подпольной работы. Бездействовать приходилось чаще, чем хотелось бы, из соображений хранения тайны. Сидеть тихо и не торопить события, чтобы они не обернулись против тебя. Ловить момент. Савинков наслушался об этом в ссылке. Годами обсуждать акцию, месяцами следить, а потом откладывать теракт в связи с изменением обстоятельств и начинать подготовку сызнова. Многие не выдерживали. Нервы сдавали, и люди уходили насовсем. Или опускали руки и превращались в бесполезных демагогов, выгоревших изнутри и не способных на действие, для которых прежние убеждения сделались пустым звуком. Савинков встречал таких, омертвевших до полного безразличия ко всему и к себе лично. Были те, кто всю жизнь кропотливо планировал сложнейшие покушения, но так и не снискал лавров Халтурина.
Подпольная работа вхолостую казалась мучительнее вынужденной инертности в тюрьме. Переезд в Вологду стал издевательством чище тюрьмы. Привыкший к кипучей деятельности в столице Савинков жаждал авантюры. Больше дела! Он не хотел состариться, готовя теракты. В ссылке жили анархисты, чьи догмы и методы импонировали ему всё больше. За время вологодского сидения товарищи-марксисты опротивели до полного отторжения их суесловий и воззрений. «Да не уподоблюсь им вовек!» — однажды сказал, как отрезал, самому себе Савинков и начал готовиться к побегу.
«Привыкай, брат… — он побарабанил пальцами по столу. — Нет, врёшь, брат, — с весёлой злобой подумал он. — Привыкать я больше не буду. Сам привыкай! Засиделись тут по дачам. Помещица без поместья. Не революционная борьба, а сон в Обломовке».
Савинков отогнал от лица квёлую муху. Он торчал на кухне в одиночестве. Марья доварила щи и пропала. Юсси переколол дрова, заправил топку в пристройке и тоже улетучился. С пассивным застольем примиряли мысли о затяжном переходе по жаре, который сейчас проделывал бы, не встреться Ежов. «Из двух зол выбрал меньшее, но почему в последнее время приходится выбирать только из зол?» — Савинков сильнее заколотил пальцами по столу. Тут же, словно подслушивал, у порога возник чем-то нервированный репортёр.
— Хорошие новости, — начал он, запинаясь. — Ступай, брат, за мной. Надоть.
4. СКУБЕНТ И АНГЛИЧАНКА
Департамент полиции на набережной реки Фонтанки был наполнен шумом, который производит крупное присутствие в разгар дня. Тем ничтожнее делались под толстыми сводами подвального каземата крики истязаемого деликвента. С теми, кто посягает на изменение существующего политического строя, у Анненского разговор был жёсткий. Чтобы не попортить рук, Александр Павлович пользовался кастетом.
Арестованный сидел на крепком дубовом стуле, привязанный за лодыжки. Руки были заведены за спинку и там скованы. Как бы ни дёргался преступник, высвободиться оказалось выше человеческих сил. Наручники представляли собой два скобы с проушинами, через которые был пропущен стальной прут, и намертво скрепляли верхние конечности допрашиваемого, лишая возможности к сопротивлению. Всё в застенках было массивное, прочное, сделанное так, чтобы самым слабым элементом оказался преступник. Отсюда изредка могли вынести ногами вперёд, но всегда с развязанным языком.
Студент третьего курса Института инженеров путей сообщения Аркадий Галкин был взят с поличным за транспортировкой нелегальной литературы. При нём нашли брошюру «Освободительная борьба» некоего Дж. Шарпа, красивой, нездешней печати. Когда его привели в Департамент полиции, студент не дрейфил перед жандармами, а говорил им гордо и дерзко:
— Сидите, суки, под плинтусом, пока к вам не приехал из Вятки товарищ Азарий Шкляев. Уж он-то наведёт шороху в ваших норах!
И всякую прочую галиматью. Брал на испуг. Оформив его, Анненский отвёл задержанного в кабинет. Галкин предложил дать ему закурить и получил папироску. Он дымил, закинув ногу за ногу и покачивая драным сапогом. Презрение его к цепным псам режима было великолепно. В бесплодных разговорах протёк час.
Было известно, куда он ходил — брать уроки английского у девицы Хелен Трамелл, но порядок допроса требовал признания задержанного, которое следовало занести в протокол и тем зафиксировать.
По картотеке полиции Аркадий Галкин проходил как агитатор и беспорядочник. Анненский мог провести расследование в порядке охраны и добиться высылки смутьяна административным путём, удалив его от Петербурга на тысячу вёрст. Однако вычёсывать мелких гнид, пока они не выросли и не объединились в опасную организацию, представлялось ему малопродуктивной идеей. Великий сыщик жил крупными делами и большими заслугами. Спасать, так государя императора. Накрывать, так разветвлённую сеть врагов государства. И пойманный разносчик революционной заразы представлялся ему той ниточкой, зацепив которую, можно было подтянуть к себе большой моток спутанных связями разных партий, чтобы спалить их все разом.
— Ты зачем совершал преступленья, клеветал на наш праведный строй? — пожурил студента находящийся в кабинете Платон.
Галкин вспыхнул, обернулся, но тут от жандармского ротмистра прилетело с другой стороны:
— Кто скрывается под псевдонимом «Эн Ленин», которым подписаны прокламации, высылаемые из Сибири?
Аненнский забрасывал его вопросами не столько ради внятного ответа, сколько ради того, чтобы посмотреть на реакцию и прощупать, в какую сторону тянуть.
— Срать хотел я на вашего Ленина! — отвечал кучерявый герой.
Это при Зубатове революционера усадили бы в кресле в доме Волконских, где на месте квартиры Пушкина в 1901 году благопристойно разместилось Охранное отделение, и поднесли бы чаю с булками. С революционером часами беседовал бы сам Зубатов, доказывая логическими доводами ложность мотивов протестной деятельности и пагубности для русского народа свержения монархии, чтобы усовестить мыслящего интеллигента и склонить терпеливыми увещеваниями к добровольному сотрудничеству, с которого начинал и сам Сергей Васильевич. При его коротком руководстве Анненский пробовал так делать, но в жандармский корпус Александр Павлович пришёл из уголовного сыска, а потому запас зубатовщины у него быстро иссякал и сыщик переходил к проверенным полицейским методам, благо, его кабинет располагался в Департаменте, а не в самом Охранном отделении. Кроме того, в столице приём смутьянов исторически сложился жёстче, чем в Москве, ввиду близости государя, коим ради охраны трона и был учреждён институт тайной полиции.
— Что ж, вахмистр, отведите его в операционную, — голосом, который ставил крест на прежней жизни допрашиваемого, приказал ротмистр.
— Куда? — встрепенулся Аркадий.
— В комнату сто один.
— Что вы такое говорите? Я никуда не пойду!
— В комнату сто один, — сказал офицер.
Вахмистр взял Аркадия Галкина под руку, но тот вырвался.
— Кто дал вам право?!
— Ваше запирательство вынуждает меня взять вас под арест, — объявил Анненский. — Если вам не угодно говорить по душам, продолжим процедуру допроса в операционной.
— Нее…
— Пошли же, скубент, — проворчал Платон Кочубей, насильно выволакивая Галкина прочь из кабинета.
Когда его повели в подвал, студент занервничал. Крутил головой, спотыкался, то и дело вздыхал. Вахмистр и сопровождающий их выводной силком усадили революционера на дубовый стул, завели руки назад и сковали наручниками на жёсткой сцепке.
Анненский спустился в операционную комнату, неся в папке материалы дела. Он поместил её на большой верстак со столярными тисками в торце. Сорокалинейная лампа ярко освещала предметы, разложенные на столешнице: клещи, крючья, сыромятные ремни с металлическими бляшками, эмалированную кювету, полную изогнутых хирургических инструментов. Ротмистр не спеша пошевелил их пальцем. Перестук и скрежет вызвали у него мурашки по всему телу. Сыщик непроизвольно поморщился, отвернувшись, чтобы не видел Галкин. Звук был исключительно мерзкий, поэтому Александр Павлович повторил процедуру.
— Ну-с, — как бы в раздумье молвил он, выбирая инструмент. — Ну-с…
Он взял большой кастет, выточенный из нержавеющей стали. На рукояти были выбиты литеры СС и учётный номер 13, каковыми маркировались казённые «специальные средства». Повернулся всем корпусом к арестованному.
— Вахмистр, затворите плотнее дверь. Сейчас здесь будет шумно.
Студент затрясся всем телом. Зубы его выбивали частую дробь.
— Нет, вы не сделаете… Нет!
Покачивая рукою, обряженной в блестящую сталь, сыщик приблизился к Аркадию.
— Что вы… Ааа!
Склонившись к арестованному лицом к лицу и вперившись страшным взглядом в него, Анненский замер. Студент задёргался в пределах возможного, но доступной для бегства свободы он был теперь лишён и попытался искать иные средства спасения.
Глаза палача и убийцы оборвали всякую надежду в душе его. Кастет качнулся.
Студент заблажил.
Истошный крик не помнящего себя существа из трепещущей от животного страха плоти заполнил каземат, но не вырвался за его пределы.
Дождавшись, когда Аркадий Галкин устанет кричать, знаменитый сыщик громко спросил:
— Ты скажи нам, кто дал тебе книжку, руководство к подпольной борьбе?
— Мисс Трамелл, — выпалил революционер.
И дальше разговор потёк гладко. Галкин исповедался, как брал от англичанки нелегальную литературу, получаемую из-за границы, и относил своей двоюродной тётке для передачи в подпольную типографию. К тётке доставляли не только заграничные новинки, но и пожертвования на борьбу с самодержавием. Она добровольно взяла на себя обязанности посредника для снискания британского вспомоществования, которое стекалось к ней из разных источников, и выполняла своё дело истово, не ради конечной цели, а наслаждаясь самим процессом. Виды британского пособничества приобретали порой весьма интересные формы. Так, по словам Аркадия, тётушка должна была получить от курьера с Английской набережной крупную сумму для закупки типографской краски и бумаги, распределения между товарищами, находящимися на нелегальном положении, и иных нужд Центрального Комитета.
В комнате 101 говорили все.
Когда Аркадий Галкин подписал протокол допроса, сыщик закрыл папку, как служитель морга накрывает полотном лицо покойного.
— Чистосердечное признание облегчает душу, — сказал он вахмистру, — иначе пришлось бы отпускать. Чуешь, как на душе легче стало?
— Так точно, особливо после утреннего… — откликнулся Кочубей и оборвал себя, чтобы не сболтнуть лишнего в присутствии арестанта.
Анненский потянулся и с чувством выполненного долга зевнул.
— А славнохлопотный денёк выдался! Сдавай скубента дежурному и пойдём обедать.
5. ВЗАПЕРТИ
Когда Савинкова заперли во флигеле, ему было о чём подумать после встречи с графиней.
Флигель оказался тесным, одноэтажным, без выхода на чердак. Потолок из белёных досок — рукой достать. За перегородкой, в сенях — кухонька с плитой. Комната большая, в сиреневых обоях, с кроватью, одёжным шкафом и ковром на стене, колченогим ломберным столиком, подпёртым сложенной газеткой, пустой этажеркой в углу, на средней полке которой приютилась треснутая мраморная пепельница и скомканный фантик с бросающимися в глаза буквами «Б» и «я».
За дверкой со стеклом, прикрытым кисейной занавесочкой, размещалась маленькая комната. Савинков отворил, стекло дзенькнуло. Комнатка была нежилой. Пол застелили газетами, по ним много ходили, отчего газеты сбились, смялись и порвались. На них темнела протоптанная дорожка и чёткие фрагменты сапожной подмётки после дождливого дня. Голубая табуретка с треснувшими ножками, небрежно заляпанными рыжим столярным клеем, казалась дивной гостьей. Ей было место в трущобах возле Балтийского завода, чтобы там свидетельствовать о вопиющей бедности — наследном качестве не первого поколения неимущей пролетарской семьи.
Савинков поёжился. В комнатке не было ни обоев, ни окон. Если вбить над табуреткой крюк — можно вешаться. В ней, должно быть, намеревались делать ремонт. Немедленно закрыл дверь. Стекло снова брякнуло.
«Дело дрянь, — подумал Савинков. — Кинули как карася в бидон. Сами тем временем что-то решают».
Его сопровождал финн. Когда закрывал флигель, в замке провернулся ключ. Савинков вышел в сени, толкнул дверь, она не поддалась. Наклонился к замочной скважине, прищурился. Юсси бдел на своём посту возле дровяника, дымил табаком. «Здоровый, чёрт», — снова подумал Савинков.
В большой комнате имелось окно, забранное второй, зимней рамой. «А что, если? — прикинул Савинков, но потом скептически усмехнулся. — Глупость». Взгляд с перекрестья рамы скатился на постель.
— Ты ведь этого хотел, Жорж Данден! — воскликнул он и плюхнулся на матрас.
Из одёжного шкапа торчала калоша, будто наблюдая. Её тупой сомячий нос, покрытый серой засохшей слякотью, просил угощенья в виде хорошего пинка. Савинков косился на неё, но ленился. Валялся, бездумно таращась между штиблетами, то сводя, то разводя их. В проёме темнел кусочек сеней. Из мрака, как жёлтый бриллиант, сияла замочная скважина. Если оттолкнуться от подоконника и с разбега пнуть по ней… Финн, Юсси, топор…
«Тюкнет впопыхах, не разобравшись, — Савинков вздохнул. — Действительно, зачем я побегу? Разве за мной что-то числится, ради чего стоит улепётывать сломя голову? Возникнут потом у товарищей многочисленные вопросы, не обоснуешь своего поведения. Или… Зачем караулят? В самом деле, не сдадут же меня… Не сдадут ли жандармам?»
Графиня Морозова-Высоцкая не производила впечатления твердолобой сторонницы режима. Изрядно в годах, но с осанкою, она встретила Савинкова в гостиной, богато и со вкусом обставленной, хотя и обветшалой. «Как и сама графиня», — тут же пришло на ум. И Аполлинария Львовна поняла, поскольку давно осознала сей факт и примирилась до полного великодушия к новым кощунникам.
— Выпьете со мной чаю, — она великолепным, исполненным достоинства мановением руки отослала Ежова, который безмолвно повиновался и растаял как тень. — И без титулов, прошу. Мы тут живём в новом обществе, по-простому.
Уселись за чайный столик, расторопно накрытый Марьей. Новенький изящный сервиз дрезденского фарфора радовал глаз.
— Поухаживайте за мной, Борис Викторович, — приободрила графиня слегка оробевшего Савинкова. — Вы, верно, устали с дороги?
— Добирался на перекладных, — беглый ссыльный скромно опустил глаза, взял хрупкий заварочный чайничек с золотым ситечком. — Одним рейсом опасался, чтобы жандармы не сняли с поезда. Ехал по-разному. Бежал я десятого числа, но…
Савинков замолк. Налил себе и стал помешивать ложечкой сахар.
— Окольными тропами, что вились пред вами в лесной глуши, возвратились к океану смерти.
— Как вы сказали? — вскинул голову Савинков.
— Повторить? — явила неожиданную прямолинейность Морозова-Высоцкая.
— Если не затруднит.
Графиня повторила. По спине Савинкова пробежал холодок. Не зная, куда себя деть, торопливо отхлебнул чай, обжёгся, поставил чашку, неприлично громко звякнув.
— Меня, наверное, ищут, — проговорил он, помедлив и находясь в смущении. — Вынужден был побеспокоить, несмотря на соображения конспирации, но и руководствуясь, прежде всего, ими… — он запнулся. — В Вологде Анатолий Васильевич Луначарский рассказывал мне о вас.
— Вот как, — морщины на лице графини разгладились. — Лестно. Помнит ещё.
Савинков легонько покрутил чашку, как бы поправляя.
— Расскажите о себе, — мягко подтолкнула графиня. — Кого из людей в ссылке знали?
И беглец выложил козырь.
— Адрес ваш назвала мне Екатерина Константиновна Брешко-Брешковская и снабдила рекомендательным письмом к вам. Вот оно. Прошу прощения.
Он надорвал подкладку на шляпе, извлёк сложенную четвертушку бумаги и с лёгким поклоном протянул Аполлинарии Львовне. Морозова-Высоцкая приняла ксиву, поднесла к носу лорнет.
— Другой разговор, — когда она дочитала, взгляд сделался почти дружеский. — Вы можете остановиться у меня. Место за столом найдётся. Здесь тихо. Если вы будете избегать пьяных дебошей и назойливости в отношении замужних дачниц, это позволит исключить полицию из круга общения. Глупости происходят от скуки, а скучно у нас не будет. Мы привлечём вас к революционной работе в пределах дачи, если вам угодно. Нам очень не хватает лишней пары рук.
Савинков замялся.
— Вы желаете навестить Веру Глебовну? — в лоб спросила графиня.
«И про жену знает? — молодой человек был сбит с толку. — Верно, Ежов разболтал, чума. Все всё видят, все всё знают, все треплются обо всём почём зря».
— Для меня сейчас путь домой есть кратчайшая дорога на Шпалерную. За квартирой наверняка установлено наблюдение. Всюду шпики, всюду глаза и уши.
Лицо графини выразило приличествующую моменту тень печали, которая пробежала и растаяла, подобно облачку на небосводе вежливого внимания.
— Я к вам потому и пришёл, что это наименее вероятно для охранки, и, как сказала Екатерина Константиновна, вы можете оперативно помочь перебраться за кордон.
— Сейчас возможности куда скромнее, а ряды совсем жидки, — печально сказала Аполлинария Львовна. — Я лишена возможности снабдить вас паспортом, и даже проводника-контрабандиста для перехода границы взять неоткуда.
— Однако, — осторожно рискнул Савинков, — могу ли я рассчитывать на ссуду, пусть под определённый процент?
— В моём нынешнем положении это представляется едва ли возможным. Кроме того, единовременная помощь, пусть даже дворянину, идёт вразрез с моими принципами, тем более, под ссудный процент. Это не является отказом в посильной помощи, Борис Викторович. У меня вы можете найти приют на некоторое время. Воспользуйтесь этой возможностью, прошу вас. Ситуация способна измениться в благоприятную сторону, но этот момент требует некоторого ожидания.
После сытного, пусть и вегетарианского завтрака на кухне, Савинкова разморило. Остаться на даче в Озерках или топать в город много вёрст с непредсказуемым результатом и риском? Он сделал выбор в сторону сиюминутных потребностей.
— Если вас не обременит моё присутствие, — смирился Савинков.
— Нисколько.
— Постараюсь не докучать.
— Вы разбираетесь в технике? — спросила графиня.
— Мои способности будет уместно отнести к области юриспруденции, — Савинков негромко кашлянул.
— Вы молоды, умны и получили прекрасное образование. Я познакомлю вас с Воглевым. Он вам всё объяснит. И представлю вас Николаю Ивановичу Кибальчичу.
— Неужели родственнику того самого?
— Не родственнику, — одарив покровительственной улыбкой, молвила графиня грудным голосом. — Тому самому.
— Но ведь его же повесили…
— Вы сами всё поймёте, когда увидите. Обещаю, проведённое в Озерках время оставит незабываемые воспоминания.
— Покорнейше благодарю, Аполлинария Львовна.
— Марья приготовила постель во флигеле.
Савинков понял, что аудиенция окончена, и поднялся. В гостиную заглянула прислуга.
«Подслушивала», — утвердился в подозрениях беглец.
— Желаю сладких снов. Отдыхайте с дороги! Вам поможет Юсси.
Марья проводила в переднюю, где отирался финн. Проходя, Савинков то ли различил еле слышный шёпот, то ли — он не понял — уловил чью-то мысль:
«Барин, беги!»
…………………………………………………………………………………
— Воглев, — раздался глас свыше. — Антон Аркадьевич.
Савинков вскочил с кровати напуганный. Чудовище пробудило его. Оно подкралось и материализовалось. Он ощутил приближение. Пригрезилось, будто к изголовью подошёл людоед, встал и выбирает, как напасть и за что схватить, — а когда усилием воли сбросил дрёму, оказалось, что это не сон.
— Виноват, сморило с дороги. Честь имею рекомендоваться, — беглец представился, ощущая себя не в своей тарелке.
Воглев стоял, заложив руки за спину, смотрел неподвижно. Был он коренаст, на голову ниже Савинкова. Грубо вытесанная башка заросла густым чёрным волосом. На макушке он вился красивыми прядями, усы же и борода до самых глаз торчали клочьями, будто их постригли впотьмах овечьими ножницами. Мясистые складки на высоком лбу застыли в напряжённом раздумье. Под широкими бровями горели диковатым огнём карие глаза. Крупный нос, толстые губы, грудь бочонком. Под грязной белой рубахой с засаленным галстуком перекатывались при всяком движении бугры природных мышц.
Савинков чувствовал сухость во рту и жар немытого тела. Пиджак, который берёг всю дорогу, оказался измят.
— Который сейчас час, уж простите? — улыбнулся он.
— Шестой уж, четверть, — в такт ему ответил Воглев. — Пойдемте, я покажу вам, где туалетная комната.
— И ретирадное место, если можно, — добавил Савинков. — Я долго пробыл взаперти.
Воглев посмотрел на него с угрюмым недоумением.
— Можно. Отчего же нельзя, — он указал на ржавое ведро возле печки — На этот случай вам была приготовлена параша. Впрочем, идёмте.
Савинков последовал за ним, испытывая определённый и вполне объяснимый в данных обстоятельствах дискомфорт. Квадратная спина в белой рубахе качалась перед ним.
«Да у него руки до колен, — поразился Савинков, находящийся под впечатлением от не истаявшего до конца кошмара. — Уродится же такое… Вылитый троглодит!»
За обедом Ежов был бледнее обычного и шутил язвительнее, чем Савинков привык от него ожидать. Их было четверо: графиня Морозова-Высоцкая, Воглев, Савинков и Ежов. Заспорили о политике. Графиня сказала, что была бы рада, если бы молодые люди имели удовольствие общаться по-приятельски, без обиняков — у неё на даче всё по простоте. Говорили больше для Савинкова. У Воглева, было заметно, отношения с графиней сложились доверительные, а Ежову вряд ли требовалось предлагать вести себя проще. Для аппетита они приняли по рюмке водки, потом ещё, и когда Марья подала второе блюдо, газетчик оседлал любимого конька.
— В нашей стране бережно лелеют всё самое отсталое, — едко изрёк он, едва графиня посетовала на докучливый звон и лязг кустарных предприятий, обустроенных повсюду в Озерках. — В тот год, когда в Лондоне запустили подземную железную дорогу, у нас упразднили крепостное право.
— В Северо-Американских Штатах рабство отменили четырьмя годами позже, но это же не делает их более отсталыми, чем Россия, — явила эрудицию Аполлинария Львовна.
— Вы совершенно правы, графиня, — отвесил символический поклон Ежов, его было не узнать сравнительно с утренним ясным настроем, столь он сделался нервозен, будто бы уязвлён. — С парламентаризмом картина схожая. В России самодержавие ограничено удавкой, а хотелось, чтобы конституцией. В отличие от нормальных стран, у нас любая попытка встречает яростное сопротивление министров. Великобритания давно управляется парламентом, в России народ уповает на батюшку-царя и подчинён произволу верхов.
— Я не нахожу слов, чтобы выразить своё сожаление, — графиня опустила глаза и стала рассматривать длинные ногти.
«Если позволить инородцу из черни долго болтать, затыкать его придётся кляпом», — только зависимое положение не допускало резко возразить, Савинков мягко осведомился:
— Почему, друг Ежов?
— Всё из-за религии, — вздёрнул подбородок журналист.
— Религия — вздор! — Воглев говорил с набитым ртом и оттого невнятно.
Савинков непроизвольно поморщился. Он не отдавал себе отчёта, от увиденного или от услышанного.
— На мой взгляд, вздор — считать, что она вздор, — не стал он сдерживать возмущения. — А почему вы составили такое мнение, позвольте узнать?
— Религия выродилась в сборник суеверий и несусветную чушь… как она может влиять? — ответил с небольшой запинкой Воглев.
— Любопытно-любопытно, — графиня опустила подбородок на руку.
— А я, как православный атеист скажу, что всё-таки влияет, — ринулся в бой Ежов. — И влияет несомненно. Православных вера в Бога отвлекает от веры в себя. У протестантов вера в себя не дозволяет уповать всецело лишь только на могущество Всевышнего. Поэтому русский Иван сидит на печи и ждёт, когда с неба повалятся калачи, а работящий Джон Булль без устали ищет возможность, куда бы приложить руки, и, что характерно, находит. То же с нашими либералами. Привыкли на диване бороться за права рабочих.
— Не все такие, камрад, — сдержанно указал Савинков. — Есть люди, которые делают дело…
— Ага, и где ты оказался? В медвежьем углу с такими же прекраснодушными. Остальные сражаются в Санкт-Петербурге с газеткой на кушетке. Всех активных власть не менее активно выметает за порог цивилизации. Потому что велика структура, а дура, — журналист помотал головой, вытряс из закоулков потаённые мысли, собрал их в кучку и раздвинул губы в саркастическую улыбочку. — Таков славянский национальный характер. Француз заводит собаку из эстетических соображений, немец из практических и только русский, чтобы почувствовать себя барином.
— Как человек, выросший в Варшаве и порядком живший в Германии и Франции, могу сказать, что русские ничем не лучше и не хуже других народов, — не идя на конфликт, возразил Савинков. — Русские не обладают исключительностью ни в чём.
— А я считаю, есть национальный характер, таковы мои соображения. Имею право сметь? — журналист сжал физиономию в кулачок. — Своё суждение иметь!
— Твои соображения лучше всего говорят о твоих предубеждениях, основанных на заблуждениях, друг Ежов, — мягко укорил Савинков.
— Ты не знаешь народа-богоносца, хоть и отирался бок о бок с ним в волчьих краях. Он тёмен, дик и желает плётки, да водки, — желчно ответил Ежов. — До настоящей цивилизации как до Луны. Не так, а, друг Антон?
— Отсталая страна — корягой пашут, ногтем жнут, — пробубнил Воглев. — Нет в ней технического прогресса.
«Какое вздорное суждение!» — подумал Савинков, однако деликатно опустил взор на тарелку и сосчитал до десяти, тогда как Ежов был самого высокого о себе мнения. Он продолжал метать ядовитые стрелы и договорился до того, что подытожил:
— Во всём виноват царь, и он должен уйти.
«Вульф сделался странен, — подумал Савинков. — Как будто обеспокоен чем-то или разозлён, вот и мечется».
— Государь император наделён полнотой власти сверх необходимого, — он попытался сгладить ситуацию. — Принятие Конституции должно ограничить самодержца в пределах разумной достаточности, но речи не может идти о свержении…
— Должен уйти сам. Отречься. Обязан, — стал рубить, как по плахе, журналист, взгляд его остановился.
Воглев громко засопел.
Столовый нож как бы случайно звякнул о тарелку графини.
— Я нахожу эту пикировку забавной, господа, — заметила Морозова-Высоцкая. — Но существуют темы, едва ли подобающие для застолий даже в нашей либеральной среде.
Ежов послушно смолк.
— Рад, что вы разделяете мою позицию о пределах допустимого, Аполлинария Львовна, — с искренней признательностью ответил Савинков, которому не хотелось продолжать словопрение.
Графиня кивнула.
Воглев беззвучно затрясся, косясь на собеседников исподлобья, чем однако не вызвал их удивления или смущения.
— Простота… — выдавил он сквозь стиснутые зубы. — Дачная простота.
6. ПОКА ГОРИТ ПАПИРОСА
Савинков угостился папироской, которую предложил из портсигара Воглев. Расположились на скамеечке среди сосен в вышней части двора, удалённой от служб и соседей, и проезжей части, и всякого иного назойливого внимания.
— Расскажите, как там, в ссылке.
Савинков, чувствуя, что ему не подобает задавать обитателям конспиративной дачи вовсе никаких вопросов, касающихся их самих, проявил открытость.
— В Варшаве заметно лучше.
Сидели, дымили. К вечеру из травы налетала мошка. Квёлая, чухонская, не чета вологодской.
— Люди там хорошие, только много пьют и много болтают, — закончил Савинков, затянулся, протяжно выдохнул дым. — В ссылке — воля…
— Провокаторы?
— Их всегда следует опасаться. Серьёзные разговоры только с доверенными людьми.
Выслушав его, Воглев подумал, тряхнул головой, спросил предметно:
— Вы делу какому-нибудь обучены?
— Какому?
— Какому-нибудь практическому.
— У меня юридическое образование, полученное в Санкт-Петербургском университете и законченное в Германии.
— А такому делу, чтоб польза была?
Савинков замер. Напрягся. Помедлил. Спесиво поворотил к собеседнику лицо своё.
— Что вы имеете в виду?
— Химию. Технические науки, — конкретно прояснил тот.
— В этом случае настоящему делу мне придётся обучаться на месте, — с прохладцей ответил Савинков.
— Значит, готовы всё-таки?
— Давно готов. Я бежал, чтобы продолжить борьбу, а не тянуть до скончания ссылки. Лучше сгореть в деле, чем перегореть в спорах. Ежов прав, монархия изжила себя и теперь догнивает.
— Французскую революцию намерены делать?
— У власти одни слова и благие намерения. Все поступки совершаются людьми снизу.
— Снизу? — Воглев посмотрел с подозрением.
Савинков не обратил внимания и продолжал:
— Народ тёмен, это правда, но мы можем ему помочь. Наш долг — радеть за бесправных. Помогать им на стачках, организовывать, агитировать. Бороться за права забитых и угнетённых, используя полученное образование.
— Образование… — Воглев повесил голову и будто бы над чем-то тяжко раздумывал. — Образование в данном случае чистая фикция.
— Рабочие не имеют защиты закона о труде, а крестьяне голодают, потому что у них нет земли, — заводясь, сказал Савинков. — Народ неграмотен. Я был на Севере, я видел этих людей. Мы делаем что-то в столице и в Москве, но этого мало. Следует вести беседы с рабочими, склонять их к правильному пониманию жизни. Надо распространять литературу, и даже больше того, организовывать массовые забастовки. Протест должен вылиться на улицы. Ему нужно обрести вещественную форму.
— Ага, — Воглев стремительно мрачнел. — Как в девятьсот первом году. Студентов загнали в солдаты, организаторов стачек — в ссылку.
— Пусть так! Но мы должны продолжать. В ссылке я понял, что бесполезно ограничивать монархию конституцией, нужно менять саму систему.
— Как же вы намерены это делать?
— Объединять народ. Прежде всего, в столице и крупных городах. Организовывать рабочее движение. Пролетариата здесь много, он беден и доведён до отчаяния.
— На какие шиши организовывать? — усмехнулся Воглев и крепко затянулся.
— Будем пользоваться тем, что есть, — голос Савинкова звучал отрешённо. — А вы что можете предложить?
— Убивать их, мразей. Всех. По одному. Мразей никогда не бывает много. Если их давить, они обязательно кончатся, — Воглев почти рычал.
— Устранить какого-то министра как символ системы, безусловно, полезно для дела. Лишившись этой персоны, система останется без знамени и может оказаться склонной к позитивным переменам. Но убивать всех?
— Убивать всех! — по-настоящему зарычал Воглев. — Убийство одного чиновника заставит остальных насторожиться. Смерть двоих или троих принудит остальных застыть в страхе. Если исполнителей высокого ранга казнить регулярно, правительство призадумается, что оно ранее делало не так и почему у народа такая реакция.
Савинков слушал его, задумчиво сосал папиросу, потом сказал:
— Индивидуальный террор, по сути, — дьявольское искушение, когда не веришь в силу рабочего класса. Мы много говорили об этом в ссылке. Для мести деспотии он чудо как хорош: они — насилие, мы — бомбу. Но делать революцию динамитом всё равно, что кидать в болото камни. Только — плюх! — и нет его, а взамен — репрессии. Чтобы переломить ситуацию в свою пользу коренными образом, надо организовывать народное восстание и всей массой сносить обветшавшее здание гнилой монархии.
— Это такие общие слова, даже удивляюсь, что вас отправили в ссылку.
— Террор полезен, не спорю, — терпеливо продолжил Савинков. — Но вместе с народным движением, а не вместо него. Для организации народного движения нужно убеждение масс, а не только лишь убийство отдельных лиц. Добрым словом и динамитом можно сделать больше, чем просто динамитом.
— Нелегко оставаться добрым, когда нет денег, — вторя своим мыслям, сказал Воглев.
— Средства, — деликатно заметил Савинков, — можно добыть, если хватит духу на экспроприацию их у финансистов и банков.
Воглев неподвижно смотрел в землю.
— Со мной вы говорите одно, за столом другое, — пробурчал он.
«Как-то не складывается беседа, — засомневался Савинков. — Я перед ним сам как не в себе. Что это, откуда?»
— Там было не совсем уместно. Ежов — паяц. Перед графиней я не хотел предстать совершеннейшим злодеем.
— А передо мной не боитесь?
Сейчас Воглев изрядно подавлял, от него исходила неприкрытая угроза.
— Я уже государственный преступник, — решил напугать его Савинков. — Не боюсь. Что вы предлагаете?
— Дело надо делать.
— Какое дело?
— Узнаете, — Воглев резко встал, бросил под ноги окурок, топнул по нему и, слегка ковыляя, зашагал к дому.
7. ВЕРХНИЕ И НИЖНИЕ
Савинков остался на скамейке, избегая встречи с троглодитом. Смотрел на дом, думал, что придётся бок о бок жить с этим тяжёлым человеком. Как найти с ним общий язык? «В народ не верит, религию отрицает, дичится. Всё не по нём, нигилист какой-то», — опечалился Савинков. Он ощутил себя лишним на этой даче и вообще в Озерках.
Савинков поднял глаза. Дневной зной унялся, но небо и не думало темнеть. «Белые ночи, как в ссылке… Или здесь закончились? В любом случае, светло будет ещё долго, не споткнёшься. Что, если уйти сейчас, по вечерней свежести? Сколько до Песков? Я смогу посетить по очереди всех в пристойное время, если сразу найти ночлег не получится. У кого-нибудь, да приткнусь. Надо двигать, пока не поздно». Поев и выспавшись, молодой социалист ощутил прилив сил и чувствовал себя способным к любым свершениям, включая поход из пригорода в центр и блуждание от порога к порогу.
Деловито подошла Марья. Примерилась, будто гвозди заколачивала:
— Барин, идём в дом. Я комнату наверху прибрала.
Странствия по ночному Санкт-Петербургу отменялись.
Савинков смахнул со щеки комара, поднялся со скамейки, одёрнул пиджак.
— Где Антон Аркадьевич?
— Внизу, — Марья не сочла нужным развивать мысль, найдя интерес гостя удовлетворённым в полной мере.
Новое жильё размещалось под самой крышей. Просторная комната в мансарде имела все признаки упадка. Козетка и мягкое полукресло с полосатой обивкой принадлежали к одному гарнитуру. Жёлтого дерева диван-монстр с огромною выгнутою деревянною спинкой, прикрытый красным бархатным покрывалом с бахромой, относился к совершенно иному. Непонятно было, как его затащили сюда. Туалет с мутным зеркальцем в простенке между одёжным шкапчиком и жёстким немецким стулом были словно доставлены из передней невзрачного доходного дома. Имелся даже седой старины письменный стол, перекошенный, с кругами от стаканов и прожжённой на правом углу столешницей, в которую въелась затёртая чернильная лужа. «Кабы не времён Павла Петровича обстановка», — поразился впечатлительный революционер.
На столе стоял ещё очень даже приличный графин с отбитым по краю горлышком. Полосатые зелёненькие обои, пожухлые и выгоревшие. Кружевные занавесочки, обветшалые и припудренные пылью, как щёки графини Морозовой-Высоцкой.
Когда-то это была комната-бонбоньерка. Потом в неё стащили всё ненужное и обустроили для невзыскательного жильца, чтобы разместить его по острой потребности в пристанище.
«Селят, как студента, под крышу», — Савинков огляделся, стараясь угадать, что вызывает у него настороженность.
В комнате не было образов!
Не имелось даже намёка на то, что когда-то в углу размещался иконостас и висела лампадка. Обои были нетронуты. Божье присутствие в доме Морозовой-Высоцкой отродясь не жаловали.
— Вроде припрятала все штольцевы останки, — сообщила Марья. — Если найдёте чего, кидайте в угол, потом уберу.
— Кого? — встрепенулся Савинков. — Кто здесь жил?
— Штольц.
— Кто такой Штольц? — из неразговорчивой прислуги каждое слово приходилось тянуть клещами.
— Андрей Иванович Штольц, покойный. Тоже изобретатель, как Антон Аркадьевич.
— Отчего он умер?
— От чахотки, — Марья угрюмо развернулась и вышла. — На той неделе.
— Он тут жил?
— Жил, — бросила она, не оглядываясь. — Теперь вы.
«Достойная смена, нечего сказать», — подумал Савинков. Новая обитель ему не понравилась. Он достал из саквояжа несессер, положил к зеркалу. Убрал в шкапчик запасной галстук, чистый воротничок и манжеты. В саквояже осталась нестиранная сорочка и кальсоны. «Надо бы отдать Марье», — Савинков поставил саквояж на дно шкафа. До лучших времён.
Монструозный диван мог служить удобной постелью даже человеку рубенсовских форм. Неведомый Штольц имел возможность состариться и умереть на нём при графском пансионе.
Воображение услужливо нарисовало суетливого немецкого аптекаря с круглыми стёклами в жестяной оправе на длинном носу, белом халате, седыми жиденькими патлами до плеч, аккуратно подпиленными ногтями на сухеньких пальцах, чисто отмытых и пахнущих лакричными конфетами. Почему-то аромат лакрицы должен был сопровождать аптекаря. И хотя ею тут не пахло, Савинков на миг почувствовал его и поморщился. Марья прилежно убрала, не осталось никаких следов Штольца, по которым можно было бы составить представление о прежнем обитателе. Только фамилия, названная служанкой, в сочетании с эклектичной обстановкой произвела образ невзыскательного немчика из второго-третьего поколения петербуржцев, лишённых корней и докатившихся в обрусении до разночинцев.
В комнате стало грустно, и Савинков поспешил покинуть её.
Он спустился и, к своему удивлению, нашёл дом пустым. Заглянул в гостиную — там царило безлюдье. Не осмеливаясь тревожить новых товарищей в их покоях, Савинков вышел во двор, обошёл его, но не обнаружил даже финна, с которым намеревался завести знакомство. Заглянул на кухню, но и Марья исчезла куда-то. Донельзя озадаченный, Савинков сунул нос в таинственную пристройку. За дверью стучал механизм, из трубы шёл дым. Молодой революционер потянул ручку, дверь отворилась. В окутанном водяным паром помещении светилось поддувало топки. Горел огонь, нагревая бак, шуровал взад-вперёд поршень, крутя колесо, от которого бесконечный ремень сквозь щель в полу приводил в движение нечто в подвале. Из щели пробивался тусклый свет. Возле топки громоздились поленья, приготовленные на ближайший обед богу огня, возле бака — резервуар с водой, подношение богу пара. Здесь не мелочились с расходами, делали по-взрослому, по-большому. Закопчённый изнутри сарай и работающая в нём машина впечатлили юриста. «У графини тайное производство. Воглев — типичный технарь. Юсси заготовляет дрова и заправляет бак. А Штольц умер и теперь я на его место, — ход мысли, приводимой в движение богом логики, был чёток и краток. — Я пойду в подземный цех кем-то, не требующим квалификации. На даче будет не скучно. Ну и пусть!»
Савинкову показалось, что снизу доносятся голоса, но пыхтенье и стук паровика заглушали все остальные звуки практически полностью. Махнул рукой, вышел.
Весь дёрганый, из особняка выскочил Ежов. Лицо от переживаний стянулось в кукиш.
Заметив Савинкова, он поклонился в пояс и крикнул:
— Моё почтение! С назначением! Премного рад за вашу милость.
Немало обескураженный, Савинков подошёл к приятелю и спросил:
— Ты о чём?
Он желал разрешить неловкую ситуацию. В голосе репортёра звучала такая зависть, что, зная мелочный характер Ежова, естественно было полагать гнев, не оправданный, однако, никакими поступками Савинкова.
На недоумённый вопрос Ежов отреагировал своеобразно. Глубоко надвинутое на лоб канотье придавало ему вид сумрачный и дерзкий, словно Ежов вот-вот выхватит из кармана «бульдог» или финку и потребует кошелёк или жизнь.
— Сразу в нижние, да? — у него задрожала губа. — Вот так, сходу, прямо с поезда. Молодец! Что ты графине про меня наговорил?
— Мы о тебе вообще не говорили, — навет принудил оправдываться, будто Савинков был виноват. — Меня только что заселили в мансарду, в комнату покойного Штольца, — закончил он.
— Наверх, значит, подняли. В подвал, значит, пойдёшь.
— В подвал? О чём ты, друг Ежов?
— Узнаешь, — прошипел Ежов и сделался на мгновение похожим на Воглева, до того проступили отказные черты нигилиста, враз отринувшего всё, что ему было дорого.
Эта почти детская обида смутила Савинкова.
— Что случилось, Вульф? — он осторожно взял камрада за рукав. — Что я тебе сделал?
— Ничего, просто завидую успеху. Я два года ждал, — репортёр отвернулся. — И зови меня Ежовым, ладно? С прошлым покончено.
— Прости, не думал… Но ты ведь до сих пор подписываешься Вульфом, разве не так?
— Редко, и то в московских изданиях, когда про Питер что-нибудь скабрезное напишу. Что было, то быльём поросло.
— Ну… как скажешь, друг Ежов, — примирительно сказал Савинков. — Мир, да?
— Ага, — Ежов застыл в улыбке. — Поздравляю, — он глубоко вдохнул и овладел собой. — Мы с Адой будем заходить.
Он почти дружески пожал Савинкову руку, а потом быстро направился к калитке своей подпрыгивающей походкой.
Осознав, что внутренние переговоры шли о назначении деликатного характера и завершились не в пользу Ежова, Савинков перевёл дух.
«Вот же попал, как кура в ощип, — досадовал про себя беглец. — Дачная простота — свинство. Ежов — хам. Воглев — дикарь. Весь двор странен, как минимум. Паровая машина в сарае. Закулисные сговоры, скандалы, интриги, раздоры. Кажется, Озерки съели все приличия».
Он совершенно не знал, что теперь делать.
Смеркалось, а начавшийся с прибытия поезда сумасшедший день и не думал кончаться.
8. ДВЕ РЮМКИ АБСЕНТА И ПЕРЕОДЕВАНИЕ
К запланированному вояжу Александр Павлович Анненский готовился загодя. С четверга его щёк не касалась бритва брадобрея. Вернувшись из Департамента раньше обычного и переодевшись в штатское, остатнюю часть дня он провёл в публичном доме на Вознесенском проспекте, а оттуда переместился обратно на квартиру, чтобы сменить платье на соответствующее обстановке Правой стороны.
Воспитанный по спартанскому образцу, Анненский привык к умеренности. Как человек холостой, он снимал едва ли подобающую его положению скромную пятикомнатную квартиру с собственной мебелью в доходном доме Башмакова окнами на Мойку. Кухарки, по беспорядочному образу жизни, нарушаемой экстренными делами службы, Александр Павлович не держал. Готовить приходила баба и, в случае надобности, состряпать мог слуга Валериан, нанятый из проверенных людей — малый прискорбно грамотный, начитанный поэзией и оттого слегка придурковатый.
Пришлось обождать, пока он добежит от своего чуланчика при кухне и отворит.
— Спишь, гадское отродье? — лениво бросил Александр Павлович, переступая через порог. — Почта была?
— Так точно. Никак нет, — отрапортовал Валериан, ловя котелок, и поправился: — Виноват! Никак нет. Так точно!
— Что «так точно»?
— Почта была. В кабинете-с. И свежих газет принёс.
— А что «никак нет»?
— Не сплю-с…
— Болван.
Щёлкая каблуками по паркету, Анненский пересёк залу и водворился в спальню. Скинул донегаловый английского фасона пиджак на руки Валериану — почистить. Стянул галстук, бросил на кресло.
— Оставь меня.
— Мыться?
— Нет.
«Des odeurs de la maison de tolérance deviendront des marques du milieu proche pour eux, — знаменитый сыщик скрипнул зубами в предощущении дна столичной жизни. — Des éléments criminels les sentent comme des chiens».
Как настоящий русский дворянин, Анненский часто думал по-французски, но говорить предпочитал по-русски даже наедине с самим собой (это позволяло не терять навыка), чтобы люди простого звания не принимали за иностранца.
Валериан выскользнул подобно раку, что могучим подгибанием хвоста смещается задом наперёд быстрее ветра, затворил за собою двери. Анненский продолжил разоблачение и остался в шёлковых кальсонах и нижней рубахе с инициалами. В этом костюме, сделавшим бы честь Адаму, он прошёл в столовую гимнастическим шагом. Раскрыл чёрные створки титанического буфета. Поставил на столик в спальне узкую рюмку, плоскую бутылку мятного ликёра и квадратный графин, наполовину полный светозарной настойки цвета весенней травы. Ею он наполнил рюмку на две трети, добавил ликёру. Серебряным кинжальчиком для вскрытия конвертов, взятым с прикроватного столика, быстро и тщательно размешал. Жидкость помутнела. В комнате, перебивая запах ступней и подмышек, поплыли мятный дух и терпкий аромат полыни.
Анненский выпил абсент, подошёл к платяному шкафу — чёрному колоссу, подарку тётушки наравне с буфетом, повернул ключ. Разверз его вместительное нутро и обратил взор в правый угол, где висела спецодежда.
Чего там только не было для грамотного ведения оперативной работы! Пёстрое разнарядье могло бы ввергнуть в недоумение либерального интеллигента и вызвать поток саркастических острот из его разработанных уст. Народовольца же, знакомого с правилами конспирации, домашний гардероб жандарма привёл бы в глубочайшую печаль по факту сделанных выводов о смене множества личин, за которыми с успехом скрывался важный чин охранки.
И действительно, более опасного противника, нежели Анненский, трудно было себе вообразить. Когда он облачился в дешёвую летнюю пару с кремовой сорочкой и красной бабочкой, повесил на руку трость и подошёл к зеркалу, из-под полей дрянной шляпы блеснули злые глаза мокрушника — то ли гастролёра, то ли отсидевшего слесаря. Рыжие замшевые перчатки дополнили наряд, скрыв холёные руки офицера.
Анненский нажал кнопку под крючком трости. Семидюймовый стилет легко покинул гнездо. Вдвинул обратно. Щёлкнул фиксатор.
Пошарил на верхней полке между шляпных картонок, брошенных навалом кепи, картузов и прочих головных уборов простолюдинов. Под руку попалась бритва, к счастью, не раскрывшаяся до конца. Анненский вжал обушок в рукоятку, осторожно переместил пальцы в угол полки. Ладонь наткнулась на холодный металл. Испытывая колебания, Александр Павлович достал изящный медный кастет. Положил в карман пиджака. Кастет оттягивал. Вынул, надел на руку, сжал. Медь нагревалась медленно. Анненский смотрел на закованную в металл руку. Расставаться с хорошей вещью претило.
— Настала летняя пора, кастет быстрее топора, — убеждая себя, произнёс Анненский, и тем самым положил конец сомнениям.
Сунул оружие в брючный карман. Там кастет колыхался при ходьбе, но был значительно менее приметен.
— Когда идёшь на Выборгскую сторону, лучше взять запасную приблуду, чем не взять, а потом пожалеть.
Изрекя сию избитую во всех смыслах истину, знаменитый сыщик налил полную рюмку абсента. Графин наполовину опустел. Анненский хватанул на ход ноги неразбавленной семидесятиградусной настойки и не поморщился, и даже не моргнул.
9. ГИНЬОЛЬ ВЫБОРГСКОЙ СТОРОНЫ
Все знают, что опасно ступать на Выборгскую сторону, тем более шляться в темноте по рабочим кварталам, но все стремятся туда, где гудят металлисты и текстильщики, льётся рекой крепчайшее хлебное вино и завивается горе верёвочкой.
У Сампсониевского моста Анненский отпустил извозчика и двинулся пешедралом, чтобы не привлекать излишнего внимания. На мосту он купил у коробейника за шесть копеек пачку папирос «Лаферм»? 6, набил портсигар, закурил. Вечер пятницы не обещал быть томным.
Сойдя с моста, Анненский очутился в краю заводов, среди пролетариев, окончивших смену и выпивших. Презрительно выпуская дым сквозь усы, присматриваясь к прохожим, двигался он, словно паровой катер промеж утлых челнов рыбарей-чухонцев. По набережной фланировали мастеровые. Молодые, расфранченные как благородные, в пиджачной паре и белых перчатках, не теряли надежды подцепить курсистку из тех самокритичных, что могли искать кавалера на окраине. Семейные пары рабочих, остепенившиеся и с детишками, тащили кости вдоль Невы. Те, что двигались ближе к воде, услаждались державным ея течением. Которые в паре оказались возле края тротуара, глядели на проезжую часть. Вели беседы, исполненные супружеской любви и благочиния — то и дело слышалось: «Жрал бы дома!» и «На кой мы выперлись?» Лица снулые, взгляды настороженные, и даже дети похожи на злобных карликов. Сразу видно, кто из деревни, а кто родился в городе. Не улыбается — значит, питерский. У каждого третьего в кармане финка. Деревенские попроще, со свинчатками. Здесь влёгкую могли попросить закурить и потом вывернуть карманы, но не на самой набережной, а в ближайшем переулке, оставленном без присмотра городового. Анненский знал это, потому что в самом начале карьеры выполнял роль наживки, приманивая извечных выборгских жиганов. Когда ему вторично сломали нос, Александр Павлович нашёл, что молодецкой ловкости и силы недостаточно, и отправился заполнять пробелы в области рукопашного боя и сыскной премудрости к французским коллегам. И хотя впоследствии служебную лестницу опустили в вертеп политических преступлений, где сами политические смутьяны оказались персонами чахлыми, не готовыми к прямому действию и зачастую — физически ущербными, для жизни в Санкт-Петербурге приёмы шоссона весьма пригодились.
Анненский шёл вниз по течению и возле красных корпусов бумагопрядильной мануфактуры «Невка» свернул на Гельсингфорсскую. Завод, сложенный из кровавых кирпичей незадачливых фабрикантов Торшиловых, перешёл во владение крупного английского мануфактурщика Джона Коатса и приносил обладателю немалую прибыль, обращая молодость и силы русских людей в конечный продукт стабильно низкого качества, предназначенный для сбыта на внутреннем рынке.
Пустая, без фонарей, озарённая холодной яростью полной луны Гельсингфорсская составляла разительный контраст с набережной. Завод кончил работу и стих. Улицу заполняла унылая тоска, плотная, как говяжий холодец. Казалось, её можно нарезать кубами и отправлять в Италию для придания равновесия мировой жизни.
За углом в тупичке сидела, задрав юбку, голозадая баба. В нос ударил запах мочи, крепкий, как горячий бульон. Баба поспешно поднялась, бросила подол, неуверенно пошла навстречу:
— Эй, милай, погодь…
Другой бы ускорил шаг, но не таков был известный на всю Россию сыщик. Анненский остановился, оперся на трость, поворотился к бабе, слегка избоченясь, проронил сквозь губу:
— Чё те, дура?
Баба волочила ноги. Под левым глазом у неё расплылся уже начавший светлеть фингал.
— Погодь, я те что скажу-то…
Из дальней подворотни выскользнули две гибкие тени. Подобно парижским апашам, петербургские жиганы имитировали приличия, как попугай повторяет человеческую речь, и не подглядывали за опустошающей мочевой пузырь подельницей, тем не менее, чутко карауля неосторожного прохожего. Баба выполняла роль приманки и якоря, преграждая путь к набережной, а флибустьеры подворотен пошли на абордаж.
— Уважаемый, закурить не найдётся?
— Не курю, — развязно ответил Анненский, глубоко затянувшись хабариком.
Наглый тон насторожил жиганов, однако они находились во своих владениях. Крайнее нервное возбуждение, присущее натурам испитым и недополучающим необходимых организму веществ с пищею ввиду крайней скудости ея, подталкивало на безрассудные действия.
— Во ты олень, — возмутился тот, что был пониже (во тьме они казались одинаково серыми). — Давай, лопатник доставай.
— Сблочивай лепень, быро! — рыкнул второй.
Александр Павлович стоял, покачиваясь, будто крепко залил за воротник. Баба зашла за спину, грозя повиснуть на плечах, а то и повалить наземь. От жиганов отделяла сажень, когда Анненский сплюнул окурок им под ноги.
— Попутали, черти? — с угрозою приостановил он, давая возможность противникам избежать драки.
Оранжевая искра описала дугу и ткнулась в штанину мелкого.
— Совсем берегов не видишь? — завизжал он. — Так могу бритву взять и глаза тебе протереть!
Они ринулись на него с боков, вильнув в стороны. Анненский хлестнул тростью по щеке низкого, крутнулся на носке и вонзил каблук в живот рослому. Врезал ему тростью по уху и добавил с ноги в промежность. Мелкий налетел было, но Анненский встретил его локтём в морду. Схватив трость обеими руками, что было силы ткнул наконечником в живот. Низкий утробно крякнул и сложился пополам, пуская носом кровавые пузыри. Рослый изверг протяжный стон, опустился на корточки и стал раскачиваться с лицом, искажённым судорогами огромного физического страдания.
Баба, вопреки ожиданиям Анненского, встала как вкопанная.
— Выссалась, старая? — спросил знаменитый сыщик, прежде чем подбить ей другой глаз.
* * *
Человек на то и разумное существо, чтобы идти в кабак. Не вызывать же доносчика в Департамент полиции? Когда Анненский зашёл в питейное заведение, за дальним угловым дожидался пред стаканом красного Нерон Иваныч, чьё лицо от алкоголя отекло и застыло в маске саркастической усмешки. Его сапожная мастерская располагалась неподалёку и служила прибежищем разного рода крамольникам, а жена по ночам скупала краденое. На этом Анненский его и поймал. При обыске полиция обнаружила социалистические брошюры и передала в Охранное отделение. Анненский не дал делу ход, сохранил притон, но заставил сапожника доносить. Крючок держал прочно. Сибирь ждала всю семейку, увильнуть от исполнения договора тоже было нельзя. «Впаривать будешь халтуру заказчику, а мне надо изюм казать!» — сыщик напугал Нерона Иваныча раз и навсегда. Теперь он исправно являлся в назначенное время и пересказывал, что удавалось подслушать. Полицейский обыск прошёл без видимых последствий. Соседям супруги рассказали, что краденого не нашли, и мастерская сохранила репутацию надёжного места. Снова потянулись воры, а за ними подпольщики. Сапожника считали безвредным.
Отягощённый иудиным грехом, раздираемый противоречиями, страхом, разочарованный в жизни и жадной супруге, поговорить по душам Нерон Иваныч мог только с единственным человеком, которого ещё не предал — с жандармом.
Когда сыщик, отдуваясь, присел напротив, сапожник оценил его взглядом, привычным подмечать изъяны.
— Где ж ты так порвался?
Анненский поспешно осмотрел костюм и на левом боку обнаружил длинный, с ладонь, разрез, из которого торчала подкладка.
— Значит, бритва у него всё-таки была, — с отрешённостью античного фаталиста промолвил он. — Вот и не верь вору на слово.
Философский жандарм развеселил сапожника. Он злобно осклабился. При этом от уголков глаз разбежались весёлые морщинки, но возле рта углубились горестные тени.
— Знаешь, на кого ты сейчас похож? — спросил он, чтобы осторожно отомстить жандарму и не понести наказания за оскорбление.
— Ну? — Анненский затолкал подкладку, свёл края разреза, разгладил борт. Если сидеть, навалившись локтями, прореху скрывала столешница. Он успокоился. — Говори.
— Ты только не обижайся, — едва сдерживаясь, остерёг сапожник.
— На обиженных воду возят. Ничего тебе не будет, жги давай.
— Ты похож на драного уличного кота, который возомнил себя уличным тигром, — отпустил Нерон Иваныч и от души заржал.
Этим он, однако, нисколько не уязвил сыщика, наоборот, заставил ощутить прилив довольства от превосходной маскировки своей, и снова удивил красочным сравнением и прихотливым умопостроением. Неграмотный сапожник обладал цепкой памятью и острым языком, так что мог бы затмить былую славу Антоши Чехонте, Горбунова, Ежова и всех иных юмористов, обладай он умением изображать слова на бумаге, о чём нередко напоминали ходящие на собрания народники. Нерон Иваныч в ответ всякий раз поражал их умом и крестьянской скромностью, объясняя, что стезя его — судить не выше сапога, а лучшая награда — ведро красного креплёного, но сгодится и полтинник серебром.
Александр Павлович кликнул полового, распорядился принести дешёвого кахетинского вина, стакан которого можно было потягивать за разговором весь вечер и не пьянеть. В бутылке четыре стакана, аккурат на вечер. Достал мятый жестяной портсигар с чеканкой на крышке. Баба с голыми персями и стрелой амура в руке обнимала лежащего льва, символизируя союз Любви и Силы. С первого взгляда на исполненные ажитации образы можно было понять, что изготовителю сего не хватало ни того, ни другого. Портсигар был козырный, жульнический. Анненский изъял его у какого-то вора, уже не помнил, у кого.
Нажал на кнопку, со скрипом раскрыл. Закурил папироску. Во время манипуляций убедился, что соседи им не интересуются и никто не прётся к столу нарушить приватную беседу.
— Выкладывай, что принёс, — сиплым от дрянного табака и молодого вина голосом приказал жандарм.
Сапожник вытащил из-под себя и протянул под столом тёплую от чересел книжку. Ею оказалась «Половая психопатия» Крафт-Эбинга, по утверждению неграмотного сапожника, ужасно развратная и запрещённая. Она была выпущена в этом году издательством Аскарханова в Санкт-Петербурге, прошла цензуру и не представляла для Анненского никакой ценности. Пощупав изюм, жандарм вернул книгу доносчику, испытавшему немалое облегчение как от признания весомого результата, так и от того, что сможет вернуть подрывную литературу на место. «Половую психопатию» он немедленно засунул под ремень, поближе к телу, и стал рассказывать.
С собраний доносилось разное. Ходили слухи о появлении некой нелегальной организации со штаб-квартирой в Озерках, которой предводительствует некто Голова, возможно, малоросс. Там же, на дачах, одолели отдыхающих кошки-призраки. Они прилюдно воровали еду, об них спотыкались и пугались внезапного мява. Про кошек Александр Павлович знал и раньше, но не придавал этому вздору мало-мальского значения, а вот про Раскольника или нечто, намекающее на него, ничего не было слышно. Велись и другие разговоры. В мае дамам разрешили ездить на верхах конок, и это привело к значительному падению нравов. В Александровске у карел мухи съели пограничника. Ещё по рукам ходило привезённое из-за границы сочинение какого-то Славы Чижика «Жижа словей». В нём порицалось христианство, со слов Чижика, находящееся между ересью и бунтом.
Упоминание про хулу на православие и бунт возбудило рвение жандарма.
— Ты мне эту брошюру достань!
— Как принесут. Ко мне всегда носят, — горячо заверил сапожник и смолк, потому что кто-то лишний шёл к столику.
— А-а, Петрушка Непрушкин! — возопил сапожник, распахивая объятия.
— Нерон Иваныч, — подошедший наклонился, они с сапожником облобызались троекратно по русскому обычаю, повернулся к Анненскому.
— Лизаться в дёсна не будем, — сразу предупредил Александр Павлович.
Непрушкин был социалистом из рабочих шёлковой мануфактуры, с которым сапожник состоял в тесной дружеской связи. О нём Нерон Иваныч много рассказывал жандарму, но встречать его Анненскому пока не доводилось.
Это оказался кучерявый мордатый болван лет двадцати пяти, с большими васильковыми глазами и толстыми пунцовыми губами. Нос пятачком, крупные ноздри вывернуты наружу. Одет Петрушка был в видавшие лучшие дни крылатку кофейного цвета, местами драную, местами штопаную, белую рубаху с красной бабочкой, как у Анненского, и отглаженные чёрные брюки в полоску, заправленные в начищенные сапоги гармошкой.
Петрушка выглядел как парень доброжелательный, скорей, по причине природной недалёкости, чем по воспитанию, но видно было, что своего не упустит. Анненскому он сразу не понравился.
— Выпей с нами, присаживайся, — пригласил сапожник — широкая душа.
— Присяду с удовольствием, а пить ни-ни, низачот.
Петрушка нашёл себе стул (пока он вертелся, Нерон Иваныч только плечами пожал, дескать, незваный гость хуже татарина, но сыщик едва заметно покивал, мол, пусть всё идёт своим чередом), плюхнулся довольный. Был он нагло, вызывающе, до отвращения трезв. Захотелось набить ему рыло.
— Простите, запамятовал, как вас зовут? — немедленно обратился он к Анненскому.
И прежде, чем сапожник раскрыл рот, знаменитый петербургский сыщик обратил на Непрушкина страшный стеклянный взгляд свой и процедил, медленно и тяжко хмыкнув:
— Меня не зовут, я сам прихожу.
— Сам приходит, вот это да! — сглаживая ситуацию, воскликнул Петрушка, словно в восторге.
От волнения Нерон Иваныч засосал стакан, чтобы обдумать и не ляпнуть лишнего, а затем осторожно попросил:
— Тебе в самом деле лучше его не звать. Он в ночную смену работает. Больших дел мастер.
Петрушка, который был в курсе маклей сапожниковой жены, додумал, с каким подонком общества свела его судьба, и прикусил язык.
Не зная, чем заполнить паузу, Анненский скрипнул крышкой, протянул портсигар.
— Ладно, не журись. На-ко папиросочку.
— Спасибо, не курю, — бойко ответил Петрушка, являя свою мутную натуру. — Я за здоровый образ жизни.
— У тебя же штаны в полосочку.
Огорошенный аргументом, всецело соответствующим истине, Петрушка дёрнулся было взять, но передумал и расхохотался.
— А ты, остряк!
Анненский скрипнул зубами и так громко щёлкнул фиксатором крышки, что Нерон Иваныч аж подскочил от испуга. Он представил, что может натворить пьяный жандарм, и сапожника прорвало:
— Ты не держи зла. Петрушка свойский. Он из наших, из текстильщиков. Хороший человек, истинно голубь. Плохой человек разве будет пить? У пьющего вся душа нараспашку, а у дрянного человека и души-то нет, так, слякоть и грязь.
Чтобы разрядить обстановку, сыщик вылил остатки вина в стакан Нерону Иванычу, не забыв плеснуть себе. Подмигнул Непрушкину:
— Всё путём, как говорится. Будем здоровы. А фамилия моя Мясников.
Петрушка искренне заулыбался от знакомства с человеком такой простой и весёлой фамилии. Анненский чокнулся с сапожником эдак со значением, а Нерон Иваныч правильно понял и сказал:
— За представление! — и немедленно выпил.
— Эх-ма, а ведь всё зло от пьянства! — воскликнул Непрушкин. — Если бы не зелено вино, в России давно был бы рай. Русские люди умны, трудолюбивы, Богу покорны, Государя чтят. Отними у них свободу, и не услышишь даже глухого ропота, но отбери бутылку, и ты их злейший враг. Я вам так говорю, введение сухого закона в России неизбежно приведёт к революции!
Сапожник покачал головой, утёр усы задубевшей, изрезанной дратвой рукою.
— Нет, ты чего, Петрушка, — с недоверием сказал он. — Не будет такого никогда. Это ж каким зверем надо быть, чтобы ввести в России сухой закон?
— А вот так и будет, — в запальчивости провозгласил Непрушкин. — Если враги у власти окажутся.
— Врагов, — твёрдо сказал Анненский, — мы будем казнить.
— Всех не перевешаете, — брякнул сапожник.
— А мы топором, — Петрушка откинулся на спинку стула и мечтательно оглядел залу.
Известный сыщик навострил уши и весь подобрался, как волк перед прыжком.
— Это ты-то топором? Грызь не развяжется?
— А мы Раскольника ангажируем.
— Где же ты его возьмёшь?
— Знаю, где у него логово, — похвастался Непрушкин. — Чего смотришь, будто укусить хочешь?
— Спросить хочу.
— Спросить? С меня? — заблатовал ткач. — А обоснуешь спрос свой?
— Не кривляйся, Петрушка. Спрошу с тебя, когда претензии возникнут, а ты ответишь деньгами или головой. Сейчас по-хорошему у тебя спрашиваю, где он?
— Кто?
— Раскольник.
— Тебе зачем?
— Надобность имеется.
— Для кого интересуешься?
— Для себя.
— А ты кто?
— Бригадир мясников, — отрезал ротмистр жандармерии.
— Он Мясников, бригадир с боен, — заторопился поддержать сапожник, видя, что идёт к нехорошему.
— Ты сказал, что знаешь, где Раскольник тихарится, так это он от меня ныкается. Он мне должен! Давай выкладывай.
Непрушкин струхнул. Румянец опал с его щёк как пепел с фарфоровой вазы. Он печёнками чувствовал, что сейчас этот страшный человек его загрызёт. Или порежет обвалочным ножом прямо при всех прилюдно, если он на скотобойне работает.
— Или ты пустобрёх? Тогда я тебе язык отрежу, — подтверждая непрушкины страхи, Анненский потянул из трости клинок. — Чтобы лишнего не молол.
Это произвело на Петрушку фатальное впечатление.
— Я знаю, где он отлёживается.
— Обмануть решил! — рыкнул Анненский.
— Нет-нет, — заголосил Петрушка, выставляя руки.
— Надуешь, я из тебя всю кровь выпущу, прибью гвоздями к доске и отправлю плавать по Обводному каналу, — пообещал Александр Павлович, сам на этот момент уверенный, что именно так и сделает.
— Ты свово должника очень хочешь достать? — Петрушка прилип очком к стулу.
— Аспидски, — прошипел Анненский и словно всю кровь выпил.
— Тогда слушай.
10. ПОСВЯЩЕНИЕ
— Вы готовы? — спросила графиня.
Новые товарищи обступили Савинкова, тесня к открытому ходу в подвал. Воглев был насуплен, Морозова-Высоцкая с беспокойным любопытством следила за ними всеми, переводя взгляд от одного к другому, и только Юсси был невозмутим.
«Не об этом ли говорил Ежов? — вспомнил Савинков. — И при этом убежал в расстроенных чувствах. Что бы это значило? Только не выказывать страха».
— Вот так, на ночь глядя? — только и спросил он.
— А чего тянуть? — хмуро пробормотал Воглев.
Он мотнул башкой на подвал. Савинкову ничего не оставалось, кроме как последовать туда, ведомым графиней, которая несла в руке зажжённую лампу.
Ступая за ней по широкой лестнице с перилами, беглец отринул от души страхи и сомнения. Впереди ждало настолько неведомое, что он изготовился решительно ко всему. И даже если дело обернулось худо, гонор требовал сохранить мужество, которое пригодится при любом повороте событий. Кроме того, Савинков не терял надежды, что в подземной комнате товарищи приготовили посвящение по масонскому обряду или что-то похожее, для чего явили напускную суровость. Непонятно было, зачем на торжестве нужен финский слуга, отличающийся большой силой, но туповатый, и эту разгадку Савинков рассчитывал найти с минуты на минуту.
— Надеюсь, Борис Викторович, у вас крепкие нервы? — графиня остановилась на площадке перед высокой двустворчатой дверью, которую невозможно было надеяться обнаружить в подвале дачи. Подземелье внутри холма значительно выступало за фундамент дома.
«Что у неё там?» — дверь с красивой медной ручкой и резными завитушками наводила на фантазии о зале с мозаичными фресками. Вот только шумно сопящий за спиной Воглев дополнял картину каменным алтарём с кровостоками и жертвенной чашей.
— Почему бы и нет? — в тон своим мыслям ответил Савинков.
Несколько легкомысленный отзыв, долженствующий демонстрировать присутствие духа, удовлетворил графиню. Она повернула ручку и толкнула дверь.
Зал и впрямь оказался велик, даже больше, чем представлял Савинков. Вместо фресок стены были обшиты деревянными щитами, но зато подвал освещали самые настоящие лампы накаливания, питаемые от динамо-машины, приводимой в действие трансмиссией от парового двигателя наверху. В углу мерно шипел и постукивал механизм. У стен стояли белые медицинские шкафы. За стёклами на полочках поблескивала хирургическая сталь, темнели бутыли и банки, сияли эмалированные мисочки и кюветы.
«Это не цех, это больница какая-то», — беглец терялся в догадках.
У дальней стены громоздились аппараты непонятного назначения. Их трубки, шланги, консоли заявляли о грандиозном напряжении инженерного ума, сопряжённого с рукомесленным гением. Возле дверей на прочных козлах лежал в рост человека настил из странного материала. Доски с чётко выраженной древесной фактурой посередине к краям становились полупрозрачными, будто пропитанными маслом, постепенно превращаясь в подобие мутного стекла. Над настилом висели крупные зеркальные отражатели с подведёнными к ним проводами, однако пустые, без ламп. Разглядывать технические чудеса подвала не было возможности. Воглев неделикатно подтолкнул Савинкова и вошёл сам. Следом за ним вторгся Юсси и плотно затворил дверь, оставшись подле неё.
— Ну же, смелее, — пригласила графиня. — Я должна вас представить.
Савинков стоял, обвыкаясь и осматриваясь. Он не сразу сообразил, кому собирается представить его Морозова-Высоцкая, даже когда Воглев прошёл к аппаратам, лязгнул рубильником и зажёг ещё одну неяркую лампу.
— Идите сюда, Борис Викторович, — позвала графиня.
Савинков приблизился, напряжённо щурясь. Он не был готов встретиться глазами так низко и потому не сразу сообразил, что перед ним, а когда сообразил, опешил.
На толстой стеклянной доске, поддерживаемой никелированными стойками, под которыми размещались шланги и баллоны, лежала отрезанная человеческая голова!
Это была не голова трупа!
Голова была живая. Веки моргали, глазные яблоки шевелились. Это была голова старого мужчины с коротко подстриженными седыми волосами, усами и бородой. Она осматривала незнакомца, сохраняя невозмутимое выражение на лице. Крупный прямой нос, чуть вытянутое благородное лицо, бледная кожа, на которую давно не падали лучи солнца.
«Цирк! — Савинков искал признаки спрятанного тела и не находил. — Иллюзионисты проводят обряд посвящения. Ждут, что я напугаюсь?»
— Рад знакомству, — решительно произнёс революционер. — Позвольте представиться, Борис Викторович Савинков.
Воглев запустил руку под стеклянную плиту, покрытую разводами и свежими густыми потёками чего-то неприятного, обнаруживая пустое пространство, в котором точно не способен поместиться человек. Повернул вентиль на баллоне, из которого толстый каучуковый шланг тянулся к столешнице.
Голова привычно разинула рот, откуда рванулся воздух и немного приподнял волоски на усах. Савинков убедился, что никакая это не иллюзия. Его продрал могильный холод.
— Николай Иванович Кибальчич, — проклекотала голова.
11. ПОТОМОК РА
Анненский завернул кастетом в торец. Торец хрустнул. Из щели прыснула кровь. Петрушка повалился вместе со стулом, к которому словно прикипел филейной частью. Гомон в кабаке на миг смолк, пока ткачи оценивали происшествие, и сменился гоготом. Залётный франт уделал Непрушкина, который на раёне мало кому нравился. Поделом ему, решили текстильщики, тем более, что чужак не продолжал живодёрничать, а бросился поднимать и обихаживать ушибленного. Однако они постарались запомнить этого странного посетителя и сапожника, с которым он шептался.
Жандарм не стал рассусоливать, выпытав до тонкости место обитания Раскольника и, как бы мимоходом, описание облика его. Государственного преступника следовало брать немедля, но прежде нейтрализовать Петрушку, который в противном случае мог изловчиться и предупредить.
Сообща с Нероном Иванычем установили стул. Водворили обратно Непрушкина. Болван обтекал соплями, слезами и кровью, таращился пред собой невидящим взором и был послушен как труп в руках деспотичного ротмистра. Анненский влил в него полбутылки водки буквально за раз. Поборник трезвости выпил её как воду.
— Не ссы, остолоп, это урок на будущее, — бросил на стол ассигнацию и приказал Нерону Иванычу поить Петрушку до посинения. — Впредь следи за метлой!
Сапожник и его друг закивали, восприняв совет всяк по-своему.
Ближайший телефон располагался в казармах Московского лейб-гвардии полка, куда Анненский направился быстрым шагом. Велико же было изумление дежурного по полку, когда около полуночи заявился щёголь в драном пиджаке и потребовал срочной связи с Департаментом полиции. Малое время спустя сыщик отдал необходимые распоряжения и мчал в пролётке к большому дому на Фонтанке, шпыняя в спину ёжащегося ваньку.
Как ни далеко было добираться, в отличие от остальных Александр Павлович поспел раньше и ждал в своём кабинете, нетерпеливо меряя его шагами. Первым явился Платон, за ним унтер-офицер Лука Силин, знаменитый в Отдельном корпусе жандармов геркулес. Его ротмистр Анненский поднял, ибо всерьёз опасался разбойника, подозревая за Раскольником дюжесть одержимого бесами. Со вторжением великана места в комнате не стало вовсе. Анненский угнездился за столом, выдвинул ящик, достал из пенала неприлично длинную и толстую сигару и вскоре задымил весь кабинет. Сидели, молчали, ждали следователя. И хотя производство жандармского расследования формально происходило без участия прокурорского надзора, дело легендарного грабителя-убийцы числилось за уголовным сыском, а, значит, присутствие следователя было крайне желательно. Анненский предвкушал свой триумф и вознамерился брать Раскольника по всем правилам, чтобы газетам было о чём написать в блестящих подробностях.
Наконец, в дверь вежливо стукнули и тут же отворили. Через порог шагнул Порфирий Петрович. Уже старый, с усами и бакенбардами, с блестящей как бильярдный шар большой круглой головой и круглым же, прежде пухлым, а теперь обрюзгшим жёлтым морщинистым лицом. Проницательный взгляд водянистых глаз, прикрытых вечно моргающими ресницами, свидетельствовал о неизменном серьёзном уме, сохранившимся на службе в лучшем качестве.
— Ну-с, вы изволили отыскать Раскольника наконец-то-с? — насмешливо вопросил он с порога дребезжащим голосом.
Порфирий Петрович не рискнул тесниться в кабинете, да и в его присутствии все сразу встали, и ясно было, что недолго осталось находиться тут.
— Пора, — только и сказал Анненский.
На двух экипажах они достигли съезжего дома? 3 Казанской полицейской части, где, кроме участка, располагалось пожарное депо, из ворот которого выкатывала помпа и суетились топорники. Тут к следственно-оперативной группе примкнули предупреждённый по телефону околоточный надзиратель и городовой. Покатили в адрес. В ночном городе подковы гулко стучали по булыжной мостовой, высекая искры. Анненский посмотрел на часы. Часы показывали недоброе. Пока ждали в Департаменте, пока ехали, натикало изрядно заполночь, уж и луны яркий диск намерился клониться к закату. Редкие прохожие стали ходить торопливо, аки бледные тени, стремясь укрыться от пронизывающего ночного ветра. На канаве что-то горело. По-над крышами летели оранжевые клубы, в них призрачными птахами вспархивала несомая горячим воздухом ветошь. Слышался шум и звон, какой бывает от оголтелой суеты вспугнутых обывателей. Пахнуло дымом.
Берлога Раскольника помещалась в доме Иоахима со стороны Столярного переулка. С Офицерской улицы съехали на Вознесенский проспект и оттуда на Мещанскую, куда одной стороною фасада с вывеской «Столичный водочный завод» выходил пятиэтажный массив немца Зауэрбауэра и питейные заведения его родни. Место было знакомое околоточному до оскомины, да и никто не удивился валяющемуся в собственной луже телу и шатающимся в отдалении силуэтам, похожим на ходячих мертвецов.
Экипажи встали. Долетел обрывок несуразной песни. Ждали, когда городовой поднимет дворника и тот отворит парадное.
Анненский произвёл краткий инструктаж:
— Берём Раскольника. Берём его живым. Не стрелять ни при каких обстоятельствах. Если побежит, гонимся, пока не догоним. Но побежать не должен, будем вязать в комнате. Платон, ты у дверей. Силин, крутим Раскольника вместе. Порфирий Петрович, вам лучше обождать здесь, пока дело не будет кончено.
— Как вам угодно-с, — Порфирий Петрович насмешливо посмотрел на ротмистра и как бы ему подмигнул. — Надеюсь, Александр Павлович, вы действительно не намерены загонять меня до апоплексического удара.
— Будьте уверены, не сбежит, — опозориться перед мэтром столичной криминалистики Анненский не мог и помыслить. Он повёл группу захвата, оставив Порфирия Петровича с экипажами и нижними чинами, исполняющими роль извозчиков и готовыми ловить Раскольника, случись ему в самом деле унести ноги.
Зажгли потайные фонари с зеркалом. «У себя, у себя» — бубнил дворник, указывая путь. Сыщик беззвучно взлетел по ступеням в туфлях на гуттаперчевой подошве. Каморка, которую нанимал от жильцов Раскольник, приходилась под самою кровлей и не имела чёрного хода. Анненский приложил ухо к замочной скважине, замер. Из комнаты доносились звуки, не всегда издаваемые ртом или носом. Вернее, — прислушался жандарм, — были хрюкающие звуки ртов и носов, причём не менее двух — женских!
Он спустился в вестибюль, где тихо стояли стражи закона. Дворник запер изнутри парадную дверь и остался караулить возле неё, а группа захвата пошла на пятый этаж, более не стесняясь в произведении шума.
Топот подкованных полицейских сапог, скрип и визг ступеней, надсадное дыхание пяти глоток, бряканье «селёдки», которую городовой придерживал за эфес. Круги света метались по грязным стенам, выхватывая из мглы картины дантовского ада. Наконец, достигли верхней площадки. Запыхавшийся околоточный посмотрел на Анненского, жандарм мотнул подбородком, дескать, приступайте.
Околоточный замолотил кулаком.
— Откройте, полиция!
Дверь колыхалась, зацепленная изнутри сильно вихляющимся запором, вероятно, крючком.
— Затворяется, скотина.
Анненский достал наручники и посторонился:
— Силин, действуй.
Лука Силин просто шагнул, выставив ладонь. Дверь распахнулась, крючок звякнул о стену. Громадный жандарм, не останавливаясь, вторгся в комнату. Полетели мебеля, закричали женщины. Фонари, которые держали Платон и городовой, светили в спину.
— Заходим! — Анненский ринулся за ним.
Сокрушая всё на своём пути, Лука Силин сбил кого-то ладонью в грудь. Человек ловко вскочил, но был тут же схвачен поперёк туловища и повален как ребёнок обратно на софу. Там теснилась к стеночке возлежавшая девица, а другая, в чём мать родила, попыталась было отскочить, но Анненский ненарочно притиснул её к столу, чтобы добраться до Раскольника. Девка запуталась в стульях и полетела на пол, ударилась, истошно завизжала.
Голый мужчина на софе сопротивлялся с ловкостью циркового акробата, но Силин навалился на него и, захватив оба запястья, свёл их вместе. Анненский быстро надел браслеты.
— Раскольник…
— Раскольников Радиан Радионович!
Когда сутолока улеглась и вдобавок к фонарям запалили свечи, в каморке заметно посветлело и можно стало оглядеться. Клетушка шагов шесть в длину оказалась практически полностью забита народом. Обитель Раскольника имела самый жалкий вид, совершенно не подобающий архизлодею, много лет наводящему пугливое любопытство на санкт-петербургского обывателя. До того низкая, что Луке Силину приходилось пригибать голову, с отставшими от стен линялыми жёлтенькими обоями, над постелью изрисованными карандашом — восходящее солнце с подписью «Север», палач с топором, церковь с куполами и индуистские знаки благоденствия повсюду (со скуки душегуб развлекался как дитя), — она была тесной как шкаф. Мебель ей под стать: три ломаных стула, в углу — крашеный стол, на котором валялись опрокинутые стаканы, под ним — груда бутылей, да изодранная большая софа, основа гнусного вертепа. Девицы жались у окна. Им побросали их тряпки, дабы прикрыть срам. Привычные ко всякому, они быстро облачались в скромные наряды уличных девок.
Проверили документы. Девки имели при себе заменительные книжки проституток с действующей пропиской. У задержанного нашёлся паспорт на имя Раскольникова, мещанина Тобольской губернии, давно просроченный. Разбойник мог находиться в Петербурге достаточно, чтобы натворить больших дел, и оставалось загадкой, как его не повязали ранее.
— Платон, спускай дев и зови Порфирия Петровича, — распорядился Анненский. — Будем производить обыск.
Дом проснулся. Хлопали двери, на лестнице мелькал свет. Вахмистр с городовым свели проституток. Сделалось едва ли свободнее, но в комнатушке стало можно протолкнуться. В двери сунулась всклокоченная квартирная хозяйка, ей заступил дорогу околоточный, вышел на площадку.
Голый задержанный скрючился на краю постели со скованными за спиной руками. За ним громоздилось сбитое одеяло без пододеяльника, драное, с торчащими лохмами и ватой, пропитанной нечистотами, в тусклом свете принявшей чернильный оттенок. Костлявый, но жилистый, Раскольников был бы в костюме весьма хорош собою. Тёмнорусый, с прекрасными тёмными глазами, тонкими чертами лица, на котором мелькала глубокая задумчивость, быстро сгоняемая гримасой ожесточения, он не выглядел душегубом при своей почти женской красоте. Но было в нём нечто глубоко порочное, вызывающее неосознанный испуг и отторжение у случайного зрителя, а для охранителя служащее мгновенным опознавательным знаком, что человек этот от рождения принадлежит к криминальной скверне общества и весьма опасен.
— Похоже, зря мы ездили, — глядя на него, постановил Анненский. — Взяли чёрта с фальшивым паспортом. Судя по грубой работе, сам и нарисовал.
— Чё ты гонишь? Я, в натуре, Раскольников, — вскинулся сидящий на софе. — Баранки сними, гнида, я тебе мигом чичи протараню. Полезли семеро на одного, псы. Да я вас всех на каркалыге вертел, помоешники.
И заругался сипло, размеренно и тоскливо.
«Un tel langage ne s'écrit pas. On le chuchote la nuit à l'oreille, d'une voix rauque», — Анненский мысленно улыбнулся, но на лице его в то же время проступило крайнее пренебрежение.
— Не мурчи, фраерам не положено. Ты — порчак, — словно выплюнул сыщик. — Фраер порченный, а не вор, — сквозь губу цедил Александр Павлович. — Твой фарт — тиснуть с чердака прачкины лантухи. Не лепи горбатого, ваня, какой ты Раскольник? Ты крадун и звать тебя Чердачник.
— Я — Радиан! — как о чём-то само собой разумеющемся заявил преступник.
— А в паспорте написано, — жандарм демонстративно поднёс к глазам бумажку. — Роман Родионович.
— Ра-дионович, — с расстановкой поправил задержанный. — А в паспорте, то контора описалась, много они понимают, дятлы таёжные.
— Радиан? — дребезжащий голосок мэтра уголовного розыска заставил всех стихнуть и обернуться. — Ты убил учителя василеостровской гимназии концентрированным раствором циркуля…
Порфирий Петрович произнёс с непонятной интонацией, не кончив фразы, словно бы не спрашивая подозреваемого, а признавая виновного, но Раскольников сразу кивнул.
Старенький следователь опёрся о притолоку, перешагнул через порог, подошёл близко к задержанному, нацепил на нос пенсне, всмотрелся.
— Ах, как на батюшку похож, боже мой. Не обознаться, настоящий потомок.
— А вы… — у задержанного встал ком в горле.
— Да, — сказал Порфирий Петрович.
Секунды длилась немая сцена.
— Позвольте поцеловать вам ручку, — со вздрагивающими губами обратился Раскольников.
— Это излишне-с, — сказал Порфирий Петрович. — Как здоровье батюшки?
— Почил двадцать восьмого января первого года, — ответил душегуб, как бы слегка законфузившись. — Вот я от большого горя и решил податься в Санкт-Петербург.
— О матушке не смею спрашивать-с, — сказал деликатный следователь, ни на что не надеясь, но задержанный удивил его:
— Жива-здорова, работает.
— Ай, молодца! — воскликнул Порфирий Петрович совсем другим тоном и подмигнул левым глазом. — Ну-с, давайте приступать к обыску.
Тут же, на столике, следователь разложил бумаги и писчие принадлежности, ему поставили уцелевший стул. Пригласили квартирную хозяйку и прислугу. Стали шмонать. Впрочем, Раскольников ничего не утаивал, сразу показал все тайники, в которых прятал ценные вещи, но не от полиции, а, по его словам, для пущего сохрана.
— Чтоб Настасья-поломойка не спёрла, — с тобольской прямотой объяснил Раскольников.
— Я?! — возопила старуха. — Чтоб я у жильцов сфендрила? Да ты осатанел, аггел! Я при доме служу дольше, чем ты живёшь. Сукин кот, поганец! Отродье каторжника и шлюхи. Фуфел сифозный, хавальник твой свинский, как ты на меня такое вообще сказать мог?
— Уймись, бабка, — пытался угомонить Раскольников, но Настасья была из деревенских баб и очень болтливая баба, которой разговор этот доставлял, по-видимому, неизъяснимое блаженство, и унять её не было никакой возможности. Бранные слова сыпались из её беззубого рта, как горох из драного мешка.
Порфирий Петрович, всё больше оживляясь и поминутно смеясь, вносил в протокол новые вещественные доказательства, которые выкладывали перед ним на стол полицейские и жандармы. Там было на что посмотреть, и даже удивительным казалось, как это вместилось под обоями, в выщерблинах стены и за плинтусом. Золотые и серебряные часы, портсигары, кольца, цепочки, булавки и спичечницы, они были рассованы с таким умением, что вскоре на столе взгромоздилась горка драгоценностей. Под софой, которую не сдюжила перемещать старуха, грабитель прятал заклады в обёртках, даже не удосужившись распаковать, а просто затолкал подальше. Когда отодвинули постель, у стены обнаружили топор, убранный стоймя, чтобы можно было быстро достать при необходимости.
Анненский вздохнул с облегчением. Повертел топор и заметил костяной осколочек, застрявший меж клином и топорищем. Положил топор перед следователем.
— Волоски-с… мозговая ткань-с… — в помещении при искусственном тусклом свете Порфирий Петрович обнаружил довольно много для своего слабого зрения. — Как же вы рубили, сударь?
— С плеча, — бесхитростно пояснил Раскольников.
На подкладке единственного пальто с левой стороны подмышкой оказалась пришита петля, а подкладка испачкана кровью.
— Тут я топор и носил, — показал убийца.
— Должно быть, батюшка много рассказывал? — предположил Порфирий Петрович.
— Это у нас семейное!
— Необыкновенный был человек, — заключил мэтр. — А вы сами не хотели сказать новое слово, в вашем-то смысле-с? — он как-то вдруг опять подмигнул и рассмеялся неслышно. — Не то, чтобы перешагнуть через препятствие, убить и ограбить, а убить как-нибудь изобретательно, с выдумкой-с?
— Учителя я убил с выдумкой. Ежели вы мне руки развяжете, я так эту ведьму очен-но изобретательно укокошу, — кивнул Раскольников на служанку Настасью, которая от возмущения раскрыла было свой сквернословный зев, так что Луке Силину пришлось увести её от греха подальше. — Изловчусь вас удивить, не имейте сомнения.
— Покамест это вовсе не требуется, — заверил следователь. — У нас с вами теперь другая повестка дня наметилась. Сейчас в тюрьму поедем-с. Там всё устроим, посидим, поговорим… по душам.
— А в газетах про меня напишут?
— Всенепременнейше, сударь мой! — с удивительной важностью заметил Порфирий Петрович. — Во всех новостях-с. По поводу сего не извольте беспокоиться.
— Ну, слава Богу, а то меня в абодье за руку схватили, думал, фарта весь год не будет.
— Так-то оно так. Если на Благовещенье украсть не посчастливилось, то удачи на лову не жди, — оскалился Анненский, горделиво прохаживаясь. — Но ничего, теперь масть попрёт!
12. ТАЙНОЕ ОБЩЕСТВО В ТАЙНОМ ОБЩЕСТВЕ
Так Савинков попал в подпольную ячейку «Бесы», вдохновительницей которой была графиня Морозова-Высоцкая, а смыслом существования — поддержание жизнедеятельности головы казнённого в 1881 году ведущего технического специалиста «Народной воли» Кибальчича.
— За успешную акцию против Александра Второго суд приговорил нас к повешению: Софью Львовну Перовскую, Тимофея Михайлова, несчастного Рысакова, меня и Андрея Ивановича Желябова.
Воздух, поступающий из баллона, заменял Кибальчичу лёгкие. Физиологически не нуждающийся в движениях грудной клетки голосовой аппарат мог производить фразы бесконечной длины. Голова всё же делала паузы, чтобы слушатель не впал в транс, а иногда из заботы о произведении ораторского эффекта.
— Вечером накануне казни пять православных священников прибыли в Дом предварительного заключения, чтобы напутствовать нас. Как было спланировано, отец Паисий передал мне пилюлю, которую аптекарь Шульберг изготовил по старинному итальянскому рецепту на основе вытяжки из редких трав. Сочетание ядов должно было приостановить во мне жизненные процессы. Доза была рассчитана так, чтобы я не потерял сознание до выхода из тюрьмы, но и не остался во здравии на эшафоте. Кроме Михайлова, остальные мои товарищи принимать снадобье отказались: Рысаков из страха, Софья Львовна не рассчитывала перенести его действие, а Желябов хотел принять мученическую смерть и стать сакральной жертвой, необходимой для поддержания у народа воли к сопротивлению, ибо сам напросился на участие в судебном процессе в качестве обвиняемого, когда узнал, что на скамье оказался его ученик Коля Рысаков после очной ставки с последним. Желябов был прав: лучшая плата за фанатизм — это виселица, но я хотел оставаться полезным общему делу и у меня имелось много инженерных идей, способных осчастливить человечество. Кроме того, мне претило сдаваться режиму, я хотел оставить систему с носом. Моё появление на люди после казни живым и в добром здравии должно было посадить в калошу фон Плеве, Муравьёва и всех охранителей помельче, а известие о том, что прежние методы физического уничтожения больше не действуют, что революционеры бессмертны и революция победит, могло произвести такой сильный эффект, который заставит правительство пойти на серьёзные уступки, а то и пошатнёт престол. Я решил рискнуть. Третьего апреля в шесть часов утра нас разбудили, подали чаю, и я проглотил пилюлю.
Чтобы Савинков мог привыкнуть, его оставили в подвале tête-à-tête с Кибальчичем. Савинков уселся напротив и стал слушать. Размеренная, обстоятельная речь, невозмутимый и даже кроткий взор головы примирял его с необыкновенным обстоятельством, что с ним говорил какой-то медицинский препарат. Уже не совсем человек, который в то же время является легендарным участником самого успешного в российской истории террористического акта. Казнённый, считающийся давно мёртвым, но каким-то чудом выживший. Секрет этого чуда вот-вот должен был открыться Савинкову. Он весь обратился в слух.
— Под присмотром тюремной охраны мы полностью переоделись в арестантское зимнее платье. Как только оканчивалось облачение, нас по очереди выводили во двор Дома предварительного заключения и возводили на позорные колесницы, чтобы отвезти к месту казни. Палач Фролов с подручными, прибывший в тюрьму сразу после священников и проведший ночь в приготовлениях, надевал на нас особую сбрую, изготовленную специально для поругания. Ремнями нас крепили к скамье за туловище, за ноги, руки связывали за спиной, а на шею вешали табличку, повапленную гробовой краской, с белой надписью «ЦАРЕУБИЙЦА». Руки тоже вязали к сиденью, не пристёгивали только голову. Не встать, ни упасть, что бы ни случилось. На высоте двух саженей мы торчали на погляд публики по ходу следования повозок. Наконец, ворота тюрьма раскрылись, и огромные чёрные колесницы выехали на Шпалерную. Публика собиралась для нашего эскорта ещё та. Нигде в Санкт-Петербурге я не встречал такого скопища гнусного отребья. То ли я не там ходил или все эти самые страшные нищие, которых только и можно видеть в единичных экземплярах на Сенной площади, да на папертях, вдруг разом вылезли из щелей Таировского переулка и клоаки Вяземской лавры, ибо в обычное время на улицах подобных выродков не появляется. Это были грязные, простоволосые, всклокоченные голодранцы, некоторые босые, несмотря на холод, пьяные почти все. Они свистели, улюлюкали, кривлялись и приплясывали, словно стая диких обезьян. Их оживление было понятно — то было предвкушение барыша: все они несли на руках, на плечах и на спинах табуретки, лестницы и скамьи, вероятно, украденные где-то и предназначенные для подставок тем желающим поглазеть на наше повешение, которым не нашлось места впереди толпы, и они готовы будут заплатить за возвышение в задних рядах.
Часов около десяти наша процессия по Николаевской улице достигла конца пути. Семёновский плац был оцеплен войсками. Стоял холодный ясный апрельский день, сверкало весеннее солнце. В дороге Желябов и Рысаков приуныли, лицо Софьи Львовны слегка зарумянилось от нервозности, предвкушение смерти будоражило её чувства, лишь Михайлов проявлял заметную приподнятость — он раскланивался скопившимся по обеим сторонам улиц массам, кричал им что-то неразборчивое. Как и я, Тимофей надеялся отлежаться в гробу и отчаянно бравировал, не пугаясь исхода в небытие.
Мы въехали на плац по коридору охраны конных жандармов и казаков. Возле эшафота стояла пехота Измайловского полка. С высоты колесницы было видно, что вся площадь Семёновского плаца запружена зрителями, сошедшимися увидеть своими глазами, как казнят цареубийц, и ощутить сопричастность к делу высшей справедливости. Это было второй после убийства царя победой — дать народу удостовериться в исполнении наказания, чтобы потом предстать перед ними живыми и невредимыми, поправ саму Смерть как высшую из всех возможных мер устрашения. На нас смотрели тысячи глаз, и это было прекрасно!
Колесницы наши остановились между эшафотом и трибуной с местами для высших лиц судебного и полицейского ведомства. Позже мне рассказали, что там разместились аккредитованные сотрудники русских и иностранных газет, военный агент итальянского посольства и некоторые другие члены дипломатических миссий. Толпа заколыхалась и загудела, узрев государственных преступников. Нас отвязали и свели с повозок к телегам, на которых стояли приготовленные для нас пять чёрных гробов, а затем подняли по крутой лестнице на эшафот. Высокий чёрный помост с перилами был оснащён справа двумя столбами с поперечной перекладиной — виселицей, на которой болтались под ветром пять верёвок с петлями, а напротив лестницы — тремя позорными столбами, к ним сразу подвели и приковали Желябова, Перовскую и Михайлова. Я обратил внимание, что Тимофей сделался, противу своего возбуждения в начале пути, апатичен, ступал как Каменный гость, а лицо его застыло. Средство оказывало действие. Я вдруг стал спокоен. Шум толпы отдалился от меня. Слышался стук крови в ушах и мои шаги, будто единственным проводником звука сделались кости ног. Я погрузился в самосозерцание и уже плохо помню, что происходило дальше. Обер-секретарь Попов зачитал краткий приговор. Забили барабаны. Я воспринимал происходящее словно из-под воды. На помост взошли священники, мне дали поцеловать крест, и я машинально выполнил ритуал, хотя не испытывал ни малейшего сомнения в отсутствии загробной жизни, которая мне не грозит.
— Вы атеист! — ужаснулся Савинков.
— Именно так, — подтвердила голова. — Бога нет. Смерть не есть начало увлекательного путешествия, а конец всему. Моё существование — лучшее тому доказательство.
Поражённый Савинков не знал, что ответить. Оставшийся один на один с головой цареубийцы в полумраке огромной норы под прикрытием земляной толщи, он оказался в полной власти невидимых пут Кибальчича.
— На нас надели саваны. Накинули башлыки, чтобы люди не пугались искажённых агонией лиц висельников. Когда мне на лицо упал мешок, я перестал воспринимать вообще что-либо. Меня куда-то подтолкнули и втащили на возвышение. Вероятно, это была скамья под петлёй. Саму петлю, как её затягивали, как я мог её чувствовать, я не помню. Помню оглушительный хруст в ушах, боль, вспышку и темноту во гробе.
Голова помолчала с открытым ртом. Из пасти, чуть шипя, вырывался воздух.
— Меня откопали товарищи ночью на Преображенском кладбище. Могилы не охранялись. У меня оказалась сломана шея. Тимофей Михайлов задохнулся в петле, он был крупный человек и ему требовалась бόльшая доза снадобья. Остальные были мертвы по естественным причинам. Царский режим победил. Все, кто видел нашу смерть, не встретили нас живыми.
— Когда-нибудь это место расчистят, — горячо сказал Савинков. — Позорные постройки снесут, а на их месте выстроят какой-нибудь балаган.
— Детский театр, — цинично пошутил Кибальчич, но осовестился. — Простите за юмор висельника.
— Ничего-ничего. Едва ли такое кому придёт в голову, — Савинков спохватился и от смущения поперхнулся. — А что было дальше?
— У меня был запасной план и имелось всё приготовленное на этот случай. Ещё в медицинском институте я много раздумывал о поддержании жизни отделённой от тела головы и спроектировал установку, которая будет способна производить это действие. С Андреем Ивановичем Штольцем и другими техниками «Народной воли» мы собрали приборно-аппаратный комплекс и опробовали различные питательные вещества на кошках, собаках и, под конец, на чухонцах как наиболее близким к человеческому существу биологических образцах. Полли… Аполлинария Львовна снабжала мою работу от своих щедрот, равно как прочую революционную деятельность. Установка хранилась на даче. С золотыми руками Штольца привести её в действие было возможно в кратчайший срок, и когда моё практически бездыханное тело было доставлено с Преображенского кладбища, волей Центрального Комитета было решено довести дело попрания государственной казни до конца. Я очнулся на стеклянной доске, здесь, в подвале, под напряжённым вниманием верхушки партии. Штольц подал из баллона воздух в голосовой аппарат, и я издал крик боли.
13. ФАВОРИТКА АДА
Савинков учился премудростям санитарного дела, как медбрат на курсах обучается уходу за больным — непосредственно в палате, с уткой в руках.
— Это ректальный термометр Реомюра, который надлежит помещать голове Николая Ивановича в ноздрю, — объяснял Воглев, у аппаратов оказавшийся сноровистым и смекалистым, будто заглубление под землю освобождало его от необходимости преодолевать сопротивление враждебной среды.
Наблюдая за ним, Савинков пришёл к выводу, что настоящими руками «Бесов» был именно троглодит, а не Андрей Иванович Штольц, чей технический гений хвалили более из уважения к покойному.
— Справился Юсси, справитесь и вы, — обнадёжила графиня. — Мы же с Марьей справляемся.
И Савинков поверил ей, тем более что ничего хитроумного в первые дни не требовалось. Для обслуживания головы надо было обладать педантичностью и небрезгливостью. Утром чистой тряпкой стереть с доски натёкшие выделения. Проверить показания термометра и записать в журнал. Также проверить и записать, напротив каких цифр располагаются стрелки вольтметра и амперметра, мечется ли стрелка осциллографа. Если стрелка осциллографа неподвижна, сообщить об этом Воглеву или Юсси. Проверить давление в баллоне, подав воздух в трахею, и расспросить о самочувствии Николая Ивановича. Если давление воздуха ослабло до неслышимости голоса, сменить баллон на полный, а пустой подсоединить к штуцеру компрессора и включить компрессор. Время зарядки баллона — пятнадцать минут. По истечении времени компрессор выключить, баллон отсоединить и подключить манометр, чтобы давление в нём не превышало нормы, а если превышает, стравить. Проверить зарядку аккумуляторов резервного питания и уровень электролита. Все контрольные цифры были крупно записаны на обложке журнала наблюдений, чтобы даже Марья могла в них разобраться.
Принцип действия машины, работающей от привода паровика, растолковывала голова Кибальчича, обладающего природной кротостью и рассудительностью, а также приобретённым на подставке долготерпением. В ажурной конструкции с тонкими бронзовыми трубками, полуведёрной стеклянной ёмкостью и двумя стальными банками диафрагменных насосов циркулировал к голове насыщенный воздухом раствор и откачивался отработанный. Шипящий мехами и постукивающий клапанами аэратор в углу обогащал питательный раствор кислородом. Без кислорода жизнь оказалась невозможна, и это стало для молодого юриста откровением. Ранее он считал, что жизнь невозможна только без денег.
— Минеральные лёгкие и питательный раствор для них были самым значимым моим изобретением, — похвастался Кибальчич. — В прежней, несовершенной версии аппарата требовалась человеческая кровь, которая прогонялась через свиные лёгкие, где венозная кровь обогащалась кислородом и превращалась в светлую артериальную, которую закачивали в препарат. Товарищи тогда намучались. Если с поставкой свежих свиных лёгких не возникало затруднений, обновление каждую неделю четырёх литров человеческой крови явилось большой проблемой. Повезло, что механизм был давно спроектирован и требовал только воплощения в металле и пористом камне.
Чем сложнее выглядел комплекс жизнеобеспечения, тем, будучи налаженным, проще он был в эксплуатации. Савинков быстро учился. Молодому здравомыслящему человеку нетрудно было понять принцип действия аппаратов. Узнал он от товарищей по ячейке и многое другое, чего на ум не могло придти в принципе. Что мыши боятся металлического стука, выдохов машины и в подвале не водятся. Что бороду и усы брить нет никакой возможности, а удобнее периодически подстригать. Это комфортнее самому Николаю Ивановичу — с волосами на лице голова чувствует себя защищённее. Что если подать из голосового баллона слишком большой напор, голова нечленораздельно шипит, а если давление воздуха низкое, слюна натекает на голосовые связки и раздаётся зловещий клёкот. Подпольная работа требовала упорства и терпения. Савинков на своей шкуре начинал понимать, отчего на даче все смурные и озабоченные.
Без Ежова, его искромётных циничных шуток, сделалось пресно, скучно, тоскливо. Многочасовое пребывание в подвале было подобно заточению в трюме и высасывало жизнь. Но как трюмный матрос может высунуться из люка, чтобы посмотреть на солнце и глотнуть свежего воздуха, так и подпольщик мог насладиться дачными радостями. По утрам Савинков ходил на Среднее озеро, дабы окунуться с дикой части берега, подальше от общественных купален. Во второй половине дня там появлялись мужчины распущенных нравов, называющие себя нудистами. Совершенно лишённые стыдливости, они беззастенчиво блистали телесами и лишь ниже пояса были прикрыты кальсонами! Савинков чурался их общества и принимал солнечные ванны после заплыва, как все приличные люди, в трико.
Графиня не гнушалась дежурствами и часто заходила во внеурочное время поухаживать за Николаем Ивановичем. Причесать, протереть влажной губкой лицо, поговорить с носителем старины. Со смертью Штольца наверху от прежних порядков ничего не сохранилось. Чтобы ощутить атмосферу молодости, увядшей графине требовалось спуститься в подземелье, где среди бездушных механизмов ждала на подставке отрезанная голова, реликт минувшей эпохи. Под стать ему была Аполлинария Львовна, женщина волевая и самоотверженная.
— Теперь вы понимаете, почему я не хотела посвящать Ежова в тайны подвальной работы? — призналась однажды графиня. — Он не годится для этого. Его место наверху: быть курьером, а главное — глазами и ушами.
«И языком», — подумал Савинков, но сдержался.
Морозова-Высоцкая договорила после:
— Я приблизила его в девятисотом году. Ежов располагает к себе, он остроумен и услужлив. Кроме того, немало претерпел от имперского антисемитизма, как и его пассия Ада Зальцберг, с которой вам предстоит познакомиться. Никто в нашей ячейке не был против его общества, и мы приняли Вульфа без посвящения.
— По нашей работе в «Союзе борьбы за освобождение рабочего класса» я нахожу его надёжным сотрудником, — не замедлил отрекомендовать приятеля Савинков, давая ему более лестную характеристику, чем та, которую тот в действительности заслуживал.
Графиня одарила его благожелательным взглядом и молвила:
— Вас истинный Бог послал, Борис Викторович. Надо было кого-то ставить в подвал, а некого. О ячейке нашей мало кто знает даже в самой «Народной воле», а из доверенных лиц, когда понадобились их услуги, никого не оказалось рядом: кто арестован, кто в ссылке. В день, когда мы решились ему раскрыться, Ежов привёл вас с рекомендательным письмом от Брешко-Брешковской. Это было самое настоящее знамение. Вы, как человек, стоящий на высоте современного образования, исполненный моральных достоинств и высокой нравственности, более подходите для столь ответственной работы, которую мы лишь от полной безысходности собирались предложить Ежову. Я спустилась посоветоваться с Николаем Ивановичем, и он выбрал вас.
— Кто такая Ада?
— Ураган в юбке, — графиня усмехнулась. — Будучи членом «Союза освобождения рабочего класса», вы могли её знать.
Савинков глубоко задумался, перебирая в памяти имена и лица.
— Не припоминаю, — сказал он наконец. — За время моего вологодского сидения весь «Союз», должно быть, обновился.
— Ада — фаворитка Ежова. Нигилистка. Из его барышень удержалась дольше всех, чтобы оказаться вхожей в наш круг. Она надёжный человек, носит письма из города. Воглев влюблён в неё, но безответно. Только, умоляю, не говорите ему!
— Ваше слово для меня закон, графиня, — поклонился Савинков.
* * *
Юсси оживился, и это было так неожиданно, что Савинков обернулся к калитке узнать, какое чудо преобразило флегматичного работника. И, увидев, понял, что в представлении оно едва ли нуждается.
— Хэй! — крестьянская физия финна озарилась обаятельной улыбкой.
Он встал и поклонился. Оказывается, когда Юсси хотел, он мог быть не по-русски галантным.
Невысокая вертлявая барышня юркнула во двор. На ней была сиреневая блузка, юбка чуть ниже колен, шнурованные сапожки. Летняя шляпка с бирюзовой лентой сидела криво и была маловата. Всё, что в барышне не уродилось пышным, оказалось узким, а чего-либо среднего природа не дала. Копна чёрных, мелко вьющихся волос обрамляла подвижное лицо с разномастными чертами — удлинённые миндалевидные глаза, острый нос, крупный рот с тонкими губами, чахоточный румянец на щеках. Трудно было назвать её миловидной. Она была броская, притягательная особым шармом, какой Савинков встречал только в Варшаве и то не у славянских женщин. Резкие, угловатые движения, но живая, подвижная как ртуть. Такая ни секунды не усидит на месте.
Как агитатор она должна была производить яркое впечатление.
— Здравствуй, Юсси, — сказала она на ходу и сразу направилась к Савинкову, смело протянула руку. — Я Ада, а вы — писатель Ропшин, у которого уд с аршин?
«Чёрт знает что», — подумал Савинков, мысленно благодаря Ежова, у которого хватило осторожности назвать беглеца по малоизвестному псевдониму, пусть даже своей пассии.
— Адские у вас шуточки, товарищ Зальцберг, — Савинков смутился, но руку быстро подал и ощутил в ответ смелое, крепкое пожатие. — Зовите меня Борис. И насчёт аршина Ежов…
— Преуменьшил? — Ада захихикала, не выпуская его руки. — А я считала, всё, что о вас говорят, правда.
— Я в некотором роде литератор, но что касается остального…
— Я не нуждаюсь в доказательствах, — нарочито громко сказала Ада, рывком пожала пальцы и выдернула ладонь. — По крайней мере, сейчас.
Савинков изумился, к чему этот афронт, но, заметив идущего от дачи Воглева, сообразил, что представление разыгрывается для другой персоны.
Они сблизились. Воглев ещё более ссутулился. Руки его повисли едва ли не ниже колен. «Сколь же он уродлив», — подумал Савинков, до сей поры считавший себя привыкшим к облику троглодита.
— Доброе утро, Ада, — насупился Воглев, а барышня запрокинула голову и звонко расхохоталась.
— Какой же ты смешной, Антон, в этой нелепой ипостаси бонвивана!
— Чем я нелеп? — произведя над собой заметное усилие, чтобы сдержать рвущиеся на волю чувства, буркнул Воглев.
— Чем? Всем! — с изрядным акцентом воскликнула Ада.
— Графиня ждёт, — не решаясь проявить себя при постороннем, пригласил Воглев. — Идём, я провожу.
Расценив последние слова предназначенными более для своего внимания, Савинков откланялся без элегантности, чтобы попасть в тон пренебрегающей манерами парочке. Подобным образом ему доводилось общаться с мужиками, для пущей схожести не только ругаясь, но и разговаривая бранными словами, как списанный за буйство матрос частного пароходства.
Он отошёл к скамеечке на пригорке, где любил сиживать, закурил папироску. Всё ещё находясь под впечатлением, помотал головой.
«Уд с аршин. Ох уж эти барышни из местечек!» — Савинков набрал побольше дыма и выпустил длинной густой струёй, заставив сбиться с курса мимолётную стаю воробьёв.
Полуприкрыв глаза, глядел на солнце через сосновые лапы. Они покачивались под свежим ветерком, свет мелькал, завораживал. Дачные звуки растворились в шелесте, похожем на шум мелких волн Финского залива в тот час, когда луна стоит высоко, а с Кронштадта начинает задувать бриз.
— Ропшин? — раздался глас. — Так вы Ропшин?
Троглодит умел подкрадываться. Едва ли он делал это нарочно. Вернее было, что природная сила способствовала нижним конечностям передвигать массивное туловище как практически невесомое.
Савинков переместил погасший окурок на подушечку большого пальца, уложил поверх ноготь среднего, щелчком запустил по отлогой дуге за скамейку, небрежно сощурился и процедил:
— Ежов горазд молоть языком. Удивительно, как его держат при организации, полной секретов.
— К главному он не допущен.
— Ропшин — мой псевдоним для некоторых литературных опытов, — счёл нужным объясниться Савинков. — Я приберегал его до поры значительного успеха, но… Почему вы спрашиваете? Слышали о нём? Читали?
— Ежов травил байки, — Воглев смутился, в нём проступило косноязычие.
— Конечно, Ежов. Кому же боле.
— Рассказы, гм… Это были ваши рассказы? — полуутвердительно вопросил троглодит.
— Вероятно, — осторожно сказал Савинков. — И что же в них?
— Ежов не называл вас, — смущаясь, продолжил Воглев. — Говорил о товарище по литературному цеху, молодом талантливом авторе Ропшине, который… которого…
— Не признали.
— Обсудили на литературном сборище… — сбился Воглев, смахнул со лба прядь и пот. — …собрании.
— Осудили другие авторы, — докончил Савинков.
— Ежов говорил более желчно. В своём ключе, — явно сожалея, что затеял разговор, но по привычке резать правду-матку всё-таки поведал Воглев. — Я не знал, что вы Ропшин… Что вы… пока не услышал, как называет вас Ада.
— И что же рассказы? Как они вам?
— Я не читал. Только в пересказе Ежова. Очень смешно.
— Смешно… — обронил Савинков, бледнея от гнева. — Вы ещё не слыхивали арии Карузо в исполнении Ежова.
— Рассказы ваши Горький изругал. Но Ежов так забавно говорил…
— Вот поэтому я и скрываю псевдоним. Когда всё отстоится и впечатление публики от первых опытов забудется, он всплывёт, словно я заново его придумал. Но пока ему не время. И не место.
— Вам как литератору виднее, — использовал возможность съехать с неудобной темы Воглев, перевёл дух и заговорил свободней. — Идёмте-ка завтракать. Марья, должно быть, накрыла. Аполлинария Львовна выйдет к столу с минуты на минуту.
— Самое время. Рetit déjeuner давно проехал кишки и наступил час полноценного déjeuner. А чем мы обязаны визиту товарища Зальцберг до обеда? — поинтересовался Савинков, пока спускались к дому. — Она не похожа на дачницу, забежавшую к соседке.
— Ада привозит из города письма и передаёт устно разные… — застопорился Воглев. — Разности. То же, что и Ежов, только от других людей. После завтрака Аполлинария Львовна напишет ответ и отправит с Адой. Не почтой же слать.
— Разве долго?
— Почта России проходит через чёрный кабинет, — молвил Воглев, недобро косясь на собеседника, как на провокатора, и намертво замолчал.
«С говорящей головой на подставке неудивительно, что все посвящённые члены ячейки безумны, каждый в своём роде», — подумал беглый ссыльный, и на него снова навалился груз, тяжесть которого не чувствовал целое утро.
— А вот это верно, — поддакнул он, не решаясь тревожить опасливого троглодита. — Времена не меняются, меняются люди.
Обильный русский завтрак, не чета скромному аристократическому перекусу после пробуждения, выгодно отличался от привычных дачных посиделок для Савинкова, как новичка в этом обществе, и едва ли не наоборот для Воглева, который совершенно потерялся. Насупился, практически не отрывал взгляд от тарелки, отвечал односложно, бросая фразы точно камни на бегу в настигающего противника, в то время как сам служил мишенью для острот Ады Зальцберг. Барышня из Питера взбодрила компанию, как пузырьки превращают белое вино в игристое. За столом вели разговор без прежней учтивости. К десерту был подан ликёр «Кюрасао» от Хартвига Канторовича из Гамбурга. Ада много ела и много болтала разной нигилистической чепухи, поминутно хохоча и стреляя в мужчин глазками.
— Предлагаю молиться виселице. В современном мире от неё пользы не меньше, чем в античном мире от креста.
— Тогда следует начать с гильотины, — предложил Савинков.
— Гильотина у нас не в ходу. А тебе что нравится, Антоша?
— Плаха, — глуховато промолвил Воглев.
— Представляете, Россия и все молятся виселице? — резвилась барышня. — Написать бы такой роман… Кто напишет? Вы, Ропшин?
— Я не писатель. Так, балуюсь, — стушевался Савинков.
— А ты, Антон, напишешь роман «Плаха»?
— Ежов пусть пишет, у него талант ко всякой подлости, — Воглев настороженно поглядывал на собеседницу.
— А ты, бездарь?
— Ага, я бездарь! — вскинулся Воглев. — Вы все считаете меня бездарью, а я… я вам… техника не предаст!
— Ну, что вы, Антон, на себя наговариваете, право, — мягко твердила ему графиня, и тем действительно успокоила было, как Зальцберг перебила её:
— Тебе пора вылезти из подвала! Пойти в народ, заняться делом. Сидишь в своей норе как бирюк.
— Я внизу при деле. Отлучаться для праздных гулянок не могу по причине сугубой занятости, — сдержанно рычал Воглев.
На него жалко было смотреть. Савинков подмигнул барышне из Питера и изящно размежевал беседу:
— Пару лет назад читал роман Уэллса «Хроноплан», привезли товарищи из Ковно, где он вышел в переводе отдельною брошюрой. Там англичанин проникал в будущее и видел лондонское общество того времени.
— Уэлльс? — с акцентом произнесла барышня. — Англичанин?
— Англичанин, — подтвердила Аполлинария Львовна, по всей вероятности, знавшая его сочинения.
— Да уж, не русский! — воскликнула Ада с презрительной усмешкой.
— Сын младшего садовника и горничной, — бесхитростно сказала графиня, и всем за столом сделалось как-то ясно, что шанса быть представленным ей у английского писателя в жизни не появилось бы.
Савинков элегантно откинулся на спинку стула и продолжил:
— В мире, куда путешественник во времени изволил прибыть через восемьсот тысяч лет, не сходя с места, его встретили чахоточные красавцы и красавицы четырёх футов ростом. Они были как дети и питались фруктами. Земля превратилась в цветущий сад.
— Как иначе? Это Англия! — Зальцберг оказалась совершенно покорена.
— Золотой век, как Уэллс его называет. Вначале попаданец счёл, будто оказался в коммунизме, но при ближайшем рассмотрении обнаружил, что это, скорее, социализм.
— Коммунизм в Британии не наступил? — хрюкнул Воглев.
— Судя по рассказу хронопланиста, имел место социализм английской закваски.
— Через восемьсот тысяч лет… Крепка была королевская власть!
— Продолжайте, Ропшин, не обращайте внимания, — ввернула Ада. — Такая придирчивость у Антона от сидячего образа жизни. Подвижные люди менее косные.
Она делала всё, чтобы ужалить Воглева.
— Так вот, про верхних, — от этих слов Воглев насторожился. — Эти люди, которых встретил английский попаданец, были во всём как дети. Они не отличались умом, у них не было сострадания к ближнему, они даже не ведали, откуда берётся их вегетарианская еда на столе и одежда.
— Прямо как наши либералы, — Воглев хмыкнул.
Савинков счёл необходимым прояснить:
— Они называли себя «элои».
— Что? Элои? От Элохим? — встрепенулась Зальцберг.
— Просто элои.
— Евреи?
— Нет, элои — это англичане. И были морлоки.
— Евреи?!
— Морлоки тоже англичане, только другой породы, — терпеливо пояснил Савинков. — Это были британские рабочие, которые жили под землёй. Там у них имелись цеха и машины. Нижние производили для верхних вещи, по ночам собирали плоды и подкидывали во дворцы, стоящие по всему Лондону.
— А верхние что делали? — заинтересовался Воглев.
— Верхние наслаждались бытием. Купались в неге и роскоши.
— И вы называете это социализмом? — воскликнула Ада.
— Типичная аристократия, — добавил Воглев.
Графиня Морозова-Высоцкая многозначительно улыбнулась, поставила на скатерть согнутую в локте ручку и оперлась подбородком на тыльную сторону кисти в позе благостного предвкушения.
— Такова была выродившаяся британская аристократия, изнеженная, глупая, слабая, — продолжил Савинков. — Уэллс утверждает, что лишь от грубости нашего века, управляемого физической силою, происходят мужественность и женственность, необходимые для укрепления семейных уз. У лондонских элоев и семьи-то, в распространённом понимании, не было, сплошной промискуитет. В Лондоне того года от Рождества Христова не оказалось ни религии, ни верховной власти, ни аппарата принуждения. Всем управляла добрая воля. Своего рода утопический Эдем.
— Бред! — сказал Воглев.
— Зачем тогда на них работали… нижние? — удивилась Ада.
— Согласно инстинктивной привычке. Она сформировалась за прошедшее время. Уэллс объясняет это на примере пролетариата Уэст-Энда, который и в наши дни не видит солнца, всю жизнь проводя в фабрично-заводских катакомбах. Сложившийся порядок привёл к полнейшему разделению англичан на верхних и нижних. Обе породы существовали бок о бок, не смешиваясь и не задумываясь о причинах и следствиях, будто зверьки. Положение устраивало всех.
— Не верю! — воскликнула Ада.
— Вековая стабильность приводит к слабости, утверждает Герберт Уэллс, — пожал плечами революционер. — Морлоки в подземельях дожили до того, что боялись света дня. По ночам они поднимались на поверхность, как вороватые слуги прокрадывались во дворцы, мыли посуду, оставляли еду а, уходя, прихватывали с собой немного сонных элоев.
— Зачем? — удивилась Ада.
— Лондонский пролетариат удовлетворял свои вкусы плотью аристократии. Нижние ели верхних.
— Так! — Воглев смачно опустил кулак возле тарелки, которая подпрыгнула и трагически звякнула.
— Не верю! — горячо повторила Ада. — Ни во что не поверю. Что ж это за люди-то такие?
— Англичане…
— Вот это по-нашему, — одобрил Воглев. — Пусть знают, на что способен рабочий класс.
— И это всё? — упавшим голосом спросила Зальцберг.
— Вам мало?
— Мне? — ответила вопросом на вопрос Ада. — А англичанам мало? Уэллсу мало?
— Уэллсу достаточно.
— Отвратительно, — передёрнула плечами барышня из Питера, впечатлённая пересказом «Хроноплана» сбежавшим из ссылки агитатором.
— Такова природа британского писателя. Грубость примитивного века препятствует вырождению.
— Писатель Уэллс ничего не смыслит в социализме, — с достоинством заявила Зальцберг. — Я и то лучше понимаю, что сознательный рабочий-социалист ни за что бы не стал прокрадываться в чьи-то дворцы по ночам, а пришёл бы с винтовкой и занял по праву. Уэллс описывает анархию чистой воды, без государства, без власти. Две породы людей, живущих инстинктами…
— Это английский социализм, — напомнил Савинков.
— Не верю. Надо не так. Надо бороться за права рабочего класса. Тогда пролетариату не придётся есть эксплуататоров. Если свергнуть угнетателей и утвердить гегемонию пролетариата, не будет эксплуататоров и не придётся никого есть.
— Пролетариат Уэст-Энда решил иначе, — неожиданно зло сказал Воглев.
— Что ж, если на то воля Уэллса, — пожал плечами Савинков, понимая, что смотрится несуразно, но желая сгладить ситуацию. — В Великобритании его фантазии обрели значительную популярность, но это вовсе не значит, что они всецело применимы к России, да и вообще носят возможность воплощения где бы то ни было. Некоторые властители дум, оказавшись увенчаны лаврами, разлюбливают думать и предпочитают мечтать.
— Ропшин, признайтесь, что вещицу «Хроноплан» вы только что выдумали? — проворковала Ада Зальцберг.
«Мягко стелет, да жёстко будет спать», — приготовился тот.
— Мне Ежов о вас рассказывал, ха-ха-ха-ха! — Ада засмеялась, запрокидывая голову.
Почему-то при упоминании Ежова стремительно мрачнел Воглев. «О ней и о Вульфе, — сообразил Савинков. — Определённо, влюблён».
— Что же, позвольте узнать?
— Что вы хороший товарищ и никакущий писатель.
Услышав типично ежовское словцо, Савинков безоглядно поверил ей.
— Никакущенький. «Хроноплан» про попаданца вы сотворить не смогли бы. Потому я вас не осуждаю.
«Он разболтал про ссылку и побег? — Савинков беспокойно бегал глазами по мелким предметам, опасаясь смотреть Аде в лицо, чтобы не выдать волнения. — Рассказал или нет?» Но расспрашивать было неуместно, чтобы не раскрывать тем самым тайну, и выяснение пришлось отложить до встречи с Ежовым.
— Да-с, не Уэллс, — признал Савинков.
— Не думайте, я не со зла, — подарила улыбку Ада, демонстративно игнорируя Воглева, который сидел как оплёванный. — Просто есть человечину и запивать её кровью, как это делали морлоки, нормальным людям в голову не придёт, ведь так?
— Это должно быть противно самой гуманистической природе человека, — согласился Савинков.
— Пусть даже это подаётся под видом белого хлеба и красного вина.
«Вот куда ты клонишь, голубушка», — Савинков относился к атеистам с той большей неприязнью, поскольку считал отринувших самое святое также не лишёнными возможности предать и его лично в руки полиции, случись им необходимость отречься.
— Церковь полезна, — он старался говорить с атеисткой на языке прагматизма. — Она соединяет разрозненные народы в единое царство во Христе.
— Бывала я в храмах, — тоном видавшего виды человека заявила Зальцберг. — В православном, и в лютеранском, и в католическом. Их в Питере на каждом углу понапихано. В них нет жизни. Какие-то снулые попы, прихожане с постными лицами, все эти христосы на крестосах пучками свисают, свечки чадят. Взяла бы эту погань и выкинула, а взамест завезла книжек и устроила публичную библиотеку.
— Вы так яростно выражаете протест, что в нём чувствуется скрытая симпатия, — контратаковал Савинков, пережив этот накат ада.
Зальцберг вспыхнула.
— Кто? Я? Симпатизирую? Да что вы говорите! — она всплеснула руками.
— Сейчас не каменный век, чтобы поклоняться идолам, — встрял Воглев, тщась из последних сил угодить своей пассии.
Ада Зальцберг презрительно и самодовольно посмотрела на него.
— А ты кому служишь?
— Я служу делу народного освобождения, — отрапортовал Воглев и потупился.
— Что-то не заметила! — Ада вскинула голову, сощурила глаза и облила презрительным взглядом из щёлочек. — Ты сидишь и ничего не делаешь, а мы придём и поставим на Красной площади бронзовый памятник Наполеону!
Брови графини взлетели в стороны и вверх, но сама она не проронила ни звука.
— Кому? — изумился Савинков.
— Наполеону Буонапарте!
— Зачем?
— Чтобы ходили каяться! Чтобы помнили вину перед французским народом. В то время, как во Франции была и Парижская коммуна, и Термидор, и Восемнадцатое брюмера, и Генеральные Штаты, и Директория, Россия не вылезала из болота монархии. Русский народ надо встряхнуть! Иначе вместо Парижской коммуны в России наступит английский социализм с вырождением и морлоками. Милосердие — тормоз прогресса!
У Савинкова бешено застучало сердце. Ада Зальцберг была прекрасным агитатором. Ему пришла в голову идея.
— Ведь верно, Наполеон! — впервые с вологодского поезда он ощущал такой подъём и скорость движения мысли. — Поставить памятник Буонапарту за казённый счёт на Красной площади, да чтобы при открытии присутствовали министры. Нет лучше способа рассорить единый народ, чем заставлять его мириться с очевидным врагом. При этом следует каждый год проводить шутовские баталии на Бородинском поле, с ряжеными под русских и французов, чтобы раскол определился вернее.
— Право же, русский народ такого обращения не заслужил, — сказала графиня.
— Пока народ не передерётся сам с собой по-настоящему, иное общество в России построить невозможно, — стояла на своём Зальцберг.
Савинков был осенён светом истины, исходившим из барышни-агитатора.
— Нам дана власть — острый меч, — сказал Савинков, скулы его покраснели.
«Хорош!» — судя по вспыхнувшим глазам, подумала Зальцберг.
— Мне было бы стыдно жить без борьбы, — сказала она.
— И всё? — спросил Савинков.
— Разве этого мало?
— Хэх, — откашлялся Воглев. — Больше… Ада, — в глазах его загорелись огоньки подозрительности. — Надо не болтать, а делать, чтобы такого не вышло.
— К чему это?
— Смотрю, хорошо сидим. Галдят и спорят, как рассорить русский народ. Да кто?…
— Антон Аркадьевич! — с укоризной воскликнул Савинков.
— Как смело, как свежо! — фыркнула Зальцберг.
Воглев смотрел на них с тупой враждебностью, долго, неподвижно. В глазах плескалась тёмная ярость. Заметно сдерживался, тщательно обдумывал рвущееся наружу, чтобы лишним словом не выдать тайну, знать которую не посвящённой в секреты «нижних» было нельзя.
— Если вы против, то я за! — прорычал он. — Довольно яйца высиживать… Действовать надо? Действовать буду! — он обратился к графине. — Я готов принять… процедуру. Что ж! Я годен, я готов.
Его бессвязные речи ввергли в недоумение Савинкова и Аду, однако Аполлинария Львовна побледнела.
— К чему такая спешка?
Воглев заново собрался с мыслями.
— Всё. Хватит ждать. Довольно ко всему прочему мы времени потеряли. Скоро некому будет… и без этих справимся, — он встал из-за стола. — Как-то так. Решайтесь сами. Я — вниз!
Он с громом сдвинул стул и, грузно ступая, вышел.
— Excusez-moi, графиня, — не стесняясь Ады, которая не владела французским языком, в чём Савинков был уверен, спросил он, ибо экстремальный момент был тому извинителен. — Que dit-il?
— Après, — быстро ответила Аполлинария Львовна.
Она бросила короткий испуганный взгляд на дверь, через которую вышел Воглев.
— Дикий мужчина! — вздохнула Ада Зальцберг.
14. В КОМНАТЕ 101
Роман Родионович Раскольников сидел привязанный к стулу в комнате 101 и кривлялся как бес. Перед столом с пыточным инструментом расположился Порфирий Петрович, а ротмистр Анненский стоял вплотную к преступнику и, наклонившись к нему, зловеще расспрашивал:
— Значит, ты и есть тот топорник, который убивает учителей, приказчиков, купцов и старушек-процентщиц по всему Петербургу?
— Истинный Бог, я и есть!
— Скольких же ты своими руками порешил?
— Четырнадцать.
— Хорошо ли ты помнишь эти случаи?
— Помню-помню!
— Тогда перечисли места, где ты совершал свои подвиги.
— Что, опять лыко да мочало, начинай всё сначала? Вы звери, господа! Я же во всём признался. Что вы меня по сотому кругу пытаете?
— Не увиливай, а давай перечисляй. Ты ещё места и обстоятельства вспомнишь. Ты ведь хорошо помнишь, да?
— Дай закурить, — попросил Раскольников.
Жандарм достал из кармана золотой портсигар, вытащил из него египетскую папироску, сунул в пасть маньяку, чиркнул спичкой, подпалил. Раскольников быстро и коротко затянулся несколько раз подряд, табак затлел. Затянулся как следует, успокоился.
«Чего он выжидает?» — подумал жандарм и нетерпеливо даванул на подследственного:
— Ну!
Раскольников посмотрел на него мутным взором, перекинул папироску из одного угла рта в другой, процедил:
— Говорю как на духу. Купца Гавронского в квартире его на Миллионной улице я порешил из-за денег…
— А Осипа Цетлина? — быстро спросил жандарм, когда про бойню на Миллионной было обсказано.
— Осипа Цетлина я порешил ударом в голову.
— Как бил?
— Махом.
— Где это происходило, опиши обстоятельства и место.
Радиан почмокал затухающим табаком, устало выпустил дым.
— На Моховой…
Александр Павлович слушал, а потом неожиданно спросил:
— Цетлина, да?
— Его.
— А приказчик его где, говоришь, был?
— Приказчик вышел.
— Ларису Груздеву на Большой Якиманке тоже ты?
— Тоже я.
— Как помнишь?
— Лариску-то чего не помнить?
— На Якиманке?
— А то!
Анненский вырвал у него изо рта папиросу и ткнул под глаз зажжённым концом ея.
— Ааа, гады, суки, немцы, переодетые садисты! За что? За что?!
Анненский бил и приговаривал:
— За ложь, за время, у нас оттянутое. За всё! Якиманская слобода в Москве, тупая ты скотина. И Ларису Груздеву ты не знаешь, я её только что выдумал. Осипа Цетлина ты тоже не убивал. Он живой! Давай, колись, падла мерзкая, кого ты грохнул?
— Я всё сказал! Во всём сознался.
— В чём сознался? Нам не самооговор твой нужен, а чистосердечное признание, кого и где ты действительно убивал. Поклёп на себя возводить не надо, правду говори. Говори правду, тварь!
— Что говорить? Я всё сказал.
— Вот тупая мразь… — Анненский вздохнул и отошёл в угол, где в бачке стояла вода. Зачерпнул ковшиком, долго пил. — Порфирий Петрович, ваш черёд.
— Ну-с, батенька, — наклонился к Раскольникову мэтр сыска. — Что вы можете поведать нам об убийстве купца Галашникова?
— Я его убил, — мотнулся всем телом вперёд, насколько позволяли скованные за спинкой стула руки, Раскольников.
— Где вы совершили преступление?
Порфирий Петрович говорил терпеливо и вдумчиво, не рассчитывая на правдивый ответ, но стремясь уловить намёк на правду, едва такая крупица проскользнёт не в словах даже, а в голосе подозреваемого.
— Где-где, в Якиманской слободе! — демонически расхохотался злодей.
Любое случайно названное имя вызывало у Раскольникова бурную реакцию. Пришлось Порфирию Петровичу признать повреждение психики преступника. Сын недалёкой проститутки от полоумного студента, он и при задержании-то был со странностями, а за период жёстких допросов окончательно тронулся. Отчаянно тупил, сбиваясь, путаясь, вилял и менял показания. Чтобы допрашивать с пользой, его следовало вначале вылечить.
Словоохотливый потомок печально известного негодяя воспринял Санкт-Петербург как законную вотчину, на которой незаконно паслись поспевшие ранее ловкачи, а потому считал достойным занятием присваивать их достижения. Только Анненский отказывался грузить Радиана, чьих злодеяний и так хватало на каторгу. Сыщик жаждал установить истину, которая помогла бы схватить подлинного Раскольника.
Что он не маньяк, Анненский догадался, едва взглянув на паспорт. Документ был выдан в Тобольской губернии значительно позднее начала характерных убийств в Санкт-Петербурге.
Радиана Раскольникова не было нужды пытать, он не запирался. Его иногда следовало стукнуть по лицу, чтобы не брал на себя лишнего. Две недели он извивался, стараясь перетянуть на себя одеяло событий, чем изрядно утомил органы дознания. Прежде с таким типом преступника Александр Павлович не сталкивался.
— Мне не нужно стараться упечь тебя в арестантские роты, ты и так пойдёшь на каторгу, — внушал он, ритмично занося и опуская кастет под визг убийцы. — Мне нужно поймать настоящего Раскольника, а не лохмотника, по иронии судьбы носящего фамилию Раскольников.
Душегуб извивался, как змей на вилах. Он многажды повторил, что знал, и ещё больше самой бессвязной несуразицы, которую выдумал. Александр Павлович запомнил всё. Отделить повторенное от неповторяемого предстояло ему на досуге. Ротмистру требовался передых, чтобы ум отдохнул, а данные отстоялись. Он приказал увести арестованного.
И напоследок Анненский вопросил:
— Зачем ты убил стольких достойных людей? Пусть они с неба звёзд не хватали, но и зла в мире не умножали.
У самых дверей, вывернувшись из рук стражников и полуобернувшись, Раскольников ответил:
— Что есть зло? Когда рука убийцы опускает топор, она творит зло, но вешают не за руку, а за шею. Все члены составляют тело, так и Россия — тюрьма народов, а столица — сердце её и узилище свободного духа, но они не по отдельности, а вместе. Я из каторжного края, я знаю. Я хочу разрушить это вместилище мировой пагубы. Я отрубаю от многоголового, многорукого чудища всё, до чего могу дотянуться. Я познал этот город. Он уже на грани катастрофы. Быть Петербургу пусту! Он погряз в грязи и нечисти. Улицы — продолжение слякоти дорог, а каналы заполнены кровью. Бога убили и съели попы. Жирные фраера ведут в нумера десятилетних шлюх. Кровопийцы-эксплуататоры высосали трудовые соки. Массы забурлят и вспучатся, к ужасу барыг и политиканов. И когда волна пролетарского гнева захлестнёт их по самую маковку, вся эта мразь начнёт тонуть. Вот тогда министры и капиталисты, либералы и конституционные демократы посмотрят в народ и возопят: «Даёшь Учредительное собрание!» А им ответят: «Караул устал».
— Тебя лечить надо душем Шарко, — брезгливо процедил Анненский, после чего преступника увели.
15. НИСХОЖДЕНИЕ В НАРОД
После завтрака, оставив графиню наедине со связной барышней, Савинков спустился в подвал. Он надеялся найти Воглева и объясниться, но не обнаружил его там. Савинков заступил на дежурство, проверил показания приборов. Голова шевелила губами, когда он манипулировал термометром, но молодой правозащитник рассеянно вставил его обратно в ноздрю и сделал запись в журнале. Мерный стук машины наверху, уютное журчание раствора, пыхтение аэратора воздействовали на взбудораженный мозг гипнотически. Савинков провёл все рутинные манипуляции, чувствуя себя в прострации. Мыслями он был наверху. От общения со смешливой эмансипе в нём пробудился инстинкт, какого он давно не ощущал в разговоре с женщиной. Савинков предположил, что графиня уловила это и, тем более, почувствовала барышня из Питера.
«Какой вульгарно-аморальный бенефис», — подумал он и тут заметил стоящую на подставке голову. Голова смотрела на него снизу вверх и выглядела как средних размеров мохнатое животное. Казалось, она вот-вот выдвинет лапы и убежит. Голова зашевелила бровями, одновременно энергично артикулируя губами.
«Николай Иванович желает что-то сказать», — сообразил Савинков и повернул кран. Из пасти, приподнимая усы, рванулся воздух.
— Здравствуйте, Борис Викторович…
— Прошу прощения, забылся.
— Вы сегодня как будто сам не свой. Что послужило причиной вашей рассеянности?
— Визит молодой дамы.
— А-а-а, — протянула голова. — Неужто нас почтила визитом Ада Моисеевна?
— Э-э, — выдавил Савинков.
— Неужели знакомство с нею выбило вас из колеи? — с мягкой иронией поинтересовался Кибальчич, по-видимому, хорошо осведомлённый о характере наперсницы графини.
— Она произвела впечатление, хотя меня предупреждали, — Савинков замялся.
— Чем же она смутила вас? Если это не секрет, разумеется, — мягкий говорок Кибальчича был обусловлен нешироко приоткрытым воздушным краном. — Приношу извинения за, возможно, неуместное любопытство, однако же Марья не слишком разговорчива, а мне интересна любая мелочь живого мира с поверхности.
— Право же, Николай Иванович, — поспешно сказал Савинков. — Мы за завтраком много говорили о революционной борьбе и литературе.
— Мне доводилось слышать, что Ада Моисеевна исключительная нигилистка.
— Вы её видели?
— Меня ей не было необходимости демонстрировать из соображений прежде всего конспирации, а также гуманности… в отношении её чувств, — Кибальчич кротко улыбнулся. — У меня же не имеется ничего, даже тела, таким образом, стыдиться оказалось нечего. В этом я нигилист из первейших, и смогу понять скептицизм вашей собеседницы, каким бы он ни был. Ещё раз прошу прощения за назойливость.
Оставаясь сердцем при вожделенной барышне, Савинков рассматривал голову на плите и не чуял в подвале человеческого присутствия.
«Когда-то один из благороднейших умов „Земли и воли“, а теперь дурно пахнущий анатомический препарат», — подумал он и пренебрёг хорошим тоном поделиться с тоскующим в заточении Кибальчичем своими сомнениями, охватившими его после застолья с Адой Зальцберг.
— Она довольно насмеялась над моими сочинениями и подвергла сомнению мой литературный талант. Раскритиковала, не читая, а я об этом даже не вспомнил, — вывалил он, смешав в кучу и слова Воглева.
Перед Кибальчичем у него исчез всяческий пиетет. «Не человек, но Личность!» — подумал Савинков, глядя на голову.
Голова же давно привыкла к подобному обращению и моментально улавливала перелом чувств, неизбежно менявший каждого собеседника в ходе общения с ней.
— А ведь… вы знаете, — Савинков на секунду задумался, но тут же с пылом продолжил: — Так и маменька моя, Софья Александровна Ярошенко, опубликовала преизрядно повестей, рассказов и пьес, в том числе значимую историческую драму «Анна Иоанновна»! Но я что, не унаследовал ни крупицы её таланта? Стоило дерзнуть отправить пару своих творений на оценку Максиму Горькому, как он вместо их публикации напечатал в «Курьере» свою разгромную рецензию на них. Объявил о моей незрелости и обвинил в подражательстве. Едва ли не в плагиате! Посоветовал идти в народ учиться жизни, а уж потом писать о ней. Но рассказы-то были не о любимых Горьким чернорабочих! Они были о бунтарских настроениях в петербургском студенчестве, за что меня отчислили из университета в девяносто девятом году, и о берлинской богеме, среди которой я жил, а Алексей Максимович знал только по сочинениям Пшибышевского.
Голова слушала, тихо шипя.
— Вы, конечно, сохранили отзыв? — с любопытством спросила она.
— Вырезку конфисковала охранка вместе с прочими бумагами, — признался Савинков. — Я послушался совета мастера, пошёл в народ и с головой влился в агитационную работу на фабриках.
— Но у большинства народников хождение в народ является не основательной подготовкой к созданию литературного произведения, а тщательным сокрытием невежества и убожества мысли. Это я вам как член Исполнительного комитета «Народной воли» скажу, — поделилась голова. — Вы уверены, что правильно истолковали совет? По моему скромному мнению, Горький хотел сообщить вам, что для публикации в «Курьере» следовало поработать руками, притереться в среде простолюдинов, понаблюдать за ними, поучиться у них понятиям фабрично-заводской жизни и обычаям барачно-звериного быта, а не учить их самих подобно заезжему чужеземцу из Нового Света.
— Возможно… — мысль была Савинкову привычна, молодого революционера сходным образом наставляли старые революционеры в ссылке. — Но от рецензии Горького у меня сложилось впечатление… Возможно, обманчивое впечатление.
Он задумался.
— Полагаю, Горький оказал вам благодеяние, отклонив рассказы, за которые вас посадили бы. Он дал совет, который вы превратно истолковали. Тем не менее, впечатление привело вас в «Союз борьбы за права рабочего класса», оттуда в Вологду, из неё сюда, — констатировал Кибальчич. — В революцию ведёт много путей, один из них — литература.
Савинкова охватило сомнение.
— Уж не было ли в критике Горького навета, согласно которому меня взяла на карандаш охранка?
Он сощурился весьма недобро.
Голова проклекотала с подставки:
— Вам надо найти рецензию и перечитать её.
* * *
Графиня зашла на подвал в смятённых чувствах. Видом своим она дала понять, что ей надо посовещаться со старым другом. Савинков оставил их наедине. Наверху уж вечерело. Зудели комары, пахло смолой и дымом, стучал в сарае паровичок, вжикала двуручная пила. Воглев и Юсси разделывали на козлах еловый ствол, угрюмо глядели на бревно. Не говоря ни слова, мерно тягали железную полосу. Хотелось курить, но ради закрутки табака отвлекать чухонца и троглодита от их первобытной медитации?
Савинков подумал, в какой странной компании очутился. Эксцентричная барышня из Питера не разбавляла их озерковскую шайку, а только разогревала её. «Упала бы она в обморок при виде живой человеческой головы на подставке? — молодому революционеру было любопытно, как поведёт себя нигилистка Ада, если показать ей говорящий препарат. — Развеяло бы это зрелище её атеизм или укрепило в отрицании Бога?»
«Если от головы отрезали туловище, то куда девали тело Кибальчича?» — осенило Савинкова. Он впервые помыслил об этом и поразился, что такая очевидная мысль не приходила в голову раньше. У графини не было садовых кустов и плодовых деревьев, поэтому дети обходили её двор стороной. Двор ограждала сирень. А раз так, то и свидетелей не было. Ужас, ужас! Передёрнул плечами, как дёргает крупом конь, ужаленный оводом. Отмахнулся от навязчивых кровопийц, зудящих возле щёк и ушей. Поднялся в свою комнату, отряхнул перед зеркалом костюм, надел котелок. Посвистывая, лёгким шагом сбежал к калитке и, сторонясь дровяника с мрачными пильщиками, вышел со двора.
Тревожная дума, засевшая как заноза, не давала ему покоя: «Куда дели тело Кибальчича, ведь голову отрезали здесь, в подвале? Бросили в озеро? Вряд ли. Зарыли во дворе? Чтобы ходить по нему? Едва ли. Разрубили и сожгли в кухонной печи? Где готовят? Не может быть. Куда девали тело?»
На Большой Озёрной улице помещалась известная ему табачная лавка. Туда-то и направлялся незадачливый курильщик, погружённый в свои думы. Он не обращал внимания на щедро раскинутые под заборами храпящие тела, объявляющиеся тут после двух часов дня, когда открывали торговлю винные лавки и начинал работу чёрный трактир. Воглев рассказывал, что небезызвестное на все Озерки заведение откупщика Бенедиктова представляло собою пивную низкого пошиба. Там наливали дрянного пива, несколько сортов креплёных вин самого последнего разбора и дешёвой водки. К чёрному трактиру тянулись, как мухи на навозную кучу, люмпен-пролетарии с мастерской Мельдера по производству гальванических элементов и батарейных углей к ним, да с заводишки по выделке монументов и обработке каменных изделий Томсена. Народ был пропащий и злой, заморенный работой на немца, изведённый грохотом, копотью и гранитной пылью. Они нажирались в хлам. Как хлам и валялись. Проспавшись, снова шли пить, если в карманах оставались деньги. Томсен и Мельдер никого не выгоняли, так как испытывали недостаток в желающих к ним наняться. Злачное место после урочного часа обходили стороной приличные люди. Дачницы с детьми и, тем паче, барышни с кружевными зонтиками шарахались в проулки как от огня, не приближаясь к чёрному трактиру менее чем на десять саженей, дабы не подвергнуться публичному поруганию и осквернению.
Искусно лавируя между исторгнутыми питухами лужами и тем, что оставляет человек, посидев, Савинков добрался до табачной лавки и только там раскрыл портмоне. От щедрот графини осталось 10 копеек. Аккурат хватило на пачку из десяти лафермовских папирос «Зефир» с изображением растяпы в клетчатой паре, ловящего слетевшую шляпу.
Выйдя из лавки, он чиркнул спичкой и с наслаждением закурил, потеряв всякую осторожность.
— Слышь, дай курить, — сказал изработанный люмпен.
— Что, простите? — спохватился Савинков.
— Куревом, говорю, богат?
— Извольте, — выудил из кармана пачку и подал ему папиросу.
Люмпен качнулся, обхватил Савинкова за плечо, дотянулся своей папироской до его, прикурил.
— А деньгами не богат? — выдохнул дым прямо в ухо.
— Что, простите?
Савинков отпрянул, стряхнул было объятье, но люмпен цепко ухватился за пиджак и не отпускал.
— Куд-да?… А вот я щас найду.
Пьяный налётчик был не силён, но жилист и проворен. Он сунулся левой пакшей прямо за пазуху Савинкову, во внутренний карман, но небольшое портмоне лежало у того по-американски — в заднем кармане брюк.
Савинков рванулся и на сей раз вырвался. Раздосадованный сопротивлением люмпен съездил его по уху и сбил на дорогу котелок.
— Ах ты, сука! — воскликнул он.
Перед глазами сверкнули звёзды, противно лязгнули зубы, зазвенело в голове, но Савинков тут же пришёл в себя. После ссыльной спячки в нём проснулся активист-агитатор «Союза борьбы за права рабочего класса».
— Пся крев!
От встречного удара под ложечку люмпен сложился как перочинный ножик. Савинков быстро нагнулся, подобрал котелок. К ним уже брели, пошатываясь, фабричные от винной лавки и из дверей чёрного трактира.
— Курва!
Савинков добавил пьяному голодранцу оплеуху, поставил шмазь и засадил оскорбительнейший подзатыльник. После чего развернулся и торопливо зашагал на дачу.
Когда он открыл калитку, Юсси оставил пилу и присвистнул.
— Дела-а, — протянул он.
Савинков не представлял, как выглядит со стороны, и постарался побыстрее накинуть крючок, но уже и троглодит обратил на него пристальное внимание.
— Что случилось?
— Причины моей промашки могут быть понятны, но не извинительны.
— Короче, — резко сказал Воглев.
— Я зазевался. Но не нашумел, чтобы не нарушать конспирацию.
Финн и троглодит переглянулись.
— Опять кабак дрозда давала, — прокомментировал Юсси.
— Похряли, — рыкнул Воглев и, не оглядываясь, двинулся к калитке, увлекая товарищей.
— Куда вы?
Воглев резко остановился напротив него и заявил, вынося суждение непререкаемым тоном:
— Вас побили.
— Но…
— Революционеров бить нельзя, — он сверкнул глазами. — Оборванцы испытывают нас на прочность. Хотят проверить, насколько мы крепкие. Если ответки сразу не будет, то они к нам на дачу рано или поздно залезут, а это конец ячейке и всей нашей работе. Так что лучше пусть умоются кровью, прежде чем допустят мысль нарушить нашу конспирацию!
И споро ринулся на бой, а Юсси, прихватив с дровяника умеренной толщины полено, пошёл следом, помахивая и беспечно посвистывая.
— Их там много, — попытался остановить товарищей Савинков, на что Воглев ответил:
— Они привыкли нас бояться.
«Вот и сладь с таким», — подумал правозащитник.
Борцы за народное счастье приближались к вертепу алкоголизма, откуда на них обратили своё мутное внимание завсегдатаи, но повели себя странно — некоторые пустились наутёк.
— Пусть и ва-ас теперь сна-ают, — протянул Юсси.
— Внутрь не заходим, — не сбавляя шаг, бросил Воглев. — Чтоб не было погрома и жалоб в полицию.
— Не лютуйте над угнетёнными, — ляпнул Савинков, которому в подобных акциях участвовать не доводилось. — Им и так тяжко.
На что Воглев, имеющий опыт прямого действия, возразил:
— Чем народ угнетённее, тем сильней его надо бить, чтобы проняло. Работяги, как скот, не чувствуют.
«Быдло», — по-польски подумал Савинков.
Далеко не все пьяницы, слоняющиеся возле чёрного трактира, смекнули, что пришли бить их всех без разбора, а потом стало поздно.
Юсси, по-прежнему насвистывая, ускорил шаг и вырвался вперёд. Ему заступил дорогу могучий пропойца, по виду не дурак подраться, но Юсси чётким движением, как привык колоть дрова, рубанул его по темени поленом. Хряпнуло. У жертвы подогнулись колени.
Воглев нацелился на стоящих у трактира фабричных, разогнался и влетел в их опешившую шарагу, махая кулаками как мельница. Бил с плеча, не подгибая локтя. Одного удара было достаточно, чтобы свалить наземь. Работяги шарахнулись, но не все ушли от его длинных рук. Лишь самый вёрткий бросился в контратаку и съездил Воглеву по скуле, но был сбит с ног и затоптан.
На Савинкова бросился люмпен, нечленораздельно ревя. Отважный агитатор прянул в сторону, правой ударил крюком в пузо, с левой добавил леща. Краем глаза заметил движение позади, обернулся. Заросшее диким волосом существо в исподнем шло на него, протянув когтистые лапы, и почти дотянулось. Савинков отскочил, но неудачно, поскользнулся в слякоти и едва не упал. Пьянчуга в белье, словно ничего не видя, повёл носом, сменил курс и дотянулся. Савинков врезал по щеке, но тот лишь замычал. Толстые ногти с чёрной угольной каймой вцепились в пиджак. Тогда Савинков с разворота врезал левым локтем в челюсть. Челюсть хрустнула. Косматый обиженно мявкнул, но как будто ничего не почувствовал и другой рукой сгрёб Савинкова за лицо, норовя притянуть и укусить.
— Н-на! — могучий удар в рёбра оторвал его от добычи. Воглев бил совершенно бесчувственного колдыря, приговаривая: — Знай Озерки, сука! — Тот, наконец, рухнул в притрактирную лужу и погряз в ней.
«Если чернь смешать с назёмом, получится однородная масса», — отметил Савинков краем ошалелого сознания.
Он стоял, переводя дыхание, в то время как Воглев поспешил отоварить другого забулдыгу, подошедшего, качаясь, чтобы вмешаться в драку. А потом набросился на остальных, пьяных до того, что они уже не могли схватиться с ним, а лишь ползли, протягивая руки.
Юсси же далеко продвинулся по Большой Озёрной, умело орудуя поленом, пока оно не сломалось и половинка не отлетела высоко от чьего-то кумпола, напоследок блеснув в лучах заходящего солнца.
И тогда Юсси заработал голыми руками.
— Перкеле! Хирвенпаска! Понаехали! — горячился финн, распашистыми движениями человека, привыкшего к крестьянскому труду, кидая в цель кулаки.
Воглев погнался за двумя фабричными в запорошенных извёсткой пиджаках, должно быть, с камнерезной Томсена. Догнал, свалил.
На том и кончилось.
«Сходил в народ», — подумал Савинков.
Ему по-настоящему захотелось узнать, чего желал в рецензии Горький.
Революционер полной грудью втянул воздух Большой Озёрной улицы с запахом пивной мочи, сосен, пота и крови, и широко улыбнулся.
Драка с рабочими выбила жажду бороться за их права лучше проповеди Брешко-Брешковской.
— Правда, товарищи, — объявил он, когда революционеры сошлись. — Что-то пришлёпнула меня ссылка. Раньше ведь таким робким не был. Я в семье с братьями рос.
— Проклятый царизм! — молвил Воглев.
Подпольщики зашли в винную лавку. Взяли бутылку водки «Двойной штандарт» с перекрещенными знамёнами на этикетке. Возвращались на дачу как победители. Из-за занавесочек на них томно взирали супруги мелких чиновников и мещанки.
— Честное слово, натуральное избиение ходячих мертвецов, — признался Савинков, испытывая двойственное чувство от пережитого.
— Это Пи-итер, привыка-айте, — утешил Юсси.
Сели на кухне. Марья выставила плошку солёных огурцов. Охотно выпила с ними рюмку, но не проронила ни слова. Воглев же разговорился, выпустив пар в драке.
— Приношу извинение за своё неровное поведение сегодня утром, — пробурчал он, отведя взгляд. — Со мной бывает.
— Ничего-ничего, — ответил Савинков. — Не берите в голову.
Воглев поднял взгляд и проникновенно сказал:
— В общем, она меня сагитировала. Принял я решение продолжить наши с Николаем Ивановичем опыты, но уже на себе самом. Сразу после завтрака я спустился в подвал и обсудил этот вопрос с Николаем Ивановичем. Будем ставить главный опыт на мне. Кибальчич — это голова!
Не найдя доводов оспорить столь очевидное утверждение, Савинков уточнил, переждав:
— О чём вы?
— О кошках, — невпопад сказал Воглев, патологически скрывая то, о чём желал поведать собеседнику, но не мог по причине природной подозрительности. — Сколько их передохло, не счесть! Но человек не кошка. Человек покрепче любой скотины будет. Я выдюжу. Я всё сдюжу…
Алкоголь накрыл его. Троглодит вновь уставился в стол замершим взглядом и только вздыхал.
Юсси щекотал подхихикивающую Марью и что-то шептал ей на ушко.
— Так вы из-за неё? — ощущая всю деликатность момента, тактично поинтересовался Савинков.
— Люблю её, Аду, и никуда не могу от этого деться, — грустно ответил Воглев, разглядывая огуречную плошку. — А она пользуется этим и дразнит меня. Что делать?
— Не обращайте внимания.
— Давно пытаюсь, но не могу. Вот я и решил.
— Что решили?
— Исчезнуть. Стать никем. Я всегда был никем, всю жизнь. С самого детства. Я незаконнорожденный. Меня не замечали. Я из училища был отчислен, потому что мою фамилию забыли внести в списки на следующий семестр. Меня не допустили до занятий и потом обратным числом вытурили. Как бы за неуспеваемость…
— И вы ушли в революцию?
— Аполлинария Львовна пригласила меня жить, — Воглев опрокинул последнюю рюмку, замолчал и раскис.
Юсси, приобняв Марью, ушёл с ней во флигель для прислуги.
Тем и кончился вечер.
16. QUID PRO QUO
Савинков тяжело расставался с похмельем. Снилась какая-то гадость: черти, духи, вологодская пересылка, запутанные многоходовочки в транзитной камере, интриги воров и сцена опускания Бешеного, в которой вынуждены были принять участие все политические. Утром, ощупав перед зеркалом опухшее лицо, он понял, что хмель изошёл.
Первым делом Савинков наказал Марье нагреть воды. До зуда по всей шкуре хотелось залезть в лохань и смыть пот давешних похождений. Он курил возле крыльца, когда скрипнула дверь, на веранде протряслась за кисейной занавесью дамская голова и на улицу вышла Аполлинария Львовна. Савинков приветствовал её весьма учтиво, галантно перевернув папироску в кулак таким образом, что сделалось совсем незаметно. Он был удивлён столь ранним её появлением и ожидал нагоняя. Было известно, что графиня временами капризничает, а в один прекрасный день категорически перестала выносить табачный дым. И хотя последнее продлилось недолго, впечатление у всех оставило.
— Ада для Антона — настоящее стихийное бедствие, — начала Аполлинария Львовна тоном опечаленной матери.
Савинков заметил, что ночью она не сомкнула глаз.
— Принципиальная девица, — продолжила графиня Морозова-Высоцкая. — Мы рассматривали её кандидатуру для посвящения. Если бы не их тесная связь с Ежовым, она давно была бы принята в число тех, кого бедняга Вульф с присущей ему вульгарностью именует «нижними».
— А что бедняга Ежов?
— Лучше найти другого, — отринула его кандидатуру графиня.
— Не доверяете Вульфу? — прищурился революционер. Пальцы у него вовсю припекало.
— Он скоморох. Представитель, так сказать, моральных меньшинств, с которыми можно дружить, но с которыми не следует работать.
— На момент нашего расставания он щепетильностью не отличался, — Савинков замялся, но тут же отрекомендовал. — Однако человек был неплохой.
Аполлинария Львовна его уверенности не разделяла.
— Он и сейчас, к сожалению, великовозрастный озорник. Печально, Борис Викторович, — со скорбью заметила графиня. — Дружественный инициативный глупец опаснее умного врага. В последнем хотя бы способна пробудиться жалость. Ежов разболтает ненарочно и даже не огорчится потом, потому что неспособен испытывать глубокие чувства, но быстро забудет, ибо у дураков короткая память.
— Полагаете, он может оказаться сотрудником охранки?
— Сотрудником? Навряд ли. Болтуном? Скорее всего. У вас из кулака идёт дым.
Савинков наконец-то избавился от окурка, метнул под ноги и раздавил каблуком.
— Кроме Ежова и Ады Зальцберг, которые не обнаружили в себе должных качеств, нам срочно потребны другие люди, которые могли бы оказаться полезными для подпольной борьбы.
— Я не совсем понимаю, графиня.
— Боюсь, что Ада, каким бы хорошим человеком она ни была, годится только на роль сиделки, а нам не помешал бы специалист с техническим образованием. А лучше два. В последнее время в наших рядах наблюдается недостаток инженеров, и порекомендовать подходящего никто не может. У вас есть кто-нибудь на примете, Борис Викторович? Человек надёжный, разбирающийся в механике, готовый работать за идею и жить в Озерках, не оставляя надолго машину без присмотра? Место в доме найдётся даже двоим.
Ловя момент, когда хозяйка дачи обратилась к нему с важной просьбой и заговорила о жизненном пространстве, находчивый юрист воспользовался принципом quid pro quo:
— Как умер Штольц?
— С горла кровью изошёл, на полу и нашли. Вы, верно, не желаете занимать его комнату?
— Мне как-то не совсем уютно по утрам наступать на кровь мертвеца босыми ногами…
— Устроим комнату внизу, вы только приведите верных людей.
— Надёжных инженеров у меня едва ли отыщется в должном количестве, — просьба поставила Савинкова в тупик, но ненадолго. — Впрочем, есть товарищ, толковый слесарь из разночинцев. Знаю его по «Петербургскому союзу борьбы». Насколько мне известно, он не задерживался за участие в каких-либо акциях и беспорядках. Человек, верный делу. Холост. Может бросить работу, если его увлечь.
— Выпивает?
— В меру.
— Как вы можете охарактеризовать его в двух словах?
— Полезный и незаметный.
— Я просила бы вас обратиться к нему, но для начала не от лица ячейки, а как бы от себя лично. Узнать, готов ли он в принципе. Если ваши отношения допускают такую возможность, — добавила графиня, словно не до конца уверенная в том, стоило ли ей об этом просить беглого ссыльного.
— Благодарю за доверие! Предложение чрезвычайно лестное, но в настоящий момент я стеснён в средствах на насущные расходы, — едва сдерживая восторг, ответил правозащитник.
— Вопрос наличных мы уладим. Обещайте не заходить к супруге, как бы вам этого ни хотелось. Если вы приведёте на дачу филеров, погубите большое дело, которое только начинается. Поклянитесь родными и близкими, поклянитесь своими детьми! — приказала Аполлинария Львовна.
Савинков на секунду замялся, но лишь на секунду, чтобы исключить из списка младшую дочку. Детьми клясться ему ещё не приходилось, даже ссыльные террористы не требовали от него подобного поступка. Однако графиня, лишённая радостей материнства, была опьянена нигилизмом, исходящим от «бесов», и не видела разницы в предмете священного залога. А, может быть, голова в подвале подучила испытать его преданность.
Молодой революционер вынес проверку на любовь с честью.
— Пусть жена моя от голода умрёт, а сына расстреляют, если я нарушу святые правила конспирации! — горячо заверил Савинков.
Графиня с пониманием кивнула, принимая зарок.
17. САКВОЯЖ С АНГЛИЙСКОЙ НАБЕРЕЖНОЙ
Выезд петербургской жандармерии ничем не отличался от всех прочих ванек, разве что на облучке сидел филер.
Ротмистр Анненский в партикулярном платье мог сойти за бонвивана, который на исходе дня рядится с извозчиком доехать за недорого к девицам. Александр Павлович запрыгнул в коляску, а филер обернулся к нему, докладывая:
— Зашёл.
— Который?
— Обои-два. Тот, что в шинельке, руки в карманах держит, по всему видать, боевик. У него там по револьверу. Как заяц бегает, никакой конь… — от досады филер сплюнул, — …спирации!
— А с саквояжем? — ноздри Анненского хищно раздулись.
— С саквояжем, он самый и есть, — уверенно заявил агент. — К англичанке заходил без саквояжа, вышел с саквояжем. Я его до Четвёртой линии вёл, там кирюхе передал, у Сытного рынка принял. Чего о нём? Немчик малохольный, в очёчках. Ничего не видит, по сторонам не глядит, совсем глупый.
Студент-железнодорожник Аркадий Галкин доложил, в каком часу заявится к тётке курьер с деньгами для закупки типографской краски и бумаги, а также в целях распределения между товарищами, находящимися на нелегальном положении, и на иные нужды Центрального Комитета.
В тот день, после демонстрации хирургических инструментов, Анненский дал любителю английского языка передохнуть в холодной и, вернувшись с обеда, вызвал его в кабинет попить чаю.
Комната 101 и чаепитие действовали значительно эффективнее пустого чаепития. Секрет успеха заключался в правильной их последовательности. Лишь сия тонкость гарантировала достижение согласия сторон. В этом было что-то от зубатовщины, но не патриархальной московской, а в модернизированном петербургском изводе. Аркадий не мог не признать фатального безрассудства пути, ведущего к свержению царской власти. Разговор после пыточной и холодной прошёл с тем столичным блеском, который был недосягаем даже для самого Сергея Васильевича Зубатова. Строптивый скубент ссучился на раз-два. Он не мог отказаться от предложения выйти из Департамента на своих ногах, выглядеть как ни в чём не бывало, товарищам ничего не рассказывать, а всё рассказывать господину ротмистру. Анненский вернул ему подрывные брошюры, и Аркадий Галкин полетел отдавать их в тайную типографию. Ему удалось не вызвать подозрений.
В понедельник 8 сентября, на Рождество Пресвятой Богородицы, филеры встали от Английской набережной до тёткиного дома на Малом проспекте Петербургской стороны. Комбинация конного наблюдения с пешим давала неизменно превосходный результат. Агенты сопроводили курьера и его стражника до парадного. Было удивительно, что нарочные с таким ценным грузом пренебрегают элементарными предосторожностями. Они не затруднились прошмыгнуть во двор, провериться и зайти с чёрного хода, а попёрлись прямо с проспекта. «Или какая-то такая особенная хитрость? — гадал Анненский. — Демонстративно идут наперекор здравому рассудку, чтобы никто не догадался? Или нас ждёт подвох?»
По сигналу ротмистра из соседнего двора выскочила группа, притаившаяся в дворницкой. Её вёл корнет Ногинский, родом из дворян-подмосквичей, недавно переведённый на повышение в столицу. С ним был вахмистр Кочубей, также в жандармской форме. Платон не годился для работы под прикрытием фальшивого образа, от него за версту сквозило Отдельным корпусом, зато при полном параде убедительнее жандарма было не сыскать. Анненский целесообразно использовал его для придания мероприятиям необходимого градуса официоза.
Сейчас накал формальности был весьма желателен. Анненский хотел преподнести директору Департамента полиции Лопухину сюрприз аккурат накануне визита к Государю британского посланника, а не после. Александр Павлович спланировал брать курьеров с поличным на передаче денег, чтобы заодно произвести обыск и накрыть осиное гнездо целиком. Связи с типографией, ниточки в ЦК, сотрудничество с британской разведкой — знаменитый сыщик любил размах. Филеры должны были охранять дом снаружи и при необходимости стрелять.
Второй отряд под предводительством околоточного надзирателя должен был подняться из дворницкой по чёрной лестнице и ждать, когда им отворят жандармы, либо революционеры, задумавшие спастись бегством.
Анненский спрыгнул с подножки, пересёк Малый проспект, пружинистым шагом догнал на лестнице отряд. Городовые свирепо и недовольно выпялились на уркагана с глазами психотического убийцы, обряженного в невзрачную пару и заношенный котелок. Платон Кочубей, узрев своего господина, словно пуд прибавил, так налился силой от осознания, что прибыл настоящий руководитель и теперь всё пройдёт как положено. Щеголеватый корнет Ногинский ожидал начальство на площадке. Понимая, что сапогами нашумели достаточно, чтобы вызвать тревогу у сторожких подпольщиков, Анненский посмотрел на него как на своего заместителя и спросил:
— Ну, что, корнэт, готовы к подвигам?
— Так точно, господин ротмистр, — сдержанно отчеканил Ногинский, впервые участвующий в деле с Анненским и не знающий, как себя с ним вести.
Анненский протянул руку и многажды прокрутил барашек звонка, оглашая прерывистыми трелями не только прихожую, но и лестничную клеть.
— Приготовьте оружие, — распорядился он. — Возможно, мы получим отпор. Курьеры невротизированы самим фактом того, что перевозят крупную сумму денег. Они готовы к нападению бандитов и могут натворить глупостей.
Его слова подействовали на всех волшебным образом. Полицейские осознали, что впутались в нешуточное предприятие. В их руках появились длинные «смит-вессоны». Ногинский достал из кобуры «наган» и, увидев, что ротмистр стоит с голыми руками, спросил:
— А как же вы?
— А я у вас за спиной спрячусь, — без тени юмора ответил Анненский.
Бегая по городу наравне с филерами, железо Александр Павлович не брал.
Двоюродная тётка Аркадия Галкина не спешила отворять. Должно быть, курьеры надеялись, что налётчики устанут ждать и уйдут, если им не открыть, или решат, что ошиблись квартирой и пойдут грабить соседей. Александр Павлович взглядом подозвал Платона и, отступив с позиции возле звонка, сказал:
— Крути, пока не отвалится.
Хороший командир, отдавая приказ, должен быть уверен, что его выполнят. Анненский знал, что либо не выдержат нервы у подпольщиков, либо шток у звонка и тогда придётся стучать, но вахмистр Кочубей переможет и то, и другое. Так и получилось. Не выдержав казацкого напора, из квартиры гулко заголосила старуха:
— Чего растрезвонился-то, иду, покарай тебя Бог! Уймись, уймись, аггел! Щас иду.
В прихожей послышалось шарканье проношенных тапок. Дверь колыхнулась, из щели донеслось нечистое старухино дыхание, когда она спросила:
— Кто там? Чего надо?
— Откройте, полиция, — жёстко сказал Анненский.
Однако прислугу посылали явно не для того, чтобы впускать незваных гостей, а чтобы потянуть время. Где-то далеко в недрах жилья что-то щёлкнуло, потом как будто дважды ударили молотком по широкой доске, дробно замолотили молотками помельче и снова оприходовали доску.
«„Смит-вессон“ и „браунинг“», — опознал великий сыщик.
В квартире грузно топали. Всё ближе скрипел паркет, наконец, взвыла бабка и замок клацнул. Отъехал засов, лязгнув стопором. Дверь отворил полицейский. Анненский быстро вошёл, за ним корнет Ногинский с револьвером наготове, от которого теперь не было пользы. Боевик, охранявший деньги, был убит в перестрелке. Дверной щепой был ранен в харю дворник, и пулей зацепило плечо городовому, но не в мясо, а прошибло мундир и оцарапало кожу.
Второй курьер, что нёс саквояж, не оказал сопротивления. Также в доме нашлись старуха-прислужница и сама хозяйка, Галина Ивановна Чалкина, вдова инженера-мостостроителя.
Корнет Ногинский, проявляя особую корректность с задержанными, свойственную молодым офицерам, переведённым в Отдельный жандармский корпус из армии, сопроводил дам в гостиную и передал под опеку квартальному надзирателю.
Немчика тщательно обыскали и не нашли при нём никакого оружия. Тщедушный, плешивый, с плоским теменем и выпуклым затылком, стоял он, щуря подслеповатые глазки, пока не укрепил очёчки на своём длинном носу, и только тогда презрительно улыбнулся. Опытный сыщик понял, что перед ним тёртая гадина.
— А если бы на вас хулиганы напали? — с курьером можно было говорить без обиняков, жандарм и инсургент прекрасно понимали друг друга, и сыщик слегка иронизировал. — Как вам доверили такие деньги без оружия?
— Полагались на мою честность! — воскликнул немчик таким тоном, словно был уверен — вся шпана Лиговки и Васьки обойдёт его за три версты.
В бумажнике революционного курьера нашёлся шведский паспорт на имя Людвига Плешнера.
— Так вы Людвиг Плешнер? — уточнил Анненский.
— Я!
— Подданный короля Швеции с петербургской регистрацией?
— Я-я!
— Какой портач вам сляпал эту ксиву?
В глазах курьера скользнула липкая полоска тщательно скрываемого единомыслия и тут же исчезла под притворною игрой. Плешнер нервно вскинул подбородок, губы его задрожали.
— Категорически отказываюсь принимать на свой счёт столь грязные инсинуации!
— Чудны дела Твои, Господи, — вздохнул Александр Павлович и приступил к досмотру груза.
К замку саквояжа подошёл бронзовый ключик, прицепленный к часовой цепочке Плешнера. Корнет Ногинский вставил ключ, повернул. Замочек щёлкнул.
Призвали в качестве свидетелей двух лиц без определённого места жительства и занятий, торопливо найденных дворником на улице. Анненский сел писать протокол. Корнет Ногинский раскрыл саквояж и был ослеплён нестерпимо ярким блеском золота. Он задохнулся от волнения и дико закричал при виде сказочной картины, которая предстала перед ним.
Французские, испанские, португальские монеты, золото Нового Света и неведомых восточных стран, луидоры, дублоны, цехины, американские доллары, гинеи и двойные гинеи, муадоры, квадратные монеты, странные арабские монеты, на которых был изображён пучок верёвки, монеты словно с обгрызенными краями — самой разной величины кусочки жёлтого металла высыпались на стол из разверзнутого чрева саквояжа, присланного с Английской набережной. Это было то, что всемогущая Ост-Индская компания собрала по всему свету в ограбленных ею колониях для финансирования русской революции.
На самом дне саквояжа, перевязанные бечёвочками, лежали рубли. Рубли в пачках. Многие тысячи рублей.
Анненский отложил перо и встал. Он сильно удивился.
— Это какой-то practical joke? — спросил он Плешнера. — Как папироса с порохом возле пятки, n'est ce pas?
Но немец то ли не понимал по-английски и по-французски, то ли делал вид, будто не хочет понимать. Александр Павлович подумал, что Ост-Индская компания может оказаться не британская, а шведская. Каналы финансирования смуты заплетались во всё более хитрый узел, и на эту загадку предстояло найти ответ. Жандарм был готов взвалить на себя нелёгкую ношу, поскольку дело оказывалось ещё масштабнее, чем он предполагал, и сулило большую славу. Тем временем, Плешнер искательно улыбнулся и сделался похож на хитрую лису, выманивающую у вороны сыр, но не за так, а в обмен на что-то менее ценное.
— Вы можете взять себе, сколько хотите, — вкрадчиво заговорил он. — Заберите всё золото. Разделите между собой, уйдите из квартиры и никому не говорите. Станете богатыми людьми. Мы разойдёмся, не зная друг друга, и обо всём забудем, capisce?
Тут он допустил ошибку. Анненский отличался тем, что взяток не брал, чем принёс людям много горя.
Ротмистр обратился к революционному курьеру на понятном тому языке и спросил:
— Что ты, сука, лыбишься как параша?
Плешнер сбледнул с лица.
— Я-я-я… Я подданный Его Величества короля Швеции Оскара Второго! — заблажил международный прохиндей с дрожью в голосе, делая вид, что царский режим ему отвратителен, однако он не имеет никакой возможности выражать своё мнение.
Александр Павлович поглядел на немчика как на вошь.
— Шведы ведут себя омерзительно — чем дальше, тем наглее, а теперь ещё и англичанка гадит. Удивительно, зачем мы это терпим…
Последняя фраза, лишённая вопросительной интонации, была обращена даже не к Плешнеру. Сыщик отвернулся от него и с прохладцей отдал распоряжение чинам полиции:
— Проводите этого господина в экипаж. Позаботьтесь о том, чтобы руки его были надёжно скованы браслетами.
Людвиг Плешнер кинулся к окну, намереваясь выброситься со второго этажа и делая вид, что готов покончить свою никчёмную жизнь, нежели оказаться в жандармских застенках, но на самом деле стараясь убежать, однако был схвачен под локоть городовым. Плешнер вырвался. В руке матёрого уголовника сверкнула заточка, невесть где припрятанный узкий как шило и острый как бритва стилет. Резкий удар в печень Плешнер пропустил. Всего не мог разглядеть в возникшей сутолоке, вдобавок Анненский стоял так неудобно, что ждать подвоха от него было нельзя. Тем не менее, сыщик изловчился и стукнул с левой столь искусно, что к горлу Плешнера подкатил ком, колени сами подогнулись, он тяжело опустился на пол и на время перестал думать о чём-то ещё, кроме как о том, чтобы отвратительная боль ушла. На него надели наручники. Совершенно обессилев и утратив всякую волю к сопротивлению, революционный курьер не выдержал и без колебаний согласился сотрудничать с органами следствия. Тем не менее Анненский поручил Платону лично проследить, чтобы Плешнер был без промедления доставлен в комнату 101 и там зафиксирован.
18. ВСТРЕЧА С УЧИТЕЛЕМ
«Любовь — вот что важно». Эту мысль Савинков обдумывал всю дорогу до центра Санкт-Петербурга. Почему, если Бог есть Любовь, Он попускает сатане терзать чад Своих, кои есть все живущие на Земле? Дело было даже не в слове «любовь». Любовь была сильнее воли Вседержителя и подвигала Его на такие деяния, от которых сушу затопляли воды, города пылали от огня и серы, а войны, хищные звери и болезни уносили жизни несчётного множества людей. Вернее, не любовь направляла Творца всего сущего, Бог и был Любовью, а всё происходящее являлось следствием величайшей страсти Его, непостижимой простым смертным, но лишь святым и ангелам.
С накалённых за день улиц Савинков поспешил свернуть в Овсянниковский сад, едва завидев его зелень. Деревья плохо укрывали от пыли и городского зноя, но хотя бы не источали жару подобно мостовой и стенам домов.
На скамеечке, согбенный и погруженный в зловещие думы, поник сосредоточенный бородач в мятом парусиновом пиджаке. Закинув ногу за ногу, придерживал на коленке записную книжку, делал пометки. Вид его выражал несостоятельность выглядеть лучше, чем приходится жить на самом деле. Савинков узнал литератора Тетерникова.
— Фёдор Кузьмич!
Снулый человек обратил к нему длинное, одутловатое лицо с мучнистой кожей, за лето мало видавшей солнца. Он что-то жевал. На носу в такт двигалось пенсне.
Савинков, который был рад любому знакомому, направился к скамейке, позабыв про мизантропический характер Тетерникова. Много читающий и знающий мрачнейшие подлости, но сам не способный ни на одну из них, он едва ли мог быть доносчиком охранки. Фёдор Кузьмич смотрел с удивлением, как на призрака, соткавшегося из душного воздуха, ещё отказываясь обнаруживать напротив себя собеседника.
— Какими судьбами? — наконец спросил он. — Савинков?
— Не отвлекаю? Рад вас видеть, — Савинков протянул руку, Тетерников из соображений учтивости вынужден был привстать, заложив пальцем французскую книжку в переплёте из чёрной хлопчатобумажной ткани «молескин».
Не встав до конца и не разогнувшись, Тетерников как бы слегка поклонился. Вяло пожал пальцы своей маленькой рукой. Савинков опустился рядом.
— Не помешаю?
— Ну, что вы.
Тетерников выныривал из омута задумчивости. Выглядел он жалко. Печать общей неустроенности и недовольства бытием, которое он хочет и не в силах изменить, лежала на его обличии.
— Comment ça va? — спросил Савинков. — По-прежнему преподаёте в Андреевском училище?
— И рад бы уйти, да нужда не пускает, — и незадачливый ментор вздохнул с заметной горестью. — Только вечером и могу сбежать от этих… личинок.
— Пишете?
— Сочиняю, — от бессилия Тетерников примирился с вызовом обстоятельств, которые поставили его перед фактом, что подумать в уединении больше не получится.
— Над чем сейчас работаете? — Савинков вначале спросил, а потом застеснялся, что впопыхах сунулся в запретную область.
Но Тетерников если и был мизантропом, то неагрессивным.
— Копаюсь в нечистотах бытия, — вздохнул он. — В клоаке недружественных отношений.
— Как это близко, — от чистого сердца ответил Савинков.
Живой и искренний собеседник расшевелил неизбалованного приятным обществом учителя. Фёдор Кузьмич расправил плечи, откинулся на скамейке, снял давящее пенсне.
— Эта история взята из переписки, изначально не предназначенной для публикации, — Тетерников смутился и поплотнее закрыл «молескин» во избежание утечки из него несвоевременных букв, могущих скомпрометировать автора. — Там всё сложно. Есть маленький богатый наследник, которого хотят убить… отравить. Подбираются к нему через женщин его отца. Будут четыре распутные служанки… Или пять. Борис, вы революционер, вы знаете, как убивать людей. Скажите, мелко истолчённым стеклом возможно отравить человека?
— Господь с вами, Фёдор Кузьмич, — опешил Савинков. — Я не обучен убивать. Мы же борцы за права рабочих, а не ассасины какие.
Тетерников с разочарованием прикрыл глаза. Между бровями пролегла хмурая складка.
— Как жаль. Я в детективах читал, что возможно, но не проверял, так ли это. Прискорбно, что узнать не у кого. Все не убийцы. Даже аптекаря знакомого не имеется. Добавлю для надёжности игольных острий в конфетах! — с маниакальным задором решился он.
— Но их раскусят и уколются, когда будут жевать.
— А я сделаю так, чтобы не укололись. Или до распробования не дойдёт… Я подумаю, — искорки в глазах литератора потухли вместе с желанием сочинять.
— Звериный быт, — вздохнул Савинков.
Тетерников посмотрел на него мёртвыми глазами.
— А так! — почему-то кивнул покорно, быстро черкнув в книжке.
Он опомнился и спрятал в карман человеконенавистнический «молескин».
— Ученики воруют у меня перья, — произнёс Тетерников глухим голосом, глядя в пространство перед собой. — Считают их приносящими удачу. А я пишу каждое новое эссе или рассказ новым пером.
Учитель ненавидел детей тихой ненавистью и сочинял об их ужасных смертях пугающие истории.
— Вы читали мои рассказы? — спросил Савинков.
— В Крестцах ничего такого не было. Там школяры могут радоваться природе во всех её проявлениях или с тупым любопытством взирать на дело рук человеческих. Они как молодые животные, а когда подрастут, становятся животными постарше, — погрузившегося в воспоминания о работе в сельской гимназии Фёдора Кузьмича, казалось, ничто не могло выдернуть из ненастного мира, и Савинков приготовился слушать до бесконечности, когда Тетерников деловито добавил: — Читал ваш рассказ о молодых юристах, был несколько удивлён нравами, так сказать. У вас не Университет получился, а вылитая «Синагога сатаны». Чувствуется влияние Пшибышевского.
— Читаете по-польски, Фёдор Кузьмич? — Савинков смотрел на него со звонким любопытством.
— Слежу за новинками декаданса. Желаю быть в курсе, знаете ли.
— Это влияние среды, а не Пшибышевского, — поспешил объясниться Савинков. — Мы оба жили в Варшаве и в Берлине, но я не слизывал у пана Станислава, а писал о санкт-петербургском университете, по собственным впечатлениям об учёбе в нём!
Тетерников меленько покивал, слегка потирая удивительно белые, с аккуратно подпиленными ноготками руки, на которых ярко выделялось синее ализариновое пятно с внутренней стороны ногтя среднего пальца, куда упиралась вставочка.
— Да-да, вы не Пшибышевский, верно. Вы не знаете меры. Ваш изъян, Борис, зиждется на рассогласованности и неумеренности в чувствах. Вам по-детски хочется всего и сразу. Вы не понимаете, что подобная мешанина делает рассказ скучным, а не мефистофелевским.
Он выговаривал, словно нерадивому гимназисту. С Савинковым давно не общались в подобном тоне. Он непроизвольно поморщился. Захотелось курить, но папиросы Савинков носил в пачке, как бедный, и потому воздержался.
— Скажите, а вы не читали отзыв Горького на мой рассказ? Он был в «Курьере» напечатан вместе с рецензией на Ремизова.
— Я помню рецензию, — ответил учитель. — Я выписываю «Курьер».
— Вот бы достать.
— К сожалению, у меня в доме газета расходуется на насущные нужды и потому не залеживается. Вы сходите на заседание кружка критиков «Белые ночи», они сейчас собираются в книжной лавке на Гороховой тридцать три. Возможно, у кого-то сохранился номер газеты. Тщеславные зоилы обожают возводить хулу на демонов старшего чина, тужась доказать своей лиге, что не только на Солнце, но и на Уране бывают пятна.
Молодой сочинитель посмотрел на пристарковатого, но совсем не в возрасте литератора с каким-то насмешливым сожалением.
— Разве литературные объединения сейчас не отдыхают? — спросил он.
— Критики никогда не отдыхают, иначе их переполнит яд и они околеют в своём соку. Кроме того, сентябрь наступил. Начались занятия не только у школяров, но и в кружке. Сходите, у Горнфельда заседания по четвергам.
Савинков хотел узнать, кого там лучше спрашивать насчёт «Курьера», но вспомнил пристрастие Тетерникова к язвительным речам и его реноме любителя злословия, устоявшееся после смерти жены, и вежливо перевёл беседу в другое русло.
— Я был в отъезде, — Савинков деликатно откашлялся. — Выпал на непродолжительный срок из столичной жизни. Газеты до меня не добирались. Что у вас нового? Что критики?
— Что критики… Критики как всегда. Книг, ими хулимых, не читают. В основном, они воображают, что может быть написано, и по этому представлению судят.
Тетерников по природе был мнителен и обидчив. Этим следовало воспользоваться.
— Таковы всегда, — поддакнул Савинков.
— Кто из них осмеливается сам сочинять стихи или прозу, те большие бездарности, удел которых завидовать, злиться, занудствовать в критических статьях, которые они исправно создают в меру своего разумения, а мера их разумения, судя по их творениям, исправно невелика.
— А наш брат беллетрист?
Вечно усталое лицо литератора Тетерникова оживилось.
— О, слышали о поразительном дебюте Андрея Белого?
— Pardon? — сказал Савинков. — Я и о самом Белом не слышал, отстал от жизни. Кто таков?
— Да так, сын профессора Бугаева. Заведует литературным отделом в «Курьере». Выпустил в «Скорпионе» драматическую симфонию книгой. Многочисленных смысловых значений вещь, — в его голосе Савинков различил обжигающую вежливость, с какой люди, считающие себя талантливыми, говорят о безнадёжных неудачниках. — Из тиража по коммерческой цене продалось только то, что автор взял за свой счёт. Какой сюрприз издателю!
— Правда?
— Истинная правда.
— Однако же!
— Умные люди пишут о человеке, дураки — о многогранной вселенной. Чем глупее писатель, тем более глобальные вопросы ему представляется по силам решить в перерыве между бистро и табльдотом.
Савинков подумал, что Тетерникова поймать на слове и укорить будет трудно. Он прожил не слишком сытую жизнь, это отразилось на его творчестве. Тетерников писал о людях голодных и несчастных, о заморенных бедняках и происках нечистой силы. Действие всегда было камерным. Его герои не смотрели на звёзды.
— Пусть творят что хотят, — сказал Фёдор Кузьмич. — И вы творите. Когда человек хочет жить вечно, он пишет книгу. Есть и другие способы, но этот самый доступный.
— Можно сделать революцию, — сказал Савинков.
— Этот способ доступен не всем, но более прост, — не испугался Тетерников. — Ещё проще сделать как Халтурин и остаться в веках. Заменить силой бомбы силу мысли. Даю голову на отсечение, что его именем когда-нибудь назовут улицу. Народ любит большой масштаб. В истории остаются либо великие злодеи, либо великие созидатели. Есть ещё те, кто о них пишет. Они тоже остаются в веках. Этого у нас в Петербурге так и не поняли по скудости разума своего, — голосом, каким привык погонять школяров, приколотил к позорному столбу коллег литератор.
— Умно.
— Так дерзайте.
— Сначала я должен это переварить и усвоить, — молвил Савинков.
— Писать надо так, чтобы из-за текста проглянул автор, и читатель закричал от ужаса, — строгим учительским тоном заявил Фёдор Кузьмич. — Вы знакомы с Мережковскими?
— Не имел чести, — осторожно ответил Савинков.
— Вам полезно будет. Зиночка любит молодых талантливых авторов. Ей нравится вмешиваться в литературную жизнь вообще. Надо дать ей ваши рассказы. Они даже в плотной правке не нуждаются. Им потребна литобработка вплоть до полного переписывания, вот сатанесса пускай этим и занимается в охотку.
— Вы так считаете? — с грустью спросил Савинков.
— Всякий раз, когда лепишь из фекалий конфетку, чувствуешь себя Творцом. Гиппиус без ума от этого занятия.
— А вы? — подтолкнул его Савинков. — Вы же учитель по профессии, да и по призванию, надеюсь?
— А я не люблю молодых талантливых авторов, — упёрся Тетерников. — При всём их таланте молодость побеждает. Они даже на склоне лет ведут себя подобно детям, прости Господи! Вы хоть не будьте таким, Борис. Я читал ваши политические статьи. Как всякий молодой русский человек варшавского воспитания или польской крови, вы ненавидите всё косное и ратуете за прогресс, плохо представляя цену кратчайшего пути к намеченной цели. Пока что как публицист вы лучше, нежели писатель, и подозреваю, что как революционер вы лучше, чем публицист. Потому и спросил вас про яд. Хорошие истории обязательно пишутся кровью, — с назиданием сказал Тетерников. — Своей, чужой, неважно, но кровь должна быть.
— Кровь будет, — заверил Савинков.
Он поднялся.
— Мне пора.
Тетерников, не вставая, подал руку.
— Спасибо за содержательную беседу, учитель! — Савинков крепко пожал её.
Литератор поморщился.
— Ну вот, опять молодость победила, — ужалил напоследок Фёдор Кузьмич, водворяя на нос пенсне.
— А я знаю ваш секрет. Я только сейчас понял, как вам лучше убить маленького наследника.
— Как же?
— Придите домой. Дождитесь ночи. Плотно завесьте окна. Сядьте за стол и положите перед собой перо и бумагу.
— Если долго глядеть на лист белой бумаги, можно испугаться, — прошептал Тетерников, глаза широко раскрылись за стеклами пенсне.
— Вы это понимаете даже при ярком солнечном свете, — усмехнулся Савинков. — А что будет ночью… В комнате будете наедине — вы, бумага и свечка. И вы спросите у бумаги, как убить.
— Вы дьявол! — проронил Тетерников. — Я видел бесов, но вы — дьявол. Вы явились днём, не убоявшись солнца. Вы — аццкая сатана!
Савинков посмотрел на литератора с глубоким пониманием и печалью.
— Мой тесть, Глеб Иванович Успенский, умер прошлым мартом в Петербургской психиатрической больнице. Не шутите с нечистой силой. Не надо, Фёдор Кузьмич.
* * *
«Что ж, если я сатана, которому Господь попустительствует нести в мир испытания, то не есть ли я орудие Его любви? Не мир я принёс, но меч, не так ли? И если Спаситель принёс в мир острый меч, то ни делом ли Божьего промысла будет принести меч и мне? Меч или… Динамит!» — как-то само собой явилось в голову правозащитнику, отчего Савинков демонически хохотнул.
С проезжей части от него шарахнулись кони.
19. МОРАЛИТЭ
Одинокая женщина, лишённая средств к существованию, может представлять опасность для общества. Будучи обеспеченной, она же становится врагом государства.
До глубокой ночи делали обыск. Четырёхкомнатная квартира вдовы инженера Чалкина оказалась захламлена удивительно вздорной макулатурой. Это была не типовая библиотечка из тех, что заботливо составляют местечковые социалисты-революционеры, а потом рассылают приготовленный и расфасованный яд по всей стране. В сундуках и на антресоли обнаружили целый склад запрещённой полиграфической продукции. Свежие номера газеты «Искра», подшивку журнала «Заря» за минувший и позапрошлый год, экстремистская «Свобода» недавно разгромленной Рабочей партии политического освобождения России, и даже «Террористическую борьбу» Николая Морозова местного издания — характерные грязные оттиски на хорошей бумаге. Нашлась свежеотпечатанная «Освободительная борьба» Джина Шарпа, на бумаге попроще и с тем же сбитым шрифтом. Но не эти мерзости, а источник их возбудил рвение жандармов.
— Кому вы передавали образцы брошюр и прокламаций для размножения? — с наскока попытался найти ответ Ногинский, но Галина Ивановна усмехнулась и едва не сплюнула на его начищенные сапоги.
Строптивость была фамильной чертой Галкиных.
«Придётся с ней повозиться, — не найдя вовсе никакой записной книжки с адресами, которая имеет обыкновение водиться в любом доме, знаменитый сыщик пришёл к выводу, что имена, явки, пароли вдова держит в голове и на поверку окажется куда более крепким орешком, чем представляется с первого взгляда. — Будет ваньку валять, за это время слухи разойдутся, подпольщики разбегутся со своих малин и спрячут в надёжном месте тайную типографию».
Разговорить вдову инженера, сохраняя учтивость, Анненский не видел никакой возможности.
Он мог бы установить за квартирой наблюдение и подождать, когда тётка понесёт очередную дрянь в типографию, но предпочёл обрезать финансирование всем и сразу, зная, что без денег печатный станок не заработает.
— Крупный куш, — Анненский небрежно указал пальцем в перчатке на саквояж с Английской набережной. — Будь у Демулена столько денег, парижской толпе не было бы нужды захватывать Бастилию. Её можно было просто купить у маркиза де Лонэ.
— Средства, что вы изъяли, предназначались для вспомоществования бедным! Это благотворительность, — продолжала настаивать вдова, вступая в явное противоречие с экзотическим образом монет, более пригодных для коллекционирования, чем для свободного хождения в народе.
— Вы их тоже собираетесь раздать бедным? — вежливо спросил Ногинский.
— Их можно с выгодой продать собирателям редкостей, а вырученные финансы раздать неимущим. Милость к неимущим выражается в призрении, а не в пожелании здоровья и хорошего настроения. Такие пожелания человеку бедному тоже необходимы — не нуждающийся в лечении весёлый оборванец протянет дольше отчаявшегося нищего, которому срочно потребны услуги доктора, но тот и другой хотят набить пузо и прикрыть срам.
— Кому вы собирались передать средства? — неуклюже осведомился Ногинский и тем испортил всё дело.
— Ах, оставьте! Это честные, порядочные люди, — заголосила вдова.
— Ваш курьер открыл огонь по сотрудникам полиции.
— Он принял вас за налётчиков.
— Его предупредили в голос, что это полиция.
— Разве бандиты не сказали бы то же самое?
Александр Павлович не вмешивался в бесплодный спор. Галина Ивановна на любой вопрос выдавали нарочито глупый ответ, который неопытный корнет безуспешно пытался опровергнуть, тратя время на подбор разумных аргументов. Каждое последующее возражение, опять короткое и вздорное, отнимало у корнета силы, и только.
«Экая вредная бабёнка», — подумал Анненский. Он предпочёл, чтобы перед ним оказался международный негодяй Плешнер, по которому плачет каторжный рудник на Сахалине. С ним было легче найти общий язык.
— Оставим в квартире засаду и будем брать всех, кто явится, — ни к кому не обращаясь, молвил Анненский и, заметив, как дёрнулась вдова инженера, понял, что угодил в уязвимое место. — Я вас лично скомпрометирую, — добавил он.
— За что их брать-то? — вспыхнула Галина Ивановна.
— До выяснения личности. Подержим трое суток в холодной, да выпустим. Всё равно за это время слухи разойдутся. А мы снимем показания, зачем пришли, с кем знакомы, связи, контакты. Может, кого и разговорим. Ну, а нет — в любом случае, прополощем голову и возбудим ненависть к вам как к источнику бед и вероятному предателю.
— Не бери на понт, мусор! — практически на идише заговорила Чалкина, урождённая Галкина, явив своё истинное лицо.
Жандарм зверски улыбнулся и впился стеклянным взглядом своим в разъярённую вдову.
— Даже если вас потом выпустить, доверие товарищей не вернётся никогда. Вам простили бы предательство членов ячейки, чёрт с ними, шестёрок не жаль, но пропажа средств на общее благо для Центрального Комитета не извинительна.
— Гнида… Кровопийца… — выдавила Галина Ивановна и заругалась самой чёрной бранью, обнажая гнетущее её отчаяние, горечь поражения и печаль, что увлекательная игра в революцию закончилась позорным провалом и теперь её извлекут из уютного подполья и потащат на суд, чтобы вышвырнуть во тьму внешнюю, где летают комары величиной с палец и течёт река Тобол.
— Ненавижу вас, ненавижу! — шипела она, как ещё нестарая, полная сил одинокая женщина, сознательно огородившая себя от мужского внимания ради служения вздорной идее, представляющейся ей исполненной благородства.
Александр Павлович испытал облегчение, когда полицейские избавили его от общества вдовы. Старуху-прислужницу также свели в экипаж и укатили, но не в Департамент, а на съезжую, дабы изолировать во избежание утечки печалящих революционеров новостей.
Распиханную по мешкам революционную макулатуру погрузили на телегу и вернулись в квартиру забрать саквояж и осмотреться, не забыли ли чего, прежде чем дворник запрёт двери на все замки.
Когда ротмистр с вахмистром оказались в прихожей наедине, Кочубей тронул хозяина за рукав.
— Лесандр Павлович, корнет пачку ассигнаций в карман сунул.
— Ты уверен? — напрягся Анненский.
— Краем глаза, — шепнул Кочубей, чтобы не расслышал виновник. — Полицейский отошёл, а энтот думал, что я отвернулся и не вижу. Вот и улучил момент, когда за саквояжем не наблюдали.
— Молчи пока, — приказал сыщик. — Решим по чести.
Посреди гостиной возле большого круглого стола овальной формы переговаривались о чём-то корнет Ногинский и околоточный надзиратель, а в углу на маленьком круглом столе круглой формы покоился саквояж с Английской набережной.
— Вы можете быть свободны, — спровадил Анненский околоточного.
Ногинский попробовал выйти следом, но сыщик остановил его:
— Задержитесь, корнэт, нам нужно объясниться.
— Слушаю вас, — с невозмутимым видом ответил Ногинский.
Анненский толкнул дверь, и она плотно закрылась, отделив звуки в комнате от людской части. Стал громче слышен стук пружинных часов «Буре», висящих над этажеркой, крытой кружевными салфеточками, с чередой мраморных слоников на верхней полке. Александр Павлович глубоко вдохнул и проникновенным тоном сообщил:
— Наш век полон злоупотреблений и пакости. На политическом сыске держится сейчас Россия. Если уж мы падём, все эти продажные министры, подрядчики-воры, дегенераты-взяточники приведут империю к краху. И потому мы должны быть честными. Нам, жандармам, воровать нельзя. Красть никому недопустимо, это общеизвестно, но не общепринято, — в голосе великого сыщика зазвучало доброжелательное понимание. — Жандарму неприемлемо украсть, иначе он морально пресуществится в пехотного интенданта, и не сможет такая химера продолжать службу в Особом корпусе жандармов. На этом наше товарищество стояло и стоять будет!
— Когда вы так страстно рассказываете о предмете своей веры, вероятно, гораздо сильнее стараетесь убедить себя, что воспринимаете эту идею всерьёз, — начал корнет, но наткнулся на его взгляд и смолк.
Голос Анненского был твёрд, как гранит петербургской набережной:
— Всё-таки, сударь, имело бы смысл в некоторых областях соответствовать тому, что именуется правилами хорошего тона. Чай, в столичном отделении служим.
— Решительно не понимаю вас, господин ротмистр, — подбородок Ногинского дрогнул.
Тень сомнений в заявлении Платона растаяла, словно под лучами полуденного солнца.
— Сейчас нас никто не слышит, — произнёс Анненский, давая ему последний шанс исправиться. — Не желаете ли вы мне сами что-нибудь сказать?
— Нет, — Ногинский из последних сил сдерживал себя.
— Я знаю, мы не считали деньги в саквояже, но курьер точно назовёт сумму, которую ему доверили перевозить. Если содержимое саквояжа окажется меньше названного, на всех нас падёт тень подозрения. Именно этого я хочу сейчас избежать.
— Отказываюсь понимать вас, милостивый государь! — вспыхнул Ногинский.
Александр Павлович переждал накал страстей и продолжил по-отечески мягко:
— В нашей работе достаточно раз оступиться, чтобы пойти по кривой дорожке и заплутать, гонимому боязнью зашельмоваться, которой могут воспользоваться враги государства российского. Или вы уже перешли на сторону инсургентов и мне следует обращаться к вам «товарищ корнэт»?
Ногинский вскинул голову.
— Извольте привести доказательства, ротмистр! В противном случае, честь имею!
— Не частите, корнэт! — сбил с толку Анненский тем суровым тоном, каким всегда сбивает бессмыслица, изречённая заведомым авторитетом, прислушиваться к которому требует субординация. — Имеется свидетель, что вы взяли. В Департаменте я устрою вам обыск. В том случае, если деньги найдут, для вас, как для офицера, лучше будет застрелиться, чтобы кровью смыть потерю чести.
— А как вы восстановите честь, если обнаружится бездоказательность предъявленного вами обвинения?
— Тогда застрелюсь я, — спокойно ответил Анненский.
Несколько долгих мгновений, разделяемых щёлканьем часов, жандармы в упор смотрели друг на друга.
— Решайтесь, корнэт.
— Я не брал, — выплюнул Ногинский.
— Что ж, — произнёс Анненский с напускным сожалением. — Поехали в Департамент.
Корнет торопливо вытащил из кармана пачку ассигнаций.
«C'est monstrueux», — подумал Анненский.
Теперь у корнета обратного хода не было. Он мог изловчиться и выкинуть деньги по дороге, но проявил трусость, глупость и отсутствие увёртливости, совершенно непростительные в понимании знаменитого сыщика для продолжения совместной оперативной работы. От такого сослуживца Александр Павлович намеревался быстро избавиться.
— Зачем вы взяли? Вы же не нуждаетесь, — с мягкой укоризной вопросил он. — Не устояли или у вас есть карточные долги?
— Нет у меня долгов, — тихо промолвил корнет.
— Тогда вам не место в наших рядах.
— Что же теперь делать?
— Путей выхода из афедрона немного. Грязны все, — Анненский буравил взглядом побледневшее от испуга лицо. — Раз вы там очутились, выбирайтесь.
— Каким же образом? — тупо спросил корнет.
— Можно через голову. Честь офицера предполагает сохранение своё путём выстрела в висок.
Корнет гулко сглотнул.
Александр Павлович недовольно, свирепо, но в то же время грустно и с пренебрежением посмотрел на него и продолжил:
— Как средство избегнуть этого печального способа, могу предложить вам другой путь.
— Через что? — голос корнета дрогнул.
— Подайте рапорт о переводе в Кострому.
«Из столицы?!» — прочёл он во взгляде Ногинского и прикончил виновника, чтобы у того не возникало впредь подобных мыслей:
— Это в лучшем случае, которого, между нами говоря, может и не представиться.
— А есть другие пути из афедрона?
— В Крыжополь или в Бобруйск. Но лично я предпочёл бы им выстрел в сердце.
Из парадного подъезда доходного дома на Малом проспекте вышли и сели в экипаж дюжий вахмистр с тяжёлым саквояжем, хищный сыщик в штатском и бледный призрак жандармского корнета. Слуга сел рядом с хозяином, а дискредитированный Ногинский поместился в уголке сиденья напротив. Филер, выступавший за кучера, шевельнул поводьями. Коляска тронулась и постучала по мостовой на Фонтанку.
Только что по причине деятельности одинокой обеспеченной женщины петербургскому отделению Особого корпуса жандармов был нанесён кадровый ущерб.
20. НОЧЬ НА ПЕСКАХ
Савинков поклялся не ходить к жене, однако не зарекался с нею видеться.
Чем более отдалялся он от Озерков, тем меньше оставалось в нём робкого юриста, притеснённого полицейским преследованием, пуганного притязаниями пьяных пролетариев, позже подавленных побоями пары приятелей (пусть после победы правозащитника попустило, первый перевес пошёл прахом). Город давал ему силу. Силу эту Савинков преобразовывал в гонор.
Встреча с учителем была значимым успехом, и революционер намеревался не останавливаться.
Флигель, в котором снимал угол Збигнев Пшездецкий, располагался во дворах квартала Конной улицы и Перекупного переулка. Напротив стоял Александровский рынок, при скобяной лавке которого подвизался товарищ.
Савинков занял позицию напротив известного ему окна на втором этаже, в котором оказалась раскрыта форточка, и принялся выкликать слесаря самым зычным образом. Не докричавшись, Савинков отыскал камешек и запустил в окно. Стекло пересекла трещина.
— Ты решил постучать мне в окошко? — на плечо легла тяжёлая трудовая длань.
Тело помнило давешнюю стычку возле чёрного трактира. Савинков сноровисто отпрыгнул и развернулся.
— А ты, пуганый.
— Збышек! — с облегчением воскликнул беглый ссыльный.
— Борислав! — обрадовался в свою очередь арендатор треснувшего окна.
Друзья обнялись и расцеловались в обе щеки по польскому обычаю.
Тут же взяли в бакалейной кольцо краковской и полуштоф посольской, а также полдюжины баварского. Поднялись в дом. Комнатка слесаря Пшездецкого была обставлена не столько скудно, сколько дурно. Железная кровать у стены, напротив стол со стулом, полукреслом и табуреткой. Савинков отметил, что обстановка подобрана даже не у захудалых мебельщиков, а со свалки и успешно починена своими руками. Он успел позабыть, как живут его старые товарищи по борьбе за права рабочего класса.
Солнце со двора подкрашивало закатным светом драные обои. Вырезанные из «Нивы» картинки англо-трансваальской войны залепляли самые неприглядные места. В углу висел тёмный образ, вместо ризы обложенный паутиной, под ним лампадка без огня. Савинков переложил в левую руку колбасу и перекрестился.
Для разминки открыли пивка.
— Слушай! — Пшездецкий всплеснул руками. — А курить-то мы не взяли.
Стесняясь собственной бедности, Савинков достал помятую пачку, вытряхнул папироску.
— Угощайся.
Пшездецкий закурил, посмотрел на друга, усмехнулся.
— Экий ты, брат. Дай-ка, я тебе портсигар подарю.
Он улыбнулся Савинкову и тот улыбнулся в ответ.
— Не стоит беспокойства… — правозащитника как из душа Шарко окатило совестливой застенчивостью: так проявляла себя глубоко заложенная, настолько глубоко, что сразу и не дороешься, интеллигентность.
Однако слесарь, донельзя обрадованный встречей с компатриотом, твёрдо намерился одарить его по случаю столь знаменательного события, как внезапное возвращение из мест не столь отдалённых. Пшездецкий опустился на корточки возле кровати, откинул покрывало и выволок железный ящик с ручками по бокам, слегка помятый, некрашеный, но протёртый от ржавчины масляной тряпкой. Снял с шеи ключик, открыл замок и откинул крышку. Тускло блеснула серая инструментальная сталь. Слесарь порылся в своих сокровищах, вытащил портсигар, протёр о штаны, пружинисто поднялся и положил на скатерть.
— Презент!
На крышке плоской латунной коробочки были выбиты геометрические фигуры. Треугольник, в нём круг, в кругу вертикальная линия. Одна из тех незамысловатых поделок, что клепала артель братьев Певереллов у Троицкого моста.
— Dziekuje bardzo, — Савинкову давно ничего не дарили, от смущения он перешёл на польский.
— Кури на здоровье, — пожелал Пшездецкий.
Савинков надавил на защёлку, раскрыл портсигар, подул в его блестящее нутро. Переложил оставшиеся папиросы. Слесарь тем временем налил водки.
Выпили.
— К нам какими ветрами? — отдуваясь, он вытирал усы.
Кинув в рот ломтик краковской, Савинков оглядел комнату слесаря, собираясь с мыслями, и рассказал, как бежал из ссылки, что единственная дорога, указанная Брешко-Брешковской, привела его вместо заграницы в Озерки, где он встретил Ежова и увяз в дачном болоте.
— А-а, этот бесёнок Вульф, — процедил Пшездецкий.
— Что с ним не так? — заострился Савинков.
— Возникло подозрение, что он платный доносчик охранки.
— Ежов человек несдержанный и неврастенический, — Савинков говорил осторожно, ибо возможный навет воспринимал с арестантским недоверием. — Трудно предполагать, что он по природе своей ни разу не коснулся темы нашего «Союза» в разговоре с посторонними. Сболтнул у себя в редакции, а кто-то передал охранке. Товарищ же он проверенный.
— Товарищ не есть друг, — сказал мнительный слесарь, позванивая водочным горлышком по краю стакана. — Он ипокрит великий и гроб повапленный, а вы там ему доверяли. Напрасно доверяли.
Опрокинули без тоста. Оба о чём-то думали, молчали, скрывая в возникшей паузе неприглядные мысли. Наконец, Пшездецкий крякнул и нашёлся, на что сменить тему.
— Страшно в крепости? — с сочувствием испросил он.
Савинков вспомнил Трубецкой бастион и поёжился.
— Неприятно. А в ссылке мне даже поначалу нравилась мещанская жизнь со своими маленькими заботами и крошечными радостями. Вера с детьми приехала, я нашёл место в присутствии. Обустроились как-то. Хотя…
Выпили за мимолётные радости жизни. Савинков помнил, что у Пшездецкого между рюмками муха не должна пролететь. Так и осталось с прежних дней. Через полчаса грусть как рукой сняло. Друзья сидели, пригнувшись друг к другу, стаканы в кулаках сталкивались краями, их огненное содержимое перетекало в лужёные глотки борцов с режимом. Посмеиваясь, слесарь вопрошал, наливаясь краской:
— Почему убежал, не понравилось?
— Не хо-ро-шая там жизнь! Не хо-ро-шая! — долбил Савинков, сердясь после водки.
— Что так?
— Скучно, денег нет, дела нет. Люди много болтают и несут чушь. Чего там сидеть-высиживать?
— А я после арестов поменял мировосприятие. Ушёл с завода в скобяную лавку. Знаешь, на рынке спокойней. Там я понял, что счастье — это когда тебя не замечают. Живёшь потихоньку, ни у кого к тебе никаких вопросов. Благодать! Что ещё нужно человеку?
Пшездецкий схватил стакан с пивом, осушил долгими глотками, выдохнул, стукнул донышком по столу, потёр руки о колени, проницательно заглянул Савинкову в глаза, сощурился.
— Какое до меня дело есть? — сказал он. — Знаю, что есть, выкладывай.
— Ближе к делу, говоришь?
— Так.
— Мне поручено сделать тебе предложение технической работы с проживанием на даче в Озерках.
— Револьверы точить? — с разочарованием спросил Пшездецкий, отваливаясь на спинку стула.
— Без криминала, — поспешно заверил Савинков. — Всего-то приглядывать за паровой машиной и чинить, что понадобится. Нужен мастер с руками, а то у нас всё больше мастера языками чесать.
Пшездецкий крепко потёр затылок.
— Прямо вот так сразу не могу дать ответ.
Савинков видел, что товарищ колеблется от желания отказаться к стремлению спустить с лестницы возможного провокатора. Чтобы перевести ход мысли слесаря с холостого на полезный, юрист зашёл с другого бока.
— Вот чего я хотел попросить у тебя, Збышек, — он вздохнул, собираясь с силами. — Для того к тебе шёл. Ты не мог бы пригласить сюда Веру? Она должна быть уже в Петербурге — что ей с детьми в Вологде сидеть, — и живёт у мамы.
В мутных глазах Пшездецкого затлели искорки интереса.
— Приведу, говори адрес.
— Дай бумажку.
— Говори, я слушаю, — у Пшездецкого была хорошая память малограмотного человека, не привыкшего доверять записям.
* * *
Жену он узнал по шагам. В тиши спящего флигеля отчётливо проскрипела лестница под двумя парами ног. Одна походка легкая, другая — мужская, грузная. Щёлкнул замок, неразборчиво пробубнил Пшездецкий, указывая дорогу, и тут же побрёл вниз. По коридору тихонько простучали каблучки. В дверь потукали слабые костяшки пальцев.
Савинков порывисто вскочил, отворил:
— Вера!
Она вошла, нерешительно осмотрелась, но едва ли что могла разобрать. Керосиновая лампа освещала посуду возле себя, картинки из «Нивы» казались тёмными пятнами на чёрной стене.
Он взял жену обеими руками за плечи, притянул к груди. Она ничего не сказала. Прижала голову. Потом чуть отодвинулась, привстала на цыпочки, коротко и нежно поцеловала в губы.
— Я тебе поесть не взяла, — сказала Вера. — Хотела собрать, но меня так торопили…
— Брось, милая, — горячо зашептал Савинков. — Всё есть, что ты! Ссылка кончилась. Ничего этого больше не будет, обещаю, и в тюрьму я больше не сяду. Жизнь изменится, вот тебе истинный крест.
Он увлёк её за собой, усадил на стул, опустился напротив.
— Рассказывай, как дети? Как доехали, как устроились? Что было в Вологде? Кипиш, небось, поднялся?
— Да, был, — с тёртостью жены ссыльного поведала Вера дежурным тоном о дежурных вещах. — Интересовались тобой в участке. Ремизова таскали каждый день и ксендза таскали. Говорят, Каляева закрывали в холодной на сутки до выяснения. Ко мне приходили каждый день, спрашивали. Что я им отвечу? Потом дали разрешение на выезд. Я продала кое-что из вещей и вернулась.
— Как Александра Васильевна? — к тёще следовало проявить уважение.
— Мама хворает, с нервами очень плохо, — машинально ответила Вера и спохватилась, словно выискивая подвох. — А что?
— Мне же интересно, как себя чувствует Александра Васильевна.
Савинков смотрел в её печальные, как у Глеба Ивановича, глаза, и злился.
— Что с тобой? — спросила жена.
— А что?
— Ты изменился.
— Изменился? — от скованности, вызванной неловким разговором, он заёрзал. — В какую сторону?
— В демоническую, — настороженно прошептала жена. — Ты таким не был даже после освобождения из Петропавловской крепости. И этот блеск в глазах…
— От водки. Мы с товарищем немного выпили.
— Ты знаешь, что денег нет? — Вера заплакала, Савинков вскочил, обнял. — Каждая копейка на счету. — Савинков скрипнул зубами. — У Вити, по-моему, чахотка. Он странно покашливает после Вологды. Я думала, в поезде простыл, но он всё кашляет.
— Я достану деньги, — рассердился Савинков. — Обязательно достану. Скоро.
В мыслях его утвердилось намерение организовать экспроприацию ненужных ценностей из места, где они в изобилии лежат и плохо охраняются, а если товарищи откажутся, то и своими силами. После этого отсидеться на даче — всё равно оттуда носа не кажет.
— Сможешь нам помочь? — без надежды спросила Вера.
— Клянусь. Вы же моя семья!
— Ну, как-нибудь, — она сглотнула слёзы и перестала плакать.
Савинков стал целовать горячее, солёное, мокрое лицо, и в этот момент в нём что-то раздвоилось. Внешний, телесный и любящий, действовал. Внутренний, бесплотный и думающий, оценивал и решал, он был далёк от любви.
«Этой женщине суждено страдать, — после пребывания в „Бесах“ Савинков смотрел на жену отвлечённо, как бы свысока и под углом. — И быть брошенной, — пришла следующая мысль. — Трагичная судьба — родовая черта Успенских. Знал бы раньше, женился бы на другой».
— Как Каня? — немедленно спросил он.
— Ах, её уговорить несложно, — с тихой иронией ответила Вера, поднимаясь со стула. — Сказала, что папа уехал в Петербург и мы едем к нему, она и не спрашивала больше. Но Витя, что сказать ему? Может быть, ты сам объяснишь?
— Я в розыске, — Савинков бледно улыбнулся. — Полиция. Филеры за домом пасут. Приду — сцапают. Я не могу.
— Но я же пришла к тебе. Пусть Витю приведёт твой камрад.
— Вера, прости, исключено. Милая, пойми, я рад бы, но на кону сейчас стоит много больше, чем только моя свобода. Ты сама расскажешь Виктору про моё бегство и необходимость соблюдать осторожность во всём.
Жена промолчала, но не выдержала.
— Почему ты от нас сбежал и прячешься? — плечи её затряслись в безмолвном рыдании.
«Скорее в Озерки!» — от бессильного отчаяния Савинков впился ногтями в ладони.
Ища утешения, жена бросилась ему на шею, и комнатка слесаря облеклась в тайну.
21. ПОТАЙНАЯ ВСЕЛЕННАЯ
На лето ресторан «Медведь» закрывался, тем пуще кутили в сентябре возвратившиеся с дач купцы и чиновники.
Когда Аненнский и Порфирий Петрович зашли в вестибюль, веселье было в самом разгаре. Играл оркестр, сверкали люстры, блистали дамы. На серебряном подносе в лапах чучела медведя валялись кинутые щедрой рукой чьи-то выбитые зубы и полтинники. Дюжие официанты учтиво выпроваживали живой труп, а тот рыгал паюсной икрой и отхаркивался водкой.
— Не кинули б в Мойку, — смутился Порфирий Петрович.
— Этого только в сушилку, — вынес вердикт Анненский самым безапелляционным тоном и повлёк спутника в большой зал.
Подскочивший метрдотель принёс извинения за ухарства самарского купчины, гуляющего в ресторане третий день, проводил к благочинному месту возле окна. Зал на сто пятьдесят столов не выглядел битком набитым, однако длиннющая стойка была вся плотно засижена мелкими биржевыми дельцами, ипподромными жучками, бильярдными маркерами, маклерами, маклаками и музами. Находиться рядом с этой публикой не пристало, по крайней мере, пока служебный долг не заставит бороться с экономическими преступлениями.
Заметив, как старик с оторопью осматривается в роскошной зале, Анненский подумал, что мэтр столичного сыска в жизни своей заслужил куда большего. Сам он предпочитал новый ресторан «Вена», открывшийся в мае на Малой Морской в доме? 13. Модное заведение Соколова располагало к себе хорошей кухней и продуманной обстановкой, удовлетворяющей самые взыскательные запросы ценителей уюта. Шарма заведению для сыщика добавляло знание того, что полвека назад в здании располагался известный трактир «Вена», популярный среди картёжников и опытных игроков в зернь. Аура порока, доставшаяся по наследству новой «Вене», манила склонных к разложению творцов и литераторов, в особенности, дворянского рода. В такое место человека, которого искренне считал своим учителем, Александр Павлович никогда бы не повёл. Оттого было выбрано заведение бельгийца Игеля, место пафосное, но с хорошей рекомендацией.
— Позвольте угостить вас, — любезно предложил Анненский. — У меня громадное состояние, которое с каждым годом только растёт. Я не успеваю его проматывать.
— Отвлекает служба-с? — хихикнул Порфирий Петрович, помаленьку осваиваясь.
— Repos est demi-vie, — твёрдо сказал Александр Павлович. — У меня на него вечно не остаётся времени.
Порфирий Петрович совершенно не удивился. Он знал куда больше о колоссальном состоянии Анненского, чем тот мог предположить, и находился в курсе его должностного усердия. Тем не менее, отужинали по-чиновничьи скромно, без купеческого размаха. Заказали французского коньяку, пармезану, фуа-гра и черной икры с заливными яйцами на разминку. Горячего взяли консоме из ячменя с телятиной на прованских травах, ягнёнка в мятном желе и жареных рябчиков с брусничным соусом с молодою картошкой и свежим кресс-салатом. После них пунш «Ромэн» из замороженных фруктов и рома, чтобы перебить вкус мяса и подготовить языковые сосочки к десерту. Сладких блюд себе Анненский выбрал персики в желе шартрез, рюмку зелёного шартрезу и грушу дюшес, а Порфирий Петрович — ванильные эклеры, ликёр «Кюрасао» и ананас. К кофе приказали подать голландских сигар «La Paz» самой крупной величины «корона».
— Совершенно не могу жить без ямайского табака, — посетовал на гнетущие невзгоды Порфирий Петрович. — Пристрастился, как малое дитя, на старости лет.
— Пора бы и мне пристраститься, — сказал Аненнский.
— Вам рано ещё обретать устоявшиеся привычки. Вы молоды и должны постоянно стремиться к неизведанному.
С высоты прожитых лет Порфирий Петрович мог учить Анненского жизни. Александр Павлович охотно принимал наставления мэтра, ибо не видел в Санкт-Петербурге иного другого ментора, способного сравниться с ним.
Хрустальные бокалы с квинтэссенцией галльского солнца встретились краями над белоснежной скатертью, издав мелодичный звон. Александр Павлович разнюхал коньяк в два приёма, поднося его к органу обоняния вначале на установленные ценителями пару дюймов, а затем запустив нос чуть за край, дабы втянуть сгущённый краями аромат, и лишь после ольфактивной дегустации пригубив на кончик языка. Порфирий же Петрович тяпнул коньяк, будто водку. Откинулся на спинку, улыбнулся, как сытый кот. Бросил на коллегу пронзительный взгляд и задал неожиданный вопрос:
— Почему вы вцепились в дело Раскольника?
— Подключиться к расследованию поручил директор Департамента. У меня хороший нюх на неочевидное, — он практически застал Анненского врасплох, но Александр Павлович быстро нашёлся. — В начале игры тратят шестёрок, короли идут на размен к концу партии. Из учёбы во Франции я вынес, что игра в революцию начинается с люмпенского непослушания, а в итоге на кону оказывается вся царская семья. За Раскольником я чую нечто подобное. Устранение его есть дело политического сыска, а не только лишь уголовного, как может показаться.
— Это вам подсказывает ваш парижский опыт?
— Я чую, — хищно сверкнул глазами Анненский. — Я всегда сначала чувствую, а доказательства появляются позже.
— В Департаменте могут начать поговаривать, дескать, Александр Павлович в этом деле оказался не на высоте дарования-с, — съязвил Порфирий Петрович. — Было бы обидно-с. Раскольника надобно найти во что бы то ни стало.
— Мы находим Раскольника по частям, — Анненский сидел как оплёванный. — Я постепенно устанавливаю, чего он не делал. Можно сказать, половина работы с плеч. Однако всё время появляются желающие славы, которые совершают похожие преступления и называют себя Раскольником. Таким образом, к его заслугам приходится относить все убийства топором, которые молва и газеты приписывают маньяку. Даже наш новый знакомый изо всех сил навлекает подозрения на себя. Он постоянно меняет показания, откровенно бредит и вообще глумится над нами. В последние дни по причине умопомешательства стало не разобрать, где и в чём он лжёт. Однако он назвал купца Галашникова, и я бы счёл это утверждение ложью, но Раскольников описал место преступления довольно точно, указав, что маленький топор после убийства выкинул, как делал со всеми первыми орудиями преступления, так что я склонен ему в отношении купца поверить.
— Он был там, на месте-с, — сказал Порфирий Петрович, меленько похлопывая подушечками пальцев по столешнице. — Но он появился после совершения преступления и приходил не убивать, а по делу мирного свойства. Душегубство же присвоил себе из безумного тщеславия, как прочие эпизоды. И, допускаю, что Радиану выпал случай лицезреть настоящего Раскольника. Если его допрашивать в этом направлении, есть возможность добиться от него подробного описания внешности убийцы.
— Благодарствую, — сказал Анненский после долгого молчания.
— Существует суждение, что всякая карьера содержит элемент везения. Вы же своим примером доказываете, что иная карьера не обходится без элемента насилия. В вашей службе не было счастливых случайностей, вы изволили выдвинуться исключительно благодаря своим талантам и кулакам.
— И ногам, — добавил Анненский.
Порфирий Петрович захихикал.
— Я имел в виду наружное наблюдение и погоню, — пояснил ротмистр.
— Давайте до дна за работу на земле, — выдвинул тост Порфирий Петрович, и знаменитый сыщик, не слишком чтущий кабинетное сидение, немедленно наполнил бокалы.
Александру Павловичу нравилось наблюдать, как старый дознаватель уплетает за обе щёки икру с заливным яйцом и гусиной печенью, являя собой торжество здорового аппетита, верного признака активной жизненной силы и титанической работоспособности. Французы признали бы Порфирия Петровича концентратом витальности и разума. Пухлое, круглое его лицо с курносым носом раскраснелось. Он поминутно смеялся и всё более оживлялся, по-видимому, от коньяка, а потом задушевно вдруг сказал:
— Мне доводилось встречать немало офицеров, служащих ради обеспечения пристойного существования лично себе и своим близким. Видел я людей, истово служащих во благо карьерных устремлений. И эта цель ради продвижения вверх представляется мне наиболее положительным признаком характера, если только жажда власти не сталкивает на путь опрометчивых поступков. Но в вас, Александр Павлович, я нахожу идеалиста, истово радеющего за царя и Отечество. Идеалиста, ни в деньгах, ни в титулах не нуждающегося. Вы готовы жить в Департаменте и ночевать в засаде. С невероятной целеустремлённостью двигаетесь вы к задержанию преступника. Это качество личности немного печалит. Из того же усердия вы способны пройти по телам невинных, чтобы поймать одного виноватого.
— Со времени Иисуса невиновных нет, — сорвался Анненский в противоречие чуть более резче приемлемого, чтобы скрыть, насколько он польщён словами мэтра. — Вспомните святых апостолов, как они экспроприировали средства, вырученные учениками от продажи своей последней недвижимости, а тех, кто отдавал на общак не всё, а утаивал часть, как Анания и Сапфира, убивали на месте. По мнению некоторых богословов, это деяние показывает, сколь высок был нравственный уровень апостольской общины. А по моему мнению, этих богословов имело бы смысл поместить в одну камеру к ворам, чтобы они прониклись от первоисточника сильным желанием единства в общинной жизни и после освобождения написали трактат на основе полученных впечатлений.
— Да уж не нигилист ли вы, милостивый государь? — негромко вскричал Порфирий Петрович, всплеснув руками в притворном сокрушении.
— Точнее будет назвать меня рационалистом и нравственным аскетом, — уточнил Анненский, намазывая икру на масло. — Я стараюсь рассматривать деяния с точки зрения криминалистической науки, даже если это деяния апостолов. И если в их поступках усматриваются признаки преступления, сыщику нелепо будет отвести глаза из соображений напускного благочестия. Для жандарма чтение Святого Писания — тренировка ума. Ведь то, что у политических преступников называется экспроприацией и казнью, применительно к уголовникам звучит как грабёж и убийство.
— Притом вы считаете себя бессребреником, готовым отдать жизнь за царя и столько чужих жизней, сколько потребуется. Ваше служение — своего рода подвиг. Служащих Департамента полиции такая преданность престолу должна пугать куда сильнее, чем революционеров.
«Он знает?» — Анненский никому не рассказывал о проступке Ногинского. Корнет едва ли успел написать рапорт о переводе и совершенно точно не подал его в канцелярию, откуда сведения могли просочиться и дойти до прокурорских.
— Да, — сказал Порфирий Петрович.
Анненский понял, что мэтр следит за ним по выражению глаз, а удочку кидает наугад, вводя в замешательство. Всего лишь отработанный на практике общения с подозреваемыми приём. Большой опыт, ничего иного. Но он действовал.
— Нет, — ответил Анненский.
— С вами занимательно было бы играть в винт, — заметил мэтр.
Карты Анненский презирал, считая увлечение ими верным признаком морального падения, ведущего к разрушению личности и потере чести, паче алкоголизма и мужской проституции.
— Припоминаете, в какую игру спустил финансы Герман?
В глазах мэтра вспыхнул огонь.
— Какой Герман, с Большой Монетной? Или Герман Архангельский, или Герман Максимилиан Штакельберг, который Фриц Штосс?
— Гм… — растерялся Александр Павлович. — Позвольте, сколько Германов вы знаете?
— Семерых, — с краткосрочной заминкой, которая понадобилась, чтобы прокрутить в голове картотеку шулеров, ответил мэтр уголовного сыска. — А вы про которого изволите-с?
— Я о пушкинском Германе из трагедии «Пиковая дама», про старуху, которая хотела сделать его своим зятем.
— Пиковая дама? — с интересом переспросил Порфирий Петрович и хихикнул. — Ох уж эти кавказские княжны…
— Позвольте, — Анненский в который раз осёкся, что было для него совершенно несвойственно, однако старый дознаватель не переставал приводить его в состояние крайнего замешательства, и это выглядело манифестацией великого мастерства. — Вы не читали Пушкина?
— Не довелось, — развёл руками Порфирий Петрович. — Всё больше протоколы да протоколы.
Подали консоме, к которому оба сыщика отнеслись с большим вниманием. Однако суп лишь возбудил аппетит ко второму блюду, на которое служители закона накинулись, как на вооружённую банду — сначала принюхались, потом стали брать. Треск костей и хруст выворачиваемых суставов засвидетельствовали полноту аналогии. Под рябчиков добили весь коньяк, и когда Порфирий Петрович обтёр жирные губы салфеткой и запил дичину с брусничной подливой фруктовым пуншем, он сумел, еле отдуваясь от сытости, выговорить:
— Вы, батенька, действуете нахрапом. Поймали смутьяна и мучаете, как злой мальчик пойманного овода, пока не подохнет у вас в руках. Методы уголовного сыска в политической работе малопродуктивны. Надо не убивать, а заражать идеями. Довести логическими доводами до отказа от основополагающих ценностей. Переубедить его, а затем отпустить, чтобы революционер вернулся в свою стаю и принялся разносить вашу идею среди соратников. И когда его всё-таки соберутся убить, вы можете быть уверенным, что смутьян потратился не зря.
— Зубатовщина, — брезгливо отметил Александр Павлович. — Можно ещё на государственные деньги создавать антигосударственные организации по примеру Сергея Васильевича, а потом недоумевать, почему выпестованные за казённый счёт активисты устраивают погромы и акции.
— Тонкие методы борьбы с революцией чрезвычайно полезны для нашего дела, да, беда, доступны высоким интеллектуалам наподобие Зубатова.
— И где теперь этот светлоголовый член, — с тонкой издевкой вопросил Анненский, — нашего общества?
Порфирий Петрович безропотно съел эту пилюлю и продолжил как ни в чём не бывало:
— Вы победили, спору нет-с. Но даже если вы физически замучаете мятежника, как злой священник пойманного Овода, перед смертью он должен отречься от всего, чем жил.
— Для этого в подвале есть комната сто один.
— Опять вы за своё… Отречься он должен у вас в кабинете. Сидя в кресле перед письменным столом, а не на дыбе.
— Государство не охраняют в белых перчатках, — скрипнул зубами Александр Павлович. — Жандармам положено носить латные рукавицы, чтобы отрубать все члены многоногого чудовища, до которых они способны дотянуться. И ради этого дела мы будем пытать компрачикосов и вытягивать жилы из карбонариев, сколь бы предосудительным это ни казалось людям иного сорта.
— Нету в вас государственного мышления-с, — рассудил Порфирий Петрович. — В данный момент вы рассуждаете мелко, как преступник. Так нельзя, сударь мой, вы же жандарм-с. Вы должны обладать политической дальновидностью.
— Главное, чтобы дальновидность со временем не обратилась в дальнозоркость, — проявил дерзость Анненский. — Медлить нельзя. Каждый день стал приносить что-то новое. Рост темпов требует быстроты решений, и нам приходится метаться.
— За метаниями, милейший Александр Павлович, вы рискуете упустить главарей.
Жандарм улыбнулся жёстко и плотоядно.
— Во Франции я многому научился. Подобно народникам, я варился в гуще племён и языков галльских и узнал немало о них, чтобы сравнивать с нашими. Русский криминалитет ведёт происхождение из крестьянства и слепо подражает духовенству. В нём он находит власть, непохожую на чиновников и полицию. Я видел французский криминалитет, я был в клоаке Парижа, я жил с клошарами под мостом, притворяясь нищим. Я производил обыски на баржах вдоль набережной Сены. Я ловил убийц в катакомбах. Я встречал рассвет на звоннице собора Парижской Богоматери. Я видел такое, во что вы просто не поверите, но все эти откровения исчезнут, как плевок в луже, если не применять их на практике. Я познал душу криминала, проник в его суть. Открою вам истину, дорогой Порфирий Петрович, контингент везде один и тот же. Психология апашей не отличается от умонастроений петербургских жиганов. Их короткие во всех смыслах головы, в которых претворяются всяческие чудовищные вещи, либо подразумеваются чудовищные вещи, неспособны породить ничего действительно великого. Масштабы у людей, примкнувших к цивилизации, и людей, избравших первобытную жизнь, абсолютно разные. Они сошли к скотству и тем умалили своё человеческое естество, но искра созидания тлеет в них. Отрицая добродетели нашего мира, преступники тщатся создать свой и неизменно терпят фиаско. Эта изначально присущая им безблагодатность как раз и толкает обделённых субъектов на совершение кошмарных злодеяний.
Порфирий Петрович поднял глаза к потолку, будто бы ища в горних высях силы небесные, затем посмотрел на ротмистра и сказал:
— Первые апостолы были такими же. Они создали религию из страха и нужды и внедрили её в души плебеев через наивность и доверчивость, а в души патрициев — через жадность и цинизм. Гонимые римскими властями, действуя тайком, они создали свою вселенную, которая исказила и преобразила античный мир в тот, где мы живём сейчас, с нигилизмом и апашами. Потайная вселенная уголовных и политических маргиналов бродит как закваска. Когда-нибудь она выплеснется вовне и разъест всё вокруг своим ядовитым влиянием, словно серная кислота, и изменит общество.
Анненский замер, сражённый заключением мэтра.
— Вы хотите сказать, что нигилисты рано или поздно построят на месте России своё государство? — он вскинул брови. — Но это же нонсенс!
Порфирий Петрович по-стариковски мудро улыбнулся.
— Тщетно отрицать очевидное. Настоящий нигилист, которого недоглядели в Департаменте полиции, есть вы, сударь.
Анненский воткнул острую рябчиковую кость в омертвевший рябчиковый глаз, показывая, что сделает с нигилистом, если последний осмелится оказать сопротивление при задержании, и ничего не сказал.
Официанты подали четвёртую перемену блюд, после которой Порфирий Петрович закурил большую толстую сигару и мечтательным тоном поинтересовался:
— Вы знаете, Александр Павлович, что протоколы имеют изнаночную сторону? Полагаю, в папке с делом Раскольника подшито уже всё годное для его поимки. Сумасшедший потомок Радиона Романовича поставил последний штрих в достаточных материалах уголовного дела.
Анненский пожал плечами и отчерпнул от сочной спелой груши серебряной ложечкой.
— Буду анализировать тех, кого он назвал, — кротко молвил жандарм, отправляя медовую мякоть за частокол зубов.
В ответ донеслось:
— Смотрите установочные данные на тех, кого он не назвал. К примеру, первых жертв Раскольника — купца Гоца из паевого товарищества «Высоцкий и компания» и сторожа Гаврилова, зарубленных в доме пятьдесят девять на Невском, где снимали помещения под контору фирмачи. Тех из списка убиенных Раскольником, о которых Раскольников не сказал ни слова. Они — ключ к поимке настоящего маниака.
В этот сокровенный момент истины жандарм так вперился стеклистым взглядом своим в Порфирия Петровича, что с мэтра сыска сошёл хмель и он не замедлил продолжить:
— Если вы посмотрите на список жертв с обратной стороны, то увидите в нём немало лиц как женскаго, так и мужескаго пола, занимавшихся ростовщичеством, вне зависимости от основного рода деятельности. Даже учитель геометрии давал деньги под заклад. Если сравнить их убийства с датой выдачи паспорта Радиана, можно обнаружить, что все они произошли после его переезда в Санкт-Петербург и никак ранее. Раскольников убивал только процентщиков. Такова его преступная наклонность. К убийству процентщиков лежит его душа, а у Раскольника душа лежит к убийству крупных купцов-с, потому что купцы находятся в его потайной вселенной, — Порфирий Петрович хихикнул. — В потайной вселенной нашего сибирского гостя Радиана крупных купцов нет и быть не может. Мелкие ростовщики со дна общества, о которых он узнал из жизни в трущобах, суть обитатели его вселенной, которую он утаивает от нас, движимый стыдом и гордыней. Я навёл о них справки. Обо всех. Мне не приходится метаться от одного следствия к другому и заниматься оперативной работой, как вам-с. Я могу доискаться мелочей. Жертвы Радиана, все до единой, есть ничтожества петербургского дна. Сын каторжника и проститутки не выбирался за пределы своего круга.
22. ВЫСОЦКИЙ, ИЛИ ПРЕРВАННЫЙ ПОЛЁТ
Вера ушла на рассвете, и сразу вернулся Пшездецкий, будто следил за флигелем из укромного окна. Увидел разворошенную постель и беспорядок в комнате, развязно хмыкнул.
— Пообщались?
— Говорили о семейных ценностях.
— Вот зачем нужна жена, — слесарь глубоко втянул ноздрями атмосферу комнаты.
«Что он там унюхал?» — с неприязнью подумал Савинков, но от души поблагодарил:
— Признателен, брат, за встречу.
Пшездецкий лениво покивал.
— У меня для тебя есть ещё презент.
Он снова выволок из-под кровати железный ящик, откопал с самого дна кургузый «наган» с куцым стволом и сточенной рукоятью под совсем уж узкую ладонь. Дульный срез приходился на уровне шомпола.
— Офицерик в кабаке приспал, — сбивчиво пояснил Пшездецкий. — Я волыну запилил, чтоб в кармане удобно носить, и мушку обратно наживил.
— Мушку можно было не припаивать, — со знанием дела прокомментировал революционер. — Лишняя она.
— Вот, держи, с удачей! — напутствовал слесарь, вручая «наган». — Патронов семь штук, полный барабан. Тебе в твоём деле должно пригодиться.
— Даже номер стёр… — заметил Савинков, вертя револьвер по-всякому. Обточенный, он казался необычной детской игрушкой. Мизинец выпадал за край рукояти, а она ощутимо упиралась лишь куда-то в середину ладони.
— Чтобы фараонов на след не наводить. Пострелял, выкинул, и с концами.
— Отчего сейчас о нём вспомнил? — голос Савинкова изменился, когда в руках появилось оружие.
— Я понял, что ты не агент, когда ты попросил привести жену, потому что нуждаешься в утешении как настоящий беглец. Тебе верю, Вульфу — нет, и вообще никому в партии больше не верю.
— Идём со мной, Збышек, — предложил Савинков. — Нам сейчас остро необходим техник для важного дела. Партия тебе спасибо скажет.
— Что мне партия? — сказал как выплюнул Пшездецкий. — Я сам знаю, кого, когда и как.
Савинков усмехнулся с горькой иронией.
— Так ты стал анархистом-индивидуалистом?
— У меня десять фунтов динамита и очень хорошая память, — засопев, ответил Пшездецкий.
«Десять фунтов динамита», — сделал пометку в уме Савинков и насмешливо спросил, чтобы заставить Пшездецкого почувствовать свою неправоту и затем дать возможность загладить вину, пойдя на уступки:
— То есть ты теперь бомбист-одиночка? Партия тебе не рулевой, плывёшь один на льдине, куда хочу, туда и ворочу?
— Не хочу пропасть ни за грош, — слесарь был себе на уме. — Сдаст нас всех скопом товарищ Вульф или кто другой.
Агитатор понял, что завиноватить товарища не получится, надо менять подход, и взмолился:
— Збышек, мы на даче загибаемся без людей. До зарезу нужны техники. Помоги нам, а мы поможем тебе достать всех, кого ты захочешь. Намечается большая работа.
— Не возьмусь, — мотнул головой Пшездецкий, не раздумывая. — Я в отказе.
— Итак, нет? — заключил Савинков.
— Прости, брат, я лучше здесь пересижу.
— Не нужно говорить, что об этом ни слова?
— Само собой. Но если человек нужен, могу познакомить тебя с надёжным механиком.
— Кто он?
— Немец, из сочувствующих. Сам не лезет, тихий, но что надо сделать, сделает. Давай я тебя к нему отведу. Он сейчас без работы, доживает тут напротив и собирается подыскивать новый угол. Ему самая масть съехать на дачу.
Так как видеть немца в сложившихся обстоятельствах было для Савинкова безотлагательно важно, он попросил товарища тотчас же свести к нему на квартиру.
* * *
У крыльца флигеля Савинкова ждал сюрприз. В глаза бросилась необычайная картина — распростёршая крылья птица в луже крови. Ею оказался голубь, прибитый карандашом к песку. Возникло подозрение, что приходил учитель. Савинков представил, как он крадётся, согбенный, бледный при свете Луны, бородёнка и парусиновый пиджак развиваются по ветру, а в голове зреет замысел нового рассказа. Литератор Тетерников в эту ночь определённо переродился. Савинков не догадывался, как он их выследил, но было лестно сознавать своё влияние на петербургскую литературу.
Немец жил через двор напротив. Прошли через чёрный ход — здесь дверей не запирали, а шлындали вольно. «У нищих слуг нет и имущества нет, — подумал Савинков. — И терять им нечего».
В комнате на четыре угла, разгороженных шкапом и занавесочками, густо пахло луком, чесночным перегаром, квашеной капустой и перекисшим на теле тряпьём, составляющим убранство чернового рабочего. В этой юдоли дна Александровского рынка и гноил последние месяцы постель закосневший в оторванности Михель Кунц. Блеклый, стриженный, небритый, он сидел на ложе из стульев, досок и ветхого пальто, словно был приготовлен пуститься в путь. Вместо приветствия наклонился, вытянул из-под ног окованный железом сундучок.
— Я готов! — сказал он и уже был на ногах с поклажей в руке. — Идём.
Пустые стаканы на подоконнике и мерзавчики под стулом намекали, что ночью между ним и Пшездецким было договорено. И так как собранный вид немца, которому не терпелось покинуть убогое пристанище, внушил Савинкову уверенность, что дело политической борьбы оказалось на мази, он предпочёл возвратиться с добычей, а проверку кандидата предоставить основе ячейки и, вероятно, Юсси. Теперь Савинков не был уверен, что молчаливый чухонец занимает должность истопника и только.
Здравый смысл подсказывал, что если немцу ничего не объяснять сейчас, ему не придётся хранить тайну позднее, когда его кандидатура может по каким-либо причинам быть отвергнута. Савинков не стал расходовать лишних слов.
— Идём, — с не меньшим воодушевлением кивнул он.
Во дворе они с Пшездецким крепко обнялись на прощанье.
— Спасибо, брат, за всё!
— Если что, заходи ближе к ночи. Раньше меня не ищи, запалимся.
Товарищи поцеловались в обе щеки. До Суворовского проспекта шли уже без Пшездецкого. Поклажа била Михеля по ногам, но он терпел в ожидании, когда возьмут извозчика. При свете солнца Савинков обратил внимание, что обут немец в короткие порыжевшие на носах сапоги, чистые, но не видавшие гуталина. Шерстяные брюки, во многих местах чиненные, давно изгладили стрелку и были вдоль неё замаслены до шоколадного блеска. По вороту линялой кубовой рубахи ползла вошь. Драный картуз, и больше на спутнике ничего не было.
«Как я такого чёрта привезу? — внутренне похолодел Савинков. — Его в баню первым делом, во что-то переодеть и только потом показывать графине. Надобно сообщить Воглеву сначала. Да и сам я не набрался ли насекомых? — ужаснулся правозащитник. — В городе дворцов представителям лучшей части народа приходится ютиться в трущобах. В Варшаву надо, только срочно!»
Вопреки опасениям, повстречавший их у калитки Воглев не прогнал немца прочь, когда услышал о его бедственном положении.
— Ставь чемодан на веранду, камрад, а баню и чистую одёжу мы тебе сейчас организуем, — и кликнул Юсси, который и так направлялся к ним. — Устрой товарища Михеля, да скажи Марье, чтоб покормила.
— Слесарь? — финн остановился поодаль и разглядывал новоприбывшего как крупное насекомое, заползшее на дачный участок.
— Механист, — с гордостью ответил Михель.
— Хюва, — кивнул Юсси. — Сеураа минуа.
Не удостаивая нового работника общением на языке господ, сразу и навсегда определив его место в коллективе, повёл немца за собой, а тот поплёлся за ним с энтузиазмом овцы, ведомой волком в глухую чащу.
— А что это за немец такой? — осведомился Воглев, когда они отошли на порядочное расстояние.
— Хороший, годный немец, — Савинков пожал плечами, также глядя им вслед.
О Михеле он ничего не мог рассказать. Всю дорогу они не обмолвились ни словом. Савинков не хотел заводить разговор при ваньке, а Михель потребности в общении не испытывал.
— Где вы его взяли?
— Надёжный товарищ посоветовал.
— Которого вы хотели сагитировать?
— Хотел, да не вышло, — Савинков достал портсигар, угостил Воглева, постукал о крышку папироской, сунул в рот.
Воглев чиркнул спичкой.
— Почему отказался?
— Сесть боится. Когда нас взяли по тому делу, он залёг на дно и с тех пор таится. Готов помочь, но сам не полезет. Вон, что подогнал, — Савинков достал «наган», взвесил на ладони, сунул в карман с деловым видом.
Воглев многозначительно хмыкнул.
— Реальный человек.
— Да, конкретный. Всё путём у него, в анархисты подался. Бомбистом-одиночкой хочет стать, — с горечью молвил Савинков и глубоко затянулся.
— С этим немцем давно знакомы?
— Впервые вижу, но Збышеку доверяю, он в людях разбирается. А вы что о нём скажете?
— Да вроде полезный немец. В одном кармане вошь на аркане, в другом блоха на цепи. Такой в полицию не побежит. Ещё помнит, как на съезжей пороли.
— Всё, что у него есть, находится в этом сундучке. Семьи нет, друзей нет. С дачи его можно не выпускать, — сказал борец за права рабочего класса. — Всё равно ему ходить некуда, кроме как в трактир, а выпить он и с нами выпьет.
— Пусть обвыкается с прислугой, — снисходительно постановил Воглев. — Юсси в баню сводит, Марья покормит, а жить он будет во флигеле. На кухне, кстати, ей сейчас Ежов по ушам ездит.
Это было неприятным известием. Ежова, после разговора с Пшездецким, хотелось видеть меньше всего.
— Что это он спозаранку?
Савинков вовсе не был уверен, стоит ли допускать к нему немца. И хотя он не верил в предательство Ежова — мало ли что выдумал пьяный слесарь, — но был по жизни пуганый и предпочитал держать дела «нижних» в тайне даже от приближённых к графине «верхних».
— Письмо от Центрального Комитета принёс, — огорошил Воглев. — Аполлинария Львовна заперлись и думают.
«Или гонит Збышек телегу на Ежова? — Савинков непроизвольно прищурился. — Устроить бы ему проверку».
— Чего изволите остобучиться? — Воглев заметил перемену в лице, сплюнул на папироску, затушил.
«Настоящий опыт подпольной работы только начинает приходить, вернее, подкрадываться. Продать тайну может только тот, кому ты её доверил».
— Я-то?
Савинков кинул окурок в траву и растёр носком штиблета.
* * *
Он хотел избегнуть встречи с сомнительным товарищем и для этого спуститься в подвал. Однако Воглев настоял, чтобы он отдохнул с дороги, и вызвался дежурить, вероятно, желая видеть Ежова ещё меньше. Не решаясь делиться с ним безосновательными подозрениями, дабы не навести поклёп на доверенное лицо Центрального Комитета, Савинков был вынужден делать вид, будто лишён опасений. А тут из кухни выскочил весёлый репортёр и направился к нему своей подпрыгивающей походкой.
— Сколько лет, дружище! — воскликнул он. — Привёл пополнение, чтобы костям старого Штольца было не одиноко?
Поднялись к скамейке, сели под соснами.
— Выходишь в город? Не страшно?
— Пусть меня боятся.
— Ой, ой, — покачал головой Ежов. — Кого ты хотел удивить и чем?
— Как можно, — с холодной иронией парировал Савинков, как было принято между друзьями до ареста, и продолжил, памятуя навет Пшездецкого. — Полагаю также неуместным вникать в настоящие причины моего визита.
— Полноте! — замахал руками журналист. — Чтобы до такой степени ужраться, гм… упиться революционной борьбой, это надо постараться, дорогой. От тебя посейчас перегаром тянет. Нетрудно догадаться, куда ты ходил. Товарищей проведать. А что нового человека привёл, свидетельствует о том, что пьянствовал у Пшездецкого.
Ошеломлённый тем, как моментально его раскрыли, Савинков постарался сохранить лицо игрока в покер и переменил тему.
— Общался вчера с Тетерниковым, встретились на бульваре.
— Нашёл, кого приветствовать, — по челу Ежова промелькнула тень. — Если у человека нет ни способностей, ни таланта, он может идти учить других людей. Дети всё стерпят. Они безответные. Их чем меньше нагружаешь, тем им лучше.
— Не любишь Фёдора Кузьмича? — спросил Савинков. — Впрочем, он тебя едва ли тоже любит. Он никого не любит.
— Тетерников — деградант и самый гнусный из всех сатанистов нашей эпохи, — на удивление серьёзно отрекомендовал репортёр. — Более гнусной души я не встречал, притом, что доводилось заглядывать в мрачнейшие топи человеческого дна.
— Боишься его?
— Же мандраже, — поёжился Ежов.
— Ты его, наверное, даже читал? — не упустил случая подколоть безграмотного репортёра Савинков.
— Имел неосторожность, теперь каюсь. Тетерников выглядывает из своего адского мира и доносит до нас мумифицированные ужасы, о которых всецело ведомо только пребывающему на той стороне, — нервно передёрнулся всем телом Ежов. — Лучше бы он там и оставался весь целиком. Не слушай ты его, камрад, он тебя плохому научит. Урождённый горемыка, для которого мир лежит во зле, разве может научить чему хорошему? Напуганный жизнью, он изо всех сил пугает других, чтобы одному страшно не было.
— При этом пишет как бог.
— Бог так себе писал, — Ежов откинулся на спинку, заложил большие пальцы в проймы жилетки, покачал ногой. — Можешь ознакомиться с Ветхим Заветом. Первые пять книг продиктованы Моисею Господом, и как раз в них отсутствуют всяческие литературные достоинства.
— Быть может, перевод плохой? — нашёлся Савинков.
— Я в оригинале читал, — репортёр принялся качать головой, будто припоминая что-то. — Мы изучали Тору в ешиве.
— Камрад, ты не нигилист, ты позёр, — вздохнул Савинков.
— Жизнь — фарс! — репортёр кисло усмехнулся.
Савинков так и не определил для себя, мог ли быть Ежов соглядатаем тайной полиции. По речам не распознал и, прокручивая обратным числом предшествовавшие аресту действия репортёра, ничего подозрительного не обнаружил. Он избегал голословных обвинений в духе Пшездецкого. Неосторожно брошенное слово запросто могло положить конец отношениям, а то и жизни. Как юрист, Савинков предпочитал собрать доказательства и лишь потом выдвигать обвинение.
Против слов Пшездецкого свидетельствовали следующие факты: всё это время Ежов знал, что графиня прячет беглого, но на дачу даже будочник не заглянул; столько лет скрывать при доносчике подозрительную техническую работу в подвале было практически невозможно, однако Воглев и Юсси относились к Ежову вполне доверительно; и он состоял курьером Центрального Комитета, а уж там должны были уметь разбираться в людях.
За обедом Аполлинария Львовна держалась грустнее обычного, но, поддав наливочки, развеялась.
— Ах, Людвиг… Он так хотел гулять по тихой Блюменштрассе, смотреть на попугайчиков, которых держит швейцарский денди Ив Клоке, — печально вздохнула она, не обращаясь конкретно ни к кому, но Ежов состроил понимающую мину. — И вот — вместо Женевы перед ним Петропавловская крепость и сибирская каторга, а вместо денди и попугайчиков — быки и петухи. Плешнеру столь редко улыбалась Фортуна…
Савинкову эти имена ни о чём не говорили, зато Воглев насупился.
— Когда я была молода, красива и богата… — Аполлинария Львовна, напрашиваясь на комплимент, обратилась к наиболее галантному мужчине за столом: — Борис Викторович, вы же слышали о моём покойном супруге?
— Признаюсь, его почтенная персона была незаслуженно обойдена вниманием в наших беседах, — Савинков промокнул губы салфеткой и поднял рюмку. — Как бы то ни было, я предлагаю за него выпить.
Так и сделали, не чокаясь. На щеках графини выступил румянец. Грудь её часто вздымалась.
— Как вы догадываетесь, супругом моим был Высоцкий.
— Тот самый?! — из деликатности воскликнул молодой юрист.
— А вы, шутник! — медленно проговорила графиня грудным голосом и погрозила пальцем. — Конечно же, нет. Сам чайный король Калонимус пребывает в скрепном кругу своей религии, своих близких и своих привязанностей. Это его младший брат предложил мне руку и сердце, а взамен получил положение в обществе. Аркадий Янкелевич даже покрестился ради венчания. Семья его не отвергла, но жили мы с тех пор как бы наособицу, чего я тогда не замечала. Графиня Полли была молода и хотела осчастливить весь мир.
«Какой мезальянс», — удручился Савинков.
— Аркадий был мужчиной представительным. За ним стояла вся чайная империя Высоцких, а я вывела его в свет. Это была сила. Какой прекрасной парой мы были! Венчание в Казанском соборе. Свадьба на вилле Борджиа! И Европа, эта волшебная Европа! — графиня закатила глаза, воспарила в воспоминания и застыла там на миг, а потом уста её украсила лёгкая ностальгическая улыбка. — Я привезла его в Венскую оперу на «Нюрнбергских мейстерзингеров». Он потом и говорит мне — вы не поверите, господа, — мол, у них в Одессе так состязаются биндюжники с гитарами, кто кого переорёт и хлестче споёт. Сейчас это звучит курьёзно, но тогда Аркадий дезавуировал себя до неприличия. Представляете себе юную графиню Полли? Я была в ужасе. Как после этого не кинуться под сень спасительных идей социализма? Благо, носителей их было много в Швейцарии, куда мы сразу отбыли из Вены. Оттуда знакомства привели в «Народную волю» у нас в Петербурге.
— Как же вы блистали на собраниях своим несравненным умом и очарованием, — льстиво молвил Ежов.
— Там, где собираются борцы за народное счастье, речь всегда идёт о деньгах. Я не считала их, даже когда Высоцкий безвременно почил. Как раз в то время, возможно, в утешение, мне доверили на попечение… — графиня кашлянула, — тем самым обличив высоким доверием. Но вся чаеторговля осталась в руках пайщиков, которые сразу позабыли дорогу в мой дом. Родственники мужа тоже отвернулись, ведь Бог не дал нам детей. Что мне оставалось? — горестно вздохнула Морозова-Высоцкая. — Постепенно я расточила всё, кроме дачи. Это только у пуритан саваны шьют с карманами, а православный человек спустит весь капитал на благое дело и сидит потом, отдувается. Мне доводилось ездить с визитами к бывшим нашим управляющим, просить вспомоществования, занимать под заклад. Когда я всё заложила и продала, давать перестали, а средства необходимы. Оказалось, деньги приятно пахнут, только когда они есть. Ну, вы понимаете…
— О деньгах я теперь вынужден понимать слишком много, — Савинков стиснул в кулаке ложку.
— Центральный Комитет обещал выделить средства, но сегодня выяснилось, что субсидий ждать нечего. Нам предложено справляться своими силами.
— Вот как, — мрачно пробормотал Воглев и засопел шумно, как бык.
— Вот к чему весь этот разговор, — подвела черту графиня спокойным практичным тоном.
Савинков отправился на послеобеденную прогулку по Озеркам сопроводить Ежова до того места, где он мог бы найти извозчика.
— Аполлинарию Львовну сегодня жёстко цапнула ностальжи. Нелегко вам будет с ней справиться, — едко заметил журналист. — Она тебе ещё не всё рассказала. Брак по расчёту не принёс юной Полли никакого счастья. Высоцкий изменял ей направо и налево.
Савинков прищурился и одарил собеседника высокомерным взглядом. Злословие он считал чертой плебейской и сторонился, признавая её распространённость, равно как всяких плебейских черт. Однако закрыть Ежову рот без применения насилия не представлялось возможным. Если он начинал болтать языком, то не останавливался, пока не растреплет всё до конца.
— Как только Полли почувствовала себя обиженной, так сразу влилась в ряды революционеров. Из другого теста нас и не делают.
Ежов замотал головой от восторга самоуничижения. Савинков знал, что сейчас последует сокрушительная добавка, которую репортёр не в силах удержать в себе.
— Высоцкий по своим чайным делам объездил всю Россию, и в каждом городе у него водилась временная жена. В Нижнем Новгороде он прижил сына у мещанки Воглевой.
23. КРОВАВЫЙ БЛУДЕНЬ КРАСНЫХ ТЕКСТИЛЬЩИКОВ
Политическое преступление настолько часто сближается с уголовным, что отличить одно от другого по силам только знатоку.
Когда Анненский узнал об убийстве Аркадия Галкина, следствие уверенно зашло в тупик. Свидетелей не нашлось. Беспорядок в квартире и полное отсутствие вещей, представляющих маломальскую ценность, заставляли остановиться на версии ограбления. Возможно, преступник или преступники рассчитывали ограничиться кражей, но встретились со строптивым хозяином и пустили в ход оружие. Его закололи кинжалом или шабером. Треугольные отверстия в грудине указывали на применение какой-то заточки. Соседи не заметили шума. Это позволяло предполагать наличие превосходящих сил, когда как минимум один держит и зажимает рот, а другой наносит удары. Покончив с Галкиным, разбойники обшарили жильё и скрылись.
В полиции надеялись, что вещи всплывут на базаре или проговорится кто-нибудь из доносчиков, однако по равнодушному тону следователя Анненский угадал, что тот уже примирился с новым «глухарём» в своём сейфе. Студент-железнодорожник был мало кому нужен и среди знатных мокрушников никому не интересен.
Душегубы могли думать так же и рассчитывать на фарт, не допуская мысли, что за розыск примется звезда Охранного отделения. Для человека понимающего убийство лица причастного служило наглядным показателем степени безумства храбрых. Засевшие в Петербурге члены Центрального Комитета партии социалистов-революционеров оказались на такой мели, что решили отомстить.
— Сидел бы в тюрьме, был бы жив, — сообщил Платону о своих соображениях Александр Павлович, как одинокий человек разговаривает с собакой.
— Так точно, — вахмистр продемонстрировал, что может получиться, если бы животные умели говорить. — Тётку его тоже грохнут, когда выйдет.
— Не выйдет, я её за пособничество посажу. Хватит трупов, — явил сыщик торжество европейского гуманизма. — А ты привези-ка мне человечка.
Перлюстрация почты, данные наружного наблюдения и агентурные данные — вот три кита, спускающие фонтаны сведений в заботливо подставленную чашу политической полиции. Анненский приступил к опросу в кабинете ресторана «Вена», куда мог зайти любой прилично одетый человек, сесть за столик и поговорить.
— Лесандр Павлович, к вам энтот… — переодетый в штатское Кочубей крякнул, сдержался, чтобы на людях не произносить имён. — Стрюцкий из щелкопёров.
— Веди эту мразь, — распорядился Анненский, покручивая за ножку бокал аперитива.
Втянув голову в плечи, словно его шпыняли всю дорогу до заведения, в кабинет заскочил осведомитель из тех, что секретно сотрудничает за деньги и из-под палки, но никогда идейно и по доброй воле. Это был самый гнусный тип из всех предателей, кроме Азефа и ему подобных, которые, как подозревал Анненский, выдают своих товарищей жандармам, докладывают о террористической работе и политической обстановке в России немецкой и британской разведке, получают деньги от всех скопом, включая эмигрантские пожертвования на насильственное переустройство русского общества, а подрывную деятельность ведут ради ухарства и повышения чувства собственной важности. Стрюцкий стоял на самой нижней ступени их партийной лестницы, однако сотрудничал в редакциях сразу нескольких газет и весь полнился слухами.
Оказавшись перед жандармом, он немедленно стащил с кучерявых волос замызганное канотье, прижал к животу, угодливо улыбнулся и замер, не решаясь присесть без приглашения.
— Не торчи, будто аршин проглотил, — холодно кинул жандарм. — Вот стул.
Доносчик опустился с неуклюжей поспешностью, убрал канотье на колени и прижал обеими руками, чтобы не соскользнуло на пол. Анненский жестом отогнал официанта. Визит предполагался краткий.
— Давно не виделись, — вместо приветствия сказал ротмистр, дождавшись, когда халдей удалится. — Как живётся на воле?
— Живётся-можется, — торопливо хихикнул стрюцкий. — Живётся хорошо, можется не очень. А так всё прекрасно.
— Что для меня есть?
— Да как-то… Новостями не богат. Лето было, все на дачах.
— Как там твои народовольцы, не вымерли ещё?
— Чаи гоняют безвылазно. Конфет им из города не прислали, так что грустят.
Стрюцкий юлил, и тогда Анненский ему сказал:
— Что ты знаешь про убийства в городе за минувшие пару дней?
Газетчик встрепенулся, ему явно было что рассказать и не терпелось поведать, если разрешили.
— В околоток на Сергиевской улице соседи из дома напротив обратились. Говорят, в одной квартире окна странные, зелёные, по утрам такими становятся, а вечером сами собой проясняются, чертовщина это. Околоточный с понятыми дверь вскрыл, а она двойная, на войлочных зимних прокладках от сквозняков. В нос сразу смрад. Там купца убили, квартиру заперли, и он почти месяц гнил. А окна такими стали от зелёных трупных мух. Они днём на свет летели и на окна садились, — таинственным голосом закончил журналист, с любопытством изучая реакцию жандарма, — очень ему хотелось, чтобы ротмистра замутило.
Александр Павлович был привычен.
— Горазд ты заливать.
— Не развлечёшь — не проживёшь, такова работа журналистская. Если бы я не писал юморесок и всяких баек, разве бы стал золотым пером?
— Что ты слышал об убийстве студента? — внезапно спросил его Анненский, срубив на взлёте пыл самохвальства.
— Галкина? — немедленно уточнил журналист, как будто у него в запасе имелись другие мёртвые учащиеся.
— Знаешь ещё о ком-то? — сыщик вцепился в него взглядом.
— Других не знаю. Галкина зарезали на квартире, которую он снимал, пользуясь благосклонностью своей тётки, кою вы давеча повязали. В доме порылись, вещи вынесли.
— А ещё? Про студента что знаешь?
— Дурачок какой-то околореволюционный. Бегал возле движухи, но не при деле, а так, — стрюцкий скорчил презрительную рожицу:
Же по Невскому марше, Же перде перчатку. Же её шерше-шерше, Плюнул и опять марше.Местечковый французский в исполнении стрюцкого преобразовал в душе Анненского некоторые утверждения галльских философов и гуманистов о величии природы человека. Александр Павлович не дрогнул лицом, но спросил:
— Сколько ты живёшь в Санкт-Петербурге?
— С прошлого века, — хвастливо заявил журналист. — Я почти коренной.
— Четыре года, — сказал Анненский.
Стрюцкий скуксился.
— Кто его завалил, по твоему мнению?
— Галкин всё время нёс про своего знакомого Азария Шкляева. Я так и написал, что это он приехал из Вятки и скубента на пику поднял, чтобы лишнего не болтал. Вы газет не читаете?
— Ты совсем офонарел! Подставляешь своих под молотки за мелкую мзду от редактора, да ещё и лжёшь при этом, — возмутился жандарм.
Стрюцкий угодливо захихикал.
— Можешь быть свободен, — придя к выводу, что по делу убиенного Аркадия Галкина больше ничего не добиться, ротмистр решил не терять времени, но доносчик напомнил о главном:
— Деньжат бы.
— Ах, ты, каналья! — воскликнул Анненский, занося руку.
Стрюцкий сжался.
— Поди вон, скотина. Не заработал. Нужен результат, а у тебя голый вассер. У меня не газета. Проваливай.
Жадный интерес отразился на лице стрюцкого.
— Кто не готов заплатить, не сильно хочет приобрести, — молвил он после некоторого колебания.
— Что ты мне хочешь сказать?
— Графиня приютила у себя беглого.
— Вот как.
По огоньку, загоревшемуся в глазах жандарма, доносчик уверился, что сходил на встречу не зря.
— А говорил, ничего на даче не происходит.
— Я этого не говорил, — извернулся стрюцкий.
— Кто же этот загадочный скиталец? — ленивым тоном полюбопытствовал Александр Павлович и, поскольку доносчик медлил с ответом, намеренно затягивая паузу, понукнул. — Имя его, имя!
— Борис Викторович Савинков.
Наблюдая, как потух в глазах огонёк, секретный сотрудник почувствовал себя неуверенно.
— Ах, этот, — равнодушно протянул Анненский. — Ну, и что он?
— Да так, ничего, — вскинул плечи стрюцкий, почти подпрыгнув. — Отсиживается, гоняет чаи. Его сразу допустили в подвал вместо меня, видно, не желая, чтобы жилец отлынивал. Перебил он мою конкуренцию.
— Как он после ссылки, озлоблен?
Стрюцкий так энергично замотал головой, что Анненский на миг проникся ожиданием, когда она слетит с плеч и укатится в зал ресторана, привлекая к их встрече ненужное внимание публики.
— Каким ушёл, тем и вернулся. Что с него взять? Он по большей части бахвал. Зачем вы его тогда посадили? На словах готов побряцать оружием, а на деле у него и оружия-то нет. В «Союзе» явил себя как агитатор…
— То есть пустобрёх, — задумчиво протянул ротмистр.
— Развлекает графиню застольными беседами. Он пропагандист, а не бунтарь. На словах весь из себя дерзновенный, романтичный и не робкого десятка, прямо как этот… — стрюцкий щёлкнул пальцами. — Татарин из Трускавца.
— Тартарен из Тараскона, — брезгливо поправил Анненский, который в Париже видел писателя на склоне лет и не совсем во здравии, но тем трогательнее остались воспоминания об их краткой беседе. — Что ты понимаешь в литературе, скотина?
Стрюцкий скорчил ехидную мину. Жандарм понял, что попал в умело расставленную шутом ловушку.
— Одно слово, поляк, — добавил стрюцкий скабрезным тоном. — Они очен-но нравядца женщинам.
«La vieille folle», — Анненский был представлен графине Морозовой в высшем свете, когда был молод, и даже допущен к ручке, но впоследствии Полли увлеклась народничеством и нигилистическими воззрениями и отреклась не только от христианской морали и православия, но вместе с тем и от разума.
— Вот твои тридцать рублей, — за эту голову Анненский от щедрот казённых отлистал три красненьких ассигнации.
— Даже не серебром, — растянул губы стрюцкий.
— Ты превзошёл своего соотечественника, — отметил Анненский, доставая из бумажника четвертинку листка. — Даже апостолу не удалось продать любимого друга дважды. Пиши расписку.
Ежов достал из жилетного кармана огрызки карандаша простого и химического, приклеенных задами друг к другу столярным клеем, помусолил во рту и залихватски вывел иудину грамоту чернилами, будто в его распоряжении оказалось всамделишнее перо.
— Готово, — и придвинул квитанцию ротмистру, который допивал вино, наблюдая, как он строчит. — Ещё забыл сказать по поводу Галкина. Прачка видела подозрительного субчика, который там крутился. Рослый, нос пятачком, на физии слева гниющий рубец.
— Написал о нём в газету? — спросил жандарм.
— Приберёг до лучших времён. Это мой эксклюзив, — блеснул знанием местечкового английского стрюцкий, прежде чем убраться с глаз долой.
«Le pisse-copier!» — думал Анненский, ступая по мосту. За ним, словно тень, следовал верный Платон. Кочубей старался не мешать, видя, что господин глубоко погрузился в размышления после встречи с осведомителем.
Так оно и было. Стрюцкий напомнил об Альфонсе Доде. «Тартареном из Тараскона» Александр Павлович зачитывался в детстве и по сей день нежно любил. На ум сами пришли строки: «У каждой семьи свой любимый романс, и в городе это хорошо известно. Известно, например, что любимый романс аптекаря Безюке: „Сияй, о звездочка моя…“ Оружейника Костекальда: „Придешь ли ты в тот край лачуг убогих?“ Податного инспектора: „Ах, будь я невидимкой, меня б не увидать!“»
Почему-то стало грустно. Жандарм скрипнул зубами.
— Раскольник ещё проявит себя, — неожиданно сказал он вслух.
24. БОЛЬШОЕ ОГРАБЛЕНИЕ ВАЛЬЦМАНА
Воглев и Юсси дымили возле крыльца, когда Савинков возвратился с Большой Озёрной. Затоптали окурки и прошли в гостиную. Немедленно появилась графиня. Села и предложила усаживаться остальным. В диковинку было видеть за столом с ней крестьянина, но сейчас маски были сброшены, и напротив друг друга располагались не хозяйка и работник, а соратники по борьбе, настроенные решительно, как изготовившееся к битве войско.
— Борис Викторович, — доверительным тоном начала графиня.
Савинков кожей ощутил обращённое на него внимание товарищей и догадался, что до его прихода всё было обсуждено и решено, а сейчас происходит церемония посвящения более высокой степени, чем открытие тайны Кибальчича, и провалить её совсем нежелательно.
— Финансовый крах Центрального Комитета поставил под угрозу жизнь Николая Ивановича. Ему требуются нажористые вещества, а денег на них больше нет. Кроме того, нам всем требуются вещества для воплощения научных планов, способных вывести дело борьбы на новый уровень. Успех предприятия всецело зависит от решительности, которую вы готовы выказать, друг мой.
— Я готов, — без промедления ответил Савинков. — Что от меня требуется?
— Речь, как вы понимаете, идёт об экспроприации денежных средств на нужды ячейки. Капитал, из которого вы будете заимствовать, можно считать отчасти принадлежащим мне. Речь идёт о состоянии купца Вальцмана, бывшего при жизни моего мужа пайщиком нашей фирмы. Двое — едина плоть, да не един банковский счёт, — в углах рта графини пролегли складки горечи. — После смерти Аркадия Янкелевича, Вальцман прибрал к рукам склад, находящийся в их совместном пользовании, а я оказалась за бортом. Теперь мне, право же, вступать в сношения с кем-либо из их среды нет необходимости — это может повредить только делу. Вам придётся съездить самим.
Её слова проявили на лицах подпольщиков самые горячие чувства. Подобно химикалиям на фотографической пластинке, извлекающим из небытия на самом обычном стекле причудливые образы уловленных мастером физиономий, призыв ограбить купца обрёл зримый отклик. Пальцы сами сжались в кулаки, а в широко раскрытых глазах забушевало пламя праведного гнева.
— Мы-ы — спра-ветливость, — Юсси откинулся на стуле, с важным видом запустил пальцы под ремень, разгладил на животе рубашку. — Хорошие деньги не должны залёживаться у плохих людей. Хорошие деньги должны переходить к хорошим людям. Мы им в этом помогаем и делаем хорошее дело.
Это была самая длинная речь, которую Савинков от него слышал. У финна имелись основательные соображения, но он держал свою философию сокрытой за пазухой, по-мужицки предпочитая не рассуждать, а действовать.
— Едва ли следует церемониться, — добавила Аполлинария Львовна. — Ячейка ввиду особых обстоятельств вынужденно отделена от морали, так что не рефлексируйте, а отправляйтесь нынче же вечером.
— Чхать на ветхие предрассудки, — поддавшись царящему в кругу настроению, воскликнул Савинков. — Для революционера все средства позволительны, лишь бы дело сделалось!
— Мне нравится ваш ход мысли, Борис Викторович, — снизошла до похвалы графиня. — Вы настоящий нигилист.
* * *
Чистый, гладко выбритый Михель курил на поленнице возле кочегарки. Руки были в масле, рядом валялась ветошь.
— Как оно? — спросил Воглев.
— Тарахтит, — немец кивнул на дверь, за которой скрипел приводной ремень паровичка, и блаженно сощурился в клубах табачного дыма. После тараканьего угла на Песках оказаться на даче было слаще, чем в раю.
— Годного механика вы нам добыли, — сказал Воглев, когда они отошли к скамейке. — В машине рубит похлестче моего, хоть я не самый последний человек в технике. Только неразговорчивый уж совсем. Типа, задание дай, иди к чёрту, не мешай.
— С Николаем Ивановичем знакомили?
Савинкову было бы жалко пропустить такое представление. Ему горячо хотелось поучаствовать в посвящении зрителем и организатором, после того как недавно подставили его самого.
— Не сегодня. Вот решится, продолжит ли наша ячейка существование, тогда и посмотрим. Коли затея не выгорит, если нас сегодня убьют или схватят, то и продолжать наше дело будет некому. Тогда зачем товарища Михеля макать? Пусть уйдёт непричастным.
— Вам не страшно? — осторожно спросил Савинков и при этом покосился.
Воглев крякнул и протяжно выдохнул.
— Дык, ёлы-палы… Всегда страшно. А вам?
— Я подписался на экс, потому что мне нужны деньги. Семья нуждается, у сына чахотка, ему лечиться надо. Вы должны знать, что мне потребуется доля.
Воглев остановился. Подпольщики развернулись друг к другу. Савинков ожидал возражения, быть может, вспышки гнева, однако в глазах под кустистыми бровями теплилось одобрение.
— Хорошо, что вы прямо сказали. Верю, — от напряжённой работы мозга у него слова налезали на слово как льдины в ледоход. — Выделим вам долю в меру того, сколько возьмём. Заведи вы волынку про бескорыстное служение, я бы к вам ещё присмотрелся, а так ясно. Времени зря не теряли, — хмыкнул он и быстро спросил: — Графиня вас предостерегала показываться дома?
— Я не ходил, — стараясь быть максимально понятым, ответил юрист. — Веру ко мне надёжный товарищ привёл в свою квартиру на Песках. Во двор пробирались подвалами, так что всё чисто.
— Добро, если так, — в медвежьих глазках промелькнули искры потаённых мыслей. — Нам бы сейчас к эксу совсем не хватало притащить на хвосте филера.
— Проверимся, когда будем уходить с дачи, — как о рутинной процедуре, запросто сказал Савинков. — Ещё раз на месте проверимся.
— Это ваша первая экспроприация? — спросил Воглев.
— Первая. Раньше я только на улице акционировал.
— Знаю, что вы хотите спросить, но боитесь. А я вам скажу, что не помню, какой это экс у меня. В Нижнем Новгороде, когда меня с училища турнули, жил я скверно, бедно. Скитался, пока до Питера не дошёл. Воровал, бывало. Может быть, даже убивал.
— Может быть?
— Силушкой бог не обидел, — поведал Воглев. — Я не проверял. Дашь в торец какому-нибудь дяде, он с копыт долой, или придушишь, случалось разное. Что с ними потом было, то одна полиция знает.
— Лихой вы по чужим жизням ходок.
— Знаете, не жалею ни чуточки, — доверительно сообщил Воглев. — Мне какого-нибудь хозяйчика к ногтю прижать, как блоху щёлкнуть. Ценность их земного существования, если вдуматься, с насекомым приблизительно одинакова.
В ожидании Юсси, который отправился добывать транспорт, подпольщики удалились готовиться к делу телесно и духовно.
Савинков поднялся в мансарду. Плюхнулся на диван, долго сидел, раскинув руки, всматривался в туалетное зеркало. Оттуда на него взирал довольно странный молодой человек. Невозможно было с уверенностью сказать, поганое у него лицо или просто жуткое. Тёмные провалы на месте глаз, белеют выступающие скулы. Подбородок — третье белое пятно. Пиджачный костюм топорщится острыми складками.
«Стекло дрянь и обстановка дрянь, — мысленно отплевался Савинков. — Долой эту погань, надо поскорей сматываться самому и увозить семью, быстро-быстро».
В комнате пахло тлением и сыростью. Во время дождя потолок промокал, наклеенные на него обои вздувались пузырями. Вода приносила с кровли грязь и оставляла коричневые разводы. «Жизнь в позоре — вот как это называется», — подумал Савинков.
Чтобы устранить из мира толику паскудства, он встал, вытащил револьвер, сел к столу и принялся чистить оружие. Ни капли масла у него не было, а идти к паровичку было далеко. Да и не хотелось посадить пятно на костюм, коль скоро «наган» будет лежать в брючном кармане. Вытянул шомпол, чайной ложечкой поддел и снял ось барабана. Откинул дверцу, выкатил вправо сам барабан, вытряхнул из камор патроны. Снял трубку и пружину — они были смазаны заботливым слесарем Пшездецким.
— Добже, — сквозь зубы молвил Савинков.
Носовой платок был мятый и серый как портянка, совершенно не жаль пустить его на протирку. Савинков начистил, где мог дотянуться. Прогнал тряпку шомполом через ствол — платок оказался в чистом оружейном масле. Собрал «наган», зарядил, вталкивая патроны по одному и проворачивая барабан. Защёлкнул дверцу, смахнул платочком несуществующую пыль, бросил тряпочку под стол. Марья уберёт.
Приспичило в баню. Посидеть в парилке, похлестаться веником, помыть голову с мылом. Савинков только хмыкнул. Покрутил мысль надеть на дело чистую рубашку, но нашёл её пафосной до глупости. Чтобы как-то прихорошиться, достал из шкапчика запасной галстук в горошек, протянул взад-вперёд через спинку дивана. Всматриваясь в призрачное отражение на оконном стекле, повязал особо широким узлом «Виндзор», чтобы придать себе значимости, как делал всегда перед ответственным разговором с важными людьми, к числу которых сейчас отнёс и купца Вальцмана.
Чего-то не хватало. Савинков взял со стола револьвер и опустил в брючный карман. Сразу появилось ощущение надёжности. Он решил больше не расставаться с оружием.
Смеркалось, когда Юсси подогнал к воротам изящный чёрный экипаж, запряжённый вороным коняшкой. Собственного выезда у графини давно не водилось, в каретном сарае поселился паровой движок, а конюшню и вовсе снесли за ненадобностью. В редких случаях, исключающих возможность пользоваться услугами извозчика, графиня одалживалась у соседей.
— Прися-атем на дорожку, — проявляя перед уголовным преступлением лёгкое беспокойство, что сказывалось на произношении, Юсси слез с облучка. — Са удачей двинулись мы…
Подельники опустились на бревно, и это как будто сплотило их в единую банду.
Аполлинария Львовна вышла к калитке благословить. При её появлении «бесы» встали.
— С Богом, — перекрестила она каждого, к умилению Савинкова. — Верю я, будет вам удача. По святому делу пошли, деньги у купца вызволять.
Юсси с достоинством кивнул, принимая напутствие как что-то само собой разумеющееся.
— Опщество прогнило, — молвил он. — Мы идём его чистить.
В такой момент пропагандист «Петербургского союза борьбы за освобождение рабочего класса» не мог остаться в стороне и явил агитаторский талант:
— Через них расчёт у нас с вампиром-эксплуататором выйдет. У них возьмём и на их же деньги других раскупечим. Так победим!
— И это правильно, товарищ, — воскликнул Воглев. — Слышишь, общество, я иду!
Юсси сумел сохранить каменную физиономию. По лицу графини промелькнула тень, однако Аполлинария Львовна больше ничего не сказала, проследила, как «бесы» садятся в коляску, помахала им вслед платочком и промокнула возле носа.
Проседая на хлипких рессорах, экипаж мягко катил мимо дач, выезжая с Озерков в город. Пошёл мелкий дождик. Подняли кожаный верх. Савинков тревожился перед опасной неизвестностью, но скучать не давал Воглев. Вопреки ожиданиям, вечно сумрачный троглодит был положительно весел и улыбался как цыган.
Ногами он нашарил посторонний груз, запустил руку под облучок и расспрашивал финна, не выражая ни капли изумления, а как бы для проформы:
— Зачем ты взял два топора, Юсси?
— Отин топор хорошо, а два лучше, — отвечал предусмотрительный работник, которому тоже было не впервой. — Ты же не взяла.
— Я рубить не буду, я руками задушу, — бахвалился троглодит, и Савинков ему верил, однако Юсси посмеивался в усы и философически фыркал:
— Если руками, «крынка» сачем брала?
— Чертей пугать, — отвечал Воглев. — Стрельбой и увещеваниями от них можно добиться больше, чем пустой демонстрацией оружия.
— Что у вас за ствол? — полюбопытствовал Савинков, когда в Лесном коляска выкатила на безлюдное место.
Воглев сунул руку под пиджак, вытащил из-за спины большой, уродливый, как он сам, пистолет Крнка образца 1899 года.
— С патронами? — покосился юрист.
— Все десять.
— Тогда живём.
Юсси, который провёл рекогносцировку и был готов к предстоящему делу надлежащим образом, словно экспроприация давно планировалась графиней как вариант запасной и, в конечном счёте, неизбежный, вкратце ввёл в курс подельников. Пайщик товарищества чайной торговли «В. Высоцкий и К°» конфетный фабрикант Вальцман, крещёный в православие как Пётр Иванович, держал контору на углу Кокушкина переулка и набережной Екатерининского канала в кварталах местечковой бедноты, где и сам жил этажом выше, искупая притворной скромностью потаённое богатство. Он имел обыкновение отвозить выручку в банк лишь по мере возрастания до весьма крупных сумм, чтобы иметь возможность располагать наличными деньгами для оперативных расчётов, каковые могли понадобиться в кондитерском деле в любой момент, а также из страсти к накоплению осязаемых сокровищ. Будучи скрягой, мизантропом и горьким пьяницей, Вальцман любил засиживаться допоздна в компании бутылки сердитого, чем снискал в глазах графини качества годной мишени.
— Мы сегодня придём незамечены, — завершил Юсси своё предварительное изложение. — Нас тут не ждут.
Троглодит заржал, как дикий конь.
— Помнишь, как к Высоцкому на Невский в дом пятьдесят девять явились?
— Вот в центре акционирова-ать — во-от это даа!
— Что там было? — заинтересовался Савинков.
— Контора Высоцкого. Наш первый экс. Встали посреди Невского и вломились в дом со сторожем, — вздохнул Воглев.
— Глупые были, — покачал головой Юсси.
С этими словами он завернул экипаж с Большой Садовой в Кокушкин и встал у самого грязного дома, с хрустом проехав ободами по разбросанной картофельной шелухе и рыбным очисткам.
— Да-с, не Невский-с, — прошипел Савинков, промыслив ещё много слов по-польски.
Дом был под стать удобренному жильцами месту — коричневого колера, будто набравшийся свойств земли, из которой вырос, трёхэтажный, с полуподвалом и облезлой вывеской «Кондитерское товарищество на вере „Рош А-Шана“. Будьте здоровы!»
Юсси спрыгнул на тротуар, вытащил из-под облучка тряпичный тёмный ком, развернул, встряхнул. Это оказался большой старый пыльник. Просунул руки в рукава, накинул капюшон и превратился в неясную фигуру размытых очертаний. Голова была скрыта полностью. Столкнёшься лицом к лицу и потом не узнаешь. «А он всё видит», — подумал Савинков. Возле фонаря революционер чувствовал себя практически неглиже. Певуче зазвенел кованый топор, когда Юсси выдернул его с козел и убрал куда-то под пыльник. Второй топор он сунул в рукав топорищем вперёд, прижал обух пальцами и скрыл совсем.
Воглев, ни слова ни говоря, двинулся к воротам, сунул руки сквозь решётку, напряжённо копался. Лязгнула дужка, которую троглодит вытянул из петель, но негромко. Ворота открылись. «Бесы» вошли. Воглев затворил. Последовали за Юсси, который знал в этом доме все ходы-выходы.
«С парадного не суёмся, там консьерж», — смекнул Савинков, идя в дверь чёрного хода.
— Зажгите спичку, — шепнул Воглев.
Дрожащий огонёк озарил узкую лестницу, крутую и всю в каких-то помоях. По ней не пошли, а тут же свернули к дверце, через которую, должно быть, сообщался из конторы с квартирой Вальцман. Где-то наверху блажил младенец. Сильно пахло чесноком, кислым молоком, варёной рыбой и тухлыми яйцами. Невозможно было предположить, что здесь могут водиться деньги.
— Ещё спичку, — Воглев вынимал из кожаного футлярчика длинный и узкий особый крючок.
«Отмычка, — подумал Савинков. — Антон Аркадьевич ведь инженер-механик».
Он торопливо чиркнул. Серник зашипел, задымился, пыхнул огнём, погас. Вполголоса чертыхнувшись, тут же запалил другую. Воглев прижал палец к медной накладке, чтобы не промахнуться в темноте, другой рукой вводил бородку отмычки в замочную скважину. Пошевелил, сменил отмычку. Проворство его было совершенно виртуозным, как у опытного швеца. Спичка обожгла пальцы. Савинков выронил ее, и она догорела в полёте, опустив тень как занавесь. Савинков прижал саднящие подушечки к языку. Воглев копался во мраке. Еле слышно скрипела пружина.
— Готово, — выдохнул он, и тут же на лицо пало дуновение воздуха, движимого открываемой дверью.
Савинков зажёг новую спичку, и они быстро спустились по каменной лестнице в полуподвал. По нему вёл коридор, в дальнем конце которого на кирпичную стену падал тусклый свет из-за угла. Юсси шёл впереди, Воглев замыкал процессию. Гулко гремели под тремя парами подмёток половицы. «Бесы» шли быстро, скрываться теперь не было нужды. Они вторглись в большую конторскую комнату, явно не переднюю, из которой дверь выводила к помещению, сопряжённому с фасадом, вероятно, приёмной товарищества «Рош А-Шана». Справа в углу высился голубой сейф до потолка, а возле него — стол с керосиновой лампой, за которым напротив бутылки сидел плотный человек с квадратным лицом, вьющимися волосами и жабьими глазками. Слева от него на пачке бумаг сверкал в свете лампы золотой слиток в виде полукруглой булочки-гугеля, служивший пресс-папье, фунтов на пять, не меньше.
— Желаю здравствовать, — пробасил Воглев. — Мы к вам не просто так.
Купец Вальцман встретил их, храня брезгливое спокойствие.
— У вас есть дело?
— К вам не раз обращалась графиня Морозова-Высоцкая, вдова, с мужем которой у вас были прочные деловые отношения, — Воглев насупился. — Вы же всякий раз оказывали ей незаслуженно холодный приём. Так промеж друзьями семьи не делается, и это небрежение приличиями — за ваш счёт.
— Как вы изволили заметить, это наше семейное дело, исключающее участие лиц, не имеющих к нему касательства, — надменно ответил коммерсант.
— Я имею, — буркнул Воглев. — Быть может, вы не знаете, на какие нужды требовались графине Аполлинарии Львовне средства, но надобность эта ныне безотлагательна и касается партии социалистов-революционеров. Ввиду сего я хотел бы прямо сейчас с вас получить.
Вальцман деловито налил рюмку водки, опрокинул в глотку и посмотрел на экспроприаторов его финансовых ценностей как на нечистых тварей.
— С меня многие хотят получить, но остаются разочарованными, — пробулькал он и закашлялся.
— Только не сегодня, — Савинков достал револьвер. — Сегодня у вас особенный день.
Появление в его руках оружия насторожило товарищей, но Вальцмана, на которого оно предназначалось оказать давление, не напугало. Он на миг перевёл на него взгляд, потом поднял глаза на Савинкова и процедил:
— Беда, коли графиня связалась с таким отребьем. Ещё вчера казалась женщиной, достойной своего титула, и на тебе. Присылает трёх мазуриков с короткостволом и амбициями. Какое счастье, что этого не видят Бродские! С вашего общества не оберёшься позора.
— Выдайте нам деньги, и мы избавим вас и от нашего общества, и от позора. Об этом даже никто не узнает, — пообещал Савинков.
— Молодые люди, идите восвояси, — посоветовал купец. — Идите и скажите, что Вальцман на нужды партии не подаёт.
Воглев зарычал, но не двинулся с места. Савинков подошёл к столу, вытянул руку и прижал ствол ко лбу коммерсанта, завалив револьвер на бок и задрав локоть, чтобы видеть глаза.
Вальцман мрачно, не мигая и выжидающе, смотрел на него.
— Вы заблуждаетесь, почтенный, относительно графини, относительно нас и, что самое опрометчивое, относительно своего положения с нами. Выбора, дать нам денег или не платить, у вас нет. Вопрос лишь в том, сколько мы возьмём из вашей кассы, чтобы положить в свою кассу.
— Или в свой карман, — пробулькал Вальцман.
Савинков вспомнил Веру.
«У Вити, по-моему, чахотка. Он странно покашливает после Вологды».
Он вдавил дульный срез в кожу лба с такой силой, что Вальцман моргнул.
— Заплатите налог и живите спокойно.
— Катитесь к чёрту! — купец тоже пошёл на принцип. — Убирайтесь и радуйтесь, что я отпускаю вас с богом. Я могу тотчас поднять на ноги весь дом, если мне того захочется. Я даже не заявлю в полицию.
— Ух ты, в полицию, — присвистнул Юсси.
Должно быть, упоминание о доносе в полицию пробудило в нём тщательно скрываемые чувства. Он враз оказался возле стола, в руке появился топор.
— В полицию? — финн не стерпел. — Ты посмотри, ночь, темно, из людей только мы. Дай ключи!
Повелительный тон, какого трудно было ждать от вечно молчавшего мужика, подстегнул Вальцмана, словно удар кнутом. Пухлые пальцы дёрнулись к карману, но более он не двинулся.
— Убери ствол, — спокойно приказал Юсси.
Савинков послушно опустил «наган» и отошёл. Глазки Вальцмана забегали. В воздухе запахло тушёной капустой, но страх купца был в конечном итоге побеждён его алчностью.
— Открой сейф, — сказал Юсси.
— Киш мири ин тухес, — издевательски ответил Вальцман.
Купец понял, кто к нему пришёл и что ему не жить после этого. Он захотел показать себя и произнести последние слова на родном языке. И Савинков понял, что финн понял, должно быть, слышал это пожелание не впервой.
— Пиня, что вы пузыритесь? — жёстко спросил Воглев. — Не лопните.
Эта неожиданная эскапада почему-то так задела Вальцмана, что он совершенно взбесился и заорал. Юсси с высоты своего роста обрушил ему на темя топор, словно дрова рубил. Удар пришёлся прямо по кумполу и сразу прорубил всю верхнюю часть лба. Череп треснул с гадким кряканьем, от которого у Савинкова сжался желудок. Топор до обуха воткнулся в голову, разделив причёску пополам. Вид человека, изо лба которого произрастает топорище, был настолько противоестественный, что внутри Савинкова всё перевернулось, да так и осталось вверх тормашками и оттого покорёженным.
Вальцман не издал больше ни звука и повалился грудью на стол. Юсси выдернул топор, уверенно и быстро качнув рукой вверх-вниз, как вынимал бы из полена. Труп съехал на бок и завалился, но Юсси ухватил за воротник, так что большого грохота не вышло.
— Не на-ато шуметь, — безразличным тоном сказал финн, переворачивая убитого на спину.
«Бесы» сошлись над трупом, чтобы пошарить у него по карманам. Савинков проглотил ком в горле и принял участие, стараясь не выказывать чувств. Впрочем, непреодолимого отвращения не испытал.
Юсси вытирал топор о брючину купца, пока железо и дерево не перестали липнуть, потом убрал орудие убийства под пыльник.
Воглев выдернул из жилетки большие выпуклые глухие часы, откинул крышку.
— Ходят, — с удивлением отметил он. — Не признали в нём хозяина.
— Что этто значит? — спросил Юсси.
— После смерти хозяина часы останавливаются, слышал?
— Только что притумал?
— Хуй подальше, — повелительно молвил троглодит, выдернул цепной якорёк из жилетки и протянул часы. — Носи на здоровье.
— После моей смерти остановятся? — вопросил самым фаталистическим тоном Юсси, ховая подарок в карман.
— Доноси сначала, не пропей.
— Я не про эти, а вообще…
Воглев оскалил крупные зубы.
— Можем хоть сейчас проверить.
— Не-е, — флегматично протянул финн. — Сейчас ра-ано. Успе-ется.
После пролития крови он странно успокоился, как будто невидимый машинист включил внутри него тормоз. Финн достал холщовый мешок, развернул и сунул в него золотой гугель.
Из брючного кармана Воглев вытянул за цепочку связку ключей.
— Это что, белое золото? — пропустил он сквозь пальцы блестящие толстые звенья. — Видать, у кондитера немало золотого запасу. Берите лампу, — Воглев отстегнул цепь и встал. — Сейчас пошарим в его закромах.
Не выпуская револьвера, за который теперь держался, как утопающий за брошенный канат, Савинков подхватил керосиновую лампу и поднёс её к несгораемому шкафу.
Монументальный сейф времён царя Гороха, не иначе как взятый Вальцманом на распродаже, обладал тремя замками, отпираемыми самыми массивными ключами на связке, но зато не имел цифрового кода, часового механизма и иных американских подлостей.
— Значит, так, — прогудел Воглев себе под нос, разглядывая железную дверь. — В этом деле не может хитростей не быть.
Он ловко снял с кольца ключи, подобрал их к замочным скважинам: два верхних — снаружи и у петли, третий — внизу посередине, возле колеса.
— Это банковский сейф, который утром открывают управляющий банком и главный кассир совместными усилиями. У каждого свой ключ. Третьим ключом пользуются днём, чтобы отпирать по мере необходимости. На ночь купец наверняка все замки запер. Таким образом, нам следует открыть два верхних замка, а нижний не трогать во избежание блокировки механизма.
Он положил руки на ключи по обе стороны.
Савинков почувствовал, как пот идёт из него каплями. Он никогда ещё так не волновался, но никогда и не убивал, и перед ним не было столько денег.
Воглев одновременно проворачивал ключи по часовой стрелке, пока в недрах не раздался особенно чёткий щелчок.
— Есть, — сказал троглодит и взялся за колесо.
Колесо не проворачивалось.
— Перкеле, — выдохнул Юсси.
— Спокойно.
Воглев повернул третий ключ, освобождая засов. Взялся за колесо, как за маленький корабельный штурвал, и завертел им, будто круто менял курс. Внутри сейфа что-то гулко стукнуло. Железный шкаф загудел, дверь дрогнула.
«Весь дом услышал», — у Савинкова часто-часто заколотилось сердце. Лампа в его руке задрожала.
Воглев потянул дверь и раскрыл сокровищницу.
25. В ТЕНЕТАХ ТКАЧЕЙ-УБИЙЦ
Для визита к сапожнику Анненский опростился как мог. Сапоги бутылками, штаны из чёртовой кожи, шевиотовый пиджак с чужого плеча, а на локте заплатка. Застиранная кубовая рубаха с райскими цветами зашита возле кармана. От цвета индиго на ней осталось немного, вылиняла до сизого. Кепка-нашлёпка как у мастерового, папироска «Ира» с замятым мундштуком чадит в зубах. Взгляд из-под козырька злой, недобрый. Как всегда, впрочем. Загулявший работник с лахтинской конной бойни, да и только. Под мышкой газетный свёрток, перевязанный бечёвкой. В свёртке башмаки, добрые, но подмётки сносились до дыр. Если не знать, что стоптались во время слежки, запросто подумаешь, как обвальщик за недорого взял на толкучке, да понёс сапожнику подновить.
Анненский доехал на извозчике и последние три квартала прошёл пешком. Накрапывало, и с Невы задувало промозглой дрянью. В окошке мастерской горел свет. Час был самый урочный. Если бы в дальней комнате происходило собрание социалистов, Нерон Иваныч сидел бы вместе со всеми и не жёг попусту керосин.
Анненский постучался приличия ради и вошёл в тесную комнату, изуродованную по одной стене полками от пола до потолка, заставленными разнообразнейшей обувью — то ждала готовая работа. Башмаки, что требовали починки, валялись на полу, вопия раззявленными ртами с торчащими клыками гвоздей.
В углу стоял ядрёный верстак, измазанный варом. На нём валялись обрезки кожи, дратва и всяческий инструмент. Сбоку, сторонясь сквозняка, на табурете сидел Нерон Иваныч, зажав между колен чугунную лапу с надетым на неё сапогом, а над ним нависал господин с бакенбардами и щетиной, длинноволосый, в шинели. Он кричал сердито:
— Дубина! Пень! Ленивая скотина! Ты когда взял? Тут делов на пятак, одна халява, а ты ни рылом, ни ухом! Я, что, кажный день ходить нанимался?
— Готово, ваше сковородие, — отвечал Нерон Иваныч, стаскивая сапог и подавая его в паре заказчику. — Сделано в лучшем виде. Хрен кто поймёт, что голенище меняно.
Тот засопел сердито и стал разглядывать больше для вида, не обратив на вошедшего никакого внимания. Только сапожник метнул быстрый взгляд, но Анненского не распознал. Опять стал смотреть заискивающе снизу-вверх на сердитого заказчика и только когда Александр Павлович развязал свёрток, сообразил, кто перед ним, но не выразил неподобающих моменту чувств. Старый пьяница мотнул головой, что могло сойти за приветствие, и вопросил:
— Чего изволите, господин хороший?
— Накат надо сделать и каблуки, — жандарм протянул обувь драной подмёткой кверху, демонстрируя изъян не столько секретному агенту, сколько постороннему человеку.
Длинноволосый глянул на них с недовольством и посторонился, чтобы ненароком не запачкали грязной обувкой. Ему сделалось не с руки распекать нерадивого сапожника. Сунул сапоги подмышку и полез за бумажником.
— От души, — с нескрываемым сарказмом поблагодарил Нерон Иваныч, подставляя ладонь, куда господин отсчитал жалкую плату. — На водочку бы?
— Болван! — вскипел господин, круто развернулся, шагнул к дверям и на пороге бросил: — Выпил свою!
С тем и вышел.
— Его правда, — рассудил сапожник, ссыпав монеты в карман фартука. — Работа и впрямь халявная, а проваландался почти неделю.
С этими словами он бросил штиблеты Анненского на верстак, перегнулся назад, вынул откуда-то из-за ножки верстака бутылку красного вина, зубами выдернул пробку и как следует приложился.
— Синячишь? — беззлобно процедил жандарм.
Сапожник отклеился от бутылки, зарычал, испуская длинный выдох, чтобы креплёное вино улеглось в утробе.
— Я тоже в своём праве, — заявил он. — Могу позволить себе, если могу себе позволить, али я не трудовой человек?
Догадываясь, что сыщик мог заявиться в такое время только по неотложному делу, и не чуя за собой греха, сапожник выкаблучивался как умел. Он снова впился в бутылку. Красные щёки его налились пунцовым, нос полиловел, глаза осоловели.
— Il fait bon faire fête après sale besogne faite, — назидательно молвил Александр Павлович.
Сапожник кивнул, словно догадался, как собака улавливает желания хозяина, или решил, что понял правильно, ибо не знал истинной причины визита.
— Сей секунд!
Он вбил пробку, сунул бутылку под верстак, встал как деревянный паяц, таким же шарнирным шагом прошагал к двери, заложил засов и провёл Анненского на жилую половину.
В большой светлой комнате с протопленной русской печью царил уют, какого жандарм не встречал давно. Буфет украшали заграничные бутылки, пусть собранные на помойке, зато свидетельствующие о достатке в семье.
— Старуха твоя где? — спросил сыщик более ради порядка и поддержания разговора.
— У людей.
Под этим словом у сапожника подразумевались оптовые скупщики краденого.
— Тебя, типа, на воротах оставила?
— Ну, а кого? Деточек боженька прибрал…
Нерон Иваныч сразу направился к высокой железной кровати со множеством перин, прикрытых толстым лоскутным одеялом и горкой подушек. Откинул покрывало, кряхтя, сунулся к полу, выволок чёрную дубовую укладку, напоминающую домовину, раскрыл безо всякого замка. Блеснул красный атлас и заячий мех. Александр Павлович не перебивал устремления сапожника, а тот порылся в рухляди и вытащил крупную брошюру в фиолетовой обложке.
— Вона, — придерживаясь за перины, Нерон Иваныч выпрямился, отдуваясь с наклона, протянул брошюру Анненскому. — Как обещал. Про христианство между ересью и бунтом.
— Бунтом? — переспросил ротмистр, с интересом беря подрывную заграничную книгу.
Про бунт жандарм любил.
Она была на русском!
«Жижа словей» — было написано крупными белыми буквами. Анненский раскрыл и впился в строки.
— Старуха читала, — похвастался сапожник. — Говорит, словоблуд твой Слава Чижик. Да разве ж он мой? А я ей говорю, завали хавальник, чувырла…
Пропуская излияния пьяного сапожника мимо ушей, Анненский пробежал по диагонали несколько страниц.
— Действительно, трепотня бестолоча, — нашёл он, возвращая брошюру Нерону Иванычу. — Пусть пока у тебя полежит. Я по другому делу.
Сапожник обратил к нему физиономию с выражением крайней заинтересованности.
— Приятель твой бедовый Непрушкин в каких краях обретается?
— На кой он тебе?
— Давно ему вывеску не чистил, соскучился, — отрезал ротмистр, и Нерону Иванычу враз расхотелось спорить.
— Известно, где, в бараках шелковщиков возле Куликова поля.
— Что о нём нового слышал?
Сыщик уловил отзвук настороженности в голосе Нерона Иваныча и пришёл к выводу, что это неспроста.
— Да чего? Я ничего… — стушевался сапожник, но жандарма было уже не отвлечь, и он выдал: — Связался Петрушка с шоблой. Есть там ячейка слесарей-сицилистов, фулюганы — оторви да брось, швырковый народишко. С тех пор, как ты ему морду покарябал, Петрушка к ним прибился, и ходят вместе, как шерочка с машерочкой. Не узнать стало. Испортил ты парня.
— Навоза не жалко.
— А меня тебе не жалко? — едва не заплакал сапожник. — Слушок ходит, что Раскольникова повязали в ту самую ночь, да не просто фараоны, а с жандармами. Если ты сейчас Петрушку заявишься драконить, опчество может решить про меня, что сапожник стучит не только молотком. Я ведь тебя с Непрушкиным свёл, это всем известно. Что мужики скажут? Навёл, скажут. Сука, скажут. На перо поставят. Сицилисты — они бедовые, — лил слёзы Нерон Иваныч, сокрушаясь о падении на районе авторитета.
«Так бы корнет, как сапожник, горевал о потери чести», — подумал Анненский.
— Хорошо, что все знают, — сказал он. — Не ной. Выгорожу тебя перед опчеством.
* * *
Холостяк из пролетариата, тем более пьющий, практически во всех случаях — уголовный преступник. Если же он демонстративно не употребляет, то почти наверняка является преступником политическим, способным на любую подлость во имя идейных устремлений.
Когда сыщик покинул сапожную мастерскую, петербургская осенняя погода окончательно нормализовалась. К продувному ветру добавился проливной дождь, а зонта у Александра Павловича не оказалось. Задрав воротник пиджака и натянув кепку на уши, он поспешил гренадёрским шагом в сомнительное во всех смыслах убежище.
Бараки рабочих шёлковой мануфактуры на задворках Сампсониевского проспекта традиционно служили пристанищем недостаточных классов населения Выборгской стороны. Там жили вчерашние крестьяне, отошедшие из деревни на промысел, и иные нетребовательные личности, готовые вкалывать за 15 рублей в месяц. Накорячившись по 11 часов на производстве, они превратились в снулых, изжмаканных мужиков и шатались по кварталу с такой тяжеловесной усталостью, которую испытывает ломовой скот. К ночи дневная смена угрюмо, злобно нажиралась. То же творила после полудня ночная смена. Регулярная пьянка с блевотой и драками была единственным, что делало жизнь работяг сносной для продолжения. Место было, как говорится у православных, намоленное. Рядом помещались военная тюрьма, клиника душевнобольных, Анатомический институт и Ветеринарный институт. Но скотов резали не только там. За линией Финляндской железной дороги располагались Куликово поле и римско-католическое кладбище. К утру там случались свежие трупы.
На каменной тумбе, мимо которой проскочил Анненский, ветер трепал рекламную афишу, ободранную с верхнего угла. «Финское качество жизни стало доступным», — прочёл сыщик и содрогнулся. «Жилищная теснота и грязь, алкоголизм, порка на съезжей? Это ли достижение?» — не поверил он своим глазам и сдал назад, чтобы удостовериться в этом. Лишь присмотревшись как следует к остаткам букв на обрывке левой стороны, он восстановил правильную надпись «Венское качество жизни» и успокоился.
Достигнув крыльца, Анненский выкрутил кепку, вытер ею лицо и уши, выжал ещё раз и кинул нашлёпку на маковку. Он был в буквальном смысле пропитан водой. Зверски хотелось курить, но спички промокли. Скорее всего, папиросы в портсигаре тоже никуда не годились. Анненский выругался, вошёл в сенцы и выругался ещё раз — в ботинках до неприличности хлюпало.
— Тебе чего? — спросил наглый беспалый шнырь, отбросок станка, оставленный хозяином ткацкой мануфактуры из милости и в тепле раскормившийся.
— Где Непрушкин? — хмуро спросил Анненский.
— А ты кто?
— Бригадир Мясников.
Дневальный по бараку не осмелился спорить с бригадиром, который так решительно представился, и указал на ближайшую дверь. Сыщик прошёл. Навстречу валила в умывальную комнату ночная смена, продирая глаза. Анненский толкал их плечами, а они воротили морду и вообще всячески делая вид, будто ничего особенного не произошло. Ополоснуться над жестяным жёлобом (прогрессивный хозяин подвёл в барак холодную воду и устроил ватерклозет со стоком в клоаку по последнему слову гигиены!), запить пайку черняги с варёной картошкой кружкой чая, да встать к станку — вот чего хотелось рабочей скотине, а не встревать в разборки с мутным типом, проникшим с какой-то своей тайной целью.
Он толкнул дверь и вошёл в большую неприбранную комнату с топчанами вдоль стен и длинным столом в центре, за которым сидели мужики и губастый малый с васильковыми зенками. При виде человека, известного как бригадир с боен, который бьёт кастетом, распухшая морда Непрушкина побледнела. Кожа вокруг раны обрела синюшный цвет.
Их было пятеро — тех, кто ради Бахуса положил большой ржавый болт на производительный труд и производственные отношения. Бурые волчьи лица указывали не только на признаки перманентного винопития, но и на тот факт, что эти люди много времени проводят на открытом воздухе, а не в закрытом цеху. Вероятнее всего, они были грузчиками или чернорабочими, не обученными ремеслу и оттого не дорожащими местом, а то и самой своей жизнью.
— Нашёл, — с удовлетворением изрёк Анненский, обращаясь к самому себе как человек, для которого нет никого на свете милее и значимее себя.
— Ты мне за Раскольника заплатишь, кучерявый, — продолжал Анненский, напрочь игнорируя остальных. — С него не получил, так с тебя возьму, стукачок полицейский, барабанщик козлиный, выкидыш овечий.
И заругался так, что у люмпенов уши свернулись в трубочку.
— Ты погодь, мужик, — пытался остановить его долговязый, бывший тут коноводом, и тем сыграл на руку жандарму, для которого любое движение противника было лишним шансом на победу.
— Какой я тебе мужик? — вызверился Анненский, наступая на длинного, который начал подниматься, а вместе с ним принялись покидать лавки коротко стриженный крепыш и дохляк в драной поддёвке. — Мужики в поле пашут. Ты понятия путаешь, уважаемый.
— Кто это? — обратился к Непрушкину долговязый. — Знаешь его?
— Бригадир мясников, — пролепетал Петрушка.
— Признал, кучерявый? Не отвертишься. Я т-тя, обшмыга, — процедил Анненский. — я т-тя загоню, — он медленно надвигался на Петрушку, не подходя, однако, слишком близко к ткачам, а Непрушкин понимал свою дальнейшую судьбу, и с ростом понимания возрастал в его глазах тёмный ужас. — Загоню, куда макабр телят не гонял.
Рабочие посмотрели на Непрушкина как солдат на чучело для штыковых ударов.
— Пойдём, Петрушка, выйдем, — прияв тот факт, что ткачи признали в нём субъекта, далёкого от правоохранительной деятельности, жандарм поманил Непрушкина.
Петрушка устремил на него умоляющий взор, в котором сочетались желание повиноваться и страх перед опчеством, не позволяющий этого сделать.
— Погодь, — долговязый предпринял ещё попытку осадить бригадира мясников, но сделать это было ничуть не легче, нежели повлиять на выходца из древнего дворянского рода, увлекающегося охотой на людей и прославившегося в Департаменте полиции как добычливый и бескомпромиссный сыщик.
Анненский в ответ улыбнулся так, что вкупе со стеклистым взглядом гримаса получилась не оставляющей надежды на примирение. Он пожалел, что не взял «браунинг». Биться без оружия с пятью работягами было слегка самоубийственной затеей, но и сдавать позиции означало уйти без Непрушкина и претерпеть фиаско, чего великий сыщик не допускал категорически. Он прикинул, что поднялись только трое, да и те непрочно стоят на ногах. По их озадаченным физиономиям можно было судить о нежелании лезть в мутные разборки из-за денег и возможного доносительства.
— На Троицкое поле пойдёте, лохмотники. Будете землю жрать и костями срать, — пообещал он, извлекая из кармана руку с надетым на пальцы кастетом. — Рать помоечная!
Узрев близко знакомый в печальной посиделке предмет, Непрушкин окончательно сбледнул с лица.
— За кого мазу тянете? — погнал беса сыщик, буровя взглядом каждого из ткачей по очереди. — Я у Раскольника полную хату мусорья надыбал как с куста. Самого чуть не приняли. Кто вломил?
Длинный переглянулся с крепышом, а дохляк убрал в лохмотья что-то узкое и блестящее.
— Слышь, Петруха, — кивнул он на дверь. — Шёл бы ты с человеком. Трите за ваше насущное не здесь.
И его пренебрежительный тон окончательно постановил для Непрушкина, куда посылает его опчество.
26. НА КРАЮ ПРОПАСТИ
— Плохо, — будто в горячке выкрикнул Воглев. — Очень плохо!
Аполлинария Львовна не спала, в нервическом ожидании готовясь встретить как эксов с добычей, так и городовых с понятыми. Когда Савинков и Воглев появились в столовой, графиня при свечах раскладывала пасьянс и он, очевидно, сходился, потому что она поднялась и замерла в радостном предвкушении, точно институтка перед первым поцелуем.
Однозначного же ответа на её невысказанный вопрос отнюдь не было, а было нечто совсем напротив. Воглев швырнул на стол набитый мешок, громко стукнувший пятифунтовым золотым гугелем, и выпалил:
— Нас видели!
— Кто? Кто вас видел? Он живой, что ли? — зачастила Морозова-Высоцкая, с беспокойством глядя на Савинкова, который высился как безмолвная тень и испуганно косился.
— Жильцы дома, — только и ответил он.
— Да как же вы оставили? — воскликнула в сердцах графиня.
— Их набежало что муравьёв, — оправдывался Воглев. — У меня патроны кончились. Юсси топорище сломал. Они как тараканы… набежали, убежали, снова прибежали. Был хай, гевалт и хипеш.
— А вы? — спросила графиня снова у Савинкова, боясь обратиться к невротизированному троглодиту.
— Я нёс мешок и берёг лампу, чтобы колпак не сбили, — скуповато ответил Савинков, которому не хотелось стрелять в людей, пусть даже они становились свидетелями его преступления.
— Вас запомнили? — прошептала графиня трагически.
— Меня и Бориса Викторовича, — сказал Воглев. — На Юсси был капюшон.
— Плевать, — с гонором заявил Савинков. — Я всё равно в розыске.
«Деньги есть, теперь паспорт — и в Женеву, — мысленно докончил он. — В Варшаве уже не спрячешься».
— Мне больше другой дороги нет, — Воглев придвинул стул, плюхнулся на него и с обречённым видом обхватил голову обеими руками, закопался пальцами в космы. — Моя внешность слишком приметна. Срочно готовим эксперимент.
Лицо графини выразило крайнюю озабоченность. Савинков отметил, что она дрогнула в сторону Воглева, будто погладить и утешить, но в последний миг сдержала себя. С выражением отчаянной материнской жалости смотрела она на разбойника, преступившего все границы, отныне закрывающие возможность существовать в этом мире.
— Мы должны посоветоваться с Николаем Ивановичем, — нашлась она.
Подпольщики спустились в подвал.
— Крепость, каторга, кандалы, каменоломня, клеймение, кнут, — пророкотала голова.
— Последние два наказания сейчас отменены, — Савинков прикрутил вентиль и уменьшил давление в глотке.
Голова заговорила человеческим голосом:
— Нет такой преграды, которую не смогла бы преодолеть народная воля. Пусть медицинские опыты не пугают вас, Антон Аркадьевич. Благодаря науке и отваге, я перешагнул через смерть, — при этих словах Кибальчича «бесы» как-то разом посмотрели на пустое пространство со шлангами и кранами под стеклянной доской. — И у вас получится избежать казни. Более того, вы сразу будете избавлены от полицейского преследования. Достичь такой степени маскировки, чтобы слиться с воздухом, оставаясь при том во плоти, не удавалось никому из революционеров. Вы будете первым живым существом, которое сможет об этом рассказать.
— Если не сдохну, как кошка, — буркнул Воглев.
— Риск возможен, но оставить всё как есть — совершенно верная гибель. Вам, Борис Викторович, тоже следует об этом подумать.
— Посмотрю, как дела пойдут, — увильнул от прямого ответа Савинков. — У меня жена и дети. Я не готов предстать пред ними гласом из пустоты.
— Осмелюсь предположить, что и вы будете стараться избежать ареста и казни, — прозорливости Кибальчичу было не занимать. — Для этого вам придётся оставить ячейку и снова пуститься в бега, возможно, покинуть Россию.
— Я готов, — сказал Савинков. — Я привёл надёжного человека и, если надо будет, приведу ещё. Я знаю людей…
— Сначала закончим со мной, — от Воглева ещё пахло смертью. — Утром закажем аптекарю обесцвечивающий раствор, а сейчас предлагаю готовить оборудование. Его много, а лично для меня время дорого, и я не могу позволить его терять. Эфирные излучатели, добывающие ионы из эона силою электричества и обращающие ток их в диапазон икс-лучей и эн-лучей соответственно, — в тех ящиках на полке.
27. ТЕМ ТЯЖЕЛЕЕ ПАДЕНИЕ
— Плешнер!
От удивления Анненский даже перестал бить. Сдёрнул с головы Непрушкина мешок из-под муки «Нестле», склонился, заглянул в слезливые глаза и переспросил:
— Кто распорядился отомстить Аркадию Галкину?
— Пле-е-ешнер, — проблеял Петрушка и разразился протяжными всхлипываниями обречённого доносчика.
Жандарм не поверил. Людвиг Плешнер сидел в одиночке на Шпалерной, его никто не собирался отпускать. С момента задержания не прошло и трёх дней, было всего лишь утро 10 сентября. Даже столь опытному прохиндею невозможно установить в столь короткий срок связь с волей, чтобы раздавать приказы о начале акций возмездия.
Александр Павлович выпрямился и обвёл взглядом комнату 101, в которой, помимо них, находился лишь Платон Кочубей, и перевёл дыхание. Не впервые уголовные преступники ставили его в тупик неожиданными признаниями, но великий сыщик не стал бы великим, если бы не умел находить выход из любой запутанной ситуации.
— Какой Плешнер? — с выражением величайшей брезгливости процедил он.
— Гуго Плешнер, британский коммерсант и масон, — выпалил Петрушка, извиваясь на стуле, чтобы унять ломоту в скованных за спиной кистях.
— Где же ты с ним встречался? — Анненский вложил в голос всё недоверие, которое смог вытужить.
Ротмистр утомился. Было утро. За ночь он успел отвезти Непрушкина в Департамент, собрать группу захвата, повязать банду ткачей-убийц, закрыть подозреваемых в холодной и приступить к допросу. Показания прирастали всё новыми откровениями. Долгий день не думал кончаться, обещая продолжение в виде новой бессонной ночи.
Когда Непрушкин сообщил адрес, по которому проживал британский подданный с супругой, Александр Павлович бросил Платону:
— Зови выводного. Едем.
Кони сытые пробили копытами до околотка, откуда к жандармам присоединились полицейские чины.
— У себя-с, — доложил дворник. — С вечера выходить не изволили. Слушают граммофон-с.
— Пойдём и мы послушаем, — Анненский в мундире и при оружии олицетворял доброжелательную учтивость тайной полиции.
Они поднялись по парадной лестнице. Дворник осторожно подёргал шнурок звонка.
— Чиво? — раздался из квартиры бабий голос.
— Авдотья, с проверкой, — дворник счёл излишним уточнять, да и прислуга не имела к привычной процедуре вопросов.
— Вот жеж. Нету никакого покою с проклятущими немцами, — под клацанье железа забухтела Авдотья.
Ротмистр в сопровождении помощника околоточного надзирателя и городового вошёл, оставив дворника на лестничной площадке. На чёрном ходу стоял Кочубей, а окна располагались слишком высоко, чтобы о бегстве Плешнера можно было беспокоиться.
— Пригласите жильцов, — потребовал помощник околоточного у бабы с поросячьим рыльцем и бакенбардами.
Авдотья заковыляла к дверям, из которых навстречу сам появился Плешнер.
Это был практически тот же самый Плешнер! Рост, сутулость, нос, очки, только жиденькие волосы были не стрижены и концами мазали плечи пиджака английского фасона.
— Что вам угодно? — будто пережёвывая кашу, вопросил британец.
Не было сомнений, что это Плешнер и никто другой, в особенности, когда он стремительно крутнулся на каблуке и бросился в комнату. Жандарм и полиция за ним. Задребезжали оконные рамы, открываемые проворной рукой.
Плешнер распахнул окно и прыгнул головой вниз.
* * *
— Какое поразительное сходство, — Анненский переводил дух, верный Платон помогал отряхивать китель. — Настоящие близнецы.
Помятый Плешнер сидел в наручниках на тахте. Треснувшие очки сползали с носа, масон поправлял их длинным гибким языком.
Нырнув на мостовую, он упал на воз с сеном, отскочил и расшибся. Анненский прыгнул за ним, плотно сжав ступни и подогнув колени. Завалился на бок, сбил возчика.
— Мать вашу за ногу! — вопил мужичок. — Мазурики!
Он схватил кнут, но, обнаружив перед собой жандармского ротмистра, спрятал гнев обратно в своё скотское нутро.
— Мазуриков мы ловим, — Анненский пружинисто соскочил с воза.
Плешнер успел подняться и пустился наутёк, прихрамывая, но Александр Павлович марсельской подножкой свалил его на тротуар и ловко заломил руку. Застегнул на запястьях браслеты. Поднял стонущего масона и поволок в дом.
— Я вернул вам благоверного, миссис Плешнер, — доложил жандарм, доставив британского коммерсанта к даме с симпатичным, но глуповатым лицом, по виду немке благородного происхождения.
И действительно, в ответ она закудахтала на хохдойч, хлопая руками как крыльями, и не разобрать было, что она лопочет.
Зато Гуго Плешнер хорошо говорил по-русски. С акцентом, но разборчиво, так что даже с пролетариями Выборгской стороны мог найти общий язык.
— На каком основании вы меня вяжете? — выдавил он. Похоже было, что поломал ребро или несколько, но мужественно превознемогал боль и старался не выказывать страдания. — Я подданный Его Величества короля Эдуарда. Я буду жаловаться.
— На что? — поднял брови Анненский. — Мы зашли проверить документы, а вы совершаете акробатические кульбиты. Это странно даже для масона, и совсем поразительно наблюдать такое от деятеля торговли, даже если у него в прошлом состоялась цирковая карьера.
— Я не позволю над собой надсмехаться, — злобно пропыхтел Гуго Плешнер. — Снимите с меня браслеты, это золото без пробы!
И он потряс скованными руками.
— Нахожу сие преждевременным, — учтиво заметил Александр Павлович. — Ибо склонен ожидать от вас продолжения трюков и не намерен принимать в них участия.
— Вы льстите мне, — падение с воза дорого обошлось Гуго Плешнеру, тем тяжелее было для него хитрить и изворачиваться.
— Зная вашего брата, я бы сказал, что существенно преуменьшаю ваши возможности, — Анненский достал золотой портсигар с фамильным вензелем, раскрыл, протянул Плешнеру. — Угощайтесь. С позволения дамы, разумеется.
— Она не возражает, — Плешнер прикурил от зажигалки ротмистра, с блаженством затянулся дорогой египетской папиросой.
Сообразив, что речь идёт о ней, миссис Плешнер разразилась длинной тирадой, всплескивая руками, но продолжала при этом дисциплинированно оставаться на месте.
— Что её так беспокоит? — полюбопытствовал Александр Павлович.
— Моё здоровье.
— О, это уместно как нельзя кстати, — одобрил жандарм. — Однако куда благоразумнее было бы задуматься об этом прежде, чем отправляться в Россию для ведения антигосударственной деятельности.
— Она говорит о том, — не без удовольствия сдал жену Плешнер, — что, когда была замужем за моим старшим братом, он так много курил… — масон затянулся, закашлялся и перекосился на поражённый бок, — …что это послужило причиной развода.
— Неужели! — воскликнул Анненский, также закуривая.
— На самом деле она ушла от него после первого ареста. Родственники настояли, — добавил Гуго Плешнер не без нотки злорадства.
— Полагаю, вас ждёт та же участь, — заявил жандарм и выпустил идеальное кольцо дыма. — За организацию убийства вам грозит каторга.
На губах Плешнера задрожала папироска.
— Вероятнее всего, семья фон Энс потребует от нее открытого разрыва. Она настолько же красива, насколько и глупа, но своего не упустит, ибо моложе нас с Людвигом всего на десять лет. У неё есть все шансы на новое замужество.
— Более чем, — признал жандарм. — За соучастие в политическом убийстве её ждёт ссылка на Сахалин, а там любая женщина в цене.
Его сухой, бесстрастный смех сообщил миссис Плешнер настоящий смысл её будущности, отчего она лишилась сознания.
Сыщик за сутки пообщался с таким количеством грешников, что смыть скверну могли только баня и публичный дом.
— Чудовищное падение нравов на этом британском острову, — даже после обыска и доставки арестованных на Шпалерную Александр Павлович оставался под впечатлением от услышанного. — Не от этого ли они тщатся заразить духовно чистый народ, дабы уподобить его своим гнусным соплеменникам? — спросил он Платона, собираясь распорядиться везти домой.
— Так точно, Лесандр Павлович. Нехристи они все, хучь и протестанты.
И уже совсем Анненский преодолел было порог кабинета, как дежурный донёс свежую сводку. В Кокушкином переулке состоялось ограбление конторы купца Вальцмана и чудовищный погром. Случилось много убитых от топора и пуль. Тяжелораненые продолжают отдавать Богу душу.
Судя по почерку, Раскольник обзавёлся подельниками.
28. ПРЕОБРАЖЕНИЕ
Савинков долго не мог проснуться. Разлепил глаза, сидел на диване, потирая лоб, тупо смотрел в пол. Душа отказывалась принимать, что всё, произошедшее вчера, было явью. Перспективы мнились без исключения мрачные. Будущность пугала.
Во дворе разговаривали. С мансарды при закрытом окне было не различить слов, но постепенно Савинков вслушался в голоса и разобрал их принадлежность. Резкие интонации Зальцберг и бормотание, по характеру, воглевское. В присутствии Ады говорил он нескладно. Словно боялся вопроса и отвечал прежде про себя, при этом сам себя перебивая, а затем вслух проговаривал разорванную и разбитую фразу с переставленными кусками. Если ему удавалось её склеить, дальше речь лилась гладко, если нет — пугался и замолкал.
— День как обычно, жизнь-то продолжается, — утешил себя начинающий экспроприатор, подошёл к тазу, полил из кувшина на руки, протёр лицо и шею, энергично растёрся полотенцем.
Голоса не замолкали.
«Надо поздороваться, негоже таиться как бирюк», — он быстро облачился, подумал, повязал галстук, пригладил гребешком волосы и спустился на первый этаж.
— В невидимости есть большое достоинство — ты перестаёшь не нравиться девушкам, — Ада захохотала.
«Вот ведь сука», — подумал Савинков и толкнул дверь веранды.
— Доброе утро, су… дарыня, — сдержал он порыв искренности.
— Вы? Что? Доброе утро! — встрепенулась барышня. — Какое утро? Полдень. И я уже ушла.
— Провожу, — буркнул Воглев.
— Нет! Уже нет. Давно нет, — сказала Ада и быстро пошла прочь.
Словно побитый пёс, Воглев потянулся следом до калитки. Барышня упорхнула, что-то сказав напоследок. Троглодит закрыл за ней и глядел вслед. Из кухни показалась Марья.
— Барин, чай готов, прошу завтракать.
Савинков кивнул.
Воглев стоял квадратно. Тяжело, недвижно свесив руки. Казалось, ничто не стронет вовек его понурой фигуры. Савинкову стало его жалко. Он подошёл и сказал:
— Что вы, Антон Аркадьевич? Идёмте чай пить.
Троглодит перевёл на него взгляд, тёмный, печальный. Беспокоясь, не натворил ли он глупостей, Савинков вкрадчиво осведомился:
— Я с веранды слышал, как она говорила о невидимости. Вы посвятили её в тайны?
— Нет, не во все. Сказал, в подвале устроена лаборатория. Мы готовим эксперимент над моей внешностью. Попрощаться хотел. Мало ли что. А она не поверила. Принялась издеваться.
— Барышня-то? — Савинков настороженно посмотрел на товарища. — У Ады в голове тараканы размером с королевского пуделя. Едва ли следует придавать значение всему, что она говорит.
— Я буду бороться!
— За что же вы намерены бороться?
— Да уж точно не соревноваться за её внимание, — буркнул Воглев.
— Ада любит эпатаж, — вежливо заметил Савинков. — Однако нигилизм её напускной. Она так красуется перед зрителями. А вас будирует, чтобы подразнить и самой себе казаться неотразимой. Плюньте, Антон Аркадьевич.
— Плевать на неё! — решил Воглев и потупился.
Он грузно зашагал к дому.
— После завтрака посвятим Михеля, — глядя в землю, сообщил троглодит. — Нам понадобятся внизу рабочие руки.
Вопреки опасениям, немец не упал в обморок и не бежал с криками ужаса. Графиня предупредила его, что в подвале находится живой человеческий препарат, результат удачного медицинского эксперимента. По соображениям морали он не может быть представлен на публике, а потому хранится в запаснике медицинского института за городом. Подготовленный Михель отнёсся к голове даже прохладнее, чем можно было ожидать. Он поздоровался с медицинским препаратом, как ему велели, из вежливости к хозяевам, будто с собакой или с маленьким ребёнком.
Теперь, когда назначение паровой машины и роль на даче прояснилась, Михель окончательно успокоился. Конспирация, вызванная врачебной этикой, устраивала больше, чем подпольное производство оружия.
Механик с детской любознательностью занялся освоением аппаратов жизнеобеспечения, которые с воодушевлением взялся показывать Воглев. Куда девалась его былая робость! Лицом к лицу с приборами диковатый технарь чувствовал себя в своей тарелке. Он мог бесстрашно выйти против толпы орущих защитников Вальцмана и стрелять в них до последнего патрона, но объясниться с барышней…
Михель быстро схватывал. Если надо было, уточнял на ломаном русском с примесью германских слов, которые Воглев понимал и сам временами отвечал на немецком.
— Дельного товарища привели, спасибо, Борис Викторович, — широкая улыбка воссияла на открытом лице, шестерёнки и провода заменяли инженеру-недоучке душу. — Будьте любезны, подежурьте в кочегарке. Мы с товарищем Михелем закончим монтаж и опробуем силовую установку, — он указал на толстые провода, которые вели к трубкам Гитторфа и Крукса, подвешенным к потолку вдоль столешницы. — Чтобы подать необходимую мощность, придётся подключить резервные аккумуляторные батареи. В том случае, если генератор электрического тока сгорит, придётся приводить в действие устройства жизнеобеспечения вручную до полного устранения неисправности, иначе Николай Иванович погибнет.
— Я готов рискнуть, — тихо прошипела голова. — Мне умирать не впервой.
Во дворе стучал топор, звенели разлетающиеся поленья. Савинков взялся таскать наколотые дрова. Юсси был после ночного штурма неразговорчив и только. По лицу финна было не понять, что творится у него внутри. На сердце же Савинкова лежал тяжкий, тёмный гнёт, необъятный и вязкий, который было ни сбросить, ни соскрести.
Юрист сел возле топки и глядел на огонь, подкидывая поленья, раздумывая, на что он годится и куда ведёт реальная революционная работа. Совсем не таким представлялось акционирование в ссылке, на диспутах с испробовавшими террорной работы народниками. Сейчас все последователи социально-революционного учения выглядели пустословными разговорщиками. Время, проведённое с ними, казалось потраченным зря.
Савинков положил руку на карман, ощупал надёжные выпуклости револьвера.
«Почему же я вчера не стрелял? — он уставился в пламя немигающими глазами. — Все мои отмазки про лампу и мешок — разговоры в пользу бедных. У меня не руки были заняты, а рука не поднялась. Но когда действительно понадобится, я снова струшу? Это тот самый слом, о котором говорили нерешившиеся бомбисты? Нет! В следующий раз я выстрелю. Обязательно выстрелю. Пусть даже душу свою погублю. Если я не выстрелю, я дело погублю, а, значит, себя. Кто потеряет душу свою ради дела, тот обретёт её. Террор, только террор!»
Вечером Марья принесла от аптекаря бутыль с заказанным снадобьем. Воглев заторопился.
— Давайте действовать, пока раствор свеж, — нигилист сам решал, когда принести себя в жертву.
Ячейка «Бесы» спустилась в подземную лабораторию, оставив Юсси у паровой машины, а Марью в доме — отшивать незваных гостей. Михель был приставлен к силовому щиту — следить за подачей тока. В глотку Кибальчича подали воздух, чтобы он мог руководить процессом. Аполлинария Львовна взяла на себя обязанности медицинской сестры, а Савинков остался на подхвате.
Воглев принялся раздеваться, испытывая исключительную неловкость. Обнажаться пред Аполлинарией Львовной было практически невыносимо. Когда он стянул исподнюю рубаху, обнаружилось, что торс троглодита покрыт вьющейся шерстью, какую можно наблюдать у крупных обезьян или вероятно допустить у первобытных зверолюдей, чьё существование признаёт антихристианская наука.
Савинков содрогнулся, когда Воглев дотронулся до завязок кальсон, однако положение спас Кибальчич.
— Излучение воздействует на неживую ткань, — громовым голосом упредил Николай Иванович шокирующий поступок, и все вздохнули с облегчением, а Воглев полез на операционный стол.
Козлы заскрипели. Столешница закачалась, но выдержала. Нигилист утвердился на ней, вытянулся и смежил веки.
— Впрыскивайте обесцвечивающий раствор в вену, — взял на себя руководство Кибальчич, который натренировался на кошках.
Графиня раскрыла докторский саквояж, достала жестяную коробочку, сняла крышку. На вате лежал собранный шприц.
— Минуточку, — она навинтила иглу, набрала из бутыли жидкости, прозрачной как горный хрусталь, перевернула шприц, выпустила воздух и излишек раствора.
— Ну же! — угрюмо и резко поторопил Воглев.
— Минуточку, — повторила графиня. — Борис Викторович, перетяните руку выше локтя.
Когда Савинков закрепил жгут, Воглев несколько раз энергично сжал кулак. На локтевом сгибе вздулись толстые вены. Аполлинария Львовна быстро, но бережно ввела иглу, потянула поршень. В стеклянном цилиндре заклубилось красное облачко.
От вида крови Савинкова неожиданно замутило. Он перевёл взгляд на мохнатый живот троглодита, но созерцать его было ещё тошнотнее. Вдобавок, явилось чувство стыда, а ведь начинающий террорист совсем недавно поклялся не проявлять малодушия! Когда он вернул взор, Аполлинария Львовна давила на поршень, и кровь ушла обратно в вену.
— Жжёт, — Воглев вздрогнул.
— Вы были предупреждены, — бесстрастно ответила графиня, чтобы успокоить пациента. Она опустошила шприц, выдернула иглу.
Воглев заскрипел зубами и выгнулся.
— Ай, как жжёт!
— Колите вторую руку! — приказал Николай Иванович.
— А-а, дайте опиум! — прорычал Воглев, ёрзая на качающемся столе. — Вот почему наши кошки орали.
— Колите скорее, — поторопила голова, точно ей было невыносимо одиноко в той юдоли, где она пребывала минувшие десятилетия.
Савинков перекрестился.
— Опиум!
— Дайте опиум на язык, иначе вы не сделаете укол, — избрал компромиссный вариант Кибальчич.
Графиня быстро достала из саквояжа пузырёк с пипеткой на притёртой пробке и выпрыснула обезболивающую настойку в широко раскрытую пасть нигилиста. Не дожидаясь, когда она подействует, вернулась к манипуляциям со шприцем.
— Жгут на другую руку, Борис Викторович, не стойте, — больничным тоном, самим собой появившимся, прибавила Аполлинария Львовна.
— Ещё опиума!
— После, — будто отказывая прислуге, произнесла графиня Морозова-Высоцкая, протыкая кожу. — Вы капризны как малое дитя. Где ваше мужество, где ваша стойкость? — она попала в вену, по раствору взметнулся контроль. — Опиума ему… Борис Викторович, прокапайте, пожалуйста, опиум, только не переусердствуйте, — приговаривая всё теплее, нажала на поршень. — Опиум сейчас подействует.
Вместо облегчения в кровь пошла новая доза жидкого пламени. Воглев крепко зажмурился и засипел сквозь стиснутые зубы, но выдержал инъекцию до конца. Когда игла была извлечена, он заорал, и в рот ему брызнула десятипроцентная маковая настойка.
— Это какой-то!!!..
Савинков очень надеялся, что наверху их не слышно, иначе соседи вызовут полицию. Постепенно опиум подействовал. Воглев унялся и всё тише бормотал:
— Я в аду. Я в аду, мама…
— Всё хорошо. Всё хорошо, дорогой, — шептала графиня, умащивая смоченной в уксусе тряпицей его горячий лоб.
— Включайте источники эфирного света, — приказала голова.
Михель тут же перекинул один за другим оба рубильника, стрелки ожили. Загудел трансформатор, преображая внутри медной обмотки напряжение тока. Взвыла динамо-машина, свет замигал и померк, но быстро выровнялся. Затлела розовым трубка Крукса. Лампа Гитторфа загудела и будто бы не сработала, но из неё полился отражаемый зеркальным рефлектором поток N-лучей, лежащий вне диапазона зрения человеческого глаза. Эфирное излучение пало на операционное поле, и от этого на нём появились слабо фосфоресцирующие пятна, как на ночной гнилушке, а иные ярче, как от светляка.
Воглев открыл глаза.
— Установка справилась, — прошептал он.
На устах троглодита появилась слабая улыбка.
* * *
Много часов они стояли и смотрели, как под воздействием преобразующих лучей и обесцвечивающего раствора исчезает их соратник по революционной борьбе.
Сначала кожа Воглева побледнела. Савинков решил, что причиной тому недомогание, вызванное залитой в вены отравой, но и волосы стали белеть, пока всё тело, включая серые кальсоны, не сделалось как мел. Под кожей проступила кровеносная сеть и скопления жировой ткани. Потом кальсоны последовательно обрели прозрачность вощёной бумаги, рыбьего пузыря, слюды. Мутным, всё более проясняющимся стеклом выглядела кожа, а потом подошедший к столу Михель ахнул:
— О, майн Готт… Кость!
И действительно, на пальцах, облепленные сухожилиями, проявились кости. Проступили они и на голенях, и на ступнях. Вслед за лицевыми костями всё чётче показывались глазные яблоки. Наконец Воглев сказал:
— Я вас вижу.
Все затаили дыхание.
Повисла гробовая тишина, нарушаемая жужжанием излучателей, стуком и шипением насосов. Воглев повторил слабым голосом:
— Я вас вижу, не поднимая век.
Этот момент Савинков ощутил как переломный. Будто сейчас всё изменилось настолько, что его можно назвать точкой отсчёта нового периода существования ячейки «Бесы», когда и ситуация, и участники в ней будут совершенно иными и не станут никогда действовать так, как прежде.
— Господи, помилуй нас грешных, — Савинков перекрестился, а за ним и графиня, и Михель.
Кибальчич, которому перекрыли воздух, чтобы не иссушал глотку, энергично шевелил бровями, сигнализируя, что хочет сказать нечто важное.
Михель вопросительно поглядел на Савинкова, тот кивнул — мол, действуй. Тут Воглев заговорил блаженным тоном опиумиста:
— Осторожней, камрад. Если на свежем баллоне сразу подать полное давление, голова взлетит под потолок, как воздушный шарик.
И заржал циничным смехом оцарапанного о заусенцы жизни практика.
— Отсюда не улетит, — с несокрушимой германской рассудительностью пошутил Михель.
От его тяжеловесного юмора волосы у Кибальчича зашевелились, стоило немцу запустить руку под его подставку. Однако Михель бережно повернул вентиль. Плавно усиливающаяся струя воздуха привычно обдула верхнее нёбо.
— Пора переворачивать тело обратной стороной вверх, — напомнил Николай Иванович. — Спасибо, герр Кунц, вы самый аккуратный механик со времён герра Штольца. К вам, Антон Аркадьевич: прежде, чем вы ляжете на живот, выпейте раствор для обесцвечивания кишечника из расчёта три золотника на пуд живого веса. Полли, будьте добры, отмерьте дозу.
Морозова-Высоцкая налила из бутыли в мензурку и добавила дистиллированной воды. Поддерживаемый мужчинами, Воглев присел и медленно выхлебал из приставленной к страшному челюстному оскалу за упругой оградой невидимых губ посудины.
— Гадость… — выдавил он, с натугой проглотив последние капли. — Уж лучше бы цикуту вы поднесли мне для избавления от мук, маменька.
Плечи графини задрожали.
Воглева уложили абсолютно седым затылком вверх. Мраморно-белая спина, покрытая белой шерстью альбиноса, и не просвеченные Х и N-лучами кальсоны делали его похожим на человека.
«Что же мы творим?» — тягостно и совестливо подумал Савинков. Стрельба по людям уже не представлялась ему сопоставимо преступной с манипуляциями над живым человеческим телом, выполняемыми пусть даже по его добровольному согласию. Говорящая голова на подставке показалась Савинкову злым фетишем реликтовой ячейки народовольцев, устаревшей в своих воззрениях, как и вся фракция «Земля и воля».
«Нами движет не технический прогресс, — Савинков похолодел. — Но потустороннее зло, просочившееся через умствования осуетившихся учёных, которые возомнили себя политиками. А бледный конь Апокалипсиса…»
Взгляд Савинкова не отрывался от стремительно теряющей цвет спины члена ячейки «Бесы».
— Конь бледный, — прошептал он.
Графиня зарыдала и поспешно вышла.
* * *
Воглев исчез незаметно для себя. Он погрузился в наркотический сон и больше не страдал. Вторая половина тела под воздействием эфирного излучения таяла как ледяная статуя. Пропали кальсоны, волосы и кожа. Растворялись кости. На их месте проступали длинные сгустки розового вещества, желтеющего на глазах.
«Костный мозг», — догадался Савинков.
Он наблюдал за биением внутренних органов в их естественном состоянии — зрелищем, ради которого любой знатный медик отдал бы руку. Но революционера с юридическим образованием оно впечатлило лишь в той мере, что усугубило тяжесть уголовной вины и добавило греховности религиозному осознанию своих поступков.
Они с Михелем ещё не раз переворачивали тело товарища, ставшего жертвой дьявольского эксперимента. Прикасаясь как бы к незримому баллону с воздухом, Савинков чувствовал, что творит нечто революционное, какое до него никто из людей не делал.
К утру Воглев полностью исчез. Остались два круглых пятна на месте радужной оболочки глаз. Кибальчич приказал выключить излучатели, потому что зрительный пигмент не выцветает ни от Х-лучей, ни от N-лучей, ни от обесцвечивающего раствора. Михель плавно снизил напряжение, чтобы не сжечь проводку трансформатора, и вырубил лампы.
— Позовите Марью, пусть дежурит. Когда Антон Аркадьевич очнётся, отведите его наверх, а пока идите отдыхать сами. Выключите мне воздух, от него сохнет во рту. Всё, господа, дело сделано.
29. ПРИМЕР СГОРЕВШЕЙ СВЕЧКИ
Савинков очнулся на незастеленном диване, в брюках и рубашке, с больной головой и неясными перспективами дальнейшей жизни.
«Каждое пробуждение становится мрачнее предыдущего». Ощущение щепки в водовороте, которую затягивает на дно омута, усиливалось.
В мансарде было душновато. Это значило, что солнце, несмотря на осеннюю пасмурную погоду, успело нагреть крышу. «Разгар дня, не иначе. Который сейчас час-то?» Идти к соратникам не хотелось. Савинков представлял, что его ждёт. Хотелось, чтобы этот тёмный кошмар остался где-нибудь далеко-далеко. Ещё больше мечталось оказаться с Верой и детьми на берегу Женевского озера.
Вместо Веры он, спустившись в столовую, к немалому удивлению обнаружил собравшуюся уходить Аду Зальцберг.
«Что-то зачастила. Не иначе, как Центральный Комитет обнаружил следы нашей экспроприации и желает разделить пир победителей».
— Bonjour, — не нашёл Савинков ничего на сей момент галантнее, чтобы поздороваться с дамами.
Аполлинария Львовна устало кивнула, Ада значительно оживилась.
— Бонжур, мосье Ропшин. Вид у вас помятый. Прикладывались к бутылке?
— Немного, — соврал Савинков.
— Антона и вовсе не видно.
— Его и не должно быть видно, — на сей раз Савинков не покривил душой.
— Занедужил?
— Увы, да. Он сейчас отдыхает.
— Что же такое творится! Бедной девушке и поговорить-то не с кем. Проводите меня, — Ада попрощалась с графиней, широкими шагами пересекла комнату, постояла у дверей и тихонько вышла на веранду.
— Относительно завтрака справьтесь, пожалуйста, у Марьи сами, Борис Викторович, будьте любезны, — графиня вяло взмахнула пальцами. — Простите, mon cher ami.
Она пребывала в крайне расстроенных чувствах. Савинков поспешил удалиться, с одной стороны, не желая докучать Аполлинарии Львовне и зная, что из этого может произойти у нея мигрень; с другой, принимая приглашение Ады, хотя и без особого энтузиазма.
«Ждёт, что я за ней пойду, и убеждена в этом». Зальцберг и в самом деле переминалась с ноги на ногу на веранде.
— Идёмте же, — позвала она.
Они вышли под серое небо с клочковатыми пятнами дождевых туч и тёплый ветер.
— Куда, в самом деле, запропастился наш нелюдимый друг? — на востроносом лице блеснули два чёрных бриллианта.
— Лежит в постели. — На рассвете они втроём с Михелем и Юсси доставили невидимку в его комнату. Воглев не мог идти без поддержки и едва переставлял ноги. Он был невероятно тяжёл. С непривычки обнимать плотный воздух Савинков часть пути проделал с закрытыми глазами. Так возвращалось понимание, что ведёшь человека, а не странную пустоту. — Антон Аркадьевич действительно недужен.
— Вот как? — Ада взяла его под руку и прижалась бедром. — Тогда прогуляемся вместе, — от Ады несло волной горячего тела. Савинков едва удержался, чтобы не обнять её за талию. — Это из-за моей невинной шутки вчера он нажрался как свинья?
Она говорила и двигалась развязно и в то же время неловко. От этого всё у Зальцберг выходило нарочито и неприятно действовало на Савинкова, то есть раздражало и возбуждало одновременно.
— Антон Аркадьевич не ввёл меня в курс давешних ваших бесед, — изящно вывернулся юрист.
— Мы обсуждали спорный вопрос, возможна ли дружба между мужчиной и женщиной или она непременно сведётся к банальному взаимоотношению полов.
— К какому выводу вы пришли?
— Я считаю, что жизнь надо прожить так, чтобы в другой раз неповадно было, — расхохоталась Ада. В переливах её голоса звучало что-то вульгарное и дерзкое, почти грубое. — К чёрту жизнь!
«Нигилист — помесь дворовой девки с дьяконом», — вспомнил Савинков слова тестя. Глеб Иванович был человеком своеобразным и редко когда не бредил, но часто оказывался прав, как положено настоящему философу.
— То есть вы считаете, что невозможна дружба?
Ноги сами привели его к скамейке под соснами, где они оба сели, продолжая держаться вплотную.
— Золотые империалы — самые лучшие друзья барышни, — ответила Ада Зальцберг. — Мужчина, в лучшем случае, любовник, в худшем — муж.
— Вы были замужем?
— Я и сейчас формально замужем. Фактически же я — свободная женщина. Муж остался в черте оседлости.
— А дети есть?
— Не в детях счастье, — отмахнулась Ада. — Ради борьбы надо от близких, от всего, от себя отказаться. Вы готовы к этому, Борис?
— Семью бросить? — переспросил Савинков.
— К активной борьбе. Бомбу в карету — бдыщ! — Ада сверкнула глазами. — Как в восемьдесят седьмом.
«Ох уж эти барышни, — подумал Савинков. — Вечно они тоскуют по тому, чего никогда не знали».
— Вы, верно, скучаете по тем временам? — поинтересовался он, представляя голову Кибальчича на подставке с подведёнными под стеклянную доску трубками.
— Я? Нет! — воскликнула Ада. — Я хочу сделать новые времена. Наши.
Савинков вздохнул и смолчал.
— Что вы так вздыхаете?
— Не женское это дело.
— А какое женское? Записки передавать? Наскучило. Хватит!
Не находя приличествующих слов, Савинков покачал головой.
— Или вы считаете, что я синяя чулочница? Синяя, да? — продолжала наскакивать Зальцберг.
— Я считаю, что вы красная чулочница, — мягко отшутился Савинков.
— Красная чулочница, аха-ха-ха-ха, — нарочито захохотала Ада, запрокидывая голову.
«Хороша, чертовка, — Савинков непроизвольно проглотил слюну. — Только что же она передо мной представление устраивает? Нашлась тоже, синий чулок».
— У вас отыщется для меня время? — откровенно и недвусмысленно спросила Ада, в упор глядя ему в глаза.
— Я женат и люблю жену, — кротко ответил Савинков.
— Другими словами, мосье Ропшин слишком хорош для простой девушки из Шклова? — обиделась Ада.
— Я сказал правду.
— А я… А я, дура… — щёки её зарделись. — Тогда я пойду к Воглеву.
Она торопливо поднялась, прижимая к животу ридикюль.
— Не надо, — Савинков вскочил. — Не будите его.
— Вы не удержите меня, — зашипела Зальцберг, уворачиваясь, и заспешила к дому.
— Антону Аркадьевичу и впрямь нездоровится.
— Я хочу его видеть.
— Теперь этого не может никто.
— Что с ним случилось? Покажите мне его, — потребовала Зальцберг.
— Боюсь, это невозможно.
— Он жив? Где он?
— В своей комнате.
«Надо было сказать, что уехал», — спохватился Савинков, проклиная себя за недомыслие.
Аду было уже не остановить. Она почти бежала к даче. Савинков догнал возле крыльца, примирительно сказал:
— Хорошо, пойдёмте, но не пугайтесь.
— А что? — Ада была зла на него, но женское любопытство перебороло гнев. — Что он с собой сделал?
— Вы должны сохранить это в тайне.
— В тайне? — фыркнула Зальцберг, успокаиваясь. — Мало у меня тайн!
Они достигли комнаты Воглева, не встретив, к счастью, графини, которая заперлась в своих покоях. Савинков осторожно постучал. Ответом было неразборчивое мычание.
— Это я и Ада, она желает навестить вас.
— Войдите.
Савинков повернул ручку. Впустил Аду, зашёл и закрыл дверь. Почему-то не хотелось, чтобы о визите прознал кто-то ещё. Комната с занавешенным плотной шторой окном была погружена в сумрачный покой. На широкой кровати лежало под одеялом тело. Подушка с характерной вмятиной от головы казалась пустой. Естественно было предположить, что человек накрылся целиком, по-детски ища убежища от неласкового мира.
— Привет, пропащий друг, — с издевкой приветствовала его Ада, решив, что своими шутками довела троглодита до печали, и обретая от этого силу. — Никогда тебя таким не видела.
— И не увидишь, — раздался голос из пустоты.
Савинков, который знал, куда смотреть, заметил два висящих над подушкой красных кружка величиной с копейку — сохранившийся зрительный пигмент глазных яблок. Больше от невидимки ничего не осталось.
— Так и будешь валяться? — Ада подошла к кровати, Савинков придвинул стул, и она села. — Полтретьего на дворе.
— Я болен, — привычным тоном пробубнил Воглев. — Я встану потом.
— Вот дурак-то, — укорила Ада. — Так и проспишь всю жизнь. А мы с товарищем Ропшиным дискутируем о террорной борьбе и восемьдесят седьмом годе.
— А я размышляю о сгоревшей свечке.
Ада завертела носом. Она чуяла несообразность звучания голоса, но руководствовалась здравым смыслом и представляла собеседника забравшимся под одеяло.
— Тоже тема! — прыснула Ада. — Здоровый мужик валяется и грустит о сгоревшей свечке, искать вчерашний день ему вздумалось. И что же свечка?
— Есть свечка, жёлтая восковая палочка с палец толщиной, юная, глупая. Из неё торчит шнурок, ещё не опалённый жизнью, — Воглев заговорил ровным голосом, не сбиваясь и больше не пугаясь Ады. — Казалось бы, ничто не предвещает, а её берут чьи-то злые руки и подносят к огню. Свечка горит и не знает, почему с ней такое, за что? А её для потехи зажгли.
— Или к иконе поставить, — дополнил Савинков.
— Или в карты сыграть на чью-то жизнь, — добавила Ада.
— Дело не в этом, — спокойно возразил Воглев, заметно было, что он хорошо осмыслил своё умопостроение. — Свечка не знает. Она сгорает, будучи уверенной, что именно для этого произвели её. Все события, происходящие со свечкой, носят необратимый характер. В этом её драма, её фатум, её рок. Никогда, больше никогда эта лужица воска с чёрным скрюченным огарком не станет стройной, нарядной свечкой. Никогда она не обратится в своё прежнее состояние. Законы физики не позволят.
— Да чтой-то ты, Антон, несёшь? — встрепенулась Зальцберг. — Никогда таким не был. Вылезай!
Она откинула одеяло, чтобы вытащить на свет божий приунывшего товарища, но обнаружила пустую постель.
Ада вскрикнула. Савинков и сам дёрнулся, настолько неожиданным было зрелище.
В комнате раздался довольный смех троглодита.
— Ну что, теперь я выгляжу лучше?
— Ты где? — возмутилась Ада. — Вылезай!
— Я перед тобой. Помнишь, мы вчера говорили про эксперимент? Теперь я невидимый человек.
— Врёшь.
— Дотронься до меня.
Ада осторожно протянула руку к кровати. На полпути ладонь упёрлась в воздух. Быстро отдёрнулась. Машинально протёрла руку о юбку. Прижала ко рту.
— Не бойся.
— Я… Ой. Что это было?
— Волосы на животе.
— Ой…
— Я сделал как обещал.
— А когда ты станешь видимым?
— Обратного пути нет. В этом смысл притчи про сгоревшую свечку.
Ада неподвижно сидела, прижав ладонь ко рту. Она стремительно побледнела.
— Теперь я перестал не нравиться девушкам, — злорадно напомнил Воглев.
— Не злись, — попросила Ада.
— Не злюсь.
— Я думала, ты забыл.
— Ничего не забыл, но больше не вспомню.
— Я пойду.
Ада неуверенно встала, сделала несколько шагов, оглянулась и увидела только высокого худого мужчину, стоящего возле пустой кровати.
— Прости, — она зарыдала и выбежала из комнаты.
Савинков последовал за ней.
— Я зайду попозже, — сказал он.
— Всегда рад, — ответила пустота. — Да я сам скоро встану. Опиум перестал действовать.
Во дворе Ада разговаривала с Ежовым. Савинков выругался про себя и поспешил к ним, но вмешательство не требовалось. Ада убегала.
— Встретимся завтра, — весело и слегка удивлённо пытался примириться Ежов.
— Не завтра! Не со мной! — закричала Зальцберг и почти побежала к калитке.
Ежов проводил её оторопелым взглядом.
— Что с ней? — воскликнул он, пожимая Савинкову руку. — Что ты за порчу на неё навёл, камрад?
— Какая тут порча…
— Любовная. Всё лето видел, как наш инженер по ней терзается. Кстати, где он?
— В постели. Занедужил немного.
— Любовная лихорадка? — мордочка Ежова сморщилась в весёлый кукиш.
— Слёг и велел не будить.
— Вот и я о чём! Даже о борьбе позабыл в пылу страсти. И правильно, ибо что такое народная трагедия по сравнению с сердечной драмой?
— Тлен, — бросил Савинков.
Друзья пошли к дому.
Начался дождь.
— Так меня, — твердила Ада Зальцберг. — Так! За что?
Она частила каблучками по дощатой мостовой. Сдуваемые встречным ветром слёзы брызгали из глаз.
30. ОСМОТР НА МЕСТЕ
Квартира была наполнена бросовыми вещами, неудобными и нежеланными, как сорная рыба на столе бедняка, и оттого раскиданными не по месту. Безотрадно было наблюдать подобную свалку у состоятельного купца, но его семья обитала промеж хлама, не пытаясь преобразовать завалы по своему усмотрению, вжилась в него и слилась с ним в одно неряшливое целое. Пахло слезами, соплями и слюнями, а ещё варёными яйцами и чесноком, перебивающим тленное амбре гниющей ветоши и тронутого грибком дерева.
Анненский не морщился. Сыщик перебывал в домах стольких богачей, что перестал удивляться их прихотям в обустройстве приватной обстановки. Положа руку на сердце, его личные апартаменты представляли собой помесь казармы, отеля и борделя, но Александр Павлович и не стремился никого туда пускать.
Жена Вальцмана, с лицом осунувшимся и потемневшим от горя, куталась в толстую шаль и замотала голову чёрным платком. Из неё было не вытянуть ни слова. Окружённая родственниками как стаей голодных рыб, она лишь разговаривала со своими детьми тихим голосом, и сыщик оставил вдову в покое, усомнившись в целостности её рассудка.
Ни дряхлая мать купца, ни отец, приросший к постели старик с седою гривой и бородой пророка, не могли сообщить ничего полезного. Вальцман засиделся в конторе по своему обыкновению, а до того о нём никто не справлялся и не звонил.
Оказалось, что в квартиру проведён телефон! Анненский немедленно им воспользовался и связался с редакцией газеты, где рассчитывал застать своего осведомителя, но там ответили, что Ежов откомандирован по важному заданию, а какое это задание — тайна.
Не солоно хлебавши, жандарм оставил квартиру Вальцмана и сошёл туда, где текло густо. В полуподвальном коридоре и на чёрной лестнице сохранялись остатки побоища. Брызги и мазки на стенах. По полу там и сям — затоптанные жильцами и полицейскими лужи. В углублениях пола свернулись чёрно-красными валиками сгустки. Кровь разнесли по всему двору, от ворот можно было наблюдать дорожку из сукровицы и мозговых частиц. Меловыми кругами были отмечены места, где нашли стреляные гильзы и брошенный Раскольником обломок топорища. Анненский прибыл на место преступления из анатомического театра, в котором осмотрел раны на телах убитых, и по характеру повреждений пришёл к выводу, что их нанёс тот, кого он ищет.
Во всём был прав мэтр уголовного сыска. Порфирий Петрович навёл на верную дорогу. Раскольник питал интерес к купцам, связанным с чайной торговлей, а прочие похожие убийства совершали иные душегубы, охочие до его славы, но каждый орудовал по-своему, и отличия были разительные.
Стоя в коридоре и пристально осматривая кровавые пятна, Анненский задался мыслью: чего всякий раз желал заполучить Раскольник? Несомненно, денег. Даже в тех случаях, когда не происходило хищения финансовых средств, это случалось не по желанию преступника, а ввиду не предвиденных им осложнений. Им или ими? Неужто всякий раз их было несколько, но обстоятельства дозволяли подельникам остаться незамеченными? Преступников должно было быть больше одного убийцы. Ведь кто-то наверняка выступал в роли наводчика. Едва ли человек, знакомый с купцами лично, происходящий из их среды, брался за топор, чтобы расколоть голову, как полено, своему приятелю или компаньону. Бывшему компаньону? Коммерсант такого круга и вовсе не захочет марать руки. Если вынудят обстоятельства, он предпочтёт воспользоваться револьвером. Сегодня им впервые воспользовались. Кто это сделал? Наводчик, когда понял, что Раскольник не справится с толпой набежавших соседей? Или наводчик сам не ходит на дело? Потому что это наводчица, знакомая со всем кагалом чаеторговцев…
— Лесандр Павлович, — деликатно потревожил Платон, тронув за рукав, поскольку не дозвался с первого раза. — Тут стрюцкий энтот объявился. Крутится по дому, жильцов расспрашивает.
Анненский вздёрнул голову и посмотрел на вахмистра, будто вынырнул из дремоты. Вдохновенный порядок умопостроения рухнул.
— Стрюцкий? Давай его сюда.
На лестнице послышался ажитированный тенорок стрюцкого, затем дробный перестук копытец, сопровождаемый гулким топаньем вахмистра, и наконец пред Анненским явился вертлявый мелкий журналист.
— Платон, — ротмистр указал на лестницу. — Не пускай сюда никого, пока мы не поговорим.
— Будет сделано, Лесандр Павлович, — обнадёжил слуга, и стало понятно, что сделано будет в лучшем виде, и сомневаться в том не приходится.
Стрюцкий подёргал свой куцый пиджачок, устраняя беспорядок в костюме, подобно птице, что прихорашивает носом пёрышки, не потому что пёрышки взлохматились, а чтобы занять время. Он угодливо заглядывал ротмистру в глаза, тщась выведать признаки гнева допрежь того, как оный окажется, проявлен и излит.
— От кого ты узнал? — с пренебрежением спросил Анненский.
— От жильцов, — немедленно сдал источники репортёр. — Как тела и раненых свезли, нам в редакцию мальчонку прислали. Скорбь скорбью, но гешефт есть гешефт. Господин редактор за наводку рубль платит.
На скулах жандарма задвигались желваки.
— Да вы там у себя в редакции из отцовских костей мыло сварите.
— Иногда мы так и делаем, — захихикал журналист. — В суматохе нашей жизни времени на самокопание не остаётся и склонности к нему не возникает. Зато мы делаем газету, в которой сведущие люди рассказывают интересные вещи.
Из кармана пиджака он, как бы невзначай, достал записную книжку.
— Душман тут. Воздух дико сперанский, — скривил нос репортёр и повёл жалом на кровавые пятна. — Как считаете, уголовники наворотили аль политические?
— Даже если политические, всё равно преступление уголовное, — жандарм спохватился, когда было поздно, столь умело корреспондент отвёл глаза. — Вот ты жук! Прирождённый провокатор.
— Да, сударь, я провокатор. Провокатор, — журналист скорчил скорбную мину, будто собираясь заплакать, и кривляньем своим окончательно разоружил жандарма, испытывающего без роздыха и сна упадок сил.
— Сам-то как считаешь? — вяло поинтересовался сыщик.
— Пока ничего не могу придумать. Может, их Бог покарал. Яхве обидчив как непризнанный гений, — угодливо закудахтал стрюцкий и немедленно спросил вновь: — Предполагаете участие Раскольника?
— Возможно. Есть, в том числе, и такое предположение. В бесконечном ряду других версий, подчас, диаметрально противоположных.
Репортёр раскрыл книжку и посмотрел на Анненского глазами умного дятла.
— Это была экспроприация или грабёж?
— Пиши в свой сортирный листок, что преступление носило политический характер злонамеренного антисемитского толка, — распорядился жандарм, чтобы не возвращаться к теме Раскольника. — Политические деятели сначала учинят что-нибудь эпохальное, а потом подумают.
— Если постараться, в этом можно усмотреть признаки злого умысла, — карандаш борзописца замелькал по страницам.
— А ты что разнюхал?
— Мне показали трупы, — сообщил корреспондент, записывая. — Погромщики стреляли и рубили, и чем-то тяжёлым били. Банда была из трёх человек. Мужик коренастый, косматый — стрелял, высокий в плаще с капюшоном топором орудовал, а молодой тощий разночинец лампой светил. Потом я в Озерки поехал одну догадку проверить, но она не подтвердилась, а сюда только что вернулся.
— В Озерки? — рассеянно переспросил Анненский.
Озерки…
Александр Павлович попробовал собрать выстроенную было цепочку мыслей, но не восстановил. А ведь озарение мелькнуло так близко! Он помнил, что догадка появилась, но не мог представить, на что она похожа. Прежде за сыщиком такого не наблюдалось. Но и догадок не появлялось на третье утро без сна.
— Ладно, — вздохнул он. — Ходи тогда по дому, расспрашивай, кто что видел и кого подозревает. Они тебе по-свойски расскажут гораздо больше, чем полиции.
— Совершенно верно, — залебезил стрюцкий. — Разговорю непременно. У меня тут родственники!
Анненский шагнул было к выходу из подвала, но остановился как вкопанный, обернулся и с возмущением посмотрел на доносчика.
— Ты, дьявол, совсем бесчувственный?
— Я профессионал, — хвастливо заявил Ежов.
31. НЕВИДИМКА РАСПОЯСАЛСЯ
К завтраку вышел пустой костюм. Аполлинария Львовна вздрогнула, настолько пугающей оказалась самодвижущаяся одежда без хозяина. Савинков же заметил висящие в воздухе красные пятна на месте глаз и туманно поблескивающий изгиб носоглотки. Вода, которую Воглев пил после облучения, не меняла коэффициента преломления вровень к воздуху, а именно их тождество, согласно теории Кибальчича, являлось залогом невидимости. Юрист не мог понять научных рассуждений учёной головы и охотно принимал их на веру. Он безрассудно верил во многие объяснения технических диковин, встреченных в подвале, поскольку не имел специального образования и обнаружил отсутствие необходимости вникать в теорию материальной части.
Савинков привстал из-за стола и протянул руку. Навстречу взметнулся рукав. Савинков ощутил крепкое пожатие. Троглодит оправился после процедуры и был полон сил.
— Доброе утро, Антон Аркадьевич!
— Прекрасный день, Борис Викторович, — бодро приветствовал костюм. — Уважаемая Аполлинария Львовна, желаю вам приятного аппетита.
— Bonjour, — бледно улыбнулась графиня.
— Сегодня на завтрак мясо, это хорошо, — костюм склонился над столом, блюдо жаркого взмыло само собой и переместилось к тарелке Воглева, накренилось, в воздухе повисла ложка, посыпались щедро отмеряемые куски, сильно запахло тимьяном, базиликом и мятой. — Обойдусь без гарнира, с вашего разрешения, Аполлинария Львовна.
— Bon appetit, cher enfant, — от растерянности графиня окончательно перешла на французский. Таким Воглева она не видела никогда, да и никто не видел: алчный, хищный, возбуждённый и… невидимый.
«Немного надо, чтобы старуха забыла русский язык, — мрачно подумал Савинков. — До какого дна салонного слабоумия выродилась наша аристократия. В Варшаву надо ехать, в Берлин, в Женеву — там вся сила».
Себе молодой борец за права рабочего класса положил по русскому обычаю отваренных на пару артишоков, спаржи, пикулей к водке, наполнил рюмку.
— А вот это верно, — поддержал Воглев. — Эх, не вижу повода не выпить!
— Повод как раз есть, но я его не вижу, — сострил Савинков, поднимая рюмку. — Ваше здоровье, Антон Аркадьевич!
Чокнулись. Рюмка невидимки взлетела над пустым воротником сорочки, опрокинулась. Прозрачная струя, против ожидания, не упала внутрь, а растеклась по зеву, закрутилась в нём и потекла вниз плоской струйкой.
«Вот как выглядит „залить за воротник“, — оцепенел Савинков. — Какие ещё причудливые знания придётся обрести в ячейке „Народной воли“? Не изменюсь ли я тут настолько, что товарищи откажутся принять меня, когда придёт время покинуть „Бесов“? Кем я стану к тому моменту? Ведь сойти с ума тут легче лёгкого».
Не обращая внимания на товарищей, Воглев принялся жадно жрать. Куски мяса крутились на языке, постепенно пачкая зубы, дёсна, щёки подливой, мало смываемой слюной, вращались, измельчались и проглатывались, отчего невидимка становился всё более приметным даже неопытному и невооружённому глазу. Марья зашла, чтобы по обыкновению своему безмолвно справиться, не нужно ли чего, но, узрев это непотребство, брезгливо отвернулась и тотчас вышла.
— Чувствуешь себя как заново родившимся, — прорычал троглодит, энергично орудуя вилкой и куском хлеба. — Хорошо быть богатым и успешным экспроприатором.
— Вы сегодня необычайно жовиальны, — пролепетала графиня, которая не притронулась к еде.
— Я принял стрихнин, — сказал Воглев.
На миг над столом повисла сосредоточенная тишина. Подпольщики размышляли, все ли непоправимые поступки уже совершены, или можно сделать ещё что-нибудь значительное.
— Но это же крысиный яд, — позволил себе напомнить Савинков.
— Сернокислый стрихнин — превосходное укрепляющее средство, если соблюдать дозу. Его рекомендовал Николай Иванович как тонизирующий препарат, усиливающий зрение, что мне сейчас жизненно важно. И действительно, я стал лучше видеть! И чувствовать запахи, — глубоко и с шумом втянул воздух невидимка. — Это усиливает аппетит!
Лишённый сегодня аппетита Савинков наколол на вилочку стебель спаржи, разрезал ножом на четыре части, задержал дыхание, отправил кусочек в рот и, не отрывая взгляд от тарелки, проглотил.
— Должно быть, хорошо быть богатым и вдобавок невидимым, — сказал он, чтобы поддержать разговор.
— Богатым, успешным и невидимым, — Воглев захохотал и на радостях налил ещё водки. — Знаете, что я передумал, лёжа в постели весь день? Как можно использовать моё новое качество? Эх, какие открываются просторы!
— О! — Савинков с интересом посмотрел на собеседника.
— Невидимому очень удобно распространять прокламации в присутственных местах.
— Но ведь прокламации не должны быть невидимыми, если предназначаются для того, чтобы их люди читали, — возразил юрист.
— И что же?
— Получается, они по воздуху летать будут?
— Да и пусть летают, а я ночью.
— Для этого вам придётся раздеваться, что в ненастную погоду приведёт к простуде. Сейчас осень на дворе.
— Можно наделать сколько угодно невидимой одежды, если освещать её эфирными лучами.
Савинков задумался. Факт, что сделать прозрачным можно всё, требуется лишь электричество и время, не приходил ему в голову.
— Так ведь можно сделать невидимыми револьвер и динамит.
От его слов графиня Морозова-Высоцкая дёрнулась, а Воглев прекратил чавкать.
— Я много думал об этом ещё в начале наших с Николаем Ивановичем опытов, — проговорил он с набитым ртом, проглотил и с жаром продолжил: — Невидимый револьвер, невидимый динамит с невидимым бикфордовым шнуром, обложенный невидимой картечью. Пронести в Сенат и взорвать посреди заседания. Невидимке можно всё!
— Допустимо ли это? — в один голос воскликнули Савинков и графиня, причём, Савинков с порицанием, а графиня с радостным ожиданием немедленного согласия.
И она его получила.
— Чтобы отомстить за всех наших, — твёрдо сказал Воглев, повторяя явно не в первый раз. — За всех казнённых и сосланных революционеров. За Софью Перовскую, за Желябова, за Кибальчича и всех остальных погубленных царским режимом.
«Вот что напела тебе голова», — подумал Савинков, на душе стало холодно и щекотно от развернувшихся пред ним масштабов террора.
— Пусть знают, что министров убить можно, а революционеров нельзя.
— А Государя? — Морозова-Высоцкая давно не выходила в свет, но многих из потенциальных жертв когда-то знала. — Не жалко?
— Николашку? Нет, не жалко.
Отрекшись от царя, нигилист-невидимка поднял рюмку.
— За террор!
Савинков не хотел, но поддержал его тост.
* * *
— Начнём сегодня! — взбодрённый водкой и стрихнином, Воглев горел жаждой действия. — К чёрту сидение в подвале, ограбим ювелирный магазин.
— Перкеле, — Юсси вытащил кисет и принялся набивать трубку. Он ещё не привык к невидимке, который после трапезы был не совсем прозрачный — ротовая полость и глотка висели над костюмом нечистым пятном, а сверху двигались в пустоте красные круги зрительного пигмента. Всё это производило на крестьянина удручающее действие, а энергичность Воглева и его дерзкие планы наводили на опасение, что товарищ не только переродился, но и повредился умом.
— Почему ювелирный? — осторожно спросил Савинков.
— Хочу подарить Аде бриллиантовое колье. Самое богатое, какого Зальцберг и на витрине не видела. Хочу увешать её с головы до ног побрякушками. А ты, Юсси, Марье подаришь.
— Не лучше ли взять банк? — рискуя показаться занудным, продолжал настаивать Савинков.
— Сейчас не лучше. Я уже думал. Банк пока слишком сложен для меня. Охрана, люди, двери, барьеры, хитрые запоры. Я должен привыкнуть к своему новому телу. Это очень непросто — брать что-нибудь невидимыми руками, а уж совершать ими мелкие движения, так лучше в темноте, так привычнее. Даже босиком ходить боязно, ног не видишь, не знаешь, куда ступаешь, вот-вот споткнёшься. Зажмуриваться тоже не помогает, веки-то у меня теперь прозрачные. Невольно видишь. Так что начнём мы лучше с того, что полегче. В ювелирный магазин зашёл, сложил товар с полок и витрин, да вышел. Одежду, обувь и пистолет я за день облучу до полной кондиции. Юсси, подготовь экипаж. Нам нужно будет на чём-то увезти краденое.
— Перкеле, — повторил финн, чиркнул спичкой и запалил в чашечке табак.
32. РАСКОЛЬНИК И НЕЧИСТАЯ СИЛА
В магазин, который ограбил призрак, Анненский примчался, чтобы лично опросить свидетелей, пока следователь не отпустил их.
Ювелирный салон располагался в самом центре Санкт-Петербурга и служил излюбленным местом для состоятельных господ, намеренных приобрести украшения и готовых в своём стремлении зайти далеко. Большая Садовая улица в пятничный вечер была полна народу. На ней, в наиболее безопасной части столицы, между Михайловским дворцом и Министерством юстиции, совершилось дерзкое и необъяснимое преступление.
Вот какую картину нарисовали ему свидетели.
Дверь в магазин открылась и закрылась сама. Эту странность ещё можно было объяснить баловством мальчишек, но то, что последовало за этим, оказалось делом рук нечистой силы.
В салоне на тот момент находилось трое покупателей: купец Федулов — старик с расчёсанной надвое бородой, по ухваткам — из староверов; чиновник Кутейкин с женой; графиня Софья Владимировна Панина с наперсницей, на данный момент отсутствующая, ибо изволила, испытав сильнейшее потрясение от увиденного, в расстроенных чувствах отбыть к себе во дворец, не дожидаясь приезда полиции. Отдельными потерпевшими волею злоумышленника сделались приказчик и директор-распорядитель. Разница их показаний была столь незначительной для истинных очевидцев произошедшего, что усомниться в правдоподобии не представлялось возможным при всей кажущейся фантасмагоричности.
Сбоку прилавка находилась откидная доска, предназначенная выполнять роль заградительного барьера в служебном проходе на тот период, когда проход не используется. Эта доска сама собой откинулась вверх. От неожиданности жена чиновника, стоящая ближе остальных к барьеру, вскрикнула. Она увидела, как за прилавок пролетел бесформенный ком весьма неприглядного образа. Приказчик ничего такого не углядел, возможно, оттого, что всё внимание свое обратил на откидную доску. Затем он получил сокрушительный удар в нижнюю челюсть и на время лишился сознания.
Когда призрак ударил приказчика, все замерли и смотрели теперь только в его сторону. Они видели, как золотые украшения взлетали сами собой, описывали короткую дугу и повисали в воздухе, будто застревали в нём, как мухи в мёде.
На крик вышел директор и узрел летающий товар, а за ним — болтающиеся на уровне живота сгустки непереваренных пищевых масс и фекалий, которые собрал и зачем-то принёс с собой в магазин нечистый дух.
— Там определённо были нечистоты, пусть они и не пахли… или пахли, — директор погрузился в раздумья. — Определённо, запах имелся. — Он утвердительно мотнул головой и прижал платок к разбитому носу. — Вонь немытого мужика. Так пахнет дьявол.
Директор кинулся ловить драгоценности, но получил чувствительный удар в скулу. Он увидел висящие в пустоте два красных глаза. А потом воздух сгустился перед ним.
— Что-то сплелось, какие-то прозрачные нити. Розоватые…
За ударом в скулу, не возымевшим по замыслу нападавшего должного действия, последовал другой сильный удар, который расквасил директору нос и сбил его с ног. Сквозь слёзы, непроизвольно хлынувшие из глаз, директор мог различить только блеск золота и самоцветов, да и то с трудом. Он потянулся спасти свои драгоценности, но могучий тычок в нижнюю часть груди лишил его дыхания.
Покупатели не вмешивались в произвол, творимый нечистой силой, ибо бес оказался грозен и скор на расправу. Они замерли и притихли. Нечистый явственно сопел, как показала жена чиновника Кутейкина, а сам Кутейкин ничего подобного не расслышал. Не уловили звуков, исходящих от демона, и другие свидетели. Влекомые неведомой силой, украшения покидали витрины и присоединялись к растущей в воздухе груде, которая медленно плыла от полки к полке.
Очухавшийся приказчик не шибко соображал и едва понимал, что шепчет ему директор. Револьвер лежал в ящике под прилавком, но на пути к нему орудовал нечистый дух, а «браунинг» директора остался в его кабинете.
— Будь у нас под рукой короткоствол, всё сложилось бы иначе, — сокрушённо пробормотал директор-распорядитель и заплакал. — На триста тысяч унёс, засранец!
— В день Автонома Италийского, когда змея в лесах уходит в землю! — старовер Федулов воздел к небу перст. — Истинно говорю, явлен уж нам Антихрист!
— Считаете, беса возможно поразить пулею? — равнодушно спросил Анненский.
— Попробовать стоило, — вздохнул директор. — За триста тысяч-то. Если он дерётся, значит, плоть у него есть, пусть даже незримая, а плоть, как известно, бренна.
Незримый демон во плоти? Дух, грабящий магазин? Какая нелепость!
Знаменитый сыщик придерживался версии, что это дело рук человеческих, поскольку убедился, что всё зло от людей, — но как человеку возможно было достичь такой прозрачности? Александра Павловича смущало то, что невидимость не была полной. Если бы преступник оказался ловким гипнотизёром, он внушил бы всем присутствующим, что невидим, а не предстал в образе летающего бурдюка с фекалиями и красными глазами. Великий гипнотизёр мог заставить всех присутствующих забыть об ограблении. Это было бы даже легче, чем внушать сложную картину частичной невидимости. Гипнотизёру не потребовалось бы спорить и угрожать, а тем более — вступать в рукопашную схватку.
Анненский закончил опрос свидетелей и вышел на Большую Садовую улицу, погружённый в раздумья.
Нет, не гипноз! На грабителе был какой-то костюм, или же он использовал искусно наведённую неведомыми приборами оптическую иллюзию. В России о подобных технических достижениях Анненский ничего не слышал. Вполне вероятно, что грабить петербургские ювелирные магазины преступник или шайка преступников прибыла из-за рубежа. Отлов международных Плешнеров последних дней наводил на невесёлые мысли. Вдобавок, грядущий визит британского посланника…
— Понаехали, — сквозь зубы пробормотал Анненский, садясь в экипаж.
О невидимых кошках что-то говорил Нерон Иваныч. Следовало навестить сапожника и расспросить подробней, но Александр Павлович не мог выкроить на это времени из своего перенасыщенного графика. Круговерть более важных дел, связанных с тяжкими преступлениями, захватила его с головой.
«Раскольник и нечистая сила связаны между собой Озерками», — пришло в голову Анненскому.
33. ТЕРРОР НЕВИДИМКИ
— Центральный Комитет предложил нам перейти на самофинансирование, поэтому засылать на общак мы не будем.
Плотный ком золотых украшений поблескивал гранями самоцветов. Он лежал на невидимом от обильного воздействия Х и N-лучей столе, стянутый невидимым мешком, и, казалось, висел над полом чудесным образом.
Возле стола, обратясь лицом к подставке с головой, собралась основа «Бесов» — Аполлинария Львовна, Савинков, Юсси и Воглев. Последний оставался в прозрачном костюме, не успев переодеться после экспроприации. В тусклом свете подвальных ламп от невидимки мало что осталось, едва ли можно было разглядеть даже самое заметное — содержимое кишечника и мочевого пузыря, образовавшееся из продуктов, не подвергнутых облучению и воздействию обесцвечивающего раствора. Говорил Воглев. Он был взбудоражен и категоричен.
— Это дело сладилось, удадутся и другие. Мы не будем больше ждать. Мы будем действовать сами.
— Без согласия Центрального Комитета? — спросила графиня и, не дожидаясь ответа, сказала: — Мы не самостоятельная организация, а часть «Народной воли» и поэтому обязаны руководствоваться решениями партии. В частности, свою инициативу нам придётся предоставить на рассмотрение цэ-ка и действовать только после получения его санкции.
— К чёрту цэ-ка! — зарычал Воглев как настоящий пещерный человек. — Центральный Комитет бросил нас на произвол судьбы, зная, что у ячейки отсутствуют иные каналы финансирования, и тем самым поставил жизнь Николая Ивановича на грань смерти. Товарищам давно нет дела до нас. Вспомните, когда сюда наносил визит кто-нибудь из руководства «Народной воли»? Все сношения с партией велись письменно, через Аду. Товарищи на нас плюнули и больше нам не товарищи.
— Вздор! — возмутилась Аполлинария Львовна. — Это грубое нарушение дисциплины.
— Вы о партийной дисциплине беспокоитесь, графиня? А как тогда вы посмотрите на право члена партии на самоопределение? Каждый из нас волен покинуть организацию по своему желанию.
— Уведомив об этом Центральный Комитет.
— Всенепременно, — саркастически сказал невидимка. — Мы также имеем право создать свою организацию и действовать по своему усмотрению. Я предлагаю проголосовать.
— За выход? — Морозова-Высоцкая побледнела.
— Не на-ато спешить, — веско отмерил Юсси. — Пусть партия теперь не наш рулевой, торопиться не нато.
При его словах Воглев засопел и переступил с ноги на ногу. Это было заметно по перемещению в воздухе непрозрачного содержимого.
«Нигилист превратился в помёт, — подумал Савинков, неотрывно наблюдающий за ним. — Вот что бывает, когда отказываешься от самого главного».
— А вы что думаете, Борис Викторович? — спросил Воглев, который сам наблюдал за наблюдателем.
Юрист деликатно кашлянул и после небольшой паузы рассудительно ответил:
— Я думаю, что наши — те, кто с нами, пока своими поступками не докажут, что они не с нами. В плане отношения к нам Центрального Комитета вы абсолютно правы. Другой вопрос, что партийную дисциплину в таком важном вопросе, как террор и экспроприации, нам всё-таки не мешало бы соблюдать.
— Вот как? — спросил Воглев. — А что, если я в одиночку выйду на акцию?
— Мы не сможем вас остановить, — признал Савинков. — Что до меня, говоря по совести, я тому и препятствовать не хочу. В ссылке насмотрелся на бесплодных говорунов… Вот начнём вести террорную работу, партия нам в ножки поклонится.
Невидимка довольно то ли рыкнул, то ли рыгнул.
— А ты, Юсси?
— Останавливать? — уточнил финн. — Нет.
— А помогать?
— Наверное. Та.
— Выношу вопрос на голосование, — триумфально объявил Воглев. — Кто за то, чтобы начать акции возмездия против членов правительства и чиновников, ответственных за угнетение народных масс и расправу над революционерами?
Савинков поднял руку.
— Подождите! — воскликнула графиня. — Мы ещё не узнали мнение Николая Ивановича.
Кибальчичу открутили кран и подали воздух в речевой аппарат.
— Умоляю, скажите ваше мнение, дорогой Николай Иванович! — дрогнувшим голосом попросила Морозова-Высоцкая.
Голова открыла пасть.
— Когда мы акционировали против Александра Второго, у нас хватило смелости, но не хватило ума, — громкий рокот, вылетающий из голосовых связок, показал, что напор чересчур велик, но ни у кого не хватило смелости убавить его — столь был ответственный момент для существования ячейки «Бесы». — Я помню, я горжусь тем, что всё помню. У меня было очень много времени подумать, и я всё для себя решил. Теперь мы будем действовать иначе. Продуманно.
Время в подвале остановилось.
— Объявляю время террора. Мы должны устроить череду ответных политических казней во имя высшей справедливости, чтобы поднять народ на борьбу, и чтобы он пришёл к мысли о необходимости скорейшего начала Великой Русской революции!
…………………………………………………………
— Предлагаю убить начальника сыскной полиции Филиппова, — сказал Воглев.
— Почему его? — у Савинкова не имелось ни каких-либо идей относительно этой кандидатуры, ни особых претензий к ней. Да и особыми жестокостями в отношении революционеров Филиппов не прославился.
— Мы знаем, где он живёт, — бесхитростно объяснил Кибальчич. — Только поэтому, да еще потому, что у него нет серьезной охраны. Это облегчит процедуру исполнения приговора, к тому же Антону Аркадьевичу нужно учиться выполнять такую работу. Обучаться надо, где легче, дабы по мере роста совершенства перейти к более сложным делам. Дела же запланированы титанические, и в этом ячейка «Бесы» подобна Атланту, который только что поднялся с колен и готов расправить плечи…
«Следующий этап развития сумеречного гения — это мрачный инфернальный разум, — думал Савинков, озирая бородатую голову на подставке, баллоны и шланги под стеклянной доской и приборно-аппаратный комплекс в глубине подвала. — Кропотливыми усилиями на протяжении десятков лет они вырастили злого демона революционной борьбы, и теперь он вырвался на волю».
Принялись обсуждать детали предстоящей боевой работы и связанные с ней технические сложности.
— Нужен ещё один человек, а лучше двое, чтобы не только стоял внизу, но таскал воду и пилил дрова. Вы отошли от технической работы и увлекли за собой Юсси, вы постоянно оказываетесь задействованы в обеспечении невидимки, — вещала голова. — Между тем ячейке нужны руки для дровяных работ. Найдите замену или трудитесь в перерывах между эксами.
— Опять пилить? — вздохнул Савинков.
— Пилите, Борис Викторович, колите. Будут дрова — будет и электричество, и икс-лучи, и невидимость, а там и царскую власть скинем, но без дров никуды-ть-ть-ть! — воздух свободно протекал через ротовую полость Кибальчича, позволяя ему издавать любые произвольные звуки. — Не можем же мы заставить дам заниматься тяжёлой работой — женщинам приличествует выполнять свой долг внизу: следить за приборами, отгонять пауков, осуществлять мероприятия гигиенического характера.
— Мы теперь можем закупать наколотые дрова в том количестве, какое нам потребуется, — рассудил Воглев с практичностью техника.
— Кто-то должен дежурить возле топки, — возразил Кибальчич. — Подкидывать поленья, заливать воду в бак, выгребать уголья и золу.
— С этим вполне справится молодая и сильная женщина, — сказал невидимка. — Предлагаю посвятить в нижние Аду Зальцберг.
По окончании всех голосований поистине судьбоносного собрания ячейки «Бесы» Савинков вышел на свежий воздух, чтобы перекурить. Отошёл к поленнице. Достал дареный слесарем портсигар. Постукал папироской по крышке. Прибил табак, замял мундштук, закусил папироску, чиркнул спичкой.
За ним следили!
Савинков обернулся.
— Как вы меня заметили? — донёсся голос из пустоты. — Мне казалось, я не произвёл ни звука. Учусь ходить, не глядя на прозрачную обувь. Учусь ходить тихо.
— Я вас почувствовал. Ощутил присутствие человека. Вам ведь случалось узнавать о чьём-нибудь близком присутствии за спиной?
— Пожалуй, — с сомнением произнесла пустота. — Остаётся надеяться, что другие не столь чутки.
— Женщины и дети с вами не согласятся. — Савинков без опаски мог говорить с невидимкой. Кусты сирени прикрывали от случайного прохожего несуразность их однобокого диалога. — Кроме того, большинство людей чует, когда на них смотрят. Направленный взгляд физически ощутим, вопреки своей бесплотности. Направленное в упор внимание толкает нервную систему.
— Об этом я не думал. Придётся не смотреть в затылок жертве, когда буду сзади подкрадываться.
— Лучше всего следить за людьми краем глаза. Когда невидимка крадётся и при этом косится, он может остаться незамеченным.
— Разумно, — Воглев добродушно засмеялся, что было на него совсем не похоже. — Докуривайте и идемте ко мне в комнату. Я хочу вам кое-что показать.
ПРИГОВОР
14 сентября 1903 года за совершение ряда тяжких преступлений против честных борцов за народное счастье по приговору Тайного Суда казнён начальник С.-Петербургской сыскной полиции статский советник Владимир Гаврилович Филиппов. Исполнение приговора твёрдо направлено и решительно осуществлено Невидимой Рукой Тайного Суда.
Справедливая кара постигнет любого Пса и Вампира отныне и повсеместно, где бы он ни находился и под какой охраной ни прятался. Мы отомстим за наших погибших товарищей!
С нами Народ, с нами Бог и Справедливость!
Тайный Суд партии «Народная Воля»— Вы теперь и суд, и экзекутор? — Савинков едва не произнёс слово «палач», но вовремя спохватился.
— Теперь я незримый дух, кто меня остановит? — спросил нигилист и расхохотался. — Невидимость — это свобода! Свобода воли. Мы же теперь сами по себе. Вы помните, о чём мы только что голосовали?
— Но вы написали приговор до голосования, а значит, вынесли его задолго до общего решения, — возразил юрист.
— Я знал, что мою идею поддержат. Мы давно обсуждали кандидатуры с Николаем Ивановичем, строили планы, вырабатывали схемы проникновения и отступления. Никому из членов ячейки, кроме вас, предложение не было внове. Псы режима ненавистны решительно всем, даже ярым сторонникам режима.
Савинков покачал одобрительно головой, хмыкнул, прикинул шансы.
— А справитесь?
— Если я справился в магазине и скрылся посреди заполненной прохожими улицы, что помешает мне проникнуть в дом, пусть даже придётся перебить всю охрану? У меня есть невидимый пистолет.
— До первого выстрела, — сказал Савинков. — Потом его испачкает пороховой нагар, и он станет видимым.
— Возможно, — не стал спорить Воглев. — Но когда я начну стрелять, Филиппову будет поздно спасаться бегством.
— Что дальше? — спросил Савинков. — Пленение и смерть?
— Потом я брошу пистолет и уйду, — как о чём-то само собой разумеющимся заявил Воглев. — Меня ещё поймать надо.
Террорист всё продумал.
— Значит, завтра?
— Сегодня ночью, — горячо и быстро сказал Воглев. — Надо спешить. Я теряю невидимость.
34. КОМУ ГРОЗИТ НЕВИДИМАЯ РУКА
«В ПЕТЕРБУРГЕ ШАЛИТ НЕЧИСТАЯ СИЛА», — гласил заголовок.
Анненский скомкал газету и швырнул её через всю спальню в угол. Поганец Ежов изловчился обрыскать всю округу и расспросить дворников и жильцов окрестных домов, которые много чего видели. Если не из первых уст, то со слов других очевидцев они пересказывали слухи и домыслы. Ежов прошёл по указанному ими пути, на ходу расспрашивая новых встречных, часто оказывающихся свидетелями, и накопал столько всего, не известного полиции, что знаменитый сыщик пришёл в бешенство. Пронырливый стрюцкий опубликовал всё в газете! Теперь грабитель мог прочесть в подробностях о своих просчётах и взять их на заметку, чтобы потом сделать выводы и избежать преследования полиции. Анненский дал себе слово при первой же встрече задать изрядную трёпку подлому щелкопёру.
— Валериан, ещё газет! — воскликнул Александр Павлович. — Да пошевеливайся, скотина!
Прекрасное субботнее утро омрачилось. Александр Павлович намеревался отоспаться, откушать в большом количестве миног и водочки, а потом направиться в бани. Репортаж проклятого стрюцкого послужил недобрым предзнаменованием по-настоящему плохих новостей, и они не заставили себя ждать.
Вместо газет на серебряном подносе Валериан, осторожно вбежав в спаленку и со всей почтительностью склонившись к уху ротмистра, деликатно поднёс лопату назёма:
— Посыльный из Департамента. Срочно-с.
— Что ему?
— Письмо. Только в руки.
Когда Александр Павлович в лазоревом шлафроке, крепко затянутом поясом, вдел ноги в шлёпанцы, сбросил вязаный ночной колпак и вышел в гостиную, Валериан препроводил ему навстречу полицейского унтера, смиренно ожидавшего в прихожей.
Простой белый конверт. Знакомый росчерк Лопухина: «Анненскому».
Собственноручное послание директора Департамента полиции в выходной день.
У знаменитого сыщика сразу испортилось настроение.
* * *
Полицейские любили Филиппова, хотя и едва успели узнать за те полгода, что он пробыл в должности. Лишённый чванства по природным свойствам, Владимир Гаврилович обладал ясным аналитическим умом и рассудительностью потомственного чиновника, а после университета сразу впрягся в лямку судебного следователя и на этом поприще зарекомендовал себя наилучшим образом. До назначения на должность руководителя столичного сыска Филиппов три года прослужил в Петербургском градоначальстве и никому не причинил такого зла, чтобы сводить счёты выстрелом в лоб. Он серьёзно подходил к делу, со всеми был в хороших, ровных отношениях, обдумывал поступки заранее, дабы не навлечь на себя козни и не преткнуться на карьерной лестнице. Департамент полиции он рассматривал как широкое поле для деятельности, которая будет способствовать переводу из пятого класса в четвёртый, в действительные статские советники, а оттуда — на новую должность. Открывающую превосходную площадку для прыжка в третий чиновный класс. Новый чин и новый награды без потребности шагать по головам.
И такого человека застрелили?!
Анненский искал мотивы и не мог их найти. Он мог понять, если бы покушались на него, но на Филиппова? Подобных людей не убивают даже случайные террористы. Даже по ошибке. В собственном доме, ночью, с объявленным приговором — ошибка была исключена.
Обнаруженный на письменном столе приговор представлял собой не слишком затёртый на сгибах и замятый по углам лист почтовой бумаги, пожелтевший по контуру. Что указывало на продолжительное пребывание его вверху стопы, но не на первом месте, а возле. Вероятно, он был вторым или третьим, а верхние использовали для черновика. Анненский наклонил бумагу, чтобы свет косо падал на лист. Он искал вдавленности, которые могли быть нанесены автором предыдущего письма. Если разобрать буквы посредством сильного бокового света — а во время обучения в Париже Анненский узнал, что такое возможно, — тиснение могло помочь выйти на след писавшего, а от него — к убийце.
Увы, лист был гладок. Автор приговора брал бумагу из дести поштучно.
Сыщик поднёс листок к органу обоняния. Крылья носа высоко поднялись, ноздри широко раздулись, Александр Павлович полной грудью втянул воздух. Запах гуммиарабика и галловой кислоты. Ализариновыми чернилами мог писать человек едва ли бедный, привыкший, чтобы его эпистолы красиво выглядели, а старую бумагу использовал, чтобы не привела к нему. Ещё был запах. Запах тела. Запах пальцев, державших бумагу, и кармана, в котором она лежала. Анненский запомнил его.
Почерк. Он был неровный, но крупный и разборчивый. Возможно, автор притворялся или поручил написать кому-то менее привыкшему к упражнению с пером.
«Сравнить с почерками из архива наших инсургентов», — отметил жандарм. Он ещё раз пожалел, что не находится в парижской префектуре, где письмо показали бы специалисту, а эксперт-графолог выдал на его основе точную характеристику психотических особенностей, а то и внешности писавшего.
Но и без экспертизы Александр Павлович сделал вывод, что сочинитель приговора душевно болен. Такой вывод сыщик сделал из его терминологии: «Пёс», «Вампир», «Тайный Суд» и «Невидимая Рука», выглядели нарочито опереточными, а исполнение их с прописной буквы указывало на манию величия автора. Да почти весь приговор был сложен из слов с большой буквы!
Нормальные люди так не пишут.
Нормальные люди не убивают других людей.
Без веской причины, разумеется.
* * *
В особняке было не протолкнуться от съехавшихся на место преступления высоких чинов, однако Анненский сумел осмотреть кабинет, в котором был застрелен Филиппов, и даже труп, перенесённый в одну из дальних комнат.
«Почему Владимир Гаврилович?» — задался вопросом Анненский. Жандарм чуял, что именно в личности Филиппова кроется отгадка. Апелляция к преступлениям против борцов за народное счастье и к «Народной воле» была сделана для отвода глаз. Новоиспечённого начальника сыскной полиции не за что было привлекать к ответственности неведомому суду. Однако он был застрелен при загадочных обстоятельствах из таинственного оружия, и само это оружие наводило на серьёзные размышления.
Директор Департамента полиции Алексей Александрович Лопухин показал пулю, извлечённую из простенка между окнами позади кресла. Филиппов ночью сидел за письменным столом. Убийца вошёл в кабинет и выстрелил ему в голову. Стрелял с близкого расстояния — на лице трупа темнели крупицы сгоревшего пороха. Пуля попала в левую сторону лба, прошла навылет и застряла в штукатурке. На полу обнаружили гильзу, откинутую выбрасывателем за тумбу стола. Таким образом было установлено, что убийца приблизился к жертве почти вплотную и держал оружие над столом, а Филиппов не пикнул!
— Ему была положена квартира в Департаменте полиции, — сдержанно кипятился Лопухин. — Но нет, у него же семья, здесь же родовое гнездо! Вот результат — лежит с простреленной главой и несть более ни горестей, ни забот служебных.
Вальяжный Филиппов не думал переезжать, и Анненский понимал его решение. Александр Павлович тоже не рассматривал бы всерьёз вариант бросить собственный особняк, чтобы поселиться в служебной квартире, сколь бы она ни была комфортной. В родительском доме он не селился только потому, что предпочитал ощущать себя в отрыве от милых, согревающих душу привязанностей. Также и перебраться из холостяцкой норы в Департамент было равносильно тому, чтобы надеть на себя ошейник и пристегнуть поводок.
Сыщик, привыкший ловить и сажать лиходеев, превыше всего ценил свободу.
— Вот-с, — Лопухин достал из кармана конверт, раскрыл и вытряс на ладонь Анненскому комочек грязного тяжёлого вещества. — Можете сказать, что это такое?
— Смятая пуля.
— Приглядитесь получше.
Александр Павлович подошёл к окну, рассмотрел при солнечном свете измазанный кровью и мелом, сплющенный с переднего конца цилиндрик.
— Восьмимиллиметровая пуля… — начал он и умолк. — Хм, интересно.
— Более чем интересно.
Анненский поднёс пулю к свету. На заднем конце металл блестел как стеклянный и просвечивал на солнце.
— Теперь взгляните на гильзу.
Директор Департамента вытряхнул из конверта странной формы тёмно-серый бочоночек. Анненский повертел его в пальцах и поднёс к окну. Пальцами он чувствовал, что держит гильзу, глаза же видели пороховой нагар, затемнивший изнутри её стеклянные стенки.
— Что скажете?
— У нас такие нечасто встретишь. Возможно, пистолет Крынка. Я держал похожие пару дней назад, с бойни у Вальцмана в Кокушкином переулке. Но те были медные, а эта Бог знает из чего. Вы хотите сказать?..
Лопухин медленно кивнул.
— Связь еззь, — свистящим шёпотом произнёс он.
Проницательности директора Департамента полиции мог позавидовать любой Пинкертон.
— Произошло нечто в высшей степени странное, чему объяснения пока нет. Но мы его найдём, — заверил Александр Павлович.
— Связь между погромщиками в Кокушкином и убийством Филиппова говорит нам о том, что действуют политические преступники, — мягко, но непреклонно произнёс директор Департамента. — Вчера была экспроприация, сегодня — террор против власти.
— Репрессии против представителей власти ужесточат нашу месть, — стиснул зубы жандарм.
— Вы понимаете, — продолжал Лопухин, — что оба уголовных дела могут быть объединены в одно, которое носит характер преступления политического.
Ротмистр кивнул, и тогда директор Департамента полиции подсёк удочку.
— Я хочу, чтобы вы допросили прислугу. Мы задержали швейцара, дежурившего ночью, и дворника. Остальным предписано находиться здесь до особого распоряжения. Я предполагаю, что кто-то из слуг мог оказаться пособником, впустившим убийцу, а то и самим стрелком. Мы помним Халтурина и то, как он месяцами таскал в императорский дворец динамит, пока не накопил два пуда. Здесь может притаиться такая же змея. Я могу попросить об этом через вашего непосредственного начальника Якова Григорьевича, но предпочитаю лично. Поработайте с ними. Методы и средства по вашему усмотрению.
Анненскому ещё не приходилось допрашивать полицейских, а швейцар Филиппова и дворник состояли на службе и носили оружие.
— Понимаю, — вкрадчиво сказал директор Департамента и настоял: — Руку вам после этого подавать многие не станут, потому что будут примерять полицейских в комнате сто один на себя, но вы давно уже не полицейский сыщик, вы — жандарм. Да и лучшего специалиста у меня, увы, нет. С прислугой так или иначе всё кончено. После случившегося её придётся рассчитать. Нам же важно не упустить людей, замешанных в убийстве, и все они под подозрением. Прислуга может быть подкуплена или ненавидеть господина по личным причинам. Вам требуется установить, имелся ли факт соучастия в преступлении, а если был — в чём он заключался.
— Есть, — лаконично ответил ротмистр.
Лопухин протянул конверт, Анненский переложил в него пулю и гильзу.
— Мы отправим их в химическую лабораторию Университета, — мягко, но уже отстранённо произнёс Лопухин, показывая, что аудиенция окончена. — Там установят, что это за диковинный материал.
— Они как-то научились делать прозрачные вещи и прозрачных людей, — неожиданно для себя самого произнёс Анненский.
Директор Департамента полиции выжидательно посмотрел на него.
— Вчерашнее ограбление ювелирного салона на Большой Садовой.
Лопухин понял и утвердительно наклонил голову.
— Действительно, — сказал он. — Непонятный нам пока способ. Это что-то, чего в России нет.
«Плешнеры», — подумал Анненский.
35. НЕВИДИМКА БЕСЧИНСТВУЕТ
По случаю безвременной кончины полицейского начальника вино лилось рекой и где-то хаос шевелился. Завели граммофон. Исполняемое на бис «Боже, царя храни» из уст террориста звучало особенно зловеще.
Юсси не привык к пирам в столовой, а графиня не имела обыкновения пировать на кухне, поэтому Савинков и Воглев показали себя истинными либералами и мобильными космополитами. Перемещаясь туда, сюда и на двор, чтобы выпить с Михелем, они жрали в два горла и к середине дня наклюкались до положения риз. Когда пришла Ада Зальцберг, подпольщики утратили всяческую конспирацию. Усы Савинкова топорщились как у бешеного лиса, котелок сидел на голове криво — было заметно, что он неоднократно падал в грязь. Развалившись на скамейке под соснами, он держал в правой руке бутыль крымского хересу, левой же обхватил Воглева за плечи, притягивал его к себе и глумился:
— Я вас насквозь вижу, Антон Аркадьевич! Насквозь и ещё на сажень вглубь.
— И что же вы изволите видеть, позвольте вас спросить? — невнятно отвечал ему Воглев.
— Главным образом, кал!
Юрист не лгал и оказался в превосходной степени прав. Носоглотка, лёгкие и даже пищевод невидимки были наполнены табачным дымом, в животе бурлили переваривающаяся закусь и красное вино, ниже отлагались отходы. Успевшая подновиться кровь текла по жилам, закачивалась в сердце и выталкивалась наружу. И хотя она едва просвечивала розовым, было заметно, что в одних сосудах она светлее, а в других темнее. Больше всего её помещалось в печени, которая распростёрлась поперёк живота, словно тучный буревестник революции в утробе троглодита решил расправить крылья, но сумел совладать лишь с одним. Невидимые башмаки утратили право называться таковыми, будучи в слякоти. Да и прозрачный костюм извозюкался в пыли, на рубашку был пролит херес, в волосах отложились неаппетитные мелочи, словно воспоминания о партийной работе. Словом, нигилист, утративший человеческий облик, обрёл взамест него свинячью видимость. Кожа на роже была до туманности немытой, а трёхдневная щетина отрастала окрашенной пигментом, образованным из новых питательных веществ.
— Кого я вижу! — воскликнула Ада. — Господа, вы бы постеснялись.
— О-о, детка, — только и смог выдавить Савинков. Он хотел попросить разрешения поцеловать ручку прекрасной дамы, но не осилил.
— Камрадесса! — обрадовался Воглев.
— Что же вы, товарищ Ропшин, — язвительно продолжала Зальцберг, подходя к ним, — двери в лавочку не закрываете?
Савинков уловил, куда направлен бесстыжий взгляд барышни из Питера, стащил руку с плеча Воглева и сунул в мотню свою.
— Pardon, — обронил он небрежно, ощупав недостаток. — Надеюсь, вы приказчика не видели?
— Приказчика не видала, — бойко ответил Ада Зальцберг. — Там пьяный грузчик на мешках валяется.
Савинков прикрылся полой пиджака.
— А у меня есть для тебя кое-что, — вдруг сказал Воглев и начал подниматься. — Пойдём в дом, покажу.
— Невидимого приказчика? — засмеялась Ада, демонстративно скакнув взглядом.
Эта девка умела вогнать в стыд! Но троглодит был уже не тот, что раньше, и в ответ грязно захохотал.
— Это товар, а не купец. Хряй за мной, тебе понравится.
За минувшие дни Зальцберг успела пережить потрясение, обдумать случившееся с Воглевым и теперь испытывала к невидимке жгучее любопытство. Прежним товарищ не нравился ей, а обновлённым был весь такой загадочный, не стеснительный и совсем не нудный.
Савинков побрёл за ними, но Воглев ввёл Аду в свои покои и закрыл перед ним дверь.
— Обождите в гостиной. Мы выйдем, когда будем готовы.
Дверь затворилась. В спальне что-то весомо стукнуло по столешнице. Послышался восторженный визг и смех Ады.
«Это товар или приказчик?» — в жилах Савинкова вскипела ревность, он стиснул кулаки, но остался стоять перед дверью, покачиваясь на каблуках и прислушиваясь. В берлоге троглодита раздавались совершенно животные звуки.
— Пся крев! — прошипел Савинков и сел ждать в столовой. За неприбранной поляной он был в уединении (Аполлинария Львовна удалилась прилечь), только бутыль с мадерой, из которой он временами наливал себе в лафитничек, служила ему компанией. И долго так сидел.
Наконец, они показались. Впереди Воглев, в свежем непрозрачном костюме и оттого почти человеческий.
— Зовите же графиню, — ликовал он.
Савинков так и сделал.
— Мы ждём, — Аполлинария Львовна вышла в столовую с больной головой и не совсем в расположении духа.
— Узрите царицу Савскую!
Бедный юрист даже смутно не подозревал, что изобилие золота и самоцветов способно так преобразить женщину. Когда из покоев выступила Ада, у него отвисла челюсть, а из разжатых пальцев выскользнула рюмка и покатилась по столу, возле самого края задержавшись о вилку, но Савинков не заметил этого и ненарочно сбросил лафитник со стола. Рюмка упала, ударилась о мысок штиблета, соскочила на пол и не разбилась.
Ада ступала, опустив голову, и это только оттеняло сверкание навешанных на неё украшений. Сейчас в ней было прекрасно и целесообразно решительно всё. Недостатки ближневосточной внешности, заметные при бедной одежде, в ювелирном облачении от лучших парижских и антверпенских мастеров обернулись в достоинства, явившие потрясенным взорам внезапно проступившую во всем облике библейскую царственность.
А когда Ада подняла взгляд и сверкнула глазами, в сердце Савинкова вонзилась раскалённая игла.
— Charmante, — только и прошептала графиня, к которой разом вернулось хорошее настроение.
«Сюда бы Ежова», — со мстительным восторгом подумал Савинков.
Кликнули Юсси, а с ним и Марью, ибо пришла пора подавать на стол. Оба не сразу узнали Аду, но, узнав, отреагировали по-разному. Марья обмерла и застыла как бы в мистическом благоговении, а на лице Юсси неторопливо сменились прежде невиданные выражения великой эмоциональной насыщенности: настороженность, изумление, похоть, алчность, подозрительность и ледяной гнев. Финн ничего не сказал, развернулся на каблуках и вышел. Марья осталась.
— Ну, как тебе? — спросил Воглев.
— Прямо царица, — выдохнула Марья. — Как есть царица библейская.
— Во-от, видишь! — Воглев крякнул, донельзя довольный, и от этого Савинков стряхнул оцепенение.
— Вижу, ваш желудок пуст, Антон Аркадьевич, — запустил он когти в ранимую душу невидимки. — Не пора ли нам ужинать? Марья!
За столом воздали должное ликёрам, кроме Ады, которая мало пила, много ела и не снимала с себя золота. Говорили всё больше о партийной работе и об ответственности перед народом.
— Как вспомню, что рабочие голодают, сразу жрать хочется, — пробубнил Воглев с набитым ртом.
— Нам нужно крупное дело. Такое, чтобы по всей России заговорили, — графиня Морозова-Высоцкая вошла во вкус убийств и экспроприаций. И хотя не участвовала к акциях лично, плоды ей всё больше и больше нравились.
— Предлагаю убить Святополк-Мирского, — со значением отпустил Савинков, чтобы произвести впечатление на дам. — И приговор на столе. От тайного суда чтоб.
— А вы азартны, Борис Викторович! — прокомментировал нигилист. — Исполнять-то мне.
— Каждому — своё, — парировал Савинков. — У вас талант исполнителя. Надо пользоваться им, если есть.
— Верность и преданность без удачи не вознаграждаются, — тихо сказала Ада. — Я буду молиться за тебя, дорогой.
Удивительно было слышать от неё слова о молитве к Тому, существование Которого она с такой категоричностью отрицала ранее. Зальцберг на глазах изменилась. Теперь она не посмеивалась над нелепым троглодитом. Какая-то несвойственная ей девичья задумчивость облекла барышню из Питера и укротила нигилистическое буйство.
Невидимка обратил к ней своё туманное лицо, красные круги зрительного пигмента повернулись в воздухе.
— А ты, любовь моя, — нежно спросил он. — Кого бы ты хотела?
— Я? Царя, — горячо прошептала Зальцберг.
Савинков поднял брови.
— За что?
— Царь — икона самодержавия, — прежним тоном ответила Ада. — Если свору царедворцев оставить без кумира, вы увидите, как скоро изменится страна.
— Пробовали уже с Александром Вторым, — рассудительным тоном бывалого «беса» заметила Морозова-Высоцкая. — Палочку только добавили в имени следующего царя. Ах, да, получили ужасную реакцию, в которой пребываем по сю пору.
Ада зарделась.
— Надо не только царя, надо весь род Романовых истребить, — пылко заявила она. — Чтобы наследников не было. Всех.
— До основанья, — севшим голосом поддержал Воглев.
— Вот это, я понимаю, нигилизм, — Савинков цинично хмыкнул и все стихли. — В этом я вижу истинный глобализм. С ним гордость паче сатанинской, а с тем самоуничтожение, — Савинков хотел сказать «самоуничижение», но вырвалось и он продолжил, не исправляясь: — Это путь в бездну, вот что во всём этом лично для меня ужасно. Хотя ужасного во всём этом нет, оно просто невообразимо. Террор заведёт нас в преисподнюю. Впрочем, простите, я пьян.
Зальцберг расхохоталась. Савинков смущённо потупился. Воглев по-медвежьи заворочался, стул под ним заскрипел.
— Может быть, Ада и права, — задумчиво возразила графиня. — Убрать всех наследников, уничтожить самодержавие, как во Франции сделали. Пускай за власть в России борются политические партии, а не семьи, и будет у нас парламентская республика.
— Значит, террор! — глаза Савинкова блеснули.
36. НА СЛЕДУЮЩИЙ ДЕНЬ
В коридоре послышался шорох. Савинков открыл глаза и положил ладонь на холодную рукоять револьвера. Непривычно было обнаружить себя в нижней комнате, куда давно собирался перебраться. Непривычны были звуки за дверью. В мансарде он отдалялся от жизни дома, а тут влился и сторожко реагировал.
«Почему я здесь? — думал Савинков. — Забился как зверь в нору. Чего я здесь хотел? Почему не пошёл наверх?» Комната была запущенной, но просторной и значительно лучше обставленной. Он спал на широкой кровати. Хватило места положить рядом с подушками револьвер, не опасаясь, что он брякнется. По кровати можно было кататься с боку на бок и даже поперёк. Савинков привольно развалился на ней вместо того, чтобы скукожиться на диванчике покойного Штольца. Он почувствовал, что выспался, только жутко хотелось пить и ломило в висках. К счастью, спал в одежде, то есть наверняка обошлось без конфуза, да и возни было меньше.
Опустив ноги на пол, Савинков кое-как обулся. Облачился в жилетку. Стянул со стула пиджак. Большое ясное зеркало в овальной раме на цапфах отразило щеголеватого мужчину со слегка помятым и несколько мученическим (к головной боли добавилась тошнота), но от того тем более благородным лицом. Савинков подкрутил усики, огладил костюм, поворачиваясь перед зеркалом так и сяк, покачал его вверх-вниз, убедился, что с любого ракурса хорош или по крайней мере сносен, и покинул спальню.
В чисто прибранной столовой графиня раскладывала пасьянс.
— Bon matin, madame.
— Ca va, monsieur Savincov? — с иронией, переходящей в лёгкий сарказм, осведомилась Морозова-Высоцкая, отложила карты и посмотрела на него, будто ожидая насадиться зрелищем позора.
«Бывало хуже, но не было гаже», — сказал он себе, однако в нём взыграл варшавский гонор. Савинков незаметно загнал ком из горла обратно в пищевод и ответил с некоторой галантностью:
— Ca allait mieux, mais jamais plus merveilleux.
Затем доброжелательно кивнул, отвернулся, чтобы графиня не видела его лица, когда ком рванулся обратно, и чинно прошествовал к выходу.
— Возьмите что-нибудь на кухне, Марьи нет, — добавила ему в спину Аполлинария Львовна самым обыденным тоном.
Савинков остановился. Проявляя учтивость, повернул голову. Его слегка качнуло.
— Я её с поручением услала в город, — на устах графини заиграла победная улыбочка, словно она задумала хитрость, да не одну.
— О-о, — только и ответил Савинков, бледно улыбнулся в знак признательности и поспешил на свежий воздух.
Папироса заглушила дурноту и пробудила интерес к окружающей действительности. Воглева он нашёл в подвале. Невидимка в рабочей блузе возился с машиной жизнеобеспечения у дальней стены и негромко разговаривал с Кибальчичем. Воздух был пущен на малый напор, чтобы долго не пересыхал рот, и голова издавала негромкий речитатив. Воглев всегда так делал. На даче инженерам больше не с кем было вести продолжительные беседы, а поговорить хотелось.
— Взорвать бомбу на заседании Комитета министров? — переспросила голова, печально взирая на дверь, в которую заходил Савинков. — И где вы находите шанс на успех? Любое дело можно разрешить просто, логично и красиво, но этот способ всегда неправильный. Подобный вашему замысел строится без учёта массы смежных обстоятельств, значительно затрудняющих дело и усложняющих процесс, лишая его эстетики.
— А вот и Борис Викторович! — приветствовал невидимка.
— Зашёл проведать, — с похмелья Савинков избегал разглагольствований, чтобы не сболтнуть чего-нибудь лишнего.
— Вчера был незабываемый вечер, — деликатно прокомментировал Кибальчич.
Савинков опасливо покосился на него и смолчал.
— Помните, как мы посвящали Аду? — спросил Воглев, переходя к аэратору позади подставки.
— С трудом.
— И что потом было? После того, как мы ей показали подвал?
— А мы ей показали?
— Вы не помните?
— Теперь начинаю смутно припоминать, — соврал Савинков.
— Как вы к Аде приставали, — глумным тоном продолжил невидимка. Грязные пальцы его были видимы и мелькали с ловкостью необыкновенной.
— Помилуй бог, — не поверил Савинков.
— Впрочем, я не ревную. Пускай Ежов беспокоится.
— Кстати, где она?
— Отправилась в город вещи собрать, чтобы переселиться к нам.
— О-о, — только и сказал Савинков.
— Что?
— И вы её отпустили?
— Ада не выдаст тайны. Она столько носила секретов в приватной почте, что знакомство с Николаем Ивановичем едва ли послужит поводом продать нас полиции.
Савинков подумал, надо ли говорить, но всё же сказал:
— Она взяла драгоценности?
— Я ей подарил!
— Она не вернётся, — на душе у него стало холодно и пусто, ощущение утраты явилось моментально и оказалось всецелым.
— Вы не доверяете проверенному товарищу?
— Я доверяю разуму, — меланхолично ответствовал юрист. — Ада была предана ячейке, пока была бедна, как всякий бедняк предан делу справедливости, пока нажиться ему не дают люди и обстоятельства.
— Да что вы такое несёте! — троглодит даже оставил работу, выпрямился и развернулся к нему. — Вы не…
Но тут заговорил Николай Иванович, и Воглев немедленно замолчал, прислушиваясь к авторитету.
— А ведь Борис Викторович прав, и я разделяю его мнение. Пауки, темнота, грязь, отрезанная голова, — мягко сказал Кибальчич. — Какой здравомыслящей барышне это понравится? Я нашёл Аду Зальцберг исключительно здравомыслящей и по этой причине буду сильно разочарован в своих аналитических способностях, ежели она вернётся.
— Ада придёт. Не сегодня, так завтра, — рыкнул Воглев, швырнул железячку на что-то железное и быстро вышел.
Революционеры проводили его слегка испуганными взглядами.
— Мы сделали человека-невидимку, и вот он каков, — печально сказала голова.
— Антон Аркадьевич заметно изменился после операции, — осторожно заметил Савинков. — Как вы полагаете, это от осознания могущества или от регулярного приёма стрихнина?
— Вы же сами у аптекаря заказывали, — сказала голова. — У него целая банка стрихнина, который Антон Аркадьевич принимает фармацевтическими порциями, я ему рекомендовал для поднятия боевого духа, но теперь замечаю, что ежедневная профилактика не идёт на пользу. В будущем я начну настаивать отказаться от этой порочной практики и перейти на алкалоид полегче, закажите в аптеке кокаин.
— Без труда.
— Попробуем кокаин и проследим, как он влияет на нервную систему Антона Аркадьевича. Если положительные изменения не оправдают ожиданий, испробуем в качестве тонизирующего средства мышьяк. Думаю, мышьяковистый ангидрид или арсенит калия поможет ему. Они всегда помогали.
— Следует ли дальше бодрить его? — засомневался Савинков. — Ада убежала. Больше она не станет приводить в смущение Антона Аркадьевича. Да он и перестал её бояться.
— Вы пристально за ним следите? — спросила голова.
— Если долго смотреть на невидимку, уясняешь, что еда продвигается по пищеводу до желудка в среднем за семь секунд, — ответил Савинков.
— В наблюдательности вам не откажешь, — похвалил Кибальчич.
* * *
Ада не пришла и на следующий день.
— Может, случилось что? — беспокоился Воглев.
С утра сгустился туман и простоял в холоде и безветрии до самого вечера. Несмотря на непогоду, подпольщики собрались возле скамеечки под соснами. По сути, за минувшие дни произошла утрата всяческой конспирации. Невидимка спокойно разгуливал по двору, много раз курил на скамейке, разве что в магазин не ходил. Сейчас он сидел в компании Михеля, Савинкова и Юсси. В костюме, в шляпе, в перчатках Воглев издалека выглядел вполне заурядно. Небритая и немытая рожа утрачивала прозрачность. Сделалось видно красную кровь в сосудах и костный мозг. Живой организм обновлялся стремительно. Чтобы превратиться обратно в незримый объект, требовалась повторная процедура облучения и обесцвечивания.
— Та понятно, что с ней случилось, — равнодушно молвил Юсси. — Приступ жадности обуял.
— Как она говорила? — Воглев скрипнул зубами. — Украшения — лучшие друзья барышень?
— Империалы, — глухо сказал Савинков. Он осип по промозглой погоде.
— Мне ещё тогда следовало понять. А теперь приходится думать, выдаст нас жандармам или нет.
— Не выдаст, — рассудил Савинков. — Она сейчас далеко отсюда. Скорее всего, возвращается домой. Откуда она там…
— Из Умани.
— А мне говорила про Шклов.
— Что уж теперь, — пробормотал Воглев.
— Я бы съездил, — сказал Михель.
— Ежов должен знать, если они были любовниками, — Савинков попробовал выпустить дымовое кольцо и у него практически получилось.
— Ежов… — севшим голосом сказал невидимка.
— Это пустострада-ание, — Юсси вытащил изо рта трубку и заговорил, выбрасывая по кускам табачный смрад. — Не на-ата им санима-аться. Найди тругую бабу, и все дела.
— Какую бабу… — с горечью выплюнул Воглев. — Нам надо человека найти на подвал, чтобы надёжным был, да где его взять?
— А Ежов? — напомнил Савинков.
— Мне лично Ежов категорически не нравится, — откровенно высказался Воглев. — У него мурло злобного шкодника.
— Скользкий, как сопля, — добавил Юсси.
Михель хмыкнул, хотя и не знал толком, о ком идёт речь.
— Однако же Аполлинария Львовна его привечает и доверяет ему, — возразил Савинков, размышляя над выданными характеристиками. Если согласиться, значит, не только признаешься, что дружил с негодным камрадом, но и опорочишь сам себя. Если опровергнешь их, значит, причислишь себя к разряду людей порядочных, которые также заслуживают доверия и уважения. Он хотел быть приличным товарищем, но чувствовал, что попал в ловушку.
— Ежов всё время хочет и рыбку съесть и на елду не сесть, как будто много имеет дел с рыбаками-содомитами, — многозначно и злобно высказался Воглев.
— Не перебарщиваете ли вы со стрихнином? — в лоб спросил Савинков, чтобы сменить тему и поставить нигилиста на место.
— Голова знает дозу! — с апломбом заявил Воглев.
«Непробиваем», — Савинков затянулся с шипеньем и чавканьем. Папироса отсырела в вечернем тумане. Дым табака был кислый и отдавал волглой горечью.
По тому, как выпрямился и одеревенел Юсси, понял — происходит что-то нехорошее. Бросил окурок под ноги и растёр носком штиблета.
— Стра-авия желаю, — сдержанно даже для чухонца произнёс финн.
По спине Савинкова пробежал озноб. Он медленно обернулся и увидел идущего по дорожке городового.
Этого полицейского он видел много раз и даже иногда здоровался. Городовой никогда его не останавливал, вероятно, принимая за дачника, а когда дачный сезон кончился, то ли привык к благопристойному обитателю, то ли окольными путями узнал, что он снимает угол у взбалмошной графини, которая привечает самую разношёрстную публику политического свойства и безобидного нрава. Так или иначе, городовой не беспокоил Аполлинарию Львовну, но тут вдруг зашёл. После убийства Филиппова по всем околоткам Петербурга и пригородов могло разойтись указание проверить всех.
«Кто мы? Чухонец, беглый, непрописанный и… невидимка», — оценил Савинков пёструю компанию «бесов», но не дрогнул, а лишь коснулся рукой шляпы, и получил от городового едва заметный приветственный кивок.
— Здравия желаю, господа хорошие, — вежливо обратился полицейский к мутной компашке мастеровых и разночинцев. — Документики готовим. По долгу службы вынужден вас переписать. Кто у нас на учёт не встал, тот пойдёт со мной в околоток записываться и штрафоваться. Такие дела.
— Чего вдруг? — рыкнул Воглев. — Решали же вопрос летом. Аль начальнику ещё занести надо?
Он сидел, опустив голову, окружённый табачным дымом. Из-под надвинутой на нос шляпы его лица почти не было видно. Кожа на щеках, увлажнённая туманом, имела неестественный вид, как белая вощёная бумага, щетина под носом и на подбородке скрывала просвечивающие кости черепа. Только кровяные прожилки и яма рта заставляли усомниться, нормальный ли это человек или больной далеко зашедшей заразой.
— Антон Аркадьевич! — воскликнул городовой. — Ну как так можно? Порядок-с должон быть. У нас приказ, мы люди подневольные. Договорённость в силе, однако закон блюсти надоть. В меру, так сказать, нашей испорченности.
— Зайди к графине, — распорядился Воглев, не поднимая головы. — Пусть она скажет, ты запишешь. Ступай к ней, все будете довольны, и ты, и околоточный.
— Я не за тем, — отмахнулся городовой. — Вы и так весь участок подводите. Не спрашивали — не спрашивали, ваше счастье, а сегодня особый случай. Кого без прописки найду, заберу. Да не журитесь, просто на учёт поставим и отпустим. Деньги такоже приготовьте, без них не обойдётся никак.
— Утомил, дьявол! — вскинулся Воглев.
Городовой вытаращился, затем деловито направился к нему, положив ладонь на эфес полицейский сабли.
— Антон Аркадьевич, вы ли это?
Невидимка осклабился во всю свою чёрную пасть и снял шляпу. Вид его оказался неожиданно пугающ даже для «бесов», которые за время перекура присмотрелись к одёжке и обратно поверили, что имеют дело с нормальным человеком. Тем ужаснее предстал невидимка перед непосвящённым. У него не было лица. Вместо глаз в ямах пылали отблески геенны огненной. Над ними висел мутный белёсый ком головного мозга, увитый розовой паутиной кровеносной сети, их прикрывали розовеющие прожилки мышц. Сквозь всё это можно было разглядеть спинку скамейки и сосны за ней.
Влажный беззубый зев распахнулся посреди поросли намечающихся усов и бороды, и в нём зашевелился обложенный белым налётом язык.
— Не спрашивай, кому грозит Невидимая Рука, если думаешь, что она грозит не тебе! — исторг грубый рокот изуродованный троглодит.
Полицейский ахнул, схватился за сердце, но отважно шагнул навстречу чудовищу, как мимо пустого места пройдя мимо Савинкова.
— Ах, не зря к вам зашёл, — от всей души заявил городовой. — Вот же ж свилось кубло бесовское. Мы-то в околотке гадаем, взаправду ли всё, что о вас дачники судачат. Нипочём теперь не откупитесь.
Невидимка расхохотался ему в лицо. От демонического ржача городового шатнуло. Он глубоко вздохнул, покачал головой и сокрушённым голосом продолжил:
— Ужоснах, но ничё, все в охранку пойдёте, сукотники. Кровью блевать и признательные давать показания…
Савинков истово перекрестился и выстрелил ему в затылок.
37. СЛУХИ
Туманный день погрузил столицу в непроницаемую пелену, как ёлочную игрушку в коробку с ватой. Хоронили Филиппова. Толпа скорбящих собралась на Новодевичьем кладбище, чтобы, раз уж не отстояли панихиду в Воскресенском соборе, то хотя бы присутствовать, когда будут выносить гроб.
Анненский в штатском платье стоял в охранении на краю людского скопления. Наблюдал подозрительных и готов был к решительному вмешательству, если бы кто-то в его секторе ответственности повёл себя агрессивно при приближении высоких лиц. Сейчас все великие люди находились в соборе, окружённые надёжными людьми и переодетыми жандармами. Александр Павлович позволил себе отвлечься и смотрел, как с увядшего дерева время от времени падает жёлтый лист осенний прямо на снующих по булыжнику голубей. Голуби клевали брошенное чьей-то щедрой рукой пшено и не волновались. Захотелось разбежаться и врезать по ним с ноги. Анненский даже услышал и почувствовал, столь велика была грёза: пинок, хлопок, полетели перья. Попал!
Когда жандарм вынырнул из сладких грёз, к удивлению своему обнаружил практически рядом знакомую сутулую фигуру. Нерон Иваныч в ватном картузе, тёплом пальтишке нараспашку, из-под которого выглядывала новёхонькая кубовая рубаха с жар-птицами, пестрядевых портах и залихватских сапожках гармошкой, наряженный как на праздник, но всё же не ярко, пробирался с пролетарской деликатностью к своему куратору. Протиснулся, кряхтя, протянул окостенелую от иглы и дратвы ладонь.
— Почто заявился? — негромко выцедил Анненский. — Тебя кто сюда звал?
— Такого жирного фазана угрохали, грешно не посмотреть, — заявил Нерон Иваныч, будто хвастался добычей. — Мне баба газеты читает, когда я не стукаю, а тихонько подшиваю и не пьян. Вот, зашёл глянуть, как оно на самом деле.
Сапожник был весёлый, но не навеселе. Он совершенно открыто воспринимал похороны начальника сыскной полиции с ликованием. И для многих простолюдинов, понял ротмистр, это тоже не похороны, а парад.
— Как же вы нас любите, — сквозь зубы сказал он.
— Чего-сь? — прикинулся глухим сапожник, чтобы не было последствий.
— Что в городе говорят вот обо всём вот этом?
— Баба слухи с базара принесла, — поделился Нерон Иваныч. — Объявился давеча инсургент-еретик Азарий Шкляев. Из Вятки приехал. Потаённое орудие террорной борьбы всех жидов и сицилистов. Так вот, он умеет проходить через стены совершенно особым, ему одному только свойственным образом. Дьявольским разумением он выискивает щели в стенах и протискивается скрозь них, как вода. Поди-ка поймай такого. Его и кандалами не удержишь.
— О чём ещё на базаре говорят?
— Говорят, что это он убил, — сапожник кивнул на Воскресенский собор. — Филиппова-то.
— Если так, кто следующий? — вслух задал себе вопрос Анненский, озирая поверх голов врата собора. На собеседника он не оборачивался, и на них никто не обращал внимания. — Ты двигай отсюда, не пались. Увидят знакомые, не обоснуешь потом, о чём со мной тёр.
Толпа зашевелилась. Движение её, распространяющееся от храма вовне, показывало, что понесли гроб.
— Расход, — приказал Анненский. — Держись от меня поодаль.
Высшие чины, окружённые офицерами Отдельного корпуса жандармов в форме и при оружии, демонстрирующие всем возможным террористам присутствие силы, потянулись к яме. Всего же людей с погонами было необычайно много. Оно и неудивительно — провожали в последний путь крупного полицейского начальника. Едва ли какому анархисту достало бы отваги заявиться на Новодевичье кладбище с револьверами, чтобы изловчиться упромыслить министра внутренних дел или градоначальника.
Процессия пошла. И действительно, из дверей Воскресенского собора выплыл на плечах словно облитый чёрной глазурью лакированный гроб, столь аппетитно выглядящий, что от него хотелось откусить изрядный кусок. Влекомый толпою и оставаясь с краю её, Анненский побрёл к могиле.
Воскурялся ладан, возносилась к небу молитва.
— Об упокое-еении раба Божия Владии-имира, — голосил дьякон.
Толпа выдыхала, погружённая в скорбь и любопытство.
— Какой же он раб божий, ежели он статский советник? — рассудил себе под нос приютившийся возле Анненского плюгавенький мужичонка в армяке, подпоясанном вервием. — Оно ж по всем понятиям высокородие…
— Молчи, Каляев, — прошипел жандарм. — Почему не в ссылке? Посажу.
Мужичок от великой стеснительности комкал в руке шапку. В волосах его застряла солома и овсяные ости, будто спал на конюшне.
— На кладбище хватать? Побойтесь Бога! — тихохонько, чтобы не слышал народ, возмутился беглый при понятиях. — Я зашёл проявить уважение.
— Вот и стой смирно, раз пришёл. Где твой друг Савинков? Бежали вместе?
— А бес его знает, — простодушно отозвался мужичок. — Столько времени утекло… Теперь, наверное, в Женеве.
— В Озерках он, а не в Женеве. Встретишь, скажи, чтобы пришёл и сдался, пока не затянули черти в омут. Сам тоже явись. Отбудешь ссылку, да начнёшь новую жизнь с чистой совестью. Что ты как извозчик, ты же корректором работал? Образованный человек, а выглядишь как хам. Одумайтесь! Пропадёте оба, дураки.
— Скажу, — пообещал Каляев и растворился в толпе.
Служба шла. На своём месте в оцеплении ротмистр углядывал всё больше такого, отчего мрачнел и поскрипывал жвалами. Праздношатающиеся слишком близко подвалили к вельможам, перейдя границу допустимого правилами внутренней охраны. Вот-вот жди покушения. В средних рядах суетливо мелькала мятая осенняя шляпа, из-под полей которой торчали большие уши и клочковатый затылок. Подскакивая, журналист пробирался вперёд, чтобы записать в книжку поминальные речи друзей и сослуживцев покойного, а также свои ехидные впечатления. Удивительно было, почему его не перехватывают другие, ответственные за тот участок жандармы.
Анненский исправил положение сам. Быстро пробрался вперёд, схватил стрюцкого за ухо, выкрутил и потянул кверху.
— Ай, за что? — всхлипнул Ежов.
— Жизнь к дуракам жестока, привыкай.
Не разжимая пальцев, Анненский потащил репортёра в задние ряды, а тот только слабо взвизгивал:
— В чём я провинился?
— Сейчас узнаешь, косячный дьявол, — приговаривал жандарм, и, только достигнув своего места, отпустил Ежова, поставил пред собою и сварливо осведомился: — Совсем разум потерял? Хочешь ради торжества словоблудия погубить не только свою жизнь, но и моё дело? Зачем дал в газету отчёт об ограблении ювелира, не посоветовавшись со мной?
— Не знал, что вы…
— Даже если бы не я, а полиция, ты преступникам козыри в руки сдаёшь. Выношу тебе открытое предупреждение. В следующий раз посажу за пособничество и Савинкова закрою вместе с тобой. Он с подельниками до сих пор думает, что их продал Михаил Гурович. Не разочаровывай камрадов.
Стрюцкий заметно приуныл, но жандарм не дал ему завянуть. Накануне он посетил в узилище Радиана Радионовича, заметно оклемавшегося рассудком без побоев и зверского пресса, расспросил по убийству купца Галашникова. Как и предполагал Порфирий Петрович, Раскольников был свидетелем преступления, никоим боком в нём не участвуя. Он видел человека, нанёсшего роковой удар топором в темя. Легендарный Раскольник оказался высоким чухонцем средних лет. С ним был кряжистый подельник, похожий на разночинца, который вымогал у купца наличность, упирая на старые знакомства и какие-то родственные связи.
Только исключительная занятость не позволила сыщику самому посетить дачу графини Полли, и он воспользовался случаем побеседовать с осведомителем, лично знакомым с подозреваемыми.
— Как камрады твои в Озерках поживают? Что поделывают?
— Пьют, — стрюцкий вздохнул с облегчением от того, что экзекуция кончилась. — Немчика привезли паровую машину обслуживать. Зовут его Михель Кунц. Он безвредный. Кажется, по-русски совсем не шурупит, если вообще не дурак.
— А Юсси, что он? — как бы невзначай спросил Анненский.
— Он всё по хозяйству. Слова из него не вытянешь. Чухна, она чухна и есть.
— А этот Воглев?
— Он бородат, безумен и опасен, как Достоевский с бритвою в руке, — Ежов угодливо захихикал.
Анненский выдержал многозначительную паузу. Долго выглядывал в толпе потенциальную угрозу, занимался насущной работой. Ежов ждал и с каждым мигом всё более стращался. Наконец, ротмистр медленно выговорил:
— Сходи в Озерки, не медли. Выдумай предлог. Узнай, нет ли каких новостей. Всё мне потом доложишь. Да не куце, а в развёрнутом виде, как в своём сортирном листке!
Стрюцкий мелко-мелко закивал, прозревая, что на том нарекания за его корреспонденцию исчерпаны. Анненский отпустил его, и журналист поскакал к воротам монастырского подворья.
Похороны завершились. Толпа потянулась на выход, а высокие лица — в трапезную, где всё было накрыто для достойных поминок. Внешнее оцепление сняли.
Улучив момент, когда все стояли к нему спиной и, следовательно, его не видели, Александр Павлович подкрался и с размаху пнул носком сапога в самую гущу голубей.
* * *
Совещание, на которое пригласили Анненского, было посвящено подготовке встречи Государя с британским посланником. Возникли опасения, что террористы постараются использовать его визит для совершения резонансного преступления. Расширенный состав встречи был обусловлен не только активизацией радикального подполья, но и последними данными, полученными Министерством иностранных дел в Европе и Великобритании.
Вячеслав Константинович фон Плеве открыл совещание и предоставил слово чиновнику из МИДа — белому, гладкому господину с напомаженными усами. Он был весь какой-то без недостатков и шероховатостей, словно мастер по полировке человеков навёл на него глянец и покрыл лаком, так что дипломат утратил признаки людского в угоду внешнему совершенству, отчего возбуждал в собеседнике чувство менее выгодное, нежели рассчитывал изначально.
— Как вам известно, господа, через два дня, в среду, семнадцатого сентября в Санкт-Петербург прибывает с частным визитом подданный британской короны Витольд Плешнер, — доложил дипломат хорошо отрепетированным масляным тоном.
Анненский не поверил своим ушам.
— Витольд Плешнер состоит в ложе «Древних» Объединённой Великой Ложи франкмасонов Англии и является мастером высшей степени посвящения. Прошлое его весьма туманно и двусмысленно. Доподлинно известно, что он является отцом братьев Плешнеров, задержанных нашей тайной полицией за ведение антиправительственной деятельности и в данный момент находящихся под стражей. Сам Витольд Плешнер выпустил в Лондоне под псевдонимом Джин Шарп ряд подрывных брошюр, в частности, «Освободительная борьба» и «От тирании к народовластию». Они нелегально переведены на русский и распространяются подпольно среди анархистов и социалистов-революционеров. Официальной целью визита британского посланника является перевод на собственные средства и распространение в России с благотворительными целями странной книги «Некрономикон» оккультного характера.
— Это возмутительно! — не стерпел начальник охранного отделения Сазонов.
— Возможно, следует направить Его Величеству просьбу отказаться от встречи со столь сомнительным посланником, — обратился к министру Лопухин.
— Едва ли это будет принято благосклонно, — сдержанно отозвался фон Плеве. — Ведь рекомендовал его принц Уэльский Георг, с которым Плешнер находится в тесной дружеской связи. Кого Государь послушает — меня или двоюродного брата? Впрочем, вопрос риторический, господа. Нашей задачей является обеспечить безопасность британского посланника до конца его пребывания на нашей земле. Сергей Петрович, прошу вас, продолжайте.
Чиновник МИДа с достоинством кивнул своею холёною головою в знак признательности и продолжил с прежней маслянистой учтивостью:
— После того, как нас поставили в известность о готовящемся визите и предложили согласовать детали встречи с Государем, мы досконально выяснили подробности биографии, о которых умолчал Foreign Office. Точная дата и место рождения Витольда Плешнера неизвестны. Ранее проживал в Будапеште под именем Дьордя Шороша, однако есть сведения, что в Европу прибыл из Нового Света как торговец колониальными товарами Джозеф Карвен из Провиденса. Очевидно, ему требовалось время, чтобы приспособиться и замести под ковёр своё прошлое. В ярком свете общественного внимания делового Лондона Витольд Плешнер известен как создатель сети благотворительных организаций, работных домов, ночлежек и платных общественных уборных. В тысяча девятьсот первом году посетил Вену для изучения оккультной деятельности. Известно, что в июне девятьсот второго года родился его незаконный сын, получивший имя Карл Раймунд Поппер, с которым Витольд Плешнер не видится, но опекает.
— Сколько же ему лет? — прервал дипломата фон Плеве.
— Это может прозвучать странно, однако, с учётом салемского периода биографии Джозефа Карвена, около двухсот пятидесяти.
В кабинете зашелестели шепотки.
— Люди столько не живут.
— Кто сказал, что Дьордь Шорош человек? — вопросом на вопрос ответил почтенному совещанию чиновник иностранных дел.
38. НИГИЛИСТ ИДЁТ!
— Легче отыскать иголку в стоге сена, чем спрятать труп в подвале! — прорычал Воглев.
Подземелье под дачей графини только казалось большим, но, когда пришла нужда, места нашлось мало. Выкопать могилу и не разрушить тончайшим образом соединённую совокупность машин и приборов предстало задачей, посильной лишь изворотливому инженерному уму.
Наверху справились быстро. Окровавленную траву сорвали и кинули в топку, пятна у скамейки забросали землёй. О свидетелях не беспокоились. Звук выстрела съел туман, а промозглая погода удерживала в домах редких оставшихся по дачам соседей.
Подпольщики продрогли и озябли, но Савинкова трясло не поэтому.
— Прости, Господи, — бормотал он. — Не по злобе, а спасаясь.
— Возьмите себя в руки, Борис Викторович, — упрекал Воглев. — А ещё лучше, возьмите фараона за ногу.
Савинков думал, что покойника ночью утопят, набив живот камнями, но подпольщики привыкли укрывать свои дела от света божия.
— Вы своё дело сделали, Борис Викторович, — пресёк Воглев его поползновение дать мудрый совет. — Позвольте нам сделать своё. Куда же девать этого чёрта?
Он стоял и осматривался в подземелье. Пока труп лежал на столе, четверо мужчин могли свободно передвигаться в проходах между шкафами и аппаратами. Но стоит начать выемку земли, как места не станет.
— Надо включить голову, — рассудительно сказал Юсси.
Только тогда Воглев обратил внимание на Кибальчича, который давно и требовательно шевелил губами. Сунул руку под доску, бережно повернул вентиль.
— С-с-спасибо за внимание, — тихо прошипела голова. — Что за кипеш-ш?
— Городовой зашёл проверить регистрацию и увидел меня, — Воглев плавно увеличил давление воздуха. — Договориться не получилось. После нашей акции полиция встала на уши. Вот Борис Викторович его и застрелил.
— Понятно, хотя и печально, — обычным голосом произнёс Кибальчич. — Закопаем тело здесь. Руки и ноги вы уложите продольно в длинном углублении, которое выкопаете вдоль стены. Голову вы зароете под столом, не сдвигая его, иначе там всё развалится. Для могилы, в которой спрячете туловище, вам придётся отодвинуть шкаф, после того как вы зароете всё остальное. Копая там, вы наткнётесь на мои старые кости, но больше рыть негде.
— Чьи кости? — содрогнулся Савинков.
— Там закопано моё тело, — со смиренною печалью объяснил Кибальчич. — Нам больше некуда было его спрятать, не привлекая к нашей и без того не свойственной для дачи деятельности лишнего внимания соседей. В восемьдесят первом году Озерки были совершеннейшей пасторалью, без мастерских и артелей. Если бы в озере или в лесу было найдено обезглавленное тело, всех немногочисленных обитателей, зимующих в середине марта, допросила бы полиция, а уж наша странная обитель в обязательном порядке поверглась бы пристальному досмотру. Не спасли бы даже связи и титул Аполлинарии Львовны. Едва ли следует в сложившихся на сегодняшний день непростых отношениях с законом пренебрегать отработанными правилами конспирации, если можно их соблюдать, приложив для этого относительно немного усилий. Юсси, возьмите лучковую пилу и длинный кухонный нож, топор не используйте, стол довольно хлипкий. Кроме того, учтите, что из тела выльется много жидкости, впоследствии вам по ней придётся ходить и оставлять приметные следы. Будьте готовы к этому…
Савинков выскочил на свежий воздух.
* * *
На лестнице он понял, что в доме посторонний. Подпольщик едва не нырнул обратно, рука вцепилась в револьвер. Беглый ссыльный замер. Его как из ушата окатило, только наоборот — изнутри взметнулась горячая волна, мышцы налились силой, тело сжалось, будто готовясь прыгнуть и бежать, но не убегать, а догонять, зрение и слух обострились.
Савинков различил ернические интонации Ежова. Он разжал пальцы и вытащил из кармана вспотевшую ладонь, отёр ее о борт пиджака и, крадучись, двинулся к столовой.
— И вы больше никому?.. — спрашивала графиня.
— Никому-никому! — горячо заверял Ежов. — Откуда знать, с кем еду. Большой ошибкой было бы доверить попутчику самые сокровенные тайны. Тем более — секрет государственной важности. А ну как услышит случайный революционер и передаст своим товарищам-террористам?
Голоса становились разборчивее. Савинков осторожно приближался, одёргивая костюм и приглаживая усы.
— А чьи это шаги там в коридоре? — спросил вдруг Ежов.
— А это товарищ Савинков посвящать вас в нижние идёт, — ответила Аполлинария Львовна и, судя по краткому хрустальному звону, налила рюмку ликёра «Кюрасао».
Заметно было, что она изрядно навеселе. «Со страху», — подумал Савинков, обеими руками распахнул створки застеклённых дверей и вторгся в столовую подобно атакующему быку.
— Камра-ад! — с алчным предвкушением чуда воскликнул Ежов и подпрыгнул на стуле, как гимназист младших классов в ожидании выигрышного числа на исходе лотошной партии.
— А вот и Борис Викторович к нам явился, — Морозова-Высоцкая восседала, откинувшись на спинку стула, вертела меж пальцев пустую рюмку по забрызганной скатерти. — Едва ли возможно видеть в сей момент нужнее человека, который мог бы придти к нам своими ногами.
— Я весь к вашим услугам, графиня, — любезно ответил Савинков и приветствовал Ежова максимально нейтральным тоном.
Журналист вскочил и пожал ему руку с неожиданной даже для своей импульсивной натуры ажитацией. Когда они сели, Аполлинария Львовна чинно произнесла:
— Стало известно, когда в Царское Село отправится на поезде Его Величество с английским посланником. Известен час прибытия на вокзал и время отправления поезда. Нам надо обсудить это с товарищами и Николаем Ивановичем. Я думаю, настала пора нам всем спуститься вниз.
Аполлинария Львовна так выразительно двинула глазами, что Ежов подскочил.
— Вынужден уточнить, кто источник столь секретной тайны. Имеем ли мы смелость ему доверять, чтобы начать подготовку? — Савинков сделал паузу, подбирая слова. — Ведь подготовка включает в себя мучительную… процедуру, которую проделывать впустую едва ли рекомендуется.
Он предполагал услышать Морозову-Высоцкую, но встрял Ежов:
— Источник — наш человек в полиции, некто Анненский, из самого Департамента. Он тайный нигилист и надёжен достаточно, чтобы ему доверять.
Фамилию эту, связанную с полицией, Савинков где-то слышал, но припомнить мог только поэта Анненского, которого невозможно было заподозрить в кадровой службе, поэтому рекомендация Ежова ничего не сказала ему.
— А тот, через кого он передал, надёжен? — Савинков представил, как они втроём с Воглевым и Юсси прорываются через кордоны полиции к поезду, а на вокзале их встречает засада. И если отдать жизнь за царя было целесообразно для общего дела, то разменять её на жизни пары жандармов не представлялось Савинкову хорошей сделкой.
— Я знала Сашу, когда блистала в свете, — Аполлинария Львовна горько усмехнулась. — Тогда я была молода, а он юн, но чертовски знатен. Он был товарищем Государя по детским играм. Но потом Саше понравилось охотиться на людей. После Николаевского кавалерийского училища он оставил службу и перебежал в уголовный сыск, а потом и вовсе уехал в Париж, где его натаскали, как натаскивают собаку. Странная карьера. Бедный enfant terrible, превратившийся в bête noire, — вздохнула графиня. — Предпочёл слякоть клоаки и всю жизнь в ней купается, отвернувшись от света и прияв уголовную тьму. Он полезен для нас, хотя и не в своём уме. Поухаживайте за мной, Борис Викторович.
Савинков наполнил графине рюмку «Кюрасао», посмотрел на Ежова с выражением скорбной озабоченности, обдумывая услышанное. Затем налил ему и себе и уточнил:
— Но, позвольте, для чего полицейскому чину предавать царя, да ещё своего друга детства, не извлекая никакой выгоды и с немалым для себя риском?
— Политические воззрения изменились, надо полагать, за время пребывания во Франции, — как о чём-то привычном сказала Морозова-Высоцкая. — В Европе Сашá перенял прогрессивные взгляды на устройство общества, и постепенно ему сделалось невыносимо жить в нашей отсталой стране. Как мне родственники мужа не послужили непреодолимым препятствием в деле добычи финансовых средств для работы ячейки, так и Николя не послужил Анненскому. Царь — первейший заложник политических взглядов. Именно полным отрицанием ценностей русской аристократии можно объяснить, что Сашá тщательно избегает общества. Я же не выхожу в свет, вот и он… Мы с ним — нигилисты-невидимки, — графиня выронила рюмку и захохотала.
«Если они в салонах все такие полоумные, я бы их тоже избегал», — Савинков наблюдал за Аполлинарией Львовной в некотором остолбенении, пока Ежов, нетерпеливо дёрнувшись всем телом, не спросил:
— И что теперь?
— У Николая Ивановича имелся подробный план нападения на поезд, — беспечно ответила графиня и с трудом поднялась, опираясь на стол. — Борис Викторович, проводите нас в подвал, — сказала она со значением, так что Савинков не осмелился возразить, и посмотрела на Ежова. — Вы дождались своего посвящения.
Графиня, за ней Ежов и позади Савинков спускались по широкой лестнице с перилами.
«Вот и меня вели так же, — Савинков щупал в кармане рукоять револьвера. — Был ли Воглев в тот раз вооружён, чтобы застрелить меня, если начну вдруг чудить среди ценного оборудования? Или полагался на физическую силу и помощь Юсси? Да был, конечно, пистолет, с купцами-то на силу не полагался», — успокоил себя подпольщик и сразу об этом забыл.
Потому что графиня отворила дверь, и Ежова ввели в храм «Бесов».
— Товарищи, — твёрдым голосом объявила Морозова-Высоцкая. — Есть важное известие. Мы должны обсудить его немедленно. Сведение поступило от человека, которого я знаю лично и считаю заслуживающим доверия.
Пока она говорила, Ежов осматривался. Озарённый жёлтым светом ламп накаливания подвал в ближней части предлагал его вниманию разделочный стол с избавленным от одежды трупом, от которого Юсси успел отпилить ноги. Сам финн с лучковой пилой и измазанными по локоть руками, с засученными рукавами и в кожаном фартуке выглядел как человек, сосредоточенный на безотлагательном деле, от этого дела оторванный и очень желающий к нему вернуться. Михеля в подвале не оказалось — вероятно, отправился к топке. Воглев в зримом костюме выглядел странно. Даже прищурившись, слегка близорукий Савинков не мог с уверенностью сказать, есть у того голова или нет. Впечатление Воглев производил двойственное. Зато Кибальчич дополнил эффект в избытке.
— Подведите Ежова ко мне, — мягким, кротким, но неестественно громким голосом вследствие усиленного напора воздуха из баллона приказал он. — Я хочу рассмотреть нашего нового товарища поближе.
Когда журналист оказался подле стеклянного столика, на котором лежала живая человеческая голова, он с восхищением цокнул языком, огляделся и всплеснул руками.
— Ну, вы даёте! Откуда знали, что я приду? Етишкина ж мать! Долго готовили все эти декорации? Антон, чудило, сними уж свою маску или что у тебя там с головой. Спасибо, камрады. Честно, я тронут.
«Бесы» замерли, не находя слов.
Ежов засмеялся, всё ещё отказываясь поверить в реальность повседневного быта подполья. Тут мёртвому полицейскому отпиливают конечности, с подставки разговаривает человеческая голова, а старый приятель, которого он узнал по фигуре, не имеет ни головы, ни рук. Здравый рассудок подсказывал, что это постановка. Оценивая качество представления, устроенного в его честь, Ежов смеялся всё громче.
И громче.
И громче.
А потом выдохся и поверил, что всё не понарошку.
И лишился чувств.
39. БОМБИСТ И НИГИЛИСТ
Упавшего товарища перенесли во флигель и привязали к койке. Марье поручили приглядывать за ним, чтобы не сбежал, а сами вернулись в подполье, чтобы решить, как поступить с подвернувшимся шансом.
— Это даже ещё лучше, чем взорвать Комитет министров, — не долго думая, проклекотала голова. — Убить царя, чтобы ослабить власть, чтобы власть рухнула, чтобы поднявшиеся из бездн вожди свергли престолонаследие и провели в стране грандиозные преобразования. Велика вероятность, что после убийства Николая Второго начнётся смута, а за ней последует революция. Более того, я уверен, что из-за убийства британского посла возможна война с Англией. Россия погрузится в хаос. В любом случае, полиция о нас забудет.
— Но это… чудовищно, — только и вымолвил Савинков.
— Вы хотите изменить себя в пространстве, перестав быть гонимой жертвой, но вы можете изменить и пространство вокруг себя, свергнув царизм и превратившись при новом строе из гонимой жертвы в героя, — подал надежду Кибальчич. — Или вы боитесь умереть?
— А вы не боитесь?
— С чего мне бояться смерти? Меня один раз повесили, один раз обезглавили, после чего я почти полвека провёл без движения на стеклянной доске. Что мне может быть страшно?
— Скука, — ответил Савинков.
— Скука — это действительно страшно, — согласился Кибальчич и добавил: — Вы её тоже боитесь. Поэтому оставьте сомнения, действуйте! Так победим. Наша сила в нашей автономности. Нельзя изловить террористов, соблюдающих конспирацию.
— Ежова направил сюда полицейский. Значит, мы под подозрением.
— Были бы под подозрением, давно бы нагрянула полиция с обыском, — буркнул Воглев.
— Если это действительно Анненский сообщил, а не Ежов придумал, — Савинков продолжал сомневаться. — С него станется. У Вульфа язык без костей.
— Вряд ли осмелился, повод слишком серьёзный. Он что, не знает, с какими ставками мы играем? — троглодит даже засопел от обиды.
— Вульф сбрендил, вы же видели.
— Это он сейчас сбрендил, а пришёл в своём уме.
— Он всегда был пустомеля, мог и соврать для уважения. Дескать, вот я какой, кого я знаю.
— Что мы теряем в таком случае? — рассудил Воглев. — Если я не обнаружу на путях царский поезд, тогда незаметно вернусь с вокзала, и мы приступим к осуществлению старого плана. Невидимость всё равно понадобится, так что мои сегодняшние мучения по любому не зря.
Слово невидимки стало решающим. Бомбист, которому едва ли было суждено вернуться с акции, а перед этим следовало повторить ужасную процедуру, имел решающий голос. Марью отрядили к аптекарю за свежим обесцвечивающим раствором и медикаментами. Труп городового подняли в дом и уложили в кладовой, а механизмы в подвале спешно привели в порядок. Испытательный прогон аппаратуры посвятили облучению пистолета и костюма, который террорист должен был надеть на акцию. Динамит и средства взрывания оставили напоследок. Их ещё не было, а если бы Савинков не сумел их добыть, Воглев планировал отцепить вагон-салон от паровоза, не взрывая его. Затем проникнуть в вагон и застрелить императора, по возможности — с британским посланником, или убить их голыми руками. Троглодит это мог. Так или иначе, террористическая акция была бы исполнена.
— С Богом, Борис Викторович, — благословила графиня собирающегося на Пески за динамитом Савинкова. — Чтобы у вас всё получилось. Возьмите деньги, не жалейте средств. Купите динамит и скорее возвращайтесь.
Савинков взял из саквояжа не скупясь. Напоследок зашёл во флигель проверить камрада, за которого по привычке переживал.
Ежов ёрзал на койке, тайком растягивая верёвки. При нём сидела Марья, которая быстро вышла, не проронив ни слова.
Савинков подёргал узлы. Узлы держали крепко.
— Ну, как тебе в нижних? — холодно спросил он. — Доволен, что не посвятили раньше?
— Ты — элой, который стал морлоком, — слабым, однако не лишённым иронии голосом сказал Ежов.
— А ты элой, которого в морлоки не взяли, — высокомерно, но с христианским состраданием к убогому парировал Савинков.
«С Адой поговорил», — догадался он и подумал, всё ли о происходящем на даче рассказывает ему барышня из Питера, и что из рассказанного ею Ежов передаёт… Если передаёт, конечно.
— Если писателю нечего сказать об окружающем мире, он сочиняет фантастику. — Даже будучи привязанным к койке, фигляр был способен подлить яда. — Дойл и Уэллс пишут занятно, но это же англичане, а ты русский. Хватит держаться за фантазии, тасуй реальные карты. Кто ты на самом деле? Социалист или анархист?
— Террорист.
«У него мурло злобного шкодника, — вспомнил Савинков и склонился к нему, приблизив нос к носу. — Он и есть злобный шкодник», — осознал он и тут утвердился, что Ежов доносит намеренно, а не попусту мелет языком где попало.
Хотелось схватить его за грудки и бить по сусалам.
— Ты жив, потому что ты сикушное трухало, бздун, дристун и заячья душа, — Савинков взял репортёра за пуговицу. — Я не буду мараться в крови такого ничтожества как ты. Держи рот на замке, если не хочешь, чтобы за тобой гонялся невидимый Воглев или, того хуже, Юсси.
Ежов часто-часто закивал.
* * *
Хлопнул пистон, полыхнул магний.
— Готово! — Чистодел закрыл затвор фотокамеры, вынырнул из-под платка, отложил держатель вспышки на верстак, заваленный порченной бумагой, штихелями и медной стружкой. — Завтра вечерочком будет в лучшем виде.
Савинков отошёл от растянутой на гвоздях простыни. Отмахиваясь ладонью от витающей в воздухе белой гари, надел котелок. Достал из портмоне задаток.
— Замастрячу заграничную ксиву в лучшем виде! — заверил чистодел, перелистывая пластик «красненьких». — Польскую?
— Польскую, — сказал Савинков.
Водянистые хитрые глазки лизнули его по лицу, словно мокрый язык мёртвой собаки.
— Ежели пану неудобно ходить по улицам, могу сосватать ему добрую бабёнку, которая приютит его прямо в этом доме, пока готовлю ксиву. В лучшем виде!
— Пан любит гулять по улицам, — исполненный нерусского высокомерия Савинков двинулся к дверям и через плечо бросил: — До завтра.
План «деньги, паспорт и в Варшаву» начал претворяться, стоило добраться до денег. На Варшавском вокзале Савинков купил билет на берлинский поезд, благо для этой сделки не требовался паспорт.
«Когда буду творить мемуары, напишу, что бежал через Архангельск, — Савинков гнал от себя тёмный ужас, казалось, прилипший ко всему телу за время пребывания на инфернальной даче. — На пароходе до Норвегии, как Каляев советовал. А петербургский период совсем вычеркну из жизни и постараюсь забыть. Если его вообще получится стереть из памяти, конечно. Прочь из России, прочь из души!»
На дачу, однако, следовало ещё вернуться, а до этого добыть у Пшездецкого динамит, сберегаемый где-то в закромах. «Если только не набрехал для красного словца», — эта мысль тревожила террориста всю дорогу до Песков.
В сумраке петербургского позднего вечера Савинков прокрался во двор с флигелем. Знакомое окошко с треснувшим стеклом светилось на втором этаже.
«Бежал из ссылки, кругом темно. Нигде не светит мне родное окно,» — бывший агитатор «Союза борьбы за освобождение рабочего класса» проглотил слёзы при мысли, что ему теперь действительно нигде не светит, а самым родным окном, в лучшем случае, будет сиять каморка слесаря Пшездецкого. Такой сделалась участь протестного активиста, вставшего на путь терроризма.
Содрогаясь под промозглым сентябрьским ветром, Савинков надвинул на уши поднятый воротник пиджака, плотнее запахнул отвороты и потрусил к флигельку. В правом кармане тяжело колыхалась бутылка «смирновки», без которой идти в гости к слесарю было бы просто неприлично.
Взбежал по ступенькам и торопливо застучал костяшками. Подул на руки, привёл в порядок костюм. За дверью заскрипели половицы.
Пшездецкий открыл не спрашивая, будто знал, кто там.
— Ну, заходи, — пригласил он.
Савинков прямиком прошёл в комнату, выставил на стол водку. Пшездецкий без разговоров присоединил к ней пару стаканов.
— Каким путями?
— Мимо проходил.
Слесарь добыл огурцов. Порезали на тарелке дольками, по-господски.
— Ну, будь здрав!
— Будем.
Савинков расслабился. В каморке было уютно. С его последнего визита не изменилось ничего. По стенам висели те же картинки из «Нивы». На табуретке возле кровати горела керосиновая лампа. На смятом покрывале лежала корешком вверх раскрытая книжка Луи Буссенара «Жан Оторва с Малахова кургана». Грамотный слесарь следил за новинками.
— Скучаешь? — спросил Савинков.
— Валяюсь помаленьку, — добродушно ответил Пшездецкий. — А ты как?
— Хех, камрад, мне скучать некогда, — агитатор внутри пробудился от глотка водки и с хитрецою проглянул наружу. — Давай ещё по одной, чтоб муха не пролетела?
Залпом проглотив водку, Пшездецкий сунул нос в рукав и втянул полной грудью, занюхал мануфактуркой. Выдохнул. Уставился на гостя с выжиданием, пока Савинков закусывал огурцом.
— Как там моя игрушка, стреляет? — спросил, чтобы разбавить затянувшееся молчание.
— Стреляет, — заверил террорист. Учитывая дело, которое предстояло сейчас обсудить, он счёл нужным обойтись без недомолвок. — Я городового застрелил.
Пшездецкий не удивился.
— Прямо насмерть? — только и спросил он.
— Наповал.
— Точно не оправится и не расскажет?
— Мы с товарищами ему ноги потом отрезали, — как на духу выложил Савинков.
— О! — Пшездецкий поднял брови, как бы говоря: «Хороши же у тебя товарищи».
— Да, — сказал Савинков. — Предлагаю ещё по одной.
Слесарь не отказался. Выпили не чокаясь, третья пошла за упокой. Пшездецкий даже занюхивать не стал. Вместо этого достал портсигар, протянул Савинкову. Закурили. Посидели в оцепенении.
— Ну, брат, говори, — наконец молвил Пшездецкий. — Ты никогда не приходишь просто так.
— Нам нужен динамит, Збышек. Сейчас нам его негде взять, а ты говорил, у тебя есть.
— Почему-то именно этого я и ждал.
Савинков достал портмоне, отсчитал десять «катенек», специально для этого приготовленных. Один за другим выложил на стол перед слесарем листы банковских билетов.
— Я даю тебе за него тысячу рублей. Ради нашей борьбы мы готовы на всё, — Савинков специально выделил интонацией «на всё», чтобы у товарища не возникло сомнений, отдать иль не отдать. — Бомба есть средство выражения нашей идеи, а террор есть средство продвижения в область политических решений. Динамит мне нужен сейчас.
Пшездецкий даже лицом не дрогнул при виде денег. Мельком глянул на разложенные по столу купюры и в упор уставился на Савинкова. Не понять было, о чём он думает. Террорист постепенно напрягался, готовый при малейшей угрозе со стороны собутыльника схватиться за револьвер. Глаза Пшездецкого становились всё серьёзнее. Скучно ему теперь точно не было.
— Вы хотите убить царя?
Он ткнул пальцем в небо, но попал в яблочко. Однако такая проницательность была случайной даже для него самого, и Савинков не стал доказывать, насколько он близок к истине. Он снова сказал правду:
— Мы боремся не против царя, мы боремся за выживание.
Слесарь не стал уточнять, что это значит, а деловито поднялся:
— Добже!
Он мотнул головой с одобрительною усмешкой. Посмотрел на товарища с дружеским прищуром.
— А если бы тысячи было мало?
— Я бы добавил ещё, — спокойно ответил Савинков, и Пшездецкий почувствовал, что это правда.
— Сейчас будет тебе динамит.
По тому, как было сказано, сделалось понятно, что динамит будет прямо сейчас. Савинков всполошился.
— Он у тебя здесь, в комнате?
— Что я, дурной? На кухне храню!
Слесарь принёс бугристый мешок, наполненный динамитными патронами. Плюхнул к стулу Савинкова. Террорист поджал ноги. Гур-динамитные шашки застучали как глиняные комья. Слесарь полез под кровать, но выволок не железный сундучок, а квадратный деревянный ящик. Откинул крышку. В нём лежала бухта бикфордова шнура, коробка охотничьих спичек и нобелевские запалы.
— Вон, даже поджигу приготовил! — похвастался Пшездецкий, тряся над ухом коробку.
— Спасибо, камрад! — заторопился Савинков, забирая спички, пока они от тряски не вспыхнули и Пшездецкий не выронил их на запалы.
— Экий ты, брат, трусишка, — пьяно ухмыльнулся слесарь. — А я, вот, не боюсь.
— Я не взрыва в комнате боюсь, — соврал Савинков. — Я боюсь динамита лишиться.
Они разлили остатки водки и подняли последний тост за успешную террористическую акцию. На том богатый слесарь отправился на боковую, чтобы завтра вернуться на рынок, как ни в чём не бывало, а Савинков вернулся на дачу.
* * *
— Есть динамит, будет и покушение! — воскликнул Воглев, когда распаковали добычу. — Теперь я ангел смерти! Имя моё — Истребитель!
Для бодрости он снова принял стрихнина и стал совсем дикий.
«А если он переборщит с дозой и отравится?» — продрогший в пути Савинков ничего не говорил и только косился.
— Давайте его под лучи невидимости, — распорядился Воглев.
— А как же вы, Антон? — забеспокоилась Аполлинария Львовна.
— Динамит первым делом. Его много, он хорошо заметен, а я практически невидим.
Самомнение как будто добавляло ему невидимости до такой степени, после которой троглодита невозможно станет узреть. Подпольщики беспрекословно спустились в подземную лабораторию, которая за время отсутствия Савинкова оказалась приведена в порядок.
Голова, тихо шипя, взирала на их приготовления.
— Снарядите динамитные патроны сейчас, — только и посоветовал Кибальчич. — Наощупь это будет небезопасно и очень долго.
— Николай Иванович, вы — голова! — восхитился Воглев.
Он взял с полки нож и принялся быстро резать шнур.
— А что будет, если порох нагреется от взаимодействия с икс или эн-лучами? — пришло в голову Савинкову. — Нобелевский запал так и вовсе состоит из ампулы с чистым нитроглицерином, обложенной чёрным порохом.
— Я лежал под этими лучами. Лампы не сильно греют, — заметил Воглев.
— А если нитроглицерин каким-то образом прореагирует?
— Остановитесь, — попросил Кибальчич. — Я подумаю.
— Некогда думать, — отрезал Воглев. — Или мы берём бомбу, или мне придётся останавливать поезд без неё. Без взрывателей не будет и бомбы. Я не смогу пронести к царскому поезду столько заметных вещей.
— Тогда собирайте бомбу, — кротко ответил Кибальчич. — Если нитроглицерин всё-таки прореагирует, я без мучений прекращу своё жалкое существование.
Троглодит, возбуждённый стрихнином, зареготал как бешеный конь и стал снаряжать запалы. Над столом шевелились грязные пальцы невидимки. Казалось, они были слеплены из сгущённого тумана. Разобравшись с бикфордовым шнуром, Воглев стал связывать бечёвкой коричневые палочки динамита, обёрнутые в жёлтую бумагу-крафт. Когда бомба была готова, он зажёг керосиновую лампу. Передвинул реостат, снижая накал электрических светильников, чтобы не расходовать запас батарей, которым сегодня ещё постояло потрудиться. Настал черёд круксовых и гитторфовых трубок. Оглянувшись на операционный стол с лежащей на нём бомбой, невидимка глубоко вздохнул.
— Включайте смело, — предложил Кибальчич. — Вы не заметите, когда взорвётся динамит. Вспышка, удар и тьма придут в один миг, и на этом всё кончится.
«Я Вере денег не дал! — спохватился Савинков. — Их наверху целый мешок. Взял бы сегодня тысяч десять, а Збышек ей отнёс». Но сожалеть было поздно. Воглев перекинул оба рубильника.
Бомба не взорвалась!
* * *
Профилактика невидимости прошла значительно легче первой операции. Меньше обесцвечивающего раствора, меньше пребывания под живительными N-лучами и X-лучами, меньше опиумных капель.
Воглев сумел встать со стола, одеться и подняться в комнату без помощи Савинкова. Он завалился на постель, отдуваясь после мучительной процедуры.
— Я посплю и приду в себя, — заверил он.
— Мы не торопимся, — сказал Савинков. — Поезд отправляется в четыре часа дня.
Он хотел удалиться, но невидимая рука задержала его.
— Помните, мы про свечку говорили? — слабым голосом спросил Воглев. — Что она сгорит и необратимо изменится, от неё останется только лужица воска.
— Да, но она даст свет и тепло.
— Она подарит людям свет и тепло. Но они пройдут, и люди едва ли вспомнят о ней. То же и с народниками. Кто вспомнит Кибальчича и самопожертвование Желябова? Они тоже свечи, озарившие путь народу и сгинувшие во тьме. И мы свечки, товарищ Савинков. Истаем без следа во мраке истории России.
— Мы оставим след! — пообещал Савинков и сам уверился в этом. — О нас вспомнят, Антон Аркадьевич!
— Постараюсь, чтобы вспомнили, — пробормотал невидимка и уснул.
40. АННИГИЛИСТ
Перрон Царскосельского вокзала, у которого ожидал царский поезд, стерегли три кольца оцепления. Ротмистр Анненский в парадной форме, как все, кто должен был сегодня сопровождать Государя, стоял возле вагона охраны в хвосте состава, паровозною головою своею обращенного к выезду. Сбоку высился горой Лука Силин. Рядом с ним замер навытяжку железнодорожный жандарм — фельдфебель Воскобойников, приставив к ноге повторительное ружьё системы Мадсена. Громоздкое, тяжёлое, странное на вид и по свойствам оружие было получено из Кронштадтского арсенала. Флот закупил для испытаний новинку образца 1902 года и патроны к ней. Датская система производила следующий выстрел без перезарядки вручную, избавляя стрелка даже от заботы повторно нажимать на спусковой крючок. Она выглядела как винтовка, но работала подобно пулемёту Максима!
Мадсен снабдил ружьё огромным кривым магазином, не придумав ничего лучше, чем крепить его сверху. Тем самым странный датчанин заслонял обзор стрелку, но хотя бы сообразил поместить кривой рог чуть сбоку, не отделив мушку от целика. Мадсен сконструировал оружие для пехоты и расположил магазин таким образом, чтобы при стрельбе лёжа не приходилось слишком высоко подниматься над землёй. От одобрения заказа Государя останавливал колоссальный расход боеприпасов. Русская промышленность столько патронов не производила. Тем не менее, когда понадобилось усилить охрану поезда, фон Плеве выписал требование в кронштадтский арсенал для передачи двух единиц экспериментального оружия в распоряжение Жандармского полицейского управления железных дорог, и теперь царский конвой мог произвести впечатление на британского посланника.
Рядом с невысоким, элегантным государем Николаем Вторым посланник смотрелся как гриф-переросток, лишённый перьев и взамест них облачённый в тёмно-пепельный английского кроя костюм. Привыкший ко французской системе мер Анненский оценил рост Витольда Плешнера приблизительно в метр восемьдесят сантиметров. Крючковатый нос, хищные глаза, застывшая полуулыбка со стиснутыми мелкими зубами и покрытая коричневатыми пятнами кожа придавали ему сходство с ящером. Когда они проходили мимо, Анненский уловил краем уха разговор и мало что из него понял. Для императора английский язык был как родной, а вот жандарм когда-то учил его, но так и не выучил.
— …с Муцухито ровные отношения и обещание вечного мира, — с подкупающей простотой говорил Государь.
— The promises like pie-crust are leaven to be broken, — вкрадчивым голосом прогнусавил Витольд Плешнер с таким странным акцентом, что Анненский не разобрал, о чём он говорит.
Жандарм нашёл в нем отдалённое сходство с сыновьями, но для отца всех Плешнеров он выглядел чересчур моложавым. Он мог быть их ровесником, а Людвиг Плешнер в силу своей беспутной жизни так и вовсе казался старше своего родителя. Эта тварь не старела. При встрече на улице сыщик немедленно отвёл бы его в ближайший участок для продолжительной беседы и установления личности. Не исключено, что из околотка задержанный отъехал бы в комнату 101. Уж очень хотелось сыщику узнать всё о таком примечательном типе, за негодяйской внешностью которого скрывалась вереница тягчайших преступлений. Кем он ещё мог быть, Витольд Плешнер, Дьордь Шорош или Джозеф Карвен, человек непонятного происхождения, мутной биографии, необъяснимой продолжительности жизни и загадочной нации? Чёрт его разберёт. Даже для англичанина из Нового Света, примесных кровей янки, он выглядел излишне подозрительно.
Сыщик проводил высочайшую пару пристальным взглядом. С необъяснимой жалостью скользнул взором по спине Государя и проследил, как они взошли в вагон-салон.
Когда свита и конвой заняли свои места, состав тронулся. Обстановка в вагоне охраны соответствовала второму классу, поэтому ехали с относительным комфортом.
Поезд прошёл по западному краю Семёновского плаца, ожидающего новых эшафотов и висельников, проехал мимо Волкова кладбища и пригородных огородов, возделываемых полудикими слобожанами из предместья.
Анненский безучастно смотрел в окно, пока разместившийся возле него начальник второго караула штабс-ротмистр Ковалёв не изъявил желание скрасить путь разговором.
— А скажите, Александр Павлович, это правда, что вы Раскольника поймали?
Анненский уставился на него, прикидывая, не шпилька ли это, или Ковалёву в самом деле скучно.
— Раскольников я много переловил, — неопределённо ответил жандарм и добавил в духе Порфирия Петровича. — Вам какой угоден, Раскольник из ротонды или Раскольник Раскольников? В Петербурге их нашлось неожиданно много. Каждый мужик с топором, похоже, мнит себя Раскольником.
— А того самого?
— За тем самым я отправлюсь по возвращении из Царского Села. Теперь мне доподлинно известно, где искать настоящего маниака.
— Неплохо, — штабс-ротмистр Ковалёв покачал ногою в начищенном до зеркального блеска сапоге. — Слышал, что когда вы выходите на улицу, вся политическая шантрапа забивается в подполье, дрожа за свою шкуру.
От сказанного им возникло впечатление, будто некий хищник выбирается из Департамента полиции поохотиться, но это было неправдой. Вернее, правдой лишь отчасти, когда она уже превращается в обман.
— Наговаривают, — равнодушно ответил Анненский. — Верить на слово, право же, благородное занятие из той почтенной категории, когда честь враждует с рассудком. А что вы слышали о Плешнере?
Сыщик со скуки закинул удочку, чтобы половить рыбку в мутной воде, но ответ изрядно удивил его:
— Об этом-то? — мотнул головой Ковалёв. — Я слышал, что он прибыл по жэ-дэ делам. Хочет вложить капитал в Маньчжурскую дорогу, а япошек всех выкинуть с континента.
— Какая разносторонняя личность, — обронил Анненский, думая о книгах «От тирании к народовластию», написанной знатным масоном под псевдонимом Джин Шарп, и «Некрономиконе», привезённом для распространения в России.
Судя по широте охвата, экстравагантный янки (или кем он там был на самом деле) замахивался не меньше, чем на мировое господство.
Все жандармы встрепенулись, когда по крыше вагона затопали тяжёлые шаги. Глаза устремились в потолок, набранный из тонких планок, прослеживая бегуна, который удалялся к голове поезда.
К вагон-салону с Государем императором и британским посланником.
— Что за чёрт возьми… — начал Ковалёв, когда Аненнский вскочил и ринулся на заднюю площадку.
— Видел кого-нибудь?
Но часовой в тамбуре только плечами пожал.
— Господин штабс-ротмистр, прикажите отпереть дверь, — не терпящим возражения тоном распорядился Анненский, Ковалёв мигом достал из кармана ключ.
Сыщик высунулся наружу и повертел головой. Из последнего вагона было видно только, как убегают назад шпалы да тянется с обеих сторон унылая заболоченная местность, покрытая кочкарником и кустарниками.
— Что у тебя за цыгане по крыше бегают? — накинулся на часового Ковалёв.
— Не могу знать. Не видел никаких цыган, — отпирался железнодорожный унтер.
Анненский, проявляя атлетическую ловкость и отвагу, перекинул ногу через поручень, вцепился в железную лесенку, крутнулся, бия саблей по чему ни попадя, и взлетел по редким ступеням до самой крыши. Ухватившись за специальную ручку на ней, подтянулся. Другой рукой хлопнул по фуражке, нахлобучивая ее на уши.
— Александр Павлович! — запоздало воскликнули снизу. — Да что за трюкачество! Чего видно?
Встречный ветер холодил щёки и выбивал слезу, но даже беглый взгляд вдоль состава позволял обнаружить полное отсутствие цыган и прочей нечисти. Тянулась членистая змея из серых плоских крыш с покатыми краями, на которых подобно грибам росли колпаки вентиляции. Дальше чернел угольный тендер, паровозная кабина и дымила труба.
— Никого! — крикнул Анненский.
— Может, кочегар?
— Зачем?
Анненский с проворством белки слез в вагон. Его подхватили под руки. Ковалёв хлопотливо сбивал с его кителя мифический сор.
— Кому ещё? — причитал штабс-ротмистр, применяя на практике дедуктивный метод исключения. — Мы же досматривали состав перед рейсом. Собачий ящик под вагоном проверяли, а крышу тем более. Никому не возможно было спрятаться, уверяю вас. Да мы что! У нас мышь не проскочит.
— Как же вы такого кочегара допустили, чтобы он по голове Государя бегал? — негромко, чтобы не слышал нижний чин, однако зло спросил Анненский.
— Людей в паровозную команду не я назначал, — возмутился Ковалёв, и тут небо озарилось оранжевым пламенем.
Мир громко треснул, перевернулся и полетел в тартарары.
* * *
Взрыв разнёс второй и третий вагоны в пух и прах. Головная часть состава проехала вперёд, влекомая паровозом, и осталась на путях. Хвостовая часть сошла с рельсов и завалилась под насыпь.
Когда Анненский, сброшенный в кустарник и жёсткую траву, поднялся на ноги, глазам его открылась пугающая картина крушения. Императорский вагон-салон лежал на боку, странно приплющенный. Александр Павлович побежал к нему, придерживая парадную саблю. Сапоги увязали в чавкающей земле. Сбитое дыхание выматывало силы. После удара в голове слегка мутилось и саднило расцарапанное лицо, но тем, кто ехал в первых вагонах, пришлось куда горше.
Бомба террористов уничтожила первый караул и часть свиты, разбросав изуродованные трупы тех, кому не посчастливилось оказаться поблизости от неё. Ягодицами вверх лежало тело, с которого сорвало всю форму и сапоги. Между безобразных кусков мяса на месте спины торчали острые куски костей и щепки. Другой обнажённый бомбой труп валялся, словно тряпичная кукла, нелепо и неестественно раскинув ноги, так что было понятно — переломаны в них все кости. Вместо живота зияла чёрно-красная яма.
— Интерьер… — прохрипел Анненский и подумал:
«Où sont les intérieurs?»
Навстречу Анненскому брёл флигель-адъютант в окровавленных лохмотьях белого кителя, на котором сохранился левый погон и свисающий с пуговицы аксельбант. Взрыв ободрал череп с правой части, лишив волос, уха и глаза. Вместо десницы болтался красный обрывок выше локтя, из которого торчала мраморная кость. Уцелевший глаз был широко раскрыт, но офицер явно ничего не видел. Он брёл куда-то в пустоши, бездумно и бесцельно, словно хотел умереть подальше от всех, как одряхлевший зверь. Анненский выдернул из кармана шёлковый платок, достаточно крепкий, чтобы перетянуть обрубок, и попытался остановить флигель-адъютанта, но тот закатил глаз и упал. Из его плеча то капала, то выплескивалась чёрно-алая струйка. Анненский схватил обрубок и стиснул, насколько хватило сил.
— Подождите, не умирайте, — быстро произнёс он и стал перетягивать плечо платком, но было поздно.
Раненый отходил. Он уже побледнел до синевы. Губы стали фиолетовыми.
— Лучше так, — прошептал Александр Павлович и тут опомнился.
Император был в опасности!
Он поднял голову. Из завалившихся набок вагонов выбирались люди и бежали к вагон-салону. Спотыкались, падали и больше не поднимались. Хлопнул выстрел, за ним другой, третий. Послышались крики:
— Откуда огонь?
— С паровоза.
— Кто стрелял?
— На паровоз смотри.
— Вот же он, чёрт невидимый!
— Огонь в сторону тендера!
— Живьём брать демона! — азартно заорал кто-то, чувствующий за собой право отдавать приказы, и его поддержали:
— Лови эту мразь.
— Хватай его!
И началась самая увлекательная из охот — охота на человека-невидимку.
41. ТД И ТП
Воглева ждали условленные полчаса после отправления царского поезда. Когда подпольщики убедились, что невидимка не вернётся, Юсси веско обронил:
— Тело стелано. Можно ехать всад.
— Я пройдусь, — сказал Савинков. — У меня ещё в городе дела.
Он спрыгнул с подножки и заверил на прощание:
— Я приеду на извозчике.
В рыбьих глазах Юсси затеплился огонёк чего-то похожего на иронию, финн с пониманием кивнул и молвил:
— Не опа-асдывайте. До встречи.
После этого таинственного замечания он отвернулся, шевельнул вожжами и направил экипаж по набережной Введенского канала.
«Вот и всё, — Савинков смотрел ему вслед, чувствуя опустошённость, но зная по своему характеру, что за ней на душу навалится тяжесть. — Революция вместо эволюции. Сделался из правозащитника террористом».
Он больше не хотел оставаться в городе. Каким бы ни был исход акционирования Воглева, в столице задерживаться не следовало. Билет был, теперь настал черёд паспорта.
— Пан рановато пожаловал, ещё не вечер, — чистодел улыбался столь угодливо, что Савинков почуял подвох.
Он спросил:
— Где мой паспорт?
— Мы условились на вечер, а ещё не стемнело.
— Ничего, — сказал Савинков. — Я подожду здесь.
Чистодел завилял, как собака, выпрашивающая подачку.
— Ксива сохнет, — нашёлся он.
— Я подожду, — повторил Савинков, тесня чистодела из прихожей в мастерскую.
Теперь ему не хотелось выпускать его из поля зрения. Вчера он убил полицейского, сегодня отправил товарища убивать царя. С паспортом в кармане террорист чувствовал бы себя увереннее и ради толики спокойствия был готов застрелить жулика, не моргнув глазом.
Жулик это почуял. Лицо сделалось ещё более заискивающим.
— Если пану угодно, я могу сушить быстрее.
— Сколько?
— За сто рублей я буду дуть как ветер, — заверил чистодел.
— Тогда дуй, но паспорт мне принеси, — Савинков наставил на него ствол «нагана». — Стольник будет.
— Пан — серьёзный человек, — как будто даже обрадовался жулик. — Сейчас всё будет готово.
Он отступил к рабочему столу и потянул верхний ящик.
— Без глупостей, — Савинков взвёл курок.
Чистодел выставил перед собой руки с растопыренными пальцами, показывая, что ничего не прячет и не замышляет.
— Пан — серьёзный человек, — повторил он. — Какие шутки!
Он медленно выдвинул ящик. Отступил, чтобы Савинков видел содержимое. Ящик был набит бумагами, сверху лежал заполненный казённый бланк. Чистодел бережно достал его, подул несколько раз, на ладонях протянул Савинкову.
Это был новенький заграничный паспорт с его фотографией и всеми положенными штампами.
— Вот, — похвастался жулик. — Можно ехать хоть сейчас. Я бы просушил на всякий случай, но, если пану спешно, бери на свой страх и риск.
От паспорта за версту несло палёной липой. Однако связи Савинкова в Петербурге были таковы, что ничем лучше он не располагал. Революционер взял книжку, вчитался.
— Гжегож Ястржембский, — у него глаза на лоб полезли. — Ты ничего умнее придумать не мог?
— Что не так?
— Это же шляхетский род тринадцатого века… Хотя, ладно.
«На один раз сойдёт, — подумал Савинков. — В Европе я выправлю настоящие документы. С ростом качества полиграфической промышленности в Германии или Швейцарии это будет несложно».
Савинков покосился на жулика.
Сейчас где-то на перегоне невидимка убивал царя.
Чистодел ждал дополнительной платы. Он помнил поддельное имя и настоящую внешность клиента.
Террорист выстрелил ему в сердце.
Дом номер 42 располагался на 9-й линии Васильевского острова на углу со Средним проспектом. Место людное, но Савинков всё равно пришёл. Семья нуждалась, а увидеть её в ближайшее время молодой революционер более не чаял. Если вообще их встреча когда-нибудь состоится. Денег с собой он взял столько, чтобы не топорщились карманы. Самыми крупными купюрами, экспроприированными из сейфа купца Вальцмана, их насчитывалось тридцать семь тысяч рублей. За остальными деньгами, потребными на отъезд и жизнь за границей, он планировал вернуться. После всего случившегося революционер чувствовал себя в полном расчёте с ячейкой «Бесы». Он спокойно вошёл в подъезд, проигнорировал консьержа и поднялся по лестнице.
Вера бросилась ему на шею и повисла, беззвучно зарыдав.
— Ну, всё, всё, — шептал Савинков. — Тише, неудобно, дети.
Витя уже вышел из своей комнаты и стоял в коридоре, ждал, стесняясь помешать.
— Ну, ладно, ладно.
Наконец, уговоры возымели действие. Жена унялась. Савинков потрепал по голове Виктора.
— Здравствуй, богатырь.
— Здравствуйте, папенька, — смиренно ответил сын. — Вы не уедете больше?
— Не сразу, — Савинков улыбнулся, подкинул его и посадил на плечи. — Сначала чаю попью.
И тогда Виктор засмеялся, вцепился ему в уши. Савинков лёгким шагом прошёл в комнату.
— Где там Каня?
Дочка уже шла навстречу, услышав голос отца. Савинков ссадил сына и взял её на руки.
— Ты уедешь? — тихо спросила Вера.
— Сначала чаю.
* * *
Филер сел на хвост плотно, чувствовалась медниковская выучка. Савинков почуял слежку сразу, как вышел из дома. Завернул на Средний, ускорил шаг, проверился у витрины. Типчик в сером полуперденчике и чёрном котелке не отставал. Савинков поймал извозчика и приказал ехать через Николаевский мост на Галерную, филер тут же сговорил другого ваньку. У моста приказал повернуть налево и гнать по Университетской набережной к Дворцовому мосту, филер туда же. Соскочил, пробежал в подворотню, выскочил, запрыгнул в пролётку, сунул мужику трёшку — гони! Железные ободья трещали по брусчатке Вознесенского проспекта. Впереди намечался Семёновский плац. Фактически, вернулся, откуда днём уехал. На Большой Садовой расплатился с извозчиком. Перешёл улицу, рысцой потрусил к Сенному рынку, заметив, что и филер спешился, дабы не упустить, если вдруг вздумает уйти во дворы. Стряхнуть его можно было только пулей, но Савинков опасался стрелять на улице. Привлечёшь внимание, потом не скроешься.
Свернул на Гороховую, быстрым шагом достиг подворотни, нырнул в неё, пробежал через проходной двор. Краем глаза заметил, что филер следует не таясь, а значит, все карты раскрыты, и самому подпольщику маскироваться нечего. Когда филер встретит городового или дворника, можно ожидать задержания.
Вприпрыжку Савинков свернул в задний проход, закрылся, вжался в стену и замер. На чёрной лестнице было хоть глаз коли. Со двора послышался цокот обувных подковок, взвизгнули петли, открылся сумеречный прямоугольник, его тут же заслонила тёмная фигура. Савинков что было силы треснул её рукояткой «нагана». Филер шатнулся, теряя шапку, заблеял, осел на зад. Революционер добавил пару раз по кумполу и хотел дать третий, но соглядатай уже лишился чувств.
Затащил его за ноги, чтобы не привлекать внимания и освободить проход. Вышел во двор, огляделся. Пустовало. По вечернему часу в доме светились практически все окошки, большинство занавешены. Возле дальнего дровяника стучал поленьями мужик. Баба с тазом показалась с крайнего хода для прислуги, выплеснула воду и деловито юркнула обратно, словно собачий язык мелькнул. До террориста и агента охранки никому дела не было.
«Uroda!» — подумал Савинков и спрятал в карман револьвер.
Он вышел на Гороховую, огляделся, чтобы поймать извозчика, и тут заметил вывеску букинистической лавки. Он вспомнил, что сегодня четверг и, согласно утверждению Тетерникова, прямо сейчас проходит заседание кружка «Белые ночи». Выбор был: убраться с места преступления с риском оказаться схваченным в пролётке или остаться на Гороховой и пересидеть возможную полицейскую суматоху. А так как видеть критика, у которого с большой вероятностью можно добыть номер «Курьера» с рецензией Горького, было весьма желательно, Савинков выбрал последний вариант.
Он пересёк Гороховую и быстро сбежал по каменным ступеням в подвал дома 33. Толкнул дверь с нарисованной раскрытою книжкой. Дверь подалась, звякнул колокольчик. Глаза резанул яркий свет. Магазин вовсю освещался электричеством! Савинков вошёл и засмущался, на него смотрели сидящие в зальце люди. Подпольщик рассчитывал, что заседание кружка будет проходить в задней комнате, но критики ни от кого не скрывались, да и достаточных покоев, чтобы вместить всех желающих, в магазине могло не оказаться. Тут присутствовало десятка два человек, главным образом, дамы, что Савинкова несколько удивило. Аудитория теснилась на стульях и табуретках промеж книжных шкафов. Перед прилавком был выставлен столик, с торцов которого чуть бочком сидели две барышни, а за ним, лицом к публике, оперев подбородок на сложенные домиком руки, сгорбился крошечный критик Горнфельд.
Савинков пережил неловкое мгновение, но тут Горнфельд откинулся на прилавок, улыбнулся ему и воскликнул тонким голосом:
— Борис Викторович, присаживайтесь, присаживайтесь, пожалуйста! Вот там есть свободные места.
— Простите, Аркадий Георгиевич, я изрядно запоздал, — пробормотал Савинков, притворяясь во избежание непоняток, и бочком протиснулся к табуретке в уголке, где его было бы трудно разглядеть любопытствующему чину полиции.
Он замер, украдкой осматриваясь.
С последней их встречи Горнфельд ещё более скукожился, изломанный болезнью, щёки запали, скулы тронула желтизна, блестящая лысина расширила свои владения к затылку. Даже стёкла пенсне с толстым шнуром, казалось, помутнели. Чёрный сюртук обносился и запылился, но бумажный воротничок и манжеты были совершенно белые, новые.
— Продолжайте, Тарья, — мягко сказал он.
Крепкая раскосая девица лет двадцати пяти в форменном платье бестужевских курсов, с короткой стрижкой рыжеватых волос, по виду происходящая из финской купеческой семьи, уверенно кивнула. Качнулись в ушах крупные янтарные серьги.
— И вот это мнение Печорина, что сострадание есть чувство, которому легко покоряются все женщины, оно, это мнение, глубоко неправильное, — с весёлым напором молвила она, обращаясь одновременно к залу и к барышне по другую сторону стола. — Откуда Лермонтов взял эту нелепую идею, да ещё распространил её на всех без исключения женщин? Я нахожу очевидным, что автору самому не везло в любви, что женщин у него было мало. Свой недостаток опыта и свою обиду на них он перенёс на создаваемый образ Печорина.
— Давайте разделять героя и автора! — возмутилась бальзаковская дама с переднего ряда.
Горнфельд сладко улыбнулся, но ничего не сказал.
— Автор живёт в герое, — категоричным тоном возразила финка.
Судя по повадкам, Тарья перешла на последний курс и обрела своё мнение, которое не стеснялась не только выражать публично, но и отстаивать в случае возражения.
Савинков подумал, что Горнфельд на занятиях учил не только приёмам критического разбора произведений, но и полемике. В его девичий кружок стеклись литературные эмансипэ. Выглядывающие из-под юбок высокие сапожки с белыми шнурками могли засвидетельствовать наличие у отдельных критикесс аргументов и готовности их применить.
— Писатель не знает никого лучше себя и, если желает описать тонкие движения души, ему неоткуда брать наблюдения, кроме как прислушиваясь к своему сердцу. В противном случае характер выйдет фальшивым, а Печорин не таков, Печорин живой. Значит, Печорин это Лермонтов и есть, а все его злодейства есть то, что Лермонтов и хотел бы сделать, да может случая не представилось или отваги не хватило.
Собрание зашумело.
— То есть ты считаешь, что Печорину под чеченскими пулями духу не хватило? — вспылил молодой упитанный разночинец с бородкой.
— С чего ты взял? — не чинясь, ответствовала Тарья.
— А ведь он под пули полез! — продолжал настаивать откормленный бородач.
— Считаешь ли ты Печорина слабаком? — задала вопрос бальзаковская дама.
— Я нахожу Печорина склонным к эпатажу и позёрству, но, в целом, он слаб и заслуживает поддержки, — хитроватые глаза финки сомкнулись в лисьи самодовольные щёлочки.
Аудитория перевела дух, чем воспользовался Горнфельд.
— Ваше слово, Аннет, — изящно всплеснул он тонкими пальцами в сторону барышни, сидящей напротив Тарьи.
Савинков только сейчас обратил на неё внимание. Барышня дисциплинированно помалкивала, пока ей не дали слово, и так замерла на стуле с выпрямленной спиной, отодвинутой от спинки, что — к гадалке можно было не ходить — летом кончила Смольный и ещё не очеловечилась после дрессировки.
Аннет была славянской наружности, и весьма привлекательной наружности! Высокая, хрупкая, с матовой просвечивающей кожей. Соломенные длинные волосы заплетены в толстую косу. На маленьком круглом личике большущие голубые глаза, в которых сжалось в комок привычно сдерживаемое самомнение.
Аннет сидела, закусив губу, ждала, когда ей разрешат выговориться.
— Не могу согласиться! Из рассказов Лермонтова со всей очевидностью следует, и автор неоднократно это подчёркивает, что Печорин деспот, его холодное сердце не знает жалости. Посмотрите, как он поступил с бедной пленной черкешенкой. Разве это отношение рыцаря к женщине? За ним стоит беспредельный эгоизм, претворяющийся в зверство. Офицер, над которым нет никакого начальства, похищает женщину и эксплуатирует её по своему желанию, фактически, обращая в рабыню. А когда ему старший товарищ указывает на недопустимость подобного поведения, что делает Печорин? Улыбается иронично и всем своим видом как бы говорит: ах, извини, друг мой, я такой какой есть и не буду иной, мир — тлен, смысла жизни нет.
— Там не так! — воскликнула барышня из дальнего ряда.
— У меня записано! — Аннет закусила губу.
— Значит, вы неверно записали.
— Ах, я бы за него вышла, — вздохнула другая девица из рядов.
На неё немедленно зашикали с таким искренним осуждением, что сделалось понятно — герой в нашем времени не остался бы одинок.
— Так как же вы считаете, Аннет? — попробовал навести порядок Горнфельд. — Имеет ли такой образ, в каком выразил героя Михаил Юрьевич Лермонтов, право на существование в обществе?
— Я считаю, что он незаслуженно поздно нашёл свою смерть. Печорин — скверный, аморал, он гадкий, гадкий. Он опасен. Он губит женщин, — щёки институтки зарделись. — Следует избегать таких, как Печорин, обходить их десятой дорогой. Этому и учит нас Лермонтов.
— А я бы его переделала, — сытно ухмыльнулась Тарья.
— Лермонтова? — метнул ядовитую стрелу разночинец.
— Печорина, — хмыкнула финка. — Я бы согрела ему душу. Со мной он обязательно стал бы другим.
— Ни у кого это не получилось, ни у Бэллы, ни у Мэри, — суровым тоном напомнила бальзаковская дама.
— Печорин был шибко умный. Сложно ему приходилось с простыми женщинами, — заметили из рядов.
— Вера была достаточно умная, — ответила дама, ненадолго обернувшись в ту сторону и договорив больше для руководителя кружка: — Всё равно ни у кого не вышло.
— Печорин всех отвергал, — встряла Аннет, и Савинков понял, что регламент порушился. — Он отвергал не потому, что они ему не годились, а исходя из самого принципа отрицания ради отрицания, но не доходя до отрицания отрицания, то бишь являл собой образ чистого и бесперспективного нигилиста.
Тарья подпрыгнула на стуле и издала пыхтящий звук, какой иногда издаёт квашня в кадушке.
— В отличие от современных мужчин, Печорин не только отрицал, но и искал! — финка как будто раздулась в пылу прений. — Он был тот старый тип нигилиста, какой не встретишь ныне. Думаю, если бы ему попалась умная женщина вроде Жорж Санд или меня, Печорин был бы счастлив.
— Жорж Санд — писатель, — явил начитанность бородатый разночинец.
— Печорин не был нигилистом, — раздался робкий голос из рядов.
— Нет, был!
— Все его любовницы были не вариант, это ясно.
— Все поступки мужчины совершают ради женщин.
— Жорж Санд — женщина!
— Так ли уж все?
— Всем это очевидно!
Все говорили разом, но не со всеми, а второпях как бы сами с собой. Савинкова так увлекла их игра, что он едва не крикнул: «Послушайте, Печорин — это я!»
Упредила Тарья:
— Печорину была нужна и умная, и понимающая, и чтоб хозяйственная, а не свезло с идеалом, вот он и пропал, — объявила финка, и все кружковцы дружно закивали — дескать, не пара ему никто из предложенных автором женщин.
— В наш век эмансипации? — скептически заметил разночинец. — Тогда ему точно чеченка нужна.
— Жорж Санд вообще писатель, — веским тоном подтвердила его заявление бальзаковская дама. — Вряд ли она хозяйственная.
— По-моему, Печорин боялся сильных чувств, а какая женщина, умная или хозяйственная, значения не имеет, — молвила Аннет, некритично поменяв своё мнение, лишь бы возразить оппонентке. — Печорин боялся проиграть женщинам, оттого и стремился их погубить.
Курсистка посмотрела на институтку, как может только богатая купчиха в магазине модного платья глянуть на дочь камергера, скупо улыбнулась уголками губ и обронила:
— Сами виноваты, если позволяли Печорину так себя вести. Если попадётся ему ТАКАЯ женщина, — при этом Тарья как бы посмотрелась в невидимое зеркало, — и возьмёт она его в оборот, так что деваться ему будет некуда, будет Печорин счастлив.
— Вряд ли, — завозражали ряды, не отдавая ей своего Печорина.
«Дуры все», — решил Савинков.
* * *
Закрывал букинистическую лавку дюжий приказчик Василий, судя по очкам, не чуждый чтения книг. Барышни одна за другой покидали лавку, подходя к Горнфельду поворковать и попрощаться, прежде чем выпорхнуть на улицу. Ведущий терпеливо ждал, не покидая своего места, благосклонно ответствовал, а отдельным избранным критикессам целовал на прощание ручку.
— Хорошо у вас тут, — Савинков приблизился к его столу, чтобы дать оправдание своему неожиданному визиту. — Благостно, тихо.
Из-под очков его ощупал быстрый взгляд проворных, как ртутные шарики, маленьких чёрных глаз.
— Должно быть, вам немало пришлось вынести, чтобы расценить здешнюю атмосферу как мирную, — с необычайной прозорливостью ответил Горнфельд, протягивая длинную руку с огромными запястьями и тонкими паучьими пальцами.
От природы немощный телом, он обладал невероятной памятью и посвятил себя стяжательству и накоплению знаний, касающихся литературы. Помимо теории творчества, он знал всё обо всех в писательских кругах. Савинков не мог поручиться, что Горнфельд не в курсе трагического извива его судьбы и не знает, что разговаривает с человеком, находящимся в Петербурге на нелегальном положении. Разумнее было считать, что знает, с какой целью прибыл на собрание беглый ссыльный но выжидает, пока тот скажет сам. Приходили к Горнфельду всегда за одним и тем же — за знаниями, но он был слишком воспитан, чтобы спросить прямо: «Что вы хотите у меня узнать?»
Не желая испытывать дальновидность критика, который мог обнаружить в этой области незаурядные способности, подкреплённые многолетним навыком внимать, раскладывать по полочкам и делать выводы, Савинков заговорил о том, что его подспудно грызло после встречи с учителем:
— Я к вам по делу. Хочу найти на свой рассказ одну давнюю рецензию. Она печаталась в газете «Курьер». Вы ведь подшивку собираете?
— Она есть у меня, — кивнул Горнфельд. — Желаете сегодня её увидеть?
— Если вас не затруднит, — террорист подарил критику самую признательную улыбку, на которую был способен. — Мне, право же, неудобно вас беспокоить, но обстоятельства вынуждают меня покинуть Санкт-Петербург, и неизвестно, насколько затянется отъезд. Возможно, дела меня задержат надолго.
Горнфельд неуклюже слез со стула. Надел пальто, взял трость.
— Пойдёмте, — сказал он. — Поищем вашу рецензию.
На Гороховую Савинков поднялся, держа руку наготове возле кармана с револьвером и беспокойно оглядываясь. Горнфельд делал вид, что не замечает его нервозности, а подпольщик чувствовал его к себе отношение и изо всех старался не выглядеть глупо, да только не получалось.
«Главное, сейчас не проколоться, — думал он, лихорадочно подыскивая тему для разговора. — Скрыться с улицы, а там кривая выведет».
— Сейчас извозчика найдём, — сказал он, ничего лучше не придумав.
— Можем дойти до Садовой, а там как повезёт. Fortuna vitrea est, — проницательно ответил Горнфельд.
Савинкова аж передёрнуло.
— Вы правы, судьба — вещь хрупкая, — с жаром заговорил он, выплескивая на случайного слушателя давно накопившиеся переживания. После заключения в Петропавловскую крепость Савинков каждый день богател арестантскими думками и теперь мог поверить их как интеллигент интеллигенту. — Сегодня взял протянутую мальчишкой газету, прочёл. Завтра пришёл на собрание, взял там брошюру. Послезавтра тебя арестовали за участие в кружке, нашли брошюру и газету — и сослали. Многие пошли под этот нож.
Горнфельд вежливо слушал.
— Вы из ссылки? — наконец спросил он.
— Оттуда.
— Как там… люди?
— Много болтают, злословят по пустякам и пьют, когда находят деньги.
Они подошли к экипажу, Савинков толкнул сонного ваньку. Сговорились ехать на Бассейную, не торгуясь. Подняли кожаный верх и покатили, укрывшись от посторонних взглядов.
— Там у вас, должно быть, сложился настоящий декадентский кружок, — продолжил светскую беседу Горнфельд, начиная бояться своего спутника.
— Вологодские декаденты? — переспросил Савинков и призадумался: — Что ж, можно сказать и так. Все декаденты стремятся к тёмному, злому, но не потому, что душа их лежит в пороке гордыни, как у лермонтовского Печорина. Наоборот, их извращённая сущность почернела под гнётом телесных недугов и страдает. Их инфернальное злодейство оказывается следствием слабости и малодушия, ибо полноценный человек самодостаточен и великодушен, как рыцарь, а мстящий всему роду людскому бесится от собственного убожества. И что он получает в ответ? Общественное порицание и всеобщее презрение. Разве что духовно богатые девы отыскивают в сердце уголок, да и то из природной женской жалости. Я сегодня посмотрел на них. Хороший у вас кружок, Аркадий Георгиевич.
— Ох уж эти духовно богатые девы! Вечно они злятся из-за мечтаний, которые никак не воплощаются, — пронзительно засмеялся Горнфельд. — Но с ними молодеешь душой.
Савинков тоже засмеялся, потакая собеседнику. На самом деле, террорист думал о том, что невидимка, должно быть, убил царя. В душе была пустота, заполняемая вязким страхом, и страх этот не находил себе выхода.
42. ПОВТОРИТЕЛЬНОЕ РУЖЬЁ
В воздухе сам собою блеснул огонь. Железнодорожный жандарм пошатнулся и схватился обеими руками за грудь. До ушей донёсся щелчок пистолетного выстрела.
Снова над чёрным бортом тендера в пустоте белёсого неба блеснул огонь, и другой жандарм, приложившийся было к карабину, подломился в коленях и завалился навзничь. Анненский вскинул «браунинг» и размеренно выпустил весь магазин в угольную кучу, где мог находиться стрелок. По нему палило не менее десятка стволов, но пули то ли пролетали сквозь него, то ли не оказывали никакого действия.
Призрачный террорист выбрал самое подходящее место, чтобы совершить дерзкое покушение. Поезд опрокинулся в безлюдной и малонаселённой местности, посреди пустырей, чахлых кустиков и дикорастущих трав, где не приживался даже березняк. Кочковатая подтопленная равнина тянулась к лесу на горизонте. Вдалеке виднелась Дудергофская гора, пред нею роща. Укрыться негде, бежать некуда, посылать за помощью не к кому. Охрана Государя императора могла полагаться только на свои силы.
Одно утешало Александра Павловича. Взрывая вагон охраны, террорист явно не ожидал, что в хвосте поезда будет ехать другая половина конвоя. Из этого Анненский сделал вывод, что заговорщики не были посвящены в нюансы безопасности, а значит, предателей среди жандармов и придворных не оказалось.
Сейчас положение осложнялось тем, что террорист как-то хитро маскировался, из-за чего поймать его в прицел было затруднительно. Анненский предполагал, что он был прозрачен как стекло в воде. После ограбления ювелирного салона сыщик был готов принять такую версию. Ему хотелось думать, что грабитель и террорист был одним и тем же человеком. В противном случае дело обстояло гораздо хуже: революционеры нашли легкодоступный способ делать материю прозрачной, и вскоре в их распоряжении появится невидимая армия, победить которую будет невозможно.
— Силин, за мной! — Анненский побежал к поваленному вагон-салону, огромный унтер-офицер топал следом, отставая.
Вагон выглядел жутко. От удара о землю крыша соскочила с рамы. Стёкла были целы, но это лишь осложняло положение — через окна не выбраться. В салоне стояло мало перегородок, и треснувшая стенка вагона могла лечь на пассажиров. Анненский очень надеялся, что их не раздавило. Однако столами, диванами и тяжёлыми креслами императора могло помять.
— Ваше Величество? — крикнул он и не услышал ответа.
Из вагона не доносилось ни звука.
Анненский вцепился в край стены и потянул вверх, но, несмотря на его атлетическую мускулатуру, массивная плита едва шевельнулась.
Жандарм осознал, что переживает наяву самый страшный кошмар. Террористы провели успешную акцию по убийству Николая Второго, ротмистр присутствует на ней, но ничего не может сделать. Вполне вероятно, что уже поздно. Сердце Анненского бешено заколотилось. Он увидел рядом унтер-офицера и сказал железным голосом:
— Силин, подними стену. Спасай Государя!
Жандармы ухватились с обоих концов за дощато-жестяной щит. Анненский упёрся подошвами в землю, скомандовал:
— Толкай!
С помощью Луки Силина стенка пошла вверх. Анненский приналёг. Что-то длинно и громко затрещало. Вылетели болты. Поднимать стало легче.
— Ваше Величество… — просипел Анненский.
К вящей радости, в салоне послышалось активное движение. Первым в образовавшуюся щель, шипя и извиваясь, выполз британский посланник.
У Анненского потемнело в глазах, а жилы готовы были лопнуть, когда он сделал над собой неистовое усилие и, подумав, что выпускает тяжесть и падает сам, вместо этого толкнул ещё выше.
В вагоне раздался звук рвущейся ткани. Царь выбрался из дыры на четвереньках, озираясь выпученными глазами и мотая бородой. Китель его лопнул по шву на спине, да на лопатке оторвался порядочный лоскут. Николай Второй вскочил с карачек, машинально пригладил усы и причёску.
— Силин, пускай!
Александр Павлович выдернул руки из-под щита и отпрыгнул.
Стенка вагона рухнула на раму и развалилась на несколько частей. Взлетели брызгами осколки выбитых стёкол, сверкнули в воздухе и со звоном ссыпались внутрь.
Англичанин, шатаясь, поднялся. Он был заметно напуган. То и дело высовывал язык из приоткрытого рта, словно пробуя воздух на вкус. Должно быть, не помнил себя от нервов.
Анненский быстро отдышался. Перед глазами перестали плавать оранжевые круги.
— Народная воля в действии, — обратился по-английски Николай Второй к британскому посланнику.
— Под Провиденсом было хуже, — с гнусавым акцентом жителя Нового Света ответил Джозеф Карвен, но Анненский такую простую фразу понял.
— Sasha, pourquoi n'y a-t-il personne? — с поистине царственной простотой спросил Николай Второй, ощупывая драный китель.
— Погибли, Ваше Величество, — хрипло сказал Анненский.
Он и сам не знал, куда подевалась свита, но видел растерзанные вагоны и лежащие повсюду тела. Оставшиеся в поле зрения живые бродили в поле как сонные. То ли были контужены, то ли увиденное произвело неизгладимое впечатление на их не подготовленную к человеческой бойне душу, и она отказалась от разума.
За паровозом хлопали выстрелы. Охота на невидимку перенеслась по другую сторону железной дороги. Судя по беспорядочному звучанию, боя как такового не было. Палили наугад, не целясь, чтобы загнать дичь.
— Découvrez ce qu'il y a, et signalez, — распорядился Николай Второй.
— Есть, — Анненский хотел взять под козырёк, и тут обнаружил, что фуражки на голове нет. — Унтер-офицер Силин, остаётесь здесь.
Придерживая за эфес саблю, он поспешил вдоль состава, бросив на ходу:
— Государя охраняй.
— Слушаюсь, — откозырял Лука Силин, правильно расценив жизнь британского масона как несущественную.
Унтер из Отдельного корпуса жандармов не впервые находился возле Николая Второго и привык, что Они тоже иностранец, как и многие господа офицеры, к примеру, тот же ротмистр Анненский, по своим повадкам — явный немец, а, может, даже и француз.
* * *
Вышло как всегда. Самое мощное оружие досталось самому неуязвимому воителю, а им оказался противник.
Анненский выбежал из-за паровоза и тут же отпрыгнул назад. Террорист завладел повторительным ружьём и мгновенно разобрался, как им пользоваться. Вероятно, был военным или имел техническое образование. Смерть настигла троих жандармов в один момент. Невидимка скосил их первой же длинной очередью. Уцелевшие залегли и открыли беглый огонь. Террорист прижался к земле и стрелял в ответ. Он имел то преимущество, каким обладает винтовка по сравнению с короткостволом, но при этом винтовка делает несколько выстрелов сразу. Он попадал значительно лучше и увереннее. Система Мадсена оказалась чудовищным оружием, а невидимый стрелок ещё и не давал возможности взять себя на мушку.
Нервы жандармов не выдерживали. Один из них вскочил, чтобы лучше видеть противника среди кочек и травы. Пуля заставила его завертеться волчком. Он выронил оружие и схватился обеими руками за грудь. Те, у кого кончились патроны, стали отползать к паровозу, чтобы найти за ним убежище. Анненский высунулся и стал стрелять. Ковалёв воспользовался моментом и ринулся в укрытие, но не добежал. Пуля попала в спину. Штабс-ротмистр ничком рухнул на землю. Изо рта и носа хлынула кровь. Ковалёв задёргался в агонии, царапая землю пальцами и всё ещё пытаясь ползти, а кровь лилась под него, расширяя алую лужу.
Анненский опустошил последний магазин. Ротмистр не мог поручиться, было ли это так, но ему показалось, что он услышал между выстрелами злобный рык раненого зверя.
Безжалостное истребление царского конвоя продолжилось бы, не догадайся машинист выпустить пар. Оглушительно зашипело. Повисло густое белое облако конденсирующейся воды и расползлось по холодной равнине, заслоняя бегущих жандармов. Анненский отскочил от паровоза. Вблизи пар обжигал. Александр Павлович сунул «браунинг» в кобуру и побежал через туман обратно. И вовремя.
Снова заговорило повторительное ружьё Мадсена. Взлетел пронзительный вопль и оборвался. Звуки раздавались с его стороны насыпи. С той, где находился Николай Второй с британским посланником!
Когда Анненский выскочил из тумана, взору его предстала абсолютно инфернальная картина. Под насыпью полз с окровавленной головой Лука Силин. Государь император, сбросив стесняющий его драный китель, с ловкостью фехтовальщика маневрировал, уклоняясь от летающего в воздухе топора. Британский посланник держался поодаль, но не убегал, а наблюдал, оставаясь на безопасном расстоянии. Очевидно, невидимка, расстреляв все патроны, обежал разорванный состав, подобрал пожарный топор и оглушил Силина, а теперь вознамерился зарубить царя!
Анненский заревел и прыгнул к невидимке как лев. Парадная сабля здорово мешала, но избавиться от неё не было времени. Приближаясь, он различал мелькающие в воздухе темноватые и блестящие пятна грязи, прилипшей к прозрачному телу. И ещё он увидел на высоте головы пару алых, размером с монету, кружков. Это были глаза террориста!
При его появлении невидимка оставил Государя и переключился на более активного врага. Топор взлетел и опустился, но слишком рано. Он со свистом распорол воздух и улетел по дуге в сторону. Анненский ногой ударил невидимку в голову.
Искусство шоссона при физической подготовке атлета дозволяло наносить высокие удары в сапогах. Рантом Александр Павлович заехал по чему-то умеренно мягкому, возможно, по скуле. Он услышал, как лязгнули зубы. Топор снова взлетел, но сыщик отпрыгнул. Туманные пятна в воздухе мотались, словно были полами и рукавами измазанного в болотной грязи пиджака. По нему оказалось удобно бить. Анненский носком сапога дотянулся до локтя. Топор прочертил перед ним дугу, но сыщик отпрянул всем корпусом назад. Тут же пробил ногой в печень, но плохо достал — по прозрачному телу было страсть как неудобно целиться. Подшагнул, ударил кулаком в голову и попал, судя по ощущению, в ухо. Схватил за плотную материю и хотел сделать подножку, но нападающий был очень силён и отпихнул Анненского так, что тот отлетел и едва устоял на ногах.
В момент их сближения Анненский вынужденно втянул носом телесную вонь террориста. Сейчас он осознал, что тот же запах исходил от бумаги с приговором Филиппову. Человек-призрак пах убийцей!
Противники снова закружились в танце смерти. Террорист рычал и скакал, как объевшаяся тропической листвы обезьяна. Он был довольно массивен и весьма физически крепок. И хотя ротмистр порхал вокруг него как мотылёк и жалил как шершень, убийца стойко переносил удары и не выдыхался. Бил Анненский наугад. Уверенно он видел только топор, а о положении тела мог лишь догадываться. Левой ногой он пнул невидимку в колено, правой саданул сбоку в бедро. Прянул назад, удаляясь от топора, отпрыгнул. Снова сблизился и пнул невидимку в промежность. Звонко треснули яйца. Оглушительный стон народной боли разнёсся над путями Царскосельской железной дороги.
Невидимка из последних сил махнул топором, но поторопился — жандарм успел отскочить, но не успел приблизиться. Доля секунды решила исход битвы. Топор чавкнул, провалившись по обух в грязь. Невидимка выдернул его, занёс над головой, превозмогая боль, и шагнул враскорячку к Николаю Второму.
Гулко ударил выстрел, другой, третий, четвёртый и пятый. Анненский слышал шлепки пуль по телу невидимки и видел, как в воздухе возникают и повисают чёрные точки — остановившиеся в туловище смятые комочки свинца. За шестым выстрелом был смачный хруст, и что-то тёплое брызнуло Анненскому в лицо. Туманные пятна повлеклись вниз. Послышался звук упавшего тела.
Лука Силин опустил дымящийся «смит-вессон».
Александр Павлович отёр рукой лицо и почувствовал, как ладонь сделалась жирной.
— Зря, Силин, — запалённо дыша, бросил он. — Я бы его живым взял.
Унтер-офицер переломил револьвер, выкинул гильзы и снарядил каморы патронами. После чего, шатаясь, добрёл до пустой выемки в траве, приобретшей форму лежащего человека, и выстрелил в неё ещё трижды, не сказав ни единого слова.
43. ИЩИТЕ ГОРЬКОГО
В квартире Горнфельда вкусно пахло розмарином и жимолостью. Прислуга помогла разоблачиться, и Аркадий Георгиевич проводил гостя в кабинет.
— Вас интересует «Курьер»?
— Именно «Курьер».
— Если вас не затруднит, — вежливо предложил немощный критик. — На этажерке внизу та стопа в чёрных досках. Отыщите год.
Савинков достал с полки тяжеленные плиты годовой подшивки, прошитые белым шнуром и обложенные лакированными дощечками. Газеты слежались и выглядели ровными и свежими, будто только сейчас сошли с печатного станка. Савинков отыскал требуемое, принёс подшивку к письменном столу, за которым в большом кожаном кресле расположился Горнфельд, бережно перелистал и впился глазами в колонку.
«Недавно мне пришёл конверт. В нём лежали три рассказа двух разных авторов. И если „Плач девушки перед замужеством“ Н. Молдаванова можно прочесть в литературном разделе этого номера…»
— Не нужно, — помрачнел Савинков и пропустил кусок, посвящённый чужому успеху.
«В. Ропшин — молодой, подающий надежды писатель, реалист, стоящий в позе декадента. Его рассказы „Факультет“ и „Сумеречный гений“ напитаны пафосом борьбы. В них много желания, но — ни капли умения.
„Сумеречный гений“ по форме является зарисовкой. В нём нет истории. Есть мятущиеся образы берлинской литературной тасовки — галдящие, спорящие и, безусловно, сильно пьющие люди. Вся их возвышенная германская пылкость больше напоминает пьесы Пшибышевского — „целая Голгофа мучений и боли, целая геенна борьбы с самим собой“. Это восторг и ярость маниака, неизменно переходящие в стадию упадка и творческого бессилия.
„Факультет“ более близок к рассказу по форме, но по стилю заметно, что и тут не обошлось без Пшибышевского. Тут его „Синагога сатаны“ на петербургский лад. Броское перечисление прилагательных — В. Ропшин рисует картину ламинарными мазками, показывая протестный настрой юридического факультета и его участие в студенческих волнениях 1899 года. А ведь корни литературы — это люди и только люди. Писателю полезно изучать людей, жизнь, которой они живут, условия, которые оказывают на них влияние. Чтобы поднять читателя над его внешними условиями бытия, вырвать его из цепей унизительной действительности, нужно увлечь за собой в глубину текста, которая для этого должна быть создана. Но в „Факультете“ нет глубины и нет глубоких характеров. Нырнув в эту мелкую реку, читатель расшибётся о её плоское дно. Уважение к писателю как дружескому и великодушному проводнику, создателю новой, „второй“ природы возникает, когда читателя проводят сквозь жизнь, с которой он хорошо знаком, и при этом учат чему-нибудь новому, чего он не знал и не замечал в человеке. Для этого писатель должен уметь понимать людей, знать их гримасы и повадки, а это даётся только разнообразием и значительным объёмом увиденного. Не факультет задаёт тип студента, а студенческие характеры создают образ факультета.
Быть писателем — великое счастье, ибо Вас будет читать народ! Молодой автор В. Ропшин искренне и ненасытно жаждет свободы — в ней красота и правда! Так пусть же он оторвётся от затхлого мира факультетов и смердящей богемы Берлина и вольётся в жизнедеятельный народ, потому что на заводах и фабриках происходит сейчас рождение нового психологического типа, ищущего путь созидания новой общественной морали, новой жизни и нового искусства!»
— Из-за этого я пошёл в Петропавловскую крепость и ссылку? — беззвучно прошептал Савинков. Взгляд его обратился в пустоту и замер.
«Горький поймал меня в ловушку, а я поверил ему, поддался ему, не заметив лживого двоемыслия и противоречивого вывода. Как глуп и наивен я был тогда!»
— Ну, да, проходная рецензия Максима Горького. Там сотни их, — кивнул Горнфельд на стопы «Курьера». — Он самотёчные рассказы как семечки лузгал, а в «Курьере» отзывы давал за копеечку. Не то, чтобы беден, просто ему это нравилось.
— У меня в «Курьере» рассказ вышел, — глухо сказал Савинков. — «Терновая глушь». Я его в ссылке написал и из Вологды отправил. Номер за восьмое сентября прошлого года. У вас должен быть.
— Так вы Канин?
— Второй раз Ропшиным не подписывался, вдруг в редакции запомнили.
— Почему, простите, выбрали такой псевдоним?
— Дочь не выговаривала «Таня», — Савинков нежно улыбнулся. — Называла себя Каней. Вот и я назвал себя Каниным, на удачу.
— Действительно, повезло.
— Не надо было посылать Горькому, — лицо Савинкова окаменело. — Надо было прямиком отправлять в «Курьер». От Горького одни неприятности.
— Ищите Горького в себе, — посоветовал Горнфельд. — Где-то в глубине вашей души есть мудрый внутренний рецензент. Он всегда поможет толковым советом, а мнение авторитетов до добра не доведёт, это я вам как битый авторитет говорю. Найдите в себе своего маленького внутреннего Горького, консультируйтесь с ним в минуту писательского затыка. Так обрящете литературный успех.
— Если бы я нашёл в себе Горького, я бы его задушил, — признался Савинков.
Горнфельд вскинул крохотную свою голову. В глазах его затлел смрадный огонёк.
— Кстати, вы знаете, что Горький сейчас приехал из Москвы?
— Вот как, — проронил Савинков. — И где я могу его найти?
— Алексей Максимович по своему обыкновению гостит у Константина Петровича Пятницкого на Николаевской, четыре.
— Вот как, — повторил Савинков. — Буду весьма признателен, если позволите взять газету с рецензией.
— Разумеется! — злорадно осклабился Горнфельд. — Этот номер ждал вас. Он дождался.
* * *
Светлый пятиэтажный дом с редкими эркерами располагался возле Невского проспекта.
Савинков наказал извозчику ждать и вошёл в парадное. Дом был хоть и господский, а малочинный, швейцара тут не сидело и даже признаки обустройства его гнезда отсутствовали.
«Откуда взяться, если тут селятся издатели, проезжие писатели и тому подобная публика», — с отвращением подумал Савинков и пожалел, что не остановился у магазина купить перчатки, ведь проезжал мимо.
Он поднялся по лестнице, близоруко приглядываясь к медным карточкам на дверях.
Константин Петрович
ПЯТНИЦКИЙ
Издатель
Савинков распрямился, оправил пиджак. Взял двумя пальцами ушки звонка и плавно, но энергично несколько раз прокрутил.
Изнутри зашумели весёлые голоса, мужской и женский. Как будто спорили дети, кому открывать, спеша наперегонки и не желая утруждать друг друга.
Отворил высокий господин лет сорока, с умным лицом прямых очертаний, русыми волосами, уложенными слева направо, пышными усами домиком и аккуратной бородкой-эспаньолкой. За овальными очками смеющиеся глаза. Господин был в жилете и без галстука. Вероятнее всего, сам Константин Петрович Пятницкий, директор-распорядитель книгоиздательского товарищества «Знание».
— Bonsoir! — выпалил Савинков Он впервые разговаривал с настоящим издателем, а не печатником подпольных брошюр, и не знал, как себя вести. — Могу я видеть Алексея Максимовича Пешкова?
Пятницкий сохранил праздничное выражение лица, однако по челу его как будто пробежала надпись «Достали авторы».
— Конечно, он здесь. Входите. Как вас представить?
— Писатель Ропшин, — Савинков переступил порог издательского дома, из вежливости снял шляпу. — Алексей Максимович давал рецензию на мои вещи…
— Алексей Максимович, — с подчёркнутым официозом, отчего ирония делалась до боли жгучей, крикнул Пятницкий, оборачиваясь в комнаты. — К вам автор! Выйдите, пожалуйста, на минутку.
Обращение к коллеге, предполагающее кратковременность визита непрошенного гостя, самонизложившегося до статуса отрецензированного автора, возвратило Савинкова в первобытное состояние. И когда в прихожую вышел Горький, его ожидал не смущённый молодой писатель, а беглый нелегал.
Всемирно известный литератор и драматург старательно придерживался коммерчески успешной роли босяка и скитальца, но в Москве незаметно для себя огламурился.
Писатели обменялись оценивающими взглядами. Горький был выше на дюйм, шире в плечах, практически, горизонтальных, старше Савинкова на десять лет и значительно более матёрый. Костлявый, но не худой, скуластый, с усами домиком, как у директора, но покороче ввиду соблюдения иерархии в книгоиздательском товариществе, он выглядел человеком значительной силы и выносливости. Густые волосы, разделённые прямым пробором, лежали широкими крыльями, почти касаясь плеч. Горький был одет в чёрную шёлковую косоворотку, подпоясанную узким ремешком с серебряными бляшками, на которых играли всполохами крошечные бриллиантики. Чёрные твидовые шаровары уходили в домашние начищенные сапоги, чтобы даже на паркете производить впечатление простонародца, не боящегося ступать по грязи.
— Здравствуйте! Ропшин? — с детской наивностью спросил Горький и обаятельно улыбнулся.
— Ропшин.
— Как вас величать по имени-отчеству? — Пятницкий был не столь проницателен и тёрт, как его компаньон, к тому же подшофе и оттого выказывал амикошонство.
— Борис Викторович, — покосившись слегка опасливо, но сочтя удобным для всех удовлетворить его любопытство, ответил Савинков.
— Меня вы откуда-то знаете, а Максим Горький в представлении не нуждается, — издатель не собирался пускать неизвестного автора дальше прихожей. — Итак, что привело вас сюда?
— Рецензия на мои рассказы в «Курьере».
— В «Курьере», — только и отреагировал на это Пятницкий.
Возникла пауза, за время которой издательские товарищи смотрели на жертву рецензии с выражением двусмысленным и многозначительным.
— И что же? — нарушил молчание Пятницкий.
— Мне угодно знать ваше действительное мнение, — Савинков спохватился и достал из кармана газету.
Пятницкий заметил на «шапке» 1901 год и с насмешкой спросил:
— Где же вы были раньше?
«В ссылке», — подумал Савинков, но сдержался.
— В отъезде, — сказал он. — Раньше в Санкт-Петербург вырваться не мог.
— Из каких мест изволите прибыть? — снисходительно испросил директор издательства.
«Из Вологды», — подумал Савинков, но привычка к соблюдению конспирации так крепко въелась, что он снова солгал:
— Из Варшавы. Так что же насчёт вашего впечатления, пан Горький? — доиграл роль до конца Савинков.
Московский рецензент тряхнул щёгольской гривой и улыбнулся с такой обаятельной скорбью, как мог улыбнуться сквозь слёзы обиженный и тут же обрадованный мальчишка.
— Признаюсь, я плакал, когда читал вашего «Сумеречного гения», — с воодушевлением отозвался Горький, являя абсолютную память. — А бунтарский дух «Факультета», вложенный в него порыв, всколыхнул во мне воспоминания о мятежной юности.
— Позвольте, — Савинков развернул газету. — В рецензии вы написали совсем другое.
— Когда первое впечатление прошло и возникла необходимость дать разбор и рекомендации, я понял, какое же говно эти ваши ранние рассказы. Все молодые талантливые авторы пишут примерно одинаково.
— Но вы сравнили моё творчество с Пшибышевским, — дрогнул Савинков. — И не в пользу пана Станислава.
— Подражание было заметно.
— Но пан Станислав гений, — Савинков вздёрнул подбородок. — Он прогрессивен, европейски мыслит и, к тому же, поляк!
— Поляк — это напыщенный пустяк с плохими остротами, — не сдержался Пятницкий.
Вспыхнув от гнева, Савинков бросился на него с кулаками. Первым ударом расквасил Пятницкому нос, вторым свернул очки. Поколотить чванного издателя помешал Горький, который быстро шагнул в драку и с маху врезал огромным кулаком Савинкову по горбу. Савинков закашлялся, машинально пригнулся, боднул головой Горького в живот и обхватил обеими руками поперёк туловища. Горький по-мужицки хакнул, согнулся, но не сломался. Отступая под напором Савинкова задом наперёд к зеркалу и своротив корзину с зонтами, лупил кулаками по спине, тщась отбить лёгкие. Попадало больно. Савинков мычал и крюком снизу вверх тыкал Горькому в промежность, однако попадал всё время мимо яиц, а вот удары противника по спине достигали цели. Савинков потерял дыхание и упал, когда рука сама собой разжалась, и противник отступил, не достигнув стенки.
Савинков корчился на полу, но сумел вдохнуть и вернуть силу. Он встал на четвереньки, продышался и поднялся, шатаясь. Пятницкий забился за угол коридора и выглядывал, капая юшкой и благоразумно избегая боя. За его спиной мелькало женское личико, которое Савинков по причине близорукости и с устатку воспринимал размытым белым пятном без выражения. Он повернулся к Горькому и сжал кулаки. Горький оказался слегка взъерошен, и только. Богемный причесон разлохматился, но глаза горели, и всем своим видом знаменитый писатель демонстрировал превосходство опытного рецензента перед молодым талантливым автором.
Хрипло выдохнув, Савинков кинулся в атаку, держа руки перед грудью, локтями прикрывая солнечное сплетение и печень, но мощный кулак волгаря прилетел сбоку из-за предела видимости. У Савинкова полыхнула в глазах магниевая вспышка, он обнаружил, что лежит на полу, перед носом настелены планки паркета, а в голове гудит ровный шум парохода.
Он лежал с полным отсутствием воли определить своё состояние. Потом его подняли. В вертикальном положении разум стал возвращаться. Ему сунули в руки мокрое полотенце, и Савинков обтёр им лицо, подумав, что это может ему пригодиться.
Пятницкий куда-то исчез. Какая-то женщина неосознаваемой внешности и возраста молча стояла перед ним, понятно было только, что она в бежевой полосатой кофточке и тёмной юбке с воланами. Савинков старался не смотреть на неё. Ему было тошно и хотелось уйти.
— Не ожидал от вас, — раздражённо говорил Горький. — Точно это безобразие в порядке вещей. Вы ко всем так являетесь?
— Я сейчас уйду, — пробормотал Савинков.
— Вот ваша шляпа, — Горький сунул ему в руки головной убор и деловито отворил дверь. — Идите.
Савинков кое-как нахлобучил котелок, протянул Горькому мокрое полотенце и вышел, споткнувшись о порог.
* * *
Савинков приехал в Озерки экспроприировать экспроприированное, одержимый тупой злобой и желанием поскорее свалить в Европу. В лоно цивилизации! Подальше от дикарей. Тем более, что царь убит и страна со дня на день окажется ввергнута в хаос безвластия и войны с Англией, а, возможно, революции и гражданской междоусобицы с сопутствующими голодом и болезнями. Кто её знает, эту Россию? В ней никогда не было порядка. Встреча с некультурным писателем Горьким и его негостеприимным издателем лишний раз подтвердила это.
Наказав извозчику ждать возле калитки, Савинков быстрым шагом пересёк двор, отметив, что паровая машина исправно стучит и в сарае светит керосиновая лампа. Дом же был тих и тёмен. Он проник на веранду, ощупью добрался до жилой половины и прокрался к комнате Воглева. Из-под двери пробивался тусклый луч. В комнате шурудили.
«Невидимка вернулся! Убил царя и вернулся!» — Савинкова пробил холодный пот, он сам не знал почему. Встретиться с Воглевым, когда решил ограбить партийную кассу, было непередаваемо страшно. Однако настроенный действовать и от переживаний совершенно не помня себя, Савинков выхватил револьвер и распахнул дверь.
У стола при свете свечки Марья пересчитывала деньги.
— А-а, ты, барин, — неприветливо зыркнула она и вернулась к прерванному занятию.
— Где Антон Аркадьевич? — Савинков испытал невероятное облегчение и даже не задумался спросить, по какому поводу она занимается столь странным делом и почему не зажжёт лампу.
— Почём знать? — молвила прислуга, пожав плечами. — Верно, Антон Аркадьевич отгулялся. На небесных пажитях ноне.
— А ты что делаешь?
— Собираюсь, — Марья сноровисто перекладывала разрозненные купюры в стопки по номиналу, не обращая внимания на револьвер. — Юсси обещал, что будет ждать меня в Гельсингфорсе. Вот я и несу через границу. Бабу шмонать не станут.
— Что это ты в Финляндию собралась?
— А чего фараонов ждать? Они скоро будут, газетчик-то сдриснул.
— Ведь он же привязанный был? — опешил Савинков.
— В сортир отпустила под честное слово. Так молил, бедный, будто мамкину сиську просил.
— Где Аполлинария Львовна?
— В подвале, с головой. Прощаются оне, — голос Марьи дрогнул, руки перестали раскладывать деньги. Она повернула голову и пристально посмотрела на Савинкова, который смутился и спрятал «наган».
— Всё, кончено. Побежали, — пробормотал он.
— Барыня не едет. Немчик тоже решил остаться. Будут Николай Иваныча беречь до последнего. Не бросят его.
— А ты бежишь?
— Юсси сказал бечь.
— Тогда и я побегу, — стряхнул с себя вину хотя бы перед бабой революционер. — Полиции с меня уже хватит.
— Сходишь откланяться? — мотнула головой Марья в сторону коридора. — Не увидитесь ведь больше.
— Нет, — твёрдо сказал Савинков и шагнул к столу. — Значит, так, Марья. Деньги мы сейчас поделим.
— А не жирно будет? — зло спросила Марья и встала перед ним, загородив общак. — С чего тебе деньги? Ты уже брал.
— И ещё возьму, — спокойно ответил Савинков. — Не ты одна едешь за границу.
— А вот это видел? — Марья поднесла к его носу большой грязный кукиш. — Накося, выкуси.
Савинков оторопел от её бесстыжей наглости. Он попробовал обойти, но Марья снова заступила ему путь, и сдвинуть её с места у хлипкого ссыльного не получилось. С крестьянской упёртостью отстаивала она свою долю, и не в этот вечер поражений мог Савинков надеяться на удачу.
— Ты сбрендила, дура? — возмутился он. — Давай поделим поровну.
— Фигу с маслом, — с торжеством ответила Марья.
— Вот Юсси бы это не одобрил, — попробовал возродить навыки юриста Савинков, но час выдался неурочный.
— Это наше приданое! — объявила Марья. — А ты езжай, барин, в своё панство, там тебя примут пшеки.
Савинков отступил, тяжело дыша. Баба тоже переводила дыхание после схватки, из которой вышла победительницей.
— Что за день такой сногсшибательный? — пробормотал Савинков, вытащил «наган» и взвёл курок. — Дура.
Ушатав сегодня пару мужиков, Савинков уверенно добавил бы к ним и бабу. Несколько секунд он водил стволом вверх-вниз, размышляя лишь: «В голову или в сердце? В голову или в сердце?»
— Чёрт с тобой, — Марья отступила. — Дели.
Отдавая дань уважения Юсси и не желая ссориться с клинком революции, коли уж отпустил служанку и она всё ему расскажет, Савинков располовинил награбленное. Кроме того, Марья забрала золотые украшения, не доставшиеся Аде Зальцберг, и амулет купца Вальцмана — золотой гугель около пяти фунтов весом.
Набив карманы, Савинков прошёл в свою комнату, зажёг лампу и принялся собирать вещи. Собственно, кроме саквояжа, в который он переложил банкноты, больше нечего было брать. Новую одежду, как и новый саквояж, имело смысл купить перед отъездом, чтобы не вызывать сомнения у таможенника своим затрапезным видом. Проверив паспорт, он обнаружил, что некоторые буквы смазались. Фамилия теперь читалась как «Ястрженбекий» и отдавала туретчиной. «Похож ли я на хорвата?» — засомневался Савинков, вглядываясь в мутное зеркало, а потом плюнул и перестал бояться.
— Будь что будет, — пробормотал он и уложил в саквояж поверх денег «наган». На границе может пригодиться.
Он сел на извозчика и покатил в город. Надо было стряхнуть с подошв прах Озерков и приготовиться к отъезду в мир иной, цивилизованный, лучший.
Тому, кто готов щедро платить, Санкт-Петербург способен предоставить всё самое люксовое. Савинков снял номер в гостинице «Англия» с видом на Исаакий и заказал ужин в номер. Лёжа в мраморной ванне, он разглядывал никелированные краники и ждал стука в дверь с требованием: «Откройте, полиция!», но не дождался.
Утром он потребовал в номер завтрак и газет. В газетах ни слова не было о покушении на Государя Императора. Савинков решил, что для прессы ещё рано. Он выписался из гостиницы и через положенное время вышел из магазина готового платья модно одетый, с гвоздикой в петлице, в сером английском пальто. На Варшавском вокзале он сел в шоколадный вагон «Норд-Экспресса» и с видом гордого Демона, духа изгнанья, покинул столицу, даже не глянув в окно.
44. МАЛЕНЬКАЯ ПОБЕДОНОСНАЯ ВОЙНА
На втором этаже Зимнего дворца было полно высокопоставленных господ, проявляющих оживление. По случаю чудесного спасения императора во всех храмах прошли благодарственные молебны во славу Господа и покровительницы России — Пресвятой Богородицы. Лица, причастные к чуду, были приглашены во дворец для вручения наград, отчего в приёмной сделалось тесно. На половине, где находились государственные вельможи, только и разговоров было, что о курсах и о продажах. После покушения акции французских железнодорожных концессий упали на Лондонской бирже. Компании, строившие в России чугунку, мигом вышли из доверия держателей ценных бумаг, чем воспользовались биржевые маклеры, носящие в Великобритании название «брокеров». И хотя качество трудов французских инженеров никак не соотносилось со взрывом в движущемся составе десяти фунтов динамита, и паника на рынке ценных бумаг была продиктована эмоциями их обладателей, колебание курса оказалось заметно даже в Санкт-Петербурге. Ведь именно в России невидимая рука рынка наткнулась на невидимый член революции. По долетавшим до его ушей обрывкам разговоров Анненский узнавал, кто сколько успел скупить, связываясь с Лондоном по телеграфу. Александр Павлович и сам начал подумывать, как выйти на биржевого жучка, пока акции не стали расти в цене. Затем он заколебался, не будет ли сие скороспелым решением или стоит обождать, пока бумаги не упадут дополнительно, чтобы уж тогда вложиться по полной.
Анненский спохватился, когда к нему подошёл флигель-адъютант и попросил проследовать. Ужаснувшись, какой чепухой может оказаться забит череп, когда ерунда пролезла в уши прямиком из уст высокопоставленных болванов, Александр Павлович настроился на нужный лад и переступил порог царского кабинета.
— Ваше Императорское Величество, ротмистр Анненский…
— Довольно, Сашá, - остановил Государь.
Флигель-адъютант закрыл арочную дверь.
Николай Второй выглядел утомлённым и сосредоточенным, хмурым и напряжённым, какими бывают люди, поглощённые государственными заботами или крепко ударившиеся головой.
— Мы хотим, чтобы ты присел, — повелел самодержец.
— Да, Ваше Величество.
Анненский опустился в кресло перед царским письменным столом Г-образной формы, сохраняя спину прямой, а вид почтительным. Он чувствовал себя во дворце чужим, как заноза. От впечатлений детства ничего не осталось.
— Почему ты нас покинул? — печально спросил Николай Второй.
Александр Павлович затруднился объясниться достаточно содержательно для того, чтобы оправдание могло прозвучать извинительно. Кроме себялюбия, истинных причин его отдаления никому из собеседников не виделось.
— Виноват, Ваше Величество.
— Сашá, - с укоризною прервал Николай Второй. — Твоё стремление ловить людей не только огорчает нас, но и вызывает недоумение света.
Анненский терпеливо выслушивал нотацию. Он знал, как к нему относится общество из-за его отпадения, но не желал восстанавливать статус-кво и не видел, что нынче мог бы сделать ради этого.
— Клоаки Парижа изменили тебя до неузнаваемости, — продолжил Государь. — Ты предпочёл низы высшему свету. Неужели грязь привлекает тебя настолько, что ты считаешь обмен равноценным?
— Охота на людей так интересна, Ваше Величество, что я не нахожу в себе жестокости отговаривать от неё тех, кто ещё не пробовал её, — с привычным цинизмом молвил Анненский.
Милый дух дворцового уюта в личном кабинете Государя брал своё. Николай Второй бледно улыбнулся своему бежавшему другу.
— Если тебе так нравится это занятие, будь начальником Петербургской сыскной полиции. Место как раз освободилось.
Анненский не поверил своим ушам.
— Полковник, мы желаем видеть вас при дворе. Не пропускайте приёмов.
Флигель-адъютант вывел из кабинета совершенно другого человека и вместо него проводил Луку Силина. Анненский подмигнул унтеру с перевязанной головой, которому сейчас тоже предстояло преображение.
Завидев его, фон Плеве жестом пригласил подойти к кругу министров.
— Господа, — обратился Вячеслав Константинович к военному министру Куропаткину и министру финансов Витте. — Позвольте представить вам начальника петербургского сыска полковника Анненского, спасшего жизнь Его Императорского Величества от коварного покушения нигилистов.
— Позвольте пожать вашу мужественную руку, — сказал генерал-адъютант Куропаткин.
— Я слышал, вы поймали знаменитого убийцу Раскольника, — сказал Витте, пожимая пальцы Анненского своей пухлой ладонью.
— Я нашёл их гнездо, — уклончиво ответил Александр Павлович, который знал теперь финское имя маньяка и рассчитывал схватить его на земле Великого княжества Финляндского своими руками, не полагаясь на помощь местной полиции. — Народовольцы производили чудовищные медицинские эксперименты над людьми, и даже тот факт, что те все были добровольцами, не смягчает вины.
— Настоящие бесы, — заметил фон Плеве, который лично проводил первый допрос графини Морозовой-Высоцкой.
— Читали в газете! — одобрил Витте.
— Возвращаясь к нашей теме, господа, — прямолинейно возобновил прерванный разговор генерал-адъютант. — С точки зрения военной стратегии, начать кампанию на Дальнем Востоке есть всецело авантюра, которая, вероятнее всего, закончится крахом.
Министр внутренних дел и министр финансов благодушно заулыбались, как бы возражая, а фон Плеве, не стесняясь младшего по чину, но равного по происхождению Анненского, наставительно сказал Куропаткину:
— Алексей Николаевич, вы внутреннего положения России не знаете. Чтобы удержать революцию, нам нужна маленькая победоносная война.
«При благоприятном стечении обстоятельств» редакторский карандаш может привести человека и на эшафот. Так и исследователь некоторых драм большевистской революции, в которой принимает участие много неудачных литераторов, должен был бы порою руководиться правилом: «ищите рецензию».
Марк Алданов. «Ванна Марата»
Комментарии к книге «Нигилист-невидимка», Юрий Фёдорович Гаврюченков
Всего 0 комментариев