«Чудовище»

2081

Описание

Адвокат, чья многолетняя судебная карьера сложилась неудачно, берется за необычное дело. На корабле, следующем из Америки в Европу, совершено убийство. Подозрение падает на молодого человека, воспитанного в монастырской школе для калек… Но не только о судебном процессе повествует известный французский писатель Ги де Кар. Главный смысл романа — призыв к доброте, состраданию в отношениях между людьми.



Настроики
A

Фон текста:

  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Аа

    Roboto

  • Аа

    Garamond

  • Аа

    Fira Sans

  • Аа

    Times

Ги де Кар ЧУДОВИЩЕ

1. ОБВИНЯЕМЫЙ

Вот уже почти полвека трижды в неделю он проделывал этот путь по Дворцу Правосудия: обходил по периметру огромный гулкий вестибюль и сворачивал в Торговую галерею. Эта прогулка, без которой он не мог обойтись, давала ему возможность, как он любил говорить, «подышать славным воздухом Дворца». Все его движения — и размеренная, неторопливая походка, и характерная манера при встрече с коллегой браться кончиками пальцев за край одежды с еле заметным намеком на поклон — выдавали многолетнюю привычку. По понедельникам, средам и пятницам, всегда ровно в час пополудни, он поднимался по ступенькам широкой лестницы, выходящей на бульвар, и, не обращая внимания ни на кого из встречных, направлялся к гардеробной адвокатов.

Там он не без сожаления расставался с цивильным головным убором (зимой это был котелок, летом — выгоревшее соломенное канотье) и водружал на голову старенькую шапочку, которую сдвигал назад, надеясь, по-видимому, прикрыть обширную лысину на затылке. Управившись с шапочкой, он, не давая себе труда даже снять порыжевшую от старости блузу, облачался в не менее поношенную мантию, которую не украшал ни бант ордена Почетного легиона, ни какой-либо другой знак отличия. Двойное одеяние придавало его фигуре солидность, каковой в действительности он похвастаться не мог, хотя ему и перевалило далеко за шестьдесят. Зажав под мышкой ветхий кожаный портфель, где взамен вещественных доказательств покоилась «Газетт дю Палэ», он приступал к привычному обходу Дворца.

Только теперь, вооружившись этими профессиональными атрибутами, он чувствовал себя не частным лицом, а представителем судейской касты и разрешал себе приветствовать собратьев по сословию. В лицо он знал во Дворце всех и вся, начиная со знаменитых председателей судебных палат и кончая самым последним секретарем, всю бесчисленную рать прокуроров, поверенных, адвокатов и адвокатишек, с которыми он столько раз встречался в душных палатах, пыльных коридорах и на нескончаемых лестницах. Он знал всех, его же в общем-то не знал почти никто. Самые юные из младших по возрасту коллег нередко недоумевали, чего ради этот нелепо одетый старикан с обвисшими усами и спадающими с носа очками бродит по огромному зданию Дворца Правосудия.

Впрочем, его мало беспокоило, какого о нем мнения адвокатское сословие. Он переходил из канцелярии в канцелярию, из палаты в палату, изучая объявления о приостановленных делах. Четыре-пять раз в году его можно было встретить в одной из палат Исправительного суда,[1] где он пытался добиться снисходительности судей к какому-нибудь закоренелому бродяге. Казалось, этим и ограничивается его профессиональная деятельность, ораторский талант и честолюбие. Таков был Виктор Дельо, уже сорок пять лет состоявший в парижской адвокатуре.

Он всегда был одинок. Старые знакомые, изредка попадавшиеся навстречу, делали краткий приветственный жест и невольно ускоряли шаг, будто опасаясь заразиться невезением от этого ничего не достигшего в жизни старого чудака, явно неспособного когда-нибудь оказаться им полезным. Поэтому Виктор Дельо удивился и даже встревожился, когда его окликнул кто-то из секретарей:

— А, господин Дельо! Я вас ищу уже минут двадцать. Господин старшина адвокатского сословия Мюнье срочно вызывает вас к себе.

— Старшина сословия?.. — пробормотал старый адвокат. — Что ему от меня надо?

— Не знаю, но дело срочное! Он вас ждет.

— Хорошо, иду.

Торопиться он счел излишним: Мюнье он знал с давних пор, еще со студенческой скамьи. Они вместе изучали право и в один год поступили в парижскую адвокатуру стажерами — после того, как Дельо помог товарищу подготовить выступление. Тогда Мюнье звезд с неба не хватал, а Дельо буквально покорил комиссию.

С тех далеких времен все изменилось. Мюнье неслыханно повезло в самом начале карьеры: он сумел добиться оправдания клиентки, заранее осужденной общественным мнением. Дальше молодому адвокату оставалось лишь держаться на гребне растущей популярности; по мнению Дельо, считавшего приятеля весьма посредственным защитником, его слава была изрядно преувеличена. Однако после сорока пяти лет безвестности Дельо смирился с тем, что он неудачник, и влачил жалкое существование, хватаясь за те дела, на которые не польстился никто из его коллег. Виктор Дельо довольствовался, если можно так выразиться, объедками Дворца.

В глубине души он не терпел Мюнье, который, как и все карьеристы, отнюдь не жаждал встречать на своем осиянном славой пути друзей юности, знававших его куда менее блестящим. Однажды — вскоре после того, как Мюнье был назначен на заветный пост, — Дельо довелось столкнуться с ним во Дворце: преисполненный сознания собственной значимости, старшина сословия еле удостоил его ответным кивком. Дельо, впрочем, не особенно оскорбился, прекрасно понимая, что в глазах такого вот Мюнье, который презирал вечных неудачников, он является позором корпорации. Вот о чем думал старый адвокат перед тем, как робко постучаться в дверь кабинета старшины сословия.

— Здравствуй, Дельо, — воскликнул тот с несвойственной ему приветливостью. — Давненько же мы с тобой не болтали! Почему, черт возьми, ты ко мне не заглядываешь?

Дельо был ошеломлен: его старый товарищ излучал дружескую улыбку!

— Да, знаешь ли, — пробормотал он, — не хотелось тебя беспокоить: ведь ты так занят…

— Какие пустяки, старина! Для друга я всегда свободен… Сигару?

Дельо нерешительно запустил руку в протянутую ему роскошную коробку и, вынув сигару, промолвил:

— Спасибо. Я посмакую ее вечером.

— Держи, держи… Возьми, сколько хочешь…

Старшина сословия протянул ему пригоршню сигар, и Дельо, конфузясь, рассовал их по карманам.

— Ну ладно, садись, старина!

Дельо повиновался. Мюнье, меряя шагами просторный кабинет, приступил к делу:

— Скажи, ты слышал о деле Вотье?

— Нет.

— Да, ты верен себе! Неужели ты никогда не изменишься? Позволь узнать, что же ты делаешь целыми днями во Дворце?

— Гуляю…

— Лучше занятия не нашел!.. В общем, я решил тебе помочь…

Дельо вытаращил глаза за стеклами очков и растерянно замигал.

— Так вот, дело Вотье, о котором ты ничего не слышал, полгода назад наделало немало шума. Этот самый Вотье убил американца на борту теплохода «Де Грасс», шедшего из Нью-Йорка в Гавр… Абсолютно бессмысленное преступление: мотив так и не удалось найти. Вотье убил совершенно незнакомого ему человека, причем без всякой корысти! Само собой, капитан «Де Грасса» тут же посадил его под замок, а потом передал в руки встречавшей на гаврском причале полиции. Сейчас он сидит в тюрьме Санте и ждет процесса: через три недели он предстанет перед Судом присяжных. Вот и все…

— Ты звал меня, чтобы рассказать об этом?

— Да… потому что я решил поручить это дело тебе…

— Мне?

— Именно.

— Но ведь я же никогда не выступал в Суде присяжных!

— Вот и прекрасно: будет почин! Неужели тебе не надоел Исправительный суд? Послушай, дружище, я огорчен, видя, как человек в твоем возрасте и с твоими способностями тратит свой талант и время на жалобы о задавленных собаках и мелких сутенерах! Встряхнись, Дельо! Ведь Суд присяжных — это звучит! Согласись, когда впереди маячит гильотина, страсти разгораются. А общественное мнение для нас — все! Будь уверен: если тебе удастся не слишком скверно провести это дело, получишь шанс подцепить другие, выгодные!

— Может и так, — согласился Дельо. — Спасибо, что подумал обо мне.

— Только я должен сразу предупредить, чтобы ты не обольщался по поводу гонорара: с финансовой стороны дело Вотье дохлое. Зато имя на нем заработать можно, а это как раз то, что тебе нужно. Да, я упустил одну существенную деталь: за это дело брались уже двое наших коллег: Шармо и де Сильв. Ты их знаешь?

— Понаслышке…

— Ну, это меня тоже не удивляет, бирюк ты этакий. Да пойми же, между коллегами существует взаимная поддержка, выручка, профессиональная солидарность, наконец! М-да… Ну так вот, Шармо некоторое время изучал это дело, а потом вернул его, не указывая причин. Тогда я поговорил с де Сильвом — кстати, очень способный молодой человек, — и он согласился вести дело Вотье. Шармо передал ему досье. У меня, признаться, создалось впечатление, что он был рад от него избавиться… Все вроде бы устроилось, как вдруг, черт побери, на прошлой неделе приходит мой де Сильв и заявляет, что решительно не может взяться за это дело, — и это за три недели до начала процесса! Мне пришлось срочно искать нового защитника, и я — хочешь верь, хочешь нет — никого не нашел! Все, под тем или иным предлогом, уклонились… В конце концов мне пришлось просить согласия председателя палаты Легри на назначение адвоката. И тогда я вспомнил о тебе…

Наконец-то Дельо понял истинную причину «заботы» о нем старшины сословия.

— Вот досье, — поспешил прервать паузу Мюнье, указывая на объемистую папку, лежавшую посреди стола.

Поднявшись, старый адвокат взвесил папку на руке и ответил:

— Все ясно… Во всяком случае, нельзя пожаловаться, что мои именитые предшественники поленились собрать свидетельства. Остается надеяться, что их убедительность не уступает весу…

Не добавив более ничего, он засунул досье в портфель, где оно нарушило привычное одиночество «Газетт дю Палэ», и направился к двери.

— Дельо, — окликнул его несколько смущенно старшина сословия, — ты на меня сердишься?

— Что ты, вовсе нет… Ты сделал свою работу, вот и все! Я постараюсь сделать свою…

— Ну-ну, напрасно ты так! Вчера, перед тем как принять окончательное решение, я пролистал это дело — просто чтобы понять, почему коллеги от него избавлялись. Думаю, теперь я знаю. Само по себе дело не сложное: преступление бесспорно, убийца и не пытался ничего отрицать. Жертва, похоже, совершенно безобидна… а вот преступник, Жак Вотье — прелюбопытнейшая личность. Скорее всего он сам отпугнул защитников…

— Вот как! Вдобавок окажется, что убийца — настоящее чудовище?

— Не хочу навязывать тебе своего мнения. Ознакомься с делом, и сам все поймешь… Возможно, тебе понадобится дополнительный срок, чтобы подготовиться к защите. Если что, обращайся ко мне, и мы перенесем процесс.

— Я сделаю все, что в моих силах, чтобы до этого не дошло, — промолвил Дельо. — Раз вино на столе, его надо выпить; раз преступление совершено, его надо судить без промедления. Либо подсудимый виновен, и остается лишь как можно быстрее вынести приговор, либо он невиновен, и тогда я считаю несправедливым продлевать его предварительное заключение.

— Ну, в данном-то случае, старина, виновность твоего подзащитного вряд ли подлежит сомнению. К тому же, судя по всему, он собирается сразу же признать себя виновным…

— Позволю себе заметить, дорогой старшина сословия, что теперь это касается только его и меня…

— Конечно, конечно. В конце концов убил-то он, это бесспорно! А раз так, то, боже мой, шесть или восемь месяцев предварительного заключения — ничто в сравнении со сроком, который он получит, если, конечно, тебе удастся спасти его от гильотины!

— Я загляну к тебе через недельку, поделюсь впечатлениями, — сказал Дельо вместо прощания. Пожимать руку этому горе-старшине, взвалившему на него такое дело, он посчитал излишним.

Впервые он шел по Торговой галерее быстрым шагом. У входа в вестибюль он нос к носу столкнулся с Бертэ, одним из многих, кто обыкновенно не замечал его.

— Да ведь это наш добрый Дельо! — воскликнул Бертэ. — Как поживаете, дорогой друг?

От изумления Дельо потерял дар речи: вот уж воистину день сюрпризов!

— В добрый час! — продолжал его собеседник, указывая на разбухший портфель. — Работа на столе! Интересная?

— Здесь у меня, — ответил старый адвокат с конфиденциальным видом, — весьма важное дело…

— В Исправительном суде?

— В Суде присяжных! — небрежно бросил Дельо, удаляясь. Теперь уже Бертэ остолбенел от изумления.

Пока новоявленный защитник Вотье шел в гардеробную, чтобы сменить свою бесформенную шапочку на измятый котелок, он думал о том, что впервые в жизни сумел произвести на кого-то впечатление. Одно то, что он получил возможность произнести эти два слова, одновременно страшных и магических — «Суд присяжных», — сразу возвысило его в глазах окружающих. Теперь надо любой ценой добиться успеха… Но отчего же за это дело никто не пожелал взяться?

Он понял это спустя несколько часов после того, как прочел и перечел материалы, собранные двумя его предшественниками. Некоторые бумаги были испещрены их пометками. Дельо начал с того, что стер все замечания своих коллег. Сам он никогда ничего не помечал, полагаясь на память и предпочитая иметь дело с сухим языком документа.

За окном уже сгустились зимние сумерки. Рабочий кабинет в скромной квартирке на пятом этаже старого дома по улице Сен-Пэр, которую Виктор Дельо занимал уже много лет, был освещен лишь лампой с зеленым абажуром, стоявшей на письменном столе. Обычной неспешной походкой старый адвокат подошел к вешалке в углу прихожей, снял с нее линялый домашний халат и накинул поверх блузы. Затем он прошел в крохотную кухню и подогрел кофе, сваренный приходящей служанкой. Кофейник и щербатую чашку он отнес в кабинет и устроился в дряхлом кресле, закурив для полноты ощущений одну из сигар, подаренных старшиной сословия.

Но адвокат не просто блаженствовал — смежив веки, он размышлял. Из кажущегося оцепенения он выходил только дважды, чтобы переговорить по телефону.

— Алло! Мэтр Шармо? Это Дельо… К сожалению, не имею чести знать вас лично — пока не было случая познакомиться, дорогой коллега, чем я искренне огорчен… Я позволил себе позвонить вам по поводу дела Вотье, которое мне пришлось унаследовать, если можно так выразиться… Нет-нет, мэтр де Сильв им уже больше не занимается… А я согласился… Вот и хочу вас спросить — чисто по-товарищески и строго между нами: почему вы решили отказаться от этого дела?

Ответ был длинным, но маловразумительным. Выслушав его и поблагодарив, Виктор Дельо положил трубку, повторяя: «Любопытно! Весьма любопытно!», а спустя несколько минут набрал новый номер:

— Алло! Мэтр де Сильв? Это Дельо…

Он задал тот же вопрос, выслушал ответ, покачал головой, поблагодарил и положил трубку, бормоча: «Странно! Очень странно!» В кабинете вновь воцарилась тишина, которую нарушил лишь приход Даниеллы Жени.

— Добрый вечер, мэтр. Я разыскивала вас повсюду во Дворце и уже начала беспокоиться…

— Я ушел оттуда раньше обычного.

— Но вы, надеюсь, не захворали?

— О нет, внучка…

Даниелла отнюдь не состояла с ним в родстве — просто он привык называть так юную студентку, которая заканчивала юридический факультет и готовилась стать адвокатом. Они познакомились случайно на террасе кафе на бульваре Сен-Мишель. Очень скоро старожил Дворца и будущая адвокатесса прониклись друг к другу симпатией. Даниелла стала единственной женщиной, не считая служанки Луизы, которой не возбранялось в любое время дня и ночи заявиться в берлогу закоренелого старого холостяка. Нелюдимый ворчун научил ее уйме профессиональных уловок, и она все время удивлялась тому, что он не сделал карьеры.

Она-то и печатала ему на дряхлой машинке в его кабинете в тех редких случаях, когда необходимость перевешивала почти суеверное отвращение, которое он питал ко всякого рода переписке.

— Послушайте, внучка, — обратился окутанный облаком сигарного дыма Виктор Дельо к студентке, чье появление в кабинете вывело его из оцепенения. — Раз вы посетили меня, буду весьма благодарен, если вы сядете за машинку и отпечатаете вот это письмо в пяти экземплярах.

— Новое дело в Исправительном суде?

— Не совсем… Я принял важное решение: отказаться от Исправительного и посвятить себя Суду присяжных… Видите на столе внушительное досье? В этих бумагах — судьба первого человека, которого я попытаюсь спасти от гильотины… На первый взгляд дело кажется безнадежным. Клиент далеко не обычный. Насколько я помню, подобного клиента защищать еще никому не приходилось… Вы готовы? Число — сегодняшнее. Оставьте место для обращения. Диктую: «Ввиду того, что я взял на себя защиту Жака Вотье, над которым 20 ноября сего года в Суде присяжных департамента Сены начнется процесс по обвинению в убийстве Джона Белла, имевшем место 5 мая сего года на борту теплохода „Де Грасс“, я буду чрезвычайно Вам признателен, если Вы либо назначите мне встречу, либо согласитесь прийти ко мне — чем быстрее, тем лучше, поскольку до начала процесса осталось совсем немного времени. В ожидании ответа, искренне Ваш…». Так, теперь берите конверты, я диктую адреса. Госпоже Жак Вотье, отель «Регина», 16 бис, улица Акаций, Париж — это последний адрес, который значится в материалах дела. Не забудьте сделать пометку «Подлежит переадресовке»… Второй адрес: госпоже Симоне Вотье, 15, авеню Генерала Леклерка, Аньер. Третий: доктору Дерво, 3, улица Парижа, Лимож… Два последних письма — в один и тот же адрес: Институт святого Иосифа, Санак, департамент Верхняя Вьенна. Получатели: господин Ивон Роделек и господин Доминик Тирмон. Вот и все… Завтра у вас есть лекции?

— Только одна, но я могу ее прогулять.

— Обязательно прогуляйте! Мне надо, чтобы вы подежурили на телефоне с половины девятого. Меня не будет весь день, и вернусь я, наверное, не раньше девяти вечера. А вы отвечайте на звонки и дожидайтесь меня. Если кто-нибудь из тех, кому я написал, откликнется, назначьте ему встречу на послезавтра на любое удобное ему время. Да, и на обед не уходите: я распоряжусь, чтобы Луиза приготовила вам поесть.

— Скажите, мэтр, а если будет что-то срочное, где я смогу найти вас по телефону?

— Понятия не имею! Подождите, пока я вернусь… Ну, вот, письма подписаны. Теперь — на улицу Лувра, на почтамт!

— Мэтр, не будет нескромностью спросить, что это за люди, кому вы написали?

— Будет, будет нескромностью, внучка, но я все-таки скажу, раз уж вы стали помогать мне в этом деле: эти пятеро, как мне кажется, могут дать превосходные показания в пользу обвиняемого. Но это вовсе не значит, что все они изъявят желание предстать перед судом. Моя задача — найти аргументы, способные побудить их к этому…

Остаток ночи Виктор Дельо провел в размышлениях. Воздав должное сигарам старшины сословия, он пришел к выводу, что пора познакомиться со своим подзащитным…

Утром, оформив разрешение, он уже шел по коридору тюрьмы Санте. Надзиратель, сопровождавший его, сказал:

— Будет просто чудом, если вам удастся хоть что-нибудь выудить из этого типа! Он упрям как осел!

— Не слишком изысканно, друг мой.

— Я просто хотел предупредить вас, мэтр…

Зазвенели ключи, и тяжелая зарешеченная дверь отворилась. Виктор Дельо в сопровождении надзирателя, который тщательно, на два оборота, запер за ними дверь, вошел в камеру и поправил очки, чтобы хорошенько разглядеть своего нового клиента…

Тот сидел прямо на полу в самом темном углу тесной камеры. Но, даже сидя, он поражал своими гигантскими размерами… Квадратное лицо с огромной, выдающейся вперед челюстью, жесткие, как проволока, волосы — все это, казалось, не имело ничего общего с человеческим обликом. Адвокат инстинктивно попятился: ему вдруг почудилось, что перед ним — страшилище, вырвавшееся из чащоб девственного леса. На него нельзя было смотреть без содрогания… Грудную клетку словно распирало изнутри могучее сердце; длинные руки заканчивались волосатыми кулаками убийцы… руки, поджидающие жертву. Но самое большое впечатление производило лицо, лишенное всяких признаков жизни: остановившиеся незрячие глаза, обезьяньи губы, выступающие скулы, выпуклые надбровья, мертвенно-бледный цвет кожи. О том, что гигант жив, свидетельствовало лишь его мерное мощное дыхание. Никогда за свою жизнь Виктору Дельо не доводилось сталкиваться с подобным субъектом. Запинаясь, он спросил у надзирателя:

— И он всегда… э-э… в таком положении?

— Почти всегда.

— Как вы думаете, он знает, что мы здесь?

— Он? Да он узнаёт все! Даже не по себе становится: как ему удается все понимать, ничего не видя, не слыша и не умея говорить?..

— Этому я не удивляюсь, — возразил адвокат. — Ведь этот парень образован и весьма умен. Вы знаете, что это чудовище даже написало книжку?

— Как он сумел?

— Подменяя тремя чувствами, которыми он располагает, — осязанием, вкусом и обонянием, — все остальные, которых он лишен с рождения: зрение, слух и речь… Но объяснять это слишком долго.

— Что до обоняния, мы уже заметили: он распознает каждого из нас сразу, как войдешь в камеру.

— Аппетит у него хороший?

— Нет. Правда, и кормежка тут не ахти…

— А с ложкой и вилкой он умеет обращаться?

— Не хуже нас с вами! Только чаще всего он к миске и не притрагивается… Вот что я думаю: чего ему не хватает, так это посетителей… Здесь, в тюрьме, жизнь у него хуже, чем у животного в клетке. Ведь он ничем не может заняться! Ни читать, ни писать, ни даже поговорить с нами, когда мы к нему заходим…

— Возможно, вы и правы, но нужно еще, чтобы он захотел принимать гостей, и к тому же — чтобы они владели одним из доступных ему способов общения… Как вы считаете, психически он нормален?

— Все врачи, которые приходили его обследовать, — а их было Бог знает сколько! — в один голос заявляют, что да…

— Как же они, черт возьми, сумели в этом убедиться?

— Они приходили с переводчиками, которые пытались с ним общаться… Они касались его пальцев — вроде бы слова на них выписывали…

— И что же, удавалось?

— Все уверяют, что он нарочно не отвечает… Этот тип не желает, чтобы его защищали!

Внезапно клиент Виктора Дельо вскочил на ноги и, прислонившись спиной к стене, принял оборонительную стойку. Он был выше своих незваных гостей на целую голову.

— Вот это машина! — пробормотал адвокат. — Сложен как атлет… Теперь меня не удивляет, что он расправился с жертвой одним ударом…

— Осторожно, мэтр, — он нас засек! Смотрите: принюхивается! Не приближайтесь к нему! Никогда не угадаешь…

Адвокат, пренебрегая предупреждением, приблизился к подзащитному и положил свои ладони на его руки, но тот резко их отдернул, словно испытывая отвращение к этому контакту. Не признавая себя побежденным, Виктор Дельо дотронулся до его лица: несчастный съежился, испустив хриплый вопль, который с успехом мог бы принадлежать и зверю.

— Осторожней, мэтр! — повторил надзиратель.

Но было уже поздно: колосс схватил адвоката за плечи и встряхнул его, бормоча что-то нечленораздельное. Огромные ручищи почти сомкнулись на горле… Но тут надзиратель изловчился стукнуть гиганта дубинкой по голове: тот отпустил добычу и отступил к стене.

— Я предупреждал вас, мэтр! Это настоящее чудовище!

— Вы в этом уверены? — спросил Виктор Дельо, водружая на нос упавшие очки.

Справившись с этим, он вновь приблизился к своему клиенту и долгое время разглядывал его, после чего заявил:

— Похоже, коллеги говорили мне правду… Теперь я понимаю, почему они постарались поскорее сбыть дело с рук! Защищать этого парня небезопасно… Но отчего же он так набрасывается на тех, кто пытается его спасти? Я не успел сделать ему ничего плохого, а он уже ненавидит меня. Странно! Как объяснить, что я желаю ему только добра?..

— Те тоже пытались, мэтр. Он знать ничего не хочет.

— Ничего, я найду к нему, подход… А знаете, он совсем не так уж безобразен… Бывает такое уродство — возвышенное, что ли… Посмотрите: черты лица грубы, но энергичны, фигура хоть и громадна, зато пропорционально сложена… Думаю, он вполне мог бы понравиться женщине… Не всякой, конечно, а такой, которая любит грубую физическую силу… Я еще не видел его жену, но уже представляю ее себе: хрупкая, миниатюрная, этакое эфирное создание… Закон контрастов… Ну, а напоследок я еще раз подойду к нему, чтобы он запомнил мой запах. Тогда он узнает меня завтра. Вот бы он сам дотронулся до меня!

Лицо адвоката оказалось в нескольких сантиметрах от лица его странного подзащитного. Однако гигант не шелохнулся.

Дверь со скрипом затворилась. Виктор Дельо молча шагал рядом с надзирателем. Напоследок тот спросил:

— Ну что, будете его защищать?

— Думаю, да…

— Нелегко вам придется с этаким чудовищем…

— Я не уверен, что этот парень — такое уж чудовище. Не доверяйте внешности! Как мы можем по-настоящему его узнать, если он не видит, не слышит и не может нам ответить? Мне нужно во что бы то ни стало проникнуть в его мир. Тогда, быть может, я обнаружу перед собой несчастного человека, который страдает и которого никто не пытается понять. Дубинкой тут ничего не добьешься! Вам никогда не приходило в голову, что если он и убил, то имел очень веские основания?.. Узнайте, может ли меня принять начальник тюрьмы?

Господин Менар, начальник тюрьмы, оказал адвокату самый радушный прием.

— Ну как, дорогой мэтр, познакомились со своим клиентом? И каково же, разрешите узнать, первое впечатление?

— Неплохое, — ответил Виктор Дельо к изумлению собеседника. — Не скажу, чтобы первая наша встреча была чересчур сердечной, однако питаю надежду, что со временем наши отношения улучшатся… Впрочем, я пришел к вам с нижайшей просьбой: нельзя ли изыскать возможность — разумеется, за определенную плату — несколько разнообразить стол моего подзащитного, давая ему с сегодняшнего вечера что-нибудь в дополнение к тюремной пище?

— Вы не хуже моего знаете, дорогой мэтр, что единственная добавка, предусмотренная правилами, — это передачи с воли.

— Получает ли их мой клиент?

— Никогда.

— Не правда ли, довольно странно? Ведь почти все его родственники живут в Париже.

— Знаю. Но я никого из них не видел.

— Неужели даже мать ни разу не захотела встретиться с сыном?

— Нет.

— А сестра, а шурин?.. В общем, все они отвернулись от него: он стеснял их с самого своего рождения, а теперь еще и опозорил… Похоже, у них одна забота: поскорее узнать о его казни и забыть о его существовании! Ну, а жена?

— Говорят, куда-то уехала.

— Меня удивляет, что она с таким безразличием отнеслась к судьбе мужа после стольких лет терпеливого ухаживания за ним…

— Чего не бывает на свете…

— Да-да, разумеется… Теперь, господин директор, я с вашего разрешения зайду в бистро — тут, напротив, его хорошо знают все родственники и друзья ваших подопечных — и распоряжусь, чтобы сюда доставляли кое-какую снедь: ветчину, хлебцы, крутые яйца, шоколад… Думаю, если он поужинает сегодня поплотнее, то лучше будет спать… А если хорошо выспится, может, не откажется вступить со мной в разговор…

— Вы умеете общаться со слепоглухонемыми?

— Нет, но, к счастью, на свете есть другие люди, которые это умеют. Хотя бы те, кто некогда воспитывал моего клиента… Да! Еще одна просьба: попробуйте втолковать надзирателям, чтобы они перестали считать заключенного номер шестьсот двадцать два чудовищем. Пока в суде не будет доказано обратное, я буду твердо стоять на том, что он невиновен. До скорой встречи, господин директор…

Два часа спустя Виктор Дельо зашел в книжную лавку неподалеку от театра «Одеон».

— Дорогой мэтр, — воскликнул букинист, — какими судьбами?

— Представьте себе, дорогой мой Боше: обошел десяток магазинов и не нашел нужной книжки. И как это я сразу не подумал о добрейшем Боше? Вы случайно не помните роман под названием «Один в целом свете»?

— Как же, как же… Своеобразная вещь. Автор, кажется, слепоглухонемой от рождения? Да вы, наверное, слышали о нем — несколько месяцев назад о нем трубили все газеты в связи с убийством…

— О, вы знаете, если не считать «Газетт дю Палэ», я не интересуюсь прессой… Скажите, когда автор оказывается убийцей, его книгу, должно быть, начинают расхватывать?

— Да, но не тогда, когда она уже продана. Издателю бы следовало допечатать ее в двадцать четыре часа, пока в памяти читателей преступление было еще свежо.

— А когда вышел роман?

— Сейчас я вам скажу…

Букинист принялся листать свой гроссбух. Наконец он ткнул пальцем в страницу:

— Вот. Пять лет назад.

— Черт побери, ведь он был совсем молод — двадцать два года! Ну и как, это был успех?

— На первых порах — любопытство, подогретое двумя-тремя критическими статьями… Особого успеха книга не имела… Читатель слабо интересуется психологическими романами. Ему подавай действие, тайну, кипение жизни! Но вам я, наверное, смогу помочь: кажется, у меня остался один экземпляр, сейчас мой помощник его поищет…

Десять минут спустя автобус повез будущего защитника Жака Вотье к дверям Национальной библиотеки. Интересующие адвоката сведения оказались в газетах от 6 мая и нескольких последующих дней. Одна статья показалась ему наиболее интересной.

«По радио, 6 мая. Вчера на борту теплохода „Де Грасс“, идущего из Нью-Йорка в Гавр, было совершено немыслимое по своей жестокости преступление. Произошло оно в каюте-люкс, которую занимал богатый двадцатипятилетний американец Джон Белл. Единственный сын влиятельного вашингтонского конгрессмена, он направлялся в Европу впервые. На борту „Де Грасса“ находилась также чета Вотье. Жак Вотье — тот самый слепоглухонемой от рождения, который несколько лет тому назад опубликовал занятный роман „Один в целом свете“. Роман был переведен на несколько языков и пользовался большим успехом в Соединенных Штатах. Приглашенный американским правительством выступить в ряде городов с лекциями о достижениях Франции в такой сложной проблеме, как обучение и воспитание слепоглухонемых от рождения, Жак Вотье провел в Соединенных Штатах и Канаде пять лет. Повсюду в поездках его сопровождала жена, его незаменимая помощница.

По возвращении с послеобеденной прогулки по палубе госпожа Вотье с удивлением обнаружила, что мужа в каюте нет. Подождав немного, она отправилась искать его по всему теплоходу и, не найдя, поделилась тревогой с судовым комиссаром Бертеном.

На теплоходе тотчас начались поиски. Проходя мимо каюты Джона Белла, стюард, обслуживающий каюты, обнаружил, что дверь в нее приоткрыта. Анри Тераль — так зовут стюарда — не без труда открыл дверь, и его глазам предстало жуткое зрелище: молодой американец стоял на коленях, ухватившись за дверную ручку. Он был мертв. Из перерезанного горла на пижаму лилась кровь. В крови был и ковер… Здесь же на койке сидел Жак Вотье. Казалось, он в состоянии прострации: недвижимый, с бесстрастным лицом. Незрячие, лишенные всякого выражения глаза он уставил на собственные руки, обагренные кровью… Стюард тотчас известил комиссара Бертена, который не мешкая бросился в каюту, где произошло убийство. Жак Вотье не оказал ни малейшего сопротивления. Он покорно дал себя арестовать и препроводить в судовой карцер. Его обезумевшая от горя супруга по просьбе капитана „Де Грасса“ согласилась быть переводчицей на первом допросе: ведь никто другой на борту теплохода не владел способами общения с ее слепоглухонемым мужем.

Жак Вотье заявил, что не намерен давать никаких объяснений по поводу убийства. Он утверждал лишь, что оно вполне мотивировано, и безоговорочно признал себя виновным. Несмотря на мольбы жены, он в дальнейшем ни на йоту не отступил от занятой им позиции.

Мотив преступления тем более загадочен, что госпожа Вотье заявила: ни она, ни ее муж никогда не имели ни малейшего контакта с убитым. Они его совсем не знали. Судовой врач „Де Грасса“, обследовав преступника, пришел к заключению, что психически Жак Вотье совершенно нормален.

Как только „Де Грасс“ войдет в гаврский порт, убийца будет передан в руки уголовной полиции».

Та же газета, но уже от 12 мая, знакомила читателей с подробностями этой операции:

«Сразу же по прибытии „Де Грасса“ в Гавр старший инспектор Мервель в присутствии переводчика с языка слепоглухонемых и судебно-медицинского эксперта вновь допросил Жака Вотье. Убийца Джона Белла почти слово в слово повторил через переводчика ответ, данный им сразу после преступления. Перед заключением под стражу странный преступник будет подвергнут углубленному медицинскому обследованию, которое должно определить, с кем мы имеем дело: с психически нормальным человеком или же с несчастным, внезапно обезумевшим от сознания своей неполноценности».

Не сделав по обыкновению ни одной пометки, Виктор Дельо поспешно покинул читальный зал Национальной библиотеки и снова сел в автобус, на сей раз направляясь в Латинский квартал. Во время поездки адвокат окончательно решил для себя, что под уродливой личиной Вотье скрывается душа, никак не соответствующая его внешности. Во всяком случае, налицо железная воля на службе у редкого интеллекта — своеобразного и почти непостижимого для обычного человека. Интеллекта, способного ввести в заблуждение любого — точнее, любого, кто воображает себя более проницательным только потому, что способен видеть, слышать и говорить…

Выходя из автобуса на углу улиц Гей-Люссака и Сен-Жак, Виктор Дельо мысленно заключил, что защищать такого клиента и в самом деле будет нелегко.

Он остановился перед порталом дома номер 254 по улице Сен-Жак, где красовалась внушительных размеров надпись: «Национальный институт глухонемых».

Виктора Дельо принял директор института. Кратко изложив ему причину своего визита, адвокат спросил:

— Скажите, среди ваших воспитанников нет слепоглухонемых?

— Нет, мэтр. Здесь у нас только глухонемые. На обучении слепых специализируется Институт Валантена Айюи. И это естественно, поскольку наши методы диаметрально противоположны: для наших подопечных главным подспорьем является зрение, в то время как для слепых это слух и речь.

— А как же быть с теми, кто рождается без зрения и слуха?

— Единственный метод обучения, который им доступен, — комбинированное использование трех оставшихся чувств: осязания, вкуса и обоняния.

— Удается добиться успеха?

— А как же. Некоторые слепоглухонемые от рождения достигают такого уровня образованности и культуры, какому могли бы позавидовать многие.

— И где же совершают подобные чудеса?

— В мире есть всего пять или шесть специализированных заведений такого рода. Во Франции — Институт святого Иосифа в Санаке, в департаменте Верхняя Вьенна, где братья ордена святого Гавриила терпением и настойчивостью добиваются поразительных результатов… Очень рекомендую там побывать. Тем более что ваш подопечный, Жак Вотье, выпущен из стен именно этого заведения, где он был, если не ошибаюсь, одним из самых выдающихся учеников.

— Не могли бы вы кратко обрисовать основные положения их методики обучения?

— Охотно… Мне не раз доводилось бывать в Санаке и встречаться там с замечательным человеком — господином Роделеком. Именно он довел эту методику до совершенства. Если бы он не принадлежал к святому ордену, правительство давно бы уже наградило его орденом Почетного легиона… Итак, Ивон Роделек считает, что слепоглухонемому от рождения ребенку прежде всего следует дать понятие символа, чтобы он мог ухватить связь между осязаемым предметом и мимическим символом, его обозначающим. Для этого используются весьма хитроумные методы, с которыми вы познакомитесь в Санаке.

— Если я вас правильно понял, — спросил адвокат, — ребенку начинают давать представление об окружающем мире с помощью мимики, ведущей его от известного к еще неведомому?

— Именно так. Только после этого его можно начинать учить дактилологической азбуке. Причем он не сможет получить понятие о буквах, не освоив предварительно двадцати шести положений пальцев — единственно благодаря послушанию, доверию к своему наставнику и, конечно, огромной подсознательной тяге к новым знаниям. Мало-помалу он научится обозначать предмет двумя способами: мимическим знаком и посредством дактилоазбуки.

— Таким образом, если я учитель и хочу дать своему необычному ученику понятие книги, я должен вложить ему в руки томик и довести до его сознания, что он может обозначать книгу либо с помощью мимического символа, либо воспроизводя пальцами пять букв: к-н-и-г-а?

— Вы верно уловили суть, дорогой мэтр. Комбинация из пяти букв очень скоро будет восприниматься учеником как некий образ, благодаря чему он поймет эквивалентность обоих обозначений: целостного, или синтезированного, и расчлененного, или аналитического. Повторение этого урока с различными предметами повседневного обихода закрепляет в его сознании оба способа выражения.

— Все это прекрасно, но как все-таки ребенка учат разговаривать?

— Учитель воспроизводит каждую дактилобукву на руке ученика. Одновременно он произносит соответствующий звук и дает ребенку ощупать, как расположен при этом язык, зубы и губы, а также осязать колебания груди, горла и дрожание крыльев носа — до тех пор, пока ученик наконец сам не сумеет воспроизвести этот «звук». Грудь учителя становится для слепоглухонемого своеобразным камертоном, с которым он сверяется, чтобы придать своим «звукам» надлежащую окраску… Будьте любезны, дорогой мэтр, произнесите согласный звук, неважно какой.

— Б, — произнес Виктор Дельо.

— Вам не приходилось задумываться над тем, какую сложную работу вы проделываете, чтобы выговорить этот, казалось бы, простейший звук? Все операции производятся механически, без всякого усилия, благодаря многолетней привычке, выработанной с самого раннего детства. Чтобы получилось это незатейливое «б», язык должен свободно и мягко лечь на основание ротовой полости, губы должны быть чуть поджаты, уголки губ слегка раздвинуты, дыхание — приостановлено. При таком положении органов речи мы, приоткрывая губы, резко выталкиваем изо рта порцию находящегося там воздуха: тот взрывной звук, что получается при этом, и есть звук «б»…

— Боже мой, — воскликнул адвокат с улыбкой, — признаться, я никогда ни о чем подобном не думал, и это хорошо: ведь если каждый раз задумываться над тем, как произнести тот или иной звук, я и рта не открою!

— Юному ученику, — продолжал директор, — приходится детально знакомиться с механизмом произнесения каждого звука, соответствующего определенной букве алфавита, — и так для всех букв и их сочетаний. Лишь усвоив это, он сможет воспроизводить устную речь… Она хоть и весьма несовершенна, но все же может быть понята посвященными. Вслед за этим наставник доводит до него соответствие между дактилологической буквой-символом, произносимым звуком и рельефной буквой: так он научится читать на ощупь письмо зрячих. Наконец, дабы подопечный овладел всеми доступными ему способами общения, наставник обучает его соответствию между дактилобуквой и выпуклой буквой алфавита Брайля. Все это, вместе взятое, и дает слепоглухонемому возможность писать так, чтобы его мог понять любой из нас, в том числе и вы, взявший на себя неблагодарный труд защищать его…

— Благодарю вас, уважаемый господин директор… Вот и для меня кое-что прояснилось. Разрешите попросить вас еще об одной услуге: не согласитесь ли вы сопровождать меня в качестве переводчика завтра утром в тюрьму Санте, где я надеюсь добиться от моего клиента, чтобы он заговорил?

— Я бы с радостью, дорогой мэтр, но не кажется ли вам, что лучше было бы пригласить для помощи в этом разговоре одного из братьев ордена святого Гавриила?

— Я сразу же подумал об этом и уже написал в Санак. Но время не ждет! Мне необходимо уже завтра вступить в контакт со своим клиентом… Только вы способны помочь!

Директор любезно согласился.

Даниелла встретила Виктора Дельо на пороге:

— Как жаль, что вы не пришли часом раньше! Приходила госпожа Симона Вотье…

— Ого! Его матушка… Это меня радует, милая внучка! И что же она сказала?

— Утром она получила письмо и сразу отправилась к вам…

— Такой благоприятный момент нельзя упустить! Я еду…

— Куда, мэтр?

— К этой даме, в Аньер… Думаю, она уже вернулась, а если нет — подожду… Мне будет чем заняться…

При этих словах он достал из портфеля книгу. Мельком бросив на нее взгляд, студентка спросила:

— Я вижу, мэтр, вы увлеклись романами?

— А почему бы и нет? Начать никогда не поздно. Взгляните на обложку: вас ничего не удивляет?

— Название? «Один в целом свете» — звучит довольно грустно… А! Имя автора ведь это…

— Он самый. Видите ли, внучка, где-то на этих трехстах страницах, я убежден, кроется ключ к разгадке… До скорого! А вы оставайтесь… Вдруг придет еще кто-нибудь из моих будущих свидетелей?

Адвокат вернулся лишь к полуночи, объявив:

— Падаю с ног, но мотался не зря… Как там насчет кофе?

— Кофе готов, мэтр.

— Вы мой добрый ангел, Даниелла! А теперь марш домой: вам пора спать.

— Но, мэтр, ведь ангелы не спят!

— Я в этом совсем не уверен! По крайней мере мой ангел-хранитель уже клюет носом…

— Вы виделись с дамой?

— Виделся… — лаконично ответил Виктор Дельо. — Спокойной ночи, внучка. И завтра снова приходите на дежурство к восьми тридцати…

Оставшись один, он накинул старенький халат, сунул ноги в шлепанцы и, удобно устроившись в кресле, погрузился в чтение «Одного в целом свете»…

Прочитанное повергло адвоката в изумление: такой глубины мысли мог достичь только исключительный человек. Как он сказал? «В противоположность приговоренным к смерти он был обречен на жизнь».

В десять утра Дельо в сопровождении директора Института глухонемых входил в здание тюрьмы. Вчерашний надзиратель провел их в камеру номер 622, только сейчас он помалкивал. Перед дверью адвокат сказал:

— Я прочел роман вашего странного подопечного. Занятно, и написано недурно… Кстати, вечером он получил передачу?

— Да, мэтр.

— Ну и как он к этому отнесся?

— Яйца и шоколад проглотил в мгновение ока.

Дельо обернулся к директору института:

— Дело идет на лад… Кажется, мне удалось его задобрить. Странно, что мои предшественники не прибегли к этому. Еще немного — и мы подружимся. Вот для чего мне нужен переводчик. Попомните мое слово — я добьюсь своего, или нам не выйти сегодня из этой камеры!

Как только массивная дверь распахнулась, узник, сидевший на койке, встал и отступил к стене.

— Сегодня он кажется мне огромнее, чем вчера! — воскликнул Дельо. — Но почему он так внезапно поднялся? Не мог же он услышать, как мы вошли?

— Говорю же вам, мэтр, — сказал надзиратель, — он чует…

— Верно подмечено: чует! — отозвался адвокат. — Итак, уважаемый переводчик, что вы скажете о моем клиенте?

Директор института, который все это время как вкопанный стоял на пороге, охваченный изумлением и испугом, ответил не сразу:

— Впечатляющая личность…

— Еще одно меткое определение, — сказал Виктор Дельо. — Я даже позволю себе продолжить вашу мысль, мой друг: возможно ли, чтобы за подобным обликом скрывался высокоразвитый интеллект?

Адвокат подошел ближе к гиганту и, не оборачиваясь, сказал:

— Недаром вчера, перед тем как уйти, я дал ему возможность уловить мой запах… Теперь он не отшатывается: уже знает меня… Непривычно, но и приятно думать, что ему хватило один раз вдохнуть мой запах, чтобы потом узнавать! Это, конечно, еще не говорит о том, что мы уже друзья! Пока мы друг к другу приглядываемся — скажем так. Но его все-таки смущает чье-то присутствие… Ваше, уважаемый переводчик. Он разбирается в третьем, незнакомом запахе: ведь мой и надзирателя для него уже привычны… Надо бы, чтоб он привык и к вам, но время дорого, так что я попытаюсь сломать лед одной небольшой любезностью…

При этих словах Виктор Дельо вложил в правую руку Вотье открытую пачку сигарет. Тот, не колеблясь ни секунды, левой рукой вытащил из нее сигарету и поднес ко рту. Адвокат щелкнул зажигалкой, Вотье затянулся и с шумом выпустил дым через ноздри.

— Он курит, — заметил адвокат. — Это еще раз доказывает, что перед нами — такое же, как и мы с вами, цивилизованное животное… Похоже, сигарета доставляет парню истинное удовольствие. Наверное, до сих пор ему никто не предлагал закурить.

— Да никому и в голову не приходило, — отозвался надзиратель. — Попробуй догадайся, чего ему надо! Ворчит себе, и все тут…

— Обратите внимание, друг мой, сейчас — никакого ворчания! Так давайте же воспользуемся переменой в настроении и порасспрашиваем его… Глядите-ка, да ведь он побрился!

— Сегодня утром, — подтвердил надзиратель.

— Сам?

— Конечно. Ловкости ему не занимать.

— Вчера мне представилась возможность испытать это на себе! — поморщившись, заметил адвокат. — Дорогой мой переводчик, теперь, как мне кажется, вы можете подойти к нему без опаски: он уже успел привыкнуть к вашему запаху.

Переводчик пребывал в нерешительности.

— Да не бойтесь же! В сущности, этот верзила — славный парень… Он уже готов к общению: свежевыбрит, с сигаретой в зубах… Скоро он у нас агнцем станет! Уступаю вам слово, если можно так выразиться. Для начала сообщите ему, что я его новый защитник, а вы всего лишь переводчик… Объясните также, что я самый надежный его друг и буду впредь заботиться о его пропитании и сигаретах.

Пальцы переводчика начали осторожно прикасаться к пальцам узника. Тот не противился, но лицо по-прежнему оставалось непроницаемым.

— Что он отвечает? — с тревогой спросил адвокат.

— Он молчит.

— Плохо… Но главное — он понял, кто я такой. Теперь скажите ему, что мне понравился роман «Один в целом свете»…

Пальцы директора вновь забегали по руке Жака Вотье. На этот раз лицо узника прояснилось.

— Ого! — воскликнул Дельо. — Мы задели чувствительную струну: его писательскую гордость… Скажите ему сейчас же, что я добьюсь разрешения дать ему пуансон, трафарет и пачку плотной бумаги, чтобы он мог, пользуясь вынужденным одиночеством, делать наброски нового романа… Дайте ему понять, что его тюремные впечатления очень заинтересуют читателей…

Переводчик вновь принялся за дело. Когда его проворные пальцы замерли наконец в неподвижности, узник, в свою очередь, отстучал пальцами сообщение на ладони своего безмолвного собеседника.

— Он начал отвечать! — воскликнул адвокат. — Что он говорит?

— Он благодарит вас, но считает, что это ни к чему, потому что ему никогда уже не придется писать…

— Ну, это он напрасно! Скажите ему, что, на мой взгляд, он правильно сделал, что убил этого американца…

— Вы полагаете, я могу ему это сказать? — озадаченно спросил переводчик.

— Вы должны! Конечно, подобное заявление несколько выходит за общепринятые рамки, но в этом исключительном случае совершенно необходимо, чтобы мой клиент был убежден в поддержке своего защитника, иначе не быть между нами доверию!

Переводчик передал Жаку Вотье слова защитника, и Дельо показалось, что на замкнутом лице узника промелькнула тень удивления.

— Добавьте еще, — поспешно сказал адвокат, — раз он действовал правильно, следовательно, он не виновен, и задайте ему пять вопросов… Во-первых, почему он признает себя виновным?

— Он не отвечает, — сказал переводчик.

— Второй вопрос: почему он до сих пор отказывается от защитника?

— Он молчит.

— Третий вопрос: хотел бы он обнять свою мать?

— Нет.

— Хоть что-то определенное… Четвертый вопрос: хотел бы он увидеться с женой?

— Нет.

— Очень интересно… — пробормотал адвокат и прибавил: — Пятый и последний вопрос: хочет ли он, чтобы я устроил свидание с Ивоном Роделеком?

— Он не отвечает.

— Не отвечает, но и не говорит «нет»!.. Дорогой господин директор, закончим на этом: теперь я знаю достаточно. Еще раз приношу свои извинения за то, что отнял у вас драгоценное время. Напоследок сообщите, пожалуйста, моему клиенту, что я очень хочу обменяться с ним рукопожатием: для меня это единственный способ выразить ему искреннюю симпатию.

Дельо пожал руку узнику, а переводчик между тем объяснял значение этого жеста. Однако рука Вотье осталась неподвижной.

На улице адвокат спросил:

— Скажите откровенно, что вы думаете о моем клиенте?

— То же, что и вы, дорогой мэтр. Вы правы: парень умен и осторожен. Из него не вытянешь ни слова сверх того, что он сам найдет нужным сказать, и он умеет пользоваться своей внешностью, чтобы вводить в заблуждение тех, кто на него смотрит…

— Совершенно с вами согласен… Увы, дорогой друг, я начинаю убеждаться в том, что умных людей защищать труднее, нежели глупцов!

Виктор Дельо отправился прямиком к себе домой, где его с нетерпением поджидала Даниелла, чтобы вручить письмо со штемпелем Санака. Пробежав его глазами, адвокат объявил:

— Я уезжаю… Как раз успею на двенадцатичасовой экспресс, который к семи часам доставит меня в Лимож… В этом славном городе мне предстоит кое-кого навестить. Затем поеду дальше. А вы будете жить здесь все то время, пока меня не будет, и продолжать нести службу.

Дельо отсутствовал четыре дня. Даниелла уже начала беспокоиться, но в десять вечера раздался характерный звонок в дверь.

— Наконец-то вы, мэтр!

— Добрый вечер, внучка… Поесть что-нибудь осталось? Голоден как волк: мой старый желудок уже не в состоянии приноравливаться к продукции вагона-ресторана…

— Ужин готов, мэтр… Вы, наверное, устали?

— Меньше, чем предполагал… Разрешаю вам поболтать со мной во время ужина, но потом — сразу домой…

Пока он с аппетитом насыщался, девушка не решалась беспокоить его вопросами. Наконец, разрезая сочную грушу, он заговорил сам:

— Я вижу, вы сгораете от желания узнать, что я сделал. И, раз уж вы сумели удержаться от расспросов, так и быть, скажу… Я присутствовал на нескольких опытах…

— Опытах?

— Да, над человеческими существами, рожденными без зрения, слуха и речи.

— И они живут?

— Да, и совсем не так плохо, как вы думаете…

Оставшись один, Дельо облачился в халат, но креслом на этот раз пренебрег: усевшись за письменный стол, он принялся изучать привезенные им из поездки брошюры, на обложках которых значилось: «Региональный институт слепых и глухонемых, Санак». От этого занятия его оторвал телефонный звонок:

— Алло! Он самый, мадам. С кем имею честь?.. О, прекрасно!.. Значит, вы получили мое письмо? Выходит, вы отнюдь не так неуловимы, как утверждали мои предшественники?.. Буду очень рад с вами встретиться, госпожа Вотье…

На свидание он пришел точно в назначенный срок, но дама в темно-синем костюме и с серым шарфом уже ожидала его, прогуливаясь по аллее розария. В этот утренний час сады Багатели были еще безлюдны. Адвокат пошел навстречу, поправляя на ходу очки, чтобы составить себе как можно более верное впечатление о ее облике в целом. Его ожидания полностью оправдались. Внешне Соланж Вотье являла собой полную противоположность мужу: светловолосая, хрупкая, с виду почти подросток, но, несмотря на это, чертовски хороша собой.

— Простите, мадам, что заставил вас ждать, — сказал старый адвокат, приподнимая головной убор.

— Это не имеет никакого значения, — ответила молодая женщина с еле заметной улыбкой, в которой сквозила затаенная грусть, тронувшая ее собеседника. — Я слушаю вас.

— Постараюсь быть кратким, мадам. В двух словах, вы мне необходимы. Говоря «мне», я имею в виду, что вы необходимы нам: вашему мужу и мне…

— Вы в этом уверены, мэтр? — скептически спросила она. — Ведь Жак, напротив, с самого момента убийства под любым предлогом уклонялся от встреч со мной. Сколько раз я добивалась согласия посетить его в тюрьме, но он всегда отказывал мне в этом. Похоже, он избегает меня, но почему?..

— Пока я ничего не в силах объяснить, мадам. Сам брожу в потемках… Я полон сомнений… Одно знаю наверняка — вы можете и должны мне помочь!

— Так ведь и я хочу того же, дорогой мэтр!

— Почему же вы отказали в помощи моим предшественникам?

— Им я не доверяла. В моем несчастном муже они видели лишь некий «казус» для использования в своих собственных целях, для саморекламы. Достаточно сказать, что эти так называемые защитники были уверены в его виновности, а ведь я убеждена, что Жак не убивал!

— Что заставляет вас так думать, мадам?

— Глубокая уверенность в том, что Жак не способен на убийство! Никто в целом мире не знает его лучше меня.

— Не сомневаюсь в этом, мадам. Как раз этим вы и окажете мне огромную помощь.

— Нет, мэтр! Я могла бы быть вам полезной, если бы Жак хотел, чтобы его защищали. Но он этого не хочет. Он делает все для того, чтобы его осудили: я чувствую, я знаю это! Ни вам, ни кому другому не удастся вырвать у него тайну, если даже я не добилась этого на корабле, когда была единственным посредником между ним и комиссаром во время допросов.

— Как ни прискорбно в этом признаваться, мадам, но я, как и мои предшественники, убежден, что ваш муж действительно убил американца! Тому множество доказательств: отпечатки пальцев, его собственные признания.

— Но почему же, по-вашему, он убил этого человека? Ведь он не был с ним знаком, даже не подозревал о его существовании!

— Только вы, мадам, можете помочь мне найти ответ на это «почему»… У меня есть все основания полагать, что мотив преступления был настолько веским — это я, кстати, уже сообщил вчера вашему мужу, через переводчика, — что для меня не составит труда добиться его оправдания.

Молодая женщина устремила на адвоката долгий, испытующий взгляд. Потом произнесла почти шепотом, будто боялась, что ветер разнесет ее слова по пустынному парку:

— У Жака не было никакой причины убивать…

— К счастью, дорогая госпожа Вотье, вы сказали это всего лишь передо мной, защитником вашего мужа и, следовательно, вашим другом! Если вы повторите эти слова перед судом, куда я твердо намерен пригласить вас в качестве свидетеля защиты, боюсь, осуждения Жака Вотье не миновать! Полагаю, мадам, нам следует встретиться завтра у меня и поговорить более подробно. Будем считать, что это свидание на свежем воздухе послужило лишь нашему знакомству. Час назначьте сами, но не забывайте — время не ждет!

— Дайте подумать. Я позвоню вечером, часов в одиннадцать.

— Как вам будет угодно…

Минула неделя с тех пор, как старшина сословия поручил защиту Жака Вотье Виктору Дельо. И вот адвокат снова появился во Дворце.

— Ну, — спросил Мюнье, принимая его в своем кабинете, — как продвигается дело?

— Я почти готов, — непринужденным тоном ответил Дельо, буквально ошеломив этим своего товарища по студенческим годам.

— Браво! Ты пришел попросить отсрочить процесс?

— Нет. К началу судебного заседания — двадцатому ноября — я буду готов.

— В добрый час! Неужели тебе удалось так быстро разобраться в этом деле? Ну, и что же ты думаешь о своем клиенте?

— Позволь не отвечать…

— Как тебе будет угодно! В общем, ты доволен? Ты больше не сердишься на меня за то, что я взвалил на тебя эту работу?

— С благодарностями пока повременю… А сейчас я хотел бы поговорить со своим соперником на предстоящем процессе.[2]

— С Вуареном? Ты знаешь его?

— Понаслышке…

— Грозный противник! Адвокат при американском посольстве. По-моему, сейчас он должен быть во Дворце: я прикажу, чтобы его нашли…

— Ты оказываешь мне большую услугу! — заметил Дельо. — Я все думал, снизойдет ли мой знаменитый коллега до знакомства с жалким адвокатишкой…

— В любезности Вуарену не откажешь, хоть он и держится высокомерно… Может, он и не слышал о тебе, но я уверен, с уважением отнесется к коллеге, взвалившему на плечи тяжкое бремя защиты этого Вотье. Ваши профессиональные отношения будут отличными, иначе и быть не может… Ага, вот и он… Прошу вас, входите, дорогой друг. Это ваш оппонент в деле Вотье, мой старый добрый товарищ Дельо…

Рукопожатие адвокатов вышло вялым. Вуарен и Дельо являли собой полную противоположность друг другу. Вуарен выглядел прекрасно; будучи двадцатью годами моложе соперника, он любил изъясняться витиевато и упивался собственным красноречием. Внутреннее отличие было куда как существеннее: если Виктор Дельо думал только об интересах клиента, то Андре Вуарен пекся прежде всего о собственной персоне. Защитник интересов гражданского истца решил сразу же расставить все по своим местам:

— Вы, дорогой коллега, по-моему, впервые выступаете в Суде присяжных?

— По правде говоря, да, и не слишком этим горжусь!

— Как я вас понимаю! Перестраиваться всегда так трудно… Вот я, например, дела Исправительного суда предпочитаю уступать коллегам…

— Раз уж мне посчастливилось, дорогой коллега, встретиться с вами, разрешите спросить, скольких свидетелей вы собираетесь представить суду?

— Около дюжины… А вы?

— Едва ли половину… — развел руками Дельо.

— Это меня не удивляет! От ваших предшественников я слышал о трудностях, с которыми они столкнулись.

— Они не слишком старались! — с улыбкой заметил Дельо. — Что ж, дорогой коллега, до встречи на первом заседании суда…

После ухода Виктора Дельо элегантный мэтр Вуарен доверительно сказал старшине сословия:

— Старый чудак! Откуда он взялся? Из провинции?

— Ошибаетесь, мой дорогой… Еще немного, и Дельо станет старейшиной парижской адвокатуры…

— Невероятно! Разрешите узнать, дорогой старшина сословия, почему вы поручили это дело именно ему?

— По трем существенным причинам: во-первых, никто не хотел брать на себя защиту Вотье; во-вторых, я счел справедливым поручить такому человеку, как Дельо, дело, которое может наконец принести ему известность — пока хотя бы среди коллег; в-третьих, ваш противник, по-моему, не лишен таланта…

— В самом деле? — скептически осведомился Вуарен.

— Пусть у него не слишком представительная внешность, однако он, на мой взгляд, обладает качеством, все более и более редким в нашей профессии: он любит свое дело…

Будущему адвокату, Даниелле Жени, до сих пор не выпадала удача присутствовать на процессе в Суде присяжных, поскольку места, выделяемые адвокатуре, всегда распределяются среди элиты. Однако сегодня, двадцатого ноября, в день открытого процесса по делу Вотье, девушке повезло. Получив место на скамье защиты благодаря Виктору Дельо, представившему ее всем во Дворце как свою первую помощницу, она с любопытством рассматривала зал суда и заполнивших его людей. В накинутой на плечи мантии и адвокатской шапочке на темных кудрях Даниелла ощущала себя в своей стихии.

Первым объектом, попавшим под обстрел горящих жадным любопытством глаз девушки, стал, естественно, ее ближайший сосед — ее славный, несравненный Виктор Дельо. Даже такое важное обстоятельство, как сегодняшний процесс, не заставило его изменить свой неказистый облик: на нем была все та же порыжевшая мантия, и очки его по-прежнему то и дело спадали с носа. Меньше всего на свете адвокат обращал внимание на пятьсот пар глаз, нацеленных на него со смешанным выражением изумления и сочувствия: присутствующие спрашивали себя, откуда взялся здесь этот ходячий анахронизм и как он, черт побери, рассчитывает с честью выйти из битвы в таком безнадежном деле. Все внимание Виктора Дельо было сосредоточено на том, чтобы разобрать в гаме голос своего соседа слева, директора Института глухонемых. Сей достойный господин в конце концов не на шутку увлекся «делом Вотье». Он добился, чтобы его назначили главным посредником между обвиняемым и судом. За те три недели, что предшествовали открытию процесса, этот отзывчивый человек постоянно сопровождал Виктора Дельо в Санте и благодаря своему умению помог добиться от узника кое-каких существенных показаний.

Быстро скользнув взглядом по аудитории, в основном состоявшей из элегантно одетых праздных женщин, Даниелла остановилась на сопернике защиты — мэтре Вуарене. Он был — почему бы не признаться — весьма импозантен, не то что скромный, незаметный Дельо. Мэтра окружал целый сонм помощников. В противоположность Виктору Дельо он снисходительно поглядывал на публику. Чувствовалось, что мэтр готовится к очередному триумфу.

Наконец в зал суда ввели подсудимого, и при виде его у впечатлительной Даниеллы перехватило дыхание. Она даже не представляла себе, что на свете может быть подобное существо человеческой породы… Чудовищная косматая голова, посаженная на туловище атлета, зверское лицо с бульдожьей челюстью — таков был устрашающий облик гиганта, выросшего у скамьи подсудимых. Стоявшие по бокам жандармы в сравнении с ним выглядели просто недомерками. Девушка инстинктивно вжалась в спинку кресла: представшее перед ней страшилище никак не могло быть тем несчастным, о котором с такой теплотой отзывался Виктор Дельо. Стоило лишь взглянуть на обвиняемого, чтобы почувствовать в нем зверя, монстра, какие редко встречаются на земле. Даниеллу объял ужас. Одна мысль о том, что ее покровителю предстоит защищать такое чудовище, причиняла боль.

Она поспешила перевести взгляд на кучку присяжных, которые в ожидании начала процесса молча рассматривали странного подсудимого, чье неподвижное, будто одеревенелое лицо не выдавало ни малейшего чувства. Понимал ли Жак Вотье, отрезанный от внешнего мира своей тройной ущербностью, какая трагедия разыграется здесь, осознавал ли, что в этой трагедии ему уготована роль жертвы? Окаменевший слепоглухонемой производил на присутствующих поистине угнетающее впечатление.

Но вот в зал вошли члены высокого суда и отвлекли девушку от печальных размышлений. Все находившиеся в зале поднялись, председатель суда Легри и асессоры[3] заняли свои места. Государственное обвинение поддерживал прокурор Бертье, вызывавший у Дельо гораздо более серьезные опасения, нежели Вуарен. Назначенный на этот высокий пост совсем недавно, прокурор, похоже, считал вопросом чести отправить на гильотину каждого, кто имел несчастье попасть в его руки.

Секретарь суда монотонным голосом зачитал обвинительный акт, после чего началась процедура установления личности подсудимого, которая отличалась от обычной только тем, что вопросы председателя суда Легри доводились до слепоглухонемого через переводчика, воспроизводившего их с помощью дактилологической азбуки на пальцах Жака Вотье. Во избежание даже малейшей ошибки, которая могла бы возникнуть при подобном способе общения, суд обязал подсудимого пользоваться для ответа пуансоном и трафаретом по системе Брайля. Как только он давал ответ проколами на специальной бумаге, второй переводчик, хорошо владеющий этим письмом слепых, оглашал его ответ суду.

— Ваше имя?

— Жак Вотье.

— Дата и место рождения?

— Пятое марта 1923 года, Париж, улица Кардине.

— Имя вашего отца?

— Поль Вотье, скончался двадцать третьего сентября 1941 года.

— Имя вашей матери?

— Симона Вотье, урожденная Арну.

— Есть ли у вас братья и сестры?

— Одна сестра, Регина.

Из ответов подсудимого присяжные узнали, что Жак Вотье, родившийся слепоглухонемым в Париже, в доме номер шестнадцать по улице Кардине, под родительским кровом, провел первые десять лет жизни — точнее, существования, — окруженный близкими и находясь на особом попечении совсем юной, лишь тремя годами старше его самого, служанки, Соланж Дюваль, чья мать, Мелани, также была в услужении у семьи Вотье. Единственной обязанностью юной Соланж был уход за несчастным мальчиком, чья беспомощность требовала ее постоянного присутствия. Отчаявшись своими силами дать ему образование, родители Жака, люди состоятельные, стали обращаться в различные специализированные заведения с просьбой принять несчастного ребенка. В конце концов Региональный институт Санака в департаменте Верхняя Вьенна, основанный братьями ордена святого Гавриила, — в этом заведении успешно обучался не один слепоглухонемой ребенок — согласился взять последнего отпрыска семейства Вотье на свое попечение. Забирал мальчика из отчего дома на улице Кардине сам глава института, брат Ивон Роделек. Следующие двенадцать лет жизни Жак Вотье провел в Санаке, где благодаря незаурядному уму быстро достиг значительных успехов.

Блестяще сдав оба экзамена на степень бакалавра, он, по совету Ивона Роделека, угадавшего в нем склонность к литературной деятельности, начал писать роман, который вышел тремя годами позже под названием «Один в целом свете» и произвел сенсацию. Начинающему писателю помогала в работе его бывшая служанка, Соланж Дюваль, которой Ивон Роделек тоже дал основательное образование.

Спустя полгода после выхода в свет «Одного в целом свете» Жак Вотье и Соланж Дюваль обвенчались в Санаке. В то время Жаку было двадцать три года, а его невесте — двадцать шесть. Несколько недель спустя молодая чета отправилась в Соединенные Штаты. Жак Вотье, получивший приглашение одного американского научного общества, на протяжении пяти лет успешно выступал в городах США с лекциями и докладами, целью которых было ознакомить американцев с замечательными достижениями Франции в области воспитания и обучения слепоглухонемых от рождения. Все это время Соланж Вотье была помощницей и переводчицей мужа. По возвращении из этого длительного путешествия на борту теплохода «Де Грасс» и разыгралась ужасная драма…

Первым свидетелем обвинения оказался скромно одетый молодой человек, высокий и стройный блондин, чье открытое лицо не могло не вызвать симпатии: на нем буквально отдыхал взгляд после вынужденного созерцания отталкивающей внешности подсудимого. Даниелла, не желая себе в этом признаваться, почувствовала, что свидетель, о котором она еще ничего не знала, успел понравиться ей… А раз он понравился Даниелле, у которой под строгой мантией билось сердце истой парижанки, готовое растаять под первыми же лучами солнца, не было решительно никаких оснований полагать, что он не понравится большинству из присутствующих дам.

— Ваше имя?

— Анри Тераль, — раздался несколько смущенный голос.

— Дата и место рождения?

— Десятое июля 1915 года, Париж.

— Национальность?

— Француз.

— Кем вы работаете?

— Стюардом на теплоходе «Де Грасс» Всеобщей трансатлантической компании.

— Поклянитесь говорить правду, одну только правду, ничего, кроме правды…

— Клянусь!

— Господин Тераль, в числе кают-люкс, что вы обслуживали на борту «Де Грасса», была и каюта, которую занимал господин Джон Белл. Расскажите суду, при каких обстоятельствах вы обнаружили убитого.

— Господин председатель суда, обходить каюты в послеобеденный час, когда не принято тревожить отдыхающих пассажиров, я начал в тот день, пятого мая, только потому, что так распорядился судовой комиссар, господин Бертен. Это он дал указание всей команде искать исчезнувшего пассажира, господина Вотье. Все мы знали, по крайней мере в лицо, этого слепоглухонемого, который время от времени прогуливался по палубе под руку с супругой. В силу своей ущербности он не мог остаться на борту теплохода незамеченным, и потому поиски обещали быть недолгими. Открыв с помощью универсального ключа, который я всегда ношу с собой по служебной необходимости, несколько кают-люкс и извинившись перед разбуженными пассажирами, я с удивлением обнаружил, что дверь в каюту господина Джона Белла приоткрыта… Я толкнул ее, но она поддалась только при некотором усилии, будто что-то было прислонено к ней изнутри. Войдя в каюту, я сразу понял причину странного сопротивления: дверную ручку сжимал в руках господин Джон Белл, стоявший почему-то на коленях. С первого же взгляда мне стало ясно, что передо мной — еще не остывший труп…

2. СВИДЕТЕЛИ ОБВИНЕНИЯ

— Господина Белла, — продолжал стюард, — убили только что. На этот счет невозможно было ошибиться: кровь, вытекшая из горла на пижаму и дальше на ковер, только начала сворачиваться.

— Господин председатель суда, — произнес Виктор Дельо, поднимаясь, — разрешите задать свидетелю вопрос… Скажите нам, господин Тераль, где находился Жак Вотье, когда вы вошли в каюту?

— Господин Вотье сидел на койке… Он выглядел оцепеневшим и безразличным ко всему. Больше всего поразили меня его руки, которые он вытянул перед собой, растопырив пальцы, и, казалось, с отвращением разглядывал, хотя и не мог их видеть. Руки были в крови.

— И из этого вы заключили, — продолжил Виктор Дельо, — что убийца он?

— Я из этого ничего не заключил, — спокойно возразил стюард. — Передо мной находились двое: один — мертвый, другой — живой… Оба были залиты кровью. И вообще, кровь была везде: на ковре, на перине и даже на подушке… Неописуемый беспорядок в каюте говорил о том, что тут происходила жестокая схватка. Жертва защищалась, но убийца оказался сильнее. Присутствующие здесь могут убедиться: господин Вотье сложен, как атлет.

— Что вы сделали дальше? — спросил председатель суда.

— Выбежал из каюты и позвал на помощь одного из товарищей. Оставив его дежурить у дверей каюты, я побежал за комиссаром Бертеном. Я быстро разыскал его, и мы втроем вошли в каюту. Вотье не двинулся с места: он по-прежнему в оцепенении сидел на койке… Нам с товарищем оставалось лишь выполнять распоряжения господина Бертена…

— Какие именно распоряжения?

— Осторожно подойдя к Вотье, мы убедились, что оружия при нем нет. Возле трупа оружия тоже не оказалось. Господин комиссар сразу обратил на это внимание. Я хорошо помню его слова: «Любопытно! Судя по ране, тут явно воспользовались кинжалом. Где же он может быть? У Вотье, который, очевидно, один это знает, не спросишь, — ведь он нас не слышит и не может ответить! Ну, ладно, с этим разберемся потом… Сейчас главное — заняться этим парнем: уж очень похоже, что убил он. На всякий случай его надо сейчас же упрятать в судовой карцер… Вот только даст ли он себя туда отвести?» Вопреки нашим опасениям Вотье не оказал ни малейшего сопротивления. Он словно смирился со своей судьбой, совершив убийство, и даже нарочно остался сидеть на койке своей жертвы, чтобы ни у кого не возникло сомнений в его виновности! Он, как дитя, покорно дал нам отвести себя в карцер. Мой товарищ остался сторожить каюту. Сам я встал на часы у обитой железом двери карцера и стоял там с полчаса, пока меня не сменил один из членов команды, назначенный капитаном.

— После этого вы вернулись к каюте, где произошло убийство?

— Да, но у двери я увидел, что капитан теплохода, господин Шардо, уже опечатал каюту своей печатью.

— Суд благодарит вас, господин Тераль. Вы можете идти… Пригласите очередного свидетеля…

Показания судового комиссара Бертена соответствовали рассказанному стюардом.

— Господин председатель, — начал третий свидетель обвинения, капитан «Де Грасса» Шардо, — о преступлении я узнал от старшего комиссара Бертена, который перед этим из соображений предосторожности запер подозреваемого в судовой карцер. Он спросил у меня дальнейших указаний. Хотя никто из пассажиров и команды не может быть арестован без моего личного распоряжения, я одобрил решение комиссара Бертена, действовавшего так исключительно во избежание огласки этого прискорбного происшествия. Вместе с комиссаром и судовым врачом, доктором Ланглуа, мы спустились в каюту-люкс, которую занимал господин Джон Белл. Вход в нее охранял стюард. В помощь ему я выделил матроса. Убедившись в том, что в каюте ничего не изменилось, я опечатал дверь. Передо мной стояла теперь только одна проблема: до Гавра оставалось еще семь суток ходу, так что труп нельзя было оставить в каюте из-за неминуемого разложения. После того как доктор Ланглуа самым тщательным образом, насколько это было возможно, произвел медицинскую экспертизу, я принял решение с наступлением ночи, когда все пассажиры заснут, перенести тело в ледник, имеющийся на судне: там оно хорошо сохранится до прибытия в Гавр. Затем мы с комиссаром Бертеном прошли в его канцелярию, где госпожа Вотье с тревогой ожидала известий об исчезнувшем супруге.

Мы осторожно обрисовали ей разыгравшуюся трагедию, в которой ее муж был, по-видимому, самым серьезным образом замешан.

— Какова же была реакция госпожи Вотье? — спросил Виктор Дельо.

— Госпожа Вотье упала в обморок. Только час спустя нам удалось уговорить ее пойти вместе с нами в карцер, куда был заключен ее муж.

— Как повели себя супруги в первый момент встречи? — вновь задал вопрос защитник Жака Вотье.

— Сцена была душераздирающей. Госпожа Вотье бросилась к мужу, и тот сжал ее в объятиях. В отчаянии она громко повторяла: «Ведь ты не делал этого, Жак? Это невозможно, любимый мой! Почему?»

— Считаю своим долгом напомнить господам присяжным, — сказал Виктор Дельо, — что Жак Вотье не мог ни слышать, ни понимать горестных восклицаний своей супруги. Позволю себе задать свидетелю последний вопрос: держала ли при этом госпожа Вотье своего мужа за руки?

— За руки? — удивленно переспросил капитан «Де Грасса». — Точно не помню… Кажется, да…

— Припомните хорошенько, это очень важно! — настаивал Дельо.

— Суд да разрешит мне высказать свое удивление, — язвительно вмешался мэтр Вуарен, — той настойчивостью, с которой защита пытается набросить тень на показания свидетеля, чья добросовестность не может быть поставлена под сомнение…

— Не о добросовестности сейчас идет речь, дорогой коллега, — воскликнул Виктор Дельо, — а о человеке, рискующем головой! Здесь все имеет значение, малейшая деталь! И если я настаиваю на этой подробности, то лишь по той простой причине, что супруги, держа друг друга за руки, имели возможность поговорить между собой на пальцах — причем так, что для капитана Шардо и комиссара Бертена это осталось бы незамеченным.

— Ну и что из того, — заметил прокурор Бертье. — Даже если предположить, что супруги Вотье поговорили таким способом между собой без ведома остальных, что это может изменить в существе дела?

— Это может все изменить, господин прокурор! И в ходе дальнейшего разбирательства я берусь это доказать, сейчас же хочу только обратить внимание господ присяжных на эту деталь.

С этими словами Виктор Дельо сел на место.

— Что произошло в карцере потом, — спросил следователь суда, — когда излияния супругов закончились?

— Я тотчас приступил к допросу Жака Вотье, который по настоянию комиссара Бертена велся письменно. Госпожа Вотье переводила мои вопросы супругу, а Жак Вотье отвечал, используя пуансон, трафарет и плотную бумагу — эти принадлежности для письма по методу Брайля его жена всегда носила при себе, в сумочке. Ответы, собственноручно написанные Жаком Вотье, затем тщательно собрал комиссар Бертен.

— Все эти документы находятся в распоряжении суда, — объявил прокурор Бертье.

— Какие вопросы вы задали Жаку Вотье, господин капитан? — спросил председатель суда.

— Мой первый вопрос был таков: «Признаете ли вы себя виновным в убийстве Джона Белла?» Ответ: «Этого человека убил я. Я признаю это категорически и ни в чем не раскаиваюсь». Второй вопрос: «Чем вы его убили?». Ответ: «Ножом для разрезания бумаги». Третий вопрос: «Каким именно ножом?» Ответ: «Тем, который был на ночном столике и который компания предоставляет в распоряжение пассажиров в каждой каюте. У меня в каюте есть точно такой же». Четвертый вопрос: «Что вы сделали дальше с этим ножом — ведь в каюте его не оказалось?» Ответ: «Я избавился от него, выкинув в море через открытый иллюминатор». Пятый вопрос: «Зачем же вы выбросили его в море, раз уж все равно не собирались отрицать свою виновность в преступлении? Этот поступок был совершенно бесполезен!» Ответ: «Нож внушал мне ужас». Шестой вопрос: «Знали ли вы до этого свою жертву?» Ответ: «Нет». Седьмой вопрос: «Тогда почему же вы его убили?» Жак Вотье не ответил. «С целью ограбления?» Ответ: «Нет». Восьмой вопрос: «Не потому ли, что Джон Белл причинил вам вред или нанес серьезный ущерб?» Жак Вотье не ответил и на этот раз. С этой минуты он вообще перестал отвечать на мои вопросы. Нам с комиссаром Бертеном оставалось лишь покинуть карцер, что мы и сделали, попросив госпожу Вотье выйти вместе с нами. Обняв напоследок мужа, она безропотно выполнила нашу просьбу.

— Разрешали ли вы госпоже Вотье видеться с мужем на протяжении оставшегося пути? — спросил председатель суда.

— Она виделась с ним ежедневно в моем и комиссара Бертена присутствии. Мы нуждались в ней как в переводчице, поскольку на борту теплохода она была единственной, кто знал азбуку глухонемых и письмо слепых по Брайлю… При этом я счел благоразумным последовать совету доктора Ланглуа и не оставлять госпожу Вотье наедине с мужем. Хотя, по мнению доктора, Жак Вотье и не обнаруживал никаких симптомов умственного расстройства, возможность того, что убийство он совершил в припадке внезапного безумия, не исключалась. Никто не рискнул бы поручиться, что подобный приступ не повторится и жертвой не станет на этот раз его собственная жена.

— Как проходили эти встречи?

— Госпожу Вотье охватывало все большее отчаяние. Я пытался задавать ее мужу вопросы, но он на них не отвечал. Напрасно жена умоляла его чуть ли не на коленях, пытаясь объяснить, что не в его интересах молчать, что мы с комиссаром не судим его, а желаем ему добра… Все было впустую. Последняя их встреча состоялась за три часа до прибытия в Гавр. Я как сейчас слышу молящий голос госпожи Вотье: «Ты слышишь, Жак, ведь тебя приговорят! Ты же не убивал, я знаю!» Вот в тот день, как я сейчас вспоминаю, пальцы госпожи Вотье действительно лихорадочно постукивали по пальцам мужа. Однако тот продолжал хранить упорное молчание. Более того, он решительно высвободил руки и сунул их в карманы, всем своим видом показывая, что он сказал уже все, а последствия его мало трогают. Три часа спустя я самолично передал арестованного в руки инспектора Марвеля и жандармов, которые взошли на борт одновременно с лоцманом…

— Суд благодарит вас, капитан. Вы можете идти…

После того как суд заслушал четвертого свидетеля, доктора Ланглуа, старшего судового врача «Де Грасса», который рассказал о результатах медицинского обследования трупа Джона Белла, в зал был приглашен следующий: старший инспектор Мервель.

— Изложите нам, инспектор, ваши наблюдения и выводы, сделанные на борту «Де Грасса» в гаврском порту, — предложил председатель суда.

— После участия в осмотре тела, находившегося в леднике «Де Грасса», я прошел в каюту, где произошло убийство. Отпечатки пальцев я обнаружил там почти повсюду, особенно много их было на перине, простыне и подушке, запятнанных кровью.

Сняв отпечатки, я провел следственный эксперимент, для чего распорядился привести Жака Вотье из судового карцера в каюту. Оказавшись перед дверью каюты, он издал рычание и попытался убежать. Жандармы силой удержали его и вынудили войти в каюту, где на койке уже лежал один из моих подчиненных, одетый в такую же пижаму, что была на убитом. Я стал понемногу подталкивать Вотье ближе к койке и к ночному столику, на который до этого положил нож. Когда руки Вотье ощутили распростертое тело моего помощника, он вновь испустил хриплый рев и отступил назад. Тогда я взял его правую руку и заставил его дотронуться до ножа. Вотье вздрогнул, но затем овладел собой: он спокойно взял нож в правую руку и занес его над головой. Сам склонился над лежавшим инспектором, который играл роль спящего Джона Белла, а левой рукой уперся ему в грудь, прижимая к койке и тем самым не давая возможности двигаться. Я вовремя перехватил его руку, иначе Вотье повторил бы свое преступление!

Больше всего в этой картине меня поразила исключительная точность движений слепого. Непонятно было одно: откуда Джон Белл, которому еще во сне перерезали сонную артерию, нашел в себе силы дотащиться до двери каюты? Приглашенный судебный врач сказал мне, что подобный рывок умирающего вполне возможен. Но, с другой стороны, опрокинутая мебель и кровавый след, ведущий от койки к двери, указывали на происшедшую схватку. Как бы то ни было, этот пункт остается неясным.

Отпустив инспектора, суд заслушал шестого свидетеля обвинения, профессора Дельмо, который доложил о результатах всестороннего медицинского обследования Жака Вотье медицинской комиссией.

Даниелла, которая с напряженным вниманием слушала все свидетельские показания, после ухода профессора украдкой бросила взгляд на своего убеленного сединами друга… Дельо сидел с полуопущенными веками и, казалось, был погружен в глубокие размышления. Девушка не смогла удержаться и шепотом задала ему вопрос:

— Мэтр, что вы обо всем этом думаете?

— Я ничего не думаю, внучка. Я жду… — сквозь зубы проворчал Виктор Дельо.

Не мог же он признаться в одолевавших его сомнениях: «Во всей этой истории, с первого же знакомства с делом, что подсунул мне старшина сословия, мне не дает покоя одно: проклятые отпечатки пальцев, которые мой клиент будто специально постарался оставить на месте преступления… С такими уликами кого угодно можно отправить на гильотину!»

Даниелла окинула взглядом публику, сидящую в зале. Лица всех были серьезны: первых же свидетельских показаний оказалось достаточно, чтобы понять, что Жак Вотье, сознательно упорствующий в своем молчании (явно не лучшая тактика!), ведет весьма опасную игру, в которой рискует головой. Смогут ли быть приняты во внимание смягчающие обстоятельства? Никто из присутствующих на процессе, в том числе и Даниелла, не был в этом уверен. Единственная надежда, что тройная ущербность подсудимого, без сомнения, сыграет в его пользу. Во всяком случае, задача защиты представлялась весьма трудной. Поневоле взгляды всех обращались на старого адвоката, о котором до сих пор никто ничего не слышал: он, казалось, лишь терпеливо дожидался завершения этого кошмара.

В противоположность этому скамья гражданского истца была очень оживленной: элегантный мэтр Вуарен, окруженный помощниками, был, несомненно, в ударе. Он знал, что в первый день слушания не преминет подчеркнуть все решающие пункты обвинения. Кроме того, он чувствовал мощную поддержку со стороны «грозы преступников» — прокурора Бертье, чье кажущееся спокойствие не предвещало для подсудимого ничего хорошего.

Даниелла улавливала все это, как никто из сидящих в зале. Взгляд ее то и дело устремлялся на зверскую физиономию Вотье. Чем пристальнее она рассматривала подсудимого, тем больше убеждалась в том, что он воплощает в себе образец убийцы, достойный украсить собой галерею знаменитых преступников в Музее криминалистики. Каким образом женщина, какая бы она ни была, смогла выйти замуж за подобного субъекта? Это никак не укладывалось у нее в голове.

Из тягостных раздумий девушку вывел невыразительный голос председателя суда, вызывавшего седьмого свидетеля.

— Томас Белл, — объявил вновь прибывший. — Родился девятого апреля 1897 года в Кливленде, США.

— Ваша должность?

— Сенатор от штата Огайо, член конгресса Соединенных Штатов.

— Господин сенатор, разрешите мне прежде всего публично засвидетельствовать вам, одному из самых больших друзей нашей страны в Соединенных Штатах Америки, свое глубокое почтение… А теперь прошу вас, расскажите нам о сыне.

— Джон был у меня единственным ребенком, — начал сенатор. — С самого его рождения — он родился шестнадцатого февраля 1925 года в Кливленде — я перенес на него всю свою любовь, поскольку мать его умерла после родов. Джон, росший славным и смышленым мальчуганом, поступил в Гарвардский университет. По моему настоянию он изучал французский язык, на котором вскоре стал уже бегло говорить, и я, в целях совершенствования его в вашем прекрасном языке, давал ему читать книги ваших лучших писателей. Я старался привить ему любовь к Франции и обещал отправить после окончания университета в Париж. К несчастью, разразилась вторая мировая война. Джону едва исполнилось восемнадцать, когда мы узнали о трагедии Перл-Харбора. На следующий же день с моего полного одобрения он поступил на службу в Военно-морские силы США. Назначенный в одну из частей морской пехоты, он спустя год отправился на Тихоокеанский театр военных действий, где провоевал всю войну, удостоившись четырех наград за боевые заслуги.

Демобилизовавшись после капитуляции Японии, он вернулся в Кливленд. Война способствовала его возмужанию, как физическому, так и нравственному, и он решил отдать свои силы делу восстановления Европы. По роду обязанностей он постоянно разъезжал по стране. Я был поглощен деятельностью в конгрессе и в последние годы виделся с Джоном лишь от случая к случаю. Каждая встреча выливалась для нас обоих в настоящий праздник: мы с Джоном чувствовали себя товарищами. Я очень гордился сыном, и он, смею надеяться, платил мне тем же, доверяя во всем. Главным удовольствием, которое доставляла ему работа, было постоянное общение с французскими кругами Нью-Йорка. Однако я убедил его, что французский дух и культуру можно узнать по-настоящему, только побывав в вашей замечательной стране.

Несмотря на искреннее желание поехать во Францию, Джон решился на это не сразу, и вот почему: он влюбился в танцовщицу с Бродвея, что, признаться, совсем мне не нравилось. Лучшим способом нарушить эту идиллию было ускорить отъезд Джонни во Францию. Я посадил его на теплоход: мальчик выглядел таким счастливым… Перед отплытием я спросил, не жалеет ли он о том, что оставляет свою подружку с Бродвея. Он со смехом ответил: «О, нет, папа. Думаешь, я не понял, почему ты так торопил меня с отъездом? Ты был прав, эта девушка не создана для меня…» Тогда я, обняв его на прощание, доверительно сказал: «Может, ты приведешь в наш дом француженку? Чего не бывает… а я был бы несказанно рад!» Больше я Джонни не видел…

— Суд благодарит вас, господин сенатор.

— О чем господин сенатор Белл не обмолвился ни словом, господа присяжные, — подчеркнул мэтр Вуарен, — так это о своем душевном состоянии. Не следует видеть в нем отца, взывающего к отмщению, это прежде всего друг Франции, требующий от французского суда присяжных свершить правосудие, дабы подобная трагедия в будущем не могла повториться. Сам американский народ устами одного из своих полномочных представителей спрашивает у французского народа, могут ли отныне его доблестные сыны приезжать в нашу страну, не опасаясь, что им перережут горло. Это налагает на всех нас большую ответственность, господа присяжные… Не забывайте: когда вы будете выносить приговор, на вас будет смотреть вся Америка!

Закончив свою тираду театральным жестом, адвокат гражданского истца уселся на место. Тогда неторопливо поднялся Виктор Дельо:

— Глубоко сочувствуя отцовскому горю сенатора, защита все же полагает, что выступление господина адвоката гражданского истца имеет претензию придать нашему разбирательству чересчур всеобщий характер. Преступность, увы, к несчастью, не является исключительной привилегией какого-то одного народа…

Даниелла не осмеливалась даже посмотреть в сторону своего друга и наставника. Только теперь перед ней открылось все величие и все тяготы их профессии — то, что так часто живописал Виктор Дельо, — и она всем сердцем ощущала несправедливость того, что в эту минуту он один вынужден сносить всеобщее осуждение, которого нисколько не заслужил. Ну зачем, зачем он согласился на эту защиту?

Тем временем перед судом предстал восьмой свидетель.

— Ваше имя?

— Регина Добрэй, — ответила элегантно одетая молодая женщина, положив руки на решетку.

— Кем вы приходитесь подсудимому?

— Я его сестра.

— Что вы можете сказать нам о своем брате, мадам?

Виктор Дельо принялся разглядывать нового свидетеля с пробудившимся интересом.

— Не знаю, виновен Жак или нет, — заговорила молодая женщина, — но, когда я узнала из газет о преступлении на «Де Грассе», я не особенно удивилась… Мы прожили с братом под одной крышей десять лет — первые десять лет его жизни, когда он был еще в отчем доме на улице Кардине. Могу сказать, что все это время Жак был для нас источником постоянной тревоги. Мы делали все возможное и невозможное, пытаясь обучить его чему-нибудь и хоть как-то скрасить его существование. Наша любовь подкреплялась жалостью, которую внушал нам этот несчастный ребенок, — ведь он не мог ни видеть, ни слышать, ни говорить с нами. Мой бедный отец был вынужден прибегнуть к услугам дочери нашей горничной, Мелани, чтобы подле Жака постоянно был кто-нибудь и заботился о нем. Отец решился на это, лишь убедившись, что Жак нас всех ненавидит. Семи лет от роду Жак был уже настоящим маленьким чудовищем: стоило нам только заглянуть в его комнату, как он встречал нас нечленораздельными воплями и припадками ярости. Знайте же, что присутствие в нашей семье Жака не только явилось для нас тяжким испытанием, но и послужило причиной моего собственного несчастья…

— Не угодно ли вам объясниться, мадам?

— Я вышла замуж, когда Жаку было всего семь лет. Мой жених, Жорж Добрэй, всегда был заботлив и внимателен к Жаку. Приходя в наш дом, он никогда не забывал принести для него какое-нибудь лакомство. Однако Жак не испытывал к нему ни малейшей признательности и швырял на пол все его подарки. Из опасения, как бы родители Жоржа не воспротивились нашему браку, мы решили скрыть от них существование моего неполноценного брата: они могли бы подумать, что в нашей семье плохая наследственность.

С тех пор, как Жака забрали в Институт Санака, я его не видела. Мой муж, которого я буду любить до конца дней своих, понемногу отдалялся от меня. И не потому, что разлюбил: он боялся, как бы ребенок, который мог у нас родиться, не оказался похожим на своего дядю! Это превратилось у него в навязчивую идею. Терзаемый мыслью, что может стать отцом неполноценного ребенка, он в конце концов открыл своим родителям существование Жака. Это было ужасно. Свекор со свекровью так и не простили мне и моим родителям, что мы утаили от них правду. С того дня они начали оказывать на Жоржа давление, чтобы он потребовал развода, пока я не забеременела. Кончилось тем, что муж уступил им. Мои религиозные убеждения запрещают развод. Поэтому мы просто разъехались и живем так уже четырнадцать лет. Не сочтите, что я затаила зло на Жака, но сами можете убедиться, что мой несчастный брат, пусть невольно, разбил мне жизнь.

В один прекрасный день я была буквально поражена известием о том, что Жак написал и опубликовал роман под названием «Один в целом свете», — это сообщил по телефону мой муж. Я тотчас купила книгу, проглотила ее за ночь и пришла в ужас от злобы, с какой мой брат описал семью своего главного героя. В отвратительном образе его сестры без труда можно узнать меня…

— Раз свидетель признает, что его можно узнать, — елейным голосом проговорил Виктор Дельо, — значит, описание точное.

Регина Добрэй обернулась к прервавшему ее адвокату:

— Она, несомненно, имеет со мной некоторое сходство, но какая же это чудовищная пародия! Эту книгу, где на протяжении трехсот страниц жалкое существо, всем обязанное своим близким, распинается в своей к ним ненависти, следовало бы запретить! Кстати, большую ответственность за публикацию романа несет этот самый Ивон Роделек…

— А я-то понял из ваших слов, — вновь перебил свидетельницу Виктор Дельо, — будто приезд господина Роделека на улицу Кардине явился для всей семьи освобождением!..

— Поначалу мы уверовали в этого почтенного старца, прибывшего, казалось, исключительно с благими намерениями: вырвать Жака из тьмы невежества. Со временем, однако, мы поняли, что замышлял директор Института Санака! Для господина Роделека мой брат был лишь очередным «объектом» среди множества тех, кому он дал образование. В доме наших родителей в Париже он заприметил дочку Мелани, Соланж, тремя годами старше Жака, находившегося на ее попечении. В свои тринадцать лет она была уже далеко не дитя: упрямая, тщеславная, несмотря на свой юный возраст, она хорошо знала, чего хотела. Я была весьма удивлена, узнав, что она и Мелани оставили службу у моей матери и отправились в Санак, где господин Роделек приискал им обеим место в институте! В то время Соланж превратилась в нахальную двадцатилетнюю девицу, которой посчастливилось оказаться довольно смазливой. Движимая растущим честолюбием, она с помощью господина Роделека принялась изучать различные системы общения, посредством которых изъяснялся Жак в институте, и весьма скоро приобрела такое влияние на моего брата, что тот в конце концов женился на ней. Так дочка бывшей служанки стала моей невесткой! Нас даже не пригласили на брачную церемонию, состоявшуюся в часовне Института Санака.

— У защиты больше нет вопросов к свидетелю? — осведомился председатель суда.

— Вопросов нет, — ответил Виктор Дельо, — зато есть одно маленькое замечание для господ присяжных… Находят ли они нормальным, что госпожа Регина Добрэй выступает в лагере обвинения? Старшая сестра, знавшая брата только несчастным, отрезанным от мира ребенком, пришла сюда, чтобы засыпать его упреками с опозданием на семнадцать лет!

Не добавил ничего существенного к показаниям свидетельницы и ее бывший муж, биржевой маклер Жак Добрэй. Следующей свидетельницей оказалась Мелани Дюваль, скромно одетая женщина лет пятидесяти.

— Госпожа Дюваль, — спросил председатель суда, — в течение восьми лет вы были в услужении у семьи Вотье, не так ли?

— Да, господин председатель…

— Что вы думаете о Жаке Вотье?

— Да ничего не думаю. Ведь он убогий, что с него возьмешь?

— Сделал ли он вашу дочь счастливой?

— Мою крошку Соланж? Да что вы! Слава Богу, что его посадили: хоть теперь я за нее спокойна!

— Значит, замужество вашей дочери не обрадовало вас?

— В том-то и беда, что у моей Соланж слишком доброе сердце… Провозилась с Жаком, когда он был еще дитем, а потом дала обвести себя вокруг пальца этому Ивону Роделеку: он нас уговорил поехать работать в Институт Санака. Я там заведовала бельем, а Соланж — ее господин Роделек обучил языку слепоглухонемых — помогала Жаку готовить занятия. Что из всего этого вышло, вы знаете: они поженились. Я тысячу раз твердила Соланж, чтобы она не сходила с ума, но она и слушать меня не хотела… Посудите сами! Такой умной да пригожей, ей ничего не стоило выйти замуж за нормального парня, красивого и при деньгах. Я уверена, она вышла за него из жалости! Какая уж тут любовь, к убогому-то… Потом они уехали в свадебное путешествие. Помню, как через месяц вернулись… Видели бы вы мою бедную малышку! Когда я спросила ее, как дела, она только разрыдалась… Я рассказала об этом господину Роделеку, а он мне в ответ: надо, мол, подождать, они поедут в Америку, и все сладится, в общем, плел всякие басни, как и раньше бывало… И что же в конце-то вышло: стою, жду в Гавре на пристани — уж пять лет, как их не видела, — гляжу, зять-то мой сходит с корабля в наручниках… А доченька, бедняжка, вся слезами заливается!.. Уж я-то по-всякому ее утешала в поезде, пока мы в Париж возвращались… но она отказалась жить в доме, где я работаю, а ведь хозяева такие хорошие люди, комнату для нее приказали приготовить… Обняла она меня на прощание на вокзале Сен-Лазар, и больше я ее не видела… Где-то прячется. Только открытку иной раз пришлет: у нее, мол, все хорошо. Ясное дело, ей стыдно на глаза показаться. Еще бы — жена убийцы!

Председатель суда вызвал очередного свидетеля, декана Тулузского филологического факультета.

— Господин декан, суду хотелось бы услышать ваше мнение о способностях подсудимого.

— В стенах нашего факультета Жак Вотье сдал свою первую сессию на степень бакалавра двадцать восьмого июня 1941 года с оценкой «очень хорошо», которой у нас удостаиваются весьма редко. Его сочинение оказалось воистину образцовым. На следующий год он с той же легкостью сдал и вторую сессию. На обеих сессиях он писал такие же письменные работы, что и обычные кандидаты, но под наблюдением преподавателя, специально прибывшего из Института Валантена Айюи, чтобы выступить в роли переводчика. Жак Вотье писал сочинения символами Брайля, а преподаватель слово в слово перелагал их на обычный алфавит и отдавал проверяющим. Для проведения устных экзаменов, которые представляли для меня большой интерес, посредником между экзаменуемым и экзаменаторами выступал другой преподаватель, приглашенный из национального института глухонемых. Могу со всей ответственностью заявить, что воспитанник Института Санака Жак Вотье оказался одним из самых блестящих бакалавров, которых знавал Тулузский факультет.

Следующий свидетель был слеп, и его подвел к решетке судебный пристав.

— Ваше имя?

— Жан Дони.

— Дата и место рождения?

— Двадцать третье ноября 1920 года, Пуатье.

— Род занятий?

— Органист в соборе Альби.

— Господин Дони, на протяжении одиннадцати лет вы были соучеником и товарищем Жака Вотье в Институте Санака. Вы сами вызвались выступить в суде в качестве свидетеля, когда узнали из газет о преступлении, в котором обвиняется ваш бывший товарищ. Суд слушает вас…

— Господин председатель суда, не будет преувеличением сказать, что на протяжении шести первых лет пребывания Жака Вотье в Санаке я был его лучшим другом… Втройне неполноценный, он показался мне бесконечно несчастнее меня самого, лишенного только зрения. Новичок был на три года моложе.

Прошел год индивидуальных занятий с вновь прибывшим, и вот наш директор, господин Роделек, вызывает меня однажды и говорит: «Я заметил, ты интересуешься успехами своего младшего соученика и всегда к нему очень внимателен. Теперь, когда он освоил дактилоазбуку и письмо Брайля, ты будешь его товарищем — на прогулке, в играх и даже во время занятий: он уже умеет выражать свои мысли и понимать чужие, так что сейчас для него начнется настоящая учеба». Начиная с этого дня я стал в некотором роде помощником господина Роделека, и так продолжалось шесть лет — до тех пор, пока Жаку не исполнилось семнадцать. В ту пору мое место подле Жака заняла та, кому суждено было стать его женой. Должен сказать, появление в Санаке Соланж Дюваль и ее матери было с неудовольствием воспринято в институте, где до тех пор не было ни одной женщины. Тем не менее я уверен, что директор, господин Роделек, пригласил Соланж Дюваль в Санак из самых лучших побуждений.

— Какое впечатление произвела на вас в то время Соланж Дюваль?

— Лично на меня — никакого, господин председатель. Ведь я не мог ее видеть… Но от своих товарищей-глухонемых я узнал, что девушка очень красива. Мы же, слепые, могли наслаждаться лишь музыкой ее голоса. Однако по некоторым интонациям чувствовалось — слух нас никогда не подводит! — что под этой кажущейся кротостью, способной обмануть лишь зрячих, завороженных ее внешним обликом, скрывается недюжинная воля, способная довести дело до конца…

— До конца чего? — спросил Виктор Дельо.

— До замужества с Жаком Вотье.

— Что свидетель хочет этим сказать? — вновь задал вопрос адвокат защиты.

— Ничего… вернее, свое мнение по столь деликатному вопросу я предпочитаю оставить при себе.

— Господин Дони, раз вы сами так настаивали на даче свидетельских показаний, суд вправе ожидать от вас конкретности, а не туманных намеков, — заявил председатель суда. — Благоволите довести вашу мысль до конца.

— Что ж, ладно! — произнес слепой после некоторого колебания. — Соланж Дюваль, которая в свои двадцать лет была уже вполне созревшей молодой девушкой, не могла любить Жака — в то время всего лишь подростка, безусого семнадцатилетнего юнца. Я уверен.

— Можете ли вы чем-либо доказать это суду?

— Она сама неоднократно так говорила.

— Господин Дони, обращаю ваше внимание на важность подобного утверждения.

— Понимаю, господин председатель… Мы с Соланж одногодки. Она знала, что я лучший друг Жака в институте. Поэтому и поверяла мне некоторые вещи, которые не решилась бы сказать ни господину Роделеку, ни матери… Бесспорно, Соланж питала к Жаку привязанность, но чтобы она переросла в любовь — это абсурд!

— А он? Как, по-вашему, любил он эту девушку?

— Относительно него трудно что-либо утверждать, господин председатель… Жак очень скрытен; никогда нельзя сказать с уверенностью, что он думает на самом деле. А человек, в столь юном возрасте умеющий быть до такой степени скрытным, впоследствии может оказаться способным на многое… Одна история побудила меня потребовать разрешения выступить на судебном разбирательстве… Когда суд узнает ее, он поймет, почему я не удивился, услышав по радио, что мой бывший протеже обвиняется в убийстве… Я долго колебался: должен ли я оставлять всех в заблуждении, что Жак Вотье не способен на преступление, или же, наоборот, показать, что он не впервые покусился на человеческую жизнь? Мой долг, как он ни тягостен — ведь речь идет о товарище юности, к которому я испытывал, да и до сих пор испытываю, привязанность, — повелел мне открыть глаза правосудию.

Это случилось — я помню совершенно точно — двадцать четвертого мая 1940 года в десять вечера. Тот весенний вечер выдался на редкость погожим. Я в одиночестве прогуливался в глубине парка, каждый уголок которого знал до мельчайших подробностей, и сочинял в уме фрагмент органного произведения. С головой, полной звучащих аккордов, я направился к дощатому сарайчику, где имел обыкновение уединяться, чтобы с помощью пуансона и карманного трафарета запечатлевать на бумаге первые наброски рождающейся композиции. Этот сарайчик служил Валантену, институтскому садовнику, кладовой для его незатейливого инвентаря. Дверь запиралась, но Валантен всегда оставлял ключ на вбитом рядом гвозде. Внутри, если не считать инструментов и ящиков с рассадой, стояли грубо сколоченный деревянный стол да колченогая табуретка. Окон в сарае не было, и Валантен зажигал старую керосиновую лампу, обычно стоявшую на столе рядом с большой коробкой серных спичек. Мне-то она, естественно, была ни к чему…

В тот вечер, взявшись рукой за гвоздь, я с удивлением обнаружил, что ключа на нем нет, он почему-то торчал в замке. Едва я отворил дверь, как изнутри донесся приглушенный вскрик. Я двинулся вперед, но тотчас получил сокрушительный удар по голове, от которого зашатался и потерял сознание. Очнувшись, я ощутил едкий, удушливый запах и услышал потрескивание горящего дерева. Меня изо всех сил трясла обеими руками за плечи Соланж Дюваль, испуганно крича: «Скорее, Жан! Мы горим! Жак опрокинул лампу и устроил пожар! А сам убежал и запер нас на ключ!» В тот же миг я вскочил на ноги. Ощущение грозной опасности придало мне силы: я бросился на дверь, пытаясь ее выломать. Насмерть перепуганная Соланж могла только рыдать. Жар становился нестерпимым: к нам уже подбирались невидимые языки пламени… Наконец дверь поддалась, и мы выскочили наружу. Навстречу нам уже бежали брат Доминик, привратник, и брат Гаррик, старший надзиратель. Вскоре от сарая садовника осталось лишь пепелище. «Как это случилось?» — спросил брат Гаррик. «По моей неловкости, — быстро ответила Соланж. — Я из любопытства заглянула в сарай, но там было очень темно, и я зажгла керосиновую лампу, но нечаянно столкнула ее на пол, и тут же вспыхнул огонь. Я страшно перепугалась и стала кричать. Жан Дони — он, видно, гулял тут неподалеку — бросился на помощь и вытолкал меня наружу».

В тот момент я был настолько поражен услышанным, что не смог проронить ни слова. Когда мы шли к главному зданию института, мне удалось шепотом спросить у Соланж Дюваль: «Зачем вы сочинили эту историю?» Она ответила: «Умоляю вас, Жан, повторите мою выдумку! К чему навлекать лишние неприятности на бедного Жака? Ведь он просто был не в себе!» Я не нашелся что ответить и подумал: в конечном счете Соланж права, потеря сарайчика с граблями — не такое уж несчастье, а из людей никто не пострадал. Я направился прямо в комнату Жака и с удивлением обнаружил, что он уже в постели и притворяется спящим. Вернувшись к себе, я отдался размышлению о происшествии, которое могло бы закончиться трагически. Видимо, Жак с гнусными намерениями затащил девушку в сарай, стоявший в безлюдном уголке парка. Мое неожиданное появление спутало его карты. В ярости он чуть не убил меня и сбросил лампу на землю, чтобы поджечь сарай. Учуяв запах дыма, он выскочил и запер нас с Соланж на ключ, чтобы мы сгорели заживо. Таким образом, ровно за десять лет до убийства, совершенного на борту «Де Грасса», Жак Вотье уже делал попытку уничтожить сразу двоих…

При этих словах раздался хриплый, нечеловеческий вопль, от которого у присутствующих кровь застыла в жилах. Подсудимый, выпрямившись во весь свой огромный рост, выбросил вверх руки и потряс пудовыми кулачищами, затем рухнул на свое место меж двумя стражами.

— Имеет ли подсудимый что-либо сказать? — обратился председатель суда к переводчику. Спустя несколько секунд тот ответил:

— Нет, господин председатель. Он ничего не говорит.

Председатель суда объявил перерыв в заседании.

Когда члены суда удалились, в зале вновь поднялся возбужденный гул. Мэтр Вуарен не скрывал своего удовлетворения. Виктор Дельо поспешно нацарапал несколько слов на клочке бумаги, затем, впервые за все время процесса, обратился к своей соседке:

— Милая Даниелла, сбегайте на почту и отправьте эту телеграмму в Нью-Йорк… Разберете мой корявый почерк? Тогда вперед! Как раз успеете вернуться к концу перерыва.

Выходя из зала, девушка оглянулась: старый адвокат забился в уголок на скамье защиты, которую она только что покинула, и, слегка запрокинув голову, полузакрыл глаза за стеклами очков: это была его излюбленная поза для раздумий…

Разлепив веки, Виктор Дельо заговорил с переводчиком:

— Дорогой директор, как бы вы ответили, если бы я заявил, что Жак Вотье не убивал Джона Белла?

— Боюсь, дорогой мэтр, вам трудненько будет заставить суд в это поверить… Только если вы предъявите ему настоящего убийцу…

— Попробую это сделать, — безмятежно ответил адвокат. — Все будет зависеть от ответа на коротенькую телеграмму, которую я попросил отправить в Нью-Йорк…

Телеграмму приняли без задержек, и девушка заняла свое место рядом с наставником в тот самый момент, когда к решетке подходил первый свидетель, представленный защитой: женщина лет пятидесяти с еще не утратившей стройности фигурой, одетая в строгий, но изысканный черный костюм.

— Мадам, суд просит вас призвать на помощь все ваше мужество и рассказать о своем сыне Жаке… — сказал председатель. — Вы не можете не понимать, что свидетельство матери имеет особо важное значение, тем более в данном случае, когда ваша дочь и ваш зять выступили с показаниями на стороне обвинения…

— Я знаю, господин председатель, — ответила Симона Вотье хриплым от волнения голосом.

— Суд слушает вас…

3. СВИДЕТЕЛИ ЗАЩИТЫ

— Господин председатель, мне пришлось собрать все свои силы, чтобы прийти на суд над моим маленьким Жаком… Прежде всего я должна признать, что мой сын, до крайности нервный и впечатлительный, по-видимому, вовсе не чувствовал себя счастливым первые десять лет своей жизни, которые провел под родительским кровом. Мое истерзанное материнское сердце чуяло, как он угнетен. А ведь мы с мужем делали все, чтобы хоть как-то скрасить существование нашего несчастного ребенка! Только после того, как все наши попытки воспитать его окончились неудачей, мы решили вверить его Институту Санака. Отъезд Жака привел нас в отчаяние, но меня утешала надежда, что господину Роделеку удастся вырвать мое последнее дитя из власти беспросветной ночи.

— Таким образом, вы полностью доверяли господину Роделеку?

— Поначалу — да… После года разлуки я приехала в Санак навестить сына. Свидание состоялось в приемной института. Господин Роделек с восхищением рассказывал о способностях моего сына. Как я была счастлива! И вот показался Жак… Он сильно преобразился: мало того, что вырос, раздался в плечах, но и держался прямо, с гордо поднятой головой… Я удивилась той легкости, с какой он направился в мою сторону, ни секунды не колеблясь и не пользуясь тросточкой, словно видел меня или слышал мой голос. Поступь его была почти как у нормального ребенка — спокойной и уверенной. Неужели этот подросток был тем самым беспомощным малышом, который еще год назад не мог сделать и шагу, не наткнувшись на какое-нибудь препятствие?

Обливаясь слезами, я прижала его к груди, но он вдруг начал вырываться из моих объятий. Он отвернулся от своей матери! Я чуть не лишилась рассудка. Господин Роделек поспешил мне на помощь: он взял руки Жака в свои и стал чертить на них знаки, повторяя для меня их смысл: «Послушай, Жак! Ведь тебя хочет обнять твоя мама, которую ты так долго ждал и о которой я тебе часто рассказывал…» Лицо моего сына оставалось непроницаемым. Потом он повернулся и выбежал из приемной. Я стояла, не в силах вымолвить ни слова, и господин Роделек сказал: «Не сердитесь на Жака, мадам! Он еще не совсем хорошо осознает свои действия… Он совершенно не знал вас, мадам, когда жил дома! Дайте мне возможность его переубедить… Когда вы в следующий раз окажете нам честь своим визитом, то увидите, что сын любит вас. Это очень чувствительная душа; для него первый непосредственный контакт со своей матерью, о которой я ему столько говорил и которую он ждал с волнением, смешанным с чуточкой боязни, явился настоящим потрясением… Дома он даже не подозревал о существовании такого понятия — „мама“… Теперь знает. Сейчас, наверное, плачет где-нибудь в уголке. После вашего отъезда я попытаюсь его утешить. Обещаю вам, что сегодня вечером он не заснет, пока не помолится за вас…»

Я поверила его словам и уехала, несколько приободрившись. Шли годы… Каждый год я регулярно навещала Жака, радуясь его успехам. Однако он встречал меня все так же холодно. После того, как Жак сдал второй экзамен на бакалавра — ему в то время было девятнадцать лет, — я спросила, хочет ли он вернуться жить в наш дом. Он наотрез отказался. Господин Роделек дал мне понять, что для Жака предпочтительнее остаться еще на некоторое время в Санаке, где он сможет полностью сосредоточиться на обдумывании романа, публикация которого может открыть перед ним блестящее будущее. Имела ли я право мешать карьере сына? Я уступила и на этот раз, с тревогой ожидая выхода книги в свет: три года спустя она была наконец напечатана.

— Что вы думаете об этом произведении, мадам? — спросил председатель суда.

— «Один в целом свете» — прекрасный роман. Я испытала большую гордость за сына при виде его имени на витринах книжных магазинов.

— Виделись ли вы, мадам, с вашим сыном после публикации его романа?

— Нет. К моей материнской гордости примешивалась обида на сына за то, что он даже не выслал мне экземпляр… Тем не менее я отправила ему письмо с поздравлениями: он не ответил. Тогда я решила еще раз съездить в Санак. В поездке меня сопровождал знакомый журналист, который хотел взять у Жака интервью. В тот раз я испытала самое большое унижение, какое только может выпасть на долю матери: Жак отказался увидеться со мной, но согласился принять журналиста! Я была вне себя… Господин Роделек вышел в приемную и объявил о решении сына в выражениях, которые не оставляли мне никакой надежды. Не утруждая себя выбором слов, он заявил, что было бы весьма желательно, чтобы мы с Жаком, во избежание тягостных и бесполезных сцен, более не вступали в непосредственный контакт. Добавил, что мой сын уже достиг совершеннолетия, завоевал известность и скоро встанет на ноги. Ему, Ивону Роделеку, удалось найти Жаку верную спутницу жизни в лице Соланж Дюваль, которая будет служить моему сыну гораздо более надежной опорой, нежели его семья. Напоследок он сказал, что его роль наставника окончена и он рассчитывает исчезнуть из жизни Жака, как только тот женится.

— Что вы ответили господину Роделеку по поводу женитьбы вашего сына?

— Чтобы на мое согласие он не рассчитывал. К несчастью, мое мнение не играло особой роли: Жак уже достиг совершеннолетия. Я вернулась в Париж и лишь полгода спустя получила от господина Роделека уведомление о том, что брачная церемония назначена на следующую неделю! Мой сын даже не удосужился сам написать о своем решении…

За все пять лет, что прошли после свадьбы, я так ни разу и не получила весточки ни от сына, ни от невестки, ни даже от господина Роделека! Лишь по чистой случайности я узнала об отъезде молодых в Соединенные Штаты. Мое материнское сердце жестоко страдало от того, что они уехали, не попрощавшись, но я подумала, что господин Роделек, возможно, прав и мой бедный мальчик нашел счастье. Я уже начала свыкаться с этой мыслью, как вдруг будто обухом по голове: читаю в газете, что мой сын обвиняется в убийстве! Узнав, когда прибывает «Де Грасс», я нашла в себе силы поехать в Гавр, но там мне не разрешили поговорить с сыном… Он прошел в нескольких метрах от меня, сквозь толпу застывших в ужасе пассажиров, не подозревая, что мать его — здесь, на пристани, готовая изо всех своих слабых сил помочь ему во вновь обрушившемся на него отчаянии…

Голос Симоны Вотье прервался: перед судом была теперь лишь несчастная мать — вся в слезах, она судорожно ухватилась за барьер, чтобы не упасть. Виктор Дельо подошел ее поддержать.

— Если хотите, мэтр, — сочувственно произнес председатель суда, — мы можем на некоторое время прервать заслушивание свидетеля.

Но тут Симона Вотье выпрямилась и выкрикнула, глотая слезы:

— Нет! Я не уйду! Я скажу все! Я пришла сюда затем, чтобы защитить моего сына от всех, кто его обвиняет… от всех тех, кто причинил ему зло и кто является истинным виновником… Он не убивал! Это невозможно! Он невиновен! Мать не может ошибиться… Даже если в детстве он и был немножко грубым, это еще не причина, чтобы стать убийцей! Я знаю, здесь все ополчились против него, потому что судят по внешним признакам, но это ничего не доказывает! Умоляю вас, господа судьи, оставьте его! Освободите его! Отдайте мне! Я увезу его… буду охранять, клянусь вам! Наконец-то он будет только мой… Никто никогда не услышит о нем…

— Поверьте, мадам, суд понимает ваши чувства, — сказал председатель Легри, — но попытайтесь найти в себе силы ответить на последний вопрос: удалось ли вам увидеть сына, пока он находился в заключении? И поведал ли он вам что-нибудь важное?

— Нет, я не виделась с ним: Жак не пожелал этого… Бедный мальчик! Он так и не понял, что я желаю ему только добра…

Последние ее слова потонули в горестном вздохе. Симона Вотье повернулась к скамье подсудимых, где переводчик продолжал дословно воспроизводить на неподвижных руках подсудимого, лежащих на ограждении, все сказанное его матерью.

— Умоляю вас, господин переводчик, — сказала она, — скажите ему… Мать умоляет его защищаться, ради нее, ради чести нашей фамилии, ради памяти отца… Мать прощает ему безразличие, что он выказывал по отношению к ней с самого раннего детства… Умоляю тебя, Жак, сын мой, подай знак, все равно какой! Просто протяни ко мне руки…

— Отвечает ли подсудимый? — спросил председатель суда у переводчика.

— Нет, господин председатель.

— Суд благодарит вас, мадам…

Судебные исполнители буквально унесли Симону Вотье, провожаемую взглядами публики.

Даниелла разглядывала подсудимого, не в силах оторвать от него глаз, будто завороженная этим чудищем с ничего не выражающим взглядом. Она спрашивала себя, мог ли Вотье, хоть в краткий миг своего существования, проявить человечность и показаться кому-либо симпатичным. И в самом деле, девушке было нелегко разобраться в переплетении противоречивых чувств, которые внушал ей подсудимый.

Внешность нового свидетеля была весьма необычной. Высокого роста, сутуловатый, он был закутан в сутану, полы которой, расходясь книзу, открывали взору концы штанин и огромные черные башмаки с окованными железом квадратными носами. Единственным светлым пятном на этом черном одеянии были голубые брыжи. Венчик седых волос обрамлял румяное, в красных прожилках лицо, на котором выделялась пара глаз стального цвета. Весь его облик дышал доброжелательностью и застенчивостью, и с первого взгляда можно было понять: этот старец принадлежит к разряду тех прекраснодушных существ, что склонны с самого детства видеть вокруг себя только хорошие стороны людей и явлений и закрывать глаза на их изнанку. Неловкий, с принужденным видом стоял он подле решетки и, не зная, куда девать свои большие крестьянские руки, вертел в них черную фетровую треуголку:

— Ивон Роделек, родился третьего октября 1875 года в Кимпере, директор Института святого Иосифа в Санаке.

— Господин Роделек, расскажите суду о своем воспитаннике Жаке Вотье.

— Семнадцать лет тому назад я приехал за ним в Париж, чтобы увезти в Санак. Жака я нашел в его комнате, окна которой выходили во внутренний дворик. Когда я вошел туда, он сидел за столом: единственным проявлением жизни были лихорадочные движения рук — они беспрестанно поворачивали лежавшую на столе тряпичную куклу. Пальцы пробегали по очертаниям игрушки с жадностью, которую, казалось, никогда не удастся насытить… Прямо перед ним сидела девочка чуть старше его, малышка Соланж, и ее выразительный взгляд был прикован к замкнутому лицу Жака, будто стремясь вырвать у него тайну. С первой же встречи мне показалось, что все нежные словечки, которыми Жака когда-либо награждали, сходили только с дрожащих губ Соланж. Его же губы оставались безжизненными. Это придавало ему облик звереныша. Комната была небольшой, но очень чистенькой: я понял, что Соланж заботливо поддерживает в ней порядок. Несчастный мальчуган также имел опрятный вид: на его школьном костюмчике не было ни пятнышка. Лицо и руки его были чисто вымыты.

Я сел за стол между двумя детьми, чтобы поближе рассмотреть малыша… Вначале я попытался раздвинуть его сомкнутые веки, однако при прикосновении моих рук он вздрогнул и резко отстранился, издав ворчание. Но я не отставал, и его недовольство перешло в необузданный гнев: он вцепился руками в крышку стола, затопал ногами, его сотрясала нервная дрожь… Девочка пришла мне на помощь, приложив свои маленькие пухлые ручки к лицу Жака и принявшись его гладить. Это прикосновение возымело самое благотворное действие на ее товарища: он моментально успокоился… По всему было видно, что она очень любит Жака. Я спросил у девочки: «Он тебя любит?» «Не знаю, — с грустью ответила она. — Он же не может сказать мне об этом». Тогда я объяснил Соланж, что настанет день, когда ее друг сумеет выразить свои мысли и чувства, и добавил: «Тебе приятно будет услышать, как Жак говорит, что ты его лучшая подруга?» «Зачем вы говорите о том, чего не может быть? — с грустью ответила девочка. — Что верно, то верно: он относится ко мне лучше, чем ко всем другим. Он не любит, чтобы кто-нибудь другой гладил его по лицу». «Даже его мама?» «Даже она», — понурясь, ответила Соланж. Испугавшись, что проговорилась, она недоверчиво спросила:

— А вы кто, месье?

— Я? Просто отец большой семьи. У меня триста детей!

— И вы их всех любите?

— Ну да!

Маленькая Соланж, видимо решив, что мне можно довериться, принялась объяснять, как она сумела научить Жака уйме всяких вещей и как им удается очень хорошо понимать друг друга.

— Они все считают Жака чокнутым. Это неправда! Я-то знаю, что он очень сообразительный!

— Как тебе удалось это узнать?

— Мне помогла Фланелька…

— Кто такая Фланелька? — удивленно спросил я.

— Моя кукла. У него не было никаких игрушек, вообще ничего, чем он мог бы заняться…

— Значит, ты больше не играешь со своей куклой?

— Мне больше нравится играть с Жаком. Это важнее: ведь больше никто не хочет с ним играть… Я даю ему куклу, а потом время от времени забираю ее назад… Он очень привязан к Фланельке: когда хочет с ней поиграть, просит у меня. Для этого я придумала такой знак: он нажимает указательным пальцем мне на ладонь правой руки. Это означает: «Дай куклу», — и я даю. Когда я хочу, чтобы он вернул куклу, подаю ему точно такой же знак.

— Как тебе пришла в голову мысль общаться знаками?

— Однажды утром я в первый раз дала ему Фланельку, а перед обедом забрала. Он разозлился, бросился на пол и стал рычать. Пришлось куклу вернуть. Некоторое время он подержал ее в руках, и я снова забрала, но при этом подала такой знак. Он снова рассвирепел, но я вернула Фланельку только после того, как он догадался подать мне такой же знак.

— Чему ты еще его научила?

— Просить любимые кушанья… Моя мама готовит их тайком от его родителей: они не любят, когда его балуют.

— А кто твоя мама?

— Служанка у госпожи Вотье.

— Знаешь, малышка, ты была бы для меня очень ценной помощницей в Санаке!

— Так вы живете не в Париже?

— Нет. И я приехал за Жаком, чтобы увезти его туда.

— Вы что, забираете Жака? — спросила она, приходя в отчаяние.

— Ты увидишь его через некоторое время. Пойми, Жак не может всю жизнь оставаться в таком состоянии! Хорошо, конечно, что ты научила его многим полезным вещам, и все же этого недостаточно: ему надо получить образование, чтобы стать настоящим человеком, как все.

— О, за Жака я не беспокоюсь; он такой умный!

Глаза Соланж наполнились слезами.

— Но вы увезете Жака ненадолго, правда?

— Все зависит от того, как пойдет обучение… Но ты сможешь иногда навещать его в Санаке. Обещаю: он обязательно будет тебя вспоминать.

В то время я и вообразить не мог, что познакомился с той, которая впоследствии будет носить имя моего нового ученика!

Ивон Роделек умолк.

— Как прошла первая поездка с новым учеником? — спросил председатель суда.

— Не так плохо, как я предполагал. Мать разрешила Соланж проводить нас до вокзала, и девочке пришла в голову хорошая идея принести Фланельку. Жак нянчил и ласкал куклу на протяжении всей поездки. В тот же вечер мы приехали в Санак, где я распорядился приготовить для малыша комнату, смежную с моей: о том, чтобы сразу поместить его в дортуар глухонемых или слепых, не могло быть и речи.

— Были ли в числе ваших трехсот воспитанников, — спросил председатель суда, — другие слепоглухонемые от рождения, когда Жак Вотье появился в вашем институте?

— Нет. Его предшественник, восемнадцатый по счету подобный ученик, которому я дал образование, покинул нас шестью месяцами раньше: мне удалось устроить его в мастерскую подручным столяра. К тому же, чтобы Жак учился успешнее, он должен был быть у нас единственным слепоглухонемым. Как и в предыдущих восемнадцати случаях — а они дали мне богатую практику, — я решил лично заняться Жаком.

— На мой взгляд, — заявил прокурор Бертье, — свидетелю следует описать суду этапы обучения, которое превратило бессловесное, влачившее животное существование существо, каким был Жак Вотье в свои десять лет, в нормального человека, в полной мере наделенного разумом. Тогда у господ присяжных исчезнут последние сомнения в полноценности личности, скрывающейся под весьма обманчивой внешностью подсудимого.

— Суд разделяет мнение господина прокурора. Мы слушаем вас, господин Роделек…

— Ту первую ночь пребывания Жака под крышей нашего института я провел в молитвах и размышлениях, готовясь к тому нелегкому сражению, что мне предстояло начать.

Пробуждение поутру было у мальчика совершенно нормальным. Первые трудности начались с утреннего туалета, к которому я принудил Жака буквально силой: он прекрасно сознавал, что его намыливают, умывают, расчесывают вовсе не те руки, к которым он привык. В ярости он не раз опрокидывал тазик для умывания и бросался наземь. После каждого из таких припадков я помогал ему подняться и вновь наполнял тазик водой, стараясь не выказывать признаков нетерпения: началась подспудная, но ожесточенная борьба между его и моей волей, каждая из которых стремилась заполнить собой малейшую брешь в рядах противника. Борьба, которая неминуемо должна была закончиться чьей-то победой. Насколько трудным был этот первый туалет, настолько же легким предстояло стать завтрашнему и уж совсем привычным — послезавтрашнему. В обучении Жака все должно было сводиться к методичному повторению мельчайших актов повседневной жизни. И каждое из подобных сражений помогало мне открывать все новые черточки в характере моего необычного ученика. Конечно, вначале это были лишь самые неясные признаки: то хриплый вскрик, то гримаса, а чаще всего сумбурный жест получеловека-полузвереныша, однако опыт обращения с предыдущими воспитанниками позволял мне извлекать пользу даже из таких, казалось бы, незначительных деталей.

Так, например, этот опыт подсказал мне идею подержать несколько секунд руку Жака под струёй холодной воды, которая била в тазик из крана и оказывала чувствительное давление на маленькую зябнувшую ладошку. Я повторил этот эксперимент раз десять, удерживая под струёй напрягавшуюся руку и воспроизводя на ладони другой руки определенный символ. Тогда из-под постоянно опущенных век брызнули слезы — первые увиденные мной на этих, казалось, навсегда потухших глазах… До чего же я был рад этим слезам!.. Разве не были они самым ярким проявлением жизни, которая уже искала способ выразить себя? Жак успокоился, смирился с неприятным ощущением холодной жидкости. Я отвел его руку и прижал ее к своей щеке: благодаря контрасту ребенок открыл для себя благотворное воздействие тепла. Так в мозгу его начинали укореняться понятия холода и тепла.

Рука его, по-прежнему увлекаемая мной, ощупывала теперь края тазика, а я тем временем запечатлевал на его вялой, но готовой к восприятию ладони другой характерный символ, весьма отличный от предыдущего… Внезапно мой ученик побледнел, затем покраснел и, наконец, застыл в безмерном возбуждении. Окутывавший его непроницаемый туман стал разлетаться в клочья: он постиг! В глубине неизвестности вдруг забрезжил огонек, осветивший его дремлющее сознание и прояснивший ему, что каждый из двух знаков, запечатленных на его правой ладони, соответствует одному из предметов, которые он только что осязал: холодной жидкости и металлу тазика. Он разом усвоил пару таких важных понятий, как содержимое и вместилище. Он также начал смутно осознавать, что отныне сможет просить, получать, слушать и понимать посредством обмена характерными символами с Неизвестным, каковым я пока еще являлся для него и который постоянно находился с ним в контакте… Наконец-то он вырвался из ограниченного мирка, созданного заботами Соланж и сводившегося к нескольким любимым кушаньям и тряпичной кукле.

В пароксизме радости Жак принялся ощупывать все, что находилось в комнате: столик, на котором стоял таз, тарелки, частью мокрые, частью сухие, мыло, скользившее в его руках, губку, которую он лихорадочно сжимал, чтобы из нее потекла холодная влага… Инстинктивным движением он подносил каждый предмет к лицу, чтобы почуять, вдохнуть, втянуть в себя свойственный тому запах… Он поочередно попробовал на зуб губку и кусок мыла, от которого скорчил гримасу: мыло оказалось не столь уж приятным на вкус! Я предоставил ему возможность делать все, что заблагорассудится, на протяжении долгих минут, что возмещали ему десять лет, прошедшие в потемках. Я был свидетелем чуда: три чувства, которым предстояло послужить Жаку орудиями для получения законченного образования, начали взаимно дополнять друг друга, помогая мозгу в постижении окружающего. Обоняние и вкус поочередно пришли на помощь осязанию. Все это произошло самым естественным образом: достаточно было понаблюдать за движениями ребенка — то беспорядочными, то осмысленными, — чтобы убедиться: каждый предмет в комнате уже ощупан дрожащими от возбуждения пальцами, обнюхан трепещущими ноздрями и попробован алчущими познания губами.

Даже на лице его, остававшемся до этой минуты неподвижной, непроницаемой маской, казалось, можно было прочесть название того или иного предмета. Жак держал в руках ключ от дверей, ведущих к пониманию мира. Теперь у меня не осталось сомнений в живости его ума: доброе сердечко Соланж не ошиблось. Минул час, другой, третий, наполненные новой жизнью: все это время я побуждал его методично ощупывать, обнюхивать, ощущать все знакомые ему предметы, одновременно с этим воспроизводя их тактильное обозначение на его жадных до восприятия руках, вспотевших от возбуждения… Дыхание его прерывалось… Я понял, что не следует долее затягивать первый урок, иначе его неокрепший мозг может не выдержать нагрузки. Возобновить его я решил назавтра, намереваясь закрепить список предметов повседневного обихода и дополнить его кое-какими новыми объектами.

Пока же я подумал, что Жаку нелишне будет проветриться и размяться на свежем воздухе. Колоссальная умственная работа, проделанная им за последние несколько часов, требовала для восстановления сил физической разрядки. Я отвел его в институтский парк, где прошел с ним заранее намеченным маршрутом. С этой целью я заблаговременно распорядился соединить отдельные деревья между собой веревками. Жаку оставалось лишь идти вдоль натянутых веревок от дерева к дереву — они служили ему ориентирами. Благодаря этому способу он спустя три дня уже мог совершать прогулку самостоятельно. Так он постиг понятие пространство, очень скоро уяснил себе смысл понятия движение и обнаружил, что способен прекрасно управлять собственными ногами.

Разумеется, во время этих прогулок я постоянно находился подле него, чтобы оградить от какого-нибудь случайного происшествия, но избегал направлять: я давал ему возможность действовать по собственному усмотрению. Как только он запомнил первый маршрут по парку, я изменил его, перевязав иначе веревки: Жаку не следовало чересчур привыкать к одному и тому же пути.

После того, как я приучил Жака обозначать каждый предмет домашнего обихода мимическим жестом, я стал обращаться к нему просто как к глухонемому, обучая буквам дактилологического алфавита, запечатлеваемым на коже его рук. Затем я стал общаться с ним, наоборот, как с обыкновенным слепым, и преподал ему азбуку Брайля, что позволило ему читать. Однако пока он мог воспринимать и обозначать лишь конкретные предметы или материальные действия. Чтобы обратиться к его душе, мне необходимо было внушить ему некоторые фундаментальные понятия.

Я начал с понятия величины, дав ему возможность внимательно ощупать двух своих соучеников, рослого и маленького. Затем мне оставалось лишь продолжать свои усилия в том же направлении. Однажды вечером, когда какой-то бродяга пришел в институт попросить корку хлеба и пристанища, я привел его к Жаку, чтобы мой ученик ощупал изорванную одежду и стоптанные башмаки несчастного. Опыт мой был жесток, но необходим. Жак выказал явное отвращение при первом прямом столкновении с нищетой. Пару минут спустя я подвел к Жаку доктора Дерво, врача нашего института, чтобы мальчик потрогал его дорогой костюм, тонкую сорочку, наручные часы и новенькие ботинки Жак тут же заявил на мимическом языке: «Я не хочу быть бедным! Я не люблю нищих!» «Ты не имеешь права так говорить, — ответил я ему. — Ты любишь меня хоть немного?»

Выражение несказанной нежности осветило его лицо. «Ты любишь меня, — продолжал я, — а ведь я тоже беден!»

Так Жак понял, что любить бедных вовсе не зазорно, и в то же время усвоил два новых понятия: богатства и бедности. Я воспользовался удобным моментом, взял его за руки и приложил их к своему лицу. После того, как он долгое время ощупывал мои морщины, он сделал сравнение со своим собственным, по-детски свежим лицом. Я объяснил ему, что настанет день, когда и его, Жака, лицо покроется морщинами так в его мозгу утвердилось понятие старости. Реакция была бурной он заявил, что с ним этого не произойдет, он намерен всегда оставаться молодым и на его коже никогда не будет морщин! Немало сил пришлось потратить, чтобы втолковать ему, что каждый человек стареет и старость не так уж безутешна, если сумеет окружить себя юностью.

Несколько дней спустя Жак гулял по парку, шагая вдоль веревок под моим наблюдением, как вдруг меня осенила идея дать ему еще одно важное понятие: будущего. Неизвестно, как долго длились бы мои объяснения, чересчур путаные, несмотря на все усилия, если бы ребенок не опередил мою мысль, продемонстрировав простой жест, доказывающий, что он прекрасно все понял: с протянутыми вперед руками, нарочно оставив в стороне обозначенный деревьями обычный маршрут, он быстро пошел впереди меня, самостоятельно найдя извечное сравнение жизни с дорогой. Как раз по возвращении с этой волнующей прогулки, на которой ему открылись безбрежные дали, Жаку пришлось впервые столкнуться со смертью. Теперь, уже зная, что такое будущее, он, на мой взгляд, был достаточно подготовлен, чтобы осмыслить это великое и трагическое понятие.

Брат Ансельм, наш институтский эконом, только что почил в бозе. Жак был очень привязан к брату Ансельму, который никогда не упускал случая сунуть ему в кармашек плитку шоколада. Я, как только мог мягко, сказал своему ученику о смерти, объясняя, что брат Ансельм уснул навеки, что он больше никогда не встанет на ноги, не сможет ходить и приносить Жаку шоколадки. Дотронувшись до распростертого тела, ребенок неприятно поразился тому, что оно холодное, и разрыдался. Однако не следовало оставлять в его сознании такую сугубо материальную и неполную картину смерти, поэтому я должен был открыть ему существование души…

Только благодаря незримому, но всегда живому присутствию Соланж в сердце Жака, мне удалось привести в действие те душевные силы, с помощью которых юный разум мог воспарить в сферы самых высоких отвлеченных понятий. Я спросил у него: «Ты очень любишь Соланж? Но чем же ты ее любишь? Руками? Ногами? Головой?» На каждый из трех последних вопросов Жак кивком головы отвечал отрицательно. «Ты прав, мой мальчик. Это нечто в тебе любит Соланж. Нечто, способное любить, заключено в твоем теле, но не является его частью: без этого „нечто“ тело твое было бы неподвижным. Это называется душой, и в смертный миг душа расстается с телом. Ты трогал мертвое тело брата Ансельма: оно окоченело потому, что душа покинула его… Она отлетела в мир иной… Тебя любила его душа, а вовсе не тело: душа живет вечно и продолжает тебя любить…» Так в сознании Жака пустила ростки непростая идея нематериального существования и бессмертия души. Мне оставалось лишь довести ее до кульминационной точки, до вершины, которой должна достичь любая система воспитания: до постижения Бога. Чтобы добиться этого, я обратился за помощью к самому могущественному и самому щедрому союзнику человека: солнцу. К солнцу, которое мой ученик за приносимое им тепло любил так же неистово, как ненавидел смерть, несущую с собой могильный холод…

Однажды, после того как он вдоволь набегался в поле и возвратился ко мне весь мокрый от пота, счастливый, каждой клеточкой и каждой порой вобравший в себя солнце, преисполненный ребячьего восторга и благодарности к светилу, я спросил: «Жак, кто, по-твоему, смастерил солнце? Может быть, столяр?» «Нет, — ответил он, — пекарь!» С детской наивностью он связал в сознании, где теснилось столько новых понятий, солнечный жар с жаром печи, где подрумянивается хлеб. Я объяснил ему, что пекарь не может создать солнце, что это выше его возможностей, что пекарь — всего-навсего человек, такой же, как и мы с Жаком, разве что умеющий месить тесто и выпекать хлеб… «Тот, кто создал солнце, Жак, неизмеримо больше, сильнее, чем пекарь и мы с тобой, и ученей всех на свете…» Жак слушал меня как зачарованный. Я рассказал ему о сотворении мира, описал красоту неба, звезд, луны…

Мало-помалу я продолжил урок. Вскоре он уже знал наизусть отдельные стихи Священного писания, которое очаровало его, как и любого ребенка. Понятие о времени было у него еще весьма туманным, и однажды он с беспокойством спросил у меня: «А мой папа был среди тех злых людей, которые убили Иисуса?»

«Нет, дитя мое. Твой отец, как и ты, как и все мы, относится к тем, ради кого Иисус стал искупителем…» Я воспользовался вопросом об отце, чтобы завести речь о семье, о которой он пока имел лишь самое смутное представление, и дал ему понять, что у него есть еще и мама, которую он обязан любить и почитать. Он не раз выказывал свое удивление по поводу того, что так долго не видит своих родных, и в особенности мать.

Я мог лишь ответить: «Она скоро приедет…» Действительно, к концу года она приехала. К несчастью, эта встреча, на которую я возлагал столько надежд, не принесла ничего, кроме горя…

— Госпожа Вотье уже рассказывала нам об этом, — заметил председатель Легри.

Ивон Роделек покачал головой и медленно проговорил:

— Госпожа Вотье так никогда и не узнала, что ее сын чуть не покончил с собой после того, как убежал из приемной, где она безуспешно пыталась удержать его в объятиях…

— Расскажите об этом подробнее, господин Роделек.

— Детали не имеют особого значения, однако извольте: Жак спрятался на чердаке главного здания института, а когда понял, что я обнаружил его убежище, спрыгнул вниз, на землю. Лишь спустя много дней мне наконец удалось выведать у него причину, толкнувшую его на такой шаг. Он сказал: «Я подумал, что вы пришли за мной, чтобы вернуть той женщине… Лучше умереть, чем вновь встретиться с ней! Напрасно вы говорите, что это моя мать: я знаю, она не любит меня и никогда не любила! Я узнал ее по запаху. Она не обращала на меня никакого внимания, пока я жил у нее. Меня там никто не любил, кроме Соланж». Я долго размышлял об этой семейной драме и в конце концов решил положиться на целительное действие времени. Тем не менее я пожурил Жака — он послушался меня и приложил все усилия, чтобы заставить себя лучше встретить свою матушку, когда спустя год она снова приехала в Санак. Однако впоследствии я понял, что мой ученик никогда не сможет полюбить ни мать, ни кого-либо другого из своей семьи.

— Как относился Жак Вотье к другим вашим воспитанникам?

— Прекрасно. Со дня прибытия в Санак он, благодаря своей приветливости и добродушию, завоевал всеобщую симпатию.

— Действительно ли один из них, по имени Жан Дони, занимался с ним больше остальных? — спросил прокурор.

— Да, это так: двое подростков на долгие годы превратились в неразлучную пару…

— До прибытия в Санак Соланж Дюваль! — вставил прокурор.

— Когда для Жака настало время готовиться к сдаче экзаменов, я подумал, что лучшей помощницы, чем Соланж Дюваль, для него не найти. При всех своих достоинствах Жан Дони был очень разборчив в выборе друзей: когда в жизнь Жака вошла эта девушка, он заметно приуныл. Я объяснил, что ему так или иначе уже не придется в будущем заботиться о своем более юном товарище: ведь через несколько месяцев Жану предстояло покинуть нас, чтобы стать органистом в соборе Альби. Поэтому вместо него Жаку будет помогать Соланж Дюваль. Жан Дони согласился с моими доводами.

— Может ли свидетель сказать нам, какими мотивами он руководствовался, приглашая Соланж Дюваль и ее мать в Санак? — спросил прокурор Бертье.

— Только настоятельной необходимостью, — ответил Ивон Роделек. — Воспитание Жака не получило бы должного завершения, если бы он не испытал на себе нежность, какую способна дать настоящая любовь, доходящая до полного самоотречения. Соланж Дюваль хранила в своем сердце такую бесконечную нежность к Жаку и каждую неделю писала ему. Письма эти, которые я внимательно прочитывал и на которые отвечал за своего ученика, накапливались в одном из ящиков моего стола. Наконец, настал день, когда я смог вручить их Жаку, конечно, после того, как переписал азбукой Брайля. Он жадно перечитал их. Однако не один Жак делал успехи. Соланж, превратившаяся в почти взрослую девушку, писала теперь прекрасно. Сестра Мария по моей просьбе давала ей в Париже уроки, и они начали приносить плоды. По достижении совершеннолетия Соланж Дюваль должна была иметь достаточно солидное образование, чтобы на деле оказывать помощь Жаку. Я был уверен, что мой ученик не сможет жить один — рядом с ним всегда должна быть заботливая подруга, — и принял меры к тому, чтобы подготовить девушку.

Я настоятельно рекомендовал сестре Марии позаботиться о том, чтобы чуткая, восприимчивая девушка не заподозрила о наших столь далеко идущих планах. Одному лишь божественному провидению дано было ускорить ход событий, когда для этого настанет час. Соланж и Жак были еще слишком молоды, следовало дождаться их совершеннолетия.

Так, читая и перечитывая письма, переписанные мной по Брайлю, Жак открывал для себя сердце девушки, которая некогда научила его просить любимые блюда и подарила Фланельку. «Когда же она приедет?» — неустанно вопрошал он. Как только я узнал от госпожи Вотье, что ей стало не по средствам держать у себя в услужении Мелани и ее дочь Соланж, я написал госпоже Дюваль письмо с приглашением работать в нашем институте: ей предлагалось место кастелянши, а ее дочери, достигшей уже двадцати лет и получившей прекрасное образование, предстояло занять место Жана Дони подле Жака. Госпожа Дюваль охотно приняла это предложение. Спустя месяц рядом с моим учеником наконец оказалась та, которую он так долго ждал.

— Скажите, господин Роделек, когда и при каких обстоятельствах был решен вопрос о женитьбе Жака?

— Моему ученику исполнилось двадцать два года, а Соланж Дюваль — двадцать пять. Жак уже не мог обходиться без Соланж — она помогала ему совершенствоваться в словесности и собрала все необходимые документы, позволившие ему написать роман «Один в целом свете». Тотчас после его выхода в свет Жак Вотье приобрел широкую известность: пресса заинтересовалась им и, как следствие, нашим институтом. Даже Америка изъявила желание познакомиться с необычным автором книги. Однако у меня не было возможности сопровождать ученика в его поездке по Соединенным Штатам: неотложные дела требовали моего присутствия в Санаке. В то же время я понимал, что ряд докладов, с которыми мог выступить Жак, открыл бы наш скромный труд широкой публике, доставил бы денежную помощь, в которой мы испытывали острую нужду, и прославил бы французскую методику обучения слепоглухонемых от рождения, пока мало известную за пределами страны. Должен сказать, что из Парижа в Санак специально прибыл представитель министерства просвещения с заверениями, что правительство весьма благосклонно смотрит на этот цикл докладов в Соединенных Штатах и сделает все необходимое, дабы облегчить поездку. Имел ли я после всего этого право удерживать Жака от путешествия? Наконец, и сам он был не против поездки. Единственно, что тяготило его, — предстоявшая разлука с Соланж. Если бы только… Он поделился со мной страстным желанием жениться на ней. Я посоветовал ему хорошенько все обдумать. Он ответил, что за последние пять лет, пока Соланж находилась рядом, у него было достаточно времени для размышлений. На это нечего было возразить, и по его настоятельной просьбе я согласился стать его посланцем к той, которую он желал видеть своей женой.

— Какова была реакция Соланж Дюваль? — спросил председатель суда.

— Она испытала бурную радость, но вместе с тем и озабоченность, как если бы предложение Жака застало ее врасплох. Я успокоил ее, заметив, что в глубине души они с Жаком любили друг друга с самого раннего детства. Спустя три месяца в нашей часовне впервые состоялось бракосочетание слепоглухонемого от рождения: для нашей общины это было самой прекрасной церемонией на свете. Мы увидели, как Жак, наш маленький Жак, которого мы двенадцать лет тому назад приняли в почти животном состоянии, выходит из часовни, улыбающийся, преисполненный радости, рука об руку с той, что отныне целиком вошла в его жизнь, принеся ему в дар свои чудесные лучистые глаза, чуткие маленькие уши, мелодичный голос и — почему бы не сказать об этом? — пару проворных женских рук, способных защищать его от жизненных неурядиц и расточать ему ласку, которой он до сих пор был лишен.

— Молодая чета сразу же покинула институт?

— Да, в тот же вечер: они отправились в свадебное путешествие в Лурд, куда Жак еще раньше изъявил желание поехать, чтобы возблагодарить Чудотворную деву, если Соланж согласится стать его женой.

— Впоследствии вы видели Жака Вотье и его супругу?

— Только раз: по возвращении из свадебного путешествия. Они были в Санаке проездом в Гавр, где должны были сесть на теплоход.

— Как вам показалось, они были счастливы?

От внимания Виктора Дельо не ускользнуло легкое замешательство Ивона Роделека.

— Да… — ответил свидетель. — Правда, новобрачная поделилась со мной некоторыми трудностями интимного свойства. Я посоветовал ей набраться терпения. Спустя месяц я с огромным удовлетворением прочел обстоятельное письмо Соланж из Нью-Йорка, в котором она писала, что я оказался прав и теперь она совершенно счастлива.

— Сохранилось ли у свидетеля это письмо? — спросил прокурор Бертье.

— Думаю, оно у меня в Санаке, — ответил Ивон Роделек.

— Итак, — произнес председатель суда, — сейчас вы впервые за пять лет видите вашего бывшего ученика?

— Да, господин председатель.

— Посмотрите на него. Сильно он изменился?

Внимательно рассмотрев подсудимого, Ивон Роделек глухо ответил:

— Да, он действительно очень изменился…

При этих словах по залу суда прокатился ропот.

— Что вы хотите этим сказать?

Ивон Роделек подошел к скамье защиты.

— Позволит ли мне суд задать моему бывшему ученику один-единственный вопрос?

— Какой именно?

— Почему он не хочет защищаться?

— Спрашивайте, — разрешил председатель суда.

Пальцы старика коснулись рук подсудимого, и тот вздрогнул.

— Он отвечает? — спросил председатель суда.

— Нет, он плачет.

В первый раз присяжные увидели на лице подсудимого слезы.

— Суд разрешает вам задать и другие вопросы подсудимому, господин Роделек… — сказал председатель суда.

— Бесполезно, — с печалью в голосе ответил директор Института Санака. — Жак будет молчать… Я хорошо его знаю! Только не подумайте, что из гордости. Боюсь, он скрывает от нас нечто, чего мы никогда не узнаем…

Председатель суда отпустил свидетеля, и тот, сутулясь более обычного, побрел к выходу.

Даниеллу Жени обуревали новые чувства — вероятно, те же, что владели сердцами большинства присутствующих в зале. Директор Института Санака с присущими ему великодушием и здравым смыслом представил личность подсудимого, которая до сих пор оставалась для всех непостижимой загадкой, в совершенно новом свете. Кульминационной точкой долгого выступления Ивона Роделека явился тот миг, когда, коснувшись пальцами рук подсудимого, он вызвал слезы из его потухших глаз. Для сидящих в зале, считавших до этой минуты подсудимого чудовищем, явилось открытием, что сердце его способно дрогнуть. Со слезами на глазах Жак Вотье вызывал чуть ли не симпатию. Впрочем, очень скоро он снова скрылся под маской животной бессмысленности.

— Доктор Дерво, — обратился председатель суда Легри к новому свидетелю, — мы знаем, что при всей вашей обширной практике в Лиможе вы одновременно исполняли обязанности врача в Институте Санака, который посещали трижды в неделю, чтобы наблюдать за здоровьем его воспитанников. Следовательно, вы лечили и Жака Вотье, когда это было необходимо.

— Да, это так. Но я должен сразу же заявить суду, что Жак Вотье обладал отменным здоровьем и практически никогда не болел, благодаря чему господин Роделек получил возможность без помех приступить к его воспитанию, которое он столь блистательно завершил.

— Господин Роделек так уж замечательно воспитал Жака Вотье? — ироническим тоном спросил прокурор Бертье.

— Воистину только по злонамеренности можно утверждать обратное! И я сужу об этом непредвзято, поскольку в отличие от братьев ордена святого Гавриила, всегда верил не в чудеса, а в науку. Господину Роделеку упорным трудом удалось вывести Жака Вотье из состояния неполноценности, частично компенсируя нехватку одних чувств интенсивным развитием оставшихся, нормально функционирующих. При всем моем уважении к господину Роделеку я всегда считал, что доброта может прекрасно существовать и без того, чтобы ее рядили в религиозные одежды… Когда после приезда в Санак Жака Вотье господин Роделек сообщил мне, что, по его мнению, новый ученик отличается очень живым умом, я воспользовался этим удобным случаем и посоветовал ему воспитывать маленького Жака, не слишком забивая ему голову евангельскими сказками. Директор ответил: если забота о телесной оболочке Жака Вотье возложена на меня, то о душе его печься надлежит ему, Ивону Роделеку. «Вдвоем мы сделаем хорошую работу», — заключил он. Так вот, несмотря на неблагоприятные обстоятельства, я продолжаю верить, что над Жаком Вотье мы с господином Роделеком поработали хорошо.

— Итак, свидетель согласен разделить с господином Роделеком всю ответственность за воспитание Жака Вотье, которое в конечном счете привело его к преступлению? — спросил прокурор.

— Я горжусь тем, что на протяжении долгих лет сотрудничал с таким высоконравственным человеком, как Ивон Роделек, и решительно протестую против попытки внушить присутствующим, будто совершенное преступление — чуть ли не логический венец воспитания, полученного в Санаке! Это явная клевета! Уж поверьте мне, господа: если бы эти маленькие чудовища не были подобраны и обучены таким вот Ивоном Роделеком, они, вне всякого сомнения, несли бы серьезную угрозу для общества по мере того, как их аппетиты и потребности росли бы в хаосе животной жизни. Человечество должно быть благодарно таким, как Ивон Роделек! И я утверждаю, что если на свете и существует школа, которая была бы полной противоположностью самой мысли о преступлении, то это как раз Институт Санака, наипервейшее правило которого — научить детей любви к ближнему!

— Не могли бы вы, как врач, прикрепленный к институту, сказать нам, чем вы объясняете безрассудную попытку самоубийства Жака Вотье после первого визита матери? — спросил председатель суда.

— Это случай непростой. Вероятно, отвращение ребенка к собственной матери уходит корнями в младенческие годы. Благодаря неистощимому терпению Ивону Роделеку за те несколько месяцев, что Жак пробыл в Санаке, удалось внушить ему благоговение перед понятием «мама». К несчастью, в возбужденном мозгу мальчика оно оказалось, видимо, чрезмерно идеализированным. Когда Жак вошел в приемную, где его ждало воплощение этого идеала, и вдохнул запах госпожи Вотье, он испытал сильнейшее потрясение. В памяти его вмиг всплыла вся ненависть, которую он питал к этому существу. Ивон Роделек сказал мне в тот вечер: «Это ужасно, доктор! Ребенок убежден, что я обманывал его, приписывая всевозможные добродетели человеку, который на деле был для него олицетворением зла. Вы не хуже моего знаете, что никоим образом нельзя обманывать доверие даже нормального ребенка, не говоря уже о таком, кто чувствует себя неполноценным. Сама основа моего метода — полнейшее доверие ученика к своему учителю. Теперь вы видите, насколько серьезна эта проблема: помогите же мне, доктор!»

Я ответил: раз он убежден, что Жак никогда не полюбит свою мать, наилучшим выходом было бы найти отвлекающее средство, взлелеять в его душе другую нежную привязанность, способную заменить несостоявшуюся любовь к матери. Еще до этого господин Роделек рассказывал мне о маленькой Соланж, о письмах, которые она писала Жаку каждую неделю. По его словам выходило, что Соланж Дюваль сможет заменить Жаку мать, а позднее, быть может, и стать супругой. Хорошенько поразмыслив над моим советом не усердствовать в религиозном воспитании, Роделек решил отчасти последовать ему и сделать из Жака человека в полном смысле слова. Он сказал также, что рассчитывает в этом на мою помощь. Я обещал сделать все, что в моих силах, да и сам проникся огромным интересом к этому мальчику, который становился для нас с господином Роделеком объектом любопытнейшего морального и физического эксперимента. В то время как наставник обогащал его все новыми и новыми понятиями, я направлял его физическое развитие.

Очень скоро я убедился, что Жак не сможет обойтись без женщины, и поделился своими наблюдениями с господином Роделеком. Мы знали, что Соланж думает только о Жаке… Возможно, и Жак вспоминает о ней с таким же теплом. Правда, у него это могло быть пока только неосознанно… В процессе образования Жак, разумеется, получил некоторое представление о женщине и об акте зачатия, однако ввиду его тройной ущербности проблема оставалась крайне деликатной. Безмятежная набожность господина Роделека позволяла ему пребывать в уверенности, что между двумя любящими существами все уладится, если на то будет благоволение небес. Я же, увы, гораздо лучше осведомлен о некоторых вещах и знаю, что неловкость мужчины при первом физическом контакте с юной девственницей может непоправимо все испортить. Ну, а стесненный своим врожденным недостатком, Жак наверняка совершит все мыслимые и немыслимые промахи.

Долгое время меня беспокоила мысль, что Соланж, единственно возможной подруге жизни для Жака, предстояло сыграть роль подопытного кролика. Не пострадают ли от этого ее неискушенность и целомудрие? Затянется ли потом душевная рана?

Я всегда буду помнить приезд девушки в Санак. Встреча молодых людей состоялась в приемной, в нашем присутствии. Войдя, Соланж тотчас остановилась, окаменев при виде Жака, которого знала ребенком и который предстал сейчас перед ней в облике взрослого юноши. Первые шаги сделал Жак: он медленно приблизился к ней, словно влекомый некой таинственной силой, остановился и глубоко втянул в себя воздух. Позже он признался, что в эту незабываемую минуту вновь обрел «запах Соланж», запах, который он так любил раньше, когда вел почти растительное существование в маленькой комнатке парижской квартиры, запах, всегда являвший собой полную противоположность ненавистному запаху матери… Он вытянул руки и принялся тихонько обводить ими очертания лица, которое уже любил… Соланж, застывшая как изваяние, во время этого своеобразного обследования едва осмеливалась дышать. Внезапно руки Жака схватили руки девушки: шершавые пальцы юноши жадно забегали по ее почти прозрачным пальчикам. Они «говорили» с ней с чудесным проворством, получив возможность высказать непосредственно ей самой все, что Жак годами тайно вынашивал в сердце.

Что это были за слова, мы никогда не узнали. Как бы то ни было, контакт установился — отныне и на всю жизнь…

Постоянное присутствие этой девушки рядом с Жаком поставило меня перед необходимостью посвятить возмужавшего юношу в мучившие его тайны физиологии. Да не покажется вам вольным выражение, которое я вынужден употребить, однако оно точно отражает то состояние, в каком находился Жак: он буквально чуял подле себя женщину. Необходимо было дать ему ясное представление обо всем, иначе его неудовлетворенное любопытство очень скоро стало бы болезненным.

Ивон Роделек предоставил мне в этом полную свободу действий, сознательно ограничив свою роль воспитателя только интеллектуальной и моральной сферами. Совершенно очевидно, что именно врач как нельзя лучше подходил для этих целей, но моя задача оказалась бы неизмеримо труднее, если бы в лице Соланж я не нашел самую ценную и понятливую помощницу. Она согласилась познакомить Жака с анатомией женщины — это является самой обычной вещью, например, на медицинском факультете. Соланж предпочла, чтобы она сама, а не какая-нибудь другая девушка открыла Жаку тайну женского тела… Когда Соланж разделась, я подошел к Жаку и, взяв его за запястья, дал ему ощупать шею женщины, груди женщины, бедра женщины. По мере этого волнующего знакомства он получал необходимые пояснения. Лицо его осветилось. Когда же я описал ему акт любви, соединяющий два существа, он, похоже, нашел его вполне естественным. Этого я и добивался. Нечто библейское было в этом своеобразном уроке естественной истории… Что до меня, то я испытывал такое чувство, будто знакомлю нового Адама, чистого и целомудренного, с извечной Евой… Юношу охватило радостное возбуждение. Его плотские устремления теперь самым естественным образом сосредоточились на Соланж. Так, почти незаметно, низменные инстинкты переросли у Жака во властное желание стать творцом новой жизни совместно со своей идеальной подругой, встреченной им на жизненном пути.

Прошло несколько дней, в течение которых я был свидетелем того, как его все больше мучила неотвязная мысль… Он испытывал острое желание до конца познать женщину. С тревогой ожидал я минуты, когда он разыщет меня и признается, что страстно желает Соланж… Как только это произошло, я немедленно поставил в известность Ивона Роделека. Жаку было в то время двадцать два года, Соланж — двадцать пять: ничто более не препятствовало их браку… Спустя три месяца Соланж Дюваль стала госпожой Жак Вотье.

— Положа руку на сердце, доктор, — спросил председатель суда, — считаете ли вы этот брак удачным?

— Он был бы еще удачнее, если бы у них появился ребенок…

— Есть какие-нибудь препятствия?

— Никаких. Оба супруга абсолютно здоровы, а слепота, глухота и немота по наследству не передаются. Самое лучшее, что я могу пожелать Жаку и Соланж: когда вся эта печальная история закончится, завести ребенка, который окончательно скрепит их союз.

— Таким образом, вы убеждены в невиновности подсудимого?

— Да, убежден, господин председатель. Когда я узнал из газет о преступлении на борту «Де Грасса», я упорно пытался найти причину, которая могла бы побудить Жака Вотье к убийству. И не нашел ее… Вернее, причина могла бы быть только одна, но она настолько неправдоподобна, что о ней нечего и говорить…

— Все же назовите ее суду, доктор, — посоветовал Виктор Дельо со своей скамьи.

— Хорошо… Жак слишком любил свою жену, чтобы позволить кому-то не оказать ей должного уважения. Не хочу порочить убитого, тем более что ничего не знаю об этом молодом американце, но немалая сила сексуального влечения, полностью сосредоточенного у Жака на единственном существе, могла вызвать порыв устранить не соперника — о сопернике не может идти и речи при столь высоконравственной супруге, как Соланж, — а просто незнакомца, который неосмотрительно рискнул попытать счастья, как любой мужчина при виде красивой женщины…

— Умозаключение господина доктора Дерво, который к тому же выступает свидетелем защиты, — живо отреагировал прокурор Бертье, — заслуживает внимания господ присяжных: оно отнюдь не лишено здравого смысла. Быть может, это и есть, наконец, истинный мотив преступления, который подсудимый упорно отказывается открыть?

— Нет, господин прокурор! — воскликнул Виктор Дельо. — В своем похвальном стремлении действовать на благо моего подзащитного свидетель допускает ошибку, пытаясь найти веское оправдание человекоубийственному акту, в котором обвиняют Жака Вотье. Мотив преступления, которое, если уж допустить невозможное, действительно совершил бы подсудимый, гораздо более серьезен. Для защиты не подлежит сомнению, что Жак Вотье и в самом деле имел очень основательную причину убить Джона Белла, и она берется доказать это в любое время. Однако Жак Вотье не исполнил своего намерения.

— Что вы хотите этим сказать, мэтр Дельо? — спросил председатель суда.

— Всего лишь то, господин председатель, что Жак Вотье не совершал преступления, в котором его обвиняют!

В зале на мгновение воцарилась тишина, настолько все были поражены услышанным, затем послышался ропот.

— В самом деле? — воскликнул мэтр Вуарен. — А что же вы намерены делать с отпечатками пальцев, с признаниями подсудимого, дорогой коллега?

— Боже мой, да никто и не спорит, что отпечатки принадлежат Жаку Вотье, но, мне представляется, уголовное расследование не велось со всей тщательностью, какую требует столь необычное преступление. Мы беремся доказать и это в любое угодное суду время… Что же касается признаний, сама готовность Жака Вотье с самого начала признать свое злодеяние заставляет нас хорошенько призадуматься. И мы, несмотря ни на что, не оставляем надежды вынудить подзащитного здесь же, в этом зале, во всеуслышание отказаться от своих слов. Но это может произойти лишь в том случае, если мы представим Жаку Вотье неопровержимые доказательства его невиновности. Ведь мой подзащитный лгал офицерам «Де Грасса», полицейским инспекторам, медикам, следователю, собственной жене и мне самому, на которого возложена задача спасти его. Жак Вотье лгал всем!

— Но с каким же намерением? — спросил прокурор.

— Ах, господин прокурор, здесь-то и кроется ключ к тайне! — ответил Виктор Дельо. — Когда мы узнаем точную причину, по которой мой подзащитный возводит на себя напраслину, чтобы спасти кого-то другого, мы разоблачим настоящего убийцу!

— Обвинение имеет все основания опасаться, что так называемый «настоящий» убийца никогда не предстанет перед правосудием по причине того, что его просто-напросто не существует! — съязвил прокурор Бертье. — Есть только один убийца, господа присяжные, не из царства теней, а вполне реальный, из плоти и крови, — и этот человек перед вами: Жак Вотье!

— Защита не позволит обвинению применять к подсудимому этот оскорбительный термин, пока не будет произнесен вердикт! — вскричал Виктор Дельо.

— Ни обвинение, ни господа присяжные, — так же запальчиво ответил прокурор Бертье, — не поддадутся словесной эквилибристике защиты, за которой нет ничего, кроме пустоты! Кое-кому не мешало бы напомнить, что судят лишь по фактам! Если защита будет по-прежнему настаивать на своей версии, мы попросим ее представить нам этого пресловутого загадочного преступника, о котором она не устает твердить, и тогда первыми потребуем безоговорочного оправдания Жака Вотье… Мы жаждем правосудия не меньше, чем защита, но, увы, отлично знаем, что в этой прискорбной истории есть только единственно возможный преступник.

— Инцидент исчерпан, — отрезал председатель и задал вопрос доктору Дерво, по-прежнему стоявшему у решетки: — У вас есть что сказать суду?

— Да, господин председатель… Боюсь, как бы суд не понял меня превратно… Я лишь высказал предположение, которое в принципе могло бы объяснить убийство, однако такое объяснение не удовлетворяет меня самого, поскольку за те двенадцать лет, что Жак провел в Санаке, я лучше, чем кто-либо другой, изучил его склад ума. Несмотря на все обстоятельства, говорящие как будто против него, Жак Вотье не мог совершить убийства, потому что Ивон Роделек вложил в его мозг и сердце такой запас нравственности, с которым просто невозможно совершить насилие над другим человеком!

— Суд благодарит вас, доктор. Вы можете идти…

Услышанное заставило Даниеллу задуматься над деликатной проблемой интимных отношений между слепоглухонемым и той, что согласилась стать его женой. Вначале Даниелла содрогнулась при мысли, что женщина, молодая, красивая, судя по признанию многих свидетелей, какой была Соланж, могла отдаться ласкам чудовища… Однако уже не вызывало сомнений, что слепоглухонемой питал к Соланж огромную любовь. По сути дела, этой Соланж Дюваль в общем-то повезло: она любима! Многие ли женщины могут похвалиться тем, что приручили подобного гиганта?

Новый свидетель, появившийся у решетки, был облачен, как и Ивон Роделек, в черную сутану с голубыми брыжами. Однако он был настолько же дороден и коротконог, насколько тот — худ и высок. С его приветливого лица, похоже, никогда не сходила жизнерадостная улыбка.

— Господин Тирмон, что вы можете рассказать суду о Жаке Вотье?

— Об этом чудесном ребенке? — воскликнул брат Доминик. — Только самое хорошее, как, впрочем, и обо всех наших воспитанниках… Они так милы!

— Вы занимались с Жаком Вотье?

— Эту обязанность в основном возложил на себя наш директор, однако и я частенько беседовал с этим милым мальчуганом с помощью дактилоазбуки. И каждый раз меня, как и всех преподавателей института, приводила в изумление его необыкновенная сметливость. Особенно он привязался ко мне после того, как я сделал новое платьице для его куклы Фланельки. Я очень хорошо помню наш разговор. Я немножко поддразнил его: «Платьице Фланельки уже вышло из моды, как и ее волосы, — они слишком длинны!» «А какого цвета должно быть ее новое платье?» — тотчас спросил Жак. Меня так удивил этот вопрос — поймите, слепой ребенок говорил о цвете! — что я ответил не сразу: «Красного!.. Но скажи, каким ты представляешь себе красный цвет?» «Теплым», — ответил он. «Ты прав, мой мальчик. Господин Роделек уже рассказывал тебе о цветах солнечного спектра?» — «Да. Он даже объяснил мне, как выглядит радуга». Мальчик составил себе представление о красках по аналогии с разнообразием запахов и вкусовых ощущений. Ни один предмет он не представлял себе без того, чтобы подсознательно не наделить его теми или иными цветами радуги.

— Может ли свидетель сказать нам, насколько соответствует действительности представление о цветах, укоренившееся в сознании Жака Вотье? — спросил Виктор Дельо.

— Знаете, я почти сразу обнаружил несовпадение, которое нам, увы, в дальнейшем так и не удалось устранить. Он спросил, какого цвета у Фланельки глаза. Я ответил, что голубые, а волосы — черные. Ребенок выказал явное разочарование: «Мне так не нравится! Фланелька будет красивее с желтыми глазами и голубыми волосами!» В тот момент я не стал ему возражать, вспомнив, что на портретах некоторых модернистов доводилось видывать кое-что и похлеще! Быть может, Жак создал в воображении собственную цветовую палитру, в которой зеленый является олицетворением свежести, красный — силы и буйства, белый — искренности и чистоты? Даже если воображаемая гамма не совпадает с действительной, это имеет лишь весьма относительное значение, поскольку в восприятии цветов нет абсолютного мерила. Сколько зрячих, среди которых немало дальтоников, не может прийти к согласию по поводу истинной природы того или иного цвета? Да и вообще, кому не известна поговорка: на вкус и цвет товарища нет!

— Все эти рассуждения свидетеля по поводу цветоощущения у подсудимого, вероятно, представляют большой интерес, — заявил прокурор Бертье, — но, по нашему мнению, выходят за рамки настоящего разбирательства.

— Это не так, господин прокурор! — возразил Виктор Дельо. — Именно цвет, как бы неправдоподобно это ни звучало, сыграл решающую роль в развитии событий.

— Воистину с мэтром Дельо не соскучишься! — воскликнул прокурор. — Если б я не боялся оскорбить достоинство места, где вершится правосудие, то сказал бы, что загадочные намеки защиты заводят нас в дебри детективного сюжета!

— А кто с этим спорит? — парировал старый адвокат. — В любом детективном романе налицо преступление, виновник которого раскрывается на самых последних страницах… Я повторяю: настоящий преступник «Де Грасса» будет изобличен, видимо, на последних минутах разбирательства…

— Почему бы защите не открыть его имя прямо сейчас? — спросил прокурор.

— Защита никогда не заявляла, что знает убийцу! — спокойно возразил Виктор Дельо. — Она лишь утверждала и продолжает утверждать, что подзащитный не является преступником и в настоящее время он один знает убийцу. Трудность состоит в том, чтобы найти способ вынудить Жака Вотье рассказать нам все, что ему известно. Дополнительно к этому защита пока может утверждать лишь следующее: вескую причину уничтожить Джона Белла могли иметь по меньшей мере три человека… В их число, без сомнения, входит и подсудимый, но убил не он — это мы докажем. Есть другое лицо, в чьем поведении много неясного, однако у него удовлетворительное алиби. Остается третий — он-то, по всей видимости, и является виновником преступления… К несчастью, защита пока не располагает именем этого человека, иначе процесс был бы уже завершен!

— Как вы полагаете, господин Тирмон, — спросил председатель суда, чтобы положить конец спору между защитой и обвинением, — способен ли Жак Вотье совершить преступление, в котором он обвиняется?

— Жак?! — вскричал брат Доминик. — Да ведь он самый мягкосердечный из питомцев нашего института за всю его историю! У него врожденное отвращение к злу и жестокости. Наш старый садовник Валантен сказал так: «Жак Вотье — убийца? Что вы, ведь он так любит цветы!»

— Небезызвестный Ландрю,[4] — заметил прокурор, — обожал свои розы, за которыми с любовью ухаживал в перерывах между убийствами!

— Кстати, о Валантене, — вмешался председатель суда. — Он, кажется, пользовался для хранения садового инвентаря сарайчиком в глубине парка?

Брат Доминик никак не ожидал подобного вопроса.

— Да, верно… А что, вы бывали у нас в Санаке, господин председатель?

— Нет, — ответил председатель Легри. — Хотя теперь надеюсь там побывать… Этот сарайчик до сих пор там?

— Да. Правда, его выстроили заново после пожара.

— Какого пожара?

— О, незначительное происшествие, при котором, к счастью, никто не пострадал… Забавно, но сейчас я припоминаю, что в нем была замешана Соланж Дюваль — будущая госпожа Вотье.

— Можете ли вы описать это происшествие? — спросил председатель суда.

— Если мне не изменяет память, как-то весною, поздно вечером мы с братом Гарриком прогуливались в парке и вдруг увидели, что сарай горит. Мы бросились туда и обнаружили у догоравших обломков Соланж Дюваль и одного из воспитанников, Жана Дони, — их одежда и лица были перепачканы сажей.

— Не повстречался ли вам поблизости Жак Вотье?

— Нет, господин председатель… Однако ваш вопрос напомнил мне любопытное признание Жана Дони. Он пришел ко мне на следующий день и сказал: «Соланж солгала, заявив, что пожар произошел по ее оплошности. Лампу опрокинула вовсе не она: ее сбросил на землю Жак Вотье — нарочно, чтобы сарай загорелся, а потом запер нас с Соланж на ключ, а сам удрал». «Что за чушь вы городите! — ответил я Жану Дони. — Понимаете ли вы, что это очень тяжкое обвинение? Зачем клевещете на товарища? К тому же Жака там и не было!» «Нет, он был там, брат Доминик, но успел убежать, пока я пытался выбраться. Если бы дверь не поддалась в самую последнюю минуту, вы нашли бы лишь два обугленных трупа — Соланж и мой». «Да вы что, с ума сошли, Жан? С какой бы стати ему совершать столь дикий поступок?» «Потому что он ревнует, — ответил Жан Дони. — Воображает, будто Соланж любит меня, а не его!»

Несколько дней я пребывал в нерешительности: стоит ли посвящать в наш странный разговор директора, и предпринял собственное маленькое расследование. Когда ко мне в очередной раз зашел Жак Вотье, я сказал ему: «Бедный мой Жак, вы, должно быть, так огорчились при известии о том, что Соланж и ваш лучший друг Жан едва не сгорели заживо в сарае Валантена?» Жак ответил: «Не понимаю, как все это могло произойти… Во всяком случае, одно я знаю точно: Жан мне больше не друг…» Больше я от него ничего не добился. Я попытался вновь вызвать на разговор Жана Дони, но тот, жалея, очевидно, о вырвавшихся у него необдуманных словах, всячески избегал встречи со мной. Тогда я решил предать сказанное Жаном Дони забвению. И дальнейшие события подтвердили правильность такого решения: позже я с радостью встретил Жана, специально приехавшего из Альби в Санак, чтобы вести партию органа на бракосочетании Соланж и Жака. Из этого я заключил, что былая неприязнь исчезла.

— Как вы полагаете, новобрачные были счастливы на своей свадьбе?

— Вы спрашиваете, были ли они счастливы, господин председатель? Да их лица прямо-таки лучились счастьем, когда они рука об руку вышли из часовни, навек соединив свои судьбы!.. В тот день все были счастливы! Ах, что это было за торжество! Немало празднеств я перевидал и надеюсь еще увидеть в Санаке, но вряд ли хоть одно из них весельем и радостью сравнится с этой свадьбой — первой свадьбой в часовне Института святого Иосифа! Мы все ощущали себя в какой-то мере творцами этого счастья…

— Суд благодарит вас. Вы можете идти… Пригласите следующего свидетеля…

Хрупкая фигурка вошедшей являла собой разительный контраст с атлетической фигурой Вотье. Взгляды присутствующих обращались попеременно то на изящное белокурое создание с порозовевшим точеным личиком, явно смущенное тем, что находится в подобном месте, то на колосса, чье гладко выбритое лицо оставалось по-прежнему бесстрастным. Соланж Дюваль подошла к решетке, ни разу не повернув головы в сторону скамьи подсудимых, и замерла перед председателем суда.

«Так вот она какая!» — подумала Даниелла Жени. В словах даже самых благожелательных свидетелей не было преувеличения: Соланж была на редкость хороша собой. Будущий адвокат ощутила легкий укол зависти, к которой примешивалось нечто похожее на ревность. Пусть это глупо, но она ничего не могла с собой поделать.

— Госпожа Вотье, — мягко сказал председатель Легри, — суд уже знает, что вы познакомились с Жаком Вотье задолго до того, как вышли за него замуж.

Молодая женщина довольно подробно описала свои переживания того времени: как она жалела несчастного мальчика, как возмущалась его бессердечными родителями. Рассказала о том, как огорчил ее отъезд Жака в Санак, как надеялась вновь обрести его, как училась у сестер-наставниц.

— На протяжении тех семи лет разлуки, что предшествовали вашему приезду в Институт святого Иосифа, вы регулярно переписывались с Жаком Вотье?

— Я писала ему каждую неделю, но первые два года мне отвечал за него господин Роделек. Потом Жак стал писать мне сам — по методу Брайля, который я к тому времени уже изучила. Отвечала я ему тем же способом.

— Помните ли вы старшего товарища Жака Вотье, который также обучался в Санаке, — Жана Дони?

— Да, — коротко ответила Соланж.

— Мадам, вы должны разъяснить суду один немаловажный момент. Жан Дони заявил суду, что в свое время вы кое в чем ему признались.

— В чем же? — с живостью спросила Соланж.

— Секретарь, — сказал председатель, — будьте любезны зачитать госпоже Вотье показания свидетеля Жана Дони.

Соланж выслушала их в полном молчании. После этого председатель спросил:

— Согласны ли вы, мадам, с данными утверждениями?

— Жан Дони позволил себе изобразить это прискорбное происшествие абсолютно лживо, представив свою неблаговидную роль в совершенно ином, выгодном для себя свете! Чтобы Жак завлек меня в этот сарай и попытался овладеть мной! Да это же просто смешно! Жак слишком уважал меня, чего никак нельзя сказать о Жане Дони, чьи манеры мне никогда не нравились. Напротив, это он имел в тот день дурные намерения и оказался истинным виновником происшедшего…

— Что вы хотите сказать этим, мадам?

— Не сомневаюсь, господин председатель, что суд хорошо меня понял, так что задерживаться долее на столь давнем инциденте, который в конечном счете не представляет особого интереса, нет никакой нужды… Замечу лишь, что я никогда не делала Жану Дони ни малейших признаний!

— Суд принимает это к сведению, — заявил председатель. — Теперь, мадам, суд желал бы узнать, насколько активно вы сотрудничали с Жаком Вотье в написании его романа.

— Вас, вероятно, ввели в заблуждение: Жак написал «Одного в целом свете» совершенно самостоятельно. Моя роль сводилась лишь к тому, чтобы собрать все необходимые документы, список которых он составил сам. Что же касается господина Роделека, он только взял на себя труд переложить роман на обычный язык.

— И все же, мадам, не вы ли явились вдохновительницей этого произведения и, в частности, тех его страниц, где речь идет о семье героя? — вкрадчиво спросил прокурор Бертье.

— Ваши намеки, месье, — вспыхнула молодая женщина, — по меньшей мере неучтивы! Если я правильно уловила смысл ваших слов, вы пытаетесь возложить на меня ответственность за те весьма нелестные суждения, что Жак вынес о своих близких. Так вот, знайте: ни до, ни во время замужества я никогда не пыталась на него повлиять.

— Расскажите нам, пожалуйста, мадам, как вы стали супругой Жака Вотье, — попросил председатель суда.

— Приехав к Жаку в Санак, я быстро поняла, какие чувства он питает ко мне, обрадовалась этому, но и несколько встревожилась. Я уже тогда любила его, но не истинной любовью; в моих чувствах было чересчур много сострадания. Так прошло пять лет — к счастью, они были до предела заполнены вначале интенсивной учебой, затем работой над романом «Один в целом свете».

Наконец роман был издан, и Жак получил известность. Вскоре после этого господин Роделек постучался в дверь моей комнаты. «Не сердитесь на меня за столь поздний визит: у меня к вам серьезный разговор… Вы давно поняли, что Жак влюблен в вас. Но он очень робок и не осмеливается открыть вам свое чувство. Поэтому я, как его названый отец, пришел просить для своего сына руки очаровательной девушки… Только, ради всего святого, не подумайте, что я хочу повлиять на вас! Поразмыслите хорошенько! Времени у вас Жаком сколько угодно…»

Я медлила с ответом, и господин Роделек внимательно смотрел на меня. «Не могу поверить, — сказал он, — чтобы вы не любили Жака. Союз ваш должен быть прочным. Жак, без сомнения, стоит на пороге карьеры мыслителя и писателя. Его уже приглашают в Соединенные Штаты… Кому сопровождать его туда, как не его супруге? Кто, кроме вас, сумеет окружить его постоянной заботой, участием и любовью, в которых он так нуждается? Подумайте обо всем этом, Соланж. Как вы чувствуете, сможете ли жить без него? Вот единственный вопрос, который вы должны задать своему сердцу… Спокойной ночи, милая моя Соланж…»

На протяжении долгих часов я вновь и вновь возвращалась к тому, что сказал господин Роделек, и спустя три дня ответила: «Я согласна стать женой Жака…»

— Очень трогательная история, мадам, — признал председатель суда. — Ответьте нам, если можете: вы были счастливы?

— Я была счастлива, господин председатель, — ответила Соланж после едва заметного колебания.

— И долго вы оставались счастливой? — брякнул прокурор Бертье.

Вместо ответа молодая женщина залилась слезами, но потом, справившись с собой, сказала:

— Даже если бы Жак и совершил преступление, в котором он, я уверена, не виновен, я все равно была бы счастлива, зная, что он меня по-прежнему любит… Но со дня той ужасной трагедии я терзаюсь неведением… Я не услышала от него ничего, кроме ложного самообвинения. Он не захотел видеться со мной, пока находился в заключении, несмотря на все попытки добиться свидания через защитников, сменявших один другого. Он даже сказал одному из них, мэтру де Сильве, что отныне я для него не существую… Он сердится на меня, но не знаю, за что! Главное, он мне больше не доверяет, а потеря доверия — это потеря любви! Со дня убийства я потеряла безоглядную любовь, которую дарил мне Жак с детских лет… Вот единственная причина моего несчастья!

— Суд понимает ваше горе, мадам, — сказал председатель. — И все же не могли бы вы сообщить нам еще кое-какие сведения относительно вашей супружеской жизни? Господин Роделек вскользь заметил, что по возвращении из свадебного путешествия вы поделились с ним некоторыми затруднениями интимного характера, которые не позволяли вам быть полностью счастливой.

— Быть может, так оно и было, но время все уладило, как и предсказывал господин Роделек. Жак стал для меня идеальным супругом…

— И ваше счастье ничем не омрачалось за все время пребывания в Америке?

— Да. Мы переезжали из города в город и повсюду встречали благожелательных слушателей.

— Припомните, мадам, не приходилось ли вам за пять лет странствий по Соединенным Штатам встречаться с Джоном Беллом?

— Нет, господин председатель.

— А во время плавания вы или ваш муж разговаривали с этим человеком?

— Нет. Лично я вообще не знала о его существовании. Могу с уверенностью сказать то же самое и о Жаке, который выходил из каюты только вместе со мной: дважды в день мы совершали часовую прогулку по палубе. Все остальное время проводили в каюте, куда нам приносили и еду.

— Как же в таком случае вы объясняете то, что ваш муж набросился на неизвестного ему человека?

— Я никак не объясняю, господин председатель, поскольку уверена, что этого американца убил не Жак.

— Раз вы в этом уверены, мадам, то, наверное, подозреваете кого-нибудь другого?

— Кого угодно, кроме Жака. Я, его жена и друг, знаю, что он не способен причинить другому человеку ни малейшего зла.

— Позвольте, мадам, — воскликнул прокурор, — чем же вы объясняете тот факт, что ваш муж, который, по вашим же словам, в первые три дня выходил из каюты только с вами, ускользнул из-под вашего бдительного надзора и вам пришлось заявить судовому комиссару о его исчезновении, причем как раз в момент преступления?

— В тот день Жак, по своему обыкновению, прилег вздремнуть после обеда, и я вышла на верхнюю палубу подышать свежим воздухом. Минут двадцать спустя я вернулась в каюту и очень удивилась, увидев, что мужа на койке нет. Я подумала, что он, должно быть, проснулся и отправился меня разыскивать. Это меня встревожило, ведь он плохо знал бесчисленные коридоры и лестницы трансатлантического лайнера, и я выбежала из каюты. После безуспешных поисков я снова зашла в каюту — в надежде, что Жак появится там. Но его по-прежнему не было. Придя в отчаяние при мысли, что Жак мог оказаться жертвой несчастного случая, я бросилась в бюро судового комиссара и поделилась с ним своими опасениями. Остальное вы знаете…

— Не мог бы свидетель, — спросил Виктор Дельо, — сделать некоторые уточнения для суда, который так и не получил этих сведений от следствия? Госпожа Вотье, вы сказали нам, что отсутствовали в каюте двадцать минут. Вы уверены в этом сроке?

— Да, минут двадцать, самое большее тридцать.

— Прекрасно, — кивнул Виктор Дельо. — Будем считать, полчаса… Потом вы вернулись и отправились на поиски мужа, что заняло еще полчаса. В итоге это дает нам уже час… Вы вновь проверили каюту и направились в кабинет комиссара Бертена. На разговор с ним ушло, предположим, еще десять минут. Только тогда начались поиски, предпринятые комиссаром «Де Грасса», то есть через час и десять минут после того, как вы в последний раз видели мужа лежащим на койке. Сколько времени они продолжались, пока вашего мужа наконец не обнаружили в каюте убитого?

— Наверное, минут сорок пять.

— Где находились все это время вы?

— Я ждала известий в кабинете комиссара Бертена: так посоветовал он сам, сказав, что в первую очередь сведения поступят сюда. Время текло мучительно долго. Какие только мысли не приходили мне в голову!.. Я не могла предположить только одного: что мой бедный Жак окажется не жертвой несчастного случая, а преступником! Наконец, я дождалась возвращения комиссара Бертена. Он и пришедший вместе с ним капитан Шардо рассказали мне, при каких странных обстоятельствах был обнаружен мой муж, а когда капитан заявил, что, судя по всему, американца убил Жак, я упала в обморок… Когда очнулась, эти господа попросили меня пройти с ними в судовой карцер, куда они заключили Жака, и побыть переводчицей на его первом допросе. Я кинулась к Жаку, схватила его за руки и отстучала вопрос: «Это неправда, Жак? Ты не сделал этого?» Он ответил мне тем же способом: «Не тревожься! Я отвечу за все… Я люблю тебя». — «Ты сошел с ума, любимый! Раз ты меня любишь, не смей возводить на себя напраслину, обвинять в чужом преступлении!» Я умоляла его, но он больше ничего не сказал. А когда капитан попросил задать ему роковой вопрос, Жак, к моему великому горю, ответил: «Я убил этого человека и ни о чем не сожалею». В последующие дни до прибытия в Гавр он повторял этот ответ.

— Прошу извинить меня за настойчивость, — заявил Виктор Дельо, — но мне представляется весьма важным отметить господам присяжным, что с момента, когда госпожа Вотье в последний раз видела своего мужа лежащим на койке в каюте, и до того, как стюард Анри Тераль обнаружил его в «люксе» Джона Белла, прошло самое меньшее два часа… Два часа — этого более чем достаточно, чтобы совершить преступление, и даже не одно!

— Что вы хотите этим сказать, мэтр Дельо? — спросил председатель.

— Я хочу напомнить суду свое предыдущее заявление — о том, что в уничтожении Джона Белла могли быть заинтересованы по меньшей мере три человека. Среди этих трех гипотетических преступников Жак Вотье был, без сомнения, тем, кому убийство внушало наибольшее отвращение. Если бы он и совершил убийство, оно было бы почти вынужденным ввиду определенных обстоятельств. Однако Жак Вотье — и этим мы обязаны принципам добра, внушенным ему Ивоном Роделеком, — обладал и всегда будет обладать совестью, которая указывает ему истинный путь. Она-то и побуждает его сейчас обвинять себя в злодеянии, совершенном другим. Но есть и другая причина, более материальная, которая доказывает невиновность подсудимого: у него не было возможности совершить кровопролитие, поскольку его опередил настоящий преступник.

— В самом деле? — спросил прокурор. — И кто же он?

— В свое время мы это узнаем.

— А пока, — прервал грозившую вспыхнуть пикировку председатель Легри, — суд желает услышать от госпожи Вотье, что делала она после того, как ее муж был передан в руки полиции в гаврском порту.

— Я вернулась в Париж трансатлантическим экспрессом вместе с матерью, но рассталась с ней на вокзале Сен-Лазар, несмотря на ее просьбу поехать жить к ней.

— Все то время, пока шло следствие, вы избегали общества, не так ли?

— Никоим образом, господин председатель… Я трижды являлась по вызову к следователю Белену, который вел дело, а после этого постаралась укрыться от назойливого внимания репортеров.

— Поскольку ваш муж, будучи в заключении, не выразил желания встретиться с вами, вы впервые со дня приезда во Францию находитесь рядом с ним?

— Да… — еле слышно выговорила Соланж Вотье.

— Господин переводчик, — спросил председатель, — как отреагировал подсудимый, узнав, что перед судом выступает его супруга?

— Никак, господин председатель.

— Подобное поведение, признаться, озадачит любого! — заявил председатель суда.

— Только не меня, господин председатель, — произнес Виктор Дельо, поднимаясь. — Думаю, я нашел причину такого поведения моего подзащитного, но, чтобы быть окончательно в этом уверенным, я прошу суд разрешить воспользоваться присутствием свидетеля и проделать небольшой эксперимент с участием подсудимого.

— Что вы подразумеваете под словом «эксперимент»?

— О, всего лишь простое прикосновение.

— Суд разрешает.

— Госпожа Вотье, — попросил Виктор Дельо молодую женщину, — не соблаговолите ли вы подойти к своему мужу?

Когда молодая женщина приблизилась к подсудимому вплотную, Виктор Дельо обратился к переводчику:

— Будьте любезны, возьмите подсудимого за правую руку и дайте ему дотронуться до шелкового шарфика госпожи Вотье.

Переводчик повиновался. Едва пальцы Жака Вотье коснулись шарфа жены, он вздрогнул и издал хриплый крик. Затем его пальцы лихорадочно забегали по руке переводчика.

— Наконец-то он заговорил! — торжествующе воскликнул Виктор Дельо.

— Что он говорит? — спросил председатель суда.

— Он вновь и вновь задает один вопрос: «Какого цвета шарф у моей жены?» — объявил переводчик. — Должен ли я отвечать?

— Подождите! — вскричал Виктор Дельо. — Скажите ему, что шарф зеленый!

— Но он же серый! — воскликнул прокурор Бертье.

— Вижу! — огрызнулся Виктор Дельо и обратился к суду: — Вы, конечно, помните, как один из свидетелей, брат Доминик, объяснил нам, что цвета, существующие в воображении Жака Вотье, совершенно не соответствуют действительности, и, как я сам заявил, именно цвет сыграл решающую роль в убийстве, которое ошибочно приписывают моему подзащитному. Маленькая ложь, о которой я прошу, абсолютно необходима! Скажите ему, господин переводчик, что шелковый шарф, который находится в настоящий момент на госпоже Вотье, зеленого цвета.

С разрешения председателя суда переводчик сообщил ответ подсудимому. Тот выпрямился во весь рост, потряс перед собой ручищами, неожиданно протянул их к шее жены и попытался сорвать с нее шарф. Несмотря на все усилия стражей, убийца с яростью тащил полоску материи… Соланж еле успела вымолвить прерывающимся голосом: «Жак, ты делаешь мне больно!..»

Виктор Дельо с переводчиком бросились на помощь стражам, и лишь вчетвером им удалось справиться с гигантом… Тот рухнул на скамью — его зверское лицо по-прежнему ничего не выражало. Виктор Дельо поддержал молодую женщину, которая постепенно начала приходить в себя:

— Успокойтесь, мадам… Простите меня, но этот эксперимент был крайне необходим…

Когда слепоглухонемой набросился на свою жену, все присутствующие вскочили с мест, подняв невообразимый шум, который, однако, так же внезапно прекратился. Люди старались понять, что же произошло.

Тишину нарушил язвительный голос прокурора Бертье:

— Защита удовлетворена своим экспериментом?

— Вполне!

— Мэтр Дельо, — произнес председатель, — суд ждет ваших разъяснений. Зачем понадобился этот эксперимент и в особенности эта публичная ложь подсудимому?

— Суд, по-видимому, будет не слишком мной доволен, — с улыбкой ответил Виктор Дельо, — и все же я попрошу его потерпеть до завтра…

— Суд благодарит вас, мадам, — сказал председатель, — вы можете идти… Заседание возобновится завтра в тринадцать часов.

4. ОБВИНЕНИЕ

— Слово имеет господин адвокат гражданского истца…

— Господа судьи, господа присяжные, — начал оппонент Виктора Дельо, — моя роль ограничится исключительно защитой доброй памяти жертвы, Джона Белла, зверски убитого пятого мая сего года на борту теплохода «Де Грасс». Мне представляется излишним возвращаться к обстоятельствам преступления, которые уже были исчерпывающим образом изложены суду. Поэтому я позволю себе подробнее остановиться на личности жертвы… Не подлежит сомнению, что этого двадцатипятилетнего американца ожидало блестящее будущее — достаточно вспомнить, сколь насыщенными были его юношеские годы. Успешно закончив обучение в Гарвардском университете, где для него было вопросом чести изучить наш язык, в чем он немало преуспел, Джон Белл поступил на службу в прославленную американскую морскую пехоту. После капитуляции Японии он вернулся из Батаана с четырьмя наградами. Подобно многим другим парням, чьи молодые годы прошли под знаком тягот и лишений войны, Джон Белл мог бы с головой окунуться в круговерть бездумных развлечений, но он оказался выше этого. Война завершила его возмужание, и, зная, какие ужасные раны нанесла война в других частях света, оказавшихся не в столь благоприятном положении, как Америка, он решил, не теряя времени, посвятить себя неблагодарному делу помощи разоренной Европе.

Его отец, сенатор Белл, поведал нам, что для его сына не было большей радости, чем постоянное общение с французскими кругами Нью-Йорка, которым он был обязан своей новой службе. Джон Белл пожертвовал привязанностью к своей очаровательной подруге с Бродвея, лишь бы только попасть наконец во Францию, которую он, еще ни разу не повидав, уже так горячо полюбил, а спустя каких-то три дня на борту французского теплохода он был зверски убит одним из наших соотечественников!

Пусть мотивы этого убийства остаются загадкой — и тут мы должны отдать должное тому усердию, с каким защита сеяла сомнения, — однако, как бы то ни было, преступление налицо, и на виновника его неопровержимо указывают как отпечатки пальцев, обнаруженные повсюду на месте преступления, так и собственные неоднократные признания убийцы. Да, естественным казалось бы поддаться чувству жалости к преступнику, над которым с самого рождения тяготеет бремя тройной неполноценности. Мы не вправе не признать, что положению слепоглухонемого от рождения трудно позавидовать, но оправдывает ли это убийство? Даже если допустить, что Жака Вотье с детства снедала болезненная злоба по отношению ко всем окружающим, кто имел счастье владеть зрением, слухом и речью, разве это дает право доводить ярую ненависть до убийства? Разве это дало ему право набрасываться на незнакомого человека, тем более на иностранца, который не причинил ему никакого вреда и которого он даже не знал?..

Единственно возможным оправданием человекоубийственного акта, совершенного Жаком Вотье, — если, конечно, допустить, что преступление можно оправдать! — было бы помрачение рассудка. Многие из вас, господа присяжные, в начале процесса были склонны полагать, что перед нами — опасный безумец. В силу этого ваш справедливый приговор, надо думать, заметно смягчился бы: его защитники могли бы надеяться на то, что его до конца дней поместят в психиатрическую лечебницу, где он уже не представлял бы собой постоянную угрозу для общества. Однако весь ход процесса, показания многочисленных свидетелей, чья компетентность и объективность не могут быть поставлены под сомнение, доказали, что Жак Вотье полностью вменяем.

Личина чудовища — всего лишь маска: он прекрасно знает, какое тягостное впечатление производит его внешний вид, и пользуется этим, чтобы вводить всех в заблуждение… В случае необходимости он, не колеблясь, симулирует перед публикой истерические припадки. Эти нечеловеческие гортанные вопли, пена на губах, жесты убийцы служат ему превосходным орудием защиты, и он не раздумывая пускает их в ход! Уж ему-то известно: если дела и поступки существа грубого, ограниченного, не способного себя контролировать люди еще склонны как-то оправдать, то совсем другое дело — человек цивилизованный, которому не простят ничего. Перед нами как раз человек, рассчитывающий заранее малейшие свои поступки и совершающий их вполне сознательно… Упорное молчание Жака Вотье лишний раз подтверждает сказанное выше: таким способом он пытается заставить суд поверить, несмотря на признания и отпечатки пальцев, в свою невиновность. Разве кое-кто здесь не договорился до того, что Жак Вотье признался в преступлении, чтобы скрыть так называемого истинного убийцу, которого якобы знает он один?

К сожалению, утверждение, будто бы другое лицо могло убить Джона Белла, не имеет под собой никакой реальной почвы, тогда как отпечатки пальцев являются неопровержимой уликой, о которую разобьются самые изощренные уловки защиты! Благодаря богатому воображению мэтра Дельо мы иногда ощущали себя в самой гуще детективного сюжета… Однако лучшие образцы этого жанра всегда кончаются разоблачением преступника.

Мне представляется необходимым напомнить некоторые показания свидетелей обвинения… Для начала приведу ответ Жака Вотье капитану Шардо: «Этого человека убил я. Я признаю это категорически и ни в чем не раскаиваюсь».

Показания доктора Ланглуа, старшего судового врача, подтвержденные показаниями профессора Дельмо, который возглавлял медицинскую комиссию, призванную тщательно обследовать психическое и физическое состояние Жака Вотье, свидетельствуют о том, что психически и умственно он совершенно нормален.

Не преминем также упомянуть слова родной сестры подсудимого: «Когда я узнала из газет о преступлении на „Де Грассе“, я не особенно удивилась…» Это заявление было подкреплено показаниями и других членов семьи — зятя и тещи Жака Вотье.

Остается добавить к этим свидетельствам высказывание одного из свидетелей защиты, доктора Дерво, выдвинувшего весьма правдоподобное предположение, что мотив убийства — слепая ревность Жака Вотье по отношению к первому нормальному мужчине, дерзнувшему приблизиться к его жене.

Итак, господа присяжные, улик, признаний и свидетельств более чем достаточно. Они нисколько не противоречат друг другу и недвусмысленно указывают нам убийцу Джона Белла. Я не собираюсь превышать своих полномочий защитника жертвы и требовать от суда, чтобы свершилось правосудие. Не забывайте, господа присяжные, что на вас смотрит вся Америка и настоящий процесс, в противовес некоторым утверждениям защиты, выходит за рамки этих стен. Не сомневаюсь, что вы сумеете оказаться на высоте в доверенной вам миссии: почтить память жертвы и покарать виновного всей мощью закона. Только тогда союзная нация, исполненная жажды справедливости, сможет сохранить должное уважение к французскому правосудию.

Усаживаясь на место, мэтр Вуарен окинул взглядом зал, чтобы оценить, какой эффект произвела на присутствующих заключительная часть его речи. Увы, публика осталась равнодушной, а Виктор Дельо, похоже, заснул: его глаза за стеклами очков были прикрыты…

Даниелла не отрывала взгляда от своего наставника. Она верила, что наперекор всему ему удастся спасти своего подзащитного. Чего бы это ни стоило…

Прокурор Бертье начал свою обвинительную речь с упоминания всех, вплоть до самых незначительных, обстоятельств убийства на борту «Де Грасса». Указав, что виновность подсудимого бесспорна, поскольку его собственные признания плюс отпечатки пальцев указывают на него как на единственно возможного преступника, прокурор продолжал:

— В этой мрачной истории есть все же один момент, который может показаться господам присяжным неясным: это мотив преступления… Будь убийство делом рук садиста или психически ненормального, все было бы куда проще. Однако мы имеем все основания отвергнуть это предположение: поведение подсудимого до и после преступления, показания таких свидетелей, как доктор Ланглуа и профессор Дельмо, декан Марней и господин Роделек, убедительно свидетельствуют о том, что Жак Вотье не только в здравом уме, но к тому же никогда не поступает опрометчиво. Но благодаря другим свидетелям — господину Жану Дони, который показал нам, какую жестокость проявил однажды подсудимый; господину и госпоже Добрэй, которые признали, что еще в детские годы Жак Вотье был настоящим маленьким чудовищем, — мы убедились, что подсудимый явно предрасположен к насилию. Да ведь мы и сами явились очевидцами очередного тому подтверждения, когда мэтр Дельо затеял свой так называемый «эксперимент»!

Принципы добродетели, искусно внушенные мудрым наставником, смогли на какое-то время укротить эту подсознательную жестокость. Однако нет никаких доказательств, что на борту «Де Грасса» не произошло внезапного пробуждения чудовища; видимо, дремавшие до поры дурные инстинкты пробились сквозь покров христианской морали и вылились в страшное преступление. Единственный вопрос, на который мы поначалу не могли найти ответа в ходе разбирательства: что послужило той искрой, под воздействием которой в мозгу слепоглухонемого вспыхнула мысль об убийстве? И тут один из свидетелей защиты, доктор Дерво, пролил свет на неизвестную доселе сторону вопроса. Он нашел единственное возможное объяснение случившемуся… Я позволю себе процитировать соответствующее место в показаниях свидетеля: «Жак слишком любил свою жену, чтобы позволить кому-то не оказать ей должного уважения. Не хочу порочить убитого, тем более что ничего не знаю об этом молодом американце, но немалая сила сексуального влечения, полностью сосредоточенная на единственном существе, его жене, могла вызвать у Жака порыв устранить соперника…»

Само собой разумеется, мэтр Дельо тут же принялся объяснять суду, что свидетель ошибается! Конечно, не очень-то приятно видеть, как свидетельские показания, на которые ты возлагал определенные надежды, оборачиваются против тебя самого. Что касается нас, мы полагаем — и не сочтем излишним еще и еще раз повторить это, — что вывод, сделанный доктором Дерво, вполне правомерен. Жак Вотье убил, находясь во власти беспочвенной, слепой ревности по отношению к незнакомцу, который предстал в его взбудораженном сознании как человек, попытавшийся отнять у него жену… Мы предвидим следующее возражение: «Как вы объясните, что Жак Вотье избрал жертвой именно Джона Белла, которого совершенно не знал, а не кого-нибудь другого из пассажиров „Де Грасса“?» На это мы ответим, что единственным свидетельством, на основании которого суд может заключить, что подсудимый и его будущая жертва до трагического момента никогда не встречались, являются показания Соланж Вотье, супруги подсудимого. Но многого ли стоит свидетельство жены, пришедшей сюда единственно в надежде обелить мужа? Об этом судить господам присяжным…

Для нас же не подлежит сомнению, что Жак Вотье был хорошо знаком с жертвой до преступления и без малейшего колебания направился известной ему дорогой прямо в каюту молодого американца, чтобы привести в исполнение свой преступный замысел. Все в этом преступлении было взвешено, обдумано и рассчитано… После обеда Жак Вотье, как обычно, прилег вздремнуть, но на этот раз лишь притворился спящим. Не успела жена покинуть каюту, как он встал, прошел вдоль кают первого класса и поднялся по лесенке, ведущей к каютам-люкс. Добравшись до каюты Джона Белла, он постучал в дверь… Американец, который в это время отдыхал, открыл дверь и впустил гостя. Затем снова улегся на койку, не забыв перед этим закрыть дверь в коридор — эта деталь имеет немаловажное значение, поскольку в данном вопросе я расхожусь с инспектором Мервелем, полагающим, что преступник убил Джона Белла, когда тот спал. Предположение инспектора, на наш взгляд, не имеет под собой реальных оснований: как же в таком случае Вотье сумел бы проникнуть в каюту?

Что сделал слепоглухонемой, когда Джон Белл вновь лег на койку? Скорее всего произнес те несколько гортанных звуков, которые могут создать впечатление, будто он способен изъясняться устно. Быть может, Вотье даже присел на краешек койки и, пользуясь тем, что американец весь обратился в слух, начал ощупывать рукой ночной столик в надежде найти там орудие, с помощью которого мог бы умертвить лежавшего. Его ловкие пальцы наткнулись на нож для разрезания бумаги… Конец колебаниям… Молниеносным движением он хватает нож и наносит удар… Тот же жест, ни секунды не колеблясь, он повторил с устрашающей точностью во время проведенного инспектором Мервелем следственного эксперимента после прибытия теплохода в Гавр.

Конец наступил быстро: остро отточенный нож, точную копию которого предоставил в распоряжение суда следователь Белен, рассек сонную артерию несчастного молодого человека, сумевшего в последнем отчаянном усилии дотащиться до двери в надежде на помощь. Об этом свидетельствует впитавшаяся в ковер кровавая полоса, которая протянулась от запятнанной кровью подушки до двери. Джону Беллу даже удалось ухватиться еле повиновавшимися пальцами за ручку двери, но это усилие оказалось последним в его жизни. Дверь приотворилась под тяжестью повисшего на ней уже бездыханного тела… Тем временем преступник, потрясенный содеянным, рухнул на койку и попытался вытереть простыней руки, с которых стекала кровь убитого. Он замер, даже не подумав захлопнуть приоткрывшуюся дверь: зачем, раз он не собирался отрицать свою вину? Не счел он нужным и уйти из каюты, возвратиться к жене, чтобы признаться ей в совершенном из ревности убийстве. Единственное, что он сделал перед тем, как сесть на койку, — подошел к открытому иллюминатору и вышвырнул в море нож, внушавший ему, как он сам впоследствии признался капитану Шардо, ужас. После этого оставалось лишь ждать, чтобы кто-нибудь вошел в каюту.

Зверское, бессмысленное преступление, поводом для которого послужила нерассуждающая ревность. И если нас спросят: «Каким образом в мозгу слепоглухонемого могло зародиться чувство ревности по отношению к Джону Беллу?», — мы кратко ответим: «Благодаря обонянию». После случайной встречи с Джоном Беллом, во время которой Жак Вотье запомнил его запах — ведь каждому человеку присущ собственный, неповторимый залах, различить который способно тонкое обоняние слепоглухонемого, как объяснил нам господин Роделек, — достаточно было уловить этот запах, например, на одежде своей жены, чтобы в тот же миг зародилась ревность, и все это без малейшей вины Джона Белла и Соланж Вотье. На протяжении всего последующего времени Жак вынашивал план мести. Прибегать к крайним мерам ему было не впервой: вспомните, господа, поджог сарайчика! Единственным мотивом покушения уже тогда была ревность…

Сродни этой ревности и та злоба, которой дышат страницы «Одного в целом свете», посвященные семье героя. Жак Вотье выразил свою ненависть к тем, чьими заботами был окружен и кому был обязан всем: он даже счел излишним хоть немного замаскировать своих близких в вымышленных персонажах! Вопреки тому, что можно было бы предположить, тройная ущербность Жака Вотье ни в малейшей степени не сломила его дух. Мы склонны полагать, что его интеллект развился именно благодаря этому обстоятельству. Перед вами, господа присяжные, отнюдь не забитое существо, согнувшееся под тяжким бременем своих физических недостатков, а сильный человек, ожесточенно боровшийся за то, чтобы достичь интеллектуального уровня полноценных людей и даже превзойти его… Скрытный, замкнутый человек, который умеет ставить свою незаурядную физическую силу на службу макиавеллиевскому мозгу, чтобы создать у окружающих впечатление, будто он всего лишь тупоумное чудовище, и действовать подобно чудовищу, когда его толкают на это извращенные инстинкты. С тех пор, как в детские годы он обнаружил, что внушает нормальным людям жалость, он понял, что может поступать как угодно, в том числе и причинять зло, ничем особенно не рискуя. Ведь ни один человек — если у него, конечно, не камень вместо сердца — не отважится обидеть существо, которое так обделила природа. И он пользуется этим! Вот что до сих пор никто не осмеливался высказать вслух на процессе, хотя в мыслях это было у каждого…

Конечно, мы искренне жалеем Вотье, которому не суждено пользоваться всеми чувствами, подаренными человеку природой, однако, по нашему убеждению, он не желает, чтобы его жалели, поскольку не нуждается в этом и осознает себя достаточно сильным и уверенным в себе, чтобы противостоять кому угодно, в том числе и своему защитнику, который, на наш взгляд, совершенно напрасно тщится наперекор воле подсудимого спасти его от заслуженной кары… Защита договорилась до того, что существовало по меньшей мере еще два человека, заинтересованных в устранении молодого американца! Абсолютно беспочвенное утверждение, как справедливо отметил господин адвокат гражданского истца, если учесть собственноручно написанные признания подсудимого и отпечатки его пальцев: могут ли быть более неопровержимые доказательства?

Сделав попытку заманить нас на страницы детективного романа, защита все же признала, что подсудимый, несомненно, входит в число тех трех лиц, которые якобы могли убить Джона Белла. Но он, по словам защиты, не мог совершить это преступление по двум причинам: во-первых, потому, что против этого восстала бы его совесть, а во-вторых — и это главное, — он не успел этого сделать, поскольку его на несколько минут опередил настоящий убийца. Утверждение весьма многозначительное: ведь оно подразумевает наличие у Жака Вотье преступного намерения! А поскольку с первых же минут расследования, проведенного на борту «Де Грасса», стало ясно, что ни о каком другом преступнике не может быть и речи, выходит, мы из собственных уст защитника узнаем, что убийство было предумышленным!

Мои выводы будут просты: в соответствии со статьей триста второй Уголовного кодекса, предусматривающей за квалифицированное преднамеренное убийство смертную казнь, я прошу суд вынести приговор, который общественность вправе от него ожидать. Я верю в справедливость его решения! Отмечу при этом, что в случае Жака Вотье никакие смягчающие обстоятельства, проистекающие из его тройной ущербности, не могут быть приняты во внимание, так как она нисколько не повлияла на его умственные способности, как это было показано самыми авторитетными специалистами. И, раз уж определение «чудовище» не единожды употреблялось здесь по отношению к подсудимому, мы не будем противоречить общему мнению, лишь уточним: Вотье — лицемерное чудовище, чей великолепно организованный ум во мраке вечной ночи подготовил преступление, в котором он никогда не раскается и которым гордится!

Краткая, ясная обвинительная речь произвела на присутствующих действие сродни ледяному душу. Даниелла с беспокойством отметила, что обычная бледность Вотье, похоже, еще более усилилась, когда переводчик передал ему заключительные слова прокурора, в которых явственно слышался лязг гильотины. Взгляд девушки тревожно перебегал с мертвенно-бледного лица подсудимого на безмятежную, скорее даже меланхолическую физиономию Виктора Дельо. Защитник поднялся со своего места, уже в сотый, наверное, раз с начала процесса поправив спадающие с кончика носа очки.

5. ЗАЩИТА

— Господа судьи, господа присяжные, прежде всего я должен попросить у вас снисхождения — скажем даже, великодушного прощения — за предстоящую речь, которая в отличие от выступления моего многоуважаемого коллеги Вуарена и блестящей обвинительной речи господина прокурора Бертье может показаться вам чересчур долгой… Поверьте, в мои намерения вовсе не входит увлечь вас в трясину словесной казуистики, где за фонтаном красноречия иные ловкие защитники ухитряются настолько искусно скрыть суть вопроса, что на поверхности остается лишь их профессиональное умение жонглировать словами и громоздить из них столь же звучные, сколь и пустые фразы… Все это мне ни к чему, поскольку передо мной стоит тяжелейшая задача: спасти Жака Вотье от кары, которую почтенные члены суда по велению сердца и совести вынуждены будут на него наложить, если мне не удастся доказать, что на наших глазах совершается ужасная судебная ошибка.

Итак, перед вами Жак Вотье, слепоглухонемой от рождения, двадцати семи лет от роду, обвиняемый в том, что пятого мая сего года на борту теплохода «Де Грасс» он убил Джона Белла.

Что это за человек? Никто не опишет его душевное состояние лучше, чем сделал это он сам на первых же страницах романа «Один в целом свете», проведя глубокий и тонкий анализ внутреннего мира своего героя. Героя, как две капли воды похожего на него самого… Те, кто прочтет «Одного в целом свете», откроют для себя Жака Вотье.

Посмотрим в глаза жестокой правде: к десяти годам Жак Вотье уже отбыл десятилетний срок тюремного заключения. Он был узником ночи, пленником непроглядного мрака, окружавшего его с самого рождения. Это и в самом деле было чудовище, но чудовище, живущее в инстинктивном ожидании события, которое перевернет его животное существование. Можно сказать, что маленький Вотье, пусть подспудно, пусть безотчетно, но надеялся… Кто знает, не довелось бы ему и по сей день остаться в этом состоянии, если бы скромная девочка, лишь тремя годами старше его, юная Соланж, не принялась с восхитительным детским упорством стучаться в двери его темницы? Соланж первая пробила для несчастного в стене безысходного мрака брешь, открыла ему окно в жизнь.

Двое детей, сидящих перед открытым окном, — такую картину, господа присяжные, увидел Ивон Роделек, когда впервые попал в эту обитель скорби. Отныне налицо три главных действующих лица драмы, свидетелями которой нам предстоит стать. Я пойду еще дальше и скажу: Жак, Соланж и Ивон Роделек — единственные персонажи, которые должны иметь для нас значение… Остальные — всего лишь статисты. Избавимся же от них по одному, в том же порядке, в каком они предстали перед судом, показав каждого из них в его истинном свете.

Вначале — о свидетелях обвинения. Я специально не буду останавливаться на показаниях стюарда Анри Тераля, комиссара Бертена, капитана Шардо, доктора Ланглуа, инспектора Мервеля и профессора Дельмо. Я полагаю, что все они вполне объективно изложили нам то, что произошло после преступления. Оставляю за собой право вернуться к отдельным пунктам этих показаний несколько позже, когда настанет время проанализировать сам ход преступления, и сразу перехожу к показаниям седьмого свидетеля — сенатора Томаса Белла.

Любой отец, если он, конечно, не лишен нормальных человеческих чувств, всегда будет защищать память единственного отпрыска, внезапно и при трагических обстоятельствах вырванного из жизни. В подобном случае отец искренне верит, что выполняет свой долг, и некоторые недомолвки или неточности, которые могут вкрасться в его показания, в общем, вполне простительны… Господин сенатор Белл также не миновал этого состояния души, свойственного несчастным отцам. Увы, поведение молодого Белла было отнюдь не столь безупречным, как это пытался внушить нам его именитый и всеми уважаемый отец… Джон Белл в столь юном возрасте поступил на службу в морскую пехоту не по своей воле — господин сенатор заставил его сделать это после скандала, в котором были замешаны женщины. Сей пылкий юноша — как бы выразиться помягче? — вовсе не чурался регулярных посещений любезных, хоть и несколько легкомысленных особ, проводящих все свое время в барах Манхэттена или в ночных клубах Бродвея… Джон действительно выполнил свой долг на войне с Японией, получив за это четыре высокие награды, однако суровая тихоокеанская кампания ни на йоту его не образумила. Напротив, юношеская тяга к женщинам вспыхнула с новой силой.

В эту пору он свел знакомство с соблазнительным созданием, некой Филис Брукс, работавшей официально партнершей для танцев в фешенебельном дансинге на Пятой авеню. Среди бесчисленных друзей, которых прелестница принимала у себя дома, был и Джон Белл. Очень скоро он настолько соблазнился ее чарами, что возжаждал на ней жениться. Его отец, узнав об этом и любой ценой желая избежать союза, который запятнал бы честь семьи, заставил Джона отправиться во Францию на первом же теплоходе. Им оказался «Де Грасс».

Я прибег к этому небольшому уточнению потому, что оно, по всей видимости, сыграет весьма немаловажную роль в дальнейшем ходе процесса, а также чтобы помочь членам суда избавиться от представления, ловко внушенного им господином адвокатом гражданского истца и господином прокурором, будто Джон Белл отправился в нашу страну с единственной целью насытить свою пресловутую «любовь к Франции»!

Итак, преступление отнюдь не относится к разряду тех, по поводу которых великая союзная держава из патриотических соображений может потребовать правосудия. Надеюсь, у Соединенных Штатов хватит здравого смысла, чтобы не превратить обычное частное дело в проблему государственной важности. Конечно, господина сенатора Белла, приехавшего сыграть перед французским Судом присяжных роль отца — поборника справедливости, легко понять и извинить, однако у меня есть все основания считать — и это должно подтвердиться дальнейшими событиями, — что для него благоразумнее было бы проявить большую сдержанность. Кто претендует слишком на многое, может не получить ничего. Будем считать, что в показания этого важного свидетеля необходимые поправки внесены. Перейдем к следующему свидетелю: сестре подсудимого Регине Добрэй.

Ее свидетельство, не принеся ничего существенно нового, лишний раз убедило в следующем: если Жак Вотье не хранит в сердце светлых воспоминаний о сестре, то и сестра платит ему тем же! Более того, она его ненавидит… Кажется, мне удалось найти подоплеку этой ненависти, которая пятнает предвзятостью все ее показания. Пускай себе госпожа Добрэй ссылается на свои пресловутые «религиозные принципы», запрещающие ей развестись с Жоржем Добрэем, с которым они не живут вместе уже четырнадцать лет, — истина в другом, и она куда более прозаична: госпожа Регина Добрэй не развелась лишь потому, что в этом случае ей пришлось бы распрощаться с солидным содержанием, которое выплачивает ей супруг и которое дает ей, в частности, возможность демонстрировать свой вкус в выборе нарядов, по достоинству, я думаю, оцененный находящимися здесь представительницами прекрасного пола. Уж если бы госпожа Добрэй и впрямь обладала такими глубокими религиозными убеждениями, она в первую очередь обратила бы христианский принцип любви к ближнему на своего собственного несчастного брата. Она же, повторяю, ненавидит его. Ненависть эта является следствием и продолжением двух других чувств, прочно укоренившихся в сознании свидетельницы: корыстолюбия и уязвленной гордыни. Корыстные интересы оказались под угрозой, когда Добрэй, следуя советам своих родителей, опасавшихся плохой наследственности, решил расстаться с женой. Гордыня же проявилась в недостойных нападках, с какими она обрушилась на написанный братом роман, в котором она в образе одной из героинь разглядела себя самое, а в особенности напустилась на свою невестку, которой она никогда не простит, что та — дочь служанки. Впрочем, я уверен, господа присяжные, что показания подобного свидетеля не окажут сколько-нибудь существенного влияния на ваше решение.

Показания Жоржа Добрэя и Мелани Дюваль особого внимания не заслуживают, так что я позволю себе перейти к последнему свидетелю обвинения — господину Жану Дони. Показания так называемого «товарища» гораздо более хитроумны и куда сильнее пропитаны ядом ненависти. Господин Дони преуспел даже в том, господа присяжные, что заронил у вас серьезные сомнения, изложив свою версию пожара в сарайчике, которому, возможно, ошибочно придали большее значение, чем он в действительности имеет. На деле это было всего лишь заключительным и не представлявшим ни для кого серьезной опасности аккордом ревности, которую испытывал Жан Дони к своему более счастливому сопернику.

В том, что Жак Вотье любил Соланж с самого раннего детства, мы не сомневаемся, и в ходе дальнейшего разбирательства факты покажут, что глубокое чувство Жака к своей будущей супруге с годами лишь росло. В том, что Соланж в момент своего приезда в Санак также испытывала к Жаку весьма нежные чувства, можно не сомневаться, несмотря на вполне понятные колебания, выказанные несколько лет спустя, когда господин Роделек пришел к ней как посланец от Жака. Но то, что и Жан Дони страстно полюбил эту очаровательную девушку, которая, кстати, не обращала на него ни малейшего внимания, также является бесспорным фактом. Впрочем, могло ли быть иначе? Маленькое частное расследование, которое я провел недавно в Санаке, позволило убедиться в том, что Соланж Дюваль оставила там о себе неизгладимую память. Почти без преувеличения можно сказать, что весь Институт святого Иосифа был влюблен в это ясноглазое и улыбчивое создание, чье появление внесло в суровую, размеренную жизнь института чуточку женской мягкости. Жану Дони не довелось избежать всеобщего чувства по отношению к вновь прибывшей… «От своих товарищей-глухонемых я узнал, что девушка очень красива. Мы же, слепые, могли наслаждаться лишь музыкой ее голоса».

Ах, господа, сколько мечтаний, сколько доселе неизведанных пылких чувств должно было родиться в сердцах этих юношей от одного лишь присутствия девушки! Но где любовь, там может появиться и ревность… У Жана Дони это чувство было даже двойным: ревность юноши, чувствующего, что та, о ком он мечтает, никогда не будет ему принадлежать, и ревность по отношению к ней же, занявшей его место «покровителя» Жака, которого он опекал вот уже шесть лет. Он оказался во всех смыслах «третьим лишним»… Сколько желчи разлито в этих словах свидетеля: «По некоторым интонациям чувствовалось, что под кажущейся кротостью, способной обмануть лишь зрячих, завороженных ее внешним обликом, скрывается недюжинная воля…»! Ревность вынудила Жана Дони вступить в противоречие с самим собой! Он любит Соланж и в то же время ненавидит ее… Он по собственной воле пришел свидетельствовать против своего бывшего товарища, чтобы косвенно отомстить той, что когда-то отвергла его чувства. Его показания от начала и до конца продиктованы злобой. Известность, которую спустя несколько лет приобрело имя Жака Вотье, лишь раздула угасший было костер ненависти. Его соперник не только сохранял исключительную привилегию на любовь Соланж, но вдобавок окружил себя ореолом славы, что не преминуло возвысить его в глазах любимой. Такие вещи трудно простить, если у тебя душа Жана Дони…

Он приехал на брачную церемонию только после многократных настойчивых просьб господина Роделека, не желавшего допускать ничего, что могло бы омрачить торжество. Однако подлинным праздником для отвергнутого соперника Жака Вотье стал день, когда он узнал о преступлении на «Де Грассе». Повторю его собственные слова: «Должен ли я оставлять всех в заблуждении, что Жак Вотье не способен на преступление, или же, наоборот, показать, что он не впервые покусился на человеческую жизнь? Мой долг, как он ни тягостен, повелел мне открыть глаза правосудию». Полноте, господа присяжные, да разве с такими словами пристало выступать перед вами тому, кто называет себя «лучшим товарищем юности Жака Вотье»?

Затем последовал рассказ о пожаре — отличная иллюстрация тому, сколь изобретательным во лжи может быть человеческий мозг. Рассказ этот при всем своем кажущемся правдоподобии абсолютно не соответствует действительности, как дала это понять Соланж Вотье с присущим ей целомудрием. Мы не придадим этому происшествию большего значения, чем она и брат Доминик. Теперь — о свидетелях защиты.

Госпожа Симона Вотье выступала перед судом со всей страстью раскаявшейся матери. Я не оговорился: как и все другие члены семьи, Симона Вотье совсем забросила своего маленького несчастного Жака на протяжении первых десяти лет его жизни. Интерес к нему начал проявляться лишь с того дня, когда он оказался вдали от нее. В этом она, увы, не оригинальна; большинство из нас подвержено этому странному чувству, благодаря которому у людей, нас покинувших, мы вдруг обнаруживаем кучу достоинств. Ребенок инстинктивно отдалился от этой женщины, чье присутствие, поначалу лишь безразличное, стало для него впоследствии невыносимым. И в дальнейшем, увы, уже ничего нельзя было сделать, чтобы сблизить мать с сыном: показания Ивона Роделека и доктора Дерво на этот счет совершенно категоричны. Все попытки подобного сближения закончились плачевно. Если у кого-нибудь из членов суда и оставались какие-либо сомнения по поводу характера взаимоотношений между Жаком Вотье и его матерью, то они должны были окончательно развеяться здесь, в этом зале, при виде того бесстрастия, с каким встретил подсудимый запоздалые слезы Симоны Вотье, умолявшей его защищаться и вскричавшей во всеуслышание, что ее дорогой сыночек невиновен.

В том, что мать убеждена в невиновности сына, мы не сомневаемся, но что касается страданий Симоны Вотье, они, по сути, объясняются двойным ударом, нанесенным по ее самолюбию: это исступленная ревность от того, что совершенно посторонний человек, Ивон Роделек, вытеснил ее из сердца Жака, и вполне понятное отчаяние при мысли, что ее фамилия теперь связана с тяжким преступлением.

Услышав это, многие удивятся, что я все же пригласил подобного свидетеля выступить на стороне защиты… Этим людям я отвечу, что место матери может быть только в лагере защиты и нигде более. Легче выслушать упреки Симоны Вотье, несправедливо обвиняющей достойных людей в том, что они похитили у нее любовь ребенка, нежели злобные нападки ее старшей дочери. Надеюсь, господа присяжные, что вы оставите в памяти только скорбный финал, когда эта несчастная женщина упала без чувств.

Я искренне верю, что мать всегда безошибочно угадает, убивал или не убивал тот, кого она некогда носила под сердцем. Для Симоны Вотье Жак невиновен. В этом смысле ее свидетельство имеет большое значение.

Господин Доминик Тирмон, милейший брат-управляющий Института святого Иосифа, — весьма достойный человек и, что характерно для людей его профессии, изрядный говорун. Он получил огромное удовольствие от своего пространного рассказа о пожаре в сарайчике. Для него это всего лишь курьезный факт, поэтому и нам не следует обращать на него особого внимания. Зато в другом вопросе его словоохотливость оказала нам неоценимую услугу: благодаря ей мы детально познакомились со своеобразием цветоощущения у подсудимого.

Мы узнали, что цветовая палитра, укоренившаяся в сознании Жака Вотье, не соответствует истинной. Жак Вотье создал себе представление о цветах, основываясь на различиях в запахах или вкусовых ощущениях. Таким образом, вызывая в воображении тот или иной предмет, подсудимый подсознательно всегда наделяет его каким-то определенным цветом. Как мы покажем в дальнейшем, путаница в цветах сыграла важную роль в развитии событий на борту «Де Грасса». Любопытный эксперимент, которому я недавно подверг Вотье в присутствии его жены, должен был убедить вас, господа присяжные, по крайней мере в двух вещах: Жак Вотье придает весьма большое значение шелковому шарфу, который носит его жена, и слово «зеленый» приводит его в сильнейшее возбуждение… Запомните хорошенько, господа присяжные: зеленый цвет внушает подсудимому ужас! В чем причина? Простая логика подсказывает нам объяснение: наверное, зеленый цвет связан у него с неприятным, а может быть, и страшным воспоминанием. Что касается шарфа, который вы видели на его жене и который на самом деле вовсе не зеленый, а серый, тут я должен сделать одно небольшое признание: это я попросил Соланж Вотье явиться в суд с шарфом на шее. Это было необходимо для осуществления моего замысла. И я нисколько не сожалею о проделанном опыте, несмотря на произведенное им тягостное впечатление… Во всяком случае, нам остается лишь поблагодарить брата Доминика за полезное сообщение и перейти к показаниям доктора Дерво. Он явился в суд с искренним желанием помочь оправданию подсудимого. Беспристрастное свидетельство этого незаурядного практика, который после Ивона Роделека, без сомнения, лучше всех в Санаке знал Жака Вотье, имеет большой вес. Что же касается его попытки дать логическое объяснение убийству, якобы совершенному Жаком Вотье, то он оказался загипнотизирован неопровержимыми на первый взгляд уликами: отпечатками пальцев и неоднократными признаниями подсудимого. Мы должны признать: несмотря на заключительное заявление — в нем наш добрый доктор, воочию убедившись во вреде, нанесенном его показаниями тому, кому он искренне жаждал помочь, без особого успеха попытался объяснить суду, что его слова были истолкованы превратно, — этот свидетель защиты предстал перед судом, будучи в глубине души уверенным в виновности Жака Вотье!

Ну, а теперь настала пора обратить взор на Соланж Вотье, чьи действия мы проследим шаг за шагом, пытаясь восстановить события того рокового дня…

В показаниях комиссара Бертена и капитана Шардо нашел отражение тот факт, что, как только Соланж Вотье встретилась с мужем в судовом карцере после преступления, она поспешила с ним «поговорить». Этот безмолвный и недоступный пониманию обоих свидетелей разговор состоялся при помощи рук: проворные пальцы супруги «вопрошали» ладони мужа. По ее собственному утверждению, она задала ему один-единственный вопрос: «Это неправда, Жак? Ты не сделал этого?», на что тот ответил: «Не тревожься! Я отвечу за все… Я люблю тебя». Мне же представляется, что Жак Вотье сказал жене примерно следующее: «Я знаю, что ты виновата, но главное — молчи! Ты правильно сделала, что убила его… Только ничего не говори! Я спасу тебя…» Услышав такой ответ, Соланж на миг окаменела. Виновна? Конечно, она была виновна, но отнюдь не в том смысле, какой вкладывал в это слово ее муж. Жак Вотье был уверен, что обнаружил неопровержимое доказательство виновности его обожаемой супруги в убийстве Джона Белла. Он и сейчас в этом не сомневается. Взгляните на его напряженное, встревоженное лицо — ведь переводчик передает ему каждое мое слово. Сейчас он жаждет только одного: избавиться от ужасного опасения, как бы его жена, его добрая и нежная Соланж, не попала на скамью подсудимых. Посмотрите, у него на лбу выступила испарина…

Жак Вотье, очень скоро я докажу вам, что ваша жена не убивала, и вы перестанете замыкаться в своей лжи во спасение любимой. С первого же посещения вас в тюрьме Санте я понял, что вы лжете всем, Жак Вотье! В тот день вы набросились на меня с целью дать понять, что не желаете, чтобы адвокат вмешивался в ваши дела, а главное — убедить меня в том, что вы просто чудовище, и не более того! На вашу беду — а вернее, на ваше счастье, Вотье, — в моем лице вы напали на стреляного воробья! Поскольку под бесстрастной личиной у вас скрывается редкая проницательность, вы очень скоро поняли, что со старым плутом вроде меня ваш фокус не пройдет. И тогда, отказавшись от дальнейших попыток меня одурачить, вернулись к прежнему непробиваемому спокойствию. Я сделал вид, что принял ваши правила игры, твердо решив про себя вывести вас из этого неестественного спокойствия, когда для этого настанет время.

Мне удалось это дважды в ходе процесса. Первый раз — когда вы заплакали от прикосновения морщинистых рук своего старого учителя, и вам, Вотье, уже не удастся сделать вид, будто жгучих слез этих никогда не было! Второй раз — когда вы нащупали на шее жены шарфик: бессильная ярость, овладевшая вами в тот миг, была непритворна… Итак, я получил двойное подтверждение тому, что все ваше поведение с того самого момента, как вас, безвольно обмякшего, нашли на койке Джона Белла, было лишь неслыханным фарсом. О, что вы можете быть чудовищем, я не отрицаю! Вы и в самом деле были им — правда, единственный раз в своей жизни, но зато в такой степени, какой редко может достичь человеческое существо… Когда настанет время раскрыть последние козыри, я не премину напомнить вам, при каких именно обстоятельствах это произошло. Но что вы всегда были и остаетесь чудовищем, как считает большинство присутствующих здесь, которых вы сумели одурачить, — это сущий вздор!

Я только что сказал, что ваша жена не убивала Джона Белла, но из этого отнюдь не следует, что она ни в чем не повинна. Просто ее виновность иного порядка. Но тут вам пенять не на кого, кроме как на себя самого: ваше молчание и упорная ложь поставили меня перед нелегким и весьма ограниченным выбором: либо допустить, чтобы вас осудили, либо публично открыть вам то, что вы предпочли бы никогда не знать.

Не вы один здесь лгали: ваша супруга тоже обманула, намеренно исказив первый ответ, полученный от вас в судовом карцере «Де Грасса». Но могла ли она поступить иначе?

Господа присяжные заседатели, Соланж Вотье поняла, что муж считает ее убийцей Джона Белла, и, хоть это совсем не так, разубеждать его она не стала: ведь при таком повороте дел Жак — и это главное — остается убежден в ее безукоризненной моральной чистоте, а для него, любящего свою жену без памяти, куда лучше пребывать в уверенности, что она убила, защищаясь от посягательств, нежели узнать о ее супружеской неверности. Вот почему Жак терпеливо дожидался своего ареста в каюте, где произошло преступление, обставив дело так, чтобы все говорило о его виновности. Подобное поведение объясняется чрезвычайно просто, когда знаешь, какую всепоглощающую любовь питает Жак к Соланж, но если он узнает, что вовсе не его жена убила Джона Белла, что останется от этой любви?

Еще одна ложь, преподнесенная вам и подсудимым, и его женой, заставила суд поверить, будто супруги Вотье никогда не встречались с жертвой до того, как было совершено убийство. Сообщение, которое я вчера утром получил из Нью-Йорка по телефону, подтвердило мое предположение, что молодой американец, хорошо известный во французских кругах Соединенных Штатов, завязал с супругами Вотье большую дружбу. Для того, чтобы разобраться в подлинном характере отношений, существовавших внутри этого треугольника, я считаю необходимым вызвать Соланж Вотье для дачи дополнительных показаний.

— Суд удовлетворяет просьбу защиты, — заявил председатель Легри после короткого совещания с асессорами, и молодая женщина вновь предстала перед судом.

— Госпожа Вотье, — обратился к ней старый адвокат, — я повторно пригласил вас в зал суда, чтобы достичь наконец нашей общей цели: добиться оправдания Жака… Мадам, один из ключевых вопросов процесса — встречались ли вы раньше с Джоном Беллом? И мой долг, как это ни тягостно, заявить вам, Соланж Вотье, что при ответе на него вы солгали! Вы отлично знали Джона Белла, и знали уже больше года. Познакомились вы с ним случайно: он подошел к вам после очередной лекции, прочитанной вашим мужем в Кливленде, и быстро завоевал ваши симпатии — ведь именно он взял на себя труд облегчить ваше путешествие и сделать ваше пребывание в Америке возможно более комфортабельным, даже возил вас в собственном автомобиле! Его знаки внимания вы принимали с восхищенной признательностью. И случилось то, что неизбежно должно было случиться, — ведь молодой американец был хорош собой. К тому же в сравнении с вашим мужем он имел одно неоспоримое преимущество: он мог вами любоваться. Его глаза буквально пожирали ваше лицо и фигуру. Несмотря на всю вашу нежность к мужу, вы так и не смогли до конца привыкнуть к мысли, что тот, кому вы принадлежите, никогда не сможет вас увидеть.

Поверьте, Жак Вотье, я глубоко сожалею, что вынужден сейчас во всеуслышание преподносить вам это, но могу ли я поступить иначе? Я вижу, ваше лицо все больше искажается болью и страданием, однако во имя всего святого прошу вас, Вотье, сохранить самообладание и найти в себе силы дослушать до конца мою защитительную речь. Вам следует знать: если Соланж в конце концов и решилась на брак с вами, то лишь уступая сильному давлению, оказанному на нее в тот памятный вечер Ивоном Роделеком. Соланж стала вашей женой только из жалости, тогда как вы были влюблены в нее без памяти.

Как нам любезно сообщил милейший брат Доминик, то был беспрецедентный случай в истории Института святого Иосифа… Вспомните необычную церемонию в часовне, где служками были глухонемые, а хор состоял из слепых, вспомните аббата Рикара, институтского священника, произнесшего великолепную проповедь, которую вы, Соланж, в это время пальцами передавали Жаку. Та же процедура повторялась на всех скамьях часовни, где каждый слепой выступал в роли переводчика для своего глухонемого соседа… Тогда вы не знали, Соланж Дюваль, смеяться вам или плакать!.. Смеяться — не от радости, а от нервного потрясения, вызванного почти гротескным видом этой странной церемонии, в коей вы играли главную роль; плакать — при мысли о том, что вот сейчас вы навек связываете свою жизнь с втройне неполноценным человеком… Вот какие мысли неотвязно преследовали вас, когда после завершения церемонии вы рука об руку с Жаком прошли сквозь двойную цепь любопытных зрителей, строгих братьев ордена в черных сутанах и голубых брыжах и их обделенных природой воспитанников… Сверху, с хоров, плыли величественные звуки большого органа — Жан Дони играл свадебный марш, отдававшийся у вас в ушах жестокой насмешкой… И когда вы поднимали на миг глаза под белоснежной вуалью, то, быть может, встречались с восторженным взглядом какого-нибудь юноши, взглядом, полным неистового желания, какого вам никогда не увидеть в безжизненных глазах вашего мужа…

В тот день вы жестоко страдали. Муки эти в последующие дни отнюдь не прекратились — напротив, они многократно усилились во время ужасного свадебного путешествия, из которого вы вернулись в совершенном отчаянии. Каждый час этого путешествия был жертвой, приносимой вами на алтарь… Вам всякий раз приходилось делать над собой нечеловеческое усилие, чтобы преодолеть физическое отвращение и не убежать прочь, когда вашему мужу приходила мысль заключить вас в свои медвежьи объятия.

И все из-за той, первой, ночи, воспоминание о которой никогда не изгладится из вашей памяти: в ту ночь вы окончательно поняли, сколь безмерна ваша жертва. Ведь до замужества все представлялось легким и простым: воображение смело отметает все преграды. И лишь в тот момент, когда вы совершили резкий переход от созданного в мечтах идеала к суровой реальности, неполноценность супруга приняла для вас зримые очертания. Признайтесь, Соланж Вотье, как это горько — принимать поцелуи от губ, не способных вымолвить ни словечка любви, как это ужасно — очутиться перед зияющей пустотой незрячего лица… При таких обстоятельствах акт любви может породить одно лишь отвращение. Гораздо скорее, чем вы думали, да и думали ли вы об этом в порыве жертвенности, побудившем вас ответить «да» Ивону Роделеку? Физическая близость со слепоглухонемым обескуражила вас и поколебала вашу решимость. Да и как не понять вас? Чтобы выдержать это испытание, нужно было обладать такой душевной силой, какую весьма и весьма редко встретишь у нас, слабых человеческих существ…

Ну, а ваш муж? Ведь не думаете же вы, Соланж, что, живя с вами, он так и не понял, как действует на вас его неполноценность? Как бы тщательно ни скрывал он свое отчаяние, оно день ото дня росло: ревность и недоверие начали серьезно омрачать ваш брак. Но, несмотря ни на что, он крепко держался за вас. Он всегда испытывал и испытывает неодолимую потребность в близости с вами — как физической, так и духовной. Вот так в ваших отношениях и возникла глубокая, хоть и не выходящая на поверхность трещина, первопричины которой вы оба почли за лучшее не доискиваться. Можно смело утверждать, господа присяжные, что пять лет их совместной жизни прошли в непрекращающейся борьбе между рассудочной нежностью молодой женщины и плотскими вожделениями слепоглухонемого. Теперь представьте, каким было то свадебное путешествие на Басский берег! Днем, когда общение было лишь интеллектуальным, все шло замечательно: гармония двух существ, дополняющих друг друга, из которых по крайней мере одно полностью зависело от другого… Зато ночью! Ночью роли менялись: признайтесь же, Соланж, вы предпочли бы оказаться где-нибудь на краю света, только бы не отдаваться ласкам, приводящим вас в ужас! Совершенно отчаявшись, вы поделились своими опасениями с Ивоном Роделеком, когда приехали вдвоем в Санак с прощальным визитом накануне длительного отъезда в Соединенные Штаты. И вновь мудрые слова и рассудительные советы наставника смогли умерить ваше разочарование. Путешествие в незнакомую далекую страну несколько сгладило остроту в ваших отношениях. Вы стали привыкать к своему деятельному и в то же время покорному существованию подле слепоглухонемого. Вы с головой окунулись в кипучую жизнь Нового Света: с калейдоскопической быстротой сменяли друг друга штаты, города, лекции, конференции, интервью, выступления по радио, наконец, приемы, на которых вы с каждым разом блистали все ярче, расцветали все пышней. Каждый ваш шаг был триумфальной поступью вашей красоты. Безмолвное присутствие слепоглухонемого гиганта, который всюду неотступно следовал за вами, как верный пес или смиренный раб, еще более подчеркивало ваше очарование: по контрасту с безжизненным лицом ваша лучезарная улыбка сверкала еще ослепительней… В первые же дни пребывания за океаном у вас создалось впечатление, будто вы счастливы, Соланж. Вы даже написали об этом Ивону Роделеку, единственному вашему наперснику. Но однажды в Кливленде на вашем жизненном пути повстречался Джон Белл…

Интерес, якобы проявленный молодым американцем к экстраординарному случаю Жака Вотье, слепоглухонемого от рождения французского романиста, оказался лишь ширмой для прикрытия его вожделений, средством добиться той, кого он страстно возжаждал с первой же минуты встречи. Его ухаживания становились все более настойчивыми. Он катал вас одну в своей машине, против чего Жак нисколько не возражал: он не допускал и мысли, что вы можете его обмануть… И неизбежное случилось — спустя несколько месяцев после этой встречи в Кливленде светившиеся обожанием глаза неотразимого янки утонули в ваших глазах. Его губы лихорадочно шептали долгожданные слова любви. Вы наконец познали полноценного мужчину!

Молодая женщина смертельно побледнела. Ее несчастный муж испустил протяжный хриплый крик и попытался преодолеть ограждение, однако стражи удержали его.

— Я знаю, что заставляю своего подзащитного невыносимо страдать! — продолжал адвокат. — Будь это в его власти, он убил бы меня… Посмотрите на него, господа присяжные: вот он, подлинный Жак Вотье, который и впрямь становится чудовищем, но только тогда, когда встает вопрос о защите его, как он считает, безраздельной собственности: своей жены… А теперь взгляните на нее: она не в состоянии опровергнуть выдвинутое против нее серьезное обвинение в неверности. Что она может сказать в свое оправдание? Что поддалась на настойчивые уговоры молодого американца, потому что не могла смириться с мыслью всецело принадлежать мужчине, который даже не может ее увидеть?.. В этом трагедия стоящей перед вами молодой женщины. Только не подумайте, господа присяжные, будто Соланж была хоть немного влюблена в Джона Белла. Очень скоро отношения с молодым американцем, неотступно следовавшим за ней из одного города в другой, начали внушать ей ужас.

Мучаясь угрызениями совести, вы, Соланж Вотье, сделали все возможное и невозможное, чтобы порвать со своим, случайным любовником. Но тот и слышать ничего не хотел: он уже не мог обходиться без вас! К разрыву отношений вы стремились еще и потому, что боялись. Действительно, у Жака уже зародились смутные подозрения по отношению к Джону Беллу. К счастью, он и представить себе не мог, что вы ему неверны.

Чтобы избавиться от опасного любовника, вы уговорили мужа вернуться во Францию. Но вы не могли предвидеть того, что и на теплоходе встретите Джона Белла, который будет продолжать вас преследовать! Вы с мужем столкнулись с ним на палубе. Джон Белл объяснил, что едет во Францию с миссией помощи Европе! Право, весьма своеобразная помощь!..

Не желая встречаться с американцем, вы убедили мужа, что питаться лучше в каюте, и с тех пор выходили оттуда крайне редко. Однако уже назавтра Джону Беллу удалось подкараулить вас в коридоре, когда вокруг никого не было. Он умолял, грозил, требовал свидания. Вы в панике бежали. На какое-то время вам даже пришла в голову мысль о самоубийстве, но вы отогнали ее, подумав, что Жак не переживет вашу гибель. Ведь Жак не может жить без вас! Не лучше ли уничтожить Джона Белла? Мысль об искупительном убийстве крепко запала вам в душу. Невозможно себе представить, господа присяжные, на что может решиться честная женщина, которая раскаивается в допущенной ошибке!

Тем временем Джон Белл продолжал осаду. Стоило вам только открыть дверь каюты — и он тут как тут. Ваш муж благодаря великолепно развитому обонянию быстро обнаружил, что американец крутится возле вас — ведь его запах постоянно примешивался к вашему, — и вы в ужасе ожидали взрыва, который должен был прогреметь с минуты на минуту. Отчаяние толкнуло вас на решительную встречу с бывшим любовником.

Ваш муж, мадам, по своему обыкновению отдыхает на койке после обеда. Вы выходите на палубу подышать свежим воздухом. Быть может, вы положили в сумочку револьвер, который, как признались мне, всегда носите при себе в целях самозащиты. Направляетесь в каюту Джона Белла. План ваш прост: постучите в дверь — он с радостью откроет, попытаетесь убедить его в грозящей вам обоим опасности, будете умолять его оставить вас в покое и, быть может, уговорите — ведь осталось же у него в душе что-то человеческое. Иначе… Иначе — револьвер под рукой, в сумочке. Выстрелить, чтобы освободиться от кошмара раз и навсегда. Затем выбросить револьвер в иллюминатор, спокойно пройтись по верхней палубе, чтобы вольный ветер развеял запах Джона Белла, и вернуться в свою каюту, к супругу.

Увы, события развивались отнюдь не по вашему сценарию. Дверь в каюту Джона Белла была приоткрыта. Недоумевая, вы осторожно толкнули ее и окаменели при виде кошмарного зрелища: ваш любовник был распростерт на своей койке с перерезанным горлом. Объятая ужасом, вы, конечно, не обратили внимания на лежавший на столике у изголовья зеленый шелковый шарфик, как две капли воды похожий на ваш, который так любил гладить пальцами ваш муж… В безумном страхе вы кинулись прочь.

Прохладный воздух океана постепенно привел ваши мысли в порядок. Вы начали осознавать, что убийца вашего любовника опередил вас на считанные минуты, быть может на мгновение. Джона Белла, без сомнения, убили только что. Но кто? Неужели Жак? Но нет, это невозможно: оставив спящего мужа, вы направились кратчайшим путем прямо в каюту Джона Белла. Жак просто физически не мог опередить вас.

Кто же в таком случае зарезал американца? Впрочем, какая разница? Главное, что некто оказал вам неоценимую услугу, избавив от опостылевшего любовника, который неотступно преследовал вас своими ухаживаниями и угрозами… Успокоившись, вы вернулись в свою каюту. Но там подстерегал еще один сюрприз: в ней никого не было! Куда делся Жак? Почему он покинул каюту один, без вас, — ведь со времени отплытия из Нью-Йорка этого ни разу не случалось?

Минут двадцать спустя ваша озабоченность переросла в тревогу: что может делать Жак так долго? Где он? После напрасных поисков вы возвратились в каюту в надежде, что Жак уже вернулся. Но его там не было. Отчаявшись, вы начали опасаться самого худшего: не произошло ли несчастье? Вдруг Жак упал за борт? В сильном волнении вы побежали к судовому комиссару. Остальное нам известно.

В ходе расследования вы были вынуждены умолчать о происшедшем: рассказать о своем ужасном открытии означало бы признаться, что вы были в каюте американца! На вас могли пасть подозрения: быть может, вам это было безразлично, но вы не без основания опасались, как бы ваше признание о посещении Джона не открыло глаза Жаку на связь с американцем. А уж этого вы старались избежать любой ценой! Наконец, вы были сбиты с толку подробностями, сообщенными теми, кто начал расследование, а более того — странным заявлением Жака. Вы не могли понять смысла его слов: «Не тревожься! Я отвечу за все… Ты правильно сделала, что убила его… Я люблю тебя».

Если позволите, господа присяжные, мы вновь мысленно возвратимся к преступлению — на этот раз к той минуте, когда Соланж Вотье закрыла за собой дверь каюты, оставив мужа спящим на койке.

В тот день ее муж не спал. Он на приличном расстоянии, чтобы не привлечь внимания, последовал за ней, догадываясь, что она отправилась к американцу. Каким же образом он, слепой, пробирался за ней сквозь лабиринт лестниц и коридоров огромного корабля? Благодаря обонянию — чувству, обостренному у него до предела. Его жена пользовалась одними и теми же духами, запах которых он любил, — как и все слепые, он обожает духи. Для него было детской забавой идти «по запаху» по бесчисленным коридорам.

Впечатляющее, должно быть, зрелище: слепоглухонемой ощупью бредет по коридорам, взбирается и спускается по лестницам, а ноздри его раздуваются, безошибочно улавливая ведущий его запах! Дрожь пробирает, когда подумаешь, какие чувства обуревали Вотье во время его перехода по кораблю! Мысль об убийстве, вне всякого сомнения, возникла в его мозгу. Он понятия не имел, навстречу какой опасности бежит. Он еще не терял надежды, что жена сохранила ему верность, но сомнения его удесятерились… Как совершенно справедливо заключил господин прокурор, в сознании Жака Вотье во время этой безмолвной погони хищника, учуявшего близкую добычу, происходило чудовищное пробуждение. Самые низменные инстинкты, подавленные годами облагораживающего влияния Ивона Роделека, выползали наружу подобно омерзительным гадам… Вотье был готов на все, даже на убийство. Кого? Это пока было ему неведомо… Его или ее? Без сомнения, первого, кто попадет в его карающие руки… быть может, обоих! Так, увлекаемый запахом, шел он навстречу своей судьбе.

Добравшись до каюты Джона Белла, он в нерешительности остановился: как ни странно, запах духов отчетливо вел и в каюту, и дальше по коридору. Это сбило его с толку. Какой след вернее? Войти в каюту или продолжать путь по коридору? Наконец он толкнул приоткрытую дверь…

Проследуем теперь за ним в каюту. Два запаха, смешиваясь столь интимно, неопровержимо доказывали виновность обоих. Они тут… Они не уйдут от него. Уверенный в своей геркулесовой силе, Вотье даже не помышляет о том, чтобы использовать какое-либо орудие для убийства. Он задушит презренных!

Я настаиваю, господа присяжные, что следствие допустило серьезную психологическую ошибку при восстановлении картины преступления. Если бы убийство совершил Вотье, он проделал бы это отнюдь не ножом для разрезания бумаги, а собственными руками, могучими и ловкими! При проведении следственного эксперимента инспектор Мервель и его сотрудники должны были насторожиться: жест, воспроизведенный слепоглухонемым с точностью профессионального убийцы, оказался слишком совершенен. Удар явно был отработан, заранее отрепетирован за те полчаса, в течение которых Вотье оставался наедине с мертвецом. Вотье прекрасно знал, что дальнейшее будет в большой степени зависеть от того, насколько точно он «воспроизведет» смертельный удар. Нужно было внушить следователю уверенность в том, что он, Вотье, способен без труда воспользоваться ножом и, несмотря на слепоту, с первой же попытки нанести точный удар!

Вот когда следствие пошло по ложному пути… Однако вернемся к тому моменту, когда слепоглухонемой медленно входит в каюту, угрожающе раскинув руки в стороны… Вначале он натыкается на койку, теряет равновесие… рефлекторно выброшенными вперед руками упирается в распростертое тело, узнает его ненавистный запах, к которому, однако, примешивается, кроме витающего в каюте аромата духов Соланж, другой, куда более терпкий, — запах крови.

Вотье отшатывается, затем вновь протягивает руки к лежащему американцу… Его пальцы ощупывают грудь и медленно продвигаются вверх, к голове. На горле они замирают, окунувшись в теплую, вязкую жидкость — кровь! Пальцы ощупывают края зияющей раны на горле… Сомнений нет: это сделано ножом. Пальцы спускаются на грудь лежащего и замирают на сердце, словно прислушиваясь. Осязание не может обмануть: сердце не бьется. Американец мертв!.. Пальцы принимаются лихорадочно обшаривать койку возле трупа в поисках орудия убийства. И вот рука наталкивается на него. Вотье сразу же узнает нож для бумаги — таким он в собственной каюте разрезал листы в книгах, которые Соланж собиралась ему прочесть.

Но пальцы не успокаиваются: Вотье продолжает обшаривать все вокруг в надежде найти что-нибудь, что может послужить объяснением случившемуся. И обнаруживает на ночном столике нечто такое, от чего вмиг холодеет. Всего лишь шелковый шарфик, но он хорошо знаком его пальцам и пропитан запахом духов Соланж… Прямоугольник из шелка, который Вотье привык называть «зеленым шарфом», принадлежит его жене!

И его осеняет… Да, теперь все становится на свои места. Под каким-нибудь благовидным предлогом американцу удалось заманить Соланж в свою каюту, но когда он обнаружил свои истинные намерения, она стала сопротивляться… и, не желая уступать негодяю, нанесла ему удар первым, что попалось под руку: ножом для разрезания бумаги, который, наверное, лежал на ночном столике…

К несчастью, в пылу схватки Соланж потеряла свой зеленый шарф — он, незамеченный, спланировал на ночной столик. Теперь Жак Вотье понял, почему запах духов вел дальше по коридору: убив американца, Соланж в панике убежала на палубу, даже не подумав — до того ли ей было! — захлопнуть за собой дверь каюты, которая так и осталась приоткрытой. Теперь, когда мерзавец получил по заслугам, главное — любой ценой отвести от Соланж подозрение в убийстве! Нельзя терять ни секунды: того и гляди кто-нибудь объявится раньше, чем Жак успеет придать картине преступления надлежащий вид. Самый простой и самый надежный способ спасти Соланж от обвинения в убийстве — выставить преступником себя самого. Ведь он рискует самое большее несколькими годами тюрьмы… У кого хватит духу приговорить слепоглухонемого от рождения к смертной казни? К кому, если не к нему, применять суду магическую формулу: «Учитывая смягчающие обстоятельства…»? Да и метод защиты он изберет самый простой: упорное молчание, которое должно пронять судей и заронить в них сомнение. Приговор навряд ли будет чересчур суровым… Ну, а потом, выйдя из заключения, он вновь обретет свою верную подругу, с которой заживет счастливо и безмятежно, не опасаясь более никакого соперника…

Примерно такие мысли вихрем пронеслись в его взбудораженном мозгу. Не прошло и нескольких секунд, как он принялся за работу. Первым делом следовало избавиться от двух улик: от ножа, на котором наверняка остались отпечатки пальцев Соланж, и от ее зеленого шарфика. Шарфик он тут же выбросил в иллюминатор. Однако, когда очередь дошла до ножа, Вотье призадумался… После ареста у него обязательно спросят, как он, слепой, сумел им воспользоваться. Надо отрепетировать удар. Пальцы его стиснули ручку ножа, и рука рассекла воздух раз, другой, третий, погружая лезвие в уже распоротое горло… Вот теперь можно отправить нож вслед за шарфом Соланж: в безбрежный океан…

Оставалось «подписать» преступление собственными отпечатками пальцев, для чего он приложил свои перепачканные кровью пальцы везде, где только мог… Чтобы создать видимость ожесточенной схватки, он поднял мертвеца с койки и дотащил его до двери, умышленно опрокинув по пути пару стульев. Потом приоткрыл дверь, чтобы первый же, кто пройдет по коридору, обнаружил убийство и самозваного убийцу. Ожидание оказалось долгим, но он нашел в нем особый вкус: смаковал «свое» преступление, упивался торжеством… Я уже говорил вам, господа судьи, что только один раз в своей жизни Жак Вотье оказался подлинным чудовищем, и произошло это как раз во время ожидания. Он с пронзительной ясностью пережил в памяти все детали убийства, которого не совершал. Мысленным взором с ликованием созерцал, как его карающая длань обрушивается на подлого американца… Жак Вотье ни в чем не раскаивался: морально он тоже был убийцей Джона Белла…

Вот в чем состоит его преступление, господа присяжные! Бесспорно, тяжесть его велика, но судить за него Жака — не в ваших полномочиях.

Последние слова адвоката вызвали ропот у присутствующих. Даниелла была потрясена. Мысль о том, что человек столь выдающегося ума может обратиться в чудовище, способное убить во имя любви, ее странным образом взволновала. И робкое чувство восхищения, которое девушка понемногу начала испытывать к подсудимому, необычайно усилилось: какая женщина останется равнодушной при виде мужчины, подобного Жаку Вотье?

Виктор Дельо переждал, пока утихнет многоголосый гул, и с присущим ему спокойствием продолжил свою речь:

— Прошу вас, господа присяжные, взгляните на подсудимого! Как неузнаваемо изменилось его доселе бесстрастное лицо! На этот раз он не играет: его отчаяние неподдельно, безысходно. Только что вдребезги разбилась его мечта о неземной любви… К тому же он узнал, что Соланж не убивала своего любовника. Отныне ему нет никакой надобности взваливать на себя ответственность за чужое преступление… Господин переводчик, прошу вас, задайте подсудимому следующий вопрос: «Жак Вотье, правильно ли я описал обнаруженную вами картину преступления и ваши дальнейшие действия?»

Переводчик передал слепоглухонемому вопрос адвоката. Тот выпрямился во весь свой исполинский рост и принялся делать пальцами знаки, хорошо видимые всем присутствующим. Переводчик громко объявил его ответ:

— Совершенно правильно.

— В таком случае, — продолжал адвокат, — задайте ему последний вопрос, после чего мы оставим его в покое: «Жак Вотье, продолжаете ли вы настаивать на том, что пятого мая сего года на борту теплохода „Де Грасс“ вы убили Джона Белла?»

Жак Вотье ответил тем же способом:

— Я солгал, чтобы спасти жену. Я не убивал Джона Белла!

Раздавленный душевным страданием, он рухнул на скамью.

Адвокат же заговорил вновь:

— Теперь мне остается задать несколько вопросов госпоже Соланж Вотье. Ответьте, был ли Джон Белл вашим любовником?

Женщине стоило огромного труда еле слышно выговорить:

— Да, это правда…

— Приходили ли вы к нему в каюту пятого мая сего года примерно в два часа пополудни?

Несколько оправившись, Соланж ответила:

— Да… Я хотела добиться от Джона обещания, что он никогда больше не будет искать встречи со мной. Если бы он отказался, я бы, наверное, убила его. Но когда я вошла в каюту, Джон был уже мертв…

— Не припомните ли вы, лежал ли где-нибудь в каюте зеленый шелковый шарф?

— Не помню. Я была слишком потрясена видом убитого Джона, чтобы обращать внимание на такие мелочи…

Соланж спрятала лицо в руках, как бы пытаясь изгнать страшное видение; ее сотрясали рыдания.

Виктор Дельо вполголоса задал еще один вопрос:

— Вы не обнаружили пропажи своего шарфа перед тем, как было совершено убийство?

— Да, он исчез. Я точно помню, что в день отплытия из Нью-Йорка шарф был на мне. Но в тот же вечер он куда-то запропастился. Это меня расстроило. Жаку я ничего не сказала, ему нравился этот шарф… Ну, а потом мне было уже не до него…

— Итак, мадам, ваш зеленый шарф был украден у вас настоящим убийцей за три дня до преступления, чтобы, оставив рядом с трупом Джона Белла принадлежащую вам вещь, переложить ответственность за убийство на ваши плечи…

Долгими бессонными ночами я искал мотив этого столь тщательно подготовленного преступления, второй жертвой которого чуть не стали вы, мадам. Если бы ваш муж не выбросил в море зеленый шарф и не оставил в каюте отпечатков пальцев, вместо него на скамье подсудимых оказались бы вы!

Итак, кто-то желал погибели вам и молодому американцу. Но кто же? Кто-то, кому вы или Джон причинили зло… Преступником или подстрекателем преступления — а я настаиваю именно на втором из этих определений — мог быть либо отвергнутый вами, госпожа Вотье, любовник, либо бывшая возлюбленная Джона Белла, чье место вы заняли в его сердце.

Первое предположение я отбросил не сразу, хоть и был уверен, что ваша связь с молодым американцем вызвана минутной слабостью и является единственной в своем роде. И все же, признаться, одно время я спрашивал себя, не замешан ли в преступлении Жан Дони, с которым в Институте святого Иосифа вам довелось иметь малоприятное столкновение. Однако я установил, что в то время, когда на борту «Де Грасса» было совершено убийство, Жан Дони безотлучно исполнял свои обязанности органиста в соборе Альби. Методом исключения следовало остановиться на предположении о наличии соперницы. Когда я принял его в качестве рабочей гипотезы, все оказалось на удивление простым…

Пылкие чувства американца к прелестнице Филис Брукс заметно ослабли с того дня, как сей предприимчивый молодой человек свел знакомство с очаровательной француженкой. Филис, которая рассчитывала безраздельно владеть душой Джона скорее из корыстных побуждений — не будем забывать, что он был единственным сыном богатого и влиятельного сенатора! — наверняка испытывала недовольство, переросшее в ненависть, когда она убедилась, что Соланж Вотье полностью вытеснила ее из сердца Джона. Само собой разумеется, вам, госпожа Вотье, Джон Белл ни словом не обмолвился ни о существовании Филис, ни тем более о сценах ревности, которые она устраивала ему чуть ли не ежедневно. И, если вы начинали все больше сожалеть о том, что встретились с Джоном, он привязывался к вам все сильней. Узнав о вашем решении возвратиться с мужем во Францию, он притворился, будто наконец внял уговорам отца, сенатора Белла. Итак, Джон сел на тот же теплоход, о чем вы даже и не подозревали и, естественно, удивились, встретив его на палубе через несколько часов после отплытия из Нью-Йорка.

Не обошлось на корабле и без присутствия Филис, правда, незримого: на борту «Де Грасса» находился некто, имеющий к ней самое непосредственное отношение, — муж Филис!

События накануне отплытия «Де Грасса» развивались так: днем муж Филис вышел из дому. Зная, что он вернется лишь поздним вечером, Филис позвонила Джону Беллу и тоном, не терпящим возражений, пригласила его к себе. Джон, который всегда склонялся перед женщинами с сильным характером, не устоял и на этот раз. Быть может, он испугался, как бы любовница не закатила ему один из тех публичных скандалов, на которые столь щедра Америка, что нанесло бы серьезный урон престижу его отца, чья избирательная кампания была тогда в самом разгаре. Джон счел более благоразумным прийти к Филис и умилостивить ее чеком на кругленькую сумму. Молодой янки никогда не строил себе иллюзий относительно чувств Филис: больше всего ее привлекало в Джоне громкое имя его отца, а главное — его кошелек. Истая дочь Бродвея, обольстительная и коварная, ограниченная и алчная, она видела в каждом мужчине, клюнувшем на ее чары, всего лишь ходячую чековую книжку для оплаты ее прихотей, тем более что на мужа в этом смысле особо рассчитывать не приходилось.

Филис не утаила от Джона, что она замужем, но сказала, что супруга можно не принимать в расчет: он, дескать, из тех удобных мужей, главное достоинство которых — вечно быть в отъезде… Джон не знал даже, как зовут этого замечательного мужа: Филис представлялась всем под девичьей фамилией Брукс. Так было удобнее при ее не слишком почетной профессии.

После долгих препирательств, в которых каждый проявил себя отнюдь не лучшим образом, стороны сошлись на двадцати пяти тысячах долларов. Чек был выписан на предъявителя — с тем, чтобы Филис могла сразу же получить по нему деньги. На ее беду, в банке пришлось предъявить паспорт, выписанный на ее настоящую фамилию, фамилию мужа. Деньги Филис получила, но в банковской ведомости остался номер ее паспорта — бесценная находка для моего нью-йоркского корреспондента…

В ту минуту, когда Джон с изрядным облегчением собирался навсегда покинуть хозяйку квартиры, в двери щелкнул замок: раньше времени вернулся муж. Мужчины так и не увидели друг друга — на этом я настаиваю особо, — поскольку Джону Беллу удалось скрыться по пожарной лестнице, которой в Нью-Йорке снабжен почти каждый дом. Муж успел заметить лишь поспешно удалявшуюся фигуру мужчины, но это бегство само по себе было равносильно признанию в измене. Супругу оставалось лишь потребовать у своей половины разъяснений, что он со всей решимостью и сделал. Красотка Филис со стоном призналась:

«Это Джон… Джон Белл… Но больше мы с ним не увидимся; он отплывает завтра вместе со своей любовницей на том же теплоходе, что и ты…»

Джону Беллу так и не суждено было узнать, что муж Филис Брукс — француз, которого профессия обязывала каждый месяц ходить во Францию на теплоходе «Де Грасс»…

Часом позже состоялось примирение, и муж повел Филис ужинать в дансинг, чтобы весело провести последний вечер перед расставанием. Она охотно согласилась, довольная столь благополучной развязкой и в особенности тем, что получит свои двадцать пять тысяч, о которых муж так ничего и не узнал. В общем, она неплохо выпуталась из этой истории…

На следующий день муж Филис покинул Америку на борту «Де Грасса», который он знал вдоль и поперек, поскольку вот уже три года совершал на нем рейсы из Нью-Йорка в Гавр и обратно. Он досконально изучил расположение кают, превосходно ориентировался в лабиринте лестниц и коридоров и настолько хорошо знал порядки на теплоходе и обычное времяпрепровождение его пассажиров, что мог почти безошибочно предугадать их самые незначительные поступки, — короче говоря, до тонкостей разбирался в жизнедеятельности этого плавучего города. Для него не составило труда определить, в каких каютах расположились Джон Белл и чета Вотье. В первые же часы плавания он постарался запастись каким-нибудь предметом из обихода той, кого он решил выставить виновницей убийства: Соланж Вотье, новой любовницы Джона Белла.

Итак, сначала обманутый супруг убьет Джона Белла, потом не откажет себе в удовольствии телеграммой сообщить Филис о гибели Джона Белла: для ветреницы это будет неприятным сюрпризом и вместе с тем недвусмысленным предостережением, после которого она хорошенько призадумается, стоит ли заводить нового любовника… Чтобы обеспечить себе безнаказанность, он устроит так, что все подозрения падут на эту француженку, любовницу американца, для чего украдет шарф, в котором ее уже многие видели, а потом, когда все будет кончено, положит его на видное место в каюте убитого.

Задумано было неплохо. Но, на беду убийцы, его план удался лишь наполовину: если первая его часть, убийство, была осуществлена в соответствии со сценарием, то вторая провалилась благодаря чудесному — можно ли назвать иначе? — вмешательству Жака Вотье, который оказался первым и, как видите, единственным, кто попался на удочку изворотливого преступника. Остальное нам известно.

Кто по-настоящему удивился, так это красотка Филис, узнав из газет не только об убийстве на борту «Де Грасса» американского гражданина, но и о том, что убийца пойман и им оказался вовсе не ее муж, а муж соперницы! Тем более что накануне, в пять часов вечера, она получила краткую телеграмму, подписанную именем ее мужа и гласящую: «Разделяю ваше горе». Такое вот соболезнование…

Распечатав телеграмму, Филис была потрясена: она сразу сообразила, что произошло на теплоходе. Однако горевала недолго. Лишь бы этот болван, ее муженек, не попался, что было бы совсем некстати: полиция могла сопоставить кое-какие факты и, в частности, установить, что один из последних чеков, подписанных в Нью-Йорке Джоном Беллом, был предъявлен к оплате особой, носящей ту же фамилию, что и убийца! Уж в этом-то Филис кое-что смыслила! Поэтому, прочтя на следующий день первые газетные отчеты о преступлении, она удивилась, но в то же время успокоилась…

Теперь мы кое-что знаем о Филис Брукс. Остается лишь установить личность ее супруга, убийцы Джона Белла. Однако я позволю себе заметить суду, что дальнейшее присутствие здесь госпожи Соланж Вотье представляется излишним…

— Вы можете идти, мадам, — кивнул председатель Легри.

Когда Соланж вышла, Виктор Дельо продолжил:

— Для разоблачения преступника я считаю необходимым вызвать вновь в суд свидетелей обвинения из команды теплохода «Де Грасс» — в той же очередности, что была установлена господином прокурором в прошлый раз. Первым был, если я не ошибаюсь, стюард Тераль?

— Господин Тераль, — начал старый адвокат, когда стюард занял место свидетеля, — вы говорили нам, что первым обнаружили преступление?

— Да, это так…

— Когда вы увидели, что дверь в каюту Джона Белла приоткрыта, вы, должно быть, не особенно удивились?

— Как это?

— Да ведь вы уже в какой-то мере ожидали этого, господин Тераль! Но что вас действительно удивило, это представшее вашим глазам зрелище: повисший на двери мертвец и неподвижно сидящий на его койке Вотье!

— Верно…

— Тем более, — продолжал адвокат, — что эта странная картина не соответствовала тому, что вы оставили в каюте двумя часами раньше…

— Я не понимаю…

— Сейчас мы все поймем! — заверил его Виктор Дельо. — За два часа до вашего, будем говорить, «официального обнаружения» убийства вы вошли в эту же каюту с помощью универсального ключа, который есть у каждого стюарда. Вошли тихонько, чтобы не разбудить пассажира, наслаждавшегося в это время послеобеденным отдыхом… Привычки Джона Белла вы успели изучить… Итак, тот спал сном праведника, но был жив и находился в отменном здравии. На ночном столике у изголовья лежал нож для разрезания бумаги в форме изящного стилета. Во сне этот здоровяк, увы, не мог оказать никакого сопротивления и отошел в мир иной незаметно для себя: просто земной его сон перешел в сон вечный…

— Я не позволю вам!.. — прорычал стюард.

Последние его слова потонули в поднявшемся гвалте: все присутствующие повскакивали со своих мест.

— Тихо! — прокричал председатель Легри.

— Так вот, господин Тераль! — неумолимо продолжал Виктор Дельо. — Я официально обвиняю вас в том, что пятого мая сего года в тринадцать часов сорок пять минут вы убили Джона Белла в его каюте, перерезав ему сонную артерию с помощью ножа для разрезания бумаги, на котором ваших отпечатков пальцев не оставалось, поскольку вы действовали в перчатках. Потому-то вы и не побоялись оставить орудие убийства на ночном столике рядом с шелковым шарфом, украденным вами тремя днями раньше у госпожи Вотье.

— Я не понимаю ни слова из того, что вы говорите, — ответил стюард.

— Если вы ничего не понимаете, господин Тераль, отчего же так смертельно побледнели? Ну ладно, я помогу вам вспомнить, рассказав, как именно я вас «вычислил». Официальное следствие не принесло никаких результатов, и я провел собственное небольшое расследование. Я разыскал всех членов семьи Вотье, добрался до Института Санака, наряду с этим поднял также некоторые документы Всеобщей трансатлантической компании. Я получил список фамилий всех пассажиров, находившихся на «Де Грассе» во время того злополучного рейса, изучил все радиограммы, отправленные с его борта, и среди вороха поздравительных телеграмм и денежных переводов наткнулся на коротенькую телеграмму за подписью некоего Анри: «I share you sorrow», то есть «Разделяю ваше горе». Это несколько выспренное послание навряд ли привлекло внимание радиотелеграфистов «Де Грасса», которым и в голову не пришло сопоставить это «разделенное горе» с совершенным на борту убийством. Однако меня, старого буквоеда, оно насторожило. Я отметил, что некий Анри отправил телеграмму через полчаса после того, как было обнаружено преступление. Телеграмма была адресована некой Филис Брукс в Нью-Йорке. Я тотчас попросил одного моего старого приятеля, уже с четверть века живущего в этом городе, негласно навести кое-какие справки об этой таинственной незнакомке, которая разожгла мое любопытство. Вскоре я получил от него сведения о ее своеобразной профессии и последних связях. В этом списке фигурировало имя Джона Белла. Тогда же я узнал и о том, что три года тому назад Филис Брукс вышла замуж за некоего Анри Тераля, французского гражданина. Девичьей фамилией Филис пользовалась только для нужд своего ремесла. А телеграмма, отправленная с «Де Грасса», носила подпись «Анри». Согласитесь, совпадение по меньшей мере любопытное! Не найдя Анри в списке пассажиров, я попросил разрешения взглянуть на список команды, где и обнаружил имя «Анри» в сочетании с фамилией «Тераль» — он оказался стюардом по обслуживанию кают-люкс, одну из которых занимал Джон Белл! И все встало на свои места!

По залу прокатился восхищенный гул. Даниелла с обожанием смотрела на своего наставника, который, несколько смутившись, безуспешно пытался пристроить очки на носу. Он откашлялся, прочищая горло, и продолжил:

— Мой вывод прост: настоящий убийца Джона Белла — перед вами, у свидетельской решетки… В надлежащее время он, видимо, предстанет перед судом, и, боюсь, задача его защитника будет трудной — во всяком случае, для моих старых плеч она была бы непосильной. Свою же миссию защиты Жака Вотье я, смею надеяться, выполнил: подсудимый будет оправдан. Я ни от кого не жду благодарностей — ни от своего необычного клиента, которому причинил немало горя, открыв глаза на вероломство жены, ни от госпожи Соланж Вотье, которая вряд ли скажет спасибо за то, что я огласил некоторые интимные подробности ее жизни, ни, наконец, от родных несчастного слепоглухонемого, которые, конечно же, не простят мне, что в последний момент я сумел избавить подсудимого от быстрой и верной казни, предусмотренной статьей триста второй Уголовного кодекса, на применении которой с таким усердием настаивал господин прокурор. Единственный человек, который в глубине души, как мне думается, благодарит небо за ниспосланное мне вдохновение, — это многоуважаемый, скромный Ивон Роделек, чьими усилиями будничный поначалу ход настоящего процесса был вознесен в сферы самых высоких человеческих чувств…

6. ПРИГОВОР

Наконец-то Виктор Дельо смог облачиться в домашний халат и сунуть уставшие ноги в шлепанцы. Утонув в старом кресле и запрокинув голову назад, он, похоже, забыл о существовании своей юной помощницы.

— Вы, должно быть, устали, мэтр. Может, мне лучше уйти?

— Нет, нет, внучка, — ответил адвокат, не разлепляя век. — Побудьте еще немного: ваше присутствие действует на меня успокаивающе…

— Как я восхищена, мэтр! Вы не только спасли Жака, вы заставили его ощутить себя человеком! Из чудовища вы превратили его в существо, способное чувствовать и вызывать человеческие чувства в других…

— Что ж, нашелся хоть один человек, чьих ожиданий я не обманул!

— А как слушал вас зал! Все буквально глядели вам в рот: ведь вы олицетворяли собой само правосудие, становясь поочередно то полицейским, то следователем, то защитником, то обвинителем… Скажите, но почему бедного Жака не освободили сразу? Ведь он столько пережил! Неужели и эту ночь он проведет в тюрьме?

— Дитя мое, юстиция — обидчивая старая дама; ей досадно, что ее обвели вокруг пальца, и кто? Слепоглухонемой! Успокойтесь, не пройдет и трех дней, как Жак Вотье вернется к супруге.

— Вернется к супруге?! Я больше чем уверена, что он не пожелает жить с ней!

— Однако это необходимо, внучка… Что станется с ним без нее? Жак — парень с головой, он наверняка сообразил, что минутная слабость Соланж значит не так уж много в сравнении с той самоотверженностью, какую она проявляла начиная с детских лет. Лично я не представляю себе ни Жака без Соланж, ни Соланж без Жака…

— Ну, а вы, мэтр? Что вы будете делать дальше?

— Я? Пока что постараюсь заснуть так же крепко, как по молодости спите вы, внучка. Надеюсь, во сне ко мне не явится вся эта орава глухонемых, слепых, братьев ордена святого Гавриила, американских сенаторов, судебных медиков и девиц с Бродвея!

— Спокойной ночи, мэтр…

Однако уже с порога девушка вернулась и, помявшись, спросила:

— Мэтр, простите меня, но очень хочется, чтобы вы разъяснили одну подробность.

— Валяйте.

— Я до сих пор не могу понять, как вам удалось раскрыть тайну зеленого шарфа? Ведь Вотье выбросил его в море!

— Очень просто… Встретившись с Соланж Вотье на аллее розария Багатели, я, несмотря на близорукость, не преминул рассмотреть ее. Мое внимание привлекли главным образом две вещи: своеобразный запах духов и серый шелковый шарф на шее… Очень скоро я понял, что так сильно пахнет духами именно шарф, и в памяти всплыл отрывок из романа «Один в целом свете», который я читал накануне. В нем автор писал о жене главного героя примерно следующее: «Она часто укутывала шею зеленым шелковым шарфиком, который никогда не забывала надушить… У нее это было знаком внимания к мужу, который любил зеленый цвет, хотя никогда его не видел. Всякий раз, вдыхая нежный аромат, источаемый шелковым шарфом, он представлял себе, разумеется, на свой манер, зеленый цвет». Мысленно я тут же провел параллель между четой Вотье и двумя главными персонажами романа и сделал вывод, что автору книги, наверное, тоже нравится надушенный шарф, который носит его жена. Потом мысли мои приняли совсем иное направление: у меня к собеседнице была уйма других, куда более важных вопросов.

Прошло три дня, и я вновь встретился с Соланж Вотье — теперь уже здесь, в этом кабинете. Едва она вошла, как обоняние мое было разбужено тем же странным ароматом, а глаза невольно остановились на шарфе из серого шелка, повязанном поверх костюма. Я заключил из этого, что Соланж Вотье неравнодушна к этому шарфу, если только не взяла привычку носить его, чтобы сделать приятное мужу, подобно героине романа. Но почему в таком случае шарф этот серый, а не зеленый? Я заметил, что мне очень приятен этот запах. Она меланхолично ответила, что мужу он тоже нравится. И тогда я спросил: «Ваш муж знает, что этот шарф серый?» Она ответила: «Нет, мой муж всегда считал его зеленым. Ведь он, уж не знаю почему, обожает зеленый цвет… В его представлении он олицетворяет свежесть».

Видя, что я слушаю с интересом, она добавила, показывая на кусочек серой материи: «У этого шарфа есть своя маленькая история… Вы знаете, раньше у меня был точно такой же шарф, но зеленый — Жак купил мне его в Америке. Он очень им дорожил — во всяком случае, больше, чем я. Ему была приятна мысль, что я ношу этот шарф, он часто касался его и с нежностью ощупывал… К несчастью, на теплоходе, вскоре после отплытия из Нью-Йорка, шарф исчез. Жак мог придать этой пустяковой пропаже чересчур большое значение и увидеть в ней дурное предзнаменование, поэтому я тайком от него наведалась в судовую лавку в надежде найти похожий шарф взамен пропавшего… Мне повезло: я нашла почти такой же шарф — он и сейчас на мне. На ощупь шелк совершенно неотличим от прежнего, только цвет, как видите, другой. Но ведь Жак все равно никогда его не увидит! Я купила шарф, принесла его в каюту и обрызгала духами. Он так и не заметил подмены».

Я сказал, что на ее месте сделал бы то же самое, и разговор перешел на другую тему. Как далек я был тогда от мысли, что гвоздь всего — именно эта история с шарфом! Но потом начал размышлять, сопоставлять факты… Уж слишком много отпечатков пальцев оставил Вотье в каюте. Может быть, он сделал это специально, выгораживая настоящего убийцу? Но в чьем спасении мог быть заинтересован Вотье? Ответ напрашивался сам собой: ради жены, его несравненной Соланж… Таким образом, Джона Белла убила Соланж, и Вотье, видимо, получил этому подтверждение… Какое же? Шарф, черт побери, шарф, пропитанный духами Соланж, его фетиш, который она, вероятно, обронила в каюте американца и на который потом натолкнулись пальцы Вотье…

Но тогда встал новый вопрос: зачем Соланж убивать Джона Белла? Чтобы избавиться от него?.. Значит, между Соланж и американцем существовала тайная связь… Сама ли она убила или призвала на помощь сообщника? Разве такое эфирное создание, как Соланж, могло справиться со здоровенным парнем?.. Вот если бы убийцей был кто-то третий, желавший погибели Соланж не меньше, чем Джону Беллу! Тогда лучшим способом погубить их обоих было бы для преступника убить американца, а затем устроить так, чтобы все подозрения пали на Соланж. Для этого достаточно подбросить улику… Оставалось лишь выкрасть шарф, что он и сделал.

Необходимо было получить доказательство того, что Вотье действительно обнаружил рядом с трупом Джона Белла шарф своей жены. Вот почему накануне процесса я попросил Соланж явиться в суд с шарфом на шее. Мой план был прост: я постараюсь в нужный момент подвести Соланж так близко к подсудимому, чтобы он смог уловить запах пропитанного духами шелка… Останется проследить его реакцию. Как он отреагировал, вы видели не хуже моего… Он пришел в ужас, не понимая, каким образом злосчастный шарф, который, как он полагал, надежно захоронен в пучине Атлантики, вновь очутился на шее Соланж!

— Простите, мэтр, но как вы догадались, что Вотье от него избавился?

— Да я просто представил себя в шкуре нашего героя: что бы я сделал с такой уликой на месте Вотье? Просто-напросто выкинул бы ее в иллюминатор, и дело с концом!.. Ну, а теперь спокойной ночи, внучка.

Даниелла слушала его, но с каким-то отсутствующим видом. Она направилась к двери механически, как заводная кукла, и уже собралась было выходить, как вдруг Виктор Дельо, по-прежнему сидевший в кресле, позвал:

— Внучка, вернитесь… Мне не нравится ваш несчастный вид. Что случилось?

— Право же, ничего, мэтр! — поспешно возразила Даниелла.

— А почему у вас глаза на мокром месте?

— Уверяю вас…

Закончить ей недостало сил: она вдруг по-детски упала на колени и, уткнувшись лицом в подлокотник кресла, разревелась.

— Ну будет, будет же! — пробурчал Виктор Дельо и сделал то, на что она до сих пор считала его неспособным: погладил ее по голове. Потом заговорил вновь, но его ворчливый голос звучал уже совсем по-другому: — Так вы думаете, я ничего не понял? Старый пень вроде меня не способен догадаться о нежных и чистых чувствах, овладевших сердцем маленькой Даниеллы? Посмотрите на меня, — он за подбородок приподнял ей голову, — и послушайте: Жак Вотье, дитя мое, не принадлежит тому миру, где живем мы с вами. Вначале вы несправедливо питали к нему отвращение, но потом расчувствовались. Все это не так серьезно: просто в вас говорит пылкая южанка… А для того, чтобы посвятить всю свою жизнь слепоглухонемому от рождения, нужно обладать бесконечной готовностью к самопожертвованию. Вот этого Соланж не занимать. И то, что она уступила мимолетной слабости, по-человечески можно простить, тем более что подобного, я уверен, никогда больше не повторится: кризис миновал… Что касается вас, милая внучка, если хотите преуспеть в нашей профессии, никогда не позволяйте сердцу зажечься состраданием или иными человеческими чувствами к своему клиенту — короче говоря, не уподобляйтесь мне! Видите, к чему это приводит: перед вами жалкий старый неудачник!.. Ну, а сейчас топайте к себе, внучка, и обязательно с улыбкой на лице, чего бы вам это ни стоило после такой душевной травмы!

Погода стояла чудесная: апрель щедрой рукой разбросал набухшие почки по веткам чахлых парижских деревьев, во дворах и на подоконниках зачирикали воробьи, а Виктор Дельо водрузил на голову выгоревшее соломенное канотье. Свято соблюдая раз и навсегда заведенный порядок, старый адвокат одолел парадную лестницу Дворца Правосудия, пересек просторный вестибюль и направился к гардеробной адвокатов. Там он сменил канотье на шапочку и облачился в доисторическую мантию. Потерявший форму кожаный портфельчик, в котором покоилась неизменная «Газетт дю Палэ», окончательно довершил его облик. Жизнь Виктора Дельо вошла в проторенную колею.

При входе в Торговую галерею он столкнулся со старшиной сословия Мюнье, и тот воскликнул:

— Ба, Дельо, ты никак воскрес? Ну что, старина, как наши дела? Почти полгода носа не казал во Дворец! Еще бы: после такого триумфа в деле Вотье…

— Не будем преувеличивать… — скромно отозвался адвокат.

— Ничего себе! Весь Дворец и газеты только и твердили, что о тебе! В один день ты стал знаменитостью, и вдруг — как в воду канул! Что стряслось?

— Да ничего… Я сидел дома, терпеливо дожидаясь, чтобы ко мне начали сбегаться с заманчивыми предложениями…

— И много их теперь у тебя?

— Ни одного! В глубине души я другого и не ждал… А как ты думал? Я принадлежу к старой гвардии, а ее давно оттеснили локтями молодые карьеристы…

— Послушай, тебя надо встряхнуть! У меня есть для тебя еще одно сенсационное дело… Один калека ухлопал свою жену…

— Ты непременно хочешь сделать из меня адвоката Суда чудес! Нет уж, благодарю покорно! Видишь ли, я предпочитаю вернуться в добрый старый Исправительный суд…

— Ты что, спятил?

— Может быть… если только, наоборот, не образумился!

— Воля твоя, конечно… Однако это, надеюсь, не помешает тебе время от времени наведываться ко мне? У меня всегда есть в запасе недурные сигары…

— Ну, раз уж ты проведал мою слабость…

Виктор Дельо улыбнулся, и они раскланялись. Затем старый адвокат возобновил прогулку по Дворцу, заходя из одной канцелярии в другую, из палаты в палату, изучая объявления о делах. Спустя три часа он снял мантию, сменил шапочку на канотье, вышел из Дворца и смешался с толпой. Весенняя теплынь располагала к раздумьям. Виктор Дельо неспешно зашагал к дому по набережной Гранд-Опостен, вдоль лотков букинистов. Почти у каждого он останавливался и листал пожелтевшие страницы, время от времени поправляя очки, чтобы полюбоваться старинной гравюрой… Однако мыслями он был далеко отсюда, в Институте святого Иосифа, тоску по которому испытывал с тех самых пор, как побывал там. Вот где парит истинный покой, вот где забывается вся людская суета.

Добравшись до своего подъезда, он немало удивился при виде поджидавшего его человека: то был Ивон Роделек собственной персоной, в черной сутане и голубых брыжах, смущенно комкающий в нескладных крестьянских руках треуголку.

— Какой приятный сюрприз! — воскликнул адвокат, приглашая гостя в свою скромную квартиру. — Вот уж не ожидал! А ведь по пути из Дворца я как раз думал о вас, о ваших коллегах и учениках… Как дела у Жака?

— Хорошо. Даже очень хорошо… Сегодня я уже могу сказать вам, что он возвращается к счастью.

— Что ж, прекрасно! Я тоже считаю, что эти два существа просто созданы друг для друга.

— Я рад сообщить вам, что мне удалось уговорить Жака и Соланж вернуться на несколько месяцев в Санак, где сама атмосфера должна благотворно повлиять на их чувства друг к другу… Завтра мы все трое отправляемся туда на лиможском экспрессе.

— Замечательно… А вы, господин Роделек? Расскажите немного о себе. Как вы себя чувствуете?

— Старею, как и все… Даже в очках уже плохо вижу: глаза сильно сдают… да и на ухо совсем туг… Согласитесь, это забавно: после того, как мне — хорошо ли, плохо ли — удалось дать несчастным детям возможность видеть без зрения и слышать без слуха, я сам становлюсь слепым и глухим! И все же, если это меня постигнет, я возблагодарю Господа за то, что он дал мне по-настоящему ощутить себя в том же состоянии, в каком находятся мои бедные воспитанники…

— Вы никогда не изменитесь, господин Роделек…

— Вы тоже, дорогой мэтр!

— Это ли не привилегия всех стариков — немного походить друг на друга?

— Несмотря на огромное удовольствие от беседы с вами, я вынужден вас покинуть, — сказал Ивон Роделек, вставая. — Мне предстоит еще один визит…

— Держу пари, речь идет об очередном несчастном ребенке, которого вы намереваетесь увезти в Санак!

— Дорогой мой мэтр, вы выдающийся знаток психологии!.. Да, вы правы, меня ждет бедное дитя, так же от рождения лишенное трех чувств. Не знаю, удастся ли мне забрать этого ребенка в Санак, но у меня есть огромное желание покинуть мир не раньше, чем воспитаю своего двадцатого ученика…

Оставшись в одиночестве, Виктор Дельо переобулся в шлепанцы, укутался в свой халат, удобно устроился в любимом кресле и принялся перебирать в памяти дело Вотье: многочисленных свидетелей, из которых одни вызывали лишь презрение, а другие невольно вредили подсудимому от избытка благих намерений; кровожадного прокурора; спокойного, рассудительного председателя суда; наконец, своего несговорчивого подзащитного, замкнувшегося в упорном молчании… Потом он представил себе необычную группу путешественников, которые завтра займут места в лиможском экспрессе: Жак, Соланж, Ивон Роделек и его будущий новый воспитанник. Адвокат неплохо изучил старого учителя и был уверен, что тот не устоит перед потребностью взрастить еще один ум в тайной надежде разбудить душу несчастного… Спустя несколько часов эти четверо окажутся на крохотном вокзале Санака, где их встретит брат Доминик, как всегда улыбчивый и словоохотливый. Рассказывая свежие санакские новости, он подведет их к древней повозке, крытой черным брезентом, которая с незапамятных времен верой и правдой служит институту средством для поездок в город и доставки всего необходимого. Серая в яблоках лошадь, запряженная в эту повозку, дряхлостью может поспорить разве что с преданным Валантеном, совмещающим в институте должности садовника и кучера. Побывав там, Виктор Дельо уже знал, что на каждого из обитателей этого большого дома возложено по нескольку обязанностей, так что скучать без дела не приходится никому.

Продолжая свое мысленное путешествие в Санак, Виктор Дельо видел, как повозка подпрыгивает на ухабах, увозя своих седоков по тряской дороге навстречу счастью, а сидящий рядом с Валантеном на козлах брат Доминик раскланивается со всеми встречными, для кого этот ветхий шарабан давно стал привычной частью пейзажа.

Вот повозка останавливается перед большим порталом, над которым белыми буквами начертано: «Региональный институт глухонемых и слепых». Ворота отворяются, и повозка в последнем усилии преодолевает порог. Пока закрываются тяжелые створки, еще можно услышать цокот копыт и хруст гравия под колесами, затем воцаряется тишина: из-за высоченных стен не долетает ни звука…

Маленькое чудовище замрет в оцепенении, ожидая, пока неведомый добрый гений не откроет перед ним дорогу к свету… Ласковые руки Соланж придут на помощь старым морщинистым рукам Ивона Роделека и сотворят новое чудо, протянут первую ниточку, которая свяжет маленького слепоглухонемого с окружающей жизнью…

Примечания

1

Уголовный суд низшей ступени, в ведении которого находятся правонарушения и преступления средней тяжести. Тяжкие преступления рассматривает Суд присяжных. (Здесь и далее примечания переводчика).

(обратно)

2

Во французском суде помимо государственного обвинителя прокурора — обвинение поддерживает также адвокат, представляющий интересы потерпевшей стороны, — так называемый защитник гражданского истца.

(обратно)

3

В составе французского Суда присяжных — трое профессиональных судей (председатель и двое асессоров) и девять присяжных заседателей.

(обратно)

4

Ландрю А.-Д. — скандально известный в свое время преступник-маньяк, казненный в Париже в 1922 году по обвинению в зверском убийстве одиннадцати человек.

(обратно)

Оглавление

  • 1. ОБВИНЯЕМЫЙ
  • 2. СВИДЕТЕЛИ ОБВИНЕНИЯ
  • 3. СВИДЕТЕЛИ ЗАЩИТЫ
  • 4. ОБВИНЕНИЕ
  • 5. ЗАЩИТА
  • 6. ПРИГОВОР
  • Реклама на сайте

    Комментарии к книге «Чудовище», Ги де Кар

    Всего 0 комментариев

    Комментариев к этой книге пока нет, будьте первым!

    РЕКОМЕНДУЕМ К ПРОЧТЕНИЮ

    Популярные и начинающие авторы, крупнейшие и нишевые издательства