Пролог. «Шеф отдал нам приказ: лететь в Кейптаун»
Перед тем, как выйти из троллейбуса, он повернулся и громко, на весь троллейбус, но при этом проникновенно и даже с душевной доверительностью произнес:
— Старичок, я тебя умоляю: только не мысли шаблонно!
И вышел. Испуганно, как мальки перед щуренком, прыснула перед ним, расступилась толпа. Словно бы сами распахнулись при его приближении стеклянные двери метро.
Кинорежиссер-документалист Вадим Толкачев.
Троллейбус покатил дальше по Цветному бульвару, залитому свежим апрельским солнцем, а все пассажиры обернулись и с осуждением посмотрели на расположившегося на заднем сиденье долговязого белобрысого молодого человека, которому были адресованы эти слова. Под их взглядами он съежился и убрал из прохода длинные ноги, стараясь стать незаметней. Потом поскреб светлую щетину на подбородке, поморгал припухшими веками, которые делали его длинное лицо как бы немного заспанным, и виновато улыбнулся, извиняясь за свою привычку мыслить шаблонно, с которой он борется, но пока безуспешно.
Улыбка еще некоторое время держалась на его лице, а затем сменилась выражением хмурой брезгливости.
Это был довольно известный в Москве журналист Володя Лозовский. С кинорежиссером Толкачевым он познакомился три часа назад в кабинете главного редактора творческого объединения «Экран» Центрального телевидения, и по всему выходило, что им предстояло провести ближайшие месяцы в плотном творческом общении в процессе работы над документальным телефильмом о славных делах Ленинского комсомола.
Ни сама работа над фильмом о славных делах Ленинского комсомола, ни перспектива творческого общения с Толкачевым никакого энтузиазма у Лозовского не вызывали, и только позже он понял, что в тот день его судьба начала выворачивать на новую колею. А через восемнадцать лет, в ночь с восьмого на девятое мая, когда ему не хотелось жить, память вернула ему этот день как один из самых счастливых дней его жизни.
В тот день все было счастьем — ранняя московская весна, черные липы на Цветном бульваре, полупустой, наполненный солнцем, троллейбус и даже этот мудак, кинорежиссер-документалист Вадим Толкачев с его напутствием:
— Старичок, я тебя умоляю: только не мысли шаблонно!
Если все виды советского искусства выстроить в ряд по количеству жулья, которое при этом искусстве кормилось, первое место заняло бы документальное кино. В театре даже за большую взятку не возьмут к постановке пьесу, в которой актерам нечего играть, а директору нечем привлечь зрителя. Чтобы издать роман о положительном герое из рабочего класса, его нужно было сначала написать и только потом думать, в какой форме подсунуть взятку редактору. В художественном кинематографе взятка еще выступала в стыдливой личине соавторства, но подлинной царицей, бесстыжей, как Клеопатра, взятка была в документальном кино.
Чтобы сварганить десяток страниц сценария и получить за него тысчонку-другую гонорара, на который средняя семья могла безбедно жить несколько месяцев, достаточно было своими словами пересказать какую-нибудь газетную статью или очерк. Главное — тема и адрес. Сценарий был нужен всего лишь как отправная точка процесса: по нему составлялась смета, формировалась съемочная группа. Остальное значения не имело. Все равно будет снято не то и не так, а на монтажном столе и то, что снято, так переиначится, что от первоначального замысла не останется и следа. В такой ситуации решающим становился не талант сценариста, а его отношения с редактором. Лучше — с главным.
Журналистика в этом ряду никак не была представлена, потому что никому и в голову не приходило давать взятку за то, чтобы статья была напечатана. А если сказать тогда, что взятку — и не в «деревянных», а в «зелени», — можно получить за то, что статья не будет напечатана, никто вообще не понял бы, о чем речь.
В замкнутый, как каста египетских жрецов, плотно закрытый для посторонних мир документального кино Лозовский попал случайно и неожиданно для себя сразу прославился.
Незадолго до этого он ушел из штата молодежного журнала, где несколько лет после МГУ проработал разъездным корреспондентом. Ушел в никуда, «на творческую работу» — на вольные хлеба, так это называлось. Совсем уж невмоготу стало лудить бодрые комсомольские очерки и писать к датам статьи за секретарей ЦК ВЛКСМ. Мало того, что гонорары за статьи получали сами секретари, так они еще и мотали нервы придирками: недостаточно талантливыми казались им их статьи, искрометности не хватало. Он хотел написать книгу.
Серьезную, честную. Он хотел подвести в ней итог двадцати восьми лет своей жизни и тем самым ее как бы овеществить.
Он понимал, что уход из редакции вряд ли упрочит его авторитет в семье, в которой властвовала теща, врач-стоматолог, морально задавившая своими заработками и мужа-инженера, и безвольную дочь. Сын, рождению которого он радовался, еще до своего появления на свет стал главным и единственным центром жизни всей семьи. Володя все чаще чувствовал себя трутнем в пчелином улье, который сделал свое дело и стал ненужным.
Но все же такой резкой реакции он не ждал. Его стремление к творческой свободе было воспринято как последняя низость. Теща сообщила ему все, что о нем думает. А думала она, что он возомнивший о себе плебей, алкоголик и тунеядец, а ее девочку соблазнил и женился на ней только из-за московской прописки. Тесть безмолвно страдал. Жена сидела с каменным лицом. Трехлетний сын испуганно жался к матери. Возомнивший о себе плебей молча все выслушал и ушел в стенной шкаф, который служил ему кабинетом.
Утром он поехал на квартирную биржу в Банном переулке, снял у пожилой проводницы поездов дальнего следования восьмиметровую комнатенку с телефоном в Гольянове и в тот же день перевез туда все свое имущество. Оно уместилось в двух чемоданах. В одном была одежда, в другом бумаги и книги. Еще из имущества была пишущая машинка «Эрика».
Первое время он упивался свободой, но очень скоро понял то, что через несколько лет понял весь советский народ: свободой сыт не будешь. Свобода веселит, но не кормит. Тут-то ему и позвонил приятель, выпускник ВГИКа. Он предложил написать для творческого объединения «Экран» сценарий документальной двухчастевки о Кронштадте — городе, до той поры закрытом для киношников по причине дислокации там главной военно-морской базы Балтийского флота. Благодаря связям отца, писателя-мариниста, ему удалось пробить разрешение на съемки в Кронштадте. В ГлавПУРе ВМФ идею создания документального фильма о Кронштадте одобрили, но потребовали, чтобы автором сценария был журналист с именем, а не те сценаристы, которых им настойчиво предлагал «Экран». Цикл очерков о десантниках 40-й армии, выполнявшей интернациональный долг в Демократической Республике Афганистан, который Лозовский после трехмесячной командировки опубликовал в своем журнале, решил дело в его пользу. Его утвердили автором сценария фильма о Кронштадте, а его приятеля — режиссером-постановщиком.
Они съездили в Кронштадт, покатались на торпедном катере, попьянствовали с гостеприимными военморами, погуляли по городу, с первых шагов покорившему своеобразным смешением штатского и военно-морского быта.
Морской собор, полуденная пушка, танцы в матросском клубе, где юные морячки отплясывали рок-н-ролл под волчьими взглядами комендантского патруля. Фильм сняли быстро, его благосклонно приняли на всех начальственных уровнях «Экрана», посмотрели и одобрили председатель Гостелерадио и его первый зам.
Был назначен день показа представителям ГлавПУРа ВМФ. И разразилась гроза.
Два контр-адмирала и капитан первого ранга, прибывшие в Останкино на просмотр, были от возмущения вне себя. Они ждали, что кино будет военно-патриотическое, о твердыне, а фильм получился элегический, туристский. Хотя, конечно, без военно-патриотической темы не обошлось. В шквале обвинений как-то потонула, прошла незамеченной фраза: «А что там у вас за чушь собачья насчет Цусимы?!» Это был полный облом. Но фильм уже стоял в программе, и экрановское начальство принялось рьяно убеждать гостей, что имеет право на существование и такой взгляд на Кронштадт. Все замечания будут учтены, но военно-патриотическая тема слишком серьезна, чтобы ее можно было решить в двухчастевке. Она будет включена в планы «Экрана», совместно с ГлавПУРом, расширенно, лучшие наши кадры. Уболтали.
Поздно вечером, накануне дня премьеры, какое-то нехорошее предчувствие закралось Володе Лозовскому в душу. Он нашел дикторский текст, а в нем фразу, которая вызвала адмиральскую «чушь собачью». Там было про славный андреевский флаг, «овеянный легендарными победами русского флота при Синопе, Гангуте и Цусиме». Он долго всматривался в эту фразу, моргал своими сонными веками, ерошил волосы и даже скреб в затылке, пытаясь понять, что, собственно, так взбеленило адмиралов в этой безликой, как лозунг, привычной любому нормальному уху публицистической трескотне. Потом прочитал ее как фразу, а не как лозунг. И обмер. Схватил энциклопедию, раскрыл на букве «Ц»:
«Цусимское сражение 14–15 мая 1905 года в Корейском проливе у острова Цусима во время русско-японской войны… В ходе боя японские корабли, последовательно сосредотачивая огонь по головным кораблям 2-й Тихоокеанской эскадры под командованием вице-адмирала Рожественского, потопили четыре броненосца и нанесли повреждения всем остальным кораблям… Несмотря на мужество и героизм русских моряков, русская эскадра была полностью уничтожена».
Лозовский спикировал на телефон, как коршун на полевую мышь. Режиссер, к счастью, был дома. Он целую вечность ошеломленно молчал, потом выдохнул: «Твою мать!» И бросил трубку. Как позже выяснилось, он примчался на телевидение, исхитрился проникнуть в аппаратную и вырезал из эфирной копии фильма злосчастную Цусиму. Этот поступок был настолько беспрецедентным, что, когда все раскрылось, начальство совершенно не знало, как на него реагировать. Поэтому ему даже выговора не объявили.
Фильм показали по первой программе. Атмосфера скандала придала премьере некоторую пикантность и сделала начинающего сценариста широко известным в узких кругах. Экрановские редакторы встречали Лозовского улыбками, переходящими в злорадные ухмылки. Ухмылялись не над ним, а над начальством, которое на всех уровнях принимало фильм и не заметило этого чудовищного ляпа. И после этого долго еще, когда случались нелепые накладки, в «Экране» разводили руками и говорили:
— Цусима!
Таким был дебют Лозовского в документальном кино. Он открывал неплохие финансовые перспективы, и поначалу ничего не предвещало осложнений. Его просили принести заявку, обсуждали идеи, но очень быстро наступило похолодание. Его идей никто не воспринимал, слушали вполуха, а потом и вовсе начали его сторониться. Происходило что-то непонятное. Своим недоумением он поделился с приятелем, режиссером фильма о Кронштадте. Тот предположил:
— Может, ты мало дал?
Лозовский удивился:
— Нужно было дать?
Приятель удивился еще больше:
— Это ты у меня спрашиваешь?
— Сколько? Кому? Как?
— Ну, знаешь! Как сказала одна французская куртизанка епископу: «Если вы, ваше преосвященство, этого не умеете, то я вас этому научить не могу!» Все стало ясно. Взяток Лозовский никогда не брал, потому что не давали.
И не давал сам. Поэтому не умел. И учиться не собирался. Не потому, что считал это безнравственным, а потому что знал, что у него не получится. Он будет мямлить, смущаться, терять лицо. И взятка, которая должна перепархивать из рук в руки, как весенний жаворонок, и радовать сердца, превратится в нечто тяжелое и постыдное — и для него самого, и для того, кто ее возьмет. Есть люди, которым умение давать взятки дано, а есть, кому не дано. Лозовский знал, что ему не дано.
Но его отношения с документальным кино на этом, как ни странно, не закончились, а приняли причудливо извращенную форму. В конце каждого квартала раздавался телефонный звонок из Останкина:
— Не хотите поработать над документальным фильмом?
Он не хотел, но жить было надо, за комнату платить было надо, деньги на сына давать было надо, чтобы сохранить хотя бы остатки самоуважения. Поэтому он бодро отвечал:
— Жажду! Документальное кино — это моя страсть!
Повод для звонка был всегда одинаковый. В «Экране» или на какой-нибудь периферийной студии, где ЦТ размещало заказы на документальные ленты, случался прокол: фильм не вытанцовывался. После многочисленных приемок, переделок и новых приемок его заворачивали. И наступал момент, когда ни режиссер, ни сценарист уже не в состоянии были понять, что они наснимали и чего от них требуют. А фильм стоял в плане, на него были затрачены немалые деньги, поэтому его нужно было сдать любой ценой. Подключить к доработке маститого сценариста не было никакой возможности, потому что ни один уважающий себя профессионал пальцем не шевельнет за те копейки, которые оставались в смете фильма. Вот тут о Лозовском и вспоминали. Он называл это: работать пожарником.
Сама работа заключалась в том, что он приезжал на студию, незамыленным глазом смотрел материал, потом изобретал какую-нибудь незамысловатую сюжетную схему, монтажница склеивала, а он писал дикторский текст, за который ему и платили. И шли на сдачу. Нет ничего приятней, чем сдавать работу, в которой все изо всех сил стремятся увидеть достоинства и не замечать никаких недостатков, ни Боже мой. Человеку, который не умеет и не любит давать взятки, только так и можно было работать в документальном кино.
Так он и работал.
Звонок из «Экрана», предваривший знакомство Лозовского с кинорежиссером Толкачевым, был необычным. Квартал только начался — нечему еще было гореть.
Звонила заведующая сценарным отделом «Экрана», женщина властная, лишенная сантиментов, сухая, как вобла. В уходящей за облака, как Останкинская телебашня, иерархии ЦТ она стояла на нижней ступеньке, но перед ней заискивали даже самые известные сценаристы, потому что от нее зависело распределение заказов, обойти ее было нельзя.
Берет ли она взятки, было доподлинно не известно, все были уверены, что берет, только не знали, в какой форме. Лозовский склонен был думать, что может и не брать, сознание собственной власти давало ей тот душевный комфорт, который — для тех, кто понимает, — ничуть не менее ценен, чем комфорт житейский.
Для нее, привыкшей иметь дело с мэтрами советского документального кинематографа, ваявшими двадцатисерийные нетленки на тему «Кабинет Ленина в Кремле», Лозовский был величиной малоразличимой — чем-то вроде охранника на вахте. Так что сам факт ее звонка был актом многозначительным.
Она сказала:
— Как вы, может быть, знаете, в стране сейчас идет важная политическая кампания.
В стране все время шли важные политические кампании, поэтому Лозовский позволил себе уточнить:
— Какая именно?
— Обмен комсомольских билетов.
— Конечно, знаю. Я очень внимательно за ней слежу.
— Да? — с некоторым недоверием спросила вобла.
— Вы сомневаетесь? — удивился и даже слегка оскорбился Лозовский.
— Центральный комитет комсомола попросил нас снять на эту тему документальный фильм, — немного помолчав, продолжала вобла. — Мы пошли навстречу, изыскали в плане три части. По рекомендации ЦК написание сценария мы поручили видному журналисту, бывшему работнику ЦК ВЛКСМ.
— Кому, если не секрет?
— Альберту Попову.
Этого видного журналиста Лозовский хорошо знал. Он был главным редактором того самого молодежного журнала, из которого Лозовский уволился через некоторое время после того, как его возглавил Попов. В понимании Попова комсомольская тематика, сопли с сахаром, превращалась вообще в сахарин с соплями. А поскольку, как всякий творческий человек, Попов был болезненно ревнив к чужому успеху, это сделало невозможным совместное существование в одном журнале его и Лозовского. Незадолго до этого Володя стал лауреатом поощрительной премии конкурса ВЦСПС и Союза журналистов СССР на лучшее произведение о рабочем классе и колхозном крестьянстве. Премии хватило только на то, чтобы обмыть ее в ресторане Центрального дома журналиста, но сама медалька была красивая, похожая на знак лауреата Государственной премии. Лозовский цеплял ее, когда ходил выручать попавших в вытрезвитель приятелей. Иногда помогало.
Медалька вскоре потерялась, о премии забыли. Но Попов не забыл. Он начал грузить Лозовского статьями секретарей ЦК ВЛКСМ и других высокопоставленных комсомольских функционеров, мотивируя это тем, что только ему, лауреату, он может поручить эту ответственную работу. В конце концов Лозовскому это осточертело, тогда-то он и подал заявление об увольнении «в связи с переходом на творческую работу». Попов заявление подписал, но вид у него при этом был явно растерянный. Всю жизнь он мертвой хваткой, как за спасательный круг, держался за должность. Творческая работа представлялась ему тучной нивой, на которой растут лавры, только стяжай. И получалось, что он сам толкнул Лозовского на эту ниву. Никаких лавров на этой ниве, скудной, как солончаковая степь, не было и в помине, но при встречах с Поповым Лозовский делал вид, что все о'кей, чем всегда сильно портил настроение этому видному журналисту.
— Сценарий Попова нас не вполне удовлетворил, — скорбно, как об утрате близкого человека, сообщила вобла.
— Павка Корчагин, Днепрогэс, Магнитка, молодогвардейцы, целина, БАМ, — отбарабанил Лозовский. — Я ничего не пропустил?
— Может быть, вы сначала дослушаете? — сухо, с нескрываемым раздражением спросила она, как бы напоминая о разделяющей их дистанции.
— Ценю вашу деликатность, — заверил Лозовский. — В наших грубых журналистских кругах в таких случаях говорят: «С тобой хорошо говно есть, ты все время забегаешь вперед».
Он произнес это тем внешне любезным, а на самом деле ироническим, на грани хамства, тоном, на который мгновенно переходил, сталкиваясь с любыми проявлениями неуважения к себе. Нельзя сказать, чтобы он так уж сильно себя уважал, для этого было мало причин. Гораздо больше причин было для недовольства собой, даже для презрения к себе за те вольные и невольные прегрешения перед своей совестью, что копятся в памяти человека, как соли тяжелых металлов в костях, и людям пожившим терзают сердце в бессонницу, а молодым с похмелья.
Но Лозовский считал, что это его личное дело, и то, что он знает о себе, никого не касается, а меньше всего — воблы.
Вполне сознавая свою малозначительность в «Экране» и принимая ее без уязвления, как некую данность, в общении с воблой и вообще со всеми начальственными лицами он держался так, как держится с руководством научно-исследовательского института уборщица, знающая свою незаменимость на своем месте: вас, ученых, как собак нерезаных, а того, кто будет убирать за вами за ваши гроши, поди поищи. В конце концов, это вобла позвонила ему, а не он ей. И он прекрасно знал, что не получит ничего сверх того, что заработает, а получит меньше, как это бывало всегда.
— Могу я продолжить? — спросила она так же сухо, но уже без начальственного раздражения.
— Продолжайте, — разрешил Лозовский. — Я слушаю вас очень внимательно.
Слушать, собственно, было нечего. Сценария нет. Сметы нет. Режиссера нет. Группы нет. А срок запуска фильма в производство был вчера.
— Денег тоже нет? — с привычной безнадежностью предположил Лозовский, приученный, как таракан, довольствоваться крошками от гонорарного пирога.
— Деньги есть. Пятьдесят процентов за сценарий. Попову еще не заплатили, но заплатить придется. И сто процентов за дикторский текст.
— Это вдохновляет, — оживился он. — Название?
— «Ты на подвиг зовешь, комсомольский билет».
— Гениально! Я весь в вашем распоряжении.
— Завтра в десять у главного редактора.
— Буду.
А что еще он мог ей сказать?
За свободу всегда приходится платить несвободой.
Пока он добирался до Останкина на автобусе, метро и троллейбусе, в голове у него сложилась конструкция будущего фильма. Пять небольших новелл.
О людях ярких, интересных всем. Юная балерина из Перми, блистательно начавшая свой первый сезон в Большом театре. Молодой физик из Дубны, получивший Ленинскую премию. Молодой летчик-космонавт. Молодой рабочий, вставший на пути ростовских бандитов и погибший от их пули, — об этом деле тогда много писали. И кто-нибудь еще. Все комсомольцы, ибо кто же у нас не комсомолец? «Ты на подвиг зовешь, комсомольский билет».
Эту идею он и изложил в кабинете главного редактора творческого объединения «Экран».
— А что, мне нравится, я даже не ожидал, — энергично заявил Толкачев, приглашенный на совещание в качестве постановщика будущего шедевра. — Но почему только три части? Пять новелл — это как минимум пять частей! Нужно ли говорить, какая огромная идеологическая нагрузка ложится на наш фильм?
Он говорил еще довольно долго и горячо, хотя все сразу все поняли. Три части — это короткометражка. От трехсот до пятисот рублей за часть сценаристу и столько же постановочных режиссеру. А пять частей — это уже полнометражный фильм, и оплата за каждую часть — от пятисот до тысячи. Было за что бороться.
Но главный редактор был из тех, кого дешевой публицистикой не прошибешь. Если заведующая сценарным отделом была вобла, то главный был сом.
Он флегматично выслушал вдохновенную толкачевскую тираду и сказал:
— Три части — все. Двух лишних частей в плане нет.
— В Центральном комитете комсомола нас не поймут! — сурово предупредил Толкачев.
Лозовский ожидал, что сом шуганет из кабинета этого нахального щуренка, но тот немного подремал и предложил решение, не лишенное бюрократической элегантности:
— Пусть напишут письмо председателю Гостелерадио. Как он решит, так и будет. А еще лучше — пусть финансируют картину. Тогда хоть десять частей.
— Письмо-то напишут, у них не заржавеет, — заметил Лозовский. — А насчет финансировать — сомневаюсь.
— А вы попробуйте, — посоветовал сом.
— И попробуем! — с угрозой пообещал Толкачев. — Сегодня же!
На этом совещание закончилось.
В ЦК комсомола их встретила ответ-организатор отдела культуры, энергичная пожилая девушка Ира, и сразу внесла ясность:
— Письмо напишем. Финансировать не будем. Телевидение существует на деньги налогоплательщиков, а большинство из них — молодежь. Так что нечего.
Второе. Что делать со старым сценарием? Нельзя из него хоть что-то использовать?
— Ни строчки, — отрезал Лозовский.
— Но ведь тебе за половину денег тоже работать не резон, правильно?
— Правильно, — подтвердил он, охотно простив ей за такую постановку вопроса панибратское «ты».
— О чем мы говорим? Давайте говорить о фильме! — нетерпеливо предложил Толкачев. Понятно, что деньги сценариста его мало интересовали, но, по мнению Лозовского, он мог бы не демонстрировать этого так явно.
— Сейчас поговорим, — отмахнулась девушка Ира. — Как же быть? Алик Попов работал, ему нужно заплатить. Каждый труд должен быть оплачен. Правильно?
— Все, что Алик Попов получил в жизни, он получил от комсомола, — раздумчиво проговорил Лозовский. — Квартиру. Должность. Машину. Может, пора ему сделать что-нибудь для комсомола бесплатно?
Она с уважением на него посмотрела:
— Мысленно аплодирую. Так я ему и скажу. Ты случайно на комсомоле не работал?
— Работал, — почти не соврал Лозовский. Его действительно однажды выбрали членом райкома комсомола по квоте для молодой творческой интеллигенции, но сразу выгнали за то, что на пьянке после отчетно-выборной конференции он набил морду инструктору орготдела. Хотели выгнать и из комсомола, но тогда пришлось бы выгнать и инструктора, так как в тот вечер он тоже был на бровях, хватал комсомольских активисток за сиськи, за что и схлопотал.
— Так ты, оказывается, наш братишка! — обрадовалась девушка Ира. — Я и вижу: умеешь решать вопросы. А теперь о фильме. Мне все нравится. Кроме одного. Для чего про бандитов?
— Не про бандитов, — решительно возразил Лозовский. — Про комсомольца, который встал на пути бандитов.
— Все равно. Получается, что пятая часть нашей жизни связана с бандитами. Это правильно? Это неправильно! А балерина? А физик? Они прекрасные люди, но где рабочая молодежь? Где молодые сельские труженики?
Где молодые строители? Ко дню Победы откроют сквозное движение по БАМу.
Огромное событие! Как можно в фильме обойтись без него?
— Тогда уж нужен и шахтер, и нефтяник, — подсказал Лозовский. — А как без ткачихи?
— И ткачиха нужна! — одобрила она, не заметив иронии. — И молодой воин!
Физик и балерина тоже пусть будут. Но на своем месте!
Через час на листе перед ней красовались двенадцать фамилий и адресов героев будущего фильма. От БАМа (молодой строитель) до Северодвинска (молодой воин). От Тюмени (молодой нефтяник) до Кулунды (молодой колхозник).
Был даже Термез (молодой хлопкороб). Физик не влез. Про бандитов и говорить нечего. Такой прыти не ожидал даже Толкачев. После ожесточенных споров список удалось умять до восьми фамилий. На этом этапе вылетела балерина.
Глухая душевная тоска охватила Лозовского. Он заранее ненавидел героев будущего фильма. Он ненавидел молодого воина из Северодвинска, молодого хлопкороба из Термеза, молодую доярку из деревни Парашино Мухосранского района Смоленской области. Но особенную ненависть и отвращение почему-то вызывали у него молодые строители БАМа. Не те, кем они были в действительности, а те, какими будут на экране. Исполненные решимости. Не ведающие сомнений. Молодыми сердцами преданные идеям.
Единственное, что Лозовского утешало — то, что теперь уж наверняка фильм будет полнометражным с соответствующей оплатой.
Письмо из ЦК комсомола с просьбой увеличить объем фильма до пяти частей в тот же день было подписано секретарем по идеологии и передано в приемную председателя Гостелерадио, а еще через неделю спустилось в «Экран». К этому времени уже был утвержден сценарный план, по нему составлена смета, сформирована съемочная группа. Она с великой помпой, талантливо срежиссированной Толкачевым, — как на подвиг, к которому зовет комсомольский билет, — готовилась к отъезду в Тынду, чтобы увековечить первый поезд, который в сороковую годовщину победы советского народа над фашистской Германией пройдет по БАМу.
На письме стояла резолюция председателя Гостелерадио:
«Разрешаю увеличить объем фильма до пяти частей».
И приписка:
«С оплатой авторского гонорара по ставкам короткометражного кино».
Толкачев смотрел на приписку, мучительно трудно постигая заключенный в ней смысл.
— Знаешь, как это называется? — пришел ему на помощь Лозовский. — Пошли по шерсть, вернулись стрижеными. Ты не просил его не мыслить шаблонно?
Толкачев злобно промолчал, а на другой день улетел в Будапешт, где шел фестиваль спортивных фильмов, в конкурсной программе которого была его короткометражка про фигуристов. Съемочная группа вылетела на БАМ без него. В Тынду она прилетела девятого мая, а торжественный поезд по «дороге века» прошел восьмого мая. Чему Лозовский мысленно поаплодировал. Рассудив, что теперь ему незачем торопиться с поездкой, он сдал в кассу авиабилет и ушел в телефонное подполье.
Весна в тот год была ранняя, дружная. Зеленым дымом затянуло березы, вспыхнули тюльпаны, на Москву опускались синие вечера. После бурных совещаний в ЦК с пожилой девушкой Ирой и мельтешни на телевидении Лозовский предавался творческому безделью, обдумывая будущую книгу. Сознание того, что эти дни он как бы украл и они вот-вот кончатся, сообщало его времяпрепровождению сладость запретного плода.
Незаметно прошла неделя. Толкачев все еще стяжал свои мелкие лавры в венгерской столице, съемочная группа сидела в Тынде и абсолютно ничего не делала. Присутствие там Лозовского ничего бы не изменило, потому что ни один оператор даже камеру не расчехлит без приказа режиссера, а уж снимать по указаниям сценариста — такого даже допустить было нельзя. Это помогало Лозовскому успокоить свою совесть, с которой он давно уже научился находить общий язык. На телефонные звонки квартирная хозяйка отвечала, что он в командировке. А когда ему самому случалось оказаться у трезвонящего телефона, он брал трубку и говорил замогильным голосом: «Здравствуйте. Вы набрали номер такой-то. К сожалению, сейчас никто не сможет с вами побеседовать. Оставьте свое сообщение после щелчка». Потом щелкал ногтем по мембране и слушал. В то время автоответчики были редкостью, и кто там знал, после щелчка или после гудка полагается говорить.
Но кое-кто знал.
— Хватит валять дурака, Лозовский! Почему вы в Москве? — услышал он однажды голос заведующей сценарным отделом творческого объединения «Экран» и с опустившимся сердцем понял, что расплата за упоительное творческое безделье не заставила себя ждать. — Предупреждаю, мы расторгнем договор с вами и найдем другого сценариста!
Между «расторгнем» и «расторгли» была небольшая щель, но Лозовский не рассчитывал в нее влезть. Заглушая стыд за то, что так глупо попался, и досаду, что уплыла работа, которая могла принести хоть и маленькие, но все-таки деньги, он разозлился на себя, тут же убедил себя, что не очень-то и хотел, и ответил с бесшабашностью человека, которому нечего терять:
— Это невозможно! Это совершенно исключено!
После чего уселся в кресло и водрузил ноги на письменный стол, чтобы в удобном положении провести этот разговор с предрешенным финалом, в котором выяснится, что вся его суетня была напрасной, и единственный гонорар за нее — те полторы недели сладостного безделья, которые он уже прожил.
— Вот как? — холодно поинтересовалась вобла. — Почему?
— По двум причинам, — с готовностью разъяснил Лозовский. — Во-первых, никакого договора со мной вы еще не заключили.
— Он лежит передо мной со всеми визами.
— Во-вторых, где вы найдете дурака, который будет делать полнометражный фильм, а получать как за короткометражку?
— Найдем, — успокоила его вобла. — Пять частей будут оплачены по потолку.
— Меняет дело, — уважительно оценил Лозовский. Пять частей по пятьсот рублей, высшей ставке за короткометражку, давали две с половиной тысячи.
Пять частей по пятьсот рублей, низшей ставке за полнометражный фильм, давали те же две с половиной тысячи. — Кто это предложил?
— Главный редактор.
— Мысленно аплодирую. Он на комсомоле не работал?
— Понятия не имею. Почему вы спрашиваете?
— Умеет решать вопросы.
— Послушайте, Лозовский, почему вы все время ерничаете? — довольно миролюбиво поинтересовалась вобла.
— А как же иначе? — искренне удивился он. — «Ты на подвиг зовешь, комсомольский билет». Если к этому относиться серьезно, можно запросто загреметь в психушку.
— А почему я не ерничаю и не загремела в психушку?
— Это интересный вопрос. А вы уверены, что не загремели? У вас не бывает ощущения, что вы уже давно в психушке?
— Лозовский, вы диссидент, — констатировала вобла с сочувствием, даже как-то по-матерински.
— Спасибо за комплимент. Но вы слишком хорошо обо мне думаете.
— Не понимаю, почему я имею с вами дело. Решительно не понимаю.
— Чего же тут непонятного? Потому что я высокий, талантливый и красивый. Признайтесь, что я вам нравлюсь.
— Да вы просто наглец! — изумилась вобла. — Кто вам сказал, что вы красивый?
— А нет? — огорчился он. — Но согласитесь, что во мне что-то есть. А наглостью я прикрываю свою нежную ранимую душу. Вы не хотите меня усыновить?
— Странный вы человек, Лозовский. Очень странный. Откуда в вас эта неприкаянность? У меня такое ощущение, что вам скучно жить. Поэтому у вас даже вид сонный. И вы развлекаете себя подручными способами. По-моему, вы патологически асоциальный тип.
— Золотые ваши слова. Да, мне иногда скучно жить, — сокрушенно признался Лозовский. — Как подумаю про БАМ, так хоть в петлю.
— И зря, — наставительно сказала вобла. — Зря. Не презирайте жизнь.
Жизнь умнее нас. И вот что я вам скажу. Летите на БАМ, постарайтесь понять, чем живут эти прекрасные ребята и девушки. Что заставляет их пропадать в тайге и строить эту дорогу века, которая на… никому не нужна.
Лозовскому показалось, что он ослышался.
— Как?! Вы сказали…
— Да, это я и сказала.
— Но позвольте! Их на подвиг зовет комсомольский билет! А вы говорите…
— Никому, кроме них, — прервала она. — Если вы поймете их, то, может быть, поймете себя. Все, закончили. Жду вашу телеграмму из Тынды. Иначе ваш договор полетит в мусорную корзину.
— Убедили, — вздохнул он. — Я привезу вам с БАМа кусочек рельса. Вы в самом деле не хотите меня усыновить?
— Идите к черту! — со смешком сказала она и бросила трубку.
На следующее утро он был в Домодедове. И при первом же взгляде на потную злую толпу, спрессованную возле авиакасс, понял, что ему тоже придется попотеть, если он хочет оказаться в Тынде. А этого он уже, пожалуй, хотел. Не только потому, что работа над фильмом о славных делах Ленинского комсомола обрела финансовую привлекательность. Чем-то задели его слова воблы.
Лозовский скептически относился к прописям типа «Жизнь умнее нас», но в то же время понимал, что жизнь действительно умнее нас, она содержит в себе все ответы на все вопросы. И потому, сочувственно относясь к диссидентам, среди которых было немало его приятелей, уклонялся от участия в их ожесточенных, подогретых водчонкой, спорах на кухнях и в кочегарках. То, о чем они спорили, казалось важным только во время самого спора и оборачивалось пустой схоластикой, стоило уехать или улететь из Москвы.
Вполне отдавая себе отчет в том, что то, чем он занимается, никакая не журналистика, а чистой воды пропаганда, Лозовский все же ценил свою профессию за то, что она давала возможность за казенный счет насытить глаза видом новых мест и прикоснуться к реальной жизни реальных людей, не вместимых ни в какие схемы — ни в советские, ни в антисоветские. Стоило ему месяц посидеть в Москве, как начинался зуд. Была Средняя Азия, было Заполярье, был Дальний Восток. Теперь будет БАМ, почему нет?
Лозовский не верил, что опыт чужой жизни может его чему-то научить. В свои двадцать восемь лет он уже понял, что учит только собственный опыт, да и то плохо. Но он еще не закоснел в снобизме, заражающем людей с непомерно высокой самооценкой, и вполне допускал, что охватывающие его временами тяжелая скука и ощущение мелочности, сорности и даже бесцельности жизни происходят от того, что он пытается найти ответы на вопросы жизни в книгах и в спорах и раздумьях о жизни, а не в процессе самой жизни. А раз так, почему бы действительно не попытаться понять, чем живут молодые строители БАМа и что заставляет их строить эту «дорогу века», которая, если верить вобле, ретранслировавшей дошедшую до нее информацию из высших начальственных сфер, на… никому не нужна.
И менее всего думал он, что эта командировка круто изменит его отношение к собственной жизни, сообщит его убогому быту тот высший смысл, какой крестьянину дает понимание конечной цели его суетного копания в земле и в навозе.
Столпотворение в домодедовском аэропорту, обслуживавшем северное и восточное направления, очень удивило Лозовского. Понятно зимой, когда рейсы задерживались из-за морозных туманов, снежных заносов и боковых ветров на аэродромах посадки. Понятно в августе, когда народ валом валил из отпусков.
А в середине мая — с чего? Но факт оставался фактом. Тысячи людей жили в залах ожидания, составляли списки, устраивали придирчивые переклички, возбуждались перед очередным рейсом и уныло тупели после его отправления. На подсадку уходило всего по три-четыре человека из очереди. Это делало ожидание занятием противным и бесперспективным, как доить козла.
В кармане у Лозовского было два командировочных удостоверения. Одно невзрачное, от телевидения, эта командировка была оплачена. Второе удостоверение, на красивом бланке, от ЦК комсомола, он выправил с помощью девушки Иры как раз для таких случаев жизни. Но интеллигентный и с виду вполне лояльный к советской власти начальник смены, к которому Лозовский благодаря своему вызывающему уважение росту, спортивной сноровке и профессиональному нахальству сумел прорваться сквозь осаждавшую его кабинет толпу, прореагировал на солидную цэковскую бумагу ошеломляюще бурно.
— Комсомол! — завопил он. — Суки! Убью! Пошел вон, паскуда!
Лозовский оторопел.
— Деятельность комсомола, конечно, не лишена недостатков, — осторожно заметил он, но начальник смены умоляюще замахал на него руками и жалобно попросил:
— Уйди, парень. Не доводи до греха. Уйди!
С огромным трудом Лозовскому удалось убедить его, что вообще-то он журналист, к комсомолу имеет очень касательное отношение и к деятельности этой структуры всегда относился с известной долей скепсиса. Только после этого начальник смены, отчаянно матерясь, объяснил, в чем дело.
Оказалось, что причина необычного скопления пассажиров в аэропорту была не в метеоусловиях на трассе и не в организационно-технических проблемах «Аэрофлота», а в бурной деятельности ЦК ВЛКСМ. Неделю назад комсомол провел крупномасштабное политическое мероприятие. Со всего Советского Союза в Москву свезли победителей соревнования среди молодежных трудовых коллективов, посвященного дню Победы, чтобы сфотографировать их у Знамени Победы в Георгиевском зале Кремля. Победителей набралось несколько тысяч, для отправки их назад забронировали билеты на все авиарейсы. И этот транспортный тромб никак не мог рассосаться даже сейчас.
— А теперь уйди, — закончил начальник смены. — Ксиву спрячь и никому не показывай. Линчуют!
Номер не прошел. Лозовский обреченно вернулся к кассам и произвел рекогносцировку. До Тынды можно было добраться через Иркутск и через Благовещенск. На Иркутск очередь была человек триста, на Благовещенск — около ста. Лозовский оставил выбор на Благовещенске.
— Будешь девяносто шестым, — вписывая его фамилию в замусоленную тетрадку, с удовлетворением сообщил майор железнодорожных войск с белой лысиной и красным потным лицом, похожий в своем зеленом мундире на редиску ботвой вниз. — Еще двадцать четыре и порядок. В перевозках сказали: наберется сто двадцать человек, дадут дополнительный рейс.
Лозовский встрепенулся.
— Майор, пишите! — скомандовал он и принялся диктовать фамилии. Начал с Альберта Попова и членов редколлегии своего бывшего журнала, потом перешел на телевизионное начальство. Пожалел только сома и воблу, а всех остальных во главе с председателем Гостелерадио втиснул в очередь на благовещенский рейс. С особым злорадством туда же воткнул членов бюро ЦК ВЛКСМ. На секретаре по идеологии майор сказал:
— Хватит.
— Нет! — потребовал Лозовский. — Его нужно обязательно записать!
Майор записал. Лозовский придирчиво проверил список и сообщил заинтересованно наблюдавшим за ним народным массам, что отправляется к аэропортовскому начальству.
— Давай, корефан! Возьми их за жабры! — напутствовал его здоровенный небритый мужик в ковбойке, из-под которой выглядывала тельняшка. — А если что, свистни. Мы рыбаки. Мы завсегда. Понял?
Из очереди, раздвинув плечами мелкий люд, выдвинулись рыбаки, всем своим видом показывая, что они завсегда, только свистни. Прихватив для представительства железнодорожного майора, Лозовский сунулся в отдел перевозок, но там никого не было, а люди из плотно обложившей кабинет толпы сообщили, что они, падлы, прячутся, а один даже надел фартук носильщика и так ходит.
— Едем в министерство! — решил Лозовский, охваченный азартом общественной деятельности.
Высадившись из такси на Центральном аэровокзале возле стеклянной башни Министерства гражданской авиации, он вызвонил из бюро пропусков начальника Главного управления пассажирских перевозок и объяснил, что привез список ста двадцати пассажиров на предмет дополнительного рейса в Благовещенск.
— Фамилия? — равнодушно и даже словно бы с некоторой брезгливостью спросил начальственный баритон.
Лозовский назвался и добавил, полагая, что фамилии нужны, чтобы выписать пропуск:
— Я не один, нас двое.
— Фамилия? — повторил баритон.
Майор назвал свою фамилию.
— Пройдите в здание аэровокзала к дежурному администратору, — распорядился баритон и отключился.
— Мне звонили, — прервала объяснения Лозовского дама в синем мундире «Аэрофлота». Она куда-то ушла, потом вернулась и сообщила:
— Рейс сто сорок три, Благовещенск, два места. Идите в пятую кассу.
— Но… Мы насчет дополнительного рейса, — возразил Лозовский, ощущая в своем голосе предательскую неуверенность.
— А назад мы что повезем? Воздух? У нас, молодой человек, хозрасчет.
— Майор, нас покупают, как проституток, — поделился Лозовский своим пониманием ситуации.
— Хоть покупают, а не задаром. С общественной работы всегда что-то перепадает.
— А морду начистят? Рыбаки! А?
— Пересидим в сортире, — проявил тактическую смекалку майор. — А потом мелкими перебежками с маскировкой на местности.
— Так вы берете места или не берете? — выказала нетерпение дама.
— Берем, берем! — поспешно заверил ее майор. А Лозовскому объяснил: — Ну, откажемся. Кому от этого легче? А так хоть очередь будет на два человека короче.
Это была не арифметика. Это была философия, подкупающая своей бесхитростностью. В ней было даже что-то народное. Володя вздохнул и согласился, удивившись не тому, что согласился, а тому, что сделал это почти без того отвращения к себе, с каким интеллигентный человек обычно делает подлости.
Рейс на Благовещенск уходил в восемь вечера. Последние полчаса перед посадкой Лозовский и майор просидели в багажном отделении аэровокзала, как в засаде. В самолет удалось проникнуть без осложнений. Но в тот момент, когда рассаживались последние пассажиры, над креслом Лозовского, старательно прятавшего глаза, навис давешний рыбак. Володя понял, что сейчас получит по морде. Это будет неприятно, но справедливо. А что справедливо, то не обидно.
Не то чтобы совсем не обидно, но все же не так обидно. Но рыбак дружески ахнул его по плечу пудовой ладонью и восхищенно сказал:
— Молоток, корефан! Сделал их! Сейчас взлетим и это дело обмочим. У меня есть.
И только тут Лозовский сообразил, почему многие пассажиры показались ему знакомыми и почему они улыбались ему и приветственно махали руками. Это были люди из очереди: командированные, рыбаки, парни и девушки в зеленых парадных форменках бойцов ударных строительных отрядов. Какая-то шестеренка повернулась в таинственном механизме «Аэрофлота», и аэропорт начали энергично разгружать. И хотя Лозовский не видел в этом никакой своей заслуги, он с удовольствием приговорил с рыбаком и майором бутылку «Столичной», до Новосибирска они провели время в душевной мужской беседе, после Новосибирска вздремнули и сели в Благовещенске, когда над Амуром только начало вставать огромное туманное солнце. Был какой-то очень прозрачный воздух. Багульник, сопки, близкий Китай. И было ощущение необычной яркости и полноты жизни.
Позже он не раз вспоминал эту командировку, в которой поначалу вроде бы и не было ничего особенного. Таких командировок у него случалось в год по десятку. Но в ту далекую весну, когда страна, еще не зная об этом, уже стояла на переломе эпох, словно бы какая-то новая острота зрения открылась ему. Так человек в случайно попавшейся на глаза газетной статье вдруг видит неожиданно глубокий смысл, которого не видит никто и которого там, возможно, и вовсе нет. Так в девушке, ничем не примечательной для тысяч людей, один из них вдруг открывает такую красоту и такую душевную глубину, что поражается, как он этого раньше не замечал и почему этого не видят другие.
Искра Божья тому причиной. Она упадает в душу человека и пробуждает ее. И преображается окружающий его мир.
Но всякий раз, когда это чудо происходило, в душе Володи Лозовского возникало щемящее чувство утраты. Жизнь ускользала — неостановимо, необратимо — многолюдная, полнокровная, яркая, как восточный базар, каких он насмотрелся в пору своих юношеских скитаний по Средней Азии. Тускнели краски, вымывались из памяти люди, оставившие в его душе след. Для этого он и хотел написать книгу — чтобы сохранить эту ускользающую жизнь для себя, утвердиться в ней, как укореняется в почве влекомое ветром семечко.
Не отдавая себе в том отчета, даже не думая об этом, он надеялся, что это поможет ему избавиться от чувства бездомности, которое преследовало его с того дня, когда в маленьком поселке под Краснодаром в знойный сонный послеполуденный час отец, потомственный кубанский казак, директор поселковой школы, вышел проводить его до калитки, потрепал по плечу, сказал: «Ну, с Богом!» и ушел досыпать. А Володя взял чемодан, дотащился с ним по солнцепеку до разъезда, на котором пассажирский поезд Новороссийск — Москва останавливался на одну минуту, и уехал поступать в Московский педагогический институт.
То, что он станет учителем, подразумевалось само собой. В его семье все были учителями. Отец преподавал химию. Мачеха — биологию. Мать тоже была учительницей. Никакого призвания к педагогике он не чувствовал, но и к другим профессиям интереса в себе не обнаружил. Потому и поплыл в русле семейной традиции.
Родители Володи разошлись вскоре после его рождения. Чтобы прокормиться в те несытые годы, мать уехала в Воркуту, где платили северные надбавки, преподавала математику в железнодорожном техникуме. Но к шестому классу сын стал отбиваться от рук, школу прогуливал, курил и однажды от него даже пахло вином. Мать запаниковала и отослала его к отцу. Так и получилось, что Володя познакомился со своим отцом, когда ему было четырнадцать лет.
У отца в поселке под Краснодаром его вольница кончилась. Кругом были учителя, дети учителей, жили при школе. Пришлось соответствовать. Школу он окончил прилично, хотя ко всем предметам относился одинаково равнодушно.
Исключением была литература. Полюбил он ее случайно. Однажды его вызвали к доске. На дом была задана комедия Гоголя «Женитьба». Поскольку накануне вместо Гоголя он всю ночь читал «Декамерон», обнаруженный в библиотеке отца среди старых журналов «Химия в школе», он понятия не имел, кто такая Агафья Тихоновна. Но ответил бойко, рассмотрел образ таинственной Агафьи Тихоновны в контексте нравов купечества и нашел общие корни с персонажами Островского, луч света в темном царстве. За ответ получил пятерку и понял, что из всех школьных предметов ему больше всего нравится литература.
Но литература — это было как-то не очень серьезно, чтобы сделать преподавание ее своей профессией. Ну что это, в самом-то деле, за профессия — растолковывать образ Агафьи Тихоновны? Поэтому он остановился на химии.
Отец часто цитировал Ломоносова: «Далеко простирает химия руки свои в дела человеческие». Химия — это было солидно. Уже в поезде, ночью, стоя в грохочущем тамбуре плацкартного вагона и жадно, с волнением от стремительно подступающей новой жизни всматриваясь в мелькающие огни полустанков, поднял планку и решил поступать не в пединститут, а на химфак МГУ. И видел себя уже не у школьной доски в заношенном, испачканном мелом костюме, объясняющим закон Бойля-Мариотта, а в белом халате, окруженном хорошенькими лаборантками, среди колб и реторт, в которых что-то булькало.
С этим он и приехал в Москву. В общежитии оказался в одной комнате с абитуриентами журналистского факультета. И новые для него слова «репортаж», «очерк», «информационный повод», «поворот темы», рассказы о командировках, журналистских находках и газетных ляпах отчего-то так взволновали его воображение, что он мгновенно забыл о химии и тоже решил стать журналистом, совершенно не представляя, что это за профессия, но ощущая ее какую-то особенную притягательность для себя.
Но с первого раза на журфак МГУ он не поступил и загремел в армию, в автобат на иранскую границу. После дембеля домой не вернулся. Он не знал, где его дом. Мать к тому времени вышла замуж за человека много старше себя и жила с мужем в Петрозаводске, а поселок под Краснодаром его домом так и не стал. Он остался в Средней Азии, устроился шофером в топографическую партию, гонял экспедиционный «зилок» по удушливо пыльной, прокаленной солнцем Голодной степи, а в перерывах между выездами в поле пытался зацепиться в какой-нибудь из районных газет. В конце концов его взяли с испытательным сроком в редакцию городской газеты Ангрена, шахтерского городка в шестидесяти километрах от Ташкента.
При ближайшем рассмотрении журналистика оказалась вовсе не такой романтичной, какой рисовалась в воображении.
Он правил и организовывал письма трудящихся, давал в номер информации о ходе социалистического соревнования, писал репортажи с шахт и зарисовки о передовиках. Под его пером жизнь ссыхалась, загонялась в газетные шаблоны.
Это его не смущало. Ему нравился сам процесс составления фраз, превращения рукописи сначала в свинцовый набор, а затем в газетный оттиск. Ему нравились ночные дежурства по номеру, редакционные пьянки по вечерам, треп бывалых газетчиков, пьяниц и краснобаев. Все-то они знали, всего-то они повидали, никому не завидовали, никогда не отказывали ни в совете, ни в трояке до получки, если у самих было. Никогда раньше Володя не встречал такой доброжелательности и бескорыстности, как в этих потрепанных жизнью людях, знавших лучшие времена, а теперь мотавшихся по районкам, как артисты по провинциальным театрам. Он чувствовал, что это его дом и его семья. Он их любил, а они любили его, учили всему, что умели, видя в нем, возможно, того, кто станет тем, кем они не стали.
Только спустя много лет он понял, что больше всего поразило и восхитило его в этих снесенных на обочину жизни забулдыгах, пропивших талант и удачу, но не утративших независимости суждений и веселости нрава. Они были как бы выключены из жесткой системы государственного механизма, были вне этого механизма. Они были свободными.
Из ангренской редакции, пройдя за год путь от литсотрудника отдела писем до заведующего промышленным отделом, он предпринял новую попытку штурма журналистского факультета МГУ, на этот раз удавшуюся.
«Вещи и дела, аще не написании бывают, тмою покрываются и гробу беспамятства предаются, написании же яко одушевленнии».
Такой эпиграф выбрал он для своей книги, в которой сохранит от гроба беспамятства и себя, и все, что вокруг: это туманное солнце, этот утренний город, вытянувшийся вдоль серебряного, как рыба, Амура, эти рыжие сопки и своих попутчиков, идущих по влажному бетону к стеклянному зданию аэровокзала и не подозревающих, что они уже обречены на бессмертие в его будущей книге.
Тогда он еще верил, что напишет ее.
Из Благовещенска в Тынду с промежуточной посадкой в Зее летали два Ан-24, один в десять утра, другой в три часа дня. В начале одиннадцатого провели регистрацию. Небольшая кучка пассажиров подтянулась к выходу на посадку. В ней были две местные тетки с плотно набитыми сумками, два снабженца. Из московского рейса вместе с Лозовским и железнодорожным майором высеялись молодые строители в парадных форменках с эмблемами БАМа: четверо парней и четыре девушки, одна с гитарой. Они держались вместе — то ли были раньше знакомы, то ли притянулись друг к другу в дороге, сблизившись молодостью, общностью судьбы, причастностью к БАМу.
Как понял Лозовский, они возвращались в Тынду после побывки на родине, домашние впечатления перемешивались в их разговорах с завтрашними заботами: о фронте работ, о расценках, о каких-то бамовских новостях.
На них с острым любопытством поглядывала молодая пара, приставшая к рейсу в Благовещенске. Он в солдатской шинели без погон, высокий, с черными усиками на юношески бледном лице, они делали его еще моложе. Она в черной плюшевой жакетке и пуховом платке, испуганная, легко краснеющая, едва ему по плечо. У обоих на руках были обручальные кольца, бросающиеся в глаза то ли своей новизной, то ли неловкостью молодоженов, к кольцам еще не привыкших.
Они смотрели на ребят-строителей так, словно примеряли к ним свою будущую судьбу.
Посадка задерживалась. В одиннадцать не начали. В двенадцать тоже не начали. В половине первого по радио объявили:
— Рейс Благовещенск — Зея — Тында откладывается из-за неприбытия самолета.
— Врут, собаки, — сказал майор. На БАМе он служил третий год и хорошо знал местные порядки. — Людей мало. Ждут, когда наберется побольше.
— Не может быть, — не поверил Лозовский.
— Может. Борт — там вон, с утра стоит, — кивнул майор на летное поле, где на солнце поблескивал плоскостями Ан-24.
В душе Володи поднялась волна возмущения, но он вспомнил свой опыт общения с начальником смены в Домодедове и сдержался.
Просторная стекляшка аэровокзала то наполнялась людьми, то пустела. Как золотинки из потока песка, из транзитных рейсов вымывались редкие пассажиры и прилеплялись к очереди на Тынду. К двум часам набралось уже восемнадцать человек. Но ничего не происходило. Когда по радио в очередной раз объявили о задержке рейса из-за неприбытия самолета, Лозовский тяжело вздохнул и отправился в отдел перевозок качать права.
На этот раз цэковским удостоверением он козырять не стал, представился корреспондентом Центрального телевидения и попросил объяснить, почему не выполняется расписание.
— А народу нету, ебтыть, — добродушно растолковал ему начальник отдела, здоровенный малый, словно бы выросший из тесного аэрофлотского мундира.
— Народ есть, двадцать человек, — возразил Лозовский, приписав двух для круглого счета.
— Двадцать — это не народ. Какой это народ? Двадцать — это так, людишки.
— А сколько нужно, чтобы был народ?
— Сорок. Народ — это когда сорок. Чтобы борт был с полной загрузкой. У нас хозрасчет. Экономика должна быть экономной, ебтыть.
— А зачем врете, что самолета нет? — начал заводиться Лозовский.
— Чтобы не волновать народ.
— Но ведь все знают, что врете! Почему не сказать правду?
— Мало ли кто чего знает. Одно дело знать, другое дело об этом по радио говорить. Правду. Сказанул, ебтыть. Правда — это дело тонкое, политическое. Вы вот тоже все врете по телевизору, я же тебе ничего не говорю.
— А почему не говоришь?
— А без толку. Все равно будете врать.
— Про что же мы, по-твоему, врем?
— Да про все. Даже про погоду, ебтыть. «На трассе БАМа температура минус восемнадцать градусов». А в Кувыкте минус тридцать шесть. Это как?
— Значит, пока не наберется сорок человек, рейса не будет?
— Не будет.
— А если до вечера не наберется?
— Наберется к утру.
— Ну вот что, — угрожающе проговорил Лозовский. — Или ты отправляешь рейс, или я расскажу по телевизору, как вы тут работаете!
— Да и расскажи. Напугал, ебтыть. Все равно никто не поверит. Потому что вы все врете. Я только одного понять не могу. Про погоду-то зачем врать?
— Чтобы не волновать народ! — гаркнул Лозовский.
Последнее слово осталось за ним, но победа за начальником перевозок. А победитель всегда испытывает довольство собой и как следствие — снисходительность, а иногда даже благожелательность к побежденному.
Возможно, поэтому часа через полтора начальник перевозок появился у стойки регистрации, отдал распоряжение дежурной смене, а еще спустя некоторое время объявили посадку на рейс Благовещенск — Зея — Тында. Правда, из соображений экономики, ебтыть, дали не Ан-24, а «кукурузник» — старую «аннушку», рассчитанную как раз на двадцать человек. Но это были мелочи. Лозовский повеселел, мысленно он был уже в Тынде.
Майор, однако, не разделял его оптимизма. Он посмотрел через иллюминатор на воду Амура, багровую, как лава, в лучах закатного солнца, и прокричал, перекрывая грохот двигателя и дребезжание фюзеляжа:
— Зря ты выступил! Лучше бы ночь пересидеть в Благовещенске!
— Это почему? — возмутился Лозовский, уязвленный тем, что его общественная активность не получила должной оценки.
— Ни черта не успеем! На ночь застрянем в Зее! Световой день закончится!
— Туда лететь всего полчаса!
— Пока долетим, пока сядем, пока выгрузят почту! А после заката «аннушки» не летают!
Майор оказался прав. Самолет отогнали на край грунтового поля, экипаж и пассажиры, которые летели до Зеи, уехали на аэродромном автобусе, а для остальных сторож открыл зал ожидания в старом деревянном бараке, велел не курить и ушел.
Аэродром Зеи располагался километрах в трех от райцентра. Новое здание аэровокзала только строилось, батареи в зале были чуть теплые. Солнце ушло, затуманились сопки, земля словно бы выпускала накопленный за длинную лютую зиму холод, заполнявший барак снизу, из щелей в полу. Лозовский поддел под куртку свитер, но вскоре понял, что дотянуть до утра будет непросто.
Молодожен спрятал новобрачную под шинель и стал как будто очень беременным. Майор до ушей нахлобучил фуражку, поднял воротник плаща и вжал голову в плечи, шмыгал красным от холода носом. Он был похож уже не на редиску, а на попугая, занесенного злой судьбой в суровое Забайкалье.
Молодые строители чувствовали себя лучше. Они сдвинули скамейки, обложились рюкзаками и сумками, девушек поместили в середину, сбились тесно, грея друг друга. Оттуда доносились обрывки разговоров, негромкий смех. Но и кашляли тоже, один из парнишек был явно простужен.
Наконец Лозовский не выдержал.
— Друзья мои, — обратился он к попутчикам. — Еще немного, и мы вымерзнем здесь, как клопы.
— Клопы не вымерзают, — пробурчал майор. — Клоп, сволочь такая, даже минус пятьдесят шесть выдерживает. Чуть затопишь в балке, он тебе здрасьте, прошу к столу. Тараканы — те да, тараканы вымерзают.
— Значит, вымерзнем, как тараканы. Предлагаю идти в поселок. Там наверняка есть гостиница. На ночь как-нибудь устроимся.
— Гостиница есть, — подтвердил майор. — Но местов нету. Их тут как строят? Сначала строят табличку «Местов нету». А к ней пристраивают гостиницу.
— А вдруг? А не поселят, так хоть согреемся.
Предложение приняли, с шумом вывалили на улицу. Быстро темнело, остро пахло морозцем, но казалось, что здесь теплей, чем в бараке. Впереди тускло светились огни райцентра, а за ним электрическое зарево золотило даже лиственницы на окрестных сопках — там строилась Зейская ГЭС, стоял поселок гидростроителей.
Пока шли мимо серых изб и черного пустого базара, в голове у Лозовского возник план, который мог дать результат.
— Договоримся так, — предложил он. — Вы — передовые строители БАМа, победители всесоюзного соревнования. Летите из Москвы, фотографировались в Кремле у Знамени Победы, а теперь возвращаетесь. Мы с майором сопровождаем вас. Я по линии ЦК комсомола. Он по линии политуправления железнодорожных войск.
— У меня нет предписания политуправления, — обеспокоился майор. — Я по инженерной части.
— Считайте, что получили устное приказание.
— От кого?
— От меня.
Майор немного подумал, шмыгнул носом и сказал:
— Слушаюсь.
— А мы? — высунувшись из-под мышки мужа, пискнула новобрачная.
— Проскочите в массе.
— Как-то это нехорошо, неправильно, — показала она характер.
— Правильно и хорошо — разные вещи, — назидательно объяснил Лозовский. — Если бы мы всю ночь дрожали в аэропорту — это было бы правильно, но нехорошо. А если мы переночуем в гостинице — это будет хорошо, хоть и не совсем правильно. Да и почему неправильно? Вы не строители БАМа? Так завтра станете. И победителями соревнования обязательно будете. Я вам точно говорю, у меня на эти дела глаз острый. Я только посмотрел на вас и сразу понял: они обязательно будут победителями социалистического соревнования, ебтыть.
В двухэтажной бревенчатой гостинице, Доме колхозника, чисто вымытый пол был застелен мешковиной, постояльцы ходили по прихожей и лестнице в шерстяных носках. Все было настолько по-домашнему, что вторжение в этот уютный мир шумной оравы вызвало у дежурной ужас.
— Нету местов! Нету и не будет! — замахала она руками.
Лозовский сунул ей под нос цэковское удостоверение, завладел телефоном, строго спросил домашний номер и имя-отчество первого секретаря райкома партии и набрал номер.
Никакого восторга от общения с московским журналистом Лозовским, сопровождающим по командировке ЦК ВЛКСМ группу передовых строителей БАМа, первый секретарь не выразил.
— Какого лешего они не вернулись спецрейсами? — раздраженно спросил он.
— Заезжали домой, — разъяснил Лозовский. — Кто в Подмосковье, кто в Рязань. Взяли несколько дней за свой счет и съездили. Они уже по два-три года на БАМе, соскучились по дому. Центральный комитет комсомола не счел возможным отказать им в этой просьбе, — нахально соврал он и подмигнул передовым строителям. Они засмеялись, а один из них, постарше, показал Лозовскому сразу два больших пальца.
— Как только комсомол за что-то берется, вечно из этого получается полный бардак! — высказался первый секретарь об инициативах ЦК ВЛКСМ. — Мы-то почему должны этим заниматься?
— Да, у нас бывают недоработки, — признал Лозовский, все больше входя в роль энергичного комсомольского функционера. — Центральный комитет партии нас критикует, но никогда не отказывает в помощи. Мы не имеем права рисковать здоровьем лучших строителей Байкало-Амурской магистрали. Если оставить их на ночь в аэропорту, они получат воспаление легких. Я не могу взять на себя ответственность за такое решение, — добавил он, давая понять: если вы можете, валяйте, но если что, сами понимаете.
Секретарь не то чтобы испугался, а решил не связываться:
— Передайте трубку дежурной.
— Я вас слушаю, — пропела дежурная. — Конечно, сделаем. Местов шесть. Их сколько? Сейчас спрошу.
— Двенадцать, — доложил майор.
— Их целых двенадцать! Да, обязательно. На раскладушках. Да, передам.
Она бережно, как хрустальную, положила на аппарат трубку и укорила:
— Совести у вас нету. Таких людей беспокоите. Они пришли с работы, кушают, а вы со своими глупостями. Шестерых возьму. Остальным велено идти в гостиницу Гидростроя. Это в Новом городе, от нас прямо и прямо. Они туда позвонят.
В Доме колхозника оставили молодоженов, двух девушек, простуженного паренька и майора, окончательно задубевшего в своем плаще. Вшестером отправились дальше. По дороге познакомились. Одну девушку, бойкую крашеную блондинку с короткой стрижкой, звали Катей. Вторую, с гитарой — высокую, тоненькую, как подросток, с красивыми русыми волосами, собранными тяжелым узлом на затылке, как бы погруженную в себя, — Таней. Лозовский приметил ее еще в Благовещенске. Она все время поджимала руки, словно стесняясь их, прятала в рукавах свитерка. Когда в телефонном разговоре с секретарем райкома партии он назвал свою фамилию, она внимательно посмотрела на него, но ничего не сказала. Парня постарше звали Николаем. Его сухощавая фигура уже была тронута зрелой мужицкой силой. Двое других, Гена и Влад, были невысокие, крепенькие, лобастые, как бычки.
На границе старого райцентра и поселка гидростроителей возвышалось трехэтажное школьное здание. Доносились звуки «Школьного вальса», в окнах второго этажа мелькали пары, на крыльце вспыхивали огоньки сигарет.
— Никак выпускной вечер? — удивилась Катя. — Почему так рано? У нас, я помню, был в конце июня, а сейчас только май.
— А я уже старый. Даже не помню, когда у нас был выпускной вечер, — признался Николай.
— А что вечер был — помнишь? — спросила Катя.
— Что был, помню.
— Значит, не такой ты и старый, — сказала она и почему-то засмеялась.
Пока они оживленно вспоминали свои выпускные вечера, спереди надвинулось аккуратное новое здание с ярко освещенным крыльцом. В окнах желтели одинаковые занавески. Это была гостиница, да такая, о какой командировочный люд может только мечтать: теплая, уютная, с горячей водой.
Здесь их уже ждали. Молодая приветливая дежурная определила девушек в двухместный номер, парней в двухместный с раскладушкой, а Лозовскому как лицу начальственному выделила одноместный с ванной. И хотя ему предстояло провести здесь всего одну ночь, неожиданное перемещение из холодного барака в отдельный номер с мягкой мебелью создало ощущение душевного комфорта, почти счастья. Прав был майор-железнодорожник: с общественной работы всегда что-то перепадает.
Первым делом Лозовский отогрелся в ванне, потом заглянула Катя и пригласила поужинать. На столе в их комнате громоздились соблазнительные домашние припасы. Но едва успели навалиться на них со здоровым молодым аппетитом, обостренным прогулкой по морозцу, в дверь постучали, всунулась дежурная:
— Извините. Приятно кушать. К вам пришли. Можно?
Вошла молодая женщина с тщательно уложенной прической, за ней две девушки в плащах, из-под которых были видны белые платья. И словно бы звуки «Школьного вальса» проникли вместе с ними в гостиничный номер.
— Я учительница, классный руководитель десятого класса, — отчего-то волнуясь, представилась гостья. — У нас сегодня выпускной вечер…
— Почему так рано? — поинтересовался Лозовский.
— Нашу школу ставят на реконструкцию. Чтобы закончить к первому сентября, нужно начать как можно раньше. Вот мы и подтянули программу. Только вы не беспокойтесь, все согласовано с облоно.
Насчет облоно он и не беспокоился, но появилось нехорошее предчувствие какого-то сюрприза.
— Мы узнали, что в нашем городе случайно оказались передовые строители БАМа, которые фотографировались в Кремле у Знамени Победы, — все так же волнуясь, продолжала учительница. — Мы живем рядом с БАМом, а живого бамовца ни разу не видели, только по телевизору, так глупо. Вы не согласитесь выступить у нас на вечере?
Передовые строители БАМа дружно перестали жевать.
— У нас многие собираются работать на БАМе. Всем будет очень интересно. Мы вас очень просим, ну просто очень. Девочки, скажите!
Девочки покраснели и закивали.
— Как вы о нас узнали? — спросил Лозовский.
— Первый секретарь райкома сказал. Он будет вручать аттестаты. Он сказал, что это украсит. Но… Я понимаю, вы с дороги, устали…
— Сейчас оденемся и придем.
— Так вы согласны? — обрадовалась учительница. — Тогда мы побежим в школу, скажем. А вы подходите. Знаете, где наша школа? Это рядом, вы мимо нее шли. Мы вас очень ждем!
Гостьи ушли. Передовые строители БАМа озадаченно смотрели на Лозовского.
— Ну чего уставились? — буркнул он. — Собирайтесь. За все нужно платить. Гитару не забудьте.
— Зачем? — спросила Таня.
— Чтобы петь. Когда человек поет, он не врет. Потому что у него рот занят.
В искусстве вранья, как и в любом искусстве, есть свои законы. Ложь должна быть либо чудовищной, как утверждал министр пропаганды Третьего рейха доктор Йозеф Геббельс, либо дотошно правдоподобной. Неправда, окруженная скрупулезно точными бытовыми подробностями, удерживается в сознании читателя или слушателя, как понтоны удерживают тонущий корабль на плаву.
Третий вид вранья заключается в умолчании части правды, что превращает ложь как бы в полу-ложь, которую при желании можно назвать полуправдой.
Этот принцип, основополагающий для советской журналистики, сформулирован так: «Бороться с недостатками на положительных примерах».
Этими соображениями Лозовский и поделился с передовыми строителями БАМа по дороге к школе.
— Вам не нужно врать, говорите только о том, что есть. Зачем приехали на БАМ, как живете. А как фотографировались у Знамени Победы, про это не говорите, — завершил он свой инструктаж.
— А если спросят? — поинтересовалась Катя.
— Скажешь, что не хочешь об этом говорить, так как это нескромно.
Она засмеялась.
— Почему ты все время смеешься? — удивился Лозовский.
— Потому что смешно.
Вручение аттестатов зрелости выпускникам зейской школы проходило в зале на втором этаже. На невысокой сцене на покрытом зеленой скатертью столе в хрустальной вазе стояли ветки багульника с маленькими синими цветами. За столом, откинувшись на стуле, положив руки на трость и с рассеянной улыбкой глядя в зал, сидел седенький человек с орденскими планками и значком отличника народного образования. Так надо понимать, это был директор школы. Около стола как бы пританцовывала на высоких шпильках учительница, звонким голосом, как на пионерской линейке, вызывала выпускников и передавала аттестаты плотному, с большой бритой головой человеку лет сорока пяти со звездой Героя Социалистического Труда на лацкане черного пиджака. Лозовский понял, что это и есть первый секретарь райкома партии. Он произносил:
— Поздравляю!
Юношам тряс руку крепко, с чувством, девушкам тоже с чувством, но деликатно. В его движениях была актерская крупность, сообщавшая этой рутинной процедуре весомость, значимость акта.
Выпускники принимали аттестаты и сбегали в зал под аплодисменты одноклассников, учителей и родителей. Все были принаряжены, но до этих мест еще не дошло московское поветрие шить к выпускному вечеру дорогие костюмы и чуть ли не подвенечные платья. Костюмы у юношей были разные, а свекольного цвета галстуки одинаковые. В стесненности ребят, не привыкших к галстукам, в робкой косметике на лицах девушек, в торжественном виде родителей была какая-то милая провинциальность. Лозовский оглядел спутников, притихших в своих тщательно отглаженных форменках. Шепотом напомнил:
— Не врать. Ни в чем. Врать буду я. Это моя профессия.
— Трудно, наверное, быть журналистом? — сочувственно спросила Таня.
— Трудно? Да нет, — ответил Лозовский. — Чаще противно.
Когда процедура вручения аттестатов закончилась и учительница торжественно пригласила на сцену гостей, он переждал аплодисменты, представил спутников и объявил:
— Вам сейчас по семнадцать лет. Через пятнадцать лет вам будет по тридцать два года. А что будет через пятнадцать лет? Ну-ну! Что будет через пятнадцать лет?
Зал заинтригованно молчал.
— Не знаете, — констатировал Лозовский. — А я вам скажу. Через пятнадцать лет начнется двадцать первый век! Не знаю, какими вы будете через пятнадцать лет. Но знаю, какими вы будете года через три-четыре. Вот такими!
Широким жестом он указал на передовых строителей БАМа, смущенно стоявших рядом с ним, выдвинул их вперед, а сам отступил, подсел к столу рядом с директором школы и секретарем райкома, оставив передовых строителей БАМа один на один с выпускниками.
Как он и предполагал, незначительная разница в возрасте быстро разрушила преграду взаимной скованности. Сначала рассказывали о себе через «ну», потом разошлись. Николай был ленинградцем, работал на «Электросиле», на БАМ приехал заработать денег на кооператив, стал машинистом путеукладчика. Гена и Влад были из-под Калуги, приехали после армии. Гена увязался на БАМ за Владом, а тот поехал из-за несчастной любви. Чтобы вернуться в свою деревню на белой «Волге». И чтобы она сказала: «Какая же я была дура!» В зале понимающе засмеялись.
Катя работала штукатуром-маляром и у себя в Иваново, и здесь, в Тынде, а на БАМ подалась, чтобы выйти замуж.
— Вышла? — спросили из зала.
— А то! — ответила она. — Но неудачно.
Таня была из-под Ярославля, закончила Московский институт культуры, работала методистом в Ярославском областном Доме народного творчества. Стало скучно. Сейчас — повариха в мостоотряде, в бригаде на строительстве малых мостов и водопропускных гидротехнических сооружений.
Так вот почему она стеснялась своих рук, понял Лозовский.
— Разве поварихи бывают победителями соревнования? — недоверчиво спросили из зала.
— Недопонимаете! — вмешался Николай. — Повариха на стройке — второй человек после прораба!
— И вас тоже фотографировали у Знамени Победы? Как это было? Расскажите.
Лозовский напрягся. Но Таню вопрос не смутил.
— Ну, как? Привезли в Кремль, завели в Георгиевский зал, построили. Впереди старенького маршала посадили. И сфотографировали. Вот и все.
Лозовский мысленно поаплодировал.
— Спой какую-нибудь бамовскую песню, — предложил он, чтобы увести разговор от скользкой темы.
— Обязательно спою. Но сначала я спою песню о журналистах. Для вас, Володя. Если бы не вы, мы бы сейчас мерзли в аэропорту. Вы очень трогательно о нас заботились.
Она подстроила гитару, потом движением руки поправила волосы так, что косая прядь закрыла пол-лица, придала ей загадочный, какой-то кафешантанный вид, и взяла первые аккорды.
Шеф отдал нам приказ: лететь в Кейптаун. Говорят, там цветет зеленый маун. Не лучше ль сразу пулю в лоб и делу крышка, Только смерть, говорят, не передышка.Лозовский почувствовал, что краснеет. Он ощущал себя, как человек, которому прилюдно напомнили, каким он был в ранней прыщавой юности. Эту дурацкую песню с идиотским, никому не понятным «зеленым мауном» вдохновенно горланили первокурсники журфака МГУ на пьянках в общаге на проспекте Вернадского, представляя себя эдакими флибустьерами от журналистики, а утром ехали сдавать зачет по теории партийной печати. Там она проходила, а здесь была неуместна, как душевный стриптиз. Но Таня нашла верный тон, подмигнула Лозовскому и спустилась в зал, пошла между рядами, покачивая бедрами. Прямо как певичка в баре Кейптауна.
Черная моль, ебтыть.
С красными, грубыми от работы на бригадной кухне руками.
Шепчут губы твои в дыму нечистом, Говорят, нет любви для журналиста…Секретарь райкома засмеялся и сказал Лозовскому и директору школы:
— Интересная девочка. Пойдемте покурим.
Директор провел их в свой кабинет, плотно прикрыл дверь и достал из сейфа бутылку коньяка.
— Сорок второй мой выпуск, — проговорил он, разливая коньяк по граненым стаканам. — Давайте за то, чтобы им жилось лучше, чем нам.
— Будем, — кивнул секретарь и выпил так же крупно, значительно, как поздравлял выпускников. — А ведь правильно ты, парень, сказал: через пятнадцать лет начнется двадцать первый век. Как-то и не думалось об этом.
Работали, строили, детей учили. Да, двадцать первый век. Подумать только.
Через пятнадцать лет мы уже будем принадлежать прошлому веку.
— Через пятнадцать лет я буду принадлежать вечности, — заметил директор, наливая по новой.
— Да будет вам, Лев Ефимыч. Лагеря пережили, войну пережили, мирное время переживете. Пятнадцать лет. Много чего настроим за пятнадцать лет. Я вообще-то строитель, — объяснил он Лозовскому. — Красноярскую ГЭС строил, эту ГЭС тоже я начинал.
— На БАМе не работали?
— На БАМе нет, не мой профиль. Но дело большое, дело огромное. А вы, Лев Ефимыч, не возникайте. Не возникайте! Не сбивайте московского журналиста. Лев Ефимыч у нас диссидент. Он считает, что БАМ не нужен.
— В Москве я тоже об этом слышал, — заметил Лозовский.
— Это неправильно. Неправильно это! Формально да, БАМ вроде бы и не нужен. Его зачем начинали? Чтобы перевозить тюменскую нефть на восток, гнать оттуда в Японию и в Америку. А где эта нефть? Нет ее, загубили все к чертовой матери. Один Самотлор чего стоил!
— Почему загубили? — не понял Лозовский.
— В Тюмени не случалось бывать?
— Буду. Там у нас съемки.
— Вот и спроси. Есть там такой Борис Федорович Христич. Он все про эти дела расскажет. Браконьерство, а не добыча. Отрапортовать все спешим, каблуками прищелкнуть. Теперь вот дорога будет, а возить по ней нечего. Напридумывали: территориальные комплексы, военно-стратегическое значение. Ну, понятно, не консервировать же такую стройку.
— Значит, Лев Ефимович прав? — спросил Лозовский.
— Не прав! Во что такие народные силы вложены, то не может быть бесполезным. Месторождения там богатейшие. Другое дело, что освоение их нам сейчас не по карману, но когда-нибудь руки дойдут. Послужит и БАМ. Пусть не завтра, пусть в двадцать первом веке. А сколько молодых людей научатся на нем жить? Пусть лучше БАМ строят, чем колготиться в городах, воду мутить.
— Вот это и было во все времена главным, — покивал директор школы. — Отвлечь молодежь, стравить давление. Предохранительный клапан — вот что такое все эти стройки века.
— Но ведь едут, — сказал Лозовский. — Сами. Даже рвутся.
— А зачем? — живо отозвался директор. — Не задумывались? Они рвутся к свободе! БАМ для них — это и есть свобода. От родительского диктата, от безденежья, от коммуналок. Ну-ну, не буду, — успокоил он секретаря райкома.
— Потом расскажете мне, какая будет жизнь в двадцать первом веке. Когда встретимся там, — кивнул он вверх.
— Расскажу, — пообещал секретарь. — Если не окажусь там раньше вас. Жизнь, я думаю, будет совсем другая. Замечательная, я думаю, будет жизнь. И вашим выпускникам, Лев Ефимыч, не придется начинать все с нуля, с разрухи. Будем!
Он выпил, машинальным движением опытного прораба убрал пустую бутылку под стол, закурил «беломорину» и открыл дверь.
Откуда-то из глубины, из зала, неслась бодрая бамовская самоделка, исполняемая не очень стройным, но дружным хором:
И когда салют победный брызнет, Ты поймешь, что в грозах и в пыли Лучшую дорогу нашей жизни Мы с тобою вовремя нашли…Вернувшись в гостиницу, Лозовский долго стоял в своем номере у окна, глядя на пустые, ярко освещенные кварталы поселка, на зарево Зейской ГЭС, прислушивался к гулу стройки и думал о том, что вот и эта ночь ускользнет в никуда, бесследно, как ускользнули целые пласты его жизни. Ненадолго останется разве что стыд от того, что этим вечером перед трогательными выпускниками зейской школы врал сам и невольно заставил врать других. И останется чувство ничтожности того, чем зарабатывает он на хлеб. По сравнению с теми, кто учит детей (да хоть бы и пониманию образа Агафьи Тихоновны). По сравнению с теми, кто строит электростанции или этот вот БАМ — даже если он никому не нужен, кроме тех, кто его строит.
«Ты на подвиг зовешь, комсомольский билет!» Скажи в бане, шайками закидают.
В дверь тихо постучали. Вошла Таня. В руках у нее был большой конверт из плотной белой бумаги.
— Не спите? — спросила она. — Ребята попросили передать вам. От нас на память.
— Что это?
— Посмотрите.
В конверте был цветной фотоснимок. На нем — человек сто молодых строителей в парадных форменках, стоявших рядами, как хористы. Сзади — тяжелый багровый бархат Знамени Победы.
А в центре первого ряда — увешанный орденами старичок в парадном мундире с маршальскими звездами на золотых погонах. И пять крестиков в разных концах снимка. Ближе всех к маршалу стояла Таня.
— Узнал? — спросила она, как-то естественно перейдя на «ты».
— Сукины дети, — пробормотал Лозовский. — Сразу не могли сказать?
— Это я попросила не говорить.
— Почему?
— Не знаю. Ты так замечательно врал. А на самом деле не врал, а все время говорил правду. Мы действительно взяли по несколько дней за свой счет, чтобы побыть дома. Ты очень талантливый журналист, Володя Лозовский. Я читала твои очерки об Афганистане. Страшно там было?
Он неопределенно пожал плечами:
— Чего страшного? Сиди себе в штабе, пей водку с офицерами и слушай. А потом пиши.
Она остановилась возле тумбочки и взяла часы, которые Лозовский снял, когда вошел в номер.
— Командирские. Откуда у тебя такие часы?
— Купил. Или кто-то подарил. Не помню.
— Три года назад у меня под Кандагаром погиб жених, — помолчав, проговорила она. — Он был старшим лейтенантом, вертолетчиком. Мне прислали его часы. Такие же, командирские. Ему их подарил командующий Сороковой армией генерал Ермаков. С надписью. Я их храню.
Она перевернула часы и прочитала гравировку на обратной стороне:
— «Журналисту Владимиру Лозовскому. За мужество. Генерал Ермаков. Кабул». О Господи! Ты опять соврал! Но зачем, зачем?!
— Ну, не все же время говорить правду. Так недолго и дисквалифицироваться.
Она положила ему на плечи руки, подняла беззащитные глаза и попросила:
— Ничего не говори. А то я потом буду думать, правду ты сказал или соврал.
Когда в раннем рассвете поблекли фонари за окном, она спросила:
— Что такое правда, Володя?
— Правда — это как жираф, — объяснил он. — Один раз увидишь и уже ни с чем не спутаешь. В Библии сказано: «И ты узнаешь правду, и правда сделает тебя свободным».
— А что такое свобода?
— Не знаю. Этого жирафа я еще никогда не видел.
— А я знаю, — сказала она. — Свобода — она как эта ночь. Свобода — это любовь.
— Может быть, — подумав, согласился Лозовский. — Женская красота — это тоже свобода. Женская нагота. Она неподцензурна. Она уравнивает всех.
— Обними меня, — попросила она. — Крепко.
А потом сказала:
— Этой ночью мы были свободными. Потому что больше мы не встретимся никогда.
В семь утра под окнами гостиницы нетерпеливо засигналил аэродромный автобус, через час самолет взлетел и приземлился в Тынде, где в одиноком вагончике на стадионе сатанела от безделья съемочная группа Центрального телевидения, опухшая от портвейна «Агдам».
Фильм в конце концов сняли. Как бывает всегда, от сценария Лозовского почти ничего не осталось. Как бывает не всегда, но довольно часто, в процессе работы над фильмом сценарист и режиссер разругались вдрызг.
Настолько, что после съемочного периода Толкачев потребовал отстранить сценариста от дальнейшей работы, сам написал дикторский текст и настоял, чтобы на сдачу Лозовского не вызывали. После серии доделок картину приняли и поставили в программу на 29 октября, в день рождения комсомола.
За два дня до премьеры Лозовскому позвонил его приятель, режиссер кронштадтского фильма, и сообщил:
— Видел твой шедевр. Эпохальная хреновина. Но оценочная комиссия почему-то дала ему только вторую категорию. Толкачев заявил, что это идеологическая диверсия и принижение роли Ленинского комсомола и этого он так не оставит. Но что самое замечательное: в титрах тебя нет, а есть автор фильма Вадим Толкачев.
— То есть как? — возмутился Лозовский.
— А вот так.
Первым побуждением Лозовского было немедленно позвонить в «Экран», но он вовремя вспомнил совет Толкачева не мыслить шаблонно. Дождавшись премьеры, внимательно посмотрел шедевр и убедился, что в титрах его фамилии действительно нет. На следующий день приехал в Останкино и преподнес вобле «серебряный костыль», какими на БАМе одаривали всех гостей.
— Я уже понял, что вы не хотите меня усыновить, — сказал он. — Но разве это причина, чтобы вычеркивать меня из титров фильма?
— Дикторский текст написал Толкачев, — холодно напомнила вобла. В конфликте между сценаристом и режиссером она взяла сторону режиссера, не вникая в конфликт, но рассудив, что на этом этапе без сценариста можно обойтись, а без режиссера нельзя.
— Правильно, — подтвердил Лозовский. — Но сценарий написал я.
— Вы и значитесь как автор сценария.
— Где же это я значусь?
— А разве…
— Представьте себе.
— Не может быть! — заявила вобла и затребовала монтажные листы. Не обнаружив в них фамилии Лозовского, приказала принести пленку в просмотровый зал. Но и на экране Лозовского не мелькнуло.
— Как же так? — растерянно спросила она. — Как это могло получиться?
— Цусима! — объяснил он с лицемерным сочувствием.
— Подождите меня, — распорядилась вобла и ринулась к главному редактору.
Смятение ее было понятно. Наличествовало грубейшее нарушение авторских прав. Лозовский не очень понимал, какими неприятностями это может грозить «Экрану», но вобла, судя по всему, понимала. Не было ее минут двадцать.
— Мы приносим вам свои извинения, — со скорбным видом сообщила она. — В порядке компенсации мы заплатим вам и за сценарий, и за дикторский текст.
— Хорошенького вы обо мне мнения! По-вашему, я работал из-за денег? А слава? Я надеялся, что после этого фильма меня будут узнавать на улицах москвичи и гости столицы. А что теперь? Так и буду ходить неузнанным?
— За сценарий и за дикторский текст мы заплатим вам по первой категории, — выложила она главный козырь.
— Вы хотели сказать: по высшей, — поправил он.
— Лозовский, вы наглец!
— Это вы мне уже говорили. Так как насчет высшей категории?
На этот раз совещание у сома длилось дольше.
— Получите по высшей, — вернувшись, проинформировала вобла. — Довольны?
— Конечно, нет. Но чего не сделаешь ради ваших прекрасных глаз!
— Убирайтесь к черту.
— Только один вопрос. Сомневаюсь, что в смете фильма остался хоть рубль. Откуда же вы возьмете деньги на высшую категорию?
— Не ваше дело!
— А все-таки?
— Из постановочных Толкачева!
— Передайте ему привет, — попросил Лозовский. — И посоветуйте в другой раз не мыслить шаблонно.
Через некоторое время, получив в «Экране» гонорар, он заехал в редакцию своего бывшего журнала, чтобы раздавить с приятелями бутылец армянского коньяка и договориться об очерке о молодом строителе, молодом воине или молодой ткачихе, с которыми познакомился во время съемок. А лучше — о нефтянике, начальнике управления из Нижневартовска Борисе Федоровиче Христиче, о котором на выпускном вечере в зейской школе упомянул первый секретарь райкома партии. Из комсомольского возраста Христич давно вышел, но работала у него молодежь, так что привязка к молодежному журналу была: Герой Социалистического Труда, лауреат Ленинской премии, мудрый наставник, эстафета поколений и все такое.
Настоящая же причина, по которой Лозовский хотел о нем написать, заключалась в том, что Христич был на ножах с Тюменским обкомом партии. Обком требовал как можно больше нефти, а Христич упирался: обводняются горизонты, месторождения губятся. Лозовский рассчитывал, что публикация очерка о нем в журнале ЦК ВЛКСМ с тиражом в полтора миллиона экземпляров послужит для обкома знаком, что Христича лучше не трогать.
В коридоре Лозовский столкнулся с главным редактором Альбертом Поповым. Тот кивнул:
— Зайди.
Беспородное лицо Попова с рыхлым носом и словно бы плохо вымытыми волосами, сваливающимися на тусклый лоб, было исполнено дружелюбия и снисходительного сочувствия преуспевшего в жизни человека к неудачнику.
— Как жизнь? — участливо поинтересовался он, рассматривая Лозовского через пространство письменного стола и пытаясь усмотреть на его длинном заспанном лице следы хронического недоедания.
— Все о'кей, Алик, лучше не бывает, — жизнерадостно сообщил Лозовский и небрежно помахал извлеченной из кармана тугой пачкой двадцатипятирублевок.
Из этих денег шестьсот нужно было отдать жене, триста двадцать за комнату за четыре месяца и двести рублей долга. Так что в сухом остатке было не так уж много. Но он не стал посвящать Попова в эти мелочи жизни. Вместо этого потянулся через стол и с чувством пожал ему руку:
— Спасибо, Алик. Огромное тебе спасибо. За то, что ты меня не удерживал. Творческая работа — это, я тебе доложу, потрясающая вещь. Просто потрясающая.
— А конкретно? Чем ты конкретно занимаешься? — нервно спросил Попов. — Вчера, позавчера? Конкретно!
— Последнее время я конкретно работал над документальным телефильмом «Ты на подвиг зовешь, комсомольский билет», — поделился Лозовский своими достижениями.
С лица Попова сошла напряженность. Он с облегчением откинулся на спинку кресла и посмотрел на собеседника с нескрываемой иронией:
— И это называется творческая работа?
— Видишь ли, Алик, я думал над этим. Да, думал. И вот что понял. Я занимаюсь делом гораздо более важным, чем творчество. Несравнимо более важным и более вдохновенным.
— Каким же?
И Лозовский сказал. То, над чем действительно думал. То, что действительно понял. То, что оправдывало всю его мелкую, сорную, лишенную, как иногда казалось ему, цели и смысла жизнь. То, что останется с ним навсегда.
Он сказал:
— Я борюсь за свою свободу.
«Больше в этом журнале меня не печатали никогда».
Такой фразой Лозовский всегда завершал эту байку, которую в очищенном от лишних подробностей виде рассказывал при случае в застолье в Доме журналиста. Его рассказ пользовался неизменным успехом. Возможностью не ходить каждый день на работу и не писать статей за секретарей ЦК — этим в те времена и исчерпывался смысл слова «свобода». А что такое правда, даже не обсуждалось, среди профессиональных журналистов это считалось неприличным, как петь про зеленый маун.
Прошло пять лет, и об этом задумались уже всерьез. А еще через десять лет, в начале прозорливо предсказанного Лозовским двадцать первого века, понятия «правда» и «свобода» наполнились тысячевольтным напряжением предгрозового заряда. В ежемесячных пресс-релизах российского Фонда защиты гласности отмечалось:
«Зарегистрировано нападений на журналистов — два, случаев уголовного преследования журналистов — четыре, отключений телекомпаний и радиостанций от эфира — девять, изъятий газетного тиража — одно, выселений редакций из помещений — одно. Пропал без вести журналист — один, убит — один. В целом месяц прошел спокойно».
К этому времени Лозовский работал шеф-редактором отдела журналистских расследований влиятельного московского еженедельника «Российский курьер», а возглавлял еженедельник известный журналист и видный демократический деятель Альберт Попов.
Глава первая. Опровержение
I
«Москва, ул. „Правды“, 24.
Главному редактору еженедельника „Российский курьер“ г-ну Попову А. Н.
Уважаемый господин Попов!
В № 50 „Российского курьера“ (за 9-15 декабря с.г.) под заголовком „Пора выходить из тени“ было опубликовано интервью заместителя начальника Федеральной службы налоговой полиции генерала Морозова. В числе компаний и фирм, злостно уклоняющихся от уплаты налогов, названа компания „Нюда-нефть“, ведущая добычу углеводородного сырья на севере Тюменской области в районе Самотлорского месторождения.
Факт задержки налоговых отчислений в бюджет на шесть суток действительно имел место из-за сбоя в компьютерной системе банка, через который осуществлялся платеж. К моменту выхода номера с интервью генерала Морозова задолженность компании была погашена в полном объеме, включая пени. В бюджет перечислено 45 миллионов 240 тысяч рублей (1.560.000). Копии платежных документов прилагаются.
Таким образом, для обвинения компании „Нюда-нефть“ в уголовном преступлении, чем является уклонение от уплаты налогов, у ФСНП не было никаких оснований.
Публикация интервью генерала Морозова вызвала падение курса акций „Нюда-нефти“ на 9,8 % и привела к уменьшению капитализации компании ориентировочно на пятьдесят миллионов долларов. Нанесен серьезный материальный ущерб как самой компании, так и ОАО „Союз“, которому принадлежит контрольный пакет акций „Нюда-нефти“. Кроме того, поставлена под сомнение деловая репутация руководителя компании „Нюда-нефть“ Героя Социалистического Труда, лауреата Ленинской премии, почетного нефтяника РФ Бориса Федоровича Христича.
Мы с большим уважением относимся к еженедельнику „Российский курьер“, который никогда раньше не был замечен в публикации заказных материалов в интересах тех или иных финансовых групп. Мы уверены, что случай с компанией „Нюда-нефть“ является досадным недоразумением. Мы будет считать инцидент полностью исчерпанным, если „Российский курьер“ обнародует информацию, приведенную в этом письме.
С уважением Президент ОАО „Союз“ Г. С. Кольцов».Резолюция главного редактора «Российского курьера»:
«Лозовскому. Разберитесь и подготовьте ответ.
Попов».«Мой отдел никакого отношения к интервью Морозова не имел. Я был против публикации. Интервью брал Стас Шинкарев. Пусть сам разбирается.
Лозовский».«Шинкареву. Представьте объяснения по поводу интервью Морозова.
Попов».«Все изложенное в интервью заместителя начальника ФСНП полностью соответствует действительности. Текст интервью Морозовым завизирован. По факту неуплаты налогов против генерального директора компании „Нюда-нефть“ Христича возбуждено уголовное дело по статье 199 УК РФ. Так что на месте Кольцова я бы не выступал. Они наверняка прокрутили бабки в своем банке, а теперь выпутываются. В этом смысле и нужно ему ответить.
Шинкарев».«Президенту ОАО „Союз“ г-ну Кольцову Г. С.
Уважаемый господин Кольцов!
Если Вы считаете, что заместитель начальника ФСНП своим интервью нанес материальный и моральный ущерб компании „Нюда-нефть“ и ОАО „Союз“, Вам следует обратиться в суд с соответствующим иском. Мы опубликуем решение суда.
С уважением Главный редактор „Российского курьера“ А. Н. Попов».«Москва, „Российский курьер“, А. Н. Попову. Ваш ответ нас не удовлетворил. Надеюсь, при личной встрече мне удастся Вас переубедить. Предполагаю прилететь в Москву в понедельник в первой половине дня. Назначьте для встречи удобное для Вас время.
Кольцов».«Лозовскому. В понедельник в 16–00 я встречаюсь с Кольцовым. Озадачьте отдел. Мне нужно досье на него и на ОАО „Союз“. Срочно.
Попов».II
Во вторник утром, едва войдя в вагон метро и с высоты своего роста окинув пассажиров рассеянным взглядом из-под слегка припухших век, которые с юности придавали его длинному лицу словно бы немного заспанный вид, Лозовский насторожился. Во всех лицах была какая-то синюшность, проступали следы тяжелого ночного пьянства, лютого женского одиночества и трусливой, шакальей мужской озлобленности на жизнь. И ни одного нормального человеческого лица.
Лозовский понял, что у него сегодня дурной глаз. В надежде, что это случайная аберрация зрения, он стал смотреть на девчушку, приткнувшуюся к матери. Из-под пухового капота торчали две косички, ручки были трогательно поджаты, а варежки висели на резинках. Потом она пошевелилась, повернулась.
Лозовский отвел взгляд: детское личико было обезображено заячьей губой.
Нет, определенно у него сегодня дурной глаз. Такое с ним бывало. В молодости редко, с годами чаще. А это предвещало плохой день с какой-нибудь тяжелой подлянкой. Лозовский прикинул, с какой стороны ее можно ждать.
Ничего особенного не предстояло: в десять — летучка с обсуждением последнего номера «Российского курьера», потом две не слишком важные деловые встречи, остальное мелочи. Никаких зависших дел тоже вроде бы не было. Досье на Кольцова и на его «Союз», а точнее — краткую информационную записку — составили и отдали Попову еще в пятницу. А помогла ли она Попову в разговоре с президентом «Союза», фигурой, как выяснилось, очень серьезной, Лозовского не волновало.
Была некая странность в той настойчивости, с какой Кольцов добивался опровержения, даже решил специально для этого прилететь в Москву. Впрочем, на местах всегда болезненно реагировали на критику в центральных газетах, так что ничего очень уж необычного в этом не было.
Но Лозовский знал, что зря успокаивает себя. Будет подлянка. И важно просечь самое ее начало. А для этого нужно быть очень внимательным ко всему, что будет происходить, ко все мелочам.
Все всегда начинается с мелочей.
В его нынешнем дурном глазе и сумрачном мировосприятии, вообще-то ему не свойственном, было и будто бы предчувствие какой-то беды. Лозовский знал, откуда оно идет. Трое суток провел он возле захваченного чеченскими террористами Театрального центра на Дубровке в напряженном ожидании надвигающейся катастрофы. Как и все опытные журналисты, он прекрасно понимал, что на карту поставлена не жизнь сотен зрителей мюзикла «Норд-Ост», а нечто гораздо более важное — для тех, кто принимает решения: политическая судьба президента Путина. Это делало штурм неизбежным. Оставалось только молиться. Вот и молились. Даже те, кто, как Лозовский, не знал ни одной молитвы.
И хотя с тех пор прошло уже почти два месяца, это страшное ожидание все еще сидело в нем, как озноб после долгого пребывания на морозе.
Он пробрался в торец вагона, надвинул на лицо серую ворсистую кепку, спрятал подбородок в мех дубленки и прикрыл глаза, ощущая под веками сухость, какая всегда бывала после бессонной ночи. А всю прошлую ночь он провел без сна в раздумьях о книге, которую замыслил больше пятнадцати лет назад и у которой, как и пятнадцать лет назад, был только эпиграф:
«Вещи и дела, аще не написании бывают, тмою покрываются и гробу беспамятства предаются, написании же яко одушевленнии…»
Всю ночь за окном сыпал тусклый декабрьский снег. Чернел Измайловский лесопарк, мертвый, как кладбище. Потом началось медленное, потаенное перетекание ночи от глухоты к оживлению. Первый лифт прогудел, первые прохожие робкими тенями потянулись к метро. А затем и лесопарк начал отслаиваться от черноты ночи, выпадать в осадок — светало.
Лозовский сидел на полу, привалившись спиной к дивану, вытянув перед собой длинные скрещенные ноги в застиранных до белизны джинсах, и смотрел на заполонившие весь пол бумаги: картонные папки, блокноты, старые журналы, слежавшиеся и пожелтевшие газетные вырезки, листки машинописные и рукописные. Они несли в себе следы всей его жизни, всех сорока четырех лет.
Он начал выкладывать их из глубин шкафа, потому что вдруг захотелось найти старую запись, как помнилось ему — умную и важную. Запись оказалась не слишком умной и совсем неважной. Но по инерции, как бывало почти всегда, когда случалось залезать в старые бумаги, он продолжал перебирать их, с трудом читая собственный почерк, и часто задумывался, скреб в затылке, лохматил белобрысые волосы, пытаясь понять, что он когда-то второпях записал и что означало то, что он записал.
«Войны начинаются не тогда, когда их объявляют, а когда почтальон приносит в дом повестку из военкомата…»
Афган. Лето 1983 года. Из вступления к очерковому циклу о десантниках 40-й армии. Не прошло.
«В жизни нет ничего более обыденного, чем смерть. Она всегда впереди, всегда рядом. Она всегда есть, но ее как бы и нет. Когда же она обнаруживает себя, врываясь в жизнь сиреной „неотложки“, терактом или авиакатастрофой, быт становится бытием.
Смерть встраивает жизнь человека в координаты вечности, превращает автобиографию в житие, а биографию в предисловие к некрологу. Чем, в сущности, и является жизнь — пространством между „Азъ есмь“ и неотвратимым „Я был“.
Я спрашиваю себя: как бы я жил, если бы знал, что это я окажусь среди зрителей мюзикла „Норд-Ост“ и это меня не довезет до больницы „скорая“?
Как, спрашиваю я себя, как?
Да так же. Так же!
И после этого мы ужасаемся: почему?!.»
Москва, 2002, октябрь. Начало репортажа о захвате заложников в Театральном центре на Дубровке. От этого начала Лозовский отказался сам. И был доволен, что отказался. Это означало, что у него еще есть совесть.
«Мне снилось, что сердце мое не болит,
Оно колокольчик фарфоровый в синем Китае».
А это что? Так и не вспомнил.
К рассвету, словно насытившись прошлым, он просто сидел и смотрел на старые бумаги, как на рассыпанный линотипный набор книги, оригинал которой утерян. Его и не было никогда. Оригиналом была вся его жизнь. Жизнь была, а книги не было. И будет ли?
В двадцать восемь лет Лозовский нисколько не сомневался, что будет. Он снимал у проводницы поездов дальнего следования комнатушку в Гольянове и упорно, с убежденностью человека, узнавшего, что составляет главную ценность жизни, боролся за свою свободу, нештатно сотрудничая со всеми изданиями, которым были нужны оперативные и острые, в границах дозволенного, материалы.
Выходить за границы не имело смысла, недозволенное все равно вырезали. Он представлял: вот еще немного и разгребется с делами, подсоберет деньжат, снимет избу где-нибудь в деревне в Подмосковье и засядет за книгу. И даже адреса не сообщит друзьям, чтобы не приезжали с бутылкой. Вот отпишется от очередной командировки, вот получит гонорар за большой очерк в толстом журнале.
Но все как-то не совмещалось. Когда появлялись деньги, была зима, какая деревня? Летом Подмосковье заполняли дачники с детьми и магнитофонами. А осенью, в лучшее для работы время, сыпались звонки из редакций: всем срочно нужны были очерки и статьи к датам, пленумам или еще к какой-нибудь холере.
И не откажешься, в другой раз не предложат. Лозовский матерился, но в глубине души понимал, что причина, по которой он не принимается за книгу, вовсе не во внешних обстоятельствах жизни.
— Знаешь, Петрович, чего бы я хотел? — сказал он однажды заехавшему к нему в гости старшему оперуполномоченному ОБХСС, крупному, с добродушным лицом, рано начавшему лысеть майору милиции Павлу Тюрину, про которого однажды напечатал очерк в «Литературной газете», а потом подружился. — Оказаться бы где-нибудь в Париже, в мансарде на Монмартре и сидеть там, писать книгу.
— На Монмартре — это красиво. Как Хемингуэй, — одобрил Тюрин, очень уважавший писателей и журналистов и сам пописывавший заметки в журнал «Советская милиция» под псевдонимом Павел Майоров. — В Париже, говорят, вообще хорошо, — добавил он, деловито освобождая на письменном столе место для бутылки молдавского коньяка «Белый аист».
— Дело не в том, что в Париже, — возразил Лозовский. — Дело совсем в другом.
— В чем?
— В том, чтобы я знал: все, что я напишу, будет напечатано. Все до последней строчки. И ни одна сука не будет выискивать, не очерняю ли я советскую действительность.
— Ты собираешься очернять советскую действительность?
— Срать я хотел на советскую действительность! — разозлился Лозовский. — Я хочу написать книгу про жизнь. Как я ее понимаю. Вот и все.
— А например? Про что? — заинтересовался Тюрин.
— Например? Ну, вот про то, как однажды рано утром я сидел на крыльце барака в Ангрене и смотрел, как из-за перевала выходит солнце. Ангрен — шахтерский городок недалеко от Ташкента. Было самое начало весны, на перевале еще лежал снег.
— Барака?
— Не лагерного. Обыкновенного. На улице Аэродромной. Понятия не имею, почему она так называлась. Никаких аэродромов и близко не было, а жили шахтеры. Мне дали там от редакции комнатенку. И вот я сидел и думал, что хорошо бы перейти перевал и оказаться в Ферганской долине. Мне только-только исполнилось двадцать лет, вся жизнь была еще впереди.
— Про это можно писать и не в Париже, — рассудительно заметил Тюрин, вдумчиво разверстывая по стаканам коньяк. — Про это можно писать и в Москве. А, понимаю. Ты так и не перешел перевал?
— Да нет, перешел. Верней, переехал. На попутке.
— Иди ты! — почему-то поразился Тюрин. — И оказался в Ферганской долине?
— Я оказался в Центральной Фергане. А это такая же полупустыня, как Голодная степь.
— Да, это уже не очень, — подумав, оценил Тюрин. — Не то чтобы очернительство, но насчет социального оптимизма не густо.
— О том и речь! Я еще ни строчки не написал, а уже слышу про социальный оптимизм. И не от тебя слышу — от себя. Вот в чем подлость! Ладно, Петрович, Париж нам не светит, так что сделаем себе хорошо здесь. Будь здоров!
И они сделали себе хорошо.
— Вот что я тебе, Володя, скажу, — через некоторое время вернулся Тюрин к прерванному разговору. — Дело ведь не в том, что ты не в Париже. Ты просто не хочешь писать свою книгу. Те, кто хотят, пишут.
— Пишут, — согласился Лозовский. — И потом сидят в лагерях.
— А что? И сидят. Я бы тоже написал. Мне есть о чем написать. А там хоть в лагерь. Бог таланта не дал. Мне и заметку-то накропать — семь потов сходит. Тебе — дал. Так что плюнь ты на все и пиши.
— Я же не отказываюсь, — не очень уверенно проговорил Лозовский. — Обязательно напишу. Вот разгребусь с обязаловкой, сниму дом в какой-нибудь глухомани…
Но о книге вскоре пришлось забыть. Надвинулись бурные девяностые, борьба за свободу превратилась в борьбу за выживание, как во внезапной оккупации или в вынужденной эмиграции. К своему удивлению, Лозовский в ней вполне преуспел. К сорока четырем годам у него была просторная квартира в хорошем доме в Измайлово, дача под Калязином на берегу Рыбинского водохранилища. Была большая дружная семья: жена, старики — родители жены, которых он забрал в Москву из поселка под Ярославлем, сын шестнадцати лет, школьник, и второй, девятнадцатилетний, от первого брака, студент. Он с четырнадцати лет, как в свое время и сам Лозовский, жил с отцом. Был устроенный быт, была хорошая машина, новый темно-синий джип «Ниссан-Террано 2», были деньги — не очень много, но и не мало. Все было. А за книгу все равно не садилось.
Раньше его останавливало то, что книга будет ни вашим, ни нашим: слишком черной для советских издательств и слишком красной для тамиздата. А сейчас он вообще не понимал, о чем может написать. Вся его прошлая жизнь, вынесшая его, как первая ступень ракеты, в новые времена, отпала и обесценилась, как вклады в сберкассах. А почти все последние десять лет он провел на кухне российской публичной политики, где все кипело, бурлило, вроде бы варилось что-то крутое, но весь пар уходил в свисток.
Кому это интересно? К тайной же кремлевской кухне, где варилась настоящая политика, у него доступа не было. Да если бы и был — толку-то? Все объелись политикой, Лозовского самого тошнило от вида пошлейших, как реклама прокладок с крылышками, политических деляг, которые даже страшную трагедию в Театральном центре на Дубровке использовали как способ засветиться в телевизоре.
И лишь иногда, когда выпадала, как сегодня, тревожная бессонная ночь, Лозовский ощущал себя должником, который всеми способами увиливает от возвращения долга.
«Вещи и дела, аще не написании бывают…»
Он поднялся с пола и, не зажигая в коридоре света, прошел на кухню.
Поставил воду для кофе и сел за стол, уткнув подбородок в сомкнутые замком руки, остывая от ночных мыслей.
Заглянула жена — в простеньком фланелевом халатике, с сонным и от этого словно бы детским лицом, с тяжелыми неприбранными волосами, выбивающимися из-под заколок. Спросила, беззащитно щурясь от света, как от близорукости:
— Так и не ложился?
— Уже и не стоит. Летучка. Нужно быть.
Она хотела спросить, как обычно спрашивала, как прошла ночь, но посмотрела на его пустое лицо и поняла, что он ничего не скажет или отделается неопределенным «нормально», как отвечал всегда, когда у него не шла работа.
— Поедешь на машине?
— Нет. Снег, пробки.
— Ну и правильно, — сказала она и провела тыльной стороной пальцев по его светлой щетине, заметной только на ощупь. — Побрейся.
Он потерся щекой о ее руку, этим жестом давно живущих вместе и понимающих друг друга без слов людей как бы благодаря ее и за заботу, и за то, что она не лезет с вопросами.
— Сойдет. Спи, рано еще.
Она ушла. Лозовский навел большую чашку крепкого кофе, соорудил внушительный бутерброд и вернулся в кабинет. Включив компьютер, вошел в Интернет и просмотрел новостные сайты.
Никаких сенсаций не было. Чудовищный теракт с захватом заложников в московском Театральном центре на Дубровке словно бы утратил свою апокалиптичность, присыпался мусором повседневности, забалтывался, забывался. Как забылись взрывы домов в Москве и гибель «Курска». Как забылся прошлогодний террористический акт в Нью-Йорке, когда весь мир содрогнулся от ужаса, увидев на экранах телевизоров, как тяжелые пассажирские «Боинги» врезаются в башни Всемирного торгового центра, и всем казалось, что наступает то ли конец света, то ли какая-то новая страшная эра в истории человечества.
И лишь в серьезных аналитических изданиях трагедия на Дубровке оставалась главной темой — как фактор, который еще даст о себе знать и в политике, и в экономике России.
Одним из таких изданий в Москве был еженедельник «Российский курьер», в котором Лозовский работал с момента его создания — сначала политическим обозревателем, а в последние годы шеф-редактором отдела журналистских расследований.
III
В те дни, когда у Лозовского был дурной глаз, не только люди, но и Москва открывалась ему своей неприглядной стороной. За парадными фасадами Тверской угадывались облупленные задворки, мелкий снег обесцвечивал краски реклам, «дворники» маршрутки, на которую он пересел на Пушкинской, размазывали по стеклу грязь. Везде были пробки, и Лозовский похвалил себя за то, что поехал на работу не на машине.
Редакция «Российского курьера» находилась на улице «Правды» на четвертом этаже громоздкого конструктивистского сооружения, построенного в начале 30-х годов по проекту архитектора Голосова. В советские времена здесь была редакция «Правды», о чем еще издали извещали огромные, в полтора человеческих роста, буквы на крыше. Ночью они наливались синим неоном, сообщая этому району старой Москвы между Белорусским и Савеловским вокзалами суровую многозначительность и как бы предупреждая загулявших москвичей и гостей столицы, что здесь нет никаких ресторанов, а есть только «Правда» и ничего кроме «Правды», так что нечего сюда и соваться.
В шестиэтажной пристройке к зданию, как бы под материнским крылом главной газеты страны, но с входом через другой подъезд, сосуществовали «Комсомольская правда», «Советская Россия», «Сельская жизнь». Здесь всегда было многолюдно, так как в полуподвальном этаже располагалась центральная бухгалтерия, где получали командировочные и отчитывались за командировки штатные и нештатные корреспонденты десятков газет и журналов, входивших в систему издательства «Правда».
Это многолюдье никогда не перехлестывало через невидимую черту, отделявшую второй подъезд от первого, главного, подъезда самой «Правды», поражавшей иностранцев штатом в пятьсот человек, которые делали, как ехидно заметил в одном из репортажей корреспондент «Нью-Йорк Таймс», самую скучную газету в мире. В ответной реплике, появившейся в «Правде», уважаемому корреспонденту напомнили, что тираж «Правды» десять с половиной миллионов экземпляров, а у «Нью-Йорк Таймс» всего полтора миллиона, так что чья бы корова мычала.
Чем занимаются пятьсот журналистов, выпуская восьмиполосную газету, для которой и ста сотрудников выше крыши, Лозовский не понимал до тех пор, пока сам не попал в «Правду» на полугодовую стажировку с перспективой стать штатным корреспондентом, что расценивалось как очень серьезный взлет журналистской карьеры. Было это в разгар перестройки. В Идеологическом Отделе ЦК КПСС решили, что пора и самой «Правде» пустить в себя немного свежего ветра, о котором вдохновенно распевал Лев Лещенко, переводя на понятный народным массам язык смысл партийных постановлений. Лозовский стал одним из кандидатов на обновление, так как много ездил и много публиковался. Его умение работать на грани дозволенного сочли знаком политической зрелости молодого журналиста. Ему было сделано предложение, от которого нельзя отказаться. Отказ перейти в «Правду» был бы воспринят как вызов, и перед ним закрылись бы двери всех редакций.
Да у Лозовского и мысли не было отказываться. Он уже подустал от изнурительной борьбы за свободу, а в «Правде» ему сразу положили зарплату в двести пятьдесят рублей для начала, на время стажировки. Главное же — была реальная возможность через год-полтора получить квартиру. А человек с квартирой всегда свободнее человека без квартиры. Так что внедрение в «Правду» было не отказом от борьбы за свободу, а всего лишь изменением тактики этой борьбы. Это рассуждение, в котором был элемент лукавства и игры в поддавки с самим собой, окончательно примирило Лозовского с принятым решением.
Так он и оказался на четвертом этаже «Правды» в просторном кабинете на одного, с сейфом, тремя телефонами и предупредительной секретаршей отдела, которая в первый же день предупредила его, что в «Правде» не принято опаздывать на работу, не принято пить пиво в рабочее время, а также не принято приходить на работу в джинсах и в любимом Лозовским уютном сером пиджаке букле, а принято приходить в костюме с галстуком, желательно скромным, не очень ярких тонов. Костюм у Лозовского был, а галстук пришлось купить.
От первой же командировки в Рязань он прибалдел. Его принимали, как инструктора ЦК КПСС. Верней, он понял, как принимают инструкторов ЦК по тому, как принимали его. Прикрепленная черная обкомовская «Волга», гостиница без вывески с буфетом, где ресторанный обед с жульеном, мясной солянкой и осетриной-фри стоил шестьдесят четыре копейки, загородная банька с застольем и ядреными рязанскими матрешками-официантками, готовыми ко всем услугам, только мигни. Володя не мигнул, постеснялся, хотя одна из матрешек была чудо как хороша. А принимающая сторона не стала поощрять, так как очень непривычным был этот корреспондент «Правды» — слишком молодой и вообще какой-то не из своих, чужой. Да Лозовский и сам чувствовал себя самозванцем, как рядовой авиапассажир, случайно затесавшийся в зал официальных делегаций.
По материалам командировки он написал в меру острую статью о директоре крупного рязанского завода и его проблемах, статью одобрили в отделе, подредактировали и отправили в секретариат. Через неделю она вернулась в отдел с заключением: «Не пойдет». Не пошла и вторая статья, и третья, потом не пошел очерк, не пошел обзор читательских писем.
Необходимость каждый день ровно к девяти приезжать на работу и высиживать до шести, от чего Лозовский на вольных хлебах отвык, вполне компенсировалась зарплатой, премиями и продовольственными заказами из распределителя на улице Грановского. На халяву, в составе журналистской делегации, он съездил на пять дней в ФРГ. Его даже записали в льготную очередь на «Жигули» седьмой, в то время самой престижной модели. Денег на машину у него не было и не предвиделось, но он не отказался, чтобы не обнаруживать свою нищету.
С этим было все хорошо. Хуже было с другим. За четыре месяца он опубликовал один-единственный материал за подписью ревизора-инспектора Североказахстанского областного финансового отдела о формальностях, которыми обставлено назначение пенсий колхозникам. Название он придумал такое: «Что за комиссия, Создатель?» Большую букву в отделе сменили на маленькую и дописали в начало: «Год от года растет экономика страны, значительно улучшилось экономическое состояние колхозов».
Лозовский стерпел. Материал вышел. Он был абортирован на главную, самую содержательную половину. Заголовок стал: «Многовато комиссий». И подзаголовок: «Стоит подумать». Это его добило. Он написал заявление с просьбой досрочно прервать его стажировку в «Правде», так как он не соответствует, и вручил потрясенной секретарше. На выходе, у милицейского поста, содрал с шеи скромный галстук и спустил его в урну, как дохлую гадюку. В тот вечер он напился в ЦДЖ так, как редко когда напивался, на автопилоте добрался до Гольянова, а на изумленный вопрос квартирной хозяйки: «Володечка, ты ли это?» — ответил, с трудом ворочая языком:
— Многовато комиссий.
Потом добавил:
— Стоит подумать.
И выпал в осадок.
Покидая редакцию «Правды», Лозовский был уверен, что в это здание больше не войдет никогда. Но не прошло и пяти лет, как он оказался не только в этом же здании, но и на том же четвертом этаже.
От былого величия «Правды» остались только буквы на крыше. Сама «Правда» превратилась сначала в «Правду-4», потом в «Правду-5», а затем и вовсе исчезла из пределов видимости. Как господские особняки после революции заполнились пролетариатом, так и на всех этажах бывшей «Правды» обосновались фирмы и компании, все больше «лимитед» и «инкорпорейшн». Угнездилось и несколько редакций. Среди них был и «Российский курьер» — издание, не очень известное широкой публике, но по своей влиятельности входившее в первую десятку российских СМИ.
Возле подъезда Лозовского едва не сбил с ног увесистый, как шар боулинга, человек в распахнутом желтом верблюжьем пальто английской фирмы «Балтман» и сидящей на затылке зеленой велюровой шляпе, с черным кожаным портфелем под мышкой. Инерция его движения была такова, что казалось, что он не спускался на лифте, а катился по лестнице, марш от марша набирая скорость.
Это был генеральный директор «Российского курьера» Савва Броверман, для своих — Савик, хотя ему уже стукнуло пятьдесят. У него были белые вытаращенные глаза и одутловатое, с прозеленью, лицо болотного упыря.
Лозовский встревожился и хотел спросить, что с ним, но вовремя вспомнил, что у него сегодня дурной глаз, а лицо у Бровермана обычное, такое же, как всегда. Со стороны, если не приглядываться, так даже породистое, с министерской холеностью. Как всегда, он куда-то очень спешил, но — тоже как всегда — готов был отвлечься и до бесконечности говорить на волнующую его тему как бы в языческой надежде, что разговорами он материализует удачу. А тема, которая его волновала, была только одна — бабки.
Для молодых журналистов «Российского курьера» и для людей, близко не знающих его, Броверман представлялся фигурой значительной и из-за должности генерального директора солидного еженедельника, который, как было известно, очень внимательно читают в правительстве, в Госдуме и в президентской администрации, и из-за таинственности, которой он себя окружал. На самом же деле он был редкостный прохиндей, всегда кидавший своих партнеров, из-за чего постоянно имел проблемы, а однажды был очень серьезно, до сотрясения мозга и переломанных ребер, избит в подворотне своего дома.
После этого случая Бровермана упомянули в пресс-релизе российского Фонда защиты гласности — как журналиста, пострадавшего за свою профессиональную деятельность, чем он очень гордился. Лозовский начинал с ним совместный бизнес, который привел к созданию «Российского курьера», и был первым и последним партнером, которого Савик не кинул, хотя и мог.
Поэтому он любил Лозовского, как своего единственного свидетеля защиты на Страшном суде.
— Какие дела? — поинтересовался Лозовский.
— Спасибо, не спрашивай, — отмахнулся Броверман с видом человека, больного СПИДом, которому задали вопрос о его здоровье.
— Подписка?
— Минус двенадцать тысяч.
— Реклама?
— Володя! Ну что ты за человек? Я же попросил: не спрашивай меня ни о чем! Мы в глубокой жопе!
— Значит, дивидендов не будет, — заключил Лозовский.
— Дивидендов? — изумился Броверман. — Что такое дивиденды? Я это слово давно забыл! Я даже не знаю, что оно означает! Я удивляюсь, что мы вообще еще живы!
Он взял Лозовского под руку, с таинственным видом отвел в сторонку и страстно, при этом оглядываясь как бы в опасении, что их подслушают, начал доказывать, что в глубокую финансовую жопу «Российский курьер» попал из-за этого козла, главного редактора Альберта Попова, назначенного на эту должность жарким политическим летом 1999 года.
Лозовский слушал, не скрывая иронической усмешки. К тому, что еженедельник с тиражом в сто двадцать тысяч экземпляров, стабильно прибыльный, оказался на грани банкротства, Попов руку приложил, но в первую голову в этом был виноват сам Броверман. Все деньги, полученные от успешной подписки на 1998 год, по тогдашнему курсу — около восьми миллионов долларов, он вложил в государственные краткосрочные обязательства, где они и зависли после дефолта.
Последнее время Броверман носился с идеей достать где-нибудь два миллиона долларов и купить опутанную долгами типографию в Красногорске. Это сильно сократило бы расходы на издание и позволило бы дотянуть до тех времен, когда правительство начнет расплачиваться по ГКО, реструктуризированным в какую-то хренотень. Ни Лозовский, ни сам Броверман не верили, что правительство хоть когда-нибудь будет расплачиваться по своим долгам, а если и будет, то по копейке за рубль. Но вслух об этом не говорили, чтобы не лишать себя последней, пусть даже иллюзорной, надежды.
Об идее купить типографию Лозовский слышал много раз, он уже хотел прервать бровермановскую трепотню, но неожиданно Савик прервался сам.
— Смотри-ка ты, — проговорил он. — Кто это?
К тротуару причалил огромный черный джип «линкольн-навигатор» с тонированными до полной непрозрачности стеклами, из него выскользнул молодой человек неприметной наружности с быстрыми внимательными глазами, мгновенно оценил обстановку и открыл перед пассажиром заднюю дверь. Из джипа вышел человек лет около сорока, среднего роста, с холодным жестким лицом, в котором, как показалось Лозовскому, было что-то серое, недоброе.
Он был в черном кожаном меховом пальто, в черных, никогда не месивших зимнюю московскую хлябь туфлях. Если бы не большая шапка из огненно-красного лисьего меха, сидящая на его маленькой голове чуть набекрень и надвинутая до бровей, его можно было принять за члена совета директоров столичного банка.
Где-нибудь в Сибири такая шапка была знаком преуспевания, а в Москве сразу выдавала в ее обладателе приезжего с северов.
Аккуратно, как бы брезгливо поднявшись по грязным ступенькам, он остановился у входа и внимательно оглядел вывески. Не обнаружив той, что ему была нужна, вежливо обратился к Лозовскому и Броверману:
— Редакция «Российского курьера». Не подскажете, она здесь?
— Четвертый этаж, левое крыло, — ответил Броверман и осторожно поинтересовался: — Какая погода в Тюмени?
— Пурга, — ответил незнакомец, не удивившись вопросу.
Он скрылся за тяжелыми дверями. Лозовский проводил его внимательным взглядом и почему-то подумал, что это, возможно, и есть та мелочь, из которой, как из крапивного семени, вырастет большая подлянка.
— Вот у него есть два «лимона», — проговорил Броверман с тоскливым выражением лица, с каким охотник смотрит вслед недоступной для него добыче. — Но ведь не даст.
— И правильно сделает. Потому что ты немедленно всадишь их в какую-нибудь пирамиду. Почему ты решил, что он из Тюмени?
— Тачка. Новая, а номера тюменские. Значит, есть представительство в Москве. Знаешь, сколько она стоит? Штук восемьдесят. А на чем делают бабки в Тюмени? Нефтебарон, блин. Интересно, что ему нужно от «Российского курьера»?
— Как что? — хмуро удивился Лозовский. — Он принес тебе два «лимона». И сейчас спрашивает у всех: «Где Броверман, где Броверман, где его черти носят?»
— Все шутишь, — укорил Савик. — Такие бабки не приносят. За ними побегаешь.
— Вот и беги.
— Вот и бегу.
Возле «линкольна» Броверман остановился и что-то спросил у охранника. Но ответа не получил. Тонированное стекло поднялось и оградило салон джипа от внешнего мира.
Савик обиженно пожал плечами, запахнул пальто и поспешил к редакционной «Волге».
В фойе Лозовский вновь увидел нефтебарона. Он стоял возле бюро пропусков в позе терпеливого ожидания. Свою вызывающе роскошную шапку он снял и держал за спиной, чуть поигрывал ею, лишь этими легкими движениями выражая неудовольствие от задержки. Сам же как бы слегка исподлобья, наклонив голову с ровным пробором в черных волосах, холодно-безучастно смотрел, как дежурная названивает по внутреннему телефону.
— Володя! Лозовский! — окликнула она. — Скажи вашей Фаине, чтобы сидела на телефоне! Где она вечно болтается?!
— В отделе культуры, меряет лифчики от Нины Риччи, — отозвался Лозовский, отряхиваясь кепкой от снежной мороси. — Ведь она этого достойна.
— Безобразие! К вам человек, мне нужна заявка для пропуска, звоню-звоню, а ваш телефон не отвечает!
— Звоните — вы? Олечка Ивановна, царское ли это дело?
Обычно в редакцию звонили и заказывали себе пропуска сами посетители.
То, что этим занимается дежурная, говорило о многом. Она работала в бюро пропусков еще со времен «Правды» и очень хорошо умела отличать рядовых посетителей от начальства.
— Я попросил, — объяснил нефтебарон.
— Вы попросили. Понятно. Вы к кому?
— К Попову.
— О встрече договаривались?
— Вчера на шестнадцать. Но прилетел только сегодня утром. Почти сутки аэропорт был закрыт.
— Вы — Кольцов? — догадался Лозовский. — Президент акционерного общества «Союз»?
— Совершенно верно.
— Вы неудачно приехали. Через пятнадцать минут летучка, вряд ли Попов вас примет.
— Но, может быть, примет? Я попрошу.
— Попробуйте. Олечка Ивановна, давайте заявку, я подпишу.
— И в самом деле! — обрадовалась дежурная.
— А вы, значит, Лозовский. Журналист Владимир Лозовский, — проговорил Кольцов, рассматривая Лозовского с несколько недоверчивым интересом, в котором любопытство провинциала к столичной знаменитости уравновешивалось сознанием собственной самодостаточности. Под его взглядом Лозовский почувствовал себя лотом на аукционе, объявленная цена которого вызывает сомнения покупателя. — Извините, сколько вам лет? Надеюсь, вы не сочтете мой вопрос нескромным.
— Не сочту, — заверил Лозовский. — Всем я говорю, что мне сорок три года. Но вам признаюсь, что мне уже сорок четыре. Только вы меня не выдавайте.
— Мне почему-то казалось, что вы моложе. Но в общем и целом примерно таким я вас себе и представлял. Высокий, спортивный, легкий на подъем. И за словом в карман не лезет.
— Вы представляли меня себе? — удивился Лозовский. — С чего?
Он знал, что «Российский курьер» популярен среди деловых людей в регионах, но в силу врожденной скромности и благоприобретенного скептицизма не склонен был переоценивать свою известность.
— Читаю ваши статьи. Не со всем согласен, но всегда все по делу. Точно, доказательно. Редкость по нынешним временам.
— Скажите это Попову, — посоветовал Лозовский. — Он будет в восторге. Хотя виду, может быть, не подаст.
Входная дверь открывалась все чаще, по фойе к лифтам проходили журналисты «Курьера» и других изданий, разместившихся в бывшей «Правде», здоровались с Лозовским.
— Вас знают, — отметил Кольцов.
— Журналистский мир тесен. Думаю, как и мир бизнеса?
— В общем, да. У вас работает еще одна журналистка, на которую я давно обратил внимание. Регина Смирнова. О вас у меня сложилось какое-то впечатление по вашим статьям. Но совершенно не представляю, как может выглядеть журналистка, экономист-аналитик такого класса.
Лозовский огляделся. Регины Смирновой в фойе не обнаружилось, зато обнаружилась Милена Броневая, обозреватель отдела культуры, жгучая брюнетка, вся в черном.
Ее высокая худая фигура была затянута в черную кожу, на узкие плечи наброшено длинное, из черной лайки пальто. С Лозовским она поздоровалась сухим кивком, а на Кольцове задержала заинтересованный взгляд.
— Ты когда-нибудь видела живого нефтебарона? — спросил Лозовский. — Познакомься. Господин Кольцов. Финансово-промышленная группа «Союз». Тюмень.
— Очень приятно, — промурлыкала Милена и протянула, словно для поцелуя, узкую руку, унизанную перстнями.
— Взаимно, — ответил Кольцов, но руку целовать не стал, а деликатно задержал ее пальцы в своих. — Возможно, ваш коллега Лозовский обидится, но «Российский курьер» я начинаю читать не с его статей, а с ваших аналитических обзоров.
— С моих аналитических обзоров? — слегка озадачилась Милена.
— Это не комплимент, — уверил Кольцов. — Это сущая правда. Никогда бы не подумал, что их автор — такая изысканная дама. Мне очень хотелось бы получить ваш автограф. Скажем, на салфетке ресторана «Прага», — продемонстрировал он неожиданное для провинциала умение обращаться с изысканными столичными штучками. — Как вы на это?
— «Прага» — отстой. Лучше «Голден-Палас», — быстро сориентировалась Милена, одаряя Кольцова поощряющей улыбкой и как бы признавая его своим, человеком ее круга. При этом она скользнула по Лозовскому недовольным взглядом, словно недоумевая, почему он здесь стоит и вообще кто он такой.
— Прекрасно, пусть будет «Голден-Палас». Эту салфетку я покажу друзьям в Тюмени. Иначе они не поверят, что я знаком с Региной Смирновой, — галантно проговорил Кольцов и наконец-то склонился к ее руке, завершая умело растянутый во времени жест.
— С Региной Смирновой? — переспросила Милена. — Говнюк! — бросила она Лозовскому, гневно выдернула руку и поспешила к лифту, оскорбленно цокая каблучками по мраморному полу фойе.
Кольцов с неумением посмотрел ей вслед:
— Не понял.
— Вы сказали, что не представляете себе Регину Смирнову, — с невинным видом пояснил Лозовский. — Так вот, она совсем-совсем не такая.
— А кто эта дама?
— Милена Броневая, рубрика «Светская жизнь».
— Однако. Я смотрю, вы не упускаете случая повеселиться, — холодновато констатировал Кольцов. — Не хотите спросить, что привело меня в «Российский курьер»?
— Догадываюсь. Вы принесли опровержение на интервью генерала Морозова. Замечательно. Опровержения — это наш самый любимый жанр, — сообщил Лозовский, исподволь разглядывая нефтебарона и отмечая какую-то странную малоподвижность его лица. — В письме Попову вы написали, что «Союзу» принадлежит контрольный пакет акций компании «Нюда-нефть». Назначение генеральным директором компании Бориса Федоровича Христича — это была ваша инициатива?
— Да. Вы его знаете?
— Я много о нем слышал, — ушел Лозовский от прямого ответа, не имея никакого желания посвящать нефтебарона в непростую и нехорошо закончившуюся историю своего знакомства с Христичем. — Против него возбуждено уголовное дело за уклонение от уплаты налогов. Вам об этом известно?
— Разумеется.
— Получается, что его подставили, — заметил Лозовский, употребив неопределенную форму, хотя так и тянуло сказать «вы».
— Уладим.
— Володя, автограф, — попросила дежурная, терпеливо ожидавшая паузы в разговоре.
Лозовский подписал заявку и кивнул Кольцову:
— Желаю успеха.
— Уверен, что мы с вами еще встретимся, — любезно проговорил Кольцов. — И, возможно, не раз.
Он улыбнулся, но как бы одними губами. И вновь Лозовскому почудилось в его лице что-то серое, мохнатое.
Волчье.
Будет подлянка. Обязательно будет. Лозовский уже не сомневался в этом. И было странное ощущение, что проистечет она от Кольцова.
IV
Отдел журналистских расследований «Российского курьера» располагался на четвертом этаже бывшей «Правды», но не в кабинете, а в торце коридора, отгороженном от остального пространства стеклянной стеной. Благодаря этой нехитрой реконструкции, вызванной тем, что половину кабинетов Броверман сдавал в аренду южно-корейской фирме, торгующей видеотехникой, образовалось вытянутое в длину, но довольно просторное помещение — «загон», как называли его в редакции.
В загоне шипела кофеварка, запах хорошего кофе перемешивался с сигаретным дымом. Все сотрудники отдела уже сидели за своими столами. Их было двое: экономический обозреватель Регина Смирнова и корреспондент Павел Тюрин.
Как и полтора с лишним десятка лет назад, когда Лозовский с ним познакомился, Тюрин подписывал свои материалы псевдонимом Майоров, хотя из МВД ушел в отставку в чине полковника. Потом несколько лет был начальником службы экономической безопасности крупного банка, очень хорошо зарабатывал.
Но в конце концов, не в силах совладать со страстью к писанию, прибился к «Российскому курьеру». Как и раньше, каждая статья давалась ему мучительно трудно, он переделывал материалы по много раз. И нередко, когда поджимали сроки, Лозовский переписывал их сам. Но по части добывания и проверки информации Тюрин был незаменим. За долгие годы службы сначала в ОБХСС, а потом в ГУБЭП он оброс огромным количеством знакомых, всех знал и все знали его.
Регине Смирновой было двадцать семь лет. Она была дочерью генерала, военного атташе посольства России в Великобритании, с отличием окончила экономический факультет МГУ, затем Высшую школу менеджмента в Лондоне. Лозовский познакомился с ней, когда она работала экспертом Московской фондовой биржи, и переманил в «Российский курьер». Рыжеватая, небольшого росточка, с фигурой подростка, она одевалась, как тургеневские барышни: серые кофты с оборками и рюшечками, длинные юбки, которые ей совершенно не шли. Так что Лозовский нисколько не погрешил против истины, сказав нефтебарону, что Регина Смирнова совсем-совсем не такая, как Милена Броневая. Но при внешней жантильности и вздорном, по-бабьи скандальном характере ум у Регины был холодный, мужской и перо тоже мужское, твердое. Все деловые люди, как и Кольцов, начинали читать «Российский курьер» с ее аналитических обзоров.
Недостатком Регины, который обернулся для отдела достоинством, было то, что она курила. Сигарета «Ротманс» все время тлела в пепельнице возле компьютерной клавиатуры. Ни Лозовский, ни Тюрин не курили, но притерпелись и не протестовали, когда к ним заходили из других отделов выкурить сигаретку, поболтать и выпить кофе из постоянно действующей кофеварки «эспрессо».
Постепенно отдел расследований превратился в клуб, где обсуждались все новости. Сдав в секретариат свои статьи, в загон заглядывали нештатники, как по старой памяти назвали независимых журналистов, на свой страх и риск выискивавших острые темы, а потом продававших материалы тому, кто больше заплатит. Народ был тертый, информированный. В трепе обо всем и обо всех, нередко за бутылкой виски или хорошего коньяка, купленных с гонорара, иногда всплывали серьезные темы, они становились поводом для публикаций, которые создали «Курьеру» репутацию издания, авторы которого всегда знают, о чем пишут.
Но сейчас, перед летучкой, в загоне были только Регина и Тюрин. На столе перед Тюриным лежал последний номер «Российского курьера», раскрытый на интервью заместителя начальника налоговой полиции генерала Морозова под крупной «шапкой» «Пора выходить из тени». Регина нервно курила.
Лозовский понял, что своим появлением он прервал какой-то напряженный и, судя по всему, неприятный разговор.
Он сунул дубленку в шкаф рядом с шубкой Регины и темно-синим, похожим на милицейскую шинель, пальто Тюрина, пригладил ладонями волосы и немного постоял у окна, глядя на мутные в снеговой пелене очертания домов и пытаясь сообразить, почему никак не оставляет его предчувствие опасности, с каким идешь по незнакомой деревенской улице и ждешь, что вот-вот выскочит сорвавшаяся с цепи псина и вцепится тебе в загривок. Потом подсел к столу Регины и попросил:
— Региночка, детка, посмотри на меня.
Она посмотрела — хмуро, неприязненно:
— Ну?
— Лисичка. Хитрая, но вроде не злая. Если ее специально не злить, — оговорился Лозовский.
— А я? — полюбопытствовал Тюрин.
— Лысый барсук.
Заглянула Фаина, секретарша редакции, высокомерная от приближенности к начальству, как это у них, секретарш, заведено. Предупредила, не входя в загон:
— Летучка задерживается, у Альберта Николаевича очень важный посетитель.
— А кто она? — спросила Регина.
— Крыса!
— Шеф, у тебя сегодня мизантропическое настроение.
— Немного есть, — согласился Лозовский.
— Сейчас мы тебя развеселим, — пообещала Регина не предвещающим ничего хорошего тоном. — Начни, Петрович. Ты первый сунулся в это дело.
— Куда я совался? Никуда я не совался, — запротестовал Тюрин. — Я выполнял задание шефа.
— Какое здание? — не понял Лозовский.
— Ты сказал, что интервью Морозова смахивает на джинсу. Я понял это так, что ты хотел бы разобраться, что к чему. Или я неправильно понял?
— Правильно, Петрович. Ты правильно все понял.
На редакционном жаргоне джинсой называли скрытую рекламу и черный пиар. Несмотря на то, что это было запрещено законом о средствах массовой информации и осуждалось Союзом журналистов, было немало изданий, и очень известных, которые занимались джинсой почти открыто и даже поощряли своих журналистов к поиску заказчиков. Автору статьи оставляли до пятнадцати процентов валютной наличности, которой расплачивались за джинсу, а все остальное шло в «черную кассу» редакции — в так называемый рептильный фонд.
Рептильный фонд существовал и в «Российском курьере». Образовывался он из «нала» рекламодателей, из аренды и других источников, известных лишь Броверману. Среди этих источников была реклама по бартеру, благодаря которой в кабинетах «Курьера» стояли хорошие компьютеры, у всех журналистов были мобильные телефоны, а редакционные дамы красовались в одежде от дорогих фирм.
Броверман же рептильным фондом распоряжался.
Как и во всех изданиях, из него давали взятки чиновникам, от которых зависело создание для еженедельника режима наибольшего финансового благоприятствования, но основная часть шла на зарплату и на гонорары штатных и нештатных корреспондентов. По ведомости рядовые сотрудники «Курьера» получали по пять тысяч рублей в месяц, в действительности по пятьсот долларов. Зарплата редакторов отделов и ведущих обозревателей составляла семь тысяч, а в конвертах, которые каждый месяц в день получки раздавал Броверман, лежало по семьсот — восемьсот «зеленых». Точно так же за статью официально платили по триста рублей, а на самом деле до трехсот и даже до пятисот долларов, когда материал того стоил. Если же материал попадал в струю и способствовал принятию в Госдуме желательных для кого-то законов или препятствовал продвижению законов нежелательных, в рептильный фонд «Курьера» шел серьезный откат, и гонорары повышались до размеров, которых никто, кроме Бровермана, не знал.
Джинса как средство пополнения «черной кассы» «Российского курьера» была категорически запрещена с самого начала — еще в пору создания «Курьера», когда в молодой демократической России были живы иллюзии о возможности журналистской независимости и неподкупности. Потом джинсой брезговали по инерции, с какой старая дева, упустившая свое время, отвергает непристойные предложения. И оказалось, что эта позиция очень эффективна экономически. То, что публикации «Российского курьера» никогда не были заведомо заказными, способствовало укреплению репутации еженедельника как издания объективного и позволяло удерживать высокий рейтинг. Если джинсой соблазнялись сами журналисты и были уличены, следовал немедленный приказ об увольнении.
Каждый случай джинсы бурно обсуждался в редакции, вызывал негодование, но было у Лозовского подозрение, что негодование это примерно такое же, с каким добропорядочные дамы клеймят женщин легкого поведения, сами же втайне им завидуют. Единственным, в чьей искренности Лозовский не сомневался, был Тюрин. Ему очень нравилось быть своим среди профессиональных журналистов — людей со всеми человеческими слабостями, но в то же время существ особенных, знающих много слов и умеющих эти слова сопрягать так, что получались пусть не стихи, но все же не рапорт и не протокол. После двадцати лет милицейской службы в обстановке постоянной напряженности и взаимной подозрительности и после работы в банке, где тоже не расслабишься, Тюрин чувствовал себя так, словно бы наконец-то нашел свой дом. Джинсу он воспринимал как предательство, очень расстраивался, но в своем осуждении был непреклонен и никаких компромиссов не признавал.
Регина Смирнова тоже резко порицала джинсу, но по причинам не морально-этическим, а сугубо материальным. Она была своим человеком на бирже, ее аналитические обзоры предопределяли рыночные ожидания и влияли на колебания курсов акций. Хотя влияние это было в процентном отношении ничтожным, оно позволяло ей и связанными с ней дилерами вести некрупную, но гарантированно выигрышную биржевую игру, благодаря чему она зарабатывала много больше, чем ее отец-дипломат. Поэтому к репутации «Российского курьера» как издания независимого она относилась очень ревниво.
Говоря о том, что интервью генерала Морозова, которое он дал корреспонденту «Курьера» Стасу Шинкареву, смахивает на джинсу, Лозовский имел в виду рекламный характер интервью. Заместитель начальника налоговой полиции не пожалел красок, расписывая успехи своего ведомства. За девять месяцев в бюджет было возвращено в три раза больше средств, чем за весь прошлый год. У Лозовского, однако, и мысли не было подозревать Шинкарева в том, что тот получил за интервью бабки. Налоговики не дают взяток. Но у Тюрина был особый нюх на финансовые махинации.
— Значит, так, — приступил он к обстоятельному, судя по выражению его лица, рассказу. — Заехал я днями на Маросейку, в налоговую полицию. К Морозову. Он начинал у меня лейтенантом еще в ОБХСС. Привез я ему, значит, номер «Курьера», прямо из типографии, тепленький, похвалил интервью, то да се. Он мне всегда рад, есть перед кем погордиться. И вот что между делом выяснилось…
— Между делом? — уточнил Лозовский.
— Ну да. Не мог же я прямо сказать, зачем пришел. А пришел я узнать насчет «Нюда-нефти». Про которую пришло опровержение от Кольцова.
— Понял. Дальше.
— Меня что озадачило? Дело-то, если вдуматься, пустяковое. Шесть дней просрочки не криминал. С чего вдруг Морозов взъелся на эту «Нюду»? И оказалось, что он понятия не имел ни о какой «Нюда-нефти», а рассказал ему о ней сам Стас. И вставил в интервью.
— Минутку, — перебил Лозовский. — Значит, генерал Морозов не знал, что «Нюда-нефть» просрочила платеж, а корреспондент «Российского курьера» Стас Шинкарев знал?
— Выходит, так.
— Откуда?
— Хороший вопрос.
— Продолжай.
— Ну, а Морозову что? Ему на руку: полтора миллиона долларов возвращено в казну — лишняя галочка. У них это дело как поставлено? Берут на заметку какую-нибудь крупную фирму и ждут, когда она просрочит платеж. Тут же заводят уголовное дело по 199-й статье. А она составлена хитро: «Уклонение от уплаты налогов путем включения в бухгалтерские документы заведомо искаженных данных о доходах и расходах, либо иным способом». Вот за это «либо иным способом» и цепляются. А что такое иной способ? Да все. И светит по этой статье от двух до семи лет. Фирма, само собой, деньги сразу перечисляет, они считаются возвращенными в бюджет героическими усилиями ФСНП. Фирмач подписывает заявление с покаянием, и дело закрывают по 7-й статье УПК: преступление совершено впервые и при «деятельном раскаянии». Отсюда и все их успехи.
— А если фирмач не подписывает заявления?
— Глупый вопрос, Володя. Права качать — не сапоги тачать. Себе дороже.
Это уже все очень хорошо поняли. Налоговики называют это «сыграть в „семерочку“».
— Стоп, — прервал Лозовский. — Вот об этом и будет твой следующий материал. Заголовок: «Игра в „семерочку“». Подзаголовок: «Выходи из тени и спи спокойно. На нарах». Врезка: «За девять месяцев текущего года ФСНП перечислила в бюджет втрое больше средств, чем за весь предыдущий год. О маленьких хитростях налоговых полицейских рассказывает наш корреспондент Павел Майоров». Мы им эту «Нюду-нефть» в жопу засунем!
— С чего это ты завелся? — удивилась Регина.
— Из-за Христича, — неохотно объяснил Лозовский. — Когда-то я напечатал большую статью в «Известиях» в его защиту. Он работал на Самотлоре начальником управления и не давал открывать задвижки скважин на полную: обводняются горизонты, месторождения губятся. Обком начал его гнобить, «Известия» решили вмешаться.
— Помогло?
— От Христича отстали, навалились на других. И Самотлор все-таки загубили. Потом и его убрали. Назначили директором научно-исследовательского института. Чтобы не мешал. Я с ним познакомился, когда снимал документальный фильм «Ты на подвиг зовешь, комсомольский билет».
— Как?! — ахнула Регина и звонко, по-девчоночьи, расхохоталась. — Я не могу! Лозовский! Ты занимался такой фигней?!
— Соплюшка. Тебя бы в то время, я бы посмотрел, чем бы ты занималась. Вот чем: писала бы диссертацию об экономическом загнивании капитализма. Дальше, Петрович.
— У меня все. Твой ход, лисичка.
— С этой «Нюда-нефтью» все не так-то просто, — сразу став серьезной, начала Регина. — На нефтяном рынке сейчас два очень агрессивных игрока. Первый — компания «Сиб-ойл», она прибирает к рукам тюменский север. Второй — группа Кольцова «Союз». Теперь о конкретике. В письме Кольцова я сразу обратила внимание на одну цифру. Ты понял, на какую?
— Снижение курса акций «Нюда-нефти» на девять и восемь десятых процента уменьшило капитализацию компании на сорок миллионов долларов. Значит, все компанию Кольцов оценивает без малого в полмиллиарда.
Регина снисходительно усмехнулась:
— Это ему хочется так думать. Цифра не проверяется. Настоящую цену показывают только торги. Нет, я обратила внимание на другую цифру. А вот она проверяется: за третий квартал «Нюда-нефть» перечислила в бюджет полтора миллиона долларов налогов.
— Это много? — спросил Лозовский, который, как и большинство журналистов, знал все, но не точно.
— Фишка не в том, много это или немного. Это немного, если сравнить с тем, сколько платят «Юкос» или та же «Сиб-ойл». По тюменским меркам «Нюда-нефть» компания небольшая. Но. Я посмотрела технические характеристики нефтяных полей «Нюды» и посчитала, сколько у них там скважин. Только не спрашивай, как я это сделала.
— Ты залезла в их базу данных.
— На нетактичные замечания не отвечаю. Так вот, коротко, чтобы не перегружать твою голову цифрами: каждая скважина «Нюды» дает почти в три раза больше нефти, чем в среднем по всей Тюмени. В три! Прочувствовал? И это, заметь себе, на том самом Самотлоре, который, как ты верно сказал, был практически полностью загублен еще в восьмидесятые годы.
— В три раза? — усомнился Лозовский. — Ты правильно посчитала?
— Шеф, обижаешь. Я умею считать. Как этого добились — не знаю. Но это — факт. Какой напрашивается вывод?
— Интервью Морозова — слив. Цель: сбить цену акций «Нюда-нефти» и скупить их. Просматривается и заказчик: «Сиб-ойл». Значит, Стас Шинкарев работает на «Сиб-ойл». Вот сучонок!
— Теперь ты понял, почему Кольцов так настаивает на опровержении? — заключила Регина. — Как только оно будет опубликовано, все начнут быстро считать. И насчитают то же, что и я. Что за этим последует? Акции «Нюды» рванут вверх.
— Пролетит Кольцов с этим делом, — уверенно предположил Тюрин. — Попов не опубликует опровержения. Ему это, как серпом… Я хотел сказать, он этого очень не любит.
— Как попросить, — не согласился Лозовский. — Может опубликовать. Кольцов попросит. А он умеет просить. Но меня сейчас занимает другое. Если мы такие сравнительно умные, почему мы такие сравнительно бедные? Попросту говоря, что со всего этого можем поиметь мы?
— Мы — это кто? — спросил Тюрин.
— Во-первых, мы — это мы. Во-вторых, мы — это «Российский курьер». А в-третьих, мы — это демократическая Россия.
— И нас на подвиг зовет комсомольский билет, — ухмыльнулась Регина.
— Ну и молодежь пошла! — сокрушенно покачал головой Лозовский. — А, Петрович? Ничего святого!
— Мало святого, мало, — подтвердил Тюрин. — Не построят они капитализма.
Из коридора послышался шум, всунулась Фаина:
— Летучка, господа, быстренько собираемся, не заставляем себя ждать!
Лозовский посмотрел на часы. Беседа президента ОАО «Союз» и главного редактора «Российского курьера» продолжалась сорок минут. За это время можно о многом договориться. Договорились или не договорились? А если договорились, о чем?
Это будет понятно по тому, как пойдет обсуждение номера.
Понять это было важно, потому что любая серьезная договоренность тюменского нефтебарона с Поповым усиливала позиции Попова в той незаметной для постороннего взгляда борьбе, которая постоянно идет в любом редакционном коллективе и обостряется во время кризисов.
До открытого мордобоя с поножовщиной в «Российском курьере» не дошло, но ситуация была напряжена до такой степени, что любая мелочь могла вызвать разрушительную войну, в которой никогда не бывает победителей, а бывают лишь побежденные. Как в семейных распрях прежде всего страдают дети, ради которых и существует семья, так и в редакционных войнах интересы издания становятся первой жертвой столкновения противоборствующих группировок.
Одну из таких группировок в «Российском курьере» возглавлял Попов. В нее входили журналисты, которых он привел с собой после назначения главным редактором, и те из сотрудников «Курьера», жизненный опыт которых подсказывал им, что начальство не проигрывает никогда.
Лидером противостоящей стороны был Лозовский.
V
Как и все, что происходило в России в постсоветские времена, еженедельник «Российский курьер» возник с результате случайного стечения обстоятельств, никак не связанных между собой. Тот мелкий житейский факт, что в пору своей недолгой стажировки в «Правде» Лозовский съездил в ФРГ, и такая же мелкая житейская мелочь, что его записали в льготную очередь на «Жигули» «ВАЗ-2107», при нормальном течении жизни существовали бы сами по себе, а коммерческие инициативы экономиста Московского горкома комсомола Саввы Бровермана — сами по себе. Но как в мутном потоке вешних вод все перемешивается и сочетается несочетаемое, так же слепились пути Лозовского и Бровермана, а мелкие житейские обстоятельства обоих, совместившись, обрели значение воистину судьбоносное.
Про поездку в ФРГ Лозовский вспоминал с удовольствием, а про очередь на «Жигули» и думать забыл. И чрезвычайно удивился, когда вдруг получил открытку из техцентра на Варшавке. Его извещали, что в течение месяца ему нужно внести в кассу техцентра восемь тысяч четыреста двадцать шесть рублей и стать счастливым обладателем «семерки». Открытка пришла как раз в тот момент, когда Лозовский сидел на нулях, поэтому он воспринял ее с горькой иронией, как насмешку судьбы. В этом смысле он и упомянул о ней в пивбаре Центрального дома журналиста, куда завернул выпить кружку пильзенского и одолжить у кого-нибудь рублей тридцать-сорок до гонорара. Случившийся при разговоре Броверман неожиданно занервничал, вытащил Лозовского из-за столика и отвел в дальний темный угол фойе.
— Что ты сделал с открыткой? — ужасным голосом спросил он.
— Да ничего, где-то валяется. А в чем дело?
— Давно валяется?
— Недели две.
— Где открытка?
— Дома.
— Поехали!
Броверман забрал открытку, через день заехал за Лозовским на такси и отвез его на Варшавку, где взял на себя роль гида при ничего не понимающем иностранце: водил от окна к окну, показывал, где что написать и где расписаться. Часа через два им выкатили белоснежную, сверкающую лаком «семерку».
Знающие люди уже объяснили Лозовскому, что новая «семерка» на черном рынке уходит за три номинала. Активность Савика получила исчерпывающее объяснение. Лозовский ничего не имел против. Занять восемь с половиной тысяч у нищей журналистской братии и самому провернуть эту операцию было для него делом совершенно нереальным, пусть человек попользуется. Накроет в ЦДЖ стол с хорошим коньяком и филе по-суворовски — и спасибо. Но Броверман ни единым словом не обмолвился о ЦДЖ. Сел в «семерку», сказал «Позвоню» и укатил, оставив Лозовского возле техцентра в полном и довольно тягостном недоумении, усугубленном тем, что в кармане у него была только мелочь, которой едва хватило на троллейбус, метро и автобус, чтобы добраться до дома.
Савик позвонил через несколько дней:
— Ты что хочешь — тачку или бабки?
Лозовский в энергичных выражениях объяснил, чего он от Бровермана хочет, и бросил трубку. И был потрясен, когда спустя некоторое время Савик подогнал к его дому красную «копейку», не новую, но с виду вполне приличную, и королевским жестом бросил на капот техпаспорт, выписанный на имя Лозовского:
— Владей!
Несложный расчет показывал, что королевский жест Бровермана был не таким уж и королевским. Шестилетняя «копейка» стоила тысячи четыре, а на «семерке» Савик наварил штук пятнадцать — шестнадцать. И все же его поступок поразил Лозовского в самое сердце.
— Савик, я о тебе неправильно думал, — искренне покаялся он.
— Ты обо мне правильно думал, — ответил Броверман. — Но кинуть тебя — это все равно что отнять копеечку у юродивого. Извини, старина, ты хороший журналист, но лох. Пишешь о жизни, а в жизни ничего не понимаешь. Врубайся. Не врубишься — пропадешь. Времена наступают крутые. Крутые наступают времена, очень крутые!
Исполнив арию Кассандры, Броверман исчез. О нем напоминала лишь машина, решившая для Лозовского самую трудную творческую проблему журналистов, работающих на вольных хлебах: у кого перехватить тридцатку на неделю-другую.
Когда поджимало, он садился в «копейку», заливал полный бак бензина, запасался бутербродами и термосом крепкого черного кофе и всю ночь колесил по Москве, сшибая рубли, трешки и пятерки с припозднившихся пассажиров, получая удовольствие и от быстрой езды по пустым улицам, и от ловли удачи, и от невольной подключенности к жизни других людей. И даже когда его остроумно динамили, он не злобился, а искренне восхищался народной изобретательностью.
Однажды солидного вида клиент ушел за деньгами, а в залог оставил литровую бутылку польской водки «Выборова», в которой оказалась вода. А в другой раз залогом стали два хиповатых парня с Пушки, которые, как выяснилось, познакомились с клиентом полчаса назад и приняли приглашение поехать к нему на флет и послушать новые диски. Ну как тут не преисполниться, как от всего талантливого, жизненного оптимизма!
К утру набирался полтинник, а иногда и больше, как повезет.
Броверман не возникал. До Лозовского доходили слухи, что Савик занимается видеобизнесом под крышей Московского горкома комсомола.
Видеосалоны возникали на каждом углу, бизнес, судя по всему, шел успешно, из чего Лозовский сделал вывод, что московские комсомольцы умело врубились в новые времена.
Новое схождение жизненных траекторий Лозовского и Бровермана произошло, когда мрачное пророчество Савика начало сбываться с неотвратимостью весеннего половодья, вздымающего всю грязь, которая таилась под снегом. Как и в прошлый раз, оно было вызвано чистой случайностью — тем банальным житейским обстоятельством, что московские комсомольцы выперли Бровермана из видеобизнеса. Как подозревал Лозовский — за то, что Броверман очень не любил отдавать бабки и выручкой старался не делиться. Савик купил за бесценок пустующий ангар на окраине подмосковного поселка и решил организовать в нем техцентр по ремонту «Жигулей» — услуга по тем временам дефицитнейшая. Но жители, прослышав про его планы, взбунтовались. Им было вполне достаточно вони с местной птицефабрики, дышать еще и выхлопными газами от техцентра они решительно не желали.
Несмотря на хорошо оплаченную благожелательность районных властей, идею техцентра похоронили. Тут какому-то полиграфическому кооперативу понадобился склад для хранения бумаги. Против склада общественность ничего возразить не смогла. В ангар завезли несколько вагонов бумаги, Савик был очень доволен тем, что с выгодой приспособил ангар к делу. Но месяца через три за аренду платить перестали. Броверман кинулся к хозяину кооператива, но кооператив распался, а хозяин исчез. То ли сбежал, то ли посадили, а может быть и вообще убили. Пятьдесят тонн газетной бумаги Сыктывкарского ЦБК остались без хозяина. Хозяином стал Савик. Каким образом, Лозовский так и не узнал, но все документы были в полном порядке.
Бумагу, свалившуюся на него, как манна небесная, Савик решил употребить на издание какой-нибудь ходовой книги и приехал к Лозовскому за советом, на какой книге остановить выбор, чтобы на ней хорошо наварить. Лозовский идею книгоиздания не одобрил. В этом деле ни у него, ни у Савика никакого опыта не было. Он предложил другое дело, знакомое: издавать газету. Но не просто газету, а газету бесплатных объявлений. Такую газету, «Zweite Hand», «Вторые руки», Лозовский видел во время поездки по ФРГ во Франкфурте-на-Майне, и она очень ему понравилась.
Слово «бесплатный» не вызвало у Бровермана энтузиазма, но Лозовский разъяснил:
— Частные объявления бесплатные, но коммерческие и реклама очень даже платные. Второй момент. «Frankfurter Beobachter» стоит две марки, а такого же объема «Zweite Hand» — шесть марок. И в киосках не залеживается.
— Думаешь, будет много объявлений?
— Завалят! Пол Москвы сидит на телефонах и занимается продажей и перепродажей. А работа, услуги, частные уроки? А машины, собаки, ремонт квартир?
— Обмен квартир! Вот чем завалят. Решено, делаем «Zweite Hand». Ты берешь на себя редакцию, я остальное. Бабки пилим пополам: семьдесят процентов мне, тридцать тебе.
— Это ты называешь пополам? — удивился Лозовский.
— Володя, имей совесть! Я же вкладываюсь. А сколько уйдет на подмазки?
— Это ты сказал «пилим пополам». Я тебя за язык не тянул. Ладно, Савик, не мучайся. Считай, что идею я тебе подарил. Если выгорит, поставишь бутылку.
В газетном деле Броверман не понимал ничего, поэтому сделал встречное предложение:
— Давай так. Сначала — семьдесят на тридцать. Когда свои бабки отобью, пополам. Это будет по-божески. Мы заключим с тобой договор, все как положено.
— Нет, Савик, — решительно отказался Лозовский. — Никакого договора я с тобой заключать не буду. Потому что если ты захочешь меня кинуть, все равно кинешь.
— Очень трудно иметь с тобой дело, — вздохнул Броверман. — Умеешь ты обезоружить партнера. Ладно, договорились.
Следующие месяцы Лозовский позже вспоминал, как страшный сон. В день у него случалось по десять деловых встреч с людьми, о существовании которых он не подозревал, но без которых было не обойтись. Он вел предварительные переговоры, рыхлил почву, потом приезжал Броверман с портфелем «деревянных» и почву удобрял. Газету зарегистрировали, через знакомого в московской мэрии Лозовский добился налоговых послаблений, а через другого знакомого в Комитете по поддержке предпринимательства умудрился, к великому своему изумлению, получить довольно приличный беспроцентный кредит на пять лет.
Кредит немедленно обналичили и конвертировали в доллары. Это была такая же манна небесная, как и бумага Бровермана: рубль тощал на глазах, через пять лет возвращать будет практически нечего. Броверман тем временем взял в долю директора ведомственной типографии. Там же, в типографии, разместилась редакция газеты, которую назвали «Посредник».
Первый номер «Посредника», на восьми полосах формата А-3, выпустили тиражом в пять тысяч экземпляров. Тираж Лозовский и Броверман развозили на своих машинах по газетным киоскам и отдавали по рублю. Брали не очень охотно, по десять экземпляров для пробы, потом стали брать по пачке, по две, по четыре. Когда «Посредник» дошел в рознице до пятерки, Броверман поднял отпускную цену до двух, а потом до трех рублей. Пошла первая прибыль.
Через полгода газета распухла до шестнадцати полос, стала еженедельной, а тираж подскочил до шестидесяти тысяч и продолжал расти. Пришла реклама, а с ней серьезный «нал». Прибыль стала настолько ощутимой, что Лозовский купил однокомнатную квартиру в блочном доме в Кузьминках и сменил старую «копейку» на подвернувшийся по случаю почти новый «Мерседес-280 SL» цвета светлый металлик, с автоматической коробкой передач, с мощным шестицилиндровым движком. Правильнее было сделать наоборот: квартиру купить получше, а машину поскромнее. Но «Мерседес» был так хорош, что Лозовский не устоял.
Он мог себе это позволить. За газетой уже приезжали сами торговцы, возле типографии с вечера выстраивались длинные автомобильные очереди.
«Посредник» прочно занял пустовавшую нишу и полностью забивал новорожденную «Из руки в руки», которую издавал международный концерн, выпускавший газеты бесплатных объявлений по всему миру.
Через некоторое время на Лозовского вышел один из создателей Московской товарно-сырьевой биржи и предложил финансировать информационный бюллетень, который будет рассылаться по России и республикам еще существовавшего СССР. Новое издание назвали «Российский биржевой курьер».
С утра до вечера пропадая в редакции «Посредника» и мотаясь по Москве и столицам союзных республик по делам «Курьера», требовавшего энергичной раскрутки, Лозовский воспринял обретение своей, отдельной квартиры, о которой столько мечтал, и покупку «Мерседеса», о чем даже мечтать не смел, не то чтобы совсем равнодушно, но и без того восторга и душевного ликования, какого заслуживали эти события. Он просто отметил, что жизнь стала гораздо удобнее: машина не ломалась, гаишники не цеплялись, а дома не доставала назойливой опекой квартирная хозяйка, которая вышла на пенсию и стала поддавать. Теперь было куда приводить в любое время приятельниц, тоже очень удобно. А чтобы они не раскатывали губу и не строили насчет него серьезных жизненных планов, Лозовский говорил, что квартиру снимает, а «Мерседес» вообще не его, а от фирмы.
Свой переход на качественно новый материальный уровень, еще совсем недавно казавшийся недосягаемым, он воспринял так, как спортсмен-велосипедист в многодневном марафоне с удовлетворением фиксирует в сознании рекордное время на промежуточных этапах гонки, но всем своим существом устремлен вперед, к финишу. Что это за финиш, он не очень четко себе представлял, но твердо знал, что он есть, и тогда можно будет расслабиться и кайфовать на лаврах. А иначе какой смысл во всей этой выматывающей, но очень азартной гонке?
И тут, как куча говна, вываленная на трассу, случился августовский путч 91-го года. У Лозовского было такое чувство, будто его отходили по физиономии вонючей половой тряпкой.
За главного гэкачеписта Янаева в бытность того председателем Комитета молодежных организаций СССР Лозовский однажды писал статью к фестивалю молодежи и студентов, и воспоминание об этом знакомстве всегда вызывало у него чувство омерзения. И этот ублюдок будет теперь командовать?! Эти ублюдки будут снова диктовать мне, как жить?!
Несмотря на яростное сопротивление Бровермана, Лозовский снял из «Посредника» и «Курьера» все объявления, выпустил три номера в поддержку Ельцина и бесплатно отдал их в распространение. Савик рвал на себе жидкие волосы и орал, что Лозовский своими политическими играми их разорит. Но орал зря. Победившие демократы не забыли бескорыстно оказанной им поддержки. На «Посредник» и «Курьер» пролился дождь благодеяний в виде освобождения от налогов, передачи в долгосрочную и практически бесплатную аренду двух десятков киосков «Союзпечати» и беспроцентных кредитов. А президент Ельцин в письменном виде выразил благодарность редакционному коллективу и его руководителям господину Броверману и господину Лозовскому.
Под это дело, размахивая благодарностью Ельцина, как революционный комиссар мандатом ВЧК, Броверман нахально внедрился в здание «Правды» и перевел печатание газет из ведомственной типографии, мощностей которой уже не хватало, в типографию «Правды». Она еще оставалась государственной, поэтому тарифы для «Посредника» и «Курьера» были самыми что ни на есть льготными.
Тем временем неуспех газеты «Из рук в руки» начал серьезно беспокоить владельцев концерна. Не помогали ни цветная печать, ни явно демпинговая цена. «Посредник» глушил «Из рук в руки», как взрослая ель глушит своей тенью подлесок. И тогда Броверману и Лозовскому было сделано серьезное предложение. За то, чтобы «Посредник» закрылся и передал концерну свою базу данных, рекламодателей и сеть распространения, Броверману и Лозовскому предложили по три процента акций «Из рук в руки» и триста тысяч долларов наличными — по сто пятьдесят на нос.
К тому времени Лозовскому вконец осточертела административная суетня, которой он был вынужден заниматься. Его гораздо больше привлекала идея превращения «Российского биржевого курьера» из информационного издания в общественно-политическое. Как биржевой бюллетень «Курьер» себя исчерпал из-за быстрого внедрения компьютерных технологий, а просто прекращать издание было неразумно: «Курьер» знали, охотно подписывались на него, давали рекламу. Дело тянулось, так как у Лозовского не было времени заняться этим вплотную. Поэтому предложение продать «Посредник» его обрадовало.
Но Броверман уперся. Он вообще не хотел уходить из этого прибыльного и перспективного бизнеса и заломил свою цену, чтобы сразу отпугнуть покупателей: по пятнадцать процентов акций «Из рук в руки» и «лимон» налом.
Представитель концерна согласился на четыреста тысяч долларов и дал понять, что у каждого вопроса есть своя цена, и проблема может быть решена иным способом, прибегать к которому не хотелось бы. Броверман сразу все понял, выторговал еще по одному проценту акций «Из рук в руки» и сдался.
В январе 1994 года вышел первый номер «Российского курьера», учрежденного Броверманом, Лозовским и Союзом предпринимателей. Союз получил двадцать пять процентов акций, Броверман и Лозовский — блокирующие пакеты, по двадцать пять процентов плюс одна акция. Оставшиеся двадцать пять процентов минус две акции решено было сделать собственностью редакционного коллектива с тем, чтобы материально — дивидендами по итогам года — заинтересовать в общем успехе издания всех журналистов, людей тщеславных и склонных тянуть одеяло на себя.
Генеральным директором «Курьера» стал Броверман, а Лозовский от должности главного редактора наотрез отказался, объяснив это тем, что во главе еженедельника должна стоять фигура общественно значимая, знаковая, а он такой фигурой не является. Как и любой журналист, он был не лишен честолюбия, но хотел реализоваться и прославиться, если повезет, как журналист, а не как политический деятель, кем по определению является главный редактор. Он давно уже тосковал о свободном образе жизни, его ужасала перспектива каждый день ездить на работу и тащить на своем горбу сизифов камень редакционной текучки. Поэтому на должность главного редактора пригласили известного демократа, экономиста-теоретика, идеолога рыночной экономики.
«Российский курьер» задумывался, как газета для деловых людей, которые хотят быть в курсе всего, но у которых нет времени сидеть у телевизора и просматривать десятки газет. Идея оказалась удачной. Начав с тиража в десять тысяч экземпляров, к 98-му году «Российский курьер» уже перевалил за сто тысяч и продолжал набирать подписную массу по мере того, как в обществе нарастала прослойка деловых людей. Август 1998 года от этого благополучия не оставил и следа. Он сразу же выявил первую стратегическую ошибку, которые допустили отцы-основатели. Главный редактор, идеолог рыночной экономики, в рыночной экономике разбирался только теоретически, а всеми финансами «Курьера» единолично распоряжался Броверман, что и загнало издание в глубокую финансовую пропасть после дефолта.
Второй стратегической ошибкой, как выяснилось, был выбор Союза предпринимателей в качестве соучредителя. После неудачных для Союза думских выборов предприниматели потеряли интерес к «Курьеру» и финансировать еженедельник отказались.
Чтобы продолжать выпуск «Курьера», пришлось взять в коммерческом банке кредит в триста тысяч долларов под залог пакета акций журналистского коллектива. Это помогло пережить самое трудное время, когда многие издания сокращали объем, а то и вовсе закрывались, журналистов увольняли или отправляли в неоплачиваемые отпуска.
В жизни люди симулируют болезнь, в бизнесе и в политике выгоднее симулировать здоровье. На фоне всеобщей паники и растерянности «Российский курьер» стоял, как на Волге утес. Он продолжал выходить в прежнем объеме и с прежней периодичностью, хотя зарплата сотрудников уменьшилась вдвое. Это окупилось, твердое положение «Курьера» привлекло к нему внимание серьезных рекламодателей — крупных предпринимателей, поспешивших заполнить российский рынок своими товарами. Появилась надежда на финансовую стабилизацию еженедельника. Но до нее еще нужно было дожить.
Лозовский предложил Броверману сброситься по половине своих акций и взять под них новый кредит. Савик долго мялся, а потом заявил, что не желает отдавать блокирующий пакет «Курьера», а бабки достанет. Лозовский получил кредит под половину своего пакета акций, Броверман вытряс предоплату у рекламодателей. Положение начало выправляться. И тут на «Курьер» обрушился удар с той стороны, откуда его никто не ждал.
Летом 1999 года, в самый разгар президентской гонки, когда связка Примаков — Лужков и их блок «Отечество — Вся Россия» лидировали во всех опросах, а спешно созданное Кремлем «Единство» никто не принимал всерьез, на заседание редколлегии «Курьера» приехал один из заместителей мэра Москвы, довольно молодой чиновник, ведающий подконтрольными правительству Москвы СМИ. Он высоко оценил профессиональный уровень издания и передал пожелания московского градоначальника.
Юрий Михайлович Лужков видит в еженедельнике своего союзника. Юрий Михайлович Лужков считает, что «Российский курьер» должен более активно заявить свою политическую позицию. Юрий Михайлович Лужков предлагает «Российскому курьеру» реализовать программу, разработанную предвыборным штабом блока «Отечество — Вся Россия».
Чиновник пояснил:
— В регионах сложилось негативное отношение к Москве. Почему-то считается, что Москва паразитирует на России. Необходимо переломить эти неверные и вредные настроения. Юрий Михайлович Лужков не сомневается, что журналисты «Российского курьера» успешно справятся с этой задачей.
Главный редактор слушал чиновника, прикрыв глаза под желтоватыми стеклами очков в тонкой золотой оправе и даже словно бы мечтательно улыбаясь. Когда тот закончил, благожелательно покивал:
— Спасибо, молодой человек. У меня такое чувство, что я посидел на инструктаже в Отделе агитации и пропаганды ЦК КПСС. У меня только один вопрос. Кто такой Юрий Михайлович Лужков?
— Мэр Москвы, — удивленно ответил чиновник.
— То, что он мэр Москвы, я знаю. Я спрашиваю о другом. Кто такой Юрий Михайлович Лужков, что он считает себя вправе давать указания независимому средству массовой информации? Кто такой Юрий Михайлович Лужков, что он назначает «Российский курьер» своим союзником? «Российский курьер» союзник российской демократии, а не мэра Лужкова. В данном случае мэр Лужков показал себя кем угодно, но только не демократом. И мы посоветуем мэру Лужкову давать указания своим СМИ, которые лижут ему задницу и потому не пользуются никаким авторитетом у читателей.
Чиновник ушел полностью обескураженный. Главный редактор сделал вслед ему ручкой и произнес:
— Мудак-с.
Эта сцена запомнилась Лозовскому как яркий эпизод трагифарса — основного жанра политической жизни постсоветской России. Фарсовость ситуации заключалась в том, что главный редактор не знал, какими возможностями располагает чиновник, а чиновник не знал, что главный редактор этого не знает. Драматический элемент обнаружился через месяц, когда представитель акционерной финансовой корпорации «Система», обслуживающей московское правительство, потребовал созыва общего собрания акционеров «Российского курьера» на том основании, что АФК «Система» законным образом приобрела у Союза предпринимателей пакет акций еженедельника. В предложенной повестке собрания был только один вопрос — кадровый.
Акции, заложенные в банке как обеспечение взятых кредитов, по условиям договора с банком голосовать не имели права. У «Системы» было двадцать пять процентов акций, у Лозовского и Бровермана — тридцать семь с половиной, полтора блокирующих пакета. Поэтому к демаршу московского мэра Лозовский отнесся совершенно спокойно.
Броверман на собрание почему-то не явился, но представитель «Системы» пояснил Лозовскому, что его присутствие излишне, так как ранее принадлежавший господину Броверману пакет акций в количестве двадцать пять процентов плюс одна акция продан им АФК «Система». Следовательно, представитель АФК полномочен принимать любые решения и принимает решение уволить главного редактора.
Новым главным редактором был назначен Попов.
VI
На фоне кипения страстей, вызванных предстоящим уходом с политической сцены эпохальной фигуры президента Ельцина, пиратский захват московскими властями «Российского курьера» остался практически незамеченным. Как и всякая интрига, он имел тайную составляющую. О ней Лозовскому рассказал Броверман.
Поздним вечером, после собрания акционеров, когда Лозовский, избывая душившее его бешенство, то вышагивал из угла в угол по своему домашнему кабинету в Измайлово, то лежал ничком на диване, вжимая лоб в кулаки так, что на лбу оставались глубокие вмятины, в дверь коротко, как бы просительно, позвонили. Лозовский открыл. Перед дверью стоял Броверман с портфелем под мышкой. Обвисшие щеки на его министерском лице и отведенный в сторону взгляд делали его похожим на потасканного бульдожку, который сбежал от хозяина на собачью свадьбу, а теперь вернулся, всем своим видом показывая, что знает свою вину и готов принять выволочку.
Лозовский с огромным трудом подавил желание взять Савика за шиворот и спустить с лестницы, придав ускорение мощным, от всей души, поджопником. Но он лишь молча, сонно посмотрел на него, закрыл дверь и вернулся в кабинет.
Через час выглянул. Савик сидел на ступеньке, привалясь плечом к лестничной ограде и обеими руками обнимая портфель, как беженец последнее свое имущество.
— Заходи, — разрешил Лозовский. — Раздевайся. Тихо, все спят. Бутылку принес?
Броверман с готовностью извлек из портфеля литровую бутыль виски «Джонни Уокер». Прихватив из кухни стаканы, Лозовский провел позднего гостя к себе, выпил, не чокнувшись с Броверманом, и приказал:
— Рассказывай.
Он предполагал, что свой пакет акций «Российского курьера» Савик продал АФК «Система», чтобы вытащить бабки из гибнущего дела. Все, однако, оказалось сложней. Бровермана поставили перед выбором: или он продает акции, или в «Курьере» начинают работать следователи из управления по борьбе с экономическими преступлениями ГУВД Москвы. Дальше можно было не продолжать. Генералиссимус Суворов говорил, что любого армейского интенданта через три года можно за воровство расстреливать без суда. Точно так же можно было сажать любого финансового руководителя даже самого внешне законопослушного российского предприятия, будь то фирма, завод, газета, телестудия, магазин, издательство или больница. А за что и на сколько — это зависело от настроя следствия. Броверману дали понять, что настрой будет очень серьезным.
В свое время, задумывая «Российский курьер», Лозовский хотел сделать его финансы прозрачными. Броверман с цифрами в руках доказал, что в нем некому будет работать за те гроши, которые останутся на зарплату после вычета всех налогов, а про прибыть нужно забыть. Но сделать «Курьер» очень хотелось, и Лозовский поступил как истинно советский человек, для которого понятия «законно — незаконно» никогда не были равнозначны понятиям «морально — аморально», а естественным образом трансформировались в «прихватят — не прихватят».
Его взбеленило не то, что Броверман продал свои акции «Курьера» АФК «Система». Он имел на это полное право. Так что сам его поступок не был предательством. Трусливым и от этого еще более подлым предательством было то, что он ничего не сказал об этом Лозовскому, помешав тем самым предпринять контрмеры и поставив партнера в позорно беспомощное положение в переговорах с представителем АФК «Система». При воспоминании о пережитом унижении на длинном и как бы слегка заспанном лице Лозовского вспыхивали красные пятна, как от пощечин.
— Почему ты ничего мне не сказал? — негромко, сдерживая себя, спросил он. — Почему, твою мать, ты ничего мне не сказал?
— А что бы ты сделал? — вяло отозвался Савик. — Заложил бы свои акции «Из рук в руки» и выкупил блокирующий пакет «Курьера»?
— Да! Это бы я и сделал! И ни одна блядь не смогла бы нам диктовать свои условия!
Броверман выпил, потянулся закурить, но вспомнил, что дома у Лозовского не курят, и с сожалением убрал сигареты.
— Чем, по-твоему, мы с тобой занимаемся? — спросил он. — Делаем газету? Нет, Володя. Газету мы делаем или ботинки — второй вопрос. Главное — мы занимаемся бизнесом. А в бизнесе самому себе врать нельзя. Ты знаешь правду. Нашему бизнесу приходят кранты — вот в чем правда.
— А кто в этом виноват — сказать?
— Ну да, Броверман виноват, а кто же еще? Накололся на ГКО, жадность фраера сгубила, — с саркастической усмешкой покивал Савик и перешел в наступление с неожиданной, неприятно поразившей Лозовского злобой. — Мы делаем «Курьер» пять лет. За это время мы свои бабки отбили? Отбили. Поднялись? Поднялись. Наши журналисты дивиденды по три годовых оклада получали? Получали. Откуда брались эти бабки? От ГКО! Четыреста процентов годовых — вот сколько давали ГКО! И никто мне тогда почему-то не говорил: «Что ты делаешь, Савик, это же пирамида!» Да, прокололся, не рассчитал. Но без риска наживают три копейки на рубль!.. Броверман виноват! — раздраженно повторил Савик. — А ты? Главным редактором он стать, видите ли, не пожелал. Такой скромняга! Да никакой ты не скромняга, а тунеядец и пофигист! Я ужом кручусь, хожу под целой главой Уголовного кодекса, а он лежит на диване, плюет в потолок и занимается творчеством. А потом удивляется: почему это «Российский курьер» оказался в жопе? Потому и оказался!
— Хватит! — оборвал Лозовский. — Я спросил тебя не о том!
— Ладно, проехали. Сейчас нужно думать не кто виноват, а что делать. Спасти нас может только крупный инвестор. И он пришел, сам. Московская мэрия — очень крупный инвестор. И они не просто согласны дать нам бабки. Они рвутся их дать, козни строят, шантажируют бедного еврея Бровермана: только возьмите у нас бабки! А мы что — в позу встанем? Поэтому я тебе ничего и не рассказал.
— Ты знаешь, за что нам дадут бабки, — хмуро напомнил Лозовский.
— Ой, только не надо про свободу слова, не надо! — взмолился Броверман. — Вспомни, чем ты занимался всю жизнь. Вспомни, вспомни! Сейчас у тебя этой свободы хоть залейся! Ну, не лягнешь лишний раз Примакова и Лужкова — убудет тебя? Их и без нас есть кому лягать. Нам нужно сохранить «Курьер» — вот что сейчас главное!
— «Курьер», который будет лежать под Примаковым и Лужковым, никому не нужен!
— Не обобщай. Тебе не нужен. А о редакции ты подумал? О людях, которых ты сам затащил в «Курьер»? Куда они денутся? Везде сокращения. А у них семьи. О них ты подумал?
— А о чем я сегодня весь вечер думаю? — огрызнулся Лозовский.
— Да не будем мы ни под кем лежать! — придвинувшись к Лозовскому, понизив голос и даже глянув по сторонам, заговорщически сообщил Броверман. — Они дадут бабки, а иметь с этих бабок будут фунт прованского масла! В том-то и фокус! Не понимаешь? Пролетят они на выборах!
— Не факт. Рейтинги Примакова зашкаливают.
— Рейтинги, рейтинги! Вспомни, какой рейтинг был у Ельцина перед прошлыми выборами. А чем кончилось? Странный вы, журналисты, народ. Ты сам-то читаешь то, что пишешь? Или только пишешь, а читать некогда? Перечитай свою статью «Зеркало для президента». В ней же все сказано!
— Это была не моя статья.
— Твоя, не твоя! Она шла по твоему отделу. Значит, твоя. Так вот найди ее и внимательно прочитай. Они не понимают, на кого замахнулись. Они думают, что лев сдох. А он не сдох, он спит!
Статья, о которой говорил Савик, в свое время наделала немало шума. Лозовский не понял, какое отношение она имеет к нынешней ситуации в «Российском курьере», но Броверман посчитал на этом тему исчерпанной.
— Что ты скажешь в редакции? — спросил он.
— Не знаю.
— Представляю, о чем ты думаешь. Так вот, не нужно этого делать. Знаешь, зачем я сегодня к тебе приехал?
— Знаю! Получить отпущение грехов. Вот ты получишь, а не отпущение грехов! — рявкнул Лозовский, сжав пальцы в кулак и рубанув ладонью по локтю. — Понял?
— Тише, всех перебудишь! — предостерег Броверман. — Нет, Володя. Отговорить тебя от самой большой глупости, которую ты можешь сделать, — вот зачем я приехал. От того, чтобы ты швырнул заявление об уходе! А теперь можешь дать мне по морде, если это поможет тебе принять правильное решение.
— Много чести! Руки о тебя марать!
— Тогда давай выпьем.
— Сука ты, Савик, вот что я тебе скажу! Наливай!
Броверман еще немного посидел, заверил Лозовского в своей дружбе и беспредельной преданности и уехал, оставив Лозовского наедине с самим собой и с вопросом, на который у него не было никакого ответа: что он скажет завтра в редакции?
О решении, принятом новыми хозяевами еженедельника, в «Курьере» еще не знали. И нетрудно было представить, что произойдет, когда узнают. Первым побуждением будет то же, что сгоряча едва не сделал сам Лозовский: у него руки чесались немедленно написать заявление об увольнении. И он не сомневался, что если не все, то многие последовали бы его примеру. А потом возненавидели бы его. Все. Те, кто остался, за то, что он заставил их почувствовать себя подонками. Те, кто ушел, за то, что он лишил их куска хлеба.
Лозовский мог позволить себе швырнуть заявление об уходе. Но то, что для него, уже забывшего, что значит жить от получки до получки и от гонорара до гонорара, было всего лишь жестом, для сотрудников редакции оборачивалось нелегким жизненным испытанием. В этом Броверман был совершенно прав.
Московская журналистика еще не оправилась от кризиса, была безработица, хорошо жили только «подгузники», «подберезовики» и издания, совладельцами которых были западные медиа-холдинги.
Но и сделать вид, что ничего не произошло, тоже было невозможно. То, чего искренне не понимал Броверман, для Лозовского имело значение принципиальное. Для профессиональных журналистов, которые, как Лозовский, успели нахлебаться партийной печати, а потом совершенно неожиданно для себя, со счастливым изумлением ребенка, впервые увидевшего жирафа, узнали вкус настоящей творческой свободы, была невыносимо тягостна сама мысль, что придется снова прогибаться под кем-то. При этом не имело никакого значения, под кем и во имя чего. Как женщина не может быть немножко беременной, так и журналист не может быть почти свободным.
Всю свою жизнь Лозовский работал сам по себе, рассчитывал только на себя и отвечал только за самого себя. Впервые он оказался в таком положении, когда от него зависела судьба тридцати журналистов «Российского курьера».
Увольнение главного редактора еще можно было как-то перетерпеть. В «Курьере» он так и не стал своим. Он давал общие указания, достойно представлял «Российский курьер» на официальных мероприятиях, присутствовал на встречах президента с руководителями российских СМИ, читал лекции в европейских и американских университетах, перевалив всю черновую работу на зама и ответственного секретаря. Но то, что новым главным редактором стал Попов, сделало ситуацию острокритической.
Карьера Попова являла собой пример того, что со времен советской власти ничего принципиально не поменялось: превыше всего ценилась верность команде.
Попов был человеком команды и всегда рьяно, с мрачной прямолинейностью бульдозера, делал то, что требовалось команде. В свое время, выслужив в ЦК ВЛКСМ должность главного редактора молодежного журнала, он сразу принялся изгонять из журнала остатки либерализма, сохранившиеся еще с хрущевских времен и обеспечившие журналу широкую популярность. Его ретивость, ставшая неуместной в условиях перестройки, вызвала неудовольствие в ЦК комсомола.
Почувствовав, что кресло под ним зашаталось и решив, что его освобождают для своего человека, Попов сделал упреждающий ход — шумно разругался с ЦК и был радушно принят в стане демократов: некоторое время работал в пресс-службе президента, занимал высокие должности в министерстве информации и на телевидении.
Он был очень старательным человеком и хранил верность своей новой демократической команде. Но между декларируемыми принципами и практикой всегда есть небольшой зазор. Этого зазора Попов не улавливал, в своем старании не знал меры и всегда перебарщивал, чем и ставил демократов в неловкое положение. Потому его и двигали с места на место. Последний свой пост, одного из руководителей ВГТРК, он потерял, как говорили, по раздраженному распоряжению самого Ельцина.
Для Лозовского не было вопроса, почему московские власти остановили выбор на Попове. У него была репутация видного демократического деятеля, смена одного демократа на другого демократа могла пройти незамеченной. В то же время Попов был фигурой управляемой. Но вся журналистская Москва хорошо знала, кто такой Попов. А лучше всех это знал Лозовский. Для «Российского курьера» его назначение главным редактором означало, что прогибаться придется по-настоящему, всерьез, до выворачивания позвонков.
Лозовский понимал, что никакой трагедии не произойдет. Люди всегда остаются людьми. Притерпятся и к Попову, и к необходимости прогибаться. Не стать привыкать. И о прежнем «Курьере» будут вспоминать так, как сам Лозовский во время работы в топографической партии в Голодной степи вспоминал мгновенно промелькнувшую среднеазиатскую весну со сказочно щедрым разливом алых тюльпанов и маков, отсвет которых окрашивал облака.
Все так. Но не мог он с этим смириться. Слишком много вложил он в «Российский курьер», чтобы отдать его без борьбы. И в том, что все так сложилась, была и его вина. Была, была. В этом Савик тоже был прав.
Но какой должна быть тактика борьбы?
Этого Лозовский не знал.
Так и не придя ни к какому решению, он нашел в архивных файлах статью, о которой упомянул Броверман.
Еще перед выборами 1996 года, когда президент Ельцин был точно бы погружен в глубокую зимнюю спячку, один из высокопоставленных чиновников кремлевской администрации, с которым Лозовский был знаком с советских времен, дал задание группе ученых из Академии наук создать психологический портрет президента. Материалы исследования предполагалось использовать в предвыборной кампании. На самом же деле, как он позже признался Лозовскому, ему хотелось понять, кто этот человек, с которым он связал свою судьбу.
Плод коллективных усилий ученых-академиков разочаровал чиновника. Если бы они были не психологами, а скульпторами, это был бы такой же монумент, какой высится в Москве на Калужской площади, бывшей Октябрьской. Только вместо постамента был бы танк, а вместо Ленина президент Ельцин. Для предвыборной кампании эти материалы годились, однако никакого ответа на вопрос, интересовавший чиновника, не давали. Но спустя некоторое время на прием к нему пришел молодой ученый, кандидат наук, который сначала был включен в академическую группу, а затем по каким-то причинам из нее выведен. Он принес свою разработку. Этот Ельцин был не похож на монумент на Калужской площади.
В основу были положены отношения объекта исследования с отцом — типично фрейдистский подход. И выводы, которые были сделаны, ошеломили чиновника, хотя он был не из тех людей, которых ошеломить легко. Но свои чувства он спрятал под маской доброжелательности, поблагодарил молодого ученого за проделанную работу, предсказал ему блестящую научную карьеру и обещал содействие.
Малый, однако, оказался самолюбивым и неопределенными обещаниями не удовольствовался. Он принес разработку в «Российский курьер». Лозовский сразу понял, что это сенсация. Но она могла очень дорого обойтись молодому ученому. Лозовский встретился с кремлевским чиновником, они нашли компромисс. Ученому устроили грант и отправили в Сорбонну работать над диссертацией о психологии власти, а «Российский курьер» обязался опубликовать материал только после выборов.
В исследовании было около ста страниц машинописного текста, насыщенными научными терминами и ссылками на признанные авторитеты. Лозовский отобрал для публикации главное. Статья называлась «Зеркало для президента».
«Николай Игнатьевич Ельцин (отец БНЕ) был изобретателем-самоучкой, мечтал сконструировать автомат для кирпичной кладки, но осуществить свою идею в металле не смог. Изобретательству он отдавал все свободное от работы время, тогда как его жена (мать БНЕ) обшивала весь барак „за полбулочки хлеба“. Не вполне ясны обстоятельства смерти Николая Игнатьевича. Есть основания полагать, что он покончил жизнь самоубийством.
Психологические проблемы отца предопределили его отношения с сыном, на котором с шести лет (по воспоминаниям самого БНЕ и рассказам его матери) было все домашнее хозяйство и заботы о младшем брате и сестре. Несмотря на это, отец наказывал его по малейшему, даже самому пустяковому поводу: ставил в холодный угол на всю ночь, порол с бессмысленной злостью, разъяряясь от самого процесса.
Но это не вызвало слома характера: сын терпел и даже более того — иногда создавалось впечатление, что он специально злит отца, провоцируя его на еще большие побои.
Механизм такого поведения ребенка хорошо изучен и описан в научной литературе.
Многократные случаи хулиганства БНЕ в школе и на улице, которые (как отмечается в воспоминаниях) он даже не пытался скрыть, свидетельствуют о том, что побои отца могли стать для него своего рода необходимостью. Если отец был садистом (не в бытовом, а в научном понимании термина), это не могло не развить у сына садомазохистских наклонностей.
В будущем эта аномалия в психике БНЕ проявилась в полной мере и вылилась в самобеспощадность. Когда БНЕ проигрывает, он начинает ненавидеть себя, чувствовать себя неполноценным, недостойным ничьей любви, недостойным жить вообще.
(Возможно, здесь кроется объяснение его странного падения с моста в 1987 году.)
БНЕ — настоящий изверг по отношению к самому себе…»
«О БНЕ — главным образом из-за его внешности и манер — сложилось мнение как о человеке грубого ума. Это заблуждение, за которое полную цену заплатили все его политические противники, начиная с Горбачева. На самом же деле БНЕ весьма умен — природным, остро реалистическим умом. У него отсутствуют всякие иллюзии, он не заблуждается ни на свой счет, ни на счет других людей. Он подлинный мыслитель в том смысле, как это определяет Ницше: „Он умеет воспринимать вещи проще, чем они есть“. Его реалистический ум способен вычленить суть проблемы из-под всех наслоений, уводящих людей с более изощренным мышлением от правильной оценки ситуации. Поэтому БНЕ нет равных в стратегии политической борьбы…»
«Бывший помощник БНЕ Г. Сатаров пишет: „Он на самом деле не очень решительный человек. Это более всего заметно в спокойных ситуациях, которые он часто запускает до таких тяжелых форм, когда нельзя отступать, когда нельзя быть нерешительным“.
Характеристика БНЕ как человека нерешительного выглядит, на первый взгляд, некорректной. Но она подтверждается анализом практической деятельности БНЕ — методом, к которому он часто прибегает при решении трудных проблем. И чем проблема трудней, тем очевидней эта методика.
Дж. Леопарди заметил: „Нерешительные люди бывают особенно упорны в выполнении своих намерений“. Это в полной мере относится к объекту исследования. БНЕ словно бы нарочно пренебрегает возможностью снять остроту проблемы в ранней стадии, доводит ситуацию до высшей точки напряжения и начинает действовать, когда его команда (пользуясь волейбольной терминологией, любимой в юности игры БНЕ) проигрывает со счетом 0:14.
БНЕ нужен кризис. Кризис для него — самый мощный и, как порой кажется, единственный стимулятор. Только в ситуации острого кризиса жизнь для БНЕ обретает смысл и словно бы откуда-то извне, а на самом деле из глубинных резервов психики, извлекаются колоссальная энергия и воля…»
Острейший кризис для Ельцина был перед выборами 1996 года. Не менее острым кризис был и сейчас. Победа на президентских выборах Примакова, не говоря о Зюганове, означала бесславный конец правления Ельцина. Его вываляют в грязи с головы до пят. А он был не из тех, кто мирится с поражением.
Никто, конечно, не мог предсказать, по какому сценарию будут развиваться события, но в ту ночь, перечитывая старую статью, Лозовский понял, что Броверман прав: они не знают, на кого замахнулись.
Отсюда родилось и решение.
В любом деле, связанном с финансами, генеральный директор — ключевая фигура независимо от того, является он совладельцем компании или наемным менеджером. Лозовский не обольщался заверениями Савика в дружбе и преданности. Был только один надежный способ держать Бровермана в руках: вернуть себе блокирующий пакет «Курьера».
Для Лозовского это были очень большие деньги — почти сто пятьдесят тысяч долларов. И существовало мало шансов, что их хоть когда-нибудь удастся отбить. Но Лозовский колебался не очень долго. Утром он поехал в банк и выкупил свои акции «Российского курьера», предложив в обеспечение кредита четыре процента акций «Из рук в руки», реальная стоимость которых превышала сумму кредита. В банке удивились, но договор охотно переоформили. Из банка Лозовский приехал в редакцию. Там уже обо всем знали. В загоне отдела расследований собрались ведущие журналисты «Курьера». Настроение у всех было вполне похоронное, но почему-то особенно удрученным выглядел Тюрин.
И, увидев его добродушное лицо, лицо большого обиженного ребенка, Лозовский вдруг обрадовался тому, что пересилил сомнения, и ощутил прилив веселой злости, которая всегда помогала ему идти до конца.
— Что будем делать, шеф? — задала Регина Смирнова волнующий всех вопрос.
Лозовский сонно оглядел обращенные к нему хмурые лица и ответил даже будто бы удивленно:
— А что мы будем делать? Работать.
— Как? — требовательно спросила Регина.
— Так, как работали всегда. «Курьер» делаем мы. Он будет таким, каким его будем делать мы.
Давая согласие занять должность главного редактора, Попов был готов к открытому столкновению со старой командой, вместо этого сразу увяз в позиционной борьбе. Кардинально обновить редакцию он не смог, потому что заявления об уходе не подал никто. Попытка привлечь нештатников, готовых за хорошие бабки делать любую заказуху, натолкнулась на сопротивление Бровермана, которому Лозовский запретил отдавать на сторону баксы из рептильного фонда. Получив за статью триста рублей вместо обещанных Поповым трехсот долларов, нештатники, грязно матерясь, исчезали.
Попов потребовал уволить Бровермана, но было поздно: выкупив блокирующий пакет «Курьера», Лозовский задробил увольнение Бровермана. По уставу для увольнения и назначения генерального директора, как и для увольнения и назначения главного редактора, требовалось квалифицированное большинство. В итоге Попов оказался вынужден работать со старой командой.
Редакторы отделов внимательно выслушивали его указания, но в секретариат сдавали те материалы, которые считали нужными. А поскольку номера не могут выходить с пустыми полосами, Попову приходилось подписывать их в печать. Из затеи открывать «Курьер» колонкой главного редактора, в которой каждому номеру задавалось бы нужное московским властям звучание, ничего не вышло. Попов уже очень давно ничего не писал, кроме служебных бумаг, его первое публицистическое сочинение оказалось настолько убогим, что он без спора внял деликатному совету ответственного секретаря бросить это дело и не подставляться.
И тогда Попов решил сам редактировать наиболее важные публикации.
Начал он с аналитического обзора Регины Смирновой. Это было его ошибкой. Обнаружив в своем материале правку и вставки Попова, Регина ворвалась в кабинет главного редактора во время планерки и орала на Попова так, что сбежалась вся редакция, которая была в полном составе, так как в тот день выдавали зарплату. Смысл ее слов сводился к тому, что Попов может лизать жопу кому угодно и сколько угодно, но только своим собственным языком, а она не позволит разным бесстыжим политическим проституткам лезть в ее материалы. Попытки Попова призвать Регину к порядку были такими же тщетными, как тушение вулкана песком из детского совочка. Выкричавшись, Регина убежала в загон реветь от злости и писать заявление об уходе, а Попов прервал планерку и продиктовал секретарше приказ об увольнении Смирновой.
Лозовскому понадобилось проявить немало изворотливости, чтобы уладить конфликт, который грозил разрушить неустойчивое равновесие сил. Перед Региной он извинился от имени Попова, а перед Поповым от имени Регины.
Регина извинения приняла, но пообещала, что если Попов тронет в ее материалах хоть одну запятую, она ему и не то устроит. Попов, который до этого никогда в жизни не слышал о себе такого и столько, идти на примирение категорически отказался. Лозовский не стал настаивать. В этот день Попов получил по ведомости положенные ему двадцать тысяч рублей, а конверта с двумя тысячами долларов из рептильного фонда от Бровермана не получил.
Приказ об увольнении Смирновой так и не появился на доске объявлений.
Между тем мощные финансовые вливания, сделанные московскими властями в «Российский курьер», никаких политических дивидендов не приносили. Мэр Лужков вызвал Попова, хмуро выслушал его оправдания и приказал заменить его человеком, способным быстро выправить положение.
Приказ мэра не был выполнен: Лозовский блокировал увольнение Попова. Сложилась патовая ситуация: и у московских властей с контрольным пакетом акций «Курьера», и у Лозовского с его двадцатью пятью процентами плюс одна акция руки оказались связанными, как у боксеров в клинче.
Неизвестно, чем бы это противостояние кончилось, но тут — гораздо быстрее, чем можно было ожидать, — сбылся политический прогноз Бровермана. Начало антитеррористической операции в Чечне обвально изменило расстановку сил, Примаков неожиданно отказался от борьбы за президентское кресло, московскому мэру пришлось уже думать о том, чтобы сохранить свое положение. «Российский курьер» как один из инструментов предвыборной кампании оказался ненужным. Он был предоставлен самому себе.
Лозовский знал, что и своим противодействием, и особенно своей защитой превратил Попова из недоброжелателя в лютого врага, который при первой же возможности раздавит его, как клопа. Но на это ему было плевать. Главное — «Российский курьер» продолжал выходить в том виде, в каком выходил. И лишь на редакционных летучках Попов давал выход своим чувствам.
VII
Как профессиональные повара чаще всего не едят того, что они приготовили, так и профессиональные журналисты не любят читать собственные издания. Для повара красующееся на крахмальной скатерти блюдо неотделимо от грязи и чада кухни, точно так же для журналиста стоящий в полосе материал несет в себе отголосок редакционных склок, в атмосфере которых он создавался. Если же номер прочитать все-таки нужно, то чтение это отличается от обычного так же, как распитие вина отличается от его дегустации. Дегустатор никогда не проглатывает вино. Он полощет им рот, а затем выплевывает.
Человек со стороны, попавший на редакционную летучку, был бы поражен либо ее унылостью профсоюзного собрания, принимающего повышенные соцобязательства, либо горячностью, как на партсобрании с разбором персонального дела. При этом и уныние, и горячность имели мало общего с содержанием обсуждаемого номера. Номер был всего лишь поводом для выяснения отношений и сведения счетов.
Пока журналисты, толпясь в дверях и гремя стульями, рассаживались за длинным столом для совещаний и вдоль стен, Попов прохаживался позади письменного стола, заложив руки за спину, а Лозовский, наблюдая за ним со своего места в углу кабинета, думал о том, как образ жизни отражается на внешности человека.
Попова он знал около двадцати лет, тот всегда был в начальниках, сидел в отдельном кабинете, ездил на персональной машине и никогда не думал, как дотянуть до получки. Но, как ни странно, это не придало ни вальяжной статности его фигуре, ни даже откормленности его лицу с рыхлым носом и тусклым лбом, на который сваливались тусклые, как бы плохо промытые волосы.
Впрочем, чего тут странного? Если ты всю жизнь гнул спину перед начальством, откуда взяться статности в твоей фигуре? Если ты всю жизнь всматривался в начальственные физиономии, стараясь угадать то, что таится в их мыслях, откуда взяться ясности и прямоте твоего взгляда? А если ты всю жизнь люто завидовал всем, кто добился или может добиться, как казалось тебе, успеха, и тратил всю свою энергию, чтобы самому выглядеть успешным, с какой сырости появится у тебя чувство собственного достоинства?
Не образ жизни накладывает свой отпечаток на внешность человека, а образ мысли.
— Начнем, коллеги, — предложил Попов, занимая место во главе стола для совещаний. — Кто сегодня обозревает номер? Прошу.
Дежурным обозревателем последнего номера «Российского курьера» был редактор отдела спорта Саша Костычев, в прошлом — баскетболист, член сборной Советского Союза, серебряный призер какой-то олимпиады. В отличие от многих бывших спортсменов, он не растолстел, а наоборот — усох, стал словно бы еще выше ростом, своего роста стеснялся и оттого постоянно сутулился. О спорте он знал все, помнил, кто где когда какое место занял и с каким результатом.
Он знал все и о теневой стороне российского спорта. Его материалы, часто очень злые, у руководителей спорткомитетов и федераций вызывали резкое недовольство, в других спортивных изданиях на Костычева постоянно ссылались, с ним спорили, его поносили, что придавало спортивному разделу «Российского курьера» дополнительную притягательность в глазах читателей.
Насколько уверенно чувствовал себя Костычев в мире спорта, настолько же робок и скован он был в жизни. Причина заключалась в том, что он серьезно, запойно пил. Ему не раз грозили увольнением и при прежнем главном редакторе.
Но Лозовский, который в свое время сам пригласил Сашу в «Курьер», всегда его защищал. Теперь угроза увольнения для Костычева стала вполне реальной. Не потому, что его запои мешали работе. Оклемавшись, он развивал бешеную энергию и заваливал секретариат материалами. Но он считался человеком Лозовского, а Попов не упускал даже малейшую возможность показать, кто в доме хозяин.
Единственный шанс удержаться в редакции Костычев видел в том, чтобы стать для Попова своим, поддержать ту политику, которую Попов пытался проводить в «Российском курьере». А для этого нужно было отметить и предложить на доску лучших материалы, которые лежали в русле этой политики.
Таких материалов в номере было два. Интервью заместителя начальника ФСНП генерала Морозова имело своей целью продемонстрировать лояльность еженедельника ко всем начинаниям федеральной власти. Второй материал — «Портрет жены художника», шокирующие грязненькими подробностями откровения бывшей жены очень известного живописца — был призван привлечь к «Курьеру» внимание широкого круга читателей и способствовать увеличению тиража. Из-за событий в Театральном центре на Дубровке оба материала несколько раз сдвигались, пока Попов не решил, что хватит бередить раны общества, и поставил их в номер. О том, что эти материалы главные и будут увенчаны лаврами лучших, можно было судить по скромному виду их авторов — корреспондента Стаса Шинкарева и обозревателя отдела культуры Милены Броневой.
Стасу было двадцать три года. На столько он и выглядел — с черными, хорошо постриженными и тщательно причесанными волосами, с миловидным, несколько слащавым лицом. При росте ниже среднего весил он килограммов девяносто и всегда казался Лозовскому похожим на раскормленного первоклассника, на которого напялили крахмальную рубашку, натянули костюм, а на толстую шею повязали модный шелковый галстук. При внешней неуклюжести он был динамичен, как ртуть, легко проникал в высокие кабинеты и брал эксклюзивные интервью у самых закрытых для прессы людей.
Милене Броневой было за тридцать, она одевалась в стиле унисекс, позволявшем скрыть возраст, а недостатки высокой худой фигуры превратить в достоинства. В ее длинном гибком теле и маленькой головке с серыми немигающими глазами было что-то змеиное — гадючье, подсказал Лозовскому его дурной глаз. Милена была непременной участницей всех московских художественно-артистических тусовок, ее специальностью были скандалы в благородных семействах.
При всех различиях Стас Шинкарев и Милена Броневая принадлежали к одной генерации молодых российских журналистов, рванувших в освобожденные от цензуры печать и телевидение, как в Москву после ослабления режима прописки хлынул предприимчивый люд в надежде быстро сделать карьеру и срубить капусты по-легкому. В «Российский курьер» их привел Попов. Чувствуя его поддержку, в редакции они вели себя обособленно, на летучках выступали агрессивно. Нынешняя их скромность была сродни скромности номинантов на церемонии вручения престижных премий, когда никто еще не знает, чьи имена будут оглашены после вскрытия конвертов, а они знают, что это будут их имена.
Но то, что для всех в редакции было очевидным, для Костычева с его замутненными пьянкой мозгами, было темный лес. В расчете на то, что по реакции главного редактора поймет, какие именно материалы следует поддержать, он начал подробно пересказывать содержание номера, каждый период начиная словами «Я с интересом прочитал». И уже на пятой минуте выступления вогнал летучку в состояние угрюмого отупения, с каким пассажир едет в переполненном вагоне метро, притиснутый к простенку, на котором висят «Правила пользования московским метрополитеном», — единственное, на чем можно остановить взгляд. И как бывает всегда, когда человек перестает контролировать себя, на лицах проступили те же следы ущербности и житейских невзгод, которые дурной глаз Лозовского подметил еще в метро.
Уныло нависал над столом для совещаний бурой бородищей и могучей плешью Герман Сажин, шеф-редактор отдела информации, сочетавший в своем характере любвеобильность и благородство, из-за чего женился на всех подряд, и к сорока годам точно не знал, сколько у него детей, которые со страшной силой росли и требовали не только отцовской любви, но и денег. Любви у Германа было с избытком, а вот денег катастрофически и хронически не хватало.
Невидяще смотрела на снежную муть за окном и покусывала полные красивые губы на расслабленном и от этого сразу подурневшем лице Нина Перовская, шеф рирайта, как по новомодному называли отдел проверки, умница, кандидат филологических наук, в одиночку вырастившая сына, ставшего наркоманом.
Вселенская тоска и отвращение к жизни отражались на высокомерном, с легкими признаками аристократического вырождения лице обозревателя международного отдела Яна Оболенского. Вместе с фамилией и породой он унаследовал от предков страсть к рулетке, но не унаследовал удачливости своего прапрадеда князя Иннокентия Оболенского, однажды разорившего, как гласило семейное предание, казино «Пале Рояль» в Монте-Карло.
Лозовский поймал себя на мысли, что и сам он для чужого недоброго взгляда выглядит не лучше других. Плохо выбритый, с брюзгливым лицом, явно не проспавшийся после сомнительных ночных развлечений. Без галстука, в темном свитерке, в сером твидовом пиджаке, с виду невзрачном, хоть и от «Хуго Босса», в джинсах и заляпанных зимней московской солью туфлях. Так что ничего удивительного, что при встрече возле бюро пропусков тюменский нефтебарон не сразу поверил, что перед ним известный московский журналист, на статьи которого он обратил внимание.
Только два человека выглядели нормально, потому что они были заняты делом. Ответственный секретарь редакции Гриша Мартынов, похожий своей короткой стрижкой на взъерошенного ежа, вечно хмурый и раздражительный, как и все ответственные секретари, колдовал над макетом следующего номера.
Вторым был бук-ревьюер, литературный обозреватель «Курьера» Леша Гофман, заядлый автолюбитель в том смысле, в каком это слово употребляется в России: автовладелец, который без конца чинит свои девятьсот лохматого года выпуска «Жигули». Лет десять назад он окончил Литературный институт, подавал большие надежды, но надежд не оправдал, так как очень хорошо знал, как не надо писать, а как надо, не знал. Он читал детективы, боевики, фантастику и женские романы — жевал, как он говорил, литературный попкорн. Он жевал его даже на редколлегиях и летучках, иначе не успевал следить за всеми новинками. Попов был вынужден с этим смириться.
Книги присылали в редакцию издатели и приносили сами авторы. Гофман насобачился с первых страниц угадывать все повороты сюжета. Его короткие рецензии были чаще всего язвительными, авторы и издатели обижались, но книги все равно присылали. Удовольствие, несколько извращенное, он находил в том, чтобы вылавливать из текста что-нибудь вроде «Душа ее чесалась от невыразимости». Когда же попадался такой перл, как «Раздеваясь перед вагиной ее фотоаппарата», он радостно бегал по редакции, демонстрируя всем свою находку.
Обычно Попов живо выражал свое отношение к выступлениям — одобрительно кивал или хмурился, нервно барабанил пальцами по столу, а при особенном недовольстве насупливался и становился похожим на мышь, надувшуюся на крупу. Но на этот раз он сидел с таким видом, словно бы мысли его были заняты чем-то гораздо более важным, чем обсуждение номера. Настолько важным, что он ждет не дождется, когда летучка закончится.
Лозовский был уверен, что причина этого — визит в редакцию тюменского нефтебарона Кольцова.
После того, как московские власти утратили интерес к «Российскому курьеру», иссякло и его финансирование. А многократно возросшие после дефолта стоимость бумаги и полиграфические расходы полностью съедали поступления от подписки и рекламы. Попытки Попова превратить еженедельник в таблоид, насыщая номера бульварными сенсациями, привели к совершенно противоположному результату. В розницу «Курьер» не пошел, этот рынок был прочно занят изданиями типа «Мегаполис», «Частная жизнь» и «СПИД-инфо», а деловых людей, на которых с самого начала был ориентирован еженедельник, не интересовали ни похождения эстрадных звезд, ни скандалы в благородных семействах.
Об этом лучше всяких слов говорили результаты подписной кампании: «Курьер» потерял двенадцать тысяч подписчиков — каждого десятого, это было очень серьезно. Начали уходить и крупные рекламодатели. Производители большегрузных автомобилей и горнорудного оборудования не желали размещать свою рекламу в бульварном листке. Читатели бульварных листков не покупают ни «КАМАЗов», ни угольных комбайнов. «Российский курьер» мог существовать и развиваться только в своей нише. Но чтобы восстановить в ней утраченные позиции, нужны были время, деньги и желание вернуться в свою нишу.
На людях Лозовский держался с Поповым так, как и должен редактор отдела держаться с главным редактором. А наедине много раз пытался ему втолковать:
— Ты что делаешь? Ты губишь «Курьер»!
— А ты садись на мое место! — не без злорадства предлагал Попов. — Не можешь? Тогда сиди на своем. Я не мешаю тебе работать. А ты не мешай мне.
И продолжал гнуть свою линию с расчетом на то, что его верноподданность в конце концов будет замечена и по достоинству оценена. Номера выхолащивались, острые деловые публикации, на которых держался еженедельник, появлялись все реже, редакторы устали пробивать статьи через поповское «не пойдет». Лозовский вынужден был признать, что в позиционной борьбе Попов с его работоспособностью ломовой лошади и аппаратной хваткой оказался сильнее.
И само время с явными признаками общественной апатии, которую лишь на очень короткое время разгоняли даже такие чудовищные трагедии, как теракт на Дубровке, работало на него.
Лозовский и раньше скептически относился к шумихе про удушение администрацией президента Путина свободы слова, вызванной разгоном НТВ.
Подлинная угроза свободе слова в России исходила не от президента Путина, а от той самой рыночной экономики, на утверждение идей которой положила столько сил свободная российская пресса. Без финансовой независимости никакая политическая независимость невозможна, свободная пресса оказалась России не по карману. Свобода слова, как выяснилось, — категория экономическая. За что боролись, на то и напоролись.
Теперь же, после этой дьявольщины на Дубровке, разговоры о свободе слова казались вообще какой-то словесной шелухой, прошлогодним снегом. Какая разница, есть свобода слова или нет свободы слова, если сказать нечего?
После теракта 11 сентября в Нью-Йорке Лозовский сказал: «Все, талибам конец». Что он мог сказать сейчас? Кому? Что можно сказать людям, которые со всех концов Москвы едут на место трагедии, как на зрелище? Что можно сказать людям, которые только под угрозой смерти своих близких выходят на Васильевский спуск с лозунгами «Мир Чечне»?
А если так, то какая разница, каким будет «Российский курьер»?
То, чего не в твоих силах изменить, следует принимать как климат и не проклинать климат, а учиться в нем жить. Так Лозовский всегда и жил, радуясь переменам и не озлобляясь, когда они выворачивали не туда. И лишь временами испытывал тяжелое чувство, какое возникает при виде белоснежного цветения яблонь, когда вдруг представляется, что это снег, что нет никакой весны, а была, есть и всегда будет зима.
Зима в России, зима. Была, есть и всегда будет зима.
Он все чаще ловил себя на мысли, что ему не хочется ехать в редакцию, все чаще его охватывала тяжелая скука. Жена с тревогой посматривала на него, но ни о чем не спрашивала — ждала, когда скажет сам. Он отмалчивался. Иногда спрашивал себя: а на кой черт мне все это нужно? Ответа не находил, но продолжал работать, искусственно возбуждая в себе интерес к делу, в тайной надежде, что бесконечно так продолжаться не может, и ситуация как-нибудь разрешится сама собой.
Но он даже представить себе не мог, как она разрешится.
VIII
Как всякая, даже самая нудная поездка подходит к концу, так приблизился к завершению и обзор Костычева. Не чувствуя никакой реакции Попова, он нервничал, обильно потел, как всегда после запоя, и в конце концов стал похож на взмокшего, вконец обессилевшего стайера, который бежит, еле переставляя ноги, только для того, чтобы не сойти с дистанции.
— У меня все, — с облегчением заключил он и огляделся, пытаясь отыскать на лицах слушателей хотя бы следы сочувствия. Но никто на него не смотрел, как обычно не смотрят на человека, по собственной вине попавшего в жалкое положение.
— А выходные данные? Ты с интересом прочитал выходные данные? — со змеиной усмешкой спросила Милена Броневая, которая никогда не упускала случая напомнить о себе и для которой чувство милосердия было так же неведомо, как чувство жалости для гадюки.
Костычев тоскливо посмотрел на нее и произнес с неподдельным трагизмом:
— Иди ты в жопу!
— Коллеги, что за разговоры? — встрепенулся Попов, как водитель, услышавший в привычном гуле двигателя диссонансный звук. — Костычев, вы не в пивной!
— В пивной я бы сказал по-другому, — буркнул Костычев.
— Какие материалы вы считаете лучшими?
— Аналитический обзор Смирновой «Нефть на Кавказе — кровь в Москве».
Попов нахмурился и недовольно забарабанил пальцами по столу.
Костычев понял, что сделал ошибку, но отступать было поздно.
— Как вы оцениваете интервью генерала Морозова «Пора выходить из тени»?
— Туфта!
— Вот как? Аргументируйте.
— А чего тут аргументировать? «В России самые низкие налоги в мире», — презрительно процитировал Костычев интервью. — Чтобы заплатить работнику рубль, предприниматель должен отдать государству рубль пятьдесят. Кому мы врем?
— Как вы оцениваете материал «Портрет жены художника»?
— Никак. То, что у этого художника не стоит, меня мало колышет. Я вообще не понимаю, как этот материал появился в «Российском курьере».
— Спасибо, — кивнул Попов. — С вами все ясно. Лозовский, при обсуждении номера на редколлегии вы были против публикации интервью Морозова. Почему?
— Потому что он известный понтярщик, каждое его слово нужно проверять по сто раз, — ответил Лозовский, отвлекаясь от мрачных мыслей и скептического созерцания своих туфель на длинных, вытянутых в проходе ногах.
— Почему вы не настояли на своем мнении?
— Как я мог настоять? Стас Шинкарев — специальный корреспондент при главном редакторе, а не при моем отделе.
— А журналистская солидарность? А товарищеская взаимопомощь? Шинкарев молодой журналист. Вы матерый газетный волк. Кому, как не вам, помочь коллеге советом?
Летучка навострила уши. Это было что-то новое.
— Я готов, — согласился Лозовский, понимая, что вот он и начинает получать ответ на вопрос, договорился ли о чем-то Попов с тюменским нефтебароном. — Заглядывай, Стас, у меня всегда найдется для тебя пара бесплатных советов.
— Значит ли это, что меня переводят в загон? — оскорбленно, высоким, как у кастрата, голосом спросил Шинкарев.
— Не значит. Это значит лишь то, что к мнению более опытных коллег нужно прислушиваться. Тогда бы вы не подставили нас так, как с интервью Морозова. Прошу не перебивать! Сегодня я имел беседу с президентом акционерного общества «Союз» господином Кольцовым, — продолжал Попов, обращаясь ко всей летучке. — Он произвел на меня сильное впечатление. Мы все время говорим, что России нужны эффективные собственники, и не замечаем, что они уже есть. А не замечаем потому, что они не лезут на думскую трибуну, а занимаются делом. Как поступает временщик? Он приватизирует государственную собственность и разворовывает ее. Он хапает все, что плохо лежит, и имеет наглость называть себя современным российским предпринимателем. Как поступает настоящий хозяин? Так, как поступил Кольцов. Три года назад его группа «Союз» купила контрольный пакет акций компании «Нюда-нефть». Рабочие по полгода не получали зарплату, нефти добывали мало, ее себестоимость превышала все разумные пределы. Что делает Кольцов? Он назначает генеральным директором одного из самых опытных нефтяников России — Героя Социалистического Труда, лауреата Ленинской премии Бориса Федоровича Христича.
Договорился. Теперь бы понять, о чем.
— Шинкарев, неужели вы никогда не слышали о Христиче? — с некоторым даже недоверием спросил Попов. — Салманов, Эрвье, Христич. Легендарные люди! Без них не было бы тюменской нефти!
— При чем тут я? — возмутился Стас. — Интервью дал Морозов. Не слышал я о ни о каком Христиче. Этих героев и лауреатов было как грязи.
— Вот так мы и работаем! Если подобным образом рассуждает журналист, откуда же взяться в обществе уважению к прошлому? Откуда взяться социальному оптимизму, который невозможен без уважения к прошлому?
О социальном оптимизме и уважении к прошлому Попов мог рассуждать долго и убежденно, но ему помешал громкий и как бы счастливый смех Леши Гофмана.
— В чем дело? — недовольно прервался Попов.
— Извините, — смутился Гофман. — Тут эпизод очень смешной. Двое чинят «Жигули». Один говорит: «Ключ на четырнадцать». А второй дает ему ключ на четырнадцать.
— И что?
— И все.
— Чего же тут смешного?
— То, что второй дает ему ключ на четырнадцать. Не понимаете? Но ведь в «Жигулях» нет ни одной гайки на четырнадцать! Есть на восемь, десять, тринадцать, семнадцать. А на четырнадцать нет.
— Нет? — зачем-то обратился Попов к Резо Мамаладзе, единственному, кто усмехнулся рассказанному Гофманом эпизоду. В юности Резо был автогонщиком «Формулы-1». В начале 90-х годов, по пьянке, обмывая призовое место, сбил в Париже школьницу, был пожизненно дисквалифицирован и отсидел три года в знаменитой французской тюрьме «Сюрте». В «Курьере» он вел рубрику «Авторевю» и знал о машинах все.
— Нет, — извиняющимся тоном подтвердил Резо.
— Но, может быть, где-нибудь в этом — в коленвале?
— Гайки?! В коленвале?! Альберт Николаевич! — возмущенно завопил Гофман. — Он же целиковый, кусок железа! Железяка — вот что такое коленвал! Резо, скажи!
— Железяка, — со вздохом сказал Резо.
— Тогда это, действительно, очень смешно, — с сарказмом согласился Попов. — Но вы все-таки постарайтесь смеяться про себя. Так вот. О чем я?
— О Христиче, — подсказал Лозовский.
— Да. Что делает Кольцов? Он ставит во главе дела Бориса Федоровича Христича, и компания «Нюда-нефть» становится одной из лучших в Тюмени. Так поступает эффективный собственник. А что делаем мы? Мы компрометируем его вместо того, чтобы поддержать. И то, что это не редакционная статья, а интервью руководителя налоговой полиции, нас не извиняет. Да, Шинкарев, не извиняет!
— В «Сюрте» нас в это время на прогулку водили, — меланхолически проговорил Резо.
— Заканчиваем. Лучшим материалом номера предлагаю считать аналитический обзор Смирновой. Мы привыкли к тому, что она всегда пишет на высоком уровне, и обходим ее вниманием. А это несправедливо.
— Спасибо, Альберт Николаевич! Я так счастлива, так счастлива, даже не передать! — просияла Регина.
— Если других предложений нет, все свободны. Лозовский, задержитесь.
— Присаживайся поближе, — кивнул Попов, когда кабинет опустел. — Нехорошо получилось, прокололись мы с интервью Морозова.
— Мне очень нравится твое «мы».
— Не цепляйся к словам. Вот о чем я подумал. «Светскую жизнь» мы похерим. Кольцов удивился, что мы вообще эту рубрику завели. И он прав.
— А о чем я тебе сто раз говорил? — не сдержался Лозовский. — Таблоид, таблоид! Минус двенадцать тысяч подписчиков — вот твой таблоид!
— А на этом развороте в каждом номере будем давать очерки «Кто есть кто в российском бизнесе», — как бы не услышав его, продолжал Попов. — О крупных предпринимателях, настоящих эффективных собственниках. О том, как они добились успеха, с какими трудностями сталкивались.
— Богатая мысль! — язвительно одобрил Лозовский. — За каждый очерк можно будет лупить с героя штук по двадцать «зеленых». А то и по пятьдесят. Чего уж тут мелочиться! Продаваться, так по крупному!
— Не старайся казаться циником больше, чем ты есть. Мы будем печатать очерки о настоящих предпринимателях — трудолюбивых, инициативных, честных!
— Ты сказал: в каждом номере. Это полсотни материалов в год. Где ты найдешь в России столько честных предпринимателей? Лично я знаю человека четыре. Может быть, пять. Да и то пятый под вопросом. Не в том смысле, что он нечестный, а в том, что он добился успеха.
— Если будем искать, найдем. Рубрику откроем очерком о Кольцове. Название я придумал: «Формула успеха». Напишешь его ты.
Лозовский насторожился:
— Это его идея? Или твоя?
— Моя. Кольцова еще нужно будет уговорить. Но это я беру на себя.
Лозовский задумался. Попов был верен себе: он перебарщивал. Но главное понял правильно. Спасти «Курьер», как и после дефолта, мог только серьезный инвестор, и президент ОАО «Союз» вполне мог стать таким инвестором.
Из справки, составленной Региной Смирновой, Лозовский знал, что Кольцов входит в первую сотню самых богатых людей России, а его группе «Союз» принадлежат крупные пакеты акций нефтедобывающих компаний и нефтеперерабатывающих предприятий в пятнадцати регионах. Он без труда нашел бы деньги для «Российского курьера». Но эти деловые люди, обнаружившие свое присутствие в экономике России, как каменные глыбы, проступившие из земли после того, как схлынули мутные вешние воды, никогда не выложат из кармана и рубля без уверенности, что этот рубль вернется к ним десяткой или хотя бы пятеркой.
Если анализ ситуации, сделанный Региной, был точным, а он наверняка был точным, нынешний интерес Кольцова к «Российскому курьеру» связан с его желанием поднять биржевую котировку «Нюда-нефти». Акция масштабная, но разовая.
Стратегическим партнером Кольцов станет лишь в том случае, если у него есть далеко идущие планы, для реализации которых ему может понадобиться «Российский курьер». Планы-то у него есть, в этом Лозовский не сомневался. Весь вопрос — какие?
— Зачем он к тебе приходил? — спросил Лозовский, хотя знал это лучше Попова. Но его интересовало, как Кольцов преподнес дело Попову.
— Он хочет, чтобы мы дезавуировали интервью Морозова. В части «Нюда-нефти».
— Напечатай его письмо.
— Я предложил. Он считает, что это несерьезно. Получится, что он оправдывается. Он хочет, чтобы это был редакционный материал. И чтобы подписал его ты. У тебя есть имя, читатели тебе доверяют.
— А больше он ничего не хочет? Бельишко постирать, сбегать за сигаретами? Если читатели мне доверяют, то только потому, что я никогда не подписываюсь под тем, в чем не уверен.
— А я о чем? — обрадовался Попов. — Лети в Тюмень, посмотри все на месте. И напиши хороший очерк.
— Давай говорить прямо, — предложил Лозовский. — Сколько он готов выложить?
— За кого ты меня принимаешь? Об этом даже речи не было! — оскорбился Попов с такой горячностью, что Лозовский понял: врет. — Да, я рассказал ему о наших трудностях. Он обещал подумать, что можно сделать.
— И ты на это купился? Он хочет употребить нас по полной программе, а взамен пустая трепотня? Алик, я всегда считал тебя деловым человеком.
— Это не трепотня. Ты просто никогда не имел дела с людьми такого масштаба.
— Конечно, конечно! Я общался с председателем Совмина Рыжковым, брал интервью у Черномырдина, имел дело с Чубайсом. Куда им до Кольцова!
— Не выступай, — хмуро посоветовал Попов. — Мы в одной лодке. Кольцов — тот человек, который поможет нам выплыть.
— Тебе.
— А тебе — нет? У тебя двадцать пять процентов акций «Курьера». Во что они превратятся, если «Курьер» закроется? В бумагу! Так что давай не будем!
Даже сейчас, сознавая свою зависимость от Лозовского, Попов не удержался, чтобы не напомнить о разнице их положений. Себя он считал государственником, которому и рубля не накопили строчки, Лозовского же причислял к ненавидимым им хапугам. То ли по нерасторопности, а скорее из-за осторожности он не воспользовался своим былым начальственным положением и не оттягал доли в каком-нибудь бизнесе, что с большим успехом сделали многие его сослуживцы. И теперь его оскорбляло то, что он, верой и правдой служивший отечеству на ответственных постах, вынужден ютиться в трехкомнатной квартире в доме ЦК комсомола на улице Аргуновской и ездить на служебной «Волге», а такие циничные типы, как Лозовский, живут в пятикомнатных апартаментах в элитных домах и раскатывают на японских джипах.
Да что Лозовский! А Гусинский, который всего десяток лет назад униженно просил опубликовать рецензию на его спектакль в каком-то задрипанном областном театре? А все эти березовские-потанины-ходорковские с их виллами в Испании и миллиардами долларов на счетах?
Не ценит Россия верных своих сынов. Нет, не ценит!
Государственник в России всегда чувствует себя немного евреем.
— Не понимаю, почему ты упираешься, — с искренним недоумением проговорил Попов. — Встретят тебя по высшему классу. У Кольцова там охота, рыбалка, а загородная резиденция такая, какой нет даже у губернатора!
— Кольцов охотник? — удивился Лозовский. — Никогда бы не подумал.
— Не знаю, охотник он или не охотник, но охотничье хозяйство держит. И знаешь, какие люди к нему ездят? Ого-го! И почитают за честь. Отдохнешь, между делом очерк сваяешь. Приятное с полезным. Устроим презентацию рубрики, подключим Телевидение. Прозвучишь!
Лозовский был не против слетать в Тюмень. Он любил ездить туда, где уже бывал. Интересно было увидеть и Бориса Федоровича Христича, с которым когда-то пересеклись его пути и о котором он больше десяти лет ничего не знал. Но срываться с места в угоду нефтебарону и пожелавшему ему услужить Попову — перетопчетесь.
— Сделаем так, — предложил Лозовский. — В Тюмени у нас есть нештатный собкор. Коля Степанов, он работает в «Тюменских ведомостях». Оплатим ему командировку, пусть слетает на Самотлор, разберется и напишет очерк.
Попов недовольно поморщился:
— Кто такой Степанов? Его никто не знает. Нужна твоя подпись.
— Материал пойдет по моему отделу. Я напишу врезку.
— Ладно, звони Степанову, — неохотно согласился Попов, поняв, что большего от Лозовского не добиться. — Только не тяни.
От двери Лозовский оглянулся. Попов сидел, навалившись всей грудью на стол, и возбужденно барабанил пальцами по столешнице с видом человека, который нашел выход из очень трудного положения, и теперь думает, как извлечь из ситуации максимальную пользу.
Жирный мышь с бегающими глазами — вот на кого был похож главный редактор еженедельника «Российский курьер». И еще что-то серо-водянистое было в его лице, вурдалачье.
Лозовский со вздохом констатировал, что глаз у него с утра не стал добрее и, значит, подлянки все же не избежать.
В тот же день Лозовский дозвонился в Тюмень Степанову.
Он познакомился с ним в Кабуле. Молодой военный журналист капитан Степанов был редактором армейской многотиражки. Его выделили в сопровождающие московскому корреспонденту Лозовскому, прилетевшему в командировку для освещения героических боевых будней советских воинов, выполняющих интернациональный долг в Демократической Республике Афганистан. Тогда же, во время их поездки в Джелалабад, Степанов получил тяжелое ранение в голову.
Лозовский никому не рассказывал об этом случае и сам не любил о нем вспоминать, хотя именно после него генерал-лейтенант Ермаков, командовавший тогда 40-й армией, объявил ему благодарность перед строем штабных офицеров и наградил именными часами. После ранения Степанов около года лечился в подмосковном военном госпитале, был комиссован и уехал в Тюмень, откуда был родом и где в деревянном доме в пригороде жили его мать и сестра.
Степанов очень обрадовался и звонку Лозовского, и заданию. Как и все нештатные собкоры «Курьера» в областных городах и краевых центрах, он время от времени публиковал в «Курьере» информации и обзоры местной прессы. Но напечатать в «Российском курьере» очерк — для провинциального журналиста это было большое дело.
— Очерк о Кольцове, о фирме «Союз», — сориентировал его Лозовский. — Через Христича.
— Через Христича? — переспросил Степанов. — Но он… Алло, алло!
— Он сейчас генеральный директор компании «Нюда-нефть». Знаешь такую?
— Знаю. На Самотлоре. Но он часто болеет. И не встречается с прессой. Никого близко к себе не подпускает. Года три назад дал большую пресс-конференцию, а потом как отрезало.
— Тебя подпустит. Сошлешься на меня. И Кольцов посодействует… Алло! Ты меня слышишь?
Связь была плохая, в трубке трещало.
— Слышу. Сослаться на тебя.
— Название — «Формула успеха». Новые русские предприниматели, эффективные собственники. Тактика и стратегия бизнеса. Бизнес как социальное творчество. Используют опыт, традиции и все такое. С пейзажами, портретами и размышлизмами о времени и о себе. Развернись во всю мощь своего таланта.
— Да ладно тебе издеваться, — засмеялся Степанов. — Не получится у меня.
— А ты пробовал?
— Нет.
— Так попробуй. В общем, действуй, — закруглил разговор Лозовский. — Твои две полосы.
— Понял, Володя, спасибо. Все бросаю и занимаюсь.
— Давай, ждем!..
День подошел к концу, а никакой подлянки не произошло.
Но предчувствие все же не обмануло Лозовского.
Через неделю Степанов позвонил и сказал, что с Кольцовым встретился, на Самотлор слетал, материал взял, очерк вроде бы вырисовывается, но нужно кое-что уточнить и для этого придется еще раз слетать в поселок Нюда и поговорить с Борисом Федоровичем Христичем, с которым в первый приезд встретиться почему-то не удалось. А еще спустя некоторое время, в один из предновогодних вечеров, когда в загоне отдела расследований под виски с шампанским наперебой травили байки, которые имелись в запасе у каждого бывалого журналиста, на столе Регины Смирновой звякнул телефон.
Она послушала и передала трубку Лозовскому, рассказывавшему историю о том, как в советские времена один его знакомый, собкор ТАСС по Узбекистану, передал в Москву информацию о чабане, подобравшем в горах волчонка, который вырос и теперь вместе с собаками сторожит отару:
— Тебя.
— Зайди, — услышал он голос Попова.
— Иду, — недовольно бросил Лозовский и продолжил, чтобы не прерывать байку на самом интересном месте. — Ну, информашка прошла. Такие в ТАССе любили. Милота, доброта, так поступают советские люди. Получил мой знакомец свои пятнадцать рублей и думать про это дело забыл. И вдруг в Ташкент прилетают два биолога из Массачусетского Технологического института и говорят, что ученый совет выделил двести тысяч долларов для изучения феномена, описанного господином корреспондентом.
— Иди ты! — восхитился Тюрин, всматриваясь в благодушное заспанное лицо Лозовского, розовое от выпивки, и пытаясь понять, правду тот говорит или нахально врет. Журналистский фольклор всегда вызывал его простодушный интерес, вдохновлявший рассказчиков. — Честно — заливаешь?
— Представь себе, нет, — ответил Лозовский. — Ничего поворот, да? Если кто угадает, чем это кончилось, с меня бутылка, — пообещал он и отправился к Попову.
Верхний свет в кабинете главного редактора был погашен, яркая настольная лампа освещала полированную столешницу, на которой, как снег на льду, белел одинокий листок с широкой красной полосой по диагонали. Сам Попов нервно расхаживал позади письменного стола и раздраженно отпихивал ногой все время оказывавшееся на пути кресло.
— Читай, — распорядился он.
Это была служебная телеграмма из Тюменского УВД. В ней сообщалось, что корреспондент «Российского курьера» Степанов во время пребывания в поселке Нюда, находясь в состоянии сильного алкогольного опьянения, затеял драку с неустановленными посетителями ресторана «Причал», был избит и выброшен на улицу. Милицейский патруль, обнаруживший Степанова на берегу реки Нюды, доставил его в местную больницу, где он умер, не приходя в сознание. Причиной смерти явилось переохлаждение.
Это была не подлянка. Это была беда.
— Ты понял? — закричал Попов. — Ты все понял? Вот этого я и боялся!
— Помолчи, — попросил Лозовский.
— Поразительная безответственность! Я поручил тебе серьезное дело! А ты передоверил его какому-то алкашу! В какое положение ты меня поставил? Как мне теперь говорить с Кольцовым?
— Заткнись! — гаркнул Лозовский и, прихватив телеграмму, вышел из кабинета.
Поднявшись на верхний, технический этаж «Правды», он долго сидел среди гудящих подъемников лифтов, глядя на праздничную Москву. Радостно перемигивались разноцветные огни на огромной елке на площади возле Савеловского вокзала, по многоярусной эстакаде струились бесконечные потоки машин.
Хрупкое стекло отделяло его от этой мирной жизни.
Тонкое, как граница между жизнью и смертью.
Когда Лозовский вернулся в загон, все уже разошлись.
Тюрин складывал в мусорную корзину пустые бутылки и вытряхивал пепельницы, а Регина протирала бумажными салфетками и прятала в стол до следующего раза стаканы.
— Так чем эта история кончилась? — нетерпеливо спросил Тюрин.
Лозовский посмотрел на него с хмурым недоумением:
— Какая история?
— Ну, про чабана, про волчонка. Про этих, из Массачусетского института.
— Уволили моего знакомца из ТАССа. С треском.
— Да ну? За что?
— Врать надо уметь. Волк, который пасет овец, — это революция в биологии.
— Что случилось? — спросила Регина.
— Не знаю.
— Но случилось?
— Да. Тебе, Регина. Досье на Кольцова и на группу «Союз». Не ту фитюльку, которую ты сделала для Попова, а настоящее досье. В контексте общей ситуации на нефтяном рынке. Кто скупал акции «Нюда-нефти», по какой цене, объемы продаж.
— Мы это и так знаем. «Сиб-ойл».
— Мы не знаем, мы предполагаем, — возразил Лозовский. — А должны знать точно. Тебе, Петрович…
— Понял, — кивнул Тюрин. — Стас Шинкарев.
— Верно, Стас Шинкарев. Кто слил ему информацию о том, что «Нюда-нефть» просрочила платеж по налогам. Кто на него вышел, под каким соусом, почему на него.
— И сколько он с этого поимел, — закончил Тюрин.
— Да.
Регина презрительно фыркнула:
— Шеф, считаем деньги в чужих карманах? Какая тебе разница, дорогая или дешевая эта проститутка?
— Дело не в том, сколько он получил, — ответил Лозовский. — Дело в том, сколько ему заплатили. Меня интересует не сумма, а цена вопроса.
Дома он еще раз перечитал телеграмму.
От телеграммы веяло жутью.
Степанов не мог находиться в состоянии сильного алкогольного опьянения. Он вообще не мог находиться в состоянии алкогольного опьянения. Лозовский знал то, чего не знали в Тюменском УВД: после черепно-мозговой операции Степанов не пил.
А это значило, что его убили.
Глава вторая. Таланты и поклонники
I
Две недели, которые прошли после летучки, где обсуждался номер «Российского курьера» с интервью заместителя начальника Федеральной службы налоговой полиции генерала Морозова, специальный корреспондент «Курьера» Стас Шинкарев провел в раздраженном, взвинченном состоянии. Он даже просыпался посреди ночи и долго не мог заснуть, чего за собой никогда раньше не замечал. Больше всего его выводила из равновесия собственная его реакция на события, которые были слишком мелкими, чтобы так дергаться. Что, собственно, произошло? Да ничего не произошло!
И все-таки что-то произошло.
Стасу очень не понравилось, как повел себя на летучке главный редактор Альберт Николаевич Попов. То, что интервью генерала Морозова, самая серьезная публикация номера, не была отмечена как лучшая, царапнуло самолюбие Стаса, но на это не стоило обращать внимания. Гораздо неприятней был втык, который Попов сделал Стасу за интервью, идею которого сам же горячо поддержал, а потом поставил материал в номер, несмотря на возражения Лозовского.
Стас привык, что в «Российском курьере», среди штатных сотрудников которого было всего несколько человек моложе тридцати лет, словосочетание «молодой журналист Шинкарев» всегда употребляется в контексте «молодой, но»: состоявшийся, профессиональный, если не знаменитый, то уже известный. В реплике Попова «молодой журналист», употребленное вне этого контекста и с молчаливым снисходительным одобрением воспринятое летучкой, опускало Стаса до уровня зеленого практиканта, которому нужны советы более опытных коллег.
Советы Лозовского ему нужны!
Козлы.
Стас начинал в «Московском комсомольце» — в самой лучшей, в самой современной газете Москвы. Он пришел туда с улицы, мальчишкой, никем, и за три года в условиях жесточайшей конкуренции доказал свое право на имя, которое стоит не петитом под заметульками, а крупно над заголовками материалов на полосу. Кто из старперов «Российского курьера» выдержал бы такую конкуренцию?
«Шинкарев молодой журналист».
Козлы!
Поразмыслив, он все же решил, что этому тоже не стоит придавать особого значения. Скорее всего тут сыграли роль тактические соображения: Попов воспользовался случаем, чтобы показать всем, что у нет своих и чужих и руководитель он строгий, но справедливый, бляха муха. Но Попов никак не отреагировал на вызывающее высказывание Лозовского в адрес заместителя начальника ФСНП.
А вот это было серьезнее.
У Лозовского были причины назвать генерала Морозова понтярщиком, каждое слово которого нужно проверять по сто раз. В свое время слитая им в прессу информация о том, что из России нелегально выводится за границу до миллиарда долларов в месяц, сильно затруднило переговоры правительства Кириенко с Международным валютным фондом о новых кредитах и ускорило дефолт.
Смехотворный наезд налоговой полиции на Газпром подготовил почву для смещения непотопляемого Рэма Вяхирева и замены его человеком из Кремля. Тут уж всем, кто такими делами серьезно интересуется, стало ясно, что безответственные заявления Морозова только кажутся безответственными, а на самом деле являются хорошо просчитанными и санкционированными свыше ходами.
Это подтверждала и стремительная карьера Морозова, которого уже прочили в начальники ФСНП.
Как и большинство профессиональных журналистов, людей отвязанных и циничных, Лозовский не больно-то придерживал язык за зубами и в выражениях не стеснялся. Этим он как бы компенсировал вынужденную сдержанность оценок в своих статьях, где любое утверждение, не подкрепленное документами, могло вызвать судебный иск и штраф в тысячи долларов. Уловив основную тенденцию политики президента Путина в приструнивании средств массовой информации и восприняв ее как руководство к действию, суды последнее время не скупились на штрафы для представителей «четвертой власти».
Цинизм журналистов тоже имел объяснение. Ушли в прошлое времена, когда они были властителями дум ошалевшего от свободы электората. Стасу иногда даже казалось странным, что такие времена были. А они были. Даже в пролетарской Туле, где Стас родился и вырос и которую ненавидел с тех пор, как осознал значение этого слова, возле газетных стендов бурлили возбужденные толпы. Но больше всего поразили Стаса похороны журналиста «Московского комсомольца» Дмитрия Холодова.
В тот день отец поехал на своем стареньком «жигуленке» в Москву по каким-то делам Тульской областной писательской организации, секретарем которой он был, а Стаса мать отправила с ним, чтобы он там не загудел.
Комсомольский проспект был перекрыт. Возле Дома молодежи шел траурный митинг. Тысячи людей стояли с непокрытыми головами на пронизывающем октябрьском ветру. Отец сказал с удивившей Стаса ненавистью: «Доигрались! Продажный писака, а хоронят, как члена Политбюро!» В тот год Стас учился в восьмом классе, газет не читал, политикой не интересовался и кто такой Дмитрий Холодов толком не знал. Знал только, что молодой журналист, знал, что его взорвали заложенной в кейс бомбой. Но грандиозность траурного митинга произвела на него очень сильное впечатление.
Позже он понял, что это был пик популярности журналистов в России.
Потом многих убивали, разгоняли, общественность возмущалась, но даже странная авиакатастрофа, в которой вместе с предпринимателем Бажаевым погиб знаменитый журналист, президент холдинга «Совершенно секретно» Артем Боровик, была воспринята без того душевного порыва, какой вызвало убийство Холодова.
Для российской журналистики наступило послепраздничное похмелье.
Одновременно с переделом собственности в России происходил и передел рынка СМИ. Иногда с шумными скандалами, как в случае с НТВ, чаще незаметно для постороннего взгляда. В результате все крупные издания, телеканалы и радиостанции оказались поделенными между доживающими свой век олигархическими и набирающими силу государственными и прогосударственными медиа-холдингами.
«Газпром» получил НТВ, имел решающий голос в советах директоров «Труда» и «Комсомольской правды». «Онэксимбанк» и «Лукойл» прибрали к рукам старые «Известия». «Независимая газета», «Коммерсант» и «Новые известия» еще контролировались структурами Березовского. От медиа-империи Гусинского остались радиостанция «Эхо Москвы» и «Новая газета». Лужковские банк «Москва» и АФК «Система» владели каналом ТВЦ, «Вечерней Москвой», акциями «Московского комсомольца» и контрольным пакетом «Российского курьера», от которого они и рады были бы избавиться, но покупателя не находилось. В регионах все более-менее влиятельные издания подминали под себя губернаторы.
«Четвертая власть» вместе с другими ветвями власти, законодательной и судебной, медленно, но верно превращалась в сферу обслуживания исполнительной власти.
Стас воспринимал это спокойно, как естественный ход вещей, но старперам вроде Лозовского смириться с новой ролью было непросто. Куда проще, душевно комфортнее было считать всех сильных мира сего понтярщиками и политическими проходимцами. Тем более, что многие такими и были.
Но то, что мог позволить себе Лозовский, для Попова было недопустимо.
Он всегда был очень хорошо информирован о настроениях на Старой площади и в Белом доме. И все же не одернул Лозовского, а вместо этого завел бодягу о социальном оптимизме и эффективных собственниках. Больше того: в тематическом плане отдела расследований Стас обнаружил заявку Тюрина на материал «Игра в „семерочку“» с подзаголовком «Выходи из тени и спи спокойно. На нарах». Тема еще не была утверждена на редколлегии, но Попов не воспрепятствовал ее обсуждению, не вычеркнул сразу из плана. Это могло быть знаком того, что генерал Морозов заигрался и дни его сочтены.
Стас Шинкарев очень внимательно следил за перемещением фигур второго плана в правительственных кругах. Угадать на ранней стадии человека, идущего вверх, значило обеспечить себе гарантированный доступ к телу, когда это тело окажется недосягаемым для всех журналистов. Стас не жалел времени на окучивание таких фигур: консультировался с ними, брал интервью, при случае цитировал в своих материалах. Чиновникам льстило внимание молодого журналиста, придавало им значимости. Они считали, что покровительствуют ему, не подозревая, что это он изучает их и оценивает их перспективность. Далеко не все оправдывали ожидания, из десятка не больше одного-двух. Но и при этом среди высокопоставленных чиновников, которые считали Стаса Шинкарева своим, были влиятельные депутаты Госдумы и даже один министр.
Правда, говенненький — по национальной политике.
Заместитель начальника Федеральной службы налоговой полиции генерал Морозов был той лошадкой, на которую Стас поставил еще года два назад.
Узнать, что он сошел с дистанции, было очень досадно. С раздражением от того, что впустую потрачено столько времени и нервов на фигуру, оказавшуюся пустышкой, Стас просматривал газеты, но ничего о кадровых перестановках в руководстве ФСНП не было. Ни в официозной «Российской газете», ни в «Коммерсанте», ни на интернет-сайте налоговой полиции.
Да и сам Морозов, к которому Стас заехал прозондировать обстановку, не был похож на человека, над которым сгущаются тучи. Он встретил Стаса очень радушно, повел ужинать в небольшой кавказский ресторан, за ужином много, со вкусом, ел, стаканами пил кахетинское и самодовольно, как бы проверяя на молодом, облагодетельствованном им журналисте железную логику своих рассуждений, говорил о том, что лафа с высокими ценами на нефть подходит к концу, единственным источником доходов бюджета очень скоро станут налоги, и тогда ФСНП займет ведущее положение — то положение, какое и должна занимать налоговая полиция в России, которую разворовывает всяк кому не лень.
— Мы их научим Родину любить! — несколько раз повторил он, произнося слово «родина» как бы с большой буквы.
У Стаса шевельнулась мыслишка рассказать бравому генералу о планируемой в «Курьере» статье «Игра в „семерочку“», которая может основательно подпортить его карьеру. Но он решил, что эту информацию лучше приберечь для более подходящего случая. И ни к чему так вот, ни с того ни с сего, портить аппетит расположенному к нему человеку, уверенному, что он в полном порядке. А он, похоже, и был в полном порядке.
Тогда в чем же дело?
Показателем могла бы стать публикация в «Курьере» опровержения Кольцова, которого тот добивался от Попова. И хотя Попов заявил на летучке, что «Российский курьер» скомпрометировал Кольцова, опровержения не появилось ни в третьем декабрьском номере, ни в подготовленном к печати четвертом.
Вероятно, из-за незначительной тюменской нефтяной компании Попов не рискнул ссориться с генералом Морозовым, остро реагировавшим на любую критику в адрес своего ведомства.
Да и оснований для опровержения не было. Платеж просрочен? Просрочен.
Уголовное дело на генерального директора «Нюда-нефти» заведено? Заведено.
Значит, все правильно. Что тут опровергать?
О своем участии в комбинации с «Нюда-нефтью» Стас даже не думал, оценивая ситуацию как бы со стороны. Есть только то, о чем знают. А о чем не знают, того нет.
Стас ждал, что Попов как-то объяснит свой наезд на летучке. Но тот делал вид, что ничего не произошло. Он был возбужденно деятелен, как человек, перед которым открылись новые жизненные перспективы. По редакции даже прошел слух, что ему предложили должность генерального директора НТВ.
На Старой площади были очень недовольны тем, как канал освещал события захватом заложников в Театральном центре на Дубровке, ожидались оргвыводы.
Оргвыводы назревали, как чирий, ситуация оживленно обсуждалась в прессе, как и все связанное с НТВ, злорадствовали по поводу бесславного окончания карьеры назначенца Газпрома Бориса Йордана, обсуждались кандидатуры его наиболее вероятных преемников. В этом списке фамилия Попова не появилась ни разу, но настроение Попова не стало хуже. Значит, дело было не в НТВ.
В такой ситуации самому идти к Попову и требовать объяснений — это было неправильно. Тот, кто требует объяснений, заведомо ставит себя перед вынужденным решением, если разговор сложится неблагоприятно. А к такому повороту Стас был не готов, хотя ему все чаще, особенно по ночам, приходили мысли о том, что его переход из скандального «Московского комсомольца» в респектабельный «Российский курьер» был, возможно, ошибкой.
Он понял: вот это и было главной, подспудной причиной его дерганья.
Да, это.
И тут, будто притянутое смутными ночными мыслями, произошло событие, которое сделало объяснение с главным редактором неизбежным.
II
За неделю до Нового года в отдел информации, куда из-за тесноты в редакционных кабинетах «Курьера» был втиснут письменный стол Стаса, влетела Милена Броневая, черной молнии подобна, размахивая кожаной торбой, инкрустированной медяшками, и с порога, не стесняясь присутствия Германа Сажина, который ее на дух не переносил, понесла такую ахинею, что Стас даже не сразу понял, о чем речь. Как оказалось, генеральный директор Броверман издал приказ: рубрика «Светская жизнь» закрывается как не отвечающая профилю «Российского курьера», соответственно сокращается штатная единица. Это означало, что Милене Броневой нужно искать работу.
Увольнение Милены Стас воспринял с сочувствием, но и не без некоторого злорадства. Достала она всю редакцию своим апломбом. И все-то рвутся дать ей интервью, Алка Пугачева телефон оборвала. Все мечтают с ней переспать, один нефтебарон из Тюмени чуть ли не на коленях стоял, умолял поужинать с ней в «Голден-Паласе». Все жаждут заполучить ее в сотрудники, с телевидения звонят, из «Вога» звонят, из «Космополитена» звонят, из «Мари-Клер» звонят.
Среди журналистов не считалось грехом прихвастнуть знакомствами со знаменитостями. Но Стас не помнил случая, чтобы кто-нибудь хвалился своими гонорарами или своей востребованностью. Вулканическая подвижность времени рождает карьеры, но так же стремительно и непредсказуемо их крушит. Сегодня ты алюминиевый король, а завтра сидишь в Бутырке. Сегодня ты поливаешь по телевизору власть имущих за очень скромную, по сравнению с американскими телезвездами, зарплату в пятьдесят тысяч долларов в месяц, а завтра тебе перекрывают кислород на всех российских каналах, а в Си-Эн-Эн не берут даже стажером. Только такая самовлюбленная идиотка, как Милена, могла набивать себе цену разговорами о своей незаменимости в нынешние времена, когда никто не может быть уверенным в завтрашнем дне: ни бизнесмены, ни политики, ни тем более журналисты.
Но, как выяснилось, Милена была совершенно искренне убеждена, что в «Российском курьере» ее должны на руках носить. Приказ Бровермана оказался для нее полной неожиданностью. И она почему-то решила, что именно Стас Шинкарев должен возглавить движение в защиту ее прав, нагло попранных этим старым кобелем Броверманом, который при каждом удобном случае зажимал ее в углу, норовил ущипнуть, зазывал на дачу и вообще, но она ему все равно не дала.
То, что Броверман бабник, знали все. Но то, что он соблазнился длинной и худой, как грабли, Миленой, вызывало у Стаса очень большие сомнения. И выглядело уж вовсе неправдоподобным, что Броверман закрыл «Светскую жизнь» и сократил штатную единицу за то, что Милена ему не дала.
Герман Сажин покомкал бурую, как медвежья шерсть, бороду, с досадой выключил компьютер, тяжело поднялся из-за стола и двинулся к двери.
— Коли спрашивать станут, скажи: здесь, мол, где-то, — проинструктировал он Стаса, а Милене посоветовал: — Могла бы и дать. Делов-то.
— Мерин! — с ненавистью парировала Милена.
Сажин тяжело вздохнул:
— У мерина детей не бывает. А у меня на подходе пятый. Или шестой.
С порога он оглянулся на Милену и с сомнением покачал большой плешивой головой:
— Не знаю, не знаю. Щипать тебя — ногти сломаешь.
И тотчас же, с неожиданной для его грузного тела проворностью, выскользнул в коридор, а в закрывшуюся за ним дверь грохнулась керамическая пепельница, запущенная рукой Милены, раскололась, черепки сыпанули на паркет каменным градом.
Словно истратив на это действие всю энергию, Милена опустилась на первый попавшийся стул и долго сидела, закрыв лицо узкими, в перстнях, руками.
— Какие проблемы? — небрежно, но с глубоко запрятанной иронией проговорил Стас. — Уйдешь на телевидение. Или в «Вог».
Она не ответила.
— Или в «Космополитен», — продолжал Стас. — В «Мари-Клер» тоже очень не кисло. Фирма!
Милена повернула к нему лицо с расплывшейся от слез тушью:
— Издеваешься? Да кому я нужна!
И неожиданно разрыдалась — горько, в голос.
Стас растерялся. Вскочил с места, забегал вокруг Милены, бормотал успокаивающие слова, осторожно, издали гладил ее по облитым черной кожей плечам и черным волосам, туго стянутым узлом на затылке, готовый в любой момент отскочить, если ей вдруг вздумается рыдать у него на груди.
Волосы у Милены были жесткие, они будто пружинили под подушечками пальцев. Стас вдруг представил, что такие же упругие волосы у нее на лобке, воображение тотчас нарисовало ее длинное гибкое тело, белое, с маленькой грудью, с черными подмышками, с раскинутыми ногами. Он густо покраснел и опасливо, стыдясь себя, посмотрел на дверь. Не дай бог кто войдет и увидит его в этом двусмысленном положении. Будет так же позорно, как если бы его застали со спущенными брюками.
Словно почувствовав проскочившую между ними искру, Милена внимательно посмотрела на него.
— И ты туда же! Отвали! — хмуро сказала она, извлекла из торбы косметичку и деловито принялась наводить на лице порядок.
Он пожал плечами и отошел, обиженный тем, что она отвергла его участие, и одновременно чувствуя облегчение от того, что не оказался втянутым в чужие проблемы. А то мало у него своих проблем. Не слишком настойчиво предложил:
— Хочешь, я поговорю с Поповым?
— Да что Попов! Не его дела. Это Лозовский. Скотина, хам! — злобно ответила Милена и умолкла, поправляя помадой рисунок губ.
Стас знал, чем вызвана ее злобность. Дело было вовсе не в том, что Лозовский резко отрицательно относился к введенной Поповым рубрике «Светская жизнь» и своего отношения не скрывал. Все началось с приема, устроенного Броверманом в «Президент-отеле» по случаю пятилетнего юбилея «Российского курьера». Прием удался, весь московский политический бомонд счел необходимым отметиться. Милена, на этот раз не в черной коже, а в чем-то красном, шелковом, до пят, артистически бесформенном и довольно эффектном, была в центре внимания, так как от нее зависело, кто будет упомянут в «Светской хронике» «Курьера», а кто нет. Но так было лишь до тех пор, пока не приехал Лозовский с женой.
Не сказать, что она была красавицей, но походка, но хрупкая стать, но гордая посадка головы, отягощенной тяжелым узлом русых волос, но нитка жемчуга на точеной шее, но черное вечернее платье такой простоты и элегантности, что рядом с ней Фаина, самая модная герла редакции, выглядела шлюхой с Тверской, а толстая, вся в золоте, жена Попова базарной торговкой. Она смущалась, но и смущение ей шло, делало ее лицо юным, заставляло блестеть глаза.
И сразу возле Милены опустело, а тусовка переместилась к чете Лозовских.
Депутат от ЛДПР, каким-то образом попавший на прием, рассыпался мелким бесом. Лозовский, во фраке и с уложенными по такому случаю белобрысыми волосами похожий на скандинавского дипломата, сонно ухмылялся, а его жена слушала либерального демократа с наивным интересом и даже как бы с восхищением. А потом сказала:
— Вы — артист.
— Мадам, я депутат Госдумы! — горячо запротестовал парламентарий, пораженный тем, что кто-то может его не знать.
— Нет-нет, — возразила она. — Вы артист. Очень жалко, что вы не работаете в цирке. Вместе с вашим лидером вы были бы прекрасной коверной парой.
Депутат слинял, но и к Милене уже не вернулся.
После этого приема молодые журналистки и нештатницы «Курьера», с плотоядным интересом поглядывавшие на высокого, самоуверенного и, как было всем известно, очень небедного Лозовского, поняли, что тут им ловить нечего.
Милена тоже поняла, но так и не смогла смириться с тем, что ей указали ее место на лестнице жизни.
— Скотина! Хам! — покончив с губами, с прежней злобой повторила она. — Он меня ненавидит!
— Только не говори: за то, что ты ему не дала, — поморщившись, попросил Стас.
Милена придирчиво осмотрела себя в зеркальце, швырнула косметичку в торбу, встала и свысока, как на убогого, посмотрела на Стаса.
— Дурак ты, Стас Шинкарев! Ты что, не понимаешь, что происходит? Ничего, скоро поймешь. Потому что следующим будешь ты!
И она удалилась с гордо поднятой головой.
Стас распинал по углам осколки пепельницы и сел за компьютер. Но работа не шла. Разговор с Миленой оставил неприятный осадок. Поразмыслив, он решил, что стоит, пожалуй, поговорить с Лозовским. Никакой пользы от разговора он не ожидал, но и хуже не будет. По крайней мере, у него появится повод позвонить Милене. А он чувствовал, что ему хочется ей позвонить. Она была на полторы головы выше его, она была, по меркам Стаса, старуха и совершенно не в его вкусе. Но что-то в ней, черт возьми, было. Может, ее болтовня насчет мужиков не такая уж болтовня?
Он выключил компьютер и направился в отдел расследований.
В отделе расследований Стас бывал редко, куда реже, чем в кабинете главного редактора. У Попова он иногда просиживал целыми вечерами. Стас умел слушать, а Попов любил под настроение поговорить — под крошечную чашечку «мокко», маслянистые зерна которого сам молол на ручной медной мельничке и варил в джазве на спиртовке, входившей в экзотический кофейный набор, под рюмку коллекционного коньяка.
Отдел расследований — это была территория Лозовского, чужая земля.
Иногда, заслышав доносившиеся из-за стеклянной стенки загона раскаты хохота и громкие голоса, Стас испытывал то же чувство, с каким давно, еще школьником, заглядывал в окна центрального тульского ресторана и прислушивался к музыке, представляя, какая там, внутри, интересная, манящая своей утонченной порочностью взрослая жизнь. Позже он убедился, что никакой утонченной жизни там нет, а есть тупая пьянка и похабный кобеляж. Он знал, что ничего интересного не происходит и в загоне — обычный треп, как и во всех редакциях. Но то, что он не может сидеть там вместе со всеми, вызывало у него царапающее чувство собственной неполноценности.
Никто бы его, конечно, не выгнал, даже, возможно, никто не обратил бы на него внимания, но заходить в загон лишний раз не следовало. Попову немедленно донесут, и доказывай потом, что у тебя и мысли не было переметнуться к Лозовскому. И потому Стас шел по редакционному коридору с озабоченным видом человека, которые идет в загон по делу.
По делу он идет в загон. Всем понятно? По делу!
Ни Тюрина, ни Регины Смирновой не было. Между столами бурым медведем слонялся Герман Сажин, томясь от вынужденного безделья. Лозовский, повесив пиджак на спинку офисного, на колесиках, кресла и поддернув рукава свитерка, ожесточенно долбил по клавиатуре компьютера, иногда задумывался, лохматил белобрысые волосы, моргал сонными веками и вновь обрушивался на клавиши.
Увидев Стаса, Сажин обрадованно спросил:
— Свалила?
И, не дожидаясь ответа, поспешил к себе.
В «Курьере» все журналисты были на «ты» и называли друг друга по именам, даже главного редактора и генерального директора. Стасу в его двадцать три года называть по имени и на «ты» сорокалетних Сажина или Перовскую, а тем более пятидесятилетних Попова и Бровермана, было неловко, это могло быть воспринято как развязность. К Попову и Броверману он обращался по имени-отчеству, а к остальным по имени, но на «вы». Получалось нормально: «Герман», «Нина». С Лозовским было сложней. Называть его, как все, Володей, язык не поворачивался,
«Владимир» звучало фонетически высокопарно, а называть Владимиром Ивановичем значило признавать его начальством, как главного редактора или генерального директора, а себя подчиненным. Поэтому Стас старался обходиться вообще без имени, и это странным образом допускало в общении «ты».
— Есть разговор, — проговорил он, усаживаясь на край основательного, еще правдинских времен, письменного стола, чтобы не смотреть на долговязого Лозовского снизу вверх.
— Секунду, — попросил тот, утрамбовывая какую-то фразу. Потом щелкнул мышью, сохраняя текст, откатился от стола и кивнул:
— Давай. Только в темпе. Если через час я не сдам материал, Гришка с меня шкуру спустит.
«Гришка» — это был ответственный секретарь «Курьера» Мартынов. С Лозовским они были друзьями, но это не мешало Мартынову орать на Лозовского, как он орал на всех, кто срывал график и тем самым нарушал работу секретариата.
Стас понял, что пришел не вовремя, но все же решил провести этот разговор, чтобы больше к нему не возвращаться.
— Броверман уволил Милену Броневую. Знаешь?
— Имеет право. На то он и генеральный директор.
— Скажи это кому-нибудь другому, — с усмешкой посвященного посоветовал Стас. — Броверман даже на Попова кладет. Он ничего не делает без тебя.
— Он иногда прислушается к моим советам, — отредактировал Лозовский мысль Стаса. — И что?
— Плохо получилось. И ты сам это знаешь. Взять и выкинуть человека на улицу. Что будут говорить о «Российском курьере»? И никто пальцем не шевельнул, чтобы ее защитить.
— А ты, выходит, шевельнул?
— Да, я шевельнул, — не без вызова ответил Стас.
Лозовский с любопытством посмотрел на него и набрал на мобильнике номер:
— Савик, сколько у нас получала Милена Броневая?.. Да не по ведомости — в конверте!.. Понял, спасибо. По пятьсот баксов она получала. Мы с тобой получаем по восемьсот. Предлагаю вариант: скидываемся по две с половиной сотни, и Милена остается в «Курьере». Не знаю, правда, что она будет делать, но что-нибудь придумаем.
— По две с половиной сотни? — переспросил Стас.
— Да. По двести пятьдесят долларов. В месяц.
— С какой стати?
— Чтобы чувствовать себя благородными людьми, — объяснил Лозовский. — Дорого? А сколько не дорого? Ты хочешь быть благородным бесплатно? Ах, как я тебя понимаю!.. Все? Вали.
Он подкатил кресло к столу и уткнулся в монитор, сразу забыв о Шинкареве.
И хотя Лозовский говорил добродушно, с обычной сонной усмешкой, Стас вышел из загона, чувствуя себя оплеванным. Он ненавидел Лозовского, ненавидел эту дурищу Милену, которая втравила его в это дело. Но больше всех ненавидел себя. Это надо же так подставиться!
Впрочем, был и положительный момент. Да, был. Стас понял, с чем он придет к Попову.
Через два дня, когда был сдан первый январский номер и в редакции наступила предновогодняя расслабуха, отмеченная шумным сборищем в загоне и более скромными посиделками в других отделах, Стас решительно вошел в «предбанник» — в обшитую дубовыми панелями приемную главного редактора «Российского курьера». Одна дверь из нее вела в просторный кабинет Попова, а другая, без таблички, незаметно врезанная в обшивку, в десятиметровую коморку — в «бункер», как называли ее в редакции. Там располагался Броверман и стоял сейф с таинственным содержимым рептильного фонда.
В предбаннике воняло ацетоном, звонил, замолкал и снова начинал звонить телефон, но трубку взять было некому, так как Фаина была очень занята — она красила ногти кровавого цвета лаком. За дверью главного редактора было тихо, а из комнаты Бровермана доносились злые, на повышенных тонах, мужские голоса.
— У себя? — спросил Стас, кивнув на дверь Попова.
— Не советую, миленький. Нарвешься, — предостерегла Фаина, критически осматривая незаконченную работу.
— А что такое?
— Телеграмма вчера пришла из Тюмени. Что-то с нашим нештатником. Напился, подрался в какой-то Нюде. В общем, то ли замерз, то ли еще что.
— Что за нештатник?
— Откуда я знаю? Пойди да спроси. Только потом не говори, что я тебя не предупреждала.
Упоминание Тюмени и Нюды что-то шевельнуло в памяти Стаса, он хотел расспросить о нештатнике, но в этот момент из бункера в предбанник вышел Лозовский, а Броверман остался на пороге. Вид у Лозовского был хмурый и от этого особенно сонный. В руках у него была толстая пачка долларов.
— Ограбил ты нас, Володя, просто раздел, — сокрушенно проговорил Броверман.
— Не разоришься, — буркнул Лозовский и подхватил трубку трезвонящего телефона. — «Российский курьер». Здравствуйте. Чем можем быть вам полезны?.. Спасибо, что позвонили. Переключаю на отдел рекламы.
Дождавшись соединения, положил трубку и обратился к Фаине, произнося каждое слово раздельно, словно бы через точку:
— Вот так. Нужно. Отвечать. На звонки. Убери к чертовой матери маникюр. Еще раз увижу — вылетишь со свистом!
— Не командуй! — огрызнулась Фаина.
— Это не я тебе говорю. Это он тебе говорит! — показал Лозовский на Бровермана и вышел из предбанника.
— Ты это, в самом-то деле, — пробормотал Броверман. — Некрасиво.
Выглянул Попов:
— Что тут у вас?
— Решаем мелкие производственные вопросы, — объяснил Броверман и скрылся в бункере.
Попов перевел на Стаса хмурый взгляд:
— Ко мне?
— Нет-нет, я так, — поспешно ответил Стас.
— Что происходит? — спросил он, когда за Поповым закрылась дверь.
— Отстань! — взмолилась Фаина. — Заколебали! Маникюр из-за вас испортила!
Стас так ничего и не понял, но момент для объяснения с Поповым был явно не подходящим.
— Ладно, зайду в другой раз, — решил он.
Но тут надвинулись новогодние праздники, ответственный разговор с главным редактором пришлось отложить. Однако, нет худа без добра. Появилось время спокойно подумать, всесторонне проанализировать ситуацию. И в первый рабочий день после удлиненных новогодними праздниками выходных, прогревая двигатель свой новенькой двухдверной «мазды», узкоглазой японочки цвета «спелая слива», Стас уже знал не только то, что скажет Попову, но и то, что услышит в ответ.
Машин было мало, не отвлекали ни уличные пробки, ни наглая московская шоферня. Бледное зимнее солнце сквозило в облаках, искрился снег на подмороженных за ночь дорогах. Стас не спеша катил по пустынному Севастопольскому проспекту, наслаждаясь бесшумной работой двигателя, шуршанием протекторов по хрусткому от снежной крупки асфальту, и проигрывал в уме предстоящий разговор с Поповым.
III
Я скажу, представлял себе Стас:
— Доброе утро, Альберт Николаевич. С прошедшими вас праздниками. С тем, что они прошли. Утомительное занятие, не находите?
Попов скажет:
— И не говори! Стихийное бедствие. Жрешь лишнее, потому что так полагается. Пьешь лишнее. А потом маешься. Зачем? Слишком много в России праздников, я всегда это говорил. Ни в одной стране нет столько праздников. А что праздновать? Работать надо, а не праздновать. Кофе?
Я скажу:
— Не откажусь.
Он спросит:
— А коньячку?
Я скажу:
— Альберт Николаевич, за что? Для меня это наказание. В праздники — ну, положено. А в будни?
Он тяжело вздохнет и скажет:
— А я, пожалуй, себя накажу.
После этого предупредит Фаину, если она уже на месте, что его нет, запрет кабинет, намелет кофе, поставит на спиртовку джазве и извлечет из бара бутылку коллекционного коньяка, которую держал для особо важных гостей.
Возникшую во время этих телодвижений паузу уместно будет заполнить чем-нибудь необязательным.
Я скажу:
— Еще со школы не люблю праздники. Хочешь — не хочешь, а приходилось пить со всеми в туалете портвейн. Или даже водку. Чтобы не противопоставлять себя коллективу. А потом трястись на дискотеке. От портвейна меня мутило, от водки вообще голова раскалывалась. Ну, а дискотека для меня с моим ростом и изящным телосложением тумбочки — сами понимаете.
Это всегда хорошо, поиронизировать над собой, это располагает. Тем временем Попов нальет в медные, с серебряной чернью наперстки кофе, пропустит рюмочку коньяка и задумчиво, как бы не вполне уверенно нацелится на вторую. Я сделаю вид, что не замечаю его неуверенности, и продолжу трепаться. Увлеченный воспоминаниями.
Я скажу:
— Дома праздники были не лучше. Собирались друзья отца, тульские писатели. И пошло-поехало. Сначала пили и ели. Потом пили и говорили о литературе. Обязательно с «но». Такой-то хороший роман написал, но. Этим «но» они как бы выгораживали место для себя. То место, которое когда-нибудь займут. А потом только пили и пели «Подмосковные вечера». Вы ведь знали моего отца? Он печатался в вашем журнале.
Попов скажет:
— Помню, как же. Он был вроде бы даже секретарем Союза писателей России?
Я скажу:
— Был. Выбрали его в году девяностом. Даже дали однокомнатную квартиру в Черемушках. Для творческой работы во время приездов в Москву. Правда, в хрущевке, но все равно. В ней я сейчас и живу. Он тогда сказал мне: «Сын мой, стать писателем очень трудно. Зато быть хорошо». Больше он этого не говорил никогда.
Попов скажет:
— Да, прикрылась их кормушка. Он же, помнится мне, насчет этого дела… а?
Я скажу:
— Не то слово, Альберт Николаевич. Боец! Но здоровье уже не очень. Он так говорит: «Раньше неделю гуляешь, день маешься. А сейчас день гуляешь, неделю маешься». Он и раньше после каждого праздника болел. Мать запирала его в кабинете и давала стопарь только после того, как он напишет пять страниц. Настучит на машинке и подсунет под дверь. Мать прочитает и только после этого отпирает. Он иногда пытался втюхать ей что-нибудь из старого, но этот номер не проходил. Мать перепечатывала все его рукописи, память у нее была профессиональная. И однажды он подсунул под дверь рассказ. Мать прочитала, заплакала и выдала ему целую бутылку. Недели две в доме был праздник. Мать говорила, что рассказ для «Нового мира», а отец упирался: нужно еще поработать. Она не выдержала и сама отвезла его в Москву. После этого они чуть не разошлись.
Попов спросит:
— Почему?
Я скажу:
— Сейчас вы сами поймете. Рассказ был вполне современный, действовали в нем писатель и композитор. А заканчивался он так: «Композитор вдруг сорвал с себя шапку и что есть силы, со слезами закричал на всю площадь: „Солнце мое! Возлюбленная моя! Ура!“»
Попов захохочет. Или не захохочет?
Тогда я скромно подскажу:
— Это был рассказ Бунина «Ида».
Тут уж точно захохочет. Пропустит как бы по инерции, сам того не замечая, третью рюмку, спрячет бутылку и перейдет на деловой тон:
— Ладно, Стас. Потрепались и хватит. Ты по делу или так?
Я скажу:
— По делу, Альберт Николаевич. И очень серьезному. Этот разговор давно назревал. Сейчас пришло для него время.
Он недовольно поморщится, но скажет:
— Слушаю.
Я скажу:
— Когда вы стали главным редактором «Российского курьера», вы пригласили меня для разговора и предложили перейти в «Курьер». Почему вы сделали это предложение мне?
Возможны два варианта ответа: расширенный и краткий.
Краткий такой:
— Мне нужны были молодые сильные перья.
Расширенный такой:
— Я обратил на тебя внимание еще несколько лет назад. Твои репортажи из Чечни в «Московском комсомольце» — это было очень сильно. Тогда шел накат на министерство обороны. Твои материалы легли в струю, но в них было и нечто большее. Правда в них была, боль, ужас, растерянность молодых солдат, вчерашних школьников, которых сунули в эту бессмысленную и бездарную бойню. До сих пор не понимаю, как это у тебя получилось. Ведь ты был совсем мальчишкой, даже в армии не служил. Сколько тебе было?
Я скажу:
— Восемнадцать. Это была весна девяносто шестого. Я представил себя на месте этих солдат. Я видел войну их глазами.
Он скажет:
— Я тогда еще спросил у ребят из «Комсомольца»: что это за Шинкарев, откуда он? Мне сказали: приехал из Тулы, прорвался к главному и заявил, что был потрясен убийством Дмитрия Холодова и на его похоронах поклялся, что продолжит его дело. Но тогда он был еще школьником, а сейчас готов. Главный сказал: «Отправьте его в Чечню». Так и было?
Я скажу:
— Не совсем. Главный со мной и говорить не стал. Две недели я ночевал на вокзалах, а днем дежурил возле редакции. Только после этого он сказал: «Парень, есть только один способ от тебя отвязаться. Послать в Чечню, чтобы там тебя пристрелили. Полетишь?» Я сказал: «Да».
Попов скажет:
— После этого я держал тебя на примете. И когда пришел в «Курьер», ты был первым, о ком я подумал.
Я скажу:
— Не задумывались ли вы над тем, почему я принял ваше предложение? В «Комсомольце» я был на первых ролях, зарабатывал не меньше, чем в «Курьере».
Он скажет:
— Стас, я знаю, о чем ты говоришь. Да, я приглашал тебя на должность шеф-редактора отдела расследований. Но ты же знаешь, что получилось. Лозовский не ушел, а уволить его не за что. И это раскололо бы редакцию. Но тебе грех жаловаться. Специально для тебя я ввел должность специального корреспондента при главном редакторе. Получаешь ты столько же, сколько Лозовский. Чем ты недоволен? В «Московском комсомольце» тебе было лучше? Брось, знаю я, что такое «Комсомолец». Это гадюшник, все глотку готовы перегрызть друг другу за место на полосе.
Я скажу:
— Вы не дослушали меня. Я перешел в «Курьер», потому что увидел в вас человека, который способен превратить «Курьер» в рупор самых здоровых и ответственных сил российского общества. В авторитетный рупор. К которому будут прислушиваться все. Даже президент.
Сейчас такого издания нет. Но оно появится, его востребует само время. Если им не станет «Российский курьер», станет другое.
— Да, — скажет он. — Да. Рупор ответственных сил. Рупор эффективных собственников.
И разведет бодягу часов на сто, мысленно представляя себе, как он входит в кабинет Путина, как Путин поднимается ему навстречу, уважительно пожимает руку и говорит: «Альберт Николаевич, хочу посоветоваться с вами вот по какому вопросу: что нам все-таки делать с Чечней?» Я терпеливо пережду и скажу:
— Мне не за что на вас обижаться. Но мне неприятно видеть, как вы сдаете свои позиции.
Он скажет:
— Ну, ты не очень-то. С чего ты взял, что я сдаю позиции?
Я скажу:
— Вы позволили Броверману уволить Милену Броневую.
Он скажет:
— Броверман сделал это с моей подачи. «Светская жизнь» не нужна.
Я скажу:
— Согласен. Но как это воспринято в редакции? Лозовский с самого начала был против «Светской жизни». Вы настояли. Теперь уступили. Вы уступили Лозовскому. На летучке вы сделали мне втык за интервью Морозова. Я не в претензии. Вы продемонстрировали свою объективность. А как это воспринято? Лозовский набирает силу — вот как.
Он скажет…
Не имеет значения, что он скажет.
Я скажу:
— Вы ошибаетесь, если думаете, что увольнение Лозовского вызовет раскол в редакции. Я знаю, что говорю. Люди устали от подвешенного состояния. Они хотят стабильности. Стабильность можете гарантировать только вы. Лозовского не любят. Он ведет себя как хозяин. А он не хозяин. У него всего двадцать пять процентов акций «Курьера». Этого маловато, чтобы быть хозяином. Альберт Николаевич, не перебивайте меня. Я знаю, что вы скажете. Лозовский держит в руках Бровермана, а Броверман контролирует финансы. Будем говорить прямо: он контролирует «черный нал». У вас есть свой человек, который мог бы стать генеральным директором «Курьера»? Я подчеркиваю: свой человек.
Он скажет:
— Лозовский не даст уволить Бровермана. У него блокирующий пакет, этого достаточно.
Я скажу:
— Вам нужно избавиться от Бровермана. А как — второй вопрос. Я правильно понимаю?
Он скажет:
— Продолжай. Я тебя очень внимательно слушаю.
Я скажу:
— Вот и слушай, старый козел, а не крути носом.
Я скажу:
— У вас в руках сейчас есть очень сильный козырь. И дал вам его сам Лозовский. В плане отдела расследований заявлена статья Тюрина «Игра в „семерочку“».
Он скажет:
— Я ее не пропущу.
Я скажу:
— Вы ее пропустите. И поставите в номер. Не в очередной, а так, через пару недель.
Он скажет:
— Ну, допустим. Что дальше?
Я скажу:
— Не догадываетесь? Слух об этой статье дойдет до генерала Морозова. И оттиск окажется у него в руках. Совершенно случайно.
Он скажет:
— Кажется, я начинаю тебя понимать.
Я скажу:
— Наконец-то. Что сделает Морозов, когда прочитает статью?
Попов надолго задумается, потом скажет:
— Он напустит на «Курьер» своих следователей, и Броверман сядет.
Я спрошу:
— Нам это нужно?
Он скажет:
— Нет. Рептильный фонд.
Я скажу:
— Значит, нам нужно, чтобы Броверман уволился по собственному желанию, а рептильный фонд и все завязки передал вашему человеку? Правильно?
Он скажет:
— Правильно.
Я скажу:
— Вот об этом вы и будете говорить с генералом Морозовым. Вы скажете ему: статья не выйдет, но Броверман должен тихо уйти. Как вы думаете, сумеет генерал Морозов склонить к этому решению Бровермана?
Попов встанет и начнет ходить вдоль письменного стола, заложив руки за спину, как всегда делал перед тем, как принять важное решение. Потом скажет:
— Стас, я тебя недооценивал.
Я скажу:
— У вас будет время исправиться.
Он скажет…
— Водитель автомобиля один-четыре-один, остановитесь и заглушите двигатель!
Усиленный радиомегафоном грубый мужской голос перенес Стаса из кабинета главного редактора «Российского курьера» на затянутый сизым дымом отработанных газов Ленинский проспект, на котором уже чувствовалось нарастающее оживление рабочего дня. Это было так неожиданно, что Стас даже не сразу понял, что обращаются к нему.
— Водитель «мазды», немедленно остановитесь! — прикрикнули в мегафон.
Чертыхнувшись, Стас прижался к обочине и опустил стекло.
Тотчас рядом по грязному от соли асфальту скользнул милицейский «форд», белый с синим, и встал перед «маздой», блокируя дорогу. Водительская дверь «форда» открылась, неторопливо вышел молодой долговязый инспектор ГИБДД со звездочками старшего лейтенанта на погонах, небрежно козырнул и повелительно пошевелил пальцами:
— Документики.
— В чем дело? — недовольно спросил Стас.
— Нарушаем.
— Кто нарушает? Вы? Так и разбирайтесь с собой! А я ничего не нарушил.
— Нарушили, водитель, нарушили, — снисходительно возразил инспектор. — Вы проехали на запрещающий сигнал светофора.
— Да ну?
— Не да ну, а так точно. На Ленинский проспект вы произвели правый поворот из улицы актрисы Стасовой. Произвели?
— Это запрещено?
— Это разрешено. На стрелку. Вы повернули, не дождавшись стрелки. Что и является грубым нарушением ПДД.
— Какая стрелка? — возмутился Стас. — Она не работает!
— Долог путь рассказа, краток путь показа. Давайте посмотрим, — предложил инспектор. — Вам лучше выйти из машины. Удобней будет смотреть. А то шею свернете.
Стас вывалился из «мазды» и всмотрелся в светофор на углу Ленинского и артистки Тарасовой. Стрелка работала.
— Надо же! Езжу здесь каждый день, и не помню случая, чтобы она работала. Не повезло.
— Наоборот, очень повезло. А почему? Вы заплатите штраф и будете более внимательны к сигналам светофоров. А то ведь как бывает? Сначала вы проскакиваете под стрелку. Потом начинаете ехать на желтый свет. А потом и на красный. И чем кончается? Эпиграфом на могильной плите.
— Эпитафией!
— Да? Спасибо, учту. Эпитафия будет такая: «Не смотрел на дорогу водитель. Вспоминал его долго родитель». А теперь попрошу документики.
Старлей раздражал Стаса все больше и больше. Своей долговязостью и ленивой, словно бы сонной снисходительностью он напомнил Стасу Лозовского, и это окончательно вывело его из себя. Стас извлек из кармана внушительное, в темно-вишневой коже, с золотым гербом Российской Федерации на обложке, удостоверение «Российского курьера», вручил инспектору и со злорадством, но одновременно с иронией по отношении к себе, ждал, что тот скажет.
Он скажет:
— Вы Шинкарев? Тот самый Шинкарев, который писал в «Московском комсомольце»? Круто вы всех пропечатывали!
Стас скажет:
— Тот самый. Только теперь я в «Российском курьере». Это то же самое, как если бы вас перевели из райотдела в главк.
Тут он козырнет и скажет:
— Счастливого пути. Будьте, пожалуйста, внимательнее. Берегите себя. Вы нужны России.
Старлей с недоумением повертел в руках удостоверение и сверху вниз, как на клопа, посмотрел на Стаса.
— Что это вы мне дали? Документ для меня: водительское удостоверение, техпаспорт, доверенность на право управления транспортным средством, если вы ездите по доверенности, а данное транспортное средство принадлежит другому лицу. А это для меня не документ.
— Данное транспортное средство принадлежит мне! — отрезал Стас и сунул инспектору корочку с правами, техпаспортом и спецталоном, запрещающим милиции проверять документы у его владельца и досматривать его автомобиль. — Это для вас документ?
Спецталон устроил Стасу помощник генерала Морозова. На гибэдэдэшников он всегда действовал неотразимо. Со старлея сразу слетела вся его спесь. Он прошел к «форду» и передал документы Стаса милицейскому чину, который сидел в машине.
Через некоторое время чин вылез из «форда», коренастый, с темным хмурым лицом, подошел к «мазде» и представился:
— Майор Егоров, Московский уголовный розыск. Ваш паспорт, пожалуйста.
— МУР-то при чем? — разозлился Стас. — Я кого-то убил? Ограбил? Вы не знаете, что означает спецталон?
— Знаю. Потрудитесь предъявить паспорт для проверки вашей регистрации в Москве.
— Ну, проверяйте.
— Вы прописаны в Черемушках, — заметил майор, быстро и профессионально въедливо изучив паспорт.
— Да, в Черемушках. Это преступление?
— Ваше водительское удостоверение выдано в Люберцах.
— Ну и что? В Люберцах я кончал автошколу.
— Вам придется проехать с нами.
— С чего? — взбеленился Стас. — Через полчаса у меня встреча с заместителем начальника налоговой полиции генералом Морозовым!
— Заприте машину и садитесь в «форд».
— Не имеете права!
— Имею, — возразил майор, никак не отреагировав на упоминание генерала Морозова. — Займись, — кивнул он старлею и с документами Стаса в руках направился к «форду».
— Не выступай, корреспондент, — негромко посоветовал инспектор. — Майор мужик серьезный. Очень он не любит, когда выступают. Оружие есть?
— Базука! В правом заднем кармане!
— Не внял, — с сожалением констатировал старлей. — Ну, смотри.
Все происходило, как в дурном сне, когда стремишься к какому-то месту, но каждое усилие достичь этого места уводит от него все дальше и дальше. И вот ты уже не в уютном кабинете главного редактора «Российского курьера» с запахами «мокко» и коллекционного коньяка, а на слякотном Ленинском проспекте, потом в прокуренном салоне милицейского «форда», а потом и вовсе в дежурной части ментовки с застарелой вонью помойки и хлорки.
В одной половине разделенной барьером дежурки трезвонили телефоны, хрипела рация, наполняя дежурную часть нервными ритмами оживающей после многодневной пьянки Москвы. В другой на дубовой скамье лежал какой-то мрачный тип в наручниках с разбитой физиономией под присмотром рослого сержанта.
— Посидите, — кивнул майор.
— Спасибо, постою, — буркнул Стас, представив, во что превратится его светлая итальянская дубленка от соприкосновения с лоснящейся от въевшейся грязи скамьей.
Старлей подпер стенку у двери, а майор прошел за барьер и минут десять разговаривал с подполковником, дежурным по райотделу, крупным, с землистого цвета лицом и серыми короткими волосами, похожими на стальную щетку. При этом было у Стаса подозрение, что говорят они не о нем, а о том, кто как провел новогодние праздники. Потом майор вышел из дежурки в сопровождении маленького милицейского капитана, без возраста и как бы без внешности, молча показал ему на Стаса и направился к выходу.
— Прошу сюда, — распорядился капитан и подвел Стаса к столу в углу дежурки, на котором лежали его документы. — Попрошу выложить все из карманов.
— С какой стати?
— Таков порядок.
— Господин подполковник, разрешите побеспокоить? — высоким от возмущения голосом обратился Стас к дежурному.
Подполковник недовольно отвлекся от телефона:
— Претензии?
— Ни малейших, — язвительно заверил Стас. — Какие могут быть претензии? Я же опасный преступник. Проехал на светофор без стрелки. А меня даже не ткнули мордой в асфальт, не надели наручников, даже ни одного ребра не сломали. У меня только один вопрос: я арестован?
— Вы задержаны.
— На каком основании?
— Объясни, — кивнул дежурный маленькому капитану и вернулся к телефону.
— Предъявленные вами документы вызывают сомнения в их подлинности, — разъяснил капитан. — Статья триста двадцать седьмая, часть третья Уголовного кодекса Российской Федерации: «Использование заведомо подложных документов».
— Вы с ума сошли! Спецталон выдан мне по распоряжению заместителя начальника налоговой полиции генерала Морозова!
— Разберемся.
— Да что за черт?! — поразился Стас. — Что все это значит?!
И вдруг понял. Провокация. Вот что это такое.
Преднамеренная, тщательно подготовленная провокация. Потому на повороте со Стасовой на Ленинский и стрелка работала, которая всегда работала в лучшем случае через раз. Потому и милицейский «форд» оказался на месте. И за рулем был не сержант, а старший лейтенант, и в машине не гибэдэдэшник, а майор из МУРа.
Да, провокация. Ну, дорого они за это заплатят! Стас живо представил себе крупный заголовок на первой полосе «Курьера»:
«Новое наступление на свободу слова. Наш корреспондент стал жертвой милицейской провокации».
Ну козлы!
Но сначала нужно было выбраться из ментовки.
— Капитан, я сделаю все, что вы скажете, — миролюбиво предложил Стас. — Выложу все из карманов, позволю себя обыскать. Но сначала разрешите мне позвонить.
«„Не положено“, — услышал я на свою просьбу стандартный милицейский ответ», — отпечаталась в сознании Стаса фраза из будущего репортажа. «Равнодушный, — тут же поправил он. — Равнодушный, как. Как что? Как поворот ключа в ржавом замке».
— Звоните, — неожиданно легко разрешил маленький капитан.
— Сейчас телефон освободится, и звоните. Только недолго.
— У меня мобильный.
— Тем лучше.
Стас задумался: кому звонить? Генералу Морозову? Не тот случай, слишком высокий уровень. И не хотелось подставлять помощника генерала, который сделал Стасу спецталон по дружбе.
Кому-нибудь из депутатов Госдумы? Министру по национальной политике? И что? Начнут трезвонить большому начальству. Вытащат, конечно. Но потом останется: то ли он шубу украл, то ли у него шубу украли. Не годится.
Попову? Это лучше. Но вряд ли он примчится выручать своего спецкора из каталажки. Ни черта не примчится, жопу от кресла поленится оторвать. Да еще с похмелюги. Тоже начнет звонить. Его пошлют. Или нагородят с три короба, да с перепугу подбросят в машину наркотиков, с ментов станется.
Не вариант.
Кому?
Стас понял: Тюрину — вот кому.
Тюрин всем всегда помогал. Как бы компенсируя неполное соответствие очень ценимой им, но не вполне посильной для него должности корреспондента «Российского курьера», он консультировал авторов по части следствия, судопроизводства и тонкостей уголовного и уголовно-процессуального законодательства. Когда у кого-нибудь из сотрудников редакции или нештатников «Курьера» забирали права, чаще всего за езду в не совсем трезвом виде, бежали к Петровичу, как называли его все в редакции. Тюрин матерился, права выручал, но отдавал через месяц или два, чтобы прочувствовали. Если же у кого-нибудь угоняли машину, он ставил на уши всю Петровку, и машину иногда находили.
Да, Тюрину.
Редакционный телефон Тюрина не отвечал. Мобильный ответил.
— Петрович, это Шинкарев, — проговорил Стас. — Извините, что беспокою…
— Ты, Стас? — почему-то оживился Тюрин. — Я о тебе думал. Ты в редакции? Перезвоню через полчаса, я из машины.
— Нет-нет, Петрович! — поспешно возразил Стас. — Я не в редакции, я в милиции.
— Что ты там делаешь? — удивился Тюрин.
— Сижу!
— За что?
— Не телефонный разговор.
— Понял. Сильно поддатый?
— Кто?
— Ты, кто! Про себя я и сам знаю.
— В клочья! — разозлился Стас. — Вы же знаете, что я не пью!
— Какая милиция?
— Российская!
— Не дергайся! Номер отделения, адрес?
— На Ленинском проспекте, возле Нескучного сада.
— Знаю. Кто дежурит?
— Какой-то подполковник.
— Фамилия?
— Подполковник Федирко, — подсказал капитан.
— Понял. А теперь слушай. Сиди и не возникай, — приказал Тюрин. — И ничего не подписывай. Ясно? Я сейчас в Шереметьево. Отвезу Володю Лозовского и сразу приеду.
— Куда он летит? — зачем-то спросил Стас.
— В Тюмень. Буду часа через полтора. Передай трубку дежурному.
— Слушаю! — раздраженно бросил подполковник и тут же заулыбался. — Да не может быть!.. И тебя тоже, Паша, с прошедшими…
Прикрыв трубку ладонью, он сделал маленькому капитану как бы удаляющий знак.
— Пройдемте, — вежливо предложил капитан и провел Стаса в комнату с железной дверью, решеткой на окне и привинченными к полу столом и двумя металлическими стульями. Вышел, потом вернулся и положил на стол стопку бумаги.
— Напишите заявление на имя начальника Московского уголовного розыска. В нем изложите следующее. Когда, где, при каких обстоятельствах вы получили свое водительское удостоверение. Фамилии, даты.
— Не буду я ничего писать!
— Ваше право, — равнодушно сказал капитан.
Дверь за ним закрылась, лязгнул замок.
Лязгнул как?
«Как винтовочный затвор конвоя».
«Я остался один в комнате для допросов, все в которой было призвано приучить попавшего сюда человека к мысли, что он уже не личность и даже не гражданин, а безликая песчинка, попавшая в жернова российской правоохранительной системы, — написалась в сознании Стаса фраза из репортажа. — Как мало, оказывается, для этого нужно! Отобрать документы, галстук, ремень и шнурки. Всего-то!» «Впрочем, галстук, ремень и шнурки мне оставили, — исправил он фактическую неточность. — Сказалось в этом уважение милиции к журналистам? Нет. Сказался страх. Потому что журналисты сегодня — единственная защита россиян от милицейского произвола!»
IV
Прошло полтора часа. Тюрин не появился. Прошло два часа. Тюрина не было. В комнату никто не входил, из-за железной двери доносились слабые отголоски жизни: шаги, лающие мужские голоса, топот многих ног, ругань — словно бы кого-то тащили по коридору. Лишь однажды дверь открылась, маленький капитан молча показал на Стаса другому милицейскому капитану, как бы передавая по смене закрепленное за ним имущество. И снова потянулось время.
Стас то сидел на неудобном, слишком узком для его грузного тела стуле, то бродил от стены к стене, засунув руки в карманы брюк, то стоял у окна с решеткой, хмуро разглядывая сквозь пыльное стекло безлюдные задворки в грязных сугробах.
«В таком положении, в каком оказался я, время останавливается, — сочинялся в его уме текст будущего репортажа. — И что примечательно?
Человеку не предъявлено никаких обвинений, а он уже чувствует необходимость оправдываться.
Поневоле позавидуешь преступнику, который знает, за что его взяли. А о чем думать законопослушному гражданину?»
А в самом деле — о чем?
«Вот о чем — о том, где он мог преступить или преступил закон. Какой простор для воображения! А есть ли в России человек, который хотя бы раз не преступил закон? Кто этот человек? Предприниматель? Чиновник? Торговец? Учитель? Врач? Судья? Милиционер? Даже президент России. Да, даже президент! Посади его под замок — на сколько лет строгого режима он припомнит своих деяний?»
«Нет, про президента не стоит, — поправился Стас. — Попов не пропустит. Лучше так: даже простой работяга. Покажите мне работягу, который ни разу ничего не украл с родного завода!»
Да, так лучше.
«Странно, но водворение человека в одиночную камеру не изолирует его от внешнего мира, а напротив — разрушает преграду, отделяющую его от других людей, заставляет почувствовать, что он — один из. Да, всего лишь один из. И с ним может случиться то же, о чем он читает в газетах, видит по телевизору, но не соотносит с собой: он может стать жертвой царящего в обществе произвола. Произвола милиции. Произвола чиновников. Произвола преступников, которые при попустительстве наших доблестных генералов, занятых строительством собственных дач, при попустительстве неизвестно чем занятых спецслужб, при попустительстве насквозь коррумпированной милиции уже захватывают концертные залы в центре Москвы и пытаются диктовать свою волю президенту России!»
Вот так, козлы!
Теперь нужен поворот.
«И в этом смысле журналист — вовсе не исключение. Убийство тележурналиста Влада Листьева, убийство корреспондента „Московского комсомольца“ Дмитрия Холодова, „случайная“ авиакатастрофа, унесшая жизнь блистательного журналиста Артема Боровика, — об этом знают все. Но кто знает, сколько журналистов погибло в таких же „случайных“ дорожно-транспортных происшествиях, стало „случайными“ жертвами пьяных или обкуренных отморозков? Кто задумывался о судьбе одного из самых уважаемых российских журналистов Александра Павловича Вознюка…»
Нет, не нужно о Вознюке, остановил себя Стас. Не нужно о нем, ни к чему. Даже думать о нем не нужно. Но продолжалось думать.
Само.
В ставшей почти легендарной истории о том, как Стас Шинкарев, восемнадцатилетний мальчишка из Тулы, проработавший после школы полгода в заводской многотиражке, стал специальным корреспондентом престижного «Московского комсомольца», правдой было почти все. Да, он пробился к главному редактору и заявил, что чувствует в себе силы заменить Дмитрия Холодова. Да, главный его послал. Да, две недели Стас с утра до окончания рабочего дня торчал возле редакции (хотя ночевал не на вокзалах, а в Черемушках, в квартире отца), а вечерами слонялся по Центральному дому журналиста, куда проникал за полтинник швейцару, пил кофе в баре, прислушивался к разговорам, думая с тоской, станет ли он когда-нибудь здесь своим. Утром он снова был на своем посту.
Да, в конце концов главный сдался и отправил его в командировку в Чечню.
Но произошло это не просто так. При разговоре с главным редактором «Московского комсомольца» в кабинете присутствовал человек, на которого Стас не обратил внимания. Было ему лет пятьдесят. Нервное испитое лицо, слегка искривленный, как у многих бывших боксеров, нос. Джинсы, кроссовки, потрепанная кожаная куртка из турецкого ширпотреба. Но держался в кабинете свободно, сидел, небрежно развалясь в кресле. Слушая взволнованную речь Стаса, молча усмехался и покачивал головой. Потом Стас видел его пару раз входящим в редакцию «МК» и выходящим из редакции. А в конце второй недели встретил в ЦДЖ. Дом закрывался. Вместе с толпой крепко поддатых шумных журналистов Стас вышел во дворик и сел на скамейку возле чугунной решетки, отделявшей ЦДЖ от Никитского бульвара. Начал накрапывать тоскливый мартовский дождь.
Настроение у Стаса было подстать погоде. С чувством безнадежности он решал, пора ему возвращаться в постылую Тулу или стоит еще пару дней подежурить возле «Московского комсомольца». Рядом плюхнулся этот человек, спьяну закурил сигарету не тем концом, выматерился, мутно посмотрел на Стаса и спросил:
— Знаешь меня?
— Нет, — сказал Стас.
— Я Вознюк. Поймай мне, сынок, такси.
Имя это ничего не говорило Стасу, но он все же пошел и договорился с частником на «жигуле», не понимая, зачем ему это нужно. Но впереди ждала пустая одинокая ночь, а этот пьянчуга был из того круга, к которому страстно, всей душой хотел принадлежать Стас.
Разглядев Вознюка, водитель взбунтовался:
— Он же бухой! Не повезу! Выгружай к такой матери!
— Поеду с ним, — успокоил его Стас.
— На Нагорную! — распорядился Вознюк и отрубился.
Приехали на Нагорную. Вознюк упорно не желал пробуждаться. Пришлось везти его к себе в Черемушки. Это было совсем глупо, но не выбрасывать же человека на улицу, в дождь. Однажды Стас с матерью полночи искал загулявшего отца и нашел его на помойке. С того дня мать смертельно возненавидела собутыльников отца, которые бросили его, не доведя до дома. И хотя Стас не только не пил с Вознюком, но и вообще не знал его, оказаться объектом чьей-то лютой ненависти было как-то неуютно.
Утром Вознюк спросил:
— Я где?
— В вытрезвителе, — буркнул Стас.
— Ты кто?
— Санитар!
— Сгоняй, сынок, за бутылкой.
— Ага, бегу. Вы мне, между прочим, должны двести рублей за машину.
Вознюк страдальчески поморщился:
— Не думаю, что у меня есть рубли. Нет, не думаю.
— А я в этом почему-то не сомневался, — ехидно заметил Стас. С тем, что эти двести рублей выброшены на ветер, он уже смирился. Ни одно доброе дело не остается безнаказанным. И теперь хотел только одного: поскорей спровадить этого алкаша.
Вознюк порылся в кармане куртки и вывалил на стол смятый комок долларов.
— Я же говорил — нет рублей, — с удовлетворением от того, что оказался прав, сообщил он. — Возьми из этих.
Трясущейся рукой он отделил от комка стодолларовую купюру, а остальные сунул в карман.
— Водку бери кристалловскую, другой не бери. Давай, сынок, быстро-быстро!
Вид долларов настолько поразил Стаса не количеством, а самим фактом их наличия, что он послушно сходил в магазин, купил бутылку «Привета» и ветчины на закуску. От закуски Вознюк пренебрежительно отмахнулся:
— Баловство это. Наливай. Сто двадцать пять, сразу больше нельзя. Во избежание несдержания.
— Во избежание чего? — не понял Стас.
— Блевоты, сынок.
С мучительным содроганием пропихнув в себя водку, он выждал ее живительного прихода, закурил и кивнул:
— Теперь вспомнил, где я тебя видел. В «Комсомольце». Давай, рассказывай, что у тебя за проблемы. Только не говори, что хочешь занять место Холодова.
Выслушав Стаса, Вознюк неодобрительно покачал головой:
— Тянет вас на огонь! Димка таким же был. Прославиться мечтал. Прославился. Ладно, сынок, посмотрим, что можно для тебя сделать. А сейчас поеду. Завтра сиди дома, от телефона не отходи. Не провожай, сам доберусь.
Весь следующий день Стас просидел у телефона, ни на что не рассчитывая.
Звонок раздался к вечеру, в начале шестого. Секретарша сообщила, что главный редактор «Московского комсомольца» ждет господина Шинкарева завтра в четырнадцать тридцать. Пропуск для господина Шинкарева заказан.
Ровно в половине третьего он был допущен в кабинет. Там уже сидел Вознюк. Главный скептически осмотрел Стаса и произнес фразы, которые переломили жизнь Стаса надвое:
— Достал ты меня, парень. Есть только один способ от тебя отвязаться. Послать в Чечню, чтобы там тебя пристрелили. Полетишь?
Стас поспешно закивал:
— Да, да!
— Ну, смотри. Это твой выбор, не мой. Иди оформляй командировку.
Через месяц в «Московском комсомольце» в трех номерах подряд были опубликованы репортажи из Грозного специального корреспондента «МК» С. Шинкарева.
— Писать умеешь, — оценил их Вознюк. — Думать — нет. Ничего, научу.
Это было предложение сотрудничества. Стас не задумываясь его принял.
Он уже знал, кто такой Вознюк. Он был хорошо известен всей журналистской Москве еще с советских времен, и среди профессионалов пользовался авторитетом не меньшим, чем знаменитые в ту пору Анатолий Аграновский или Аркадий Сахнин. За пьянку его изгоняли едва ли не из всех московских редакций, но тем не менее привечали и посылали в дорогие дальние командировки. Случалось, он пропивал командировочные и никуда не ехал. Но когда ехал и привозил материал, это всегда было нечто, заставлявшее о себе говорить. Правда, чем-то значительным это казалось лишь в доперестроечные и перестроечные времена с их эвфемизмами и аллюзиями. Но Вознюк не оказался за бортом и в постсоветскую пору, когда жеманные «плюрализм мнений» и «гласность» превратились в свободу слова. Его талант унюхивать своим кривым носом острые темы в новые времена оказался востребованным в полной мере.
Он принадлежал к той редкой и особенно ценимой категории журналистов, на которых держатся все серьезные издания: задумщики, генераторы идей.
Хорошую идею может реализовать любой приличный нештатник. Но родить идею, найти острый поворот темы — для этого нужны люди с мозгами особого склада.
Как правило, сами задумщики редко умеют воплощать свои идеи в ярком очерке или статье. Вознюк умел. Но помимо пристрастия к пьяным застольям, он обладал еще одним качеством, которое мешало ему занять место рядом с Аграновским и Сахниным. Он был ленив, а с возрастом стал еще ленивее. Он даже на компьютере не научился работать. Для него собирать материал, сидеть в библиотеках или таскаться по учреждениям, вылавливая нужные крохи информации, было нож острый. А Стасу упорства и мобильности было не занимать. На этом они и сошлись.
Стас надеялся, что после репортажей из Чечни его возьмут в штат «Московского комсомольца». Но взяли его только после следующей публикации, прогремевшей на всю Москву. Это была расшифровка телефонного разговора высокопоставленного чиновника президентской администрации с неназванным, но легко узнаваемым олигархом. Сенсационность была не в предмете разговора, а в его тоне и таком количестве мата, что статья наполовину состояла из многоточий. Она называлась: «Мурло». Расшифровку и аудиокассету дал Стасу Вознюк. Стас был поражен.
— Это ваш материал, — попытался отказаться он.
— Все в порядке, сынок, — развеял его сомнения Вознюк. — Слава интересует меня исключительно в денежном эквиваленте. Мне имя не нужно. Имя нужно тебе. Такое, чтобы все вздрагивали и вытягивались по стройке «смирно».
Жизнь круто переменилась. Появились деньги. Не только из-за гонораров и приличной зарплаты спецкора «Московского комсомольца». Стас с изумлением понял, что гораздо больше можно зарабатывать на статьях, которые не публиковались.
По указаниям Вознюка Стас собирал материал, не всегда даже понимая конечную цель, Вознюк писал или диктовал Стасу статью, иногда всего в три-четыре страницы. Стас наводил на нее стилистический лоск, статью перепечатывали на «собаке» — редакционном бланке «Московского комсомольца», Стас ставил свое имя и отвозил материал руководителю той организации или банковской структуры, о которой шла речь. На консультацию. В Центральный дом журналиста, где в пивбаре поджидал его Вознюк, он возвращался без статьи, но с пачкой «зеленых». Иногда — толстой, до десяти тысяч долларов. Бабки Вознюк честно делил на три части. Треть брал себе, треть отдавал Стасу, а треть откладывал:
— За информацию нужно платить.
Кто поставляет ему информацию, Вознюк не говорил, но Стас догадывался.
На него работал очень опытный хакер, а расшифровки приватных телефонных переговоров продавал ему кто-то из ФАПСИ или какая-то из глубоко законспирированных частных фирм, ведущих глобальную прослушку для солидных клиентов.
Все закончилось неожиданно, страшно. Последний материал о махинациях в сотни миллионов долларов в нефтяной компании «Сиб-ойл», одной из самых крупных в России, Вознюк готовил долго, почти полгода. На этот раз консультировать статью к президенту компании он отправился сам. Стас ждал его дома. Вознюк приехал вечером — совершенно трезвый и словно бы изможденный. В руках у него был полиэтиленовый пакет. Он бросил его Стасу:
— Твоя доля.
В пакете было пятьдесят тысяч долларов. Вознюк снисходительно полюбовался ошеломлением, отразившемся на лице Стаса, и подмигнул:
— Это аванс. На днях будет еще. Жди звонка.
— Примите? — предложил Стас, специально для соавтора державший в холодильнике бутылку кристалловской водки.
— Обязательно, — кивнул Вознюк. — В свое время. Запомни, сынок: никогда не путай дело с удовольствием. И всегда различай, что удовольствие, а что дело. А теперь вызови такси. Поеду спать, завтра мне нужна свежая голова.
Он уехал. Звонка не было ни на следующий день, ни на второй, ни на третий. Телефон Вознюка не отвечал. Стас поехал к нему на Нагорную. Квартира была опечатана. Старуха, соседка Вознюка по лестничной клетке, сказала, что Александр Павлович преставился, царство ему небесное.
Стас похолодел:
— Как — преставился?!
— Помер, милок, помер. Пришел пьяный, открыл газ, все конфорки, а зажечь не зажег. Заснул, сердешный.
— Когда?
— Аккурат третьего дня…
Да где же этот чертов Тюрин запропастился?!
V
Тюрин приехал не через полтора часа, как обещал, а почти через три, когда Стас не знал уже, что и думать. Он вошел в узилище Стаса в сопровождении подполковника Федирко. Судя по оживлению, с которым они на пороге комнаты заканчивали разговор, оба успели не только вдосталь наговориться, но и пропустить по стопарю.
В стального цвета хорошем костюме, при галстуке, свежевыбритый, благоухающий крепким мужским одеколоном, Тюрин казался рядом с серым после ночного дежурства подполковником богатым иностранцем, из любопытства заглянувшим в московскую ментовку. В одной руке у него было пальто темно-синего милицейского цвета, в другой черная кожаная папка и прозрачный целлофановый пакет с мобильником и документами. Сквозь целлофан просвечивало редакционное удостоверение Стаса.
— Вот твой кадр, — кивнул подполковник. — Растолкуй ему что к чему. В популярной форме, но лучше без членовредительства. Если сможешь.
— Растолкую, растолкую, — добродушно пообещал Тюрин. — Спасибо, старина, услужил. С меня бутылка.
— Бутылка? — возмутился подполковник. — Паша, у тебя совесть есть? Я иду, можно сказать, на должностное преступление. А ты — бутылка?
— Ты не спросил, какая бутылка.
— Какая? — заинтересовался подполковник.
— Вот такая, — показал Тюрин размер бутылки. — Виски «Джонни Уокер», «блэк лейбл». Небось, даже не знаешь, что это такое. Это высший класс, с черной этикеткой.
— Тогда ладно, тогда годится. Ну, беседуйте.
— Здорово, Стас. Извини, что задержался, — проговорил Тюрин, когда подполковник ушел. — Пришлось заскочить домой, взять кое-какие бумаги. А везде пробки. Так что, сам понимаешь.
Он сгрузил пальто на спинку стула, бросил целлофановый пакет и папку на стол и прошел по комнате, с интересом осматриваясь и даже как бы принюхиваясь.
— Запах молодости. Какой у тебя был запах молодости? Ну, у тебя еще молодость не прошла. Запах детства. Был?
— Вонь от Косогорского металлургического завода.
— А у меня этот вот. Знал бы ты, сколько времени я провел в таких камерах! Если сложить, годы. Да, годы. И какой фигней приходилось заниматься! Пересортица, неучтенка. Пятьдесят рублей — уже состав преступления. А пятьсот так вообще, хищение социалистической собственности в особо крупных размерах. Статья девяносто вторая, часть третья, от шести до пятнадцати лет с конфискацией имущества. Были, правда, и другие дела. Одно хорошо помню. Швейная фабрика в областном центре. Довольно крупная, на хорошем счету. Началось с мелочи, не совпадали какие-то накладные. А потом оказалось, что вся фабрика левая. Представляешь? Вся! С дирекцией, с партийной и комсомольской организацией, с профсоюзом. Соцсоревнование, городская доска почета, отдельная колонна на демонстрациях. «Мы придем к победе коммунистического труда». А как все всплыло? Я уж подумывал, не закрыть ли мне дело, но тут начали мне давать. Знаешь, сколько? Хватило бы на две новых «Волги»! Тут уж я, понятное дело, сделал стойку. К чему это я? — перебил себя Тюрин. — К тому, что никогда не нужно давать лишнего. Взять тебя. Тебе сотню отдать было жалко? Отдал бы, и дело с концом. Нет, начал размахивать спецталоном. С такими спецталонами сейчас ездит каждый второй бандит.
— Я получил его законно! — запротестовал Стас. — По распоряжению Морозова!
— Да ладно тебе, законно! Журналистам не дают таких спецталонов. Дают операм, да и то не всем. А если его выдал Морозов, тем хуже для него. Если бы делу дали ход, замминистра МВД потоптался бы на нем от души. Не упустил бы случая.
— Хода не дадут? — хмуро уточнил Стас.
— Нет.
— Точно?
— Точно. Так что по справедливости бутылка «блэк лейбла» с тебя. Но главное, Стас, не в этом. Совсем не в этом. Ты, наверное, удивляешься, как это такой старый пенек, как я, оказался корреспондентом «Курьера», — продолжал Тюрин, по-прежнему расхаживая по камере. — Да к тому же и писать ни хрена не умеет. Правильно удивляешься. Многие удивляются.
— Может, мы поговорим в другом месте? — сдерживая раздражение, предложил Стас.
— А чем плохо здесь? Так вот. Я тебе расскажу, как я оказался в «Курьере». Приехал ко мне однажды Володя Лозовский. Мы с ним знакомы еще бог знает с каких времен. С истории о той самой швейной фабрике. На меня давили со всех сторон, чтобы я дело закрыл. А я почему-то уперся. Сейчас даже сам удивляюсь: почему? Вроде уже и не мальчишка был, а все равно дурак. Володя хорошо меня тогда поддержал, опубликовал обо мне очерк в «Литературной газете». Можно даже сказать, спас от служебного несоответствия. С газетами тогда считались. С той поры мы и закорешились. Приехал он, значит, ко мне и говорит: так и так, Петрович. Стоит запланировать какую-нибудь острую статью, как тут же начинаются наезды на редакцию. Со стороны заинтересованных лиц. Значит что? Значит, кто-то стучит. Из своих. Помоги вычислить, сами не можем. Ума не приложу, говорит, на кого подумать: все же свои! Было это года три назад, ты в «Курьере» еще не работал.
— Зачем вы мне об этом рассказываете?
— Поймешь. Ну, вычислил я крота, дело нехитрое. Да так и остался в «Курьере». Володя сказал: можешь писать, можешь не писать, это как сам захочешь. Твое дело: присматривать за порядком. Что это значит? Это значит, что я должен знать все обо всех. Кто чем живет, кто чем дышит, кто что и с чего имеет.
— Знаете?
— Знаю, Стас. Не все, конечно. Но то, что мне нужно, знаю.
Стас усмехнулся. Он был уверен, что Тюрин не знает и десятой доли того, что происходит в редакции.
— Ты вот не веришь, — укорил Тюрин. — А зря. К кому нужно присмотреться, а к кому нет, это просто понять. Тут много ума не надо. Довольно сравнить, навскидку: сколько человек получает и сколько тратит. Как одет, в какой квартире живет, на какой машине ездит. И сразу ясно: на зарплату и гонорары живет или имеет сверху.
— У нас, конечно, все живут на зарплату, — с иронией заметил Стас.
— Не все, — возразил Тюрин. — Резо Мамаладзе неплохо имеет от дилеров. За контроль-тесты «форд-фокуса», например. Леше Гофману отстегивают издатели за положительные рецензии…
— Но это же джинса, Петрович! И вы терпите?
— Джинса джинсе рознь. «Форд-фокус» классная тачка. Вот если бы Резо написал такое о «Волге», я бы его вздрючил. То же и с Гофманом. Я прочитал три книги, которые он похвалил…
— Да ну? — развеселился Стас. — И как?
— Одна понравилась. Две других… Честно скажу, не врубился. Но понял: не халтура, серьезные книги. Похвалить такие не грех. А взять, скажем, Броневую. Ей-то за что могут отстегивать? Кто? Эстрадные звезды, грязным бельем которых она трясла? Никак я не мог понять.
— Но все-таки поняли?
— Понял. Читаю одну ее заметку: «Ресторан „Три пескаря“, самое стильное место в Москве». Так, мимоходом. В другой заметке тоже «Три пескаря». В третьей. Говорю Лозовскому: давай сходим, хоть посмотрим, что это за «Три пескаря». Ну, пошли. Обычный рыбный ресторан. А цены — как в «Метрополе». «Самое стильное место в Москве!» Ну, тут уж пришлось с Миленой провести серьезную воспитательную работу.
— Говорили вы?
— Нет. Володя. Но говорил деликатно, без членовредительства, я его специально об этом попросил. Все-таки женщина, знаешь ли, чувствительная натура.
Тюрин перестал наконец расхаживать, основательно устроился за столом и посмотрел на Стаса ласковым отеческим взглядом. Но в самой глубине зрачков было что-то настолько жесткое, острое, ледяное, что Стас невольно поежился.
— Ты спросил: для чего я все это тебе рассказываю. Чтобы ты понял, что я говорю с тобой откровенно. И мне очень нужно, чтобы ты со мной тоже был откровенным. И ты, Стас, будешь со мной откровенным. У тебя нет другого выхода. Весь вопрос, как мы придем к взаимопониманию. Лучше по-доброму, как считаешь?
От внезапного понимания Стас вспыхнул и залился жаркой краской.
— Ну, хватит! — высоким голосом, какой у него всегда бывал в минуты волнения, выкрикнул он, вскочил и забегал по комнате. — Хватит! Теперь я все понял! Я знал, что это провокация! Но не знал, что за ней стоите вы! Да, вы! Что вам от меня надо?
— Провокация? — удивился Тюрин. — Какая провокация?
— Не считайте себя умней других! Я езжу на работу одним и тем же маршрутом. Стрелка на Ленинский никогда не работала. Сегодня работала. Случайность? В «форде» был старлей и майор из МУРа. Тоже случайность? Молчите? Нечего сказать?
— Я думаю. Вот о чем. Неужели в твои годы я был таким же мудаком? Уже и не помню. Наверное, был. Но не таким. Нет, Стас, не таким. Ты за кого себя принимаешь, парень? Ты думаешь, у милиции нет других дел, кроме как устраивать на тебя засады?
— Вы проговорились! Вы сказали по телефону, что обо мне думали! Значит, знали, что готовится провокация!
— Что ты несешь?! — разозлился Тюрин. — Какая к чертовой матери провокация? Всего два месяца назад был теракт на Дубровке! Забыл? Праздники! Забыл? Вся милиция стоит на ушах! В «форде» мог быть не майор, а полковник, а за рулем капитан!
— Почему же меня забрали? Ну, почему?
— Сядь, не мельтеши. Забрали тебя потому, что права у тебя липовые. Признайся честно — купил?
— Украл!
— Послушай меня, Стас. Существует порядок. Автошколу ты мог кончать где угодно, но сдавать экзамены и получать права должен в том районе, в котором прописан. Если ты живешь в Черемушках, а права получил в Люберцах, опытному человеку это сразу говорит кое о чем. А майор Егоров человек опытный. Тут тебе некоторым образом не повезло. Он раскручивал дело люберецких гаишников.
Они поставили торговлю правами на широкую ногу. Довести дело до конца ему не дали. С тех пор при слове «Люберцы» он несколько нервничает. А тут ты начал выступать со спецталоном. Провокация! Я даже не знал, что тебя замели. Откуда мне было знать? Это же ты мне позвонил, а не я тебе. Да, думал я о тебе. Но совсем по другому поводу.
— Давайте отсюда уйдем! — взмолился Стас.
— Нет, не уйдем. Сначала договорим. Сядь!
Стас сел, положил ногу на ногу и стал смотреть в окно, всем своим видом показывая, что он подчиняется обстоятельствах, но ни в какой доверительной беседе принимать участия не намерен.
— Так вот, почему я о тебе думал? Когда я узнал, что ты переходишь в «Курьер», я, честно скажу, обрадовался. Да, Стас, обрадовался. Талантливый парень приходит. Как, стервец, пишет, как пишет!
Тюрин раскрыл черную кожаную папку, порылся в бумагах, нашел старую газетную вырезку и с выражением прочитал:
— «Они лежали на грязном брезенте на чадящей пепелищами окраине Грозного. Пять трупов. Я смотрел на их молодые лица и думал: на месте каждого из них мог быть я. На месте каждого из них мог быть ты, читатель! Твой сын. Твой жених. Твой брат…» Хорошо!
Стас сразу узнал текст. Это было начало его первого репортажа из Чечни.
Он внимательно посмотрел на Тюрина: издевается? Да нет, большое добродушное лицо его было торжественным и даже как бы растроганным.
— Хорошо, Стас, очень хорошо, — повторил Тюрин. — Знаешь, о чем я тогда подумал? Талантливо парень пишет. А вот думает плохо.
Стас нахмурился. Эту фразу он уже слышал. Да, слышал. От Вознюка. В ресторане ЦДЖ, куда он пригласил Вознюка поужинать и отметить свою первую публикацию. Но тогда он пропустил ее мимо ушей, услышал только первую половину фразы: «Писать умеешь». Он был слишком упоен удачей, слишком взволнован заинтересованными взглядами, которые бросали на него журналисты.
Он чувствовал легкое, как от шампанского, головокружение от свалившейся на него славы. А никогда больше Вознюк об этом не заговаривал.
Стас хотел спросить Тюрина, что он имеет в виду, но тот уже вернулся к своей теме:
— Ты уже понял, конечно, какая у меня должность в «Курьере»? Да, Стас. Никакой я не корреспондент, а начальник службы безопасности. И обязан иметь досье на всех сотрудников. Собрал я досье и на тебя. Были там сомнительные моменты, были…
— Какие? — перебил Стас.
— Неважно.
— Для меня важно. Начали, так говорите.
— Ну, если настаиваешь… Почему тебя не призвали в армию?
— Бронхиальная астма.
— Нет, Стас. У тебя, может, и в самом деле бронхиальная астма. Но в армию тебя не забрали совсем по другой причине.
Тюрин извлек из папки ксерокопию какого-то официального документа.
Прочитал:
— «С десяти лет страхи за жизнь и здоровье. Изводил родителей угрозами выброситься из окна, потом мучался, говорил, что он плохой, хватал нож и демонстративно резал запястье… При стационарном обследовании в отделении отмечались резкие расстройства настроения с тенденцией к понижению. Часто рыдал, выл, визжал, кричал: „Хочу к маме…“ Эгоистичен, эгоцентричен. С ранних лет испытывает страхи темноты и одиночества…» И так далее. Окончательный диагноз: «Шизофрения малопрогредиентная с аффективными психопатологическими расстройствами». Вот так-то. Поэтому тебе и пришлось покупать права. Ты учишься в МГУ на заочном, верно?
— Это при чем?
— При том же. Шизофреников в университеты не принимают. Значит, справку тоже купил.
— Я вылечился.
— Шизофрения не лечится.
— Диагноз оказался ошибочным. Врачи ошиблись.
— А вот это для тебя самое неприятное. Потому я и сказал, что думать ты не умеешь. Просчитывать дальние последствия всего, что делаешь, — вот что значит уметь думать. Но я так полагаю, Стас, что врачи не ошиблись. Никакой шизофрении у тебя не было и нет. Это просто отмазка от армии. Вот и все. И тебе бы сидеть и не высовываться, пока не выйдешь из призывного возраста. Ну, не мне тебя судить. Я как рассуждаю? Дурак ревнует жену к прошлому. А умный говорит: что до меня было, то было. Важно не что было, а что будет. Не могу сказать, Стас, что мне очень нравилось то, что ты писал в «Курьере». Нет, не могу. Но это дела творческие. А мои дела совсем другие. Ты знаешь, что произошло в поселке Нюда за неделю до Нового года?
— При чем тут я?
— Я спрашиваю: знаешь или не знаешь?
— Ну, слышал. Какой-то наш нештатник замерз по пьяном делу.
— Он не пил. В восемьдесят третьем году его ранило в голову в Афгане. С тех пор не пил.
— Не пил, не пил, а потом запил. А то не знаете, как это бывает.
— Знаю. Мы думали об этом. Володя звонил в Тюмень. Все сказали: не пил. И в редакции, и жена. Нельзя ему было. Даже капля водки была для него смертельной. Нет, Стас, он не замерз по пьяному делу. Его убили.
— Убили?! — поразился Стас. — Кто?
— Не знаем. И не узнаем, пока не поймем за что. А теперь ты расскажешь мне, кто слил тебе информацию о «Нюда-нефти», которую ты вставил в свое интервью с Морозовым.
— Да вы что?! — От неожиданности Стас даже вскочил. — О чем вы?! Что вы городите?!
— Вот что, Стас. Запомни на будущее. Когда я что-то говорю, я всегда знаю, что говорю.
— Слушайте, отстаньте! Что вы меня допрашиваете? Не имею я никакого отношения к этим делам!
— Не слышишь ты меня. Убили нашего товарища, журналиста. Когда убивали нашего оперативника, поднимались все. И убийцу находили. Всегда. Не всегда об этом знало начальство, но свою пулю он получал всегда. Так мы в милиции понимали свой долг перед товарищем. Так я понимаю свой долг сейчас. Я тебя не допрашиваю. Я прошу у тебя помощи.
— Да не знаю я ничего!
— Знаешь. С чего начать, подскажу. Однажды на тебя вышел человек из компании «Сиб-ойл»…
«Сиб-ойл»!
Стаса как током ударило. Он растерянно посмотрел на Тюрина:
— Из компании «Сиб-ойл»? С чего вы это взяли?
— Первый вопрос, который всегда задает себе следователь: «Кому выгодно?» «Сиб-ойл» скупает нефтяные компании на севере Тюмени. Твое интервью с Морозовым сбило курс акций «Нюда-нефти» почти на десять процентов. Кому выгодно? А теперь продолжай. Кто дал тебе информацию о «Нюда-нефти»? Сколько тебе заплатили?
— Петрович, вы идете не по тому следу. Дело-то пустяковое. Да, мне дали наводку на «Нюда-нефть». Да, заплатили. Полторы тысячи баксов. Но информацию-то правдивая на все сто процентов! Так что даже по вашим правилам это мой законный навар.
— Полторы тысячи?
— Не верите?
— Склонен поверить. И это как раз говорит, что дело очень не пустяковое. И стоят за ним люди опытные. Которые знают, что нельзя давать лишнего. Не понял? Если бы тебе заплатили не полторы тысячи баксов, а, скажем, тысяч сто — ты бы, полагаю, очень задумался. А?
— Сто тысяч?! За что?!
— Твое интервью с Морозовым уменьшило капитализацию «Нюда-нефти» на сорок миллионов долларов. На сорок миллионов! Понял? Вот за что. Теряем время, Стас. Кто с тобой встретился? Когда? Где? Как он объяснил дело? Выкладывай. Со всеми подробностями.
— А если нет — что? — вскинулся Стас. — Оставите меня здесь, и мне будут шить использование заведомо подложных документов?
— Ничего не понял, — со вздохом констатировал Тюрин и вывалил из полиэтиленового пакета на стол мобильник и документы Стаса. — Забирай. Спецталон верни тому, кто его тебе выдал.
— Я могу идти?
— Да. Можешь.
Все еще не веря, Стас поспешно сгреб документы, натянул дубленку и подошел к двери. Она была не заперта.
— Чего ждешь? — спросил Тюрин. — Проваливай. И послушайся моего совета. Займись спортом. Время до призыва еще есть. А то в армии тебе придется худо.
— В какой армии? — нахмурился Стас.
— В российской, парень, в российской. И я так думаю, что служить тебе придется в Чечне. Твои репортажи из Чечни мне очень понравились. Но кое-кому очень не понравились. Догадываешься кому? Да, Стас, генералам из Минобороны. У них хорошая память. Очень они обрадуются, что твой диагноз «шизофрения» оказался ошибочным. Хочешь спросить, от кого они об этом узнают? От меня. Убирайся, видеть тебя не могу!
Стас закрыл дверь и вернулся к столу.
— Вы правы. Извините, Петрович, я сразу не въехал. Да, убили нашего товарища, журналиста. Спрашивайте.
Через час Тюрин высадил Шинкарева из своей темно-вишневой «Вольво-940» возле «мазды» Стаса, обляпанной грязью от проходящих машин, попрощался молчаливым кивком и свернул с Ленинского проспекта в какой-то переулок. Стас завел двигатель и долго сидел, соображая, что делать.
Он не соврал Тюрину. Человек, с которым его познакомили на Московской фондовой бирже и который слил ему информацию о том, что компания «Нюда-нефть» просрочила платеж по налогам, действительно заплатил Стасу всего полторы тысячи долларов. Да и то после торга. Сначала предложил пятьсот. Лишь после того как Стас популярно объяснил ему, что за такие бабки только очень оголодавший нештатник будет уродоваться, сначала добиваясь согласия генерала Морозова на интервью, а потом пробивая тему на редколлегии, поднялся до полутора тысяч.
Полторы тысячи! Это было чудовищно несопоставимо с тем, на сколько с помощью его интервью с Морозовым обвалили капитализацию «Нюда-нефти».
На сорок миллионов долларов!
Стас чувствовал себя так, будто его нагло, хамски ограбили.
Ну, козлы! Вы еще не знаете, кто такой Стас Шинкарев!
Он решительно набрал номер.
— Слушаю, — раздался в мобильнике мужской голос.
— Нужно встретиться, — бросил Стас. — Срочно.
— Подъезжайте.
— На биржу?
— Нет. Где всегда.
Стас включил поворотник и влился в плотный поток машин.
Он не заметил, как из переулка вырулила «Вольво» Тюрина и пристроилась следом. Все мысли его были заняты предстоящим разговором.
Ну, козлы! Вы еще не знаете, с кем связались!
Стас не оглядывался. Но даже если чаще смотрел бы в зеркало заднего вида, слежки бы не заметил. Тюрин начинал милицейскую карьеру в службе наружного наблюдения и навыков не утратил.
В районе Таганки «мазда» ушла с Садового кольца на Котельническую набережную, обогнула высотку и остановилась возле кинотеатра «Иллюзион». Тюрин припарковался поодаль. Он увидел, как какой-то человек в черной шляпе и в черном кашемировом пальто с белым шарфом, покуривавший у витрины «Иллюзиона», бросил сигарету и сел в «мазду». Спустя четверть часа он вышел, «мазда» резко взяла с места.
Человек достал мобильник и что-то сказал. Через минуту рядом с ним притормозил черный джип «линкольн-навигатор» с тюменским номером. Подобрав пассажира, джип выехал на набережную Яузы и через некоторое время остановился возле многоэтажного, мрачного казенного вида дома рядом с оживленной стройплощадкой, над которой в низком зимнем небе плавали стрелы башенных кранов. Выждав, пока пассажир войдет в подъезд, Тюрин заглушил двигатель и не спеша двинулся к дому.
— Что строим, мужики? — полюбопытствовал он у работяг, перекуривавших у ворот.
— Офис, мать его.
— Для кого?
— А… его знает. Для каких-то нефтяников.
Возле подъезда Тюрин приостановился и сделал вид, что с уважительным интересом разглядывает «линкольн-навигатор».
Сам же высматривал вывеску на стене дома.
Он знал, что увидит на ней:
«Сиб-ойл».
Вывеска была. Скромная, под стеклом, серебром на черном.
Тюрин прочитал и даже присвистнул от удивления.
На вывеске было:
«Московское представительство ОАО „Союз“».
Глава третья. День приезда, день отъезда — один день
I
Он кричал:
— Коля, не умирай!
Он кричал:
— Капитан, не умирай!
Он кричал:
— Держись, Коля! Миленький, держись! Капитан Степанов, в Бога тебя, в душу, в пресвятую Богородицу, только умри! Только умри мне, я тебе всю морду разобью! Держись, Коля, держись, держись, держись!
Пот жег глаза, «УАЗ» швыряло на выпирающих из солонцов камнях, трепался иссеченный осколками брезент. Левой рукой Лозовский крутил липкий от крови руль, правой прижимал к животу голову Степанова. Ему казалось, что он чувствует острый край осколка или раздробленной височной кости. Под ладонью пульсировал мозг, из раны била в ладонь, упругими толчками пыталась прорваться сквозь пальцы кровь. Сердце работало, капитан Степанов был еще жив.
Сзади рвалось, визжало, металл бил в металл. Швейными машинками стрекотали «калашниковы», тупо, отбойными молотками, долбили крупнокалиберные пулеметы. Сзади шел бой, «духи» расстреливали попавшую в засаду колонну.
Рано утром колонна вышла из Кабула с грузом продовольствия и боеприпасов для дивизии ВДВ, дислоцированной под Джелалабадом. Десять армейских «КАМАЗов». Впереди и сзади — БМП боевого охранения. «УАЗ», который выделили специальному корреспонденту московского журнала Лозовскому, шел в колонне вторым — за головной БМП.
За рулем был капитан Степанов. Он сам вызвался сопровождать Лозовского, и всю командировку, все три месяца, не отходил от него ни на шаг. Белозубый, с застенчивой улыбкой, предупредительный даже чуть суетливо, он возил Лозовского по воинским частям, заботился о ночлеге, доставал водку, знакомил с офицерами, напоминал им, о чем обязательно нужно рассказать московскому корреспонденту. Если кто отнекивался, рассказывал сам. Он был года на три старше Лозовского, но держался как младший. Для него, редактора армейской многотиражки, спецкор всесоюзного журнала был все равно что полковник Генштаба.
Прослышав, что в районе Джелалабада готовится крупная операция, Степанов добился у командования, чтобы Лозовскому разрешили туда поехать. Володя согласился, хотя был уже перенасыщен впечатлениями и заботило его не о чем писать, а как: чтобы и правды не сказать, которую сказать ему не дадут, и не изговнять собранный материал враньем.
Шел четвертый год афганской войны. Из высей внешней политики она переместилась в быт, проросла в жизнь метастазами цинковых гробов под шифром «груз 200», поселила и усиливала в людях страх за подрастающих сыновей. Академик Сахаров сидел в горьковской ссылке, диссиденты калибром помельче сидели в мордовских лагерях. Народ безмолвствовал, но в ЦК КПСС понимали, что больше нельзя отделываться официозом об интернациональном долге и помощи афганскому народу в построении социализма. Слухам и лживым западным радиоголосам нужно было противопоставить правду о том, что происходит в Демократической Республике Афганистан.
Правду в понимании «Правды».
Был только один способ на елку влезть и жопу не ободрать: придумать какой-нибудь публицистический ход, чтобы сразу уйти от политики и выйти на судьбы людей и на истории, которыми были заполнены записные книжки Лозовского и два десятка магнитофонных кассет. Пристроив на колене блокнот, он начал набрасывать начало будущего очеркового цикла. Степанов с любопытством покосился на то, что он пишет, но спросить постеснялся.
Лозовский прочитал:
— «Пока событие не затрагивает частную жизнь человека, этого события как бы и не происходит. Войны начинаются не тогда, когда их объявляют, а когда почтальон приносит в дом повестку из военкомата…» Впечатляет?
— Интересно, — кивнул Степанов. — А дальше?
— «Но эти события, не существующие в момент своего свершения, часто обнаруживают себя по прошествии времени и крушат судьбы людей, как всплывающие донные мины разворачивают днища судов. Принесут повестку, обязательно принесут. Если война началась, то она началась. Дойдет и до вас…»
— Не пропустят, — предупредил Степанов. — «Всплывают, как донные мины». Мрачновато.
— А как им всплывать? — огрызнулся Лозовский. — Как утопленники?
— Как русалки, — сказал Степанов и засмеялся.
— «Для молодого военного журналиста Николая Степанова Афганистан стал фактом его биографии через три года после окончания Львовского военно-политического училища, — продолжал Лозовский. — Он никогда не мечтал стать военным. Он хотел стать журналистом. Но его мать, учительница одной из тюменских школ, на руках у которой после смерти мужа, бурового мастера, погибшего при аварии на нефтяной скважине, осталось двое детей, не могла помогать сыну. Мечту об университете пришлось оставить. Он поступил в училище во Львове, потому что там был факультет журналистики…»
— Про меня-то зачем? — засмущался Степанов.
— Почему нет? Через тебя въеду в тему.
— Не пропустят, — повторил Степанов. — «Если война началась, то она началась, дойдет и до вас». Ты на что это намекаешь? Мы тут, понимаешь ли, выполняем интернациональный долг. И никуда ты от этого не уйдешь.
— Не пропустят, суки, — согласился Лозовский и принялся грызть ручку, придумывая другое начало.
Слева тянулись холмы с крутыми меловыми откосами, за ними поднимались дикие хребты Гиндукуша с ледниками, сверкающими на маленьком злом солнце.
Справа, за неглубоким кюветом, простиралась полупустыня в солончаках, в мелких барханах, с зыбкими шарами перекати-поля. Она напомнила Лозовскому Голодную степь, по которой он целое лето с пылью в носу, с сырыми глазами и мокрой спиной колесил на экспедиционном грузовике.
«Интернациональный долг».
Чтоб вы сдохли!
Промучившись километров тридцать, Лозовский наконец родил:
— «Как токарь, вытачивая деталь для космического корабля, не рассуждает о проблемах освоения космоса, так и офицеры 40-й армии, выполняющей в Афганистане интернациональный долг, не любят говорить о политике. Место службы — вот что для них Афган. Работа — вот что для них война…»
— А что? Правильно, — одобрил Степанов. — Для военного человека война — это работа. Может пройти. Трудись, не буду мешать. Дорога спокойная, «духи» сюда не суются.
Но они сунулись.
Головную бронемашину подорвали радиоуправляемым фугасом. Замыкающую БМП подбили из гранатомета. Бой вспыхнул шквально, пожирающим избу пожаром, взрывы и выстрелы трещали жутко, как шифер кровли.
Лозовский не оглядывался. Бой для него был в прошлом. В прошлом для него было все. С того мгновения, когда «УАЗ» вильнул и капитан Степанов, дернув головой, как от укуса осы, начал валиться на бок, прошлое исчезло, осталось лишь настоящее и будущее в пределах ближайших секунд.
Перехватить руль. Перетащить ставшее тяжелым тело Степанова на пассажирское сиденье. Занять его место. Зажать бьющую из его головы кровь. Извернуться и левой рукой, прижав руль коленом, переключиться на вторую скорость. И по газам, по газам, в степь, подальше от обреченной колонны.
Переваливая через придорожный кювет, Лозовский краем глаза увидел, как из «КАМАЗов» выпрыгивают солдаты и занимают оборону, прячась за колесами машин. Поразился: да что они делают?! Нужно уходить! Нужно уходить в степь, а не отстреливаться от невидимых моджахедов! И сразу же об этом забыл. Жизненное пространство сузилось до десятка метров солончаковой степи, жизненные цели свелись к простым физическим действиям.
Он знал: если из его руки выбьет руль, Степанов умрет. Если «УАЗ» увязнет в песчаном зыбуне, Степанов умрет. Если от перегрева заклинит движок, Степанов умрет. Если он замолчит, Степанов умрет.
Он кричал:
— Коля, терпи! Скоро будет такыр, будет гладко, будет хорошо! Терпи, Коля, не умирай! Не умирай, сука, не умирай, твою мать! Коля, держись, в Бога тебя, в душу, не умирай!
Он матерился, он богохульствовал как бы в надежде отвлечь на себя гнев Господень, отвести его от Степанова, беспомощного, как ребенок. А сам все прислушивался: бьется ли в ладонь кровь. Кровь билась, но все слабее и слабее.
— Коля, миленький, не умирай!
Под колесами зашелестела прокаленная до крепости черепицы глина такыра.
Солнце било в глаза. Из солнца вывалилась, зачернела стайка перелетных гусей. Разделилась, два гуся пошли наперерез «УАЗу», а три спикировали на дорогу, выплюнули из подбрюшья дымные струи. Гуси были штурмовыми вертушками Ми-24, а струи — следами НУРСОВ, неуправляемых реактивных снарядов.
Лозовский въехал в тучу кирпичной пыли, поднятой двумя военно-транспортными Ми-8 и перебросил ногу с газа на тормоз.
Дальше в памяти был провал.
Он обнаружил себя сидящим на горячей глине такыра в куцей тени от «УАЗа». Перед ним полукругом стояли какие-то люди в камуфляже. Они были как в тумане. Один из них присел на корточки и что-то сказал. Лозовский увидел крупные звезды на его погонах. Это был командующий 40-й армией генерал-лейтенант Ермаков. Лозовский слышал его, но не понимал. Каждое слово в отдельности понимал, но во фразу слова не складывались.
Кто-то сказал:
— Шок. Нужен укол.
— Отставить!
Командующий взял Лозовского за волосы, отогнул его голову назад и начал лить в рот воду из армейской фляжки. Лозовский вытаращил глаза. Внутренности опалило. Во фляжке был спирт.
Туман исчез, в уши ударил гул двигателей, крики солдат, бегущих с носилками к вертолету. Вертолет был только один, второй уходил к югу, растворяясь в слепящем солнечном свете.
Лозовский осмотрелся и с удивлением обнаружил, что его «УАЗ» стоит как бы во главе колонны армейских «КАМАЗов».
— Вот, а ты — укол! — проговорил Ермаков и сам приложился к фляжке. — Очухался, корреспондент? Ну, парень, счастлив твой Бог!
Лозовский посмотрел на свои руки. Они были в грязи и в липкой черной крови.
— Степанов, — с усилием шевеля языком, сказал он. — Степанов!
— Отправили в Кабул.
— Он… жив?
— Был жив. Вставай. Полковник, в вертолет корреспондента. От себя не отпускать. Первым же бортом в Москву. Под твою ответственность. Если что — голову сниму! Ясно?
— Так точно, товарищ генерал-лейтенант.
— Почему — в Москву? — не понял Лозовский.
— Потому что второй раз тебе не повезет. Такие удачи бывают только раз в жизни.
— Да, повезло, — согласился Лозовский. — Даже не зацепило.
Офицеры переглянулись, а командующий озадаченно покачал головой.
— То, что тебя не зацепило, это везение. А вот то, что ты проехал по минному полю, — это, парень, не просто везение. Даже не знаю, как назвать. Считай, что ты родился во второй раз. Так и запомни: второй раз ты родился в месяц асад.
— Это по афганскому солнечному календарю, — объяснил полковник, которому командующий вверил Лозовского. — Месяц льва.
В вертолете он рассказал, что произошло. Охрана колонны приняла бой на месте, потому что обочина дороги была заминирована. Лозовский был единственным, кто об этом не знал.
По следу «УАЗа» из-под обстрела вышли восемь «КАМАЗов». Две машины сгорели. Банду моджахедов, просочившихся по горным тропам, уничтожили НУРСами боевые вертушки, окончательную зачистку ведет подоспевший десант. Потери с нашей стороны — шесть убитых и двенадцать раненых. Один тяжело — капитан Степанов. Выживет ли — неизвестно.
Степанов выжил. Он прожил еще девятнадцать лет. После ранения на его левом виске осталась глубокая вмятина, искривляющая лицо. Чтобы скрыть ее, он носил длинные волосы. Волосы были полуседыми. Прическа делала его похожим, как он сам говорил со своей застенчивой улыбкой, на старого педика. Он не любил фотографироваться. Возможно, поэтому на его могиле был снимок двадцатилетней давности.
В парадной форме, с капитанскими звездочками на погонах, с медалью «За отвагу» и орденом Красной Звезды.
«Степанов Николай Степанович.
10 сентября 1954 г. — 24 декабря 2002 г.»
II
Весь декабрь над Западной Сибирью от Тюмени до Салехарда разгуливала пурга, стихла только к Новому году.
Старое тюменское кладбище, лежащее между городом и аэропортом «Рощино», было покрыто голубым снегом. Из него прорастали верхушки памятников и крестов. Расчищены были лишь места свежих захоронений. Ровный низовой хиус гнал легкую поземку, неспешно затягивал следы машин и людей, уравнивал, как песок в пустыне, сиюминутное с вечным.
Сиюминутное превращал в вечное.
Лозовский посмотрел на часы. До московского рейса оставалось два часа. Часы были те самые, командирские, с гравировкой, которые перед вылетом из Кабула вручил ему в штабе 40-й армии генерал-лейтенант Ермаков. Лозовский их не носил, надевал редко. Они приносили удачу. Удачу нужно экономить, не тратить на пустяки. Нынче надел, потому что ему была очень нужна удача.
Он чувствовал себя так, будто вступил на минное поле.
Как тогда, в Афгане.
Но теперь он об этом знал.
Еще в Шереметьеве, провожая Лозовского, Тюрин предупредил:
— Володя, аккуратней. Никаких лишних движений. Если все это не дикая случайность, за тобой будут смотреть в десять глаз.
Ты ничего не расследуешь. Ты никого не подозреваешь. Ты прилетел по поручению главного редактора. Передать семье материальную помощь, зайти в «Тюменские ведомости», зайти к начальнику УВД — узнать, что произошло с нашим корреспондентом. Все. Если мы правы, они сами на тебя выйдут.
Лозовский не последовал его совету. В разговоре с ним редактор «Тюменских ведомостей», лощеный господин, похожий не на журналиста, а на чиновника губернаторской администрации, сказал с приличествующим случаю постным видом:
— Погиб наш сотрудник. Трагическая нелепость. Мы постараемся выяснить, что произошло.
Лозовский возразил — намеренно вызывающе, намеренно резко:
— Погиб собственный корреспондент «Российского курьера». Его убили. Мы сделаем все, чтобы убийц нашли.
Как он и ожидал, его заявление произвело нужный эффект.
В Тюменском областном управлении внутренних дел его немедленно принял сам начальник, милицейский генерал в штатском — рослый, властного и одновременно вальяжного вида, какой бывает у прочно сидящих начальников на местах, когда высшее руководство далеко, в Москве, а с губернатором все отношения отрегулированы. По той нервной раздраженности, с какой он начал объяснять обстоятельства дела, Лозовский понял, что редактор «Тюменской правды» успел сообщить ему, с каким настроением прилетел московский журналист.
Степанова нашли в ночь на 24 декабря. На нефтепромыслах менялась вахта. Рабочих из Нижневартовска доставляли в Нюду летом теплоходами, зимой вертолетами, а из Нюды развозили по бригадам на вездеходах. Новая смена прилетела в Нюду 22 декабря, старая застряла из-за погоды. В маленький аэровокзал набилось больше трехсот здоровых мужиков, отпахавших двухнедельную вахту. Пошла пьянка. Рядом с аэровокзалом, в дебаркадере на берегу Нюды, притока Оби, был ресторан «Причал». Его держал Ашот Назарян, пожилой армянин из Карабаха. Началась драка. Кто дрался, почему — выяснить не удалось. Всех выкинула на улицу обслуга ресторана, сыновья и племянники Ашота. Что там дальше произошло — неизвестно.
Милицейский патруль подобрал Степанова в полукилометре от ресторана на берегу Нюды. По факту его смерти возбуждено уголовное дело, начато следствие.
По тому, как начальник УВД информировал спецкора «Российского курьера» об этом прискорбном происшествии, было ясно, что следствие как начато, так и закончится. Чего по пьянке не бывает. Напился, подрался, заплутал по пурге, замерз. По пьянке бывает все. В его тоне было и легкое осуждение. Он, конечно, все понимает, за моральным обликом каждого не уследишь, но все-таки тщательней нужно подбирать кадры, работать с ними, воспитывать. Трудно, кто спорит, но и без этого нельзя.
— Вы уверены, что Степанов был пьяным? — спросил Лозовский.
— Что значит уверен или не уверен? Конечно, уверен. Есть акт — заключение судмедэксперта. При вскрытии в желудке Степанова обнаружили алкоголь.
— Вскрытие производили в Тюмени?
— Нет, на месте.
— В Нюде?
— В районе. Дело ведет районная прокуратура. В Нюде у нас только опорный пункт с участковым, за порядком присматривает охрана промыслов.
Сомнений больше не оставалось. Ни о какой случайности не могло быть и речи. Это было убийство. Убийство это было. Вот что это было — убийство.
И все напряжение, в котором Лозовский находился с того момента, когда в кабинете Попова прочитал телеграмму из Тюменского УВД, вся свинцовая душевная тяжесть от сознания, что он сам, своими руками, из-за собственной лени и постыдно-мелочного желания выпендриться перед Поповым подставил того, кого спас девятнадцать лет назад и благодаря кому уцелел сам, трансформировались в холодное бешенство, сделавшее длинное заспанное лицо Лозовского совсем сонным, высокомерным, брезгливым.
— Хотите поговорить со следователем? Могу вызвать, — предложил начальник УВД. — Если погода не подведет, завтра утром он будет в Тюмени.
— Нет, генерал, — отказался Лозовский, умышленно опустив в обращении «господин» или еще бытующее в армии и в милиции «товарищ». — Не мое дело вникать в ход следствия. Это ваше дело. У нас другие возможности контролировать ситуацию.
— Мне передали, что вы считаете смерть корреспондента Степанова убийством. На чем основано ваше предположение?
— Это не предположение. Это уверенность. Но я не намерен навязывать вам свое мнение.
— Мы можем вызвать вас на допрос в качестве свидетеля, — с мягкой угрозой напомнил начальник УВД.
— Можете. Только это сделаете не вы, а следователь по особо важным делам Генеральной прокуратуры.
Начальник УВД не привык, чтобы с ним так разговаривали.
Он исподлобья, испытующе посмотрел на высокомерное, сонное лицо Лозовского, выглядевшего в надетом по такому случаю черном костюме и строгом галстуке, как нагло-самоуверенный депутат Госдумы, и решил отношений не обострять.
— Я возьму следствие под личный контроль, — примирительным тоном пообещал он.
— А вот это правильно, генерал, — одобрил Лозовский, прекрасно понимая, что личный контроль ограничится тем, что у следователя истребуют объяснительную записку, в которой будет изложена версия происшествия, основанная на свидетельских показаниях и акте судебно-медицинской экспертизы. И не имеет значения, появился этот акт по умыслу или местный судмедэксперт накатал его по просьбе следователя, которому нужно было без лишней мороки закрыть дело.
— Убийство журналистов стало дурной российской традицией, — добавил Лозовский так же высокомерно, брезгливо, сонно. — На этот раз мы не дадим спустить дело на тормозах.
Предоставив кругам от брошенного им камня расходиться по Тюмени, где, как и во всех таких городах, новости не имели обыкновения задерживаться на одном месте, он отыскал дом Степанова в «Затюменке», как называли район за речкой Тюменкой, передал вдове Коли Степанова десять тысяч долларов от «Российского курьера» и выразил соболезнование, ненавидя себя за убогость слов, несовместимых с огромностью беды, обрушившейся на эту маленькую милую женщину.
Лозовский знал ее еще совсем девчонкой. Она работала медсестрой в подмосковном военном госпитале, в котором после операции лечился Степанов. Приезжая проведать его, Лозовский часто заставал ее возле его постели. Она держала его за руку и молчала. В Тюмень он вернулся с ней. У них было двое детей.
Дочь, старшая, сразу после школы вышла замуж за военного моряка, жила в мужем в гарнизоне в Находке. На похороны отца не прилетела — очень дорогая дорога. Сын учился на первом курсе Тюменского инженерно-строительного института. Он был в отца — такой же застенчивый, с такой же мягкой, словно бы виноватой улыбкой. Сидел, сутулясь, зажав руки в коленях, лишь изредка, успокаивая, трогал мать за плечо.
Денег она словно бы не увидела, даже не поняла, что это деньги. Она была еще там, в черном омуте смерти, которая оглушает и слепит втянутых в свою воронку людей, а для посторонних — что ж, дело житейское.
— Он вас любил, Володя, он вас любил, — несколько раз повторила она. — Он был так рад вашему звонку. Так хотел написать хороший очерк, так хотел!
Все дела заняли у Лозовского полдня. Осталось одно: помянуть Степанова. Сняв пыжиковую шапку и отогнув капюшон канадской «аляски», в которой всегда ездил в зимние командировки, не чувствуя ни мороза, ни ветра, он стоял в легком чистом снегу, какого никогда не бывает в Москве, смотрел на снимок Степанова, а душу терзало: «Он вас любил, Володя, он вас любил».
Белесое ледяное солнце клонилось к закату. От шоссе, на обочине которого стояла красная «Нива» «Тюменской правды», длинными синими тенями тянулись два следа. Один Лозовского, другой молодого журналиста из «Тюменской правды», репортера отдела информации, которым заведовал Степанов. Звали его Эдиком, он был рыжеватый, шустрый, с живым смышленым лицом. Фамилия у него была в масть — Рыжов. Он сам предложил Лозовскому показать могилу Степанова и теперь стоял в деликатном отдалении, втягивая непокрытую голову с короткой стрижкой в овчину черного дубленого тулупа, слишком большого для его щуплого тела.
Лозовский догадывался, чем вызвана его услужливость.
Стало вакантным место нештатного собкора «Российского курьера». Должность без зарплаты, но открывающая возможность печататься в «Курьере», ездить на стажировку в Москву и серьезно повышающая статус местного журналиста. Лозовский ждал, что Эдик заговорит об этом, но тот молчал, понимая, что сейчас не время и не место для дел.
— Наденьте шапку, Владимир Иванович. Не Москва, уши отморозите, — не выдержал наконец Эдик и сам поспешно нахлобучил ушанку.
— Да, конечно, — рассеянно отозвался Лозовский. — В аэропорту ресторан есть?
— Ну! Какой же аэропорт без ресторана? Аэропорт может быть без самолетов, а без ресторана это не аэропорт. А мы все-таки не хухры-мухры — нефтяная столица Сибири!
— Поехали, помянем капитана Степанова.
— Может, здесь? — неуверенно предложил Эдик, извлекая из глубин тулупа бутылку водки и выжидающе глядя на Лозовского, готовый в любой момент водку убрать и сделать вид, что ничего он не предлагал, а просто показал, что у него совершенно случайно оказалась с собой эта бутылка.
— Грамотно, — одобрил Лозовский. — Закусь?
— А как же? — обрадовался Эдик и вытащил горбушку черного хлеба. — Есть. У нас все есть. А чего нет, того нам и не надо. Степаныч так всегда говорил.
— Да ты, брат, вполне сложившийся журналист. Верстай.
— Стаканов нету, — растерянно признался Эдик. — Хотел купить по дороге… Забыл.
— А вот это, Эдуард, непрофессионально. Ну ничего, опыт дело наживное. Какие твои годы.
Устроились на очищенной от снега скамейке. По очереди приложились к бутылке, занюхали хлебом. Молча посидели, чувствуя неуместность любых слов, даже привычно-ритуальных, в этом царстве голубого снега и тишины, в которую не проникали ни гул самолетов, ни моторы проносящихся по шоссе машин.
Самолеты и машины двигались беззвучно, как на экране телевизора, у которого выключен звук.
— Такие-то вот дела, Эдуард, — проговорил Лозовский, ощущая, как водка размывает скопившийся внутри лед. — Так он и не написал очерка. Да и ладно. Если бы ты знал, что жить тебе осталось всего день, стал бы ты писать очерк? Нет. И я бы не стал.
— А что бы вы делали?
— Что? Не знаю. Впрочем, знаю. Собрал бы вокруг себя всех своих. Жену, стариков, детей. И побыл бы с ними. Просто так. Чтобы они поняли, что я их люблю.
— Почему вы сказали, что он не написал очерка? — спросил, помолчав, Эдик. — Он написал.
— Откуда ты знаешь?
— Он читал мне куски. Начало там было такое — про Христича: «Он выпрыгнул из кабины вездехода, закуржавевшего, как лошадь-монголка». «Будто обметенный полярными вьюгами». В смысле седой.
— Разве он виделся с Христичем?
— Когда первый раз полетел в Нюду, нет. Сказал, что нет. Христича вызвали в Тюмень. Они разминулись.
— Откуда же он узнал, что Христич седой?
— Рассказали. Или домыслил. Поэтому решил слетать еще раз. Раз написал, что видел, нужно увидеть. Я ему говорю: вычеркни, Степаныч, охота тебе туда тащиться. Погоды такие, что застрянешь в Нюде до Нового года. Нет, говорит, жалко. Начало действительно получилось живое… Вы курите?
— Нет.
— Я закурю?
— Да на здоровье.
Эдик выудил из тулупа пачку «Явы», оторвал фильтр и закурил, держа сигарету не между пальцами, а как бы в горсти, и затягиваясь коротко, быстро.
— Ты что, сидел? — удивился Лозовский.
— Нет, а что?
— Зэки так курят.
— А, это. Привычка, с армии. Я служил во внутренних войсках, в лагерной охране… И ведь все было за то, чтобы ему не ехать. Кольцов улетел куда-то за границу на переговоры, без него в конторе ничего не хотели решать. Там же у них свои вертолеты. Ладно, говорит, как-нибудь доберусь. Добрался.
— Так встретился он с Христичем или не встретился?
Тулуп чуть шевельнулся — это Эдик внутри тулупа пожал плечами.
— Об этом нужно спросить у самого Христича. Я звонил ему в Нюду — уже после этого. Ну, понимаете после чего. Сказали, приболел. Взял отпуск, улетел домой. У него дом где-то на югах.
— Что еще было в очерке?
— Про Христича, про Кольцова, про его «Союз». Про то, как он использует старые кадры «нефтянки», опыт и все такое. Лихо Степаныч размахнулся. Всю жизнь клепал информашки, а тут на тебе, целое полотно. Я еще посмеялся: смотри, как бы тебе это полотно боком не вышло.
— Почему? — насторожился Лозовский.
— Не любит наш губернатор Кольцова.
— Чужак?
— Нет. Кольцов наш, тюменский. Но его «Союз» зарегистрирован в Москве. Значит, все налоги платит в Москве, Тюмени от его дел почти ничего не перепадает. Ребята из «Сиб-ойла» дверь к губернатору ногой открывают, а Кольцову каждый вопрос приходится решать через бабки. Губернаторская команда доит его как хочет… Странновато все это, Владимир Иванович, вам не кажется? Степаныч же не пил, нельзя ему было. А сказали, что замерз в пьяном виде. Ну, понятно, ментам нужно закрыть дело. Но все равно не сходится. С кем-то подрался. С кем ему драться? Зачем? Он мухи никогда не обидел. Я вам честно скажу: он научил меня ценить жизнь. Такой, какая она есть.
— Раньше не ценил?
Эдик надолго задумался и сказал:
— Не всегда.
— Что же, по-твоему, произошло?
— Кто его знает. Он собирал материал для очерка о «Союзе» Кольцова. Для положительного очерка. Это самое непонятное. Если бы копал компромат — другое дело, тогда все понятно.
— Что?
— Ну, что? А то сами не знаете. Тогда было бы ясно, что его убрали.
— Ты говоришь об этом, как о погоде, — заметил Лозовский.
— А для нас это и есть погода. Это Тюмень, Владимир Иванович. Здесь все держится на нефти. Миллиарды долларов крутятся. Вникните — миллиарды! Можете представить себе такие бабки?
— Нет.
— Я тоже. Но они есть. Понимаете? Их невозможно представить, но они есть. Они крутятся, что-то такое с ними делается. И мы с ними крутимся. Так, как хотят они. При таких бабках человеческая жизнь копейка. Сейчас еще ничего, немного устаканилось. А года четыре назад месяца не проходило, чтобы кого-нибудь не взорвали. Почему-то у нас модно было не стрелять, а взрывать.
— Сколько дней Степанов был в Нюде?
— Первый раз дня три. Второй два. А что?
— Мог он узнать что-то такое, чего ему знать не следовало?
— Сомнительно. «Нюду-нефть» наш УБЭП тряс по полной программе. С подачи губернатора. Если что, нашли бы, будьте покойны, тут не отмажешься. А что могло быть? Обычные дела: занижение объемов добычи, вся неучтенка идет налево. Тонна нашей нефти уходит примерно по двести баксов. А речь не о об одной тонне — о тысячах. Если не о десятках тысяч. Вот и прикиньте, какие тут игры.
— Как можно пустить неучтенкой столько нефти? — усомнился Лозовский.
— Кому нужно, те знают. Если Степаныч что и узнал, так по чистой случайности. Да и вряд ли. Народ там не из болтливых. А охрана такая, какой я нигде не видел. Командует бывший полковник, из военной разведки. Прошлым летом мы с ребятами пошли на моторке в те места порыбачить. Дай, думаю, возьму заодно интервью у Христича. Так нам даже на берег сойти не дали.
— Почему?
— Есть у меня кое-какие соображения. Три года назад «Нюда-нефть» загибалась. Сейчас — в порядке. Дело, думаю, в Христиче. Генералы «нефтянки» — народ очень опытный. Может, у него были данные разведочного бурения, о которых никто не знал. Или применил какую-то новую технологию. Это раньше было — обмен передовым опытом. А сейчас передовой опыт — «ноу хау». Очень больших бабок стоит. Потому и не любят чужих глаз… Скажите, Владимир Иванович, вы ведете свое расследование? Я бы мог…
— Нет! — перебил Лозовский. — И ты не суйся. Даже не пытайся. Этим должны заниматься профессионалы. Мы обратимся к генеральному прокурору, он возьмет дело под свой контроль.
— На том и заглохнет, — разочарованно заключил Эдик. — А я думал, что Степаныч был вашим другом.
— Он не был моим другом. Он мой друг. И останется им. Теперь уже навсегда. Ладно. Иди к машине, догоню.
Эдик ушел. Лозовский поднялся со скамьи и снял шапку.
— Пусть земля тебе будет пухом, Коля.
Глотнул из горла, поставил бутылку с остатками водки в снег под снимком Степанова, прикрыл горбушкой.
— Теперь тебе можно.
«Он вас любил, Володя, он вас любил».
Когда Лозовский выбрел с кладбища на шоссе, рядом с редакционной «Нивой» стоял темно-зеленый «лендкрузер» с черными защитными дугами и галогенными фарами на верхней консоли. Водитель сидел в машине, а пассажир прохаживался по обочине. Он был в черном кожаном меховом пальто, на голове чуть набекрень, надвинутая до бровей, была большая шапка из огненно-красного лисьего меха.
— Здравствуйте, Лозовский, — не подавая руки, проговорил он. — Я знал, что мы встретимся. Но не думал, что в таком необычном месте и при таких необычных обстоятельствах.
Это был президент ОАО «Союз» Кольцов, на котором странным образом замкнулись два сюжета из жизни Лозовского, судьбы двух близких ему людей — журналиста Николая Степанова и генерального директора компании «Нюда-нефть» Бориса Федоровича Христича.
III
Уже первое упоминание Христича в письме Кольцова главному редактору «Российского курьера» заставило Лозовского помрачнеть. Давняя история о том, как он попытался защитить Христича и что из этого вышло, была для него одним из самых неприятных, самых тягостных воспоминаний.
В свое время, предложив Попову очерк о Христиче и получив отлуп по той причине, что Христич из комсомольского возраста вышел и при всех его заслугах публикация очерка о нем в молодежном журнале неуместна, Лозовский не отступился. Ему понравился Христич. Он был из тех фанатично увлеченных своим делом людей, которые всегда вызывали у Лозовского легкую зависть и острое сознание собственной недоделанности. Еще в юности им повезло найти свое дело, они занимались только своим делом, а все остальное приходило как бы само собой, без их участия и усилий. Дело двигало их, приносило материальные блага, высокие должности, звания и награды. В тридцать лет они становились докторами наук, в тридцать пять генералами, в сорок руководителями крупнейших комбинатов и строек.
Таким был и Борис Федорович Христич, серб по происхождению, семью которого еще в девятнадцатом веке ветрами истории занесло в Приазовье.
Восемнадцатилетним студентом Московского института имени Губкина он впервые попал в Западную Сибирь, в экспедицию, которой руководил легендарный Фарман Салманов. Это и предопределило его судьбу. Летом 85-го года, когда Лозовский с ним познакомился, он уже несколько лет был лауреатом Ленинской премии, Героем Социалистического Труда, доктором наук, хотя ему не исполнилось и пятидесяти.
Рослый, жилистый, со смуглым, несколько высокомерным лицом, с легкой сединой в черных вьющихся волосах, он словно был подключен к неиссякаемому источнику энергии. Рабочий день у него заканчивался не раньше полуночи, а уже в пять утра перед управлением, размещавшемся в большом рубленом доме на окраине Нижневартовска, только начавшего прорастать из болота белыми кварталами многоэтажек, порыкивал зеленый, плоский, как колорадский жук, вездеход «Газ-47» или тяжело приземлялся, вздымая тучи пыли и листьев, вертолет Ми-8.
И очень понравилась Лозовскому цитата на листе ватмана над столом в его кабинете:
«Если трудности кажутся непреодолимыми, значит близок успех. Анахарсис Клод, IV век до н. э.»
Кто такой Анахарсис Клод, живший в четвертом веке до новой эры, хозяин кабинета не знал. Не узнал этого и Лозовский, хотя позже рылся в энциклопедиях. Но фраза запомнилась своей парадоксальностью и заменила в сознании Лозовского бледный ее аналог из популярного тогда шлягера Аллы Пугачевой: «Если долго мучиться, что-нибудь получится».
При знакомстве Христич отнесся к Лозовскому с некоторой пренебрежительностью, с какой серьезный человек, занятый серьезным делом, только и может относиться к сценаристу фильма «Ты на подвиг зовешь, комсомольский билет». Но потом, почувствовав неподдельный уважительный интерес к себе, оттаял, возил по промыслам, знакомил с мастерами и бригадирами, показывал скважины, как хороший хозяин показывает высокоудойных коров: эта скважина может давать столько-то нефти в сутки, а та столько-то.
Цифры ничего не говорили Лозовскому, он понимал лишь, что это много.
Однажды уточнил:
— Может давать. А сколько дает?
— Столько и дает, — с неожиданной злостью ответил Христич и помрачнел, замкнулся, ушел в себя.
В нем угадывался какой-то надрыв, глубинная раздраженность, причин которой Лозовский не понимал, пока однажды вечером, у костра на таежной заимке, Христича не прорвало. То ли выпито было многовато, то ли накопилось в душе и рвалось наружу. Тогда Лозовский и узнал, что все успехи советских нефтяников, о которых с гордостью рапортовали на съездах, есть результат злостного браконьерства. Месторождение, которое могло работать сто лет, при хищническом выкачивании нефти истощалось за десятилетие, извлекалось не больше пятнадцати процентов запасов, а все остальное оказывалось недоступным по каким-то геологическим причинам, из которых Лозовский уяснил лишь то, что горизонты обводняются и для месторождения это очень плохо. Между тем существуют газлифтный, глубинно-насосный и еще какие-то способы, которые позволяют брать из пластов до девяноста процентов нефти, но никому это не нужно.
— Курвы! — выругался Христич. — Попомни мои слова: наши внуки нас проклянут!
Это было тем более трогательно, что детей у него не было, соответственно и внуков быть не могло. Его жена Наина Евгеньевна, высокая стройная красавица с большими нежными глазами газели, была из Баку, где смешение кровей иногда рождает удивительные женские характеры — с русской своевольностью и восточной преданностью. Она приехала в Тюмень на преддипломную практику, без памяти влюбилась в Христича и сопровождала его во всех сибирских экспедициях, быт которых не слишком-то пригоден для женщин. Скорее всего, как это часто случается, застудила придатки и детей иметь не могла.
Сама проблема нерационального использования природных богатств не вызвала у Лозовского желания немедленно взяться за перо. О проблемах только ленивый не писал, толку от этого было чуть. Но поддержать человека, противостоящего диктату партийных функционеров, главной и единственной целью которых всегда было отрапортовать об успехах, — в этом Лозовский видел свою обязанность журналиста и даже некоторое оправдание своей профессии, в сути своей вполне паразитической. Вернувшись в Москву, он начал обход редакций, соблазняя важностью проблемы.
В «Литературной газете» темой заинтересовались, но как-то вяло. В «Огоньке» все номера были забиты на год вперед. Клюнули в «Известиях». Как и сам Лозовский, в редакции не питали никаких иллюзий насчет того, что выступление газеты поможет решить проблему, но наехать на партноменклатуру показалось соблазнительным в свете провозглашенного Горбачевым обновления, которое еще не стало перестройкой, а существовало лишь в эмбриональном состоянии «интенсификации».
Лозовский предложил назвать статью «Браконьеры». В отделе поправили: «Хозяева и браконьеры». Статья вышла под заголовком «Быть хозяином». Она произвела эффект, настолько неожиданный и для автора, и для «Известий», что случай этот вошел в журналистский фольклор наравне с волком, который пасет овец.
Работая над статьей, Лозовский был уверен, что хищническая нефтедобыча — это местная тюменская самодеятельность, продиктованная руководителям обкома карьерными соображениями. Но, как выяснилось, такая практика была повсеместной. В редакцию пошли письма и телеграммы — из Татарстана, Башкирии, Азербайджана, Казахстана. Отзывы были такого рода, что наконец-то об этом преступном бардаке, за который нужно сажать, заговорили в печати.
Редактор отдела «Известий» Гриша Мартынов, через которого шла статья, сначала ликовал, на летучках демонстрировал пачки писем. Потом притих. Потом начал нервничать.
— Тебе не кажется, что мы сунулись немножко не туда? — поделился он своими ощущениями с Лозовским.
«Немножко не туда» — это было сказано слишком слабо. А насколько не туда — на этот счет Лозовского просветил министр нефтяной промышленности СССР. Он неожиданно вызвал его к себе телефонограммой, два часа, пока шло заседание коллегии, промурыжил в приемной, а потом обрушился с жаром, не растраченным на коллегии:
— Писаки х. вы! Ты хоть понимаешь, что ты наделал, мудак?!
— Я наделал? — огрызнулся Лозовский, давно усвоивший, что хамство — лучший способ отвечать на хамство. — А вы меня расстреляйте. И сразу будет полный порядок. Если это все, что вы хотели мне сказать, я, пожалуй, пойду. Дела, знаете ли.
— Сиди, твою мать! — рявкнул министр.
Причина этого странного вызова и начальственного гнева выяснилась чуть позже, когда министр, поостыв, провел Лозовского в комнату отдыха, налил ему редкого по тем временам шотландского виски, а сам хватанул фужер водки. В статье «Быть хозяином» министр усмотрел намек на то, что это он поощряет практику браконьерства. Это обидело его смертельно. Он вышел из «нефтянки», начинал буровым мастером, с браконьерством боролся как мог, но мог немногое, а точнее — не мог ничего.
— Почему? — спросил Лозовский.
— Он спрашивает! Раньше надо было спрашивать! Перед тем как писать!
Министр выматерился так, что сразу стало ясно, что он действительно выбился наверх из глубин народной жизни, но все-таки объяснил.
То, что Лозовский посчитал местной самодеятельностью Тюменского обкома партии, было не самодеятельностью, а государственной политикой. Нефть выкачивали без меры, потому что не выкачивать не могли. Нефтедоллары питали всю экономику СССР, истощенную собственной неэффективностью, непомерными расходами на оборону, войной в Афганистане и братской помощью угнетенным народам всего мира, ведущим освободительную борьбу.
Но и это было еще не все. Выступление «Известий» имело серьезнейшие политические последствия. Оно нанесло удар по репутации Советского Союза как мировой державы с неисчерпаемыми нефтяными запасами и, следовательно, с безграничными финансовыми возможностями. Запасы-то неисчерпаемы, но русские, оказывается, губят их неумелой эксплуатацией.
Наивно было бы думать, что на Западе об этом не знали. Но статья «Быть хозяином», в которой о проблемах советской «нефтянки» было сказано открытым текстом, подкрепила выводы, сделанные аналитиками госдепартамента США. Это усилило позиции президента Рейгана и позволило ему добиться от конгресса новых ассигнований на программу СОИ, стратегической оборонной инициативы, имевшей целью окончательно обескровить экономику «империи зла».
Когда Лозовский рассказал о разговоре с министром в «Известиях», Гриша Мартынов схватился за голову:
— Ни… себе!
А потом сказал:
— Все. Нам п….ц!
Так и вышло. В «Известиях» попытались срочно организовать «круглый стол» и на нем расставить правильные акценты. В ЦК поступили по-своему.
Лучший способ решить любую проблему — сделать вид, что ее нет. Нет никакой проблемы, и точка.
Выступление «Известий» было признано ошибочным, грубо извращающим положение дел в нефтяной промышленности СССР. Мартынова уволили со строгим выговором с занесением в учетную карточку, главному редактору указали.
Лозовского не исключили из партии единственно по той причине, что членом партии он не был. Ему на некоторое время перекрыли кислород во всех партийных изданиях, Гриша Мартынов перебивался заметками в журнале «Сельская новь». Но оба считали, что легко отделались.
Позже, уже в «Российском курьере», где Мартынов, приглашенный Лозовским, работал ответственным секретарем, они иногда вспоминали эту историю и поражались ее фантасмагоричности. Журналист написал правдивую на все сто процентов статью. Редактор ее опубликовал. И ни тот, ни другой даже на мгновение не задумались, а в чем, собственно, их вина и почему они должны радоваться легкости наказания.
— А ведь это мы с тобой развалили Советский Союз, — сказал однажды Мартынов. — Нас извиняет только одно. У нас не было таких серьезных намерений.
Для Бориса Федоровича Христича вся эта история имела последствием то, что его без шума убрали с должности начальника управления. Как тогда говорили — методом ударной возгонки: перевели в Москву, дали хорошую квартиру и назначили директором научно-исследовательского института нефтяной промышленности.
Наина Евгеньевна, прожившая всю жизнь в тайге, сияла. Больше всего ее восхищало, что в Москве нет комаров. Муж ее восторгов не разделял. Перед ним открывалась уверенная академическая карьера, но он уже был заражен вирусом правдоискательства. Получив доступ ко всей информации о положении в «нефтянке», он бомбардировал докладными записками Совмин, Госплан и Политбюро, писал Горбачеву, а всех, кто пытался его хоть немного утихомирить и воззвать к его здравому смыслу, воспринимал как личных врагов.
Время от времени приезжая к нему, Лозовский с грустью наблюдал, как этот сильный, талантливый, неукротимый человек, хозяин тайги, превращается в неврастеничного диссидента в худшем варианте — много говорящего, много пьющего, способного слышать только себя.
Кончилось это тем, чем и должно было кончиться. После интервью, которое Христич дал корреспонденту «Радио Свобода» Марку Дейчу, спровоцировавшему его на высказывания о политике Горбачева, его отстранили от руководства институтом и вызвали в Комитет партийного контроля. Христич швырнул на стол председателя КПК партбилет, бросил квартиру и уехал из Москвы неизвестно куда.
Лозовский отловил Марика и набил ему морду. Это его развлекло, но тяжести с души не сняло. В том, что с Христичем произошло, он считал виноватым себя.
С тех пор он ничего не слышал о Христиче. Узнав из письма Кольцова в «Российский курьер», что он генеральный директор компании «Нюда-нефть», Лозовский сначала обрадовался. Хозяин тайги вернулся в тайгу, снова оказался при своем деле. И то, что дохлая компания «Нюда-нефть» под его руководством всего за три года выбилась в лучшие, что производительность скважин там в среднем в три раза выше, чем по всей Тюмени, казалось вполне естественным.
Вряд ли у Христича были, как предположил Эдик, какие-то данные разведочного бурения, о которых никто не знал. А вот то, что он применил новые технологии нефтедобычи, о которых говорил в памятный вечер на таежной заимке, было похоже на правду.
Но информация о том, что на Христича заведено уголовное дело за неуплату налогов, заставило Лозовского умерить свою радость. Он знал, что Борис Федорович, как и большинство крупных руководителей в те времена, экономикой не интересовался и все эти дела всегда передоверял своим замам. К задержке налоговых отчислений в бюджет он никак не мог быть причастен. А это значило, что его подставили. Небрежное «Уладим» нефтебарона Лозовского не успокоило. Если Христич не знает своей вины, он никогда не напишет в налоговую полицию покаянного заявления, на основании которого можно прекратить уголовное преследование.
Не тот человек.
А если дело не будет прекращено — что? От двух до семи лет?
При случае Лозовский намерен был узнать у Кольцова, удалось ли ему уладить дело и как. И вот случай представился. Но сейчас Лозовского волновало совсем другое.
Тюрин сказал: «Если мы правы, они сами на тебя выйдут».
Они вышли.
Лозовский спросил:
— Когда вы говорите, что мы встретились в таком необычном месте и при таких необычных обстоятельствах, что вы имеете в виду?
— Кладбище, — ответил Кольцов. — Смерть.
— Вот как? — холодно удивился Лозовский. — Не знаю более обычного места, чем кладбище. В городе может не быть аэропорта, магазина, даже пивной. Но кладбище есть всегда. А смерть… Вы считаете себя бессмертным?
IV
Еще при первой встрече в Москве Лозовский обратил внимание на странную малоподвижность лица Кольцова. Сейчас, в рассеянном свете угасающего зимнего дня, оно выглядело серой маской, даже мороз не тронул его румянцем. Это было лицо человека, вся жизнь которого проходит в кабинетах с кондиционированным воздухом, с предупредительными референтами и профессиональными сотрудниками, на которых не нужно повышать голоса и даже выражать неудовольствия соответствующей гримасой.
На слова Лозовского, мрачноватую двусмысленность которых сам он понял только после того, как их произнес, Кольцов не прореагировал — будто и не услышал.
— Отпустите машину. Вас отвезут в аэропорт. Нам нужно поговорить о делах.
Откуда-то возник молодой человек с быстрыми внимательными глазами — охранник, с которым Кольцов приезжал в «Правду», предупредительно открыл перед Лозовским заднюю дверь джипа.
— Прошу, — пригласил Кольцов, даже в мыслях, вероятно, не допуская возможности отказа.
Лозовский высокомерно, сонно посмотрел на него с таким видом, будто не понимает, о чем им говорить, потому что никаких дел у него с нефтебароном нет. Но из вежливости снизошел:
— Минутку. Мне нужно закончить свои дела с Эдуардом.
Он прошел к «Ниве», возле которой топтался Эдик, отметив, как под огненным мехом шапки недоуменно привздернулись черные брови нефтебарона. Забрав из салона свою дорожную сумку, пожал журналисту руку и дал визитную карточку, выполненную по эскизу одного из лучших дизайнеров Москвы и отпечатанную во Франции на плотной, тонкого тиснения, голубоватой бумаге «верже».
— Рад был познакомиться, Эдуард. Спасибо за помощь. Будешь в Москве — заходи.
Эдик уважительно рассмотрел визитку и с сомнением покачал головой:
— Не знаю, когда я буду в Москве. Слишком большая стала Россия. Раньше два часа — и в столице. А сейчас на билет нужно копить месяц. Владимир Иванович, я вот что хочу сказать…
— Знаю. Хочешь стать собкором «Курьера». Подумаем.
Эдик неожиданно покраснел и растерянно, со жгучей обидой посмотрел на Лозовского:
— Да вы что?! Владимир Иванович! Вы что?! Вы думаете, я только из-за этого… Вот все вы, москвичи, такие!.. Все!.. Все вы…
— Ну-ну, кто?
— Говно!
Эдик в клочки разорвал визитку, швырнул обрывки на снег и полез в «Ниву». Лозовский ухватил его за плечи и вынул из машины, стараясь не выронить Эдика из тулупа. Тот отбивался:
— Пустите меня! Отвалите! Отстаньте!
Материализовался охранник:
— Разрешите помочь?
— Обойдусь.
— Имею приказ.
— Пошел на…!
Охранник исчез.
Лозовский показал Эдику на обрывки визитки и строго предупредил:
— Ты разорил меня на полтора доллара. Больше этого не делай. А теперь выкладывай. О Степанове, я правильно понял?
— Да, — хмуро кивнул Эдик. — Я так думаю, что Степаныч все-таки встретился с Христичем. Еще в первый приезд. У него в очерке было про его кабинет. Типа простой. И про надпись на стенке. Насчет того, что если тебя прижало, то скоро будешь на льду.
— На каком льду?
— Ну, в шоколаде. В порядке. Цитата из какого-то грека.
— Понял. Дальше.
— Выходит, Степаныч был у него в кабинете, правильно? А кто его пустит, если нет хозяина?.. Это одно. Другое вот что. Смурной был Степаныч. Улетел веселый, прилетел смурной. Сказал: буксует очерк. Но я сейчас думаю, дело не в очерке. Узнал он что-то от Христича. Как вы сказали: чего ему знать не следовало.
— Так, — проговорил Лозовский. — Слушай меня внимательно. С этой минуты ты собкор «Российского курьера» по Тюменской области. Ты сказал, что у Христича дом где-то на югах. Твое первое задание: узнать адрес.
Он достал еще одну визитку, написал два номера:
— Это мой домашний, это мобильный. — Немного подумал и приписал еще номер. — Мобильный Тюрина. На всякий пожарный. Если что, он меня найдет. Тюрин Павел Петрович. Он же Павел Майоров.
— Знаю, — кивнул Эдик. — Я читал его корреспонденции в «Курьере».
— И как тебе они? — заинтересовался Лозовский.
— Информативно. Но словарный запас маловат.
— А вот этого ему никогда не говори. Читал, информативно. И все. Понял?
— Обидится?
— Огорчится. И еще. Банк, через который «Союз» проводит платежи…
— Знаю, — кивнул Эдик. — «Союз-кредит». Карманный банк Кольцова. Он обслуживает только «Союз».
— В середине ноября у них был сбой в компьютерной системе. На шесть суток. Хотелось бы знать, был или ничего не было. Но это, пожалуй, тебе не по силам. Так что считай, что это не задание, а пожелание.
— Обижаете, Владимир Иванович. Нет ничего проще. У меня там знакомая работает операционисткой.
— Хорошая знакомая?
— Более чем. У меня даже возникают насчет нее серьезные намерения. Но я их стараюсь давить. Пока удается.
— По-моему, мы получили в Тюмени неплохого собкора, — заметил Лозовский.
— Спасибо, шеф. Постараюсь соответствовать.
— Действуй. И сразу мне. Звони в любое время дня и ночи.
— Ночью не получится, — с сожалением сказал Эдик. — Телефон мне никак не поставят. А на коммерческой основе — пупок развяжется.
Лозовский протянул ему свой мобильник:
— Держи. Редакционное имущество. Обращайся бережно. Пиво им не открывай, орехи не коли, в собак не швыряй. Счет будешь присылать, оплатим. И вот что еще, Эдуард. Про то, что ты ищешь адрес Христича, не должен знать никто. Никаких прямых расспросов. Только окольные. Отнесись к этому очень серьезно. Как-то не улыбается мне отморозить уши на твоей могиле.
— Вы думаете… даже так?
— Ты мне что сказал про Тюмень? Так вот я говорю тебе то же самое.
— Понял, Владимир Иванович. Извините меня.
— За что?
— Ну, что назвал вас говном.
Лозовский усмехнулся:
— За правду не извиняются.
Он вернулся к «лендкрузеру». Охранник открыл перед ним дверь джипа и занял место рядом с водителем.
Кольцов приказал:
— В город.
V
За двадцать с лишним лет журналистской работы Лозовский вдоль и поперек объехал весь Советский Союз. Каждый город, в котором он побывал, запоминался какой-то одной деталью, а эта деталь вытаскивала из памяти все остальное. В заполярном Норильске это были капитальные двухэтажные помойки. В Минске белые лебеди на туманном озере. В Барнауле пышные, непередаваемой вкусноты караваи. В Термезе комары, злобные, как крокодилы.
Тюмень была из тех городов, которые не оставили в памяти ничего. Как Челябинск, Магнитогорск, Комсомольск-на-Амуре, Орск. Оказавшись в них, Лозовский ощущал себя так, будто взял в руки книгу, про которую точно знал, что читал ее, но про что эта книга, не помнил решительно.
Заводские трубы, нефтехранилища, забитые цистернами железнодорожные пути, деревянные окраины и безликий каменный центр той уныло правильной планировки, по сравнению с которой даже новые типовые кварталы казались дерзким архитектурным изыском.
Но теперь, глядя на город через тонированные стекла джипа, Лозовский подумал, что зацепка останется: современные офисы нефтяных компаний с известными всей России названиями-брендами — «ТНК», «ЮКОС», «РОСНЕФТЬ», «СИБ-ОЙЛ». На фоне облезлых домов, среди улиц с разбитым асфальтом, с нечищенными по случаю прошедших новогодних праздников тротуарами, по которым спешили с работы люди в черном, они выглядели вызывающе, самодовольно, нагло.
Лозовский предполагал, что «лендкрузер» пристанет к одному из таких офисов, но джип миновал центральную площадь с помпезным зданием бывшего обкома партии, а ныне администрацией губернатора, свернул в старую часть города и притормозил возле недавно отреставрированного трехэтажного особняка с кариатидами на фасаде.
От улицы особняк отделяла высокая кованая ограда, от Ворот к подъезду вела расчищенная от снега аллея с маленькими елками и стилизованными под старину фонарями. Так и виделись кошевы с медвежьими полостями и лакированные санные кареты, подвозящие к особняку губернских дам и господ, имеющих быть у предводителя дворянства на благотворительном балу в пользу сироток.
Патриархальную гармонию нарушали лишь тарелка спутниковой антенны и особенно вывеска «Союз», уместная на здании обкома, но никак не на крыше этого особняка. Она не вязалась ни с кариатидами, ни со спутниковой антенной, ни с самой Тюменью, уже со скрипом вплывшей, как старая баржа, в новые времена. Странным образом она мгновенно превращала историю в винегрет.
Лозовскому почему-то сразу вспомнился твердокаменный коммунист Зюганов, вылезающий из шестисотого «Мерседеса».
Аббревиатура ОАО «Союз», нейтрально выглядевшая на бумаге, здесь била в глаза своей претенциозностью и обнаруживала в человеке, который выбрал для своей компании это название, амбиции те еще. «Союз» — не хухры-мухры!
— Симпатичный особнячок, — отметил Лозовский тем тоном, каким в преддверии серьезного разговора делают замечания посторонние, попутные. — А вот вывеска не смотрится — не на месте.
— Мы строим офис в Москве. Там она будет на месте, — ответил Кольцов так же попутно.
В просторном, обставленном современной добротной мебелью кабинете на втором этаже особняка, куда они поднялись по мраморной лестнице, покрытой красным ковром, Кольцов указал Лозовскому на глубокое кожаное кресло, а сам остался стоять возле письменного стола.
Без пальто и шапки он оказался неожиданно маленьким и напомнил Лозовскому атомный ледокол «Ленин», который он однажды видел в порту Мурманска и который поразил его своими игрушечными размерами. Ему объяснили, что это не сам «Ленин», а его точная копия — сателлит, вывозящий отходы ядерного топлива.
Такой же маленькой копией самого себя был и Кольцов — копией того Кольцова, каким он вырисовывался из составленной Региной Смирновой справки, каким казался партнерам, конкурентам и, возможно, самому себе: известным тюменским нефтепромышленником, крупным бизнесменом, президентом уверенно набирающей силу финансово-промышленной группы «Союз» — одного из самых агрессивных игроков на нефтяном рынке России.
Кольцов сразу приступил к делу.
— Я разочарован, Лозовский. Я очень разочарован, — заговорил он, для убедительности пристукивая по столу костяшками пальцев. — Я сделал господину Попову серьезное предложение и был вправе рассчитывать, что и ко мне отнесутся столь же серьезно. Вместо этого…
— Притормозите, — остановил его Лозовский. — Какое предложение вы сделали господину Попову?
— Он не сказал вам?
— Нет.
— Почему?
— Вероятно, не счел нужным.
— В таком случае не уверен, что это следует делать мне.
Лозовский поднялся из кресла, одернул пиджак, поправил галстук и улыбнулся самой обаятельной улыбкой, на какую был только способен.
— Господин Кольцов, встречу с вами я буду вспоминать долго и с удовольствием. Кофе у вас был замечательный. А коньяк так просто слов нет. Никогда такого не пил. И когда я говорю «никогда такого не пил», это и значит, что я никогда такого не пил. А теперь распорядитесь вызвать такси. За такси я заплачу сам.
Мгновение помедлив, Кольцов нажал кнопку звонка.
Бесшумно возникла секретарша, подтянутая, средних лет дама в строгом английском костюме.
— Кофе и коньяк для гостя.
— И бутерброд, — подсказал Лозовский. — С ветчиной. Большой. Можно два.
Дама удалилась. Кольцов обошел стол, нажал клавишу интеркома:
— Зайдите.
Появился молодой референт, каких Лозовский немало повидал в пресс-службах крупных компаний — знающих себе цену, уважающих патрона без подобострастия, предупредительных без угодливости, вполне столичного вида. И все же некий перебор в нем был: в слишком модном костюме, в слишком модном галстуке, в модных туфлях на высоком скошенном каблуке, в чуть-чуть излишней самоуверенности — налет провинциальности, какой Лозовский отметил и в Кольцове, когда тот в фойе «Правды» вознамерился поцеловать руку Милене Броневой. В фойе «Правды» руки женщинам не целуют.
— Шеф?
— Ситуация в «Российском курьере».
— Я докладывал.
— Повторите.
Референт покосился на Лозовского, вновь свободно развалившегося в глубоком кресле, и вопросительно взглянул на Кольцова.
— Слушаем, — кивнул тот, давая понять, что при Лозовском говорить можно, сам занял свое кресло и как бы утонул в нем, слился с мебелью, стал частью кабинета. Но сесть сотруднику не предложил, что было, по всей вероятности, необычно и заставило референта подобраться.
— Влиятельный московский еженедельник. Политическая ориентация умеренно-центристская. Объем двадцать четыре полосы. Выходит с января девяносто четвертого года. По данным прошлого года тираж сто двадцать тысяч экземпляров. Распространяется в основном по подписке. Ориентирован на деловые круги. Рейтинг стабильно высокий. Последнее время несколько снизился. В штате тридцать два журналиста. Большая сеть нештатных корреспондентов в Москве и на местах.
— Финансовое положение?
— Крайне неудовлетворительное. Пакет акций журналистского коллектива заложен в банке. Контрольный пакет у московских властей — у АФК «Система». Блокирующий, двадцать пять процентов плюс одна акция, у одного из сотрудников.
— У кого?
— Некто Лозовский. Шеф-редактор отдела расследований. Профессионален. Очень хорошо информирован. Беспринципен. Самовлюблен. Считает себя лучшим журналистом Москвы. По складу характера хам.
— Хам? — заинтересовался Лозовский. — Странно. А мне он показался воспитанным человеком. Почему же он хам?
— Комплекс неполноценности, — вежливо пояснил референт и продолжил, обращаясь к шефу: — Уязвленное честолюбие — рвался стать главным редактором, но не стал. Неуправляем. Для налаживания контактов не пригоден. В этом смысле больше подходит…
— Достаточно. Менеджмент?
— Генеральный директор — Броверман. В редакционную политику не вмешивается. Главный редактор — Попов…
Дверь приоткрылась, всунулась девичья мордашка:
— Можно?
Впорхнула молоденькая секретарша с подносом, накрытом крахмальной салфеткой, по знаку Кольцова поставила поднос на журнальный стол рядом с креслом Лозовского. Под салфеткой оказался кофейный сервиз, бутылка «Боржоми», бутылка коньяка «Хеннесси» и тарелка с двумя бутербродами с красной икрой.
Бутерброды были обширные, на белых подрумяненных тостах, в потеках сливочного масла, с густым слоем икры. При виде их Лозовский невольно сглотнул слюну и вспомнил, что с утра ничего не ел. Но рюмка почему-то была только одна и только один фужер.
— Ветчины не было, извините.
— Переживу.
Обернув бутылку «Хеннесси» салфеткой, она хотела наполнить рюмку, но Лозовский решительно возразил:
— Не сюда. Сюда, — показал он на фужер. — А сюда — для вашего шефа.
Секретарша сделала большие глаза и шепотом сообщила:
— Он же не пьет.
— Совсем? — тоже шепотом удивился Лозовский.
— Совсем.
— Это ужасно. Спасибо, деточка. Я привык к самообслуживанию.
С этими словами набуровил треть фужера коньяка, махнул его крупным глотком и занялся бутербродом.
Секретарша выпорхнула.
— Продолжайте, — обратился к референту Кольцов. — О Попове подробней.
— Пятьдесят лет. Образование МГУ, Академия общественных наук. Человек команды, но слишком прямолинеен, тонкостей не улавливает. Отсюда проколы. Летом девяносто девятого года сделал ставку на связку Примаков — Лужков. Ошибку понял, но поздно. «Курьер» — последняя возможность быть на плаву. Готов лечь под кого угодно при условии, что останется главным редактором.
— Положение в редакции?
— Прочное. Имел место конфликт с Лозовским. Сейчас отношения наладились. Года два назад мэр Лужков приказал уволить Попова. Лозовский увольнение заблокировал.
— Следовательно, Попов и Лозовский одна команда?
— Да, шеф. Друзьями они не стали, но у них нет выбора. Когда корабль тонет, все гребут в одну сторону. А их корабль тонет.
— Все?
— Все.
— Спасибо. Вы уволены.
Референт превратился в ошарашенный вопросительный знак.
— Но…
— Идите получите расчет.
— Шеф!
— Свободны.
— Круто! — оценил Лозовский, когда референт, низведенный до многоточия, мелким горохом высыпался из кабинета.
— В бизнесе ошибки недопустимы. Мелкие ошибки недопустимы особенно. Их трудно отследить. Крупные ошибки прогнозируемы. Самые грандиозные проекты рушатся из-за мелких ошибок.
— Вы прямо как мой старшина в учебке, — отметил Лозовский, покончив с одним бутербродом и берясь за второй. — Он всегда говорил: «Рядовой Лозовский, мне до феньки, что пуговица у тебя болтается на сопле. Но сегодня ты потеряешь пуговицу, а завтра затвор от карабина. Два наряда вне очереди!» Он говорил, конечно, не «до феньки», более выразительно, но смысл тот же.
— Ваш старшина был глубоко прав. Я уже понял, что мы неправильно оценили ситуацию. В чем?
— Вы правильно оценили ситуацию. Если бы это была фирма. В журналистике другие приоритеты. Не факт, что все бросаются дружно грести, когда корабль тонет. Бывают случаи, когда лучше дать ему потонуть. Чтобы он не достался врагу. Фразеология советская, но вполне уместная в фирме «Союз». С чего это вы так назвали свою компанию?
— Вернемся к нашим делам, — вновь продемонстрировал Кольцов свою способность слышать только то, что желал слышать. — Господин Попов ввел меня в курс проблем «Российского курьера». Он предложил мне купить у московского правительства контрольный пакет акций «Курьера»…
— И отдать ему в доверительное управление? — предположил Лозовский, наливая кофе в тончайший кузнецовский фарфор.
— Он на это рассчитывает.
— Вы обещали?
— Я не исключил эту возможность. Но позже принял другое решение. Сейчас медиа-бизнес меня не интересует. Я предложил следующий вариант. Я покупаю типографию в Красногорске… Вы слышали о ней?
— Я слышал о ней столько, что уже не верю в ее существование. Это миф, рожденный воспаленным воображением Бровермана.
— Это не миф. Типография существует, покупка ее реальна. Так вот, я покупаю типографию, вы печатаете в ней «Российский курьер» по минимальным расценкам — по символическим. Разумеется, не вечно. До тех пор, пока «Курьер» не выйдет на самоокупаемость.
— Вы только что сказали, что вас не интересует медиа-бизнес.
— Типография — хорошее вложение капитала. При грамотном руководстве это очень прибыльное предприятие. Один мой знакомый, лондонский издатель, говорит так: «Мы печатаем не книги, мы печатаем деньги».
— Сэр, — добавил Лозовский.
— Сэр?
— Так говорит ваш лондонский знакомый. «Мы печатаем не книги, мы печатаем деньги, сэр».
— Вы все время пытаетесь увести разговор в сторону, — заметил Кольцов. — Почему?
— Я расслабился. Бутерброды были хороши, коньяк хорош. А вот кофе не очень. Только не спешите увольнять секретаршу.
Просто пусть сменит сорт. Рекомендую «Амбассадор». — Лозовский промокнул губы и бросил салфетку на поднос. — Я вас внимательно слушаю.
— Такое предложение я сделал господину Попову. Серьезное предложение. Полагаю, вы не будете этого отрицать.
— Оно не просто серьезное. Оно характеризует вас как очень остроумного человека. Одним выстрелом вы убиваете двух зайцев. Удачно размещаете капитал и получаете рычаг давления на «Российский курьер». Что ценно — не афишированный. Сегодня тарифы символические, а завтра очень даже не символические. Финансовая узда. Браво, господин Кольцов. Мысленно аплодирую.
— Вы всегда подозреваете партнеров в задних мыслях?
— Да. А вы?
— Остановимся на том, что мое предложение серьезное. Оно решает сегодняшние финансовые проблемы «Курьера». О том, что будет завтра, будем говорить завтра. В ответ я попросил совсем немного: опровергнуть интервью генерала Морозова в адекватной форме. Господин Попов предложил сделать это в форме очерка о моем бизнесе. Не скажу, что эта идея мне очень понравилась. Реклама никогда не бывает лишней, но лишь в том случае, если реклама умная. Попов уверил меня, что очерк напишете вы. Это была единственная причина, по которой я согласился.
— Если вы спросите, люблю ли я комплименты, честно скажу: да. Продолжайте.
— И что же я узнаю? Вы перепоручили дело местному журналисту. Я ничего не имею против журналиста Степанова. Он произвел на меня хорошее впечатление. Серьезен, обстоятелен. Знает проблему, владеет историей вопроса. В целом мне понравился очерк, который он написал.
— Вы читали очерк?
— Да. Он показал мне первый вариант. Попросил дать свои замечания. Я дал.
— У вас сохранился экземпляр?
— Где-то есть. Ксерокопия. Оригинал я вернул Степанову со своими пометками. Встретиться с ним не смог, так как срочно улетел на переговоры в Лондон. В целом, повторяю, очерк мне понравился. Даже очень понравился…
— Не здесь бы нам вести этот разговор! — резко перебил Лозовский. — Не здесь!
— Где?
— На кладбище. Над могилой журналиста Степанова, очерк которого вам понравился!
— Понимаю ваши чувства, — проговорил, помолчав, Кольцов. — Да, понимаю. В свое оправдание могу сказать лишь одно: я только вчера вернулся из Лондона и узнал, что произошло. Поэтому мы не смогли принять участия в похоронах.
Мы выплатим вдове единовременное пособие, позаботимся о памятнике. Сыну Степанова назначим ежемесячную стипендию в сто долларов. Он будет получать ее до окончания института.
Соответствующие распоряжения мной уже отданы. Поверьте, я искренне сожалею. Но и со Степанова вины не снимаю. Не хочется об этом говорить, но приходится. Мы устроили ему поездку в Нюду, дали вертолет, мой личный вездеход, квалифицированное сопровождение. Главный инженер «Нюда-нефти» бросил все дела и три дня возил его по промыслам. Все показал, все рассказал. Не понимаю, с чего вдруг Степанову взбрело в голову лететь в Нюду еще раз. Никого не предупредил, в вертолет с промысловиками проник, как партизан. В Нюде не пришел к руководству, никому не представился. Никто даже не знал, что он появился в поселке. Как мы могли обеспечить его безопасность? Не понимаю. Появились вопросы — приди, спроси. Нет меня — есть мои заместители.
— Он полетел в Нюду, чтобы встретиться с Христичем.
— Борис Федорович не встречается с журналистами. Вашего брата он на дух не переносит. Не знаю, чем это вызвано, но это так. И Степанов это знал — я его специально предупредил.
— Он стал жертвой профессиональной добросовестности.
— Он стал жертвой профессиональной распущенности! — с прорвавшимся раздражением парировал Кольцов. — Пить неизвестно где, неизвестно с кем — на это способны только российские журналисты. А потом бегаете по Тюмени и кричите, что вас убивают. Да кому вы нужны, чтобы вас убивать? Дешевле купить.
— Не всегда.
— Прошу извинить. Я не имел в виду вас. Вернемся к проблеме. Интервью генерала Морозова не опровергнуто, это продолжает наносить нам ущерб. Котировка акций «Нюда-нефти» остается недопустимо низкой, проявилась тенденция к снижению курса акций «Союза». Вы можете предложить решение?
— Нет. Это ваша проблема. — Лозовский взглянул на часы. — Мне пора.
— Не спешите, успеете. Давайте говорить как деловые люди. При каких условиях вы воспримите ее как свою проблему? Я готов обсудить их со всей серьезностью.
— Они вам не понравятся.
— Но эти условия есть?
— Есть.
— Какие?
— Я хочу видеть убийц Степанова. В тюрьме. Или в могиле. Мне это все равно. Меня не колышет законность. Меня колышет справедливость.
— Опять вы за свое! Да никто вашего Степанова не убивал!
— Правильно, я опять за свое, — подтвердил Лозовский. — Объясню почему. Как я понял, вы не пьете?
— Нет.
— Совсем?
— Совсем.
— Никогда?
— Никогда.
— Почему?
— Мне это не интересно.
— А теперь представьте себе такую ситуацию. Однажды я узнаю, что вы напились, ввязались в драку и вас убили. Какой вопрос сразу возникнет у меня?
— «Кто?»
— Нет. «Зачем?»
— Вы хотите сказать…
— Да, это я и хочу сказать. Степанова убили. Алкоголь, который обнаружили в его желудке при вскрытии — туфта, попытка представить убийство как несчастный случай по пьянке. Расчет простой: общеизвестно, что все журналисты пьют. Не все, господин Кольцов.
— Вы говорите так, будто подозреваете в убийстве меня.
— Я этого не сказал. Это сказали вы.
— Чушь! Я был заинтересован, чтобы Степанов доработал очерк и опубликовал его в «Российском курьере». Это решало мои проблемы. Сами посудите: какой мне резон в смерти журналиста?
— Он мог узнать лишнее.
— Лишнее? О чем вы говорите? Чтобы узнать лишнее о самой захудалой компании, нужна экономическая разведка. Она есть в любой серьезной корпорации, в ней работают десятки профессионалов. А тут появляется журналист Степанов и за два дня узнает лишнее! Лишнее — что? Выскажите хоть какое-нибудь предположение, чтобы я понял, что имею дело с серьезным журналистом, а не с безответственным болтуном!
— Он мог узнать, что на промыслах добывают неучтенную нефть и гонят налево.
— У вас больное воображение, Лозовский. Вы никогда этого не докажете. Потому что невозможно доказать того, чего не было и быть не могло! Неучтенка! Да нас проверяли десятки раз! И если бы обнаружили хотя бы тонну неучтенки, я бы сидел не здесь, а в тюрьме!
— А я не собираюсь ничего доказывать. Вот что появится в ближайшем номере «Курьера» на первой полосе: «В поселке Нюда убит наш собственный корреспондент. Он собирал материал для очерка о фирме „Союз“ и ее дочерней компании „Нюда-нефть“». И все. Здесь каждое слово правда. Даже если вы наймете команду лучших юристов, они не смогут обвинить нас в диффамации. «Шапка» будет семьдесят вторым кеглем. Знаете, как выглядит семьдесят второй кегль? — Лозовский показал пальцами размер кегля: — Вот так. Такими буквами будет набрана «шапка». А теперь я вам скажу, какой будет «шапка». В ней будет всего два слова: «За что?» Как отреагирует на это биржа?
— Это шантаж!
— Да.
— Чего вы добиваетесь?
— Я вам уже сказал. Я хочу, чтобы убийцы Степанова получили свое. Я хочу, чтобы вы поставили на уши доблестную тюменскую милицию во главе с ее начальником. Я не могу этого сделать. Вы можете.
— А ваше намерение обратиться в Генеральную прокуратуру России?
— Одно другого не исключает. Но мы знаем, что такое Генеральная прокуратура России. Она способна разбираться только с собственными генеральными прокурорами. Мне не нужен процесс. Мне нужен результат. Тюменская милиция сможет получить результат. И достаточно быстро. Если у нее будут стимулы. А стимулы ей создадите вы. После этого я восприму вашу проблему как свою.
— Мне не нравится ваш тон. Но в вашей позиции есть логика. Договорились. Я создам стимулы для нашей милиции. Но сначала разберусь сам.
— Только не пытайтесь решить свою проблему в обход меня, — предупредил Лозовский, вставая. — Если я об этом узнаю, а я узнаю немедленно, Попов в тот же день останется без работы.
— У вас всего лишь блокирующий пакет «Курьера», — напомнил Кольцов. — Этого мало, чтобы уволить главного редактора. Вы не сможете этого сделать.
— Смогу, — возразил Лозовский. — Юрий Михайлович Лужков не забывает обид. Ему понравится мое предложение поставить во главе «Курьера» своего человека. Я даже знаю этого человека.
— Почему вы не сделали этого раньше?
— Как раз потому что я его знаю. Но теперь сделаю.
— И отдадите «Курьер» в чужие руки?
— Да. Последнее время я все чаще думаю: а зачем мне «Курьер»? Последнее время я все меньше понимаю, что такое журналист в России.
Откинувшись к спинке кресла, Кольцов внимательно и как бы с любопытством посмотрел на Лозовского:
— С нашей первой встречи в «Правде» я чувствую ваше неприязненное отношение ко мне. Такое впечатление, что вы невзлюбили меня с первого взгляда. Почему?
— Что вы, господин Кольцов, вы ошибаетесь, — заверил Лозовский. — Я как только увидел вас, так сразу подумал: вот человек, с которым мы будем дружить домами!
— А если серьезно?
— Вы любите тех, кто подставляет ваших друзей?
— Разумеется, нет.
— Я тоже.
— Кого я подставил?
— Бориса Федоровича Христича.
— Он ваш друг?
— Не могу на это претендовать, для меня это слишком большая честь. Он один из двух самых уважаемых мной людей.
— Кто второй?
— Николай Иванович Рыжков.
— Тот самый? Председатель Совета Министров СССР?
— Да, тот самый, — подтвердил Лозовский.
— Вы с ним знакомы?
— Мы пили с ним водку. В Спитаке.
Кольцов нажал клавишу интеркома:
— Машину для господина корреспондента.
В комфортабельном мерседесовском микроавтобусе, на котором Лозовского отправили в аэропорт, его не покидало ощущение, что он упустил что-то очень важное. Оно было не в содержании разговора, не в обстановке кабинета Кольцова, удручающе безликого, как и его хозяин, даже не в вышколенности персонала, от которой веяло армейской муштрой, дрессурой. Это было как запах. Нечто. Ничто. Но все же имевшее быть. Может быть — главное.
И лишь когда в сгустившихся морозных сумерках показались огни аэропорта «Рощино», Лозовский понял. За весь разговор Кольцов ни разу не улыбнулся. Даже не усмехнулся. Он не знал, что это такое. Он был лишен чувства юмора. Начисто. Как лишен его камень. Как лишен его волк. Как лишены его живущие своей жизнью миллиарды долларов, к которым был причастен Кольцов.
Миллиарды!
Теплый, унизительный, парализующий страх на мгновение охватил Лозовского. Такой же, от какого он обомлел и едва не обмочился тогда, в Афгане, в вертолете, когда до него дошло, что он только что, час назад, проехал по минному полю. Много лет, особенно с похмелья, его преследовало жуткое ощущение бездны, в которую он заглянул. Сейчас бездна была не сзади. Она была впереди. Она была рядом.
Как смерть, которая превращает автобиографию человека в житие, а биографию в предисловие к некрологу.
«Он был журналистом. Это была его профессия, его образ жизни и образ мысли. (Потому что ни к какой другой деятельности он был неспособен из-за лени и врожденного верхоглядства.) Он никогда не уклонялся от выполнения профессионального и человеческого долга — так, как его понимал. (А когда уклонялся, всегда находил этому оправдания, потому что сознавал меру своих возможностей).
На страшных руинах Спитака, на еще более страшных развалинах домов в московских Печатниках, в перепаханной войной и переполненной злобой Чечне и на Дубровке, куда выплеснулась животная жестокость этой войны, — во всех эпицентрах беды, куда приводила его профессия, он остро ощущал нарастающее неблагополучие мира. (Но все же надеялся, что его самого минует чаша сия.) Он был…»
Усилием воли Лозовский стряхнул с себя наваждение. Наваждение это. Морок. Вот и все. Но холодок остался. Озноб, как после трех суток дежурства возле Театрального центра на Дубровке.
Он уже стоял в очереди на регистрацию, когда по радио объявили:
— Пассажира Лозовского, вылетающего в Москву, просят подойти к справочному бюро.
Возле табло его ждал охранник Кольцова. В руках у него был большой желтый конверт с логотипом ОАО «Союз», заклеенный скотчем.
— Велено передать.
— Что это?
— Не мои дела.
— Спасибо.
Охранник не уходил. Смотрел так, словно хотел запомнить Лозовского. Словно оценивал, на что тот способен.
— Что-то еще?
— Есть, — кивнул охранник. — Ты вот что, москвич. Ты больше не посылай меня на… Не советую. Договорились, да?
— Ах, как я вас понимаю! — мгновенно отреагировал Лозовский на его наглый, угрожающий тон. — Мне тоже очень не нравится, когда меня посылают на… Но у меня репутация хама, мне приходится ее поддерживать. И потому вынужден сказать вам со всем моим уважением: пошел на…!
В самолете он открыл конверт. В нем была ксерокопия очерка Степанова с пометками на полях. Пометки, как понял Лозовский, были сделаны рукой Кольцова.
Очерк назывался «Формула успеха».
Глава четвертая. Формула успеха
I
«Он выпрыгнул из кабины вездехода, закуржавевшего, как лошадь-монголка после долгого перехода по зимней тайге.
Высокий, с красивым смуглым лицом, с густой серебряной изморозью в длинных вьющихся волосах, когда-то черных, как вороново крыло, а теперь навечно обметенных полярными вьюгами.
Борис Федорович Христич. Генеральный директор компании „Нюда-нефть“. Человек-легенда.
След вездехода уходил к северу по заснеженному руслу реки Нюды, терялся в распадках и болотах Самотлора, где день и ночь кланяются тундрам тысячи „качалок“ „Нюда-нефти“ и стоят вагончики промысловиков, по самые крыши заметенные декабрьскими буранами. След был таким же бесконечно длинным, непростым и прерывистым, как и судьба этого человека…»
«Николай Степанович!
„Качалок“, как Вы называете штанговые глубинные насосы, а промыслах „Нюда-нефти“ не тысячи. Их меньше. Лучше написать просто: „кланяются тундрам 'качалки' “.
У читателей „Российского курьера“ может сложиться неверное представление об условиях, в которых трудятся рабочие „Нюда-нефти“. Правильнее будет так: „стоят современной конструкции вагончики промысловиков, в которых есть все условия для нормальной жизни людей: горячий душ, биотуалеты, телевизоры, оборудованные микроволновыми печами кухни“.»
«„Самотлор“ — не просто географическое название. Это веха в нашей истории. Такая же яркая, как затертые от назойливого повторения, но не утратившие от этого своего значения Днепрогэс, Магнитка, целина, БАМ.
„Самотлор“ — это имя победы.
Я на всю жизнь запомнил день, когда там ударил первый нефтяной фонтан. Отец, буровой мастер, взял меня с собой на точку. На рассвете меня разбудил необычный шум. Я выскочил из балка и увидел, что все бегут к буровой, из которой на пятидесятиметровую высоту хлещет толстая черная струя и обрушивается на землю, заливает трапы, насосы, штабеля труб, землю с золотыми карликовыми березами, делает все черным и жирным. И люди не прячутся, а подставляют руки под летящую сверху нефть, кричат, хохочут, мажут ею лица, себе и другим. Они были как дети. Они радовались, как дети. Они были счастливы.
Я часто вспоминал этот день. Особенно в Афганистане, где служил в составе ограниченного контингента советских войск, выполнявших интернациональный долг. Не хочу казаться умным задним числом. Не стану утверждать, что мы понимали, что оказались заложниками бездарной политики кремлевских маразматиков. Но сомнения возникали. И тогда я вспоминал первую нефть Самотлора. Я думал: может быть, мы все-таки недаром воюем здесь, среди диких хребтов и дикого, ненавидящего нас народа? Мне хотелось верить, что мы защищаем здесь жизнь, которая стоит того, чтобы ее защищать — ту жизнь, в которой люди могут быть беспредельно счастливы только от того, что из земли ударила нефть. Так, как были счастливы эти суровые, огромные, как казалось тогда мне, десятилетнему школьнику, буровики в касках, в огромных резиновых сапогах и в огромных брезентовых спецовках.
Откуда-то налетели вертолеты, подкатили вездеходы, люди бежали к буровой, тянули руки к нефти. Скоро образовалась толпа человек в двести с черными лицами и белыми, как у негров, зубами. А потом на крышу вездехода взобрался какой-то человек и сказал:
— Ребята, это наша первая нефть. Ее еще будет много.
Первой уже не будет.
Больше он ничего не сказал. Он не смог ничего сказать.
Он плакал.
Это был Борис Федорович Христич, встречи с которым я теперь с волнением ожидаю. И я уже знаю первый вопрос, который ему задам:
— Борис Федорович, вы помните тот день?
Мог ли он предположить тогда, что эта первая нефть Самотлора станет роковой отметиной в его судьбе, что впереди у него долгие годы борьбы за разумное, хозяйское отношение к национальному богатству России. В борьбе этой было мало побед и много поражений, а итог всегда один: победитель не получает ничего…»
«Николай Степанович, это хороший эпизод, но почему Вы завершаете его на такой драматической ноте? За участие в открытии и освоении Самотлора Борис Федорович был удостоен всех наград, какие только возможны. Он получил Ленинскую премию, стал Героем Социалистического Труда, был переведен в Москву и назначен директором крупного научно-исследовательского института. И в конечном счете добился возрождения Самотлора. Да, не сразу. Да, только сейчас. Да, пока лишь в сравнительно небольших масштабах компании „Нюда-нефть“. Но разве это умаляет его успех?»
«Новые времена застали Бориса Федоровича в Канаде, где он был главным экспертом корпорации „Канадиен стандарт ойл“, ведущей нефтедобычу в провинции Альберта. Его огромный опыт, не востребованный в СССР, здесь был по достоинству оценен. У него было все: дом в престижном районе Калгари, высокие гонорары, уважение руководства корпорации и коллег. Жить бы ему и жить, но болела в нем, как рана, Россия.
И однажды случайная встреча на международной конференции нефтяников в Монреале с российским предпринимателем Геннадием Сергеевичем Кольцовым, президентом межрегиональной холдинговой компании ОАО „Союз“, вновь круто повернула его судьбу…»
«Это не совсем верно. Вероятно, я плохо рассказал о той встрече, или вы невнимательно меня слушали.
Моя встреча с Борисом Федоровичем была случайной для него, но не для меня. В Монреаль я полетел только потому, что увидел в программе конференции доклад Христича. Скажу больше. Лишь после того, как Борис Федорович дал принципиальное согласие вернуться в Тюмень, я принял решение купить контрольный пакет акций „Нюда-нефти“».
«Второй вопрос, который я задам Христичу, будет таким — Борис Федорович, вы долго сомневались, прежде чем сказали Кольцову „да“?..»
«На это могу ответить я. „Сомневался“ — не то слово. Он подверг меня напряженному допросу. Два дня мы ходили по аллеям Гринфилд-Парка и набережной реки Святого Лаврентия и говорили. Бориса Федоровича не интересовали условия оплаты. Его интересовала программа, которую я был намерен реализовать».
«Чем же соблазнил российский предприниматель этого много пожившего и много пережившего человека, знавшего в жизни все — и взлет побед, и горечь поражений?..»
«Не соблазнил — заинтересовал».
«С президентом ОАО „Союз“ Геннадием Сергеевичем Кольцовым я беседую в старинном особняке в центре Тюмени.
Кольцову сорок лет. Родители его приехали в Западную Сибирь в начале 60-х годов по комсомольским путевкам, здесь познакомились и поженились. Так что своим появлением на свет он обязан, по собственному его замечанию, патриотическому порыву советской молодежи.
Он неулыбчив, сдержан, точен в формулировках. Окончил Тюменский индустриальный институт. Кандидат экономических наук. Тема его диссертации — управление нефтегазовым комплексом. Второе образование — заочный юридический институт. Он женат, у него две дочери, студентки Гейдельбергского университета, вместе с матерью они живут в Германии.
Особняк, в котором мы беседуем, до революции принадлежал известному в Сибири лесозаводчику и меценату Сахарову, потом его реквизировала ГубЧК, по приговору которой Сахаров был расстрелян в подвале собственного дома, а в последние годы советской власти здесь был райком партии…»
«Можно дополнить:
Через некоторое время, когда в Москве завершится строительство центрального офиса „Союза“, особняк будет безвозмездно передан Российскому Детскому фонду, в нем разместится Центр эстетического воспитания детей. Финансирование его возьмет на себя ОАО „Союз“».
«В нынешнем кабинете Геннадия Сергеевича на втором этаже особняка проходили заседания бюро райкома. На одном из них молодого коммуниста Кольцова, старшего экономиста треста „Тюменьнефтегаз“, исключили из партии и отдали под суд.
„Преступление“ его состояло в том, что он осуществил одну из первых в СССР бартерных сделок: при его посредничестве нефтяники Нижневартовска, в магазинах которого было шаром покати, получили из Ставрополя мясо, масло и макаронные изделия в обмен на топливо для посевной. С полученной по договору суммы Кольцов заплатил не только налоги, но и, как дисциплинированный член КПСС, партийные взносы — около четырех тысяч рублей, что составляло годовую зарплату первого секретаря райкома партии.
Когда в райкоме произвели несложные арифметические действия и подсчитали, что коммунист Кольцов на этом бартере заработал больше ста тысяч рублей, сумму по тем временам совершенно неслыханную, это было воспринято как идеологическая диверсия и даже как предвестие конца света.
Сделка была абсолютно законной, все документы оформлены юридически безупречно, но что такое буква закона, когда речь идет о подрыве устоев!
На Кольцова завели уголовное дело по статье 153, часть 3 УК РСФСР за частное предпринимательство, „повлекшее обогащение в особо крупных размерах“, в виде меры пресечения было избрано содержание под стражей. И получил бы новоявленный предприниматель „до десяти лет лишения свободы с конфискацией имущества“, но времена менялись с феерической быстротой, бартер стал нормой жизни, дело закрыли за отсутствием состава преступления. Но полгода, проведенные в следственном изоляторе, стали для Кольцова хорошим уроком.
Он понял, что в этой стране ему нет места, и при первой же возможности уехал в Германию…»
«Николай Степанович!
Дело закрыли не из-за того, что быстро менялись времена, а потому что мой адвокат дал взятку судье. Взятки же в России берут не за нарушение закона, а за его исполнение.
Но об этом не нужно. Мои законопослушные западные партнеры прочитают статью и Бог знает что обо мне подумают. Русский бизнес и без того попахивает криминалом. А объяснить им, что произошло на самом деле, — для этого нужно прочитать курс лекций, да и то успех будет сомнительным.
Эту часть лучше дать в такой редакции:
„В то время, когда под митинговые страсти мгновенно ставшие очень большими демократами партийные функционеры растаскивали, как мародеры, ставшую бесхозной государственную собственность, Кольцов воспользовался самым главным завоеванием российской демократии: свободой передвижения по всему миру. Он уехал в ФРГ, чтобы изучать механизм рыночной экономики изнутри, а не по статьям бывших заведующих отделами журнала 'Коммунист' “.»
«Даже сейчас, через много лет, Кольцов не забыл того ошеломления, которое испытал в Германии. Не от магазинного изобилия и чистоты немецких городов. Его поразила комфортность деловой атмосферы немецкого бизнеса, где все четко регламентировано разумными законами, а неизбежные в любом деле конфликты разрешаются в арбитражном суде, а не в райкомах партии и на хатах криминальных авторитетов…»
«Правильнее: не в райкомах партии, а в комнатах отдыха губернаторов и в их загородных резиденциях».
«В то время, в конце 80-х и начале 90-х годов, интерес на Западе к России был огромный. Кольцов с его знанием особенностей национального российского бизнеса и российской „нефтянки“ пришелся более чем ко двору. Начав со скромной должности консультанта в небольшой нефте-трейдинговой компании во Франкфурте-на-Майне, он уже через два года становится ее президентом. Под его руководством годовой оборот компании, продающей в Германию и Великобританию нефть из России и Казахстана, достигает миллиарда немецких марок…»
«Уместно добавить:
В отличие от многих российских предпринимателей, происхождение капиталов которых покрыто тайной, Кольцов может отчитаться за каждый доллар. Его капитал составился из законных процентных отчислений за сделки по продаже нефти».
«Журнал „Дойче экономишен верк“ называет Кольцова бизнесменом года, в деловых кругах у него репутация гения менеджмента. Но все время его не оставляет мысль: почему они могут так работать, а мы нет?
В 1995 году Кольцов принимает предложение российского правительства возглавить Государственную топливную компанию и возвращается в Москву…»
— Уважаемые дамы и господа! Наш самолет совершает посадку в аэропорту города Казани. Аэропорт «Шереметьево» закрыт по метеоусловиям Москвы ориентировочно на два часа.
Просьба занять свои места, пристегнуть ремни и не вставать до полной остановки двигателей. От имени компании «Тюменьавиатранс» мы приносим извинения за доставленные неудобства.
Ну вот, только этого не хватало.
Лозовский сунул ксерокопию очерка Степанова в конверт, конверт в сумку и поспешно натянул «аляску», чтобы в числе первых выйти из самолета. Оказавшись в аэровокзале, он по привычке опытного командировочного прямым ходом проскочил в буфет до того, как его взяли в осаду, отоварился двумя банками «Туборга» и занял кресло в углу зала ожидания в надежде, что задержка ограничится двумя часами, а не растянется на много раз по два часа, что тоже было совсем не исключено.
Прежде чем продолжить чтение очерка, Лозовский задумался над тем, что уже прочитал.
Заказывая Степанову материал, он ни на что особенно не рассчитывал. Будет фактура, а скомпоновать ее как надо — дело техники. Очерк приятно его удивил. Это была профессиональная публицистика советской школы, совершенно неизвестная на Западе, где ценность любой публикации определялась сенсационностью фактов. О серийном убийце любой напишет, а ты напиши о слесаре Пупкине так, чтобы это было интересно читать. Сложность задач требовала изощренной литературной техники, советская журналистика десятилетиями вырабатывала законы искусства делать из говна конфетку.
Очерк Степанова был хорошо, с оживляжем, начат.
Грамотно выстроен. С оправданным личностным моментом. С внутренней драматургией, которую читатель не замечает, но без которой материал, как дом без несущей конструкции, рассыпается и превращается в набор фактов.
Даже отдающее советскими временами сравнение Самотлора с Днепрогэсом и БАМом могло иметь быть, если сюда же подверстать замечание Кольцова о том, что своим появлением на свет он обязан патриотизму советской молодежи.
Крупно, не сателлитом атомного ледокола «Ленин», а самим «Лениным», вырисовывался Кольцов, если не обращать внимания на его поправки.
Хорош был Христич с его отсутствием в начале и постепенным, точно выверенным по темпоритму, приближением к автору и читателю, предвещающим смысловую кульминацию — встречу в финале. «Шаги командора» — так называл Лозовский этот прием, довольно редкий и в советской публицистике, а сейчас и вовсе забытый.
«Дай руку мне. О, тяжело пожатье каменной твоей десницы!..» Все было хорошо.
Кроме одного. Кроме того, что некому сказать:
— Ну вот, а боялся, что не получится. Все получится. Если долго мучиться.
Ладно. На чем мы остановились? Кольцов вернулся в Москву и возглавил Государственную топливную компанию.
«Перед ГТК была поставлена задача: выстроить „нефтяную вертикаль“, навести порядок в нефтяном хозяйстве России, связать нефтедобытчиков, которые не знают, куда девать нефть и продают ее по бросовым ценам, и нефтепереработчиков, у которых простаивают мощности из-за недостатка сырья. Даже при прежних объемах нефтедобычи прибыль многократно увеличится за счет того, что за границу пойдет не сырая нефть, а бензин и дизельное топливо.
Эти идеи были созвучны Кольцову. Он принялся за работу с присущей ему целеустремленностью. Но уже через год подал в отставку.
О причинах он говорит так:
— Чиновник всегда работает на себя. Даже когда работает на государство. В советские времена чиновник держался за должность, она обеспечивала ему комфортный уровень жизни и персональную пенсию в старости. Российский чиновник не верит в прочность своего положения. У него принципиально другая задача: по максимуму использовать все свои возможности, потому что завтра их не будет. Он рвет все, что может урвать. Я не мог так работать, мне это было не интересно…»
А теперь спросить бы, подумал Лозовский: неужели он ничего не урвал?
«— Геннадий Сергеевич, читатели „Российского курьера“ народ многоопытный, вряд ли они поверят, что за год пребывания во власти вы никак своим положением не воспользовались.
— Воспользовался, — отвечает Кольцов. — Первое: я увидел механику власти изнутри. Это бесценный опыт. Второе: вместе со мной ушли высококвалифицированные специалисты. Они составили костяк моей новой команды…»
«Здесь обязательно нужно добавить:
Они разделяли мои взгляды. Им, как и мне…»
В вокзальных громкоговорителях прогремела музыкальная заставка, мелодичный женский голос что-то сообщил по-татарски.
Потом повторил по-английски, с татарским акцентом. И наконец по-русски:
— Граждане пассажиры, в нашем аэропорту произвел промежуточную посадку самолет, следующий рейсом Иркутск — Санкт-Петербург. Аэропорт «Пулково» закрыт по метеусловиям Санкт-Петербурга на два часа. Повторяю…
Начинается. На два часа, потом еще на два часа и еще на два часа. Милая традиция «Аэрофлота». Синоптики могли уверенно прогнозировать непогоду на сутки, но рейсы задерживались только на два часа. Чтобы пассажиры не расслаблялись.
Лозовский обреченно вздохнул и откупорил банку «Туборга».
«…Им, как и мне, была глубоко чужда атмосфера ГТК, где приходилось заниматься не делом, а подковерной грызней за ресурсы. Они, как и я, понимали, что выстроить вертикаль и навести порядок на нефтяном рынке России чиновники не смогут, так как они заинтересованы не в порядке, а в хаосе.
Эта задача под силам только частному капиталу».
Хватит, Коля. Пора возвращаться к Христичу, пока читатель его не забыл.
«Но вернемся в Монреаль, в Гринфилд-Парк, по аллеям которого ходила странная пара, всецело поглощенная разговором: высокий седовласый красавец со смуглым высокомерным лицом, с громким голосом и размашистыми жестами, и невысокий сдержанный человек неприметной наружности, лицо которого лишь при внимательном рассмотрении обнаруживало целеустремленность и волю…»
«Николай Степанович! В Вашем изложении я выгляжу прямо как президент Путин. Не нужно этого. Напишите просто: ходили и разговаривали. Важно — о чем».
«Вспоминая о том разговоре, Кольцов отмечает, что Борис Федорович Христич напомнил ему старого князя Болконского из „Войны и мира“, который в своей деревне следил за всеми событиями и разбирался в политике лучше петербургского высшего света. Он сразу воспринял идею о необходимости создания „нефтяной вертикали“, но, будучи человеком советской закалки, резко воспротивился главной мысли Кольцова: о том, что эта вертикаль может быть выстроена только частными предпринимателями. Тут-то Кольцову и пригодился его опыт работы в Государственной топливной компании. Он раскрыл перед Христичем механизм принятия многих правительственных решений, которые вызывали у Бориса Федоровича тяжелое недоумение и возмущение своей нелогичностью и непродуманностью. Они были нелогичны и непродуманны с точки зрения государственных интересов, но очень продуманы и логичны с позиции государственных чиновников…»
— Внимание! В нашем аэропорту произвел посадку самолет, выполняющий рейс Омск — Москва…
«Через три месяца после этого разговора в Гринфилд-Парке Монреаля Борис Федорович Христич прилетел в Тюмень и дал пресс-конференцию для тюменских журналистов. Его спросили:
— Почему вы вернулись в Россию?
Он ответил:
— Не к лицу мужчине быть примаком в чужом богатом доме.
Мужчина должен быть хозяином в своем доме. Я вернулся в свой дом.
После этого он не встречался с журналистами. Ему некогда было тратить время на разговоры. Он работал…»
«Николай Степанович! Уже пора сказать о главном. В настоящее время суточный дебит скважин „Нюда-нефти“ в три раза превышает средние показатели по всей Тюмени. Эту цифру нужно обязательно указать и подчеркнуть, что это заслуга Христича, который наконец-то получил возможность вести дело так, как считал правильным. Для наглядности можно привести динамику налоговых отчислений в бюджет. Три года назад, когда Борис Федорович возглавил компанию, „Нюда-нефть“ платила не более миллиона долларов налогов в год. Сейчас в бюджет отчисляется свыше полутора миллионов долларов в квартал…»
II
Первую банку «Туборга» Лозовский приговорил в том относительном комфорте, который только возможен в промежуточном порту в нелетную погоду: было где сидеть, было что пить и было чем заняться. Вторую банку прикончил наспех и без всякого удовольствия в углу зала ожидания, так как кресло пришлось уступить женщине с ребенком, пассажирке омского рейса. Из трех условий комфорта осталось только одно — очерк Степанова.
Давай, Коля. Теперь можно еще немного о Кольцове и выходи на финал.
«Я продолжаю разговор с президентом ОАО „Союз“ Геннадием Сергеевичем Кольцовым в его тюменском особняке.
— По данным журнала „Эксперт“ вы являетесь одним из ста самых богатых людей России. Как чувствует себя сегодня богатый человек в России?
— Не понимаю вопроса, — отвечает Кольцов.
— Вы думаете о деньгах?
— Постоянно.
— Вы хотите сказать, что вам не хватает денег?
— Постоянно.
— А теперь я не понимаю вас.
— Мы говорим о разных деньгах. Сейчас мне нужно триста девяносто миллионов долларов. Девяносто миллионов я наскребу, а триста придется где-то искать. Мы купили контрольный пакет акций очень крупного нефтеперерабатывающего завода. Эти деньги нужно вложить в его реконструкцию. Таким образом будет реализована очень важная часть нашей программы…»
«Николай Степанович, этот разговор вычеркните. Мне не хотелось бы раньше времени раскрывать наши планы».
«— Можно ли сказать, что ваша программа — возрождение Самотлора?
— Нет. Моя программа — возрождение России.
— Вы верите в ее реальность?
— Наш капитал — не деньги. Наш капитал — люди. И молодые талантливые менеджеры. И генералы „нефтянки“ — такие как Борис Федорович Христич. С ними реально осуществление любых планов…»
— Внимание, прослушайте объявление. Совершил посадку самолет Ил-86, следующий по маршруту Хабаровск — Москва.
Вылеты самолетов в Москву и Санкт-Петербург задерживаются ориентировочно на два часа по метеусловиям аэропортов прибытия…
Тюменский, красноярский и омский рейсы аэровокзал Казани, хоть и с натугой, вместил. Триста пассажиров хабаровского рейса — это был уже перебор. Аэровокзал превратился в битком набитый троллейбус в час пик с той лишь разницей, что он никуда не ехал, и никто не знал, сколько придется ждать. Весь северо-запад затянул циклон, открыты были только Украина и юг.
Лозовский протиснулся к телефонным будкам, чтобы позвонить домой и предупредить, что задерживается, но не тут-то было: к автоматам не подступиться, к тому же почтовое отделение, где продавали карточки, закрылось по причине окончания рабочего дня. Обладатели мобильников звонили, отвернувшись от всех, будто ели украдкой, и тут же прятали трубки. Было ясно, что не дадут позвонить даже за деньги, потому что аккумуляторы на исходе, а сколько раз еще придется звонить — неизвестно.
В Казани Лозовскому приходилось бывать, он помнил, что аэропорт не очень далеко от города, а там наверняка открыт переговорный пункт. За час с небольшим вполне можно обернуться. Лозовский выбрался из зала ожидания и направился к стоянке такси.
Машин было полно, но Лозовский, поколебавшись, отказался от своего намерения. Вдруг откроют Москву, потом сразу закроют и кукуй здесь до морковкина заговенья. Однажды такое с ним уже было — зимой в Норильске. За полтора часа езды на электричке от города до аэропорта «Алыкель» он истомился от жажды после многочисленных посошков на дорожку и первым делом рванул в буфет. Пока стоял в очереди, а потом оглушал бутыль фанты, его рейс выпихнули, порт закрылся, и он просидел в Алыкели восемнадцать часов. И все восемнадцать часов костерил себя всеми словами, какие знал, и даже изобрел новое слово «размудяй».
Ночь была ясная, морозная, звездная. У входа в аэровокзал топтались, скрипя снегом, и мрачно курили пассажиры, вышибленные непогодой из привычного течения жизни, звонили по мобильным телефонам раздраженными, скрипучими, как снег, голосами. Один, довольно молодой, упакованный в лисью доху, красный мохеровый шарф и норковую шапку, звонил каждые три минуты, потом закуривал, держа сигарету как бы в горсти, смотрел на часы, бросал недокуренную сигарету и снова доставал мобильник. По золотому перстню с печаткой на короткопалой руке и мелькавшим в его текстах «козлам вонючим» Лозовский понял, что с этим крутым мэном можно договориться. Только действовать нужно наверняка.
Дождавшись очередной паузы, он положил руку ему на плечо и доверительно сказал:
— Братан, спорю на тридцать баксов, что у тебя есть мобила.
— Допустим, — недружелюбно сказал братан.
— Спорю на тридцать баксов, что ты не дашь мне позвонить.
— За базар отвечаешь?
— Без проблем.
— Забито. Звони.
Лозовский набрал свой домашний номер — занято.
Домашний Тюрина — длинные гудки. Снова домашний — занято.
Все ясно, кто-то из ребят сидит в Интернете. У старшего сессия, ответственная — третий курс. Лозовский предупредил: «Отчислят — загремишь в армию. Отмазывать я тебя не буду, учти». Он постарался быть убедительным, хотя в глубине души знал, что будет отмазывать, задействует все свои связи. Если не совсем от армии, то по крайней мере от службы в Чечне. Это вполне согласовывалось с его убеждением: если государство не может защитить гражданина, то гражданин имеет право всеми доступными средствами защищаться сам. В том числе и от самого государства.
Так что старшему не до развлечений. А у младшего зимние каникулы, счастливое время — десятый класс. Вот он и сидит в сети. Путешествует по порносайтам, засранец. Лозовский обругал сына, хотя обругать следовало себя. В доме была выделенная линия, давно нужно было подключиться. Но у Лозовского все руки не доходили оформить договор. Вот теперь и слушай всю ночь короткие гудки, размудяй.
Но все-таки повезло — ответил мобильник Тюрина.
— Привет, Петрович, — обрадовался Лозовский. — Сделай одолжение: дозвонись моим. Скажи, что задержусь. Может, до утра. Я сижу в Казани.
— Знаю.
— Откуда?
— Я в Шереметьеве. Передо мной справочное табло.
— Что ты там делаешь? — удивился Лозовский.
— Жду тебя.
— Зачем?
— Соскучился.
— Понял. Есть новости?
— Есть. Мы были правы, за всем этим стоит Кольцов.
— Откуда узнал?
— Расколол Шинкарева.
— Ты расколол Стаса? — восхитился Лозовский. — Петрович, я всегда говорил: умения не пропьешь. Что это было — кипятильник в жопу? Или хватило утюга?
— Не болтай. Прилетишь, расскажу. Что у тебя?
— Кое-что есть. При вскрытии в желудке обнаружили алкоголь.
— Твою мать. Ладно, разберемся. Хорошо, что ты позвонил. Тебя со страшной силой домогается Эдуард Рыжов. Знаешь такого?
— Знаю. Наш человек в Тюмени.
— Он нашел адрес. Чей — не сказал. Записать есть чем?
— Нет.
— Запоминай: станица Должанская, улица Новая, четыре. Это на Азовском море, недалеко от Ейска. Он предупредил: адрес старый, но вроде верный. Должанская, Новая, четыре. Запомнил?
— Да. Вот что, Петрович, скажи моим, что я задержусь не до утра, а на день-два, как получится.
— Куда ты собрался?
— При встрече… — Лозовский хотел сказать «расскажу», но заметил, что к разговору с интересом прислушивается крутой мэн, и сказал: — Перетрем. Больше не могу говорить. Позвоню позже.
Он вернул мобильник хозяину:
— Спасибо, братан, выручил.
— Москвич? — поинтересовался тот.
— Ну.
— А работаете, как курганские, — неодобрительно проговорил мэн. — Есть же скополамин, пентанол, да мало ли. А вы все утюг, кипятило в жопу! Не эстетично, если ты понимаешь, что я этим хочу сказать.
— Зато надежно, — возразил Лозовский и полез за деньгами.
— Не, со своих не беру, — отказался мэн. — Если и со своих брать, в этой блядской стране вообще невозможно будет работать. Ты вникни, у меня стрелка забита, а они — циклон! Козлы вонючие!
— Фильтруй базар, братан, — предостерег Лозовский. — Отвечать за него придется сам знаешь где.
— Где?
— Там, откуда повелевают циклонами.
Лозовский указал на небо и поспешил в аэровокзал, мобилизуя на ходу все свои знания географии, чтобы понять, как самым коротким путем добраться до Азовского моря, на берегу которого стоит город Ейск, недалеко от которого находится станица Должанская, в которой есть улица Новая, на которой в доме номер четыре живет Борис Федорович Христич — человек, который может знать, почему убили журналиста Степанова.
Очерк Степанова Лозовский дочитывал уже в самолете, летевшем в Ростов.
«Пока Борис Федорович переодевается и отдает срочные распоряжения, я жду его в его кабинете. Стены кабинета из свежего теса. У двери — два десятка гвоздей. Гвозди крупные, „двухсотки“, способные выдерживать тяжесть овчинных полушубков, в которых приезжают на совещания начальники участков и мастера. Спинки стульев в конце длинного, сколоченного из досок стола, захватаны черным — здесь садятся те, кого срочно вызвали с промыслов.
Ведерный чайник на широком подоконнике, электробритва, груда эмалированных кружек, пачки чая и рафинада, россыпь сухарей, банки говяжьей тушенки — следы экспедиционного быта, с привычкой к которому геологи не расстаются даже после окончания полевого сезона, в период камеральных работ. Едва продрав глаза и примчавшись в контору, они только тут расслабляются, начинают бриться, завтракать, распивать чаи. И лишь после этого приступают к работе. Для Бориса Федоровича Христича все экспедиции давно в прошлом, но старыми привычками он дорожит.
Над его письменным столом — кусок ватмана со словами, которые стали формулой всей его жизни:
„Если трудности кажутся непреодолимыми, значит близок успех“.
Сейчас он войдет. И я уже знаю главный вопрос, который ему задам:
— Борис Федорович, вы счастливый человек?..»
III
Из Казани Лозовский вылетел ночью. В Ростов прилетел ночью. И даже после двух часов езды на «Жигулях» сначала по оживленной автостраде от Ростова до Староминской, а потом по пустынным местным шоссе с мокрым асфальтом, все еще была ночь. Казалось, что разница в поясном времени между Тюменью и Ростовом удлинила ночь не на два часа, а до бесконечности, соразмерной огромным плоским пространствам черной степи. Они разматывались и разматывались в дальнем свете фар нескончаемым свитком, рождая ощущение затерянности во времени и в бездонной ночи.
— У вас тут хоть когда-нибудь рассветает? — спросил Лозовский водителя «Жигулей», который подрядился отвезти его в станицу Должанскую.
— Та! — отозвался тот универсальным, как северное «ну», южнорусским междометием, которое могло означать и «да», и «нет», и еще много чего и одновременно выражало отношение к предмету разговора, по большей части равнодушное или даже пренебрежительное. — Бывает. Но поздно.
— Мы не заблудились?
— Та! Сейчас будет Вольное, а там скоро.
— Рассвет?
— Поворот на Должанку.
И снова потянулась ночная степь.
Водителю было лет сорок, машину он вел уверенно, хотя профессионалом не был и извозом занимался от случая к случаю. Лозовский определил это по тому, что в Ростове он не шустрил в толпе таксистов и частников, навязчиво предлагавших прилетевшим пассажирам тачку и ломивших цены в зависимости не от расстояния, а от лоховатости клиента. Один, прозрев в Лозовском по пыжиковой шапке и фирменной «аляске» богатого северного буратину и узнав, куда ему ехать, сходу объявил пятьсот баксов и никак не хотел отставать, горячо убеждая клиента, что цена божеская. От Ростова до Ейска сто семьдесят километров, а там еще километров тридцать — двести кэмэ туда, двести обратно: «Что ты, командир, вникни! Дешевле только даром!» Деньги у Лозовского были, но как человек, знающим им цену, он не любил платить лишнего, тем более «прописанному» на вокзалах и в аэропортах шакалью, монополизировавшему этот бизнес еще с советских времен. Он вышел на привокзальную площадь и сразу нашел того, кто ему был нужен: возле стоявшей в стороне синей «шестерки» прохаживался уныло-интеллигентного вида водитель в китайском пуховике, безразлично поигрывая ключами от машины.
В ту пору, когда Лозовскому приходилось подхалтуривать на «копейке» и его заносило во Внуково или в Домодедово, он никогда сам не ловил клиентов.
Это было опасно — могли проколоть колеса, а то и садануть монтировкой по лобовому стеклу. Но и гнать в Москву порожняком не хотелось. Он ставил «копейку» неподалеку от остановки автобусов-экспрессов и торчал возле нее с видом человека, который приехал встретить знакомого, но не встретил, и теперь думает, уезжать ему или еще подождать. Ночью автобусы ходили редко, обязательно находился клиент, который и переплачивать не любил, и ждать не хотел. На вопрос «Сколько?» Лозовский отвечал: «А сколько не жалко». И редко когда прогадывал.
— Не ближний свет, — оценил заказ Лозовского водитель «шестерки». — В какие башли рассчитываете уложиться?
— В двести баксов. И четыреста рублей за бензин. Подписываешься?
Водитель усмехнулся:
— Он спрашивает. Чтоб мне так на работе платили. Поехали.
Куртины мокрого снега за обочинами сменялись голой землей, наплывали спящие станицы, чернели в отдалении от дороги спящие фермы. Ни звука, ни огонька в смутно белеющих хатах, только редкие сиротливые фонари раскачивались на столбах под тяжелыми порывами ветра.
Промелькнул дорожный указатель, остался в стороне то ли хутор, то ли выселки с первыми желтыми огнями в домах.
— Вольное, — проговорил водитель. — Вольное-то вольное, да жизнью недовольное.
Ветер усилился, чернота ночи разбавилась серым. К привычному гулу двигателя все явственнее примешивался какой-то наружный давящий шум, создававший ощущение глухоты. Он шел спереди, где степь вздымалась грязной стеной и превращалась в низкие мутные облака, стремительно летящие навстречу машине и тяжело плюющие водой в лобовое стекло.
Грязная стена была песчаным мелководьем Азовского моря, вздыбленным накатывающими на берег валами, яростными в стремлении встретить на пути препятствие и разбить его, разнести, смести. Но препятствий не было, валы иссякали мутной шипящей пеной и стекали в море, откуда шли новые и новые массы грязной воды под свирепым напором ветра.
— Бора, — сказал водитель. — От Новороссийска протягивает. Норд-ост. Это ветер такой, а не то, о чем ты подумал. Дожили, а? Что ни скажи — все про беду. О чем он там себе думает?
— Кто?
— Президент!
— Чем тебе не угодил президент?
— Та! От него зверств ждали, а он чижика съел.
«Учитель литературы», — понял Лозовский. А кто еще в наше время может цитировать Салтыкова-Щедрина? Но спрашивать не стал, чтобы не втягиваться в разговор, который неизбежно вывернет на политику. Ему не хотелось говорить о политике. Ему не хотелось говорить ни о чем. Ему даже думать ни о чем не хотелось.
Но не думать не получалось.
Тюрин сказал: «За всем этим стоит Кольцов». В расчете на то, что через несколько часов он увидит Тюрина и узнает все в подробностях, Лозовский не стал уточнять по телефону, за чем «всем этим». Это было и так ясно. Вся интрига вокруг «Нюда-нефти», в которой, как можно было понять из слов Тюрина, оказался задействован Стас Шинкарев, интересовала Лозовского лишь в связи с убийством Степанова. И только.
У Лозовского сложилось впечатление, что прямого отношения к убийству журналиста Кольцов не имел. Оно вызывало у него нескрываемое раздражение, так как нарушало его планы. И главное — оно было не в его интересах. Но и случайностью здесь не пахло. Бывают счастливые случайности. Несчастливых случайностей не бывает.
Молодой тюменский журналист Эдуард Рыжов был прав: во всей этой истории самым непонятным было то, что для убийства Степанова не было никакого мотива. Он не искал компромат, он собирал материал для положительного очерка о фирме Кольцова. Для положительного. За это не убивают.
А убийство было. Преднамеренное. Просчитанное. В небольших вахтовых поселках, таких как Нюда, где все на виду, не инсценируешь ни разбойного нападения, ни случайного дорожно-транспортного происшествия. Не спишешь смерть журналиста и на обкуренных наркоманов. Оставался только один вариант: «Напился, подрался, заблудился в пурге, замерз». Картина привычная, воспринимаемая сразу и без сомнений. Так, вероятно, воспринял ее следователь районной прокуратуры. Так воспринял ее начальник Тюменского УВД. Да и у самого Лозовского она не вызвала бы никаких вопросов, если бы он не знал Колю Степанова.
Кто-то не хотел, чтобы о фирме Кольцова появился положительный очерк в авторитетном среди деловых людей «Российском курьере»?
Лозовский сразу отверг этот вариант, который подсунуло ему его воображение, изощренное криминально-шпионскими сериалами и литературным попкорном. Он не раз проводил собственные расследования, изучал уголовные дела, участвовал в работе оперативно-следственных групп и давно понял то, что было аксиомой для всех опытных следователей и оперативников. В жизни все просто. В любом умышленном убийстве всегда есть мотив. Рожденный обстоятельствами жизни.
Простой. Чаще всего — бабки.
Был мотив и в убийстве Степанова. Простой. Лежащий на поверхности. Лозовский вдруг представил, как он поразится, когда узнает этот мотив. Поразится тому, насколько он прост. Если узнает. А он узнает. Он не успокоится, пока не узнает. Иначе он будет ненавидеть себя до конца жизни.
«Он вас любил, Володя, он вас любил».
Тревожно, сумрачно, стесненно было в природе. Сумрачно, стесненно было у Лозовского на душе. Ехать бы и ехать. Ехать, ехать и ехать. Ни о чем не говорить. Ни о чем не думать. И возникло странное ощущение, что все это с ним уже было — затерянность в огромных пространствах предрассветной земли, стесненность в душе и предчувствие надвигающихся перемен, вызванных не внешними обстоятельствами, а исчерпанностью прошлой жизни.
Было это с ним. И он хорошо помнил когда: в один из последних августовских дней 91-го года, когда стало окончательно ясно, что ГКЧП приказал долго жить.
IV
Было так: во втором часу ночи он вдруг, совершенно неожиданно для себя, натянул плащ, сунул в карман бумажник и вышел из своей не вполне еще обжитой квартиры в Кузьминках, купленной с первых больших денег от «Посредника».
Забрал на платной стоянке серебристый «Мерседес-280 SL», объехал по кольцевой Москву и свернул на Ленинградское шоссе, по которому отходили к местам постоянной дислокации последние колонны бронетехники, не востребованной в ходе путча. И лишь когда позади остались Химки и повороты на Шереметьево-2 и Шереметьево-1, а в перекрестье фирменной мерседесовской звезды на капоте стремительно полетел навстречу асфальт ночного шоссе, Лозовский окончательно понял, что он едет. Едет он. И уже не остановится, не развернется. Он сделает то, что порывался сделать не раз, но всякий раз останавливал себя, ощущая нехватку внутренней убежденности. Но теперь сделает. Потому что если не сделает сейчас, не сделает никогда.
В Ленинград он едет, вот куда. В город, название которого всегда отзывалось в нем легкой, желанной болью — той болью, какой отзывается недолеченный зуб, когда трогаешь его языком. Теплой болью всегда отзывалось в его сердце название этого города, Петра творенья, потому что в нем жила та, кому он был обязан всем хорошим в себе, как Горький книгам.
Альбина.
Алька.
Имя твое, халва Шираза.
В угловом доме на Анниковом проспекте она жила. Лозовский хорошо представлял себе этот дом, хотя ни разу не видел: старинный, с лепниной, как и все дома в районе Аничкова моста с зелеными от вечной сырости бронзовыми конями. Просторный подъезд с истертыми мраморными ступеньками, медленный лифт, высокие дубовые двери, из-за которых еле слышно, как бы издалека, донесется тиликанье входного звонка.
Она выйдет. Он скажет:
— Оденься и спустись вниз.
Он отвезет ее на набережную, где Невы державное теченье, береговой ее гранит, и там, в виду разведенных мостов и золотого шпиля Петропавловской крепости, на котором одна заря сменить другую спешит, дав ночи полчаса, возьмет ее руки в свои и скажет…
Что он скажет?
Он скажет:
— Чувства, как и вино, нельзя выдерживать слишком долго.
Вино превращается в уксус. Чувства — в старую бумагу. Я должен был сказать тебе это раньше. Но не мог. Теперь говорю.
Нет. Слишком заумно. И непонятно. Можно подумать, что он предлагает ей выпить.
Вот что он скажет:
— Хватит нам болтаться вдалеке друг от друга. Мы и так болтаемся уже пятнадцать лет.
«Болтаться». Болтается говно в проруби.
— Мы не дети, нам по тридцать три года…
Тоже не годится. Женщинам не напоминают о возрасте.
Разве что в восемнадцать лет. Но не в тридцать три. Это для мужчины тридцать три года — еще. А для женщины тридцать три — уже.
Лучше так:
— Пятнадцать лет назад, на платформе электрички в Наро-Фоминске, провожая меня в армию, ты сказала, что будешь ждать меня. И вот, я вернулся.
И тоже не то. Потому что неправда. Да, на пригородной платформе Наро-Фоминска за минуту до отправления электрички в Москву он спросил, будет ли она его ждать. Она сказала: «Да, буду». Но и он, когда спрашивал, и она, когда отвечала, оба знали, что эти слова содержат не буквальный их смысл, а нечто совсем другое. Утешение — вот что это было. Он привычно балагурил, ерничал, но на душе у него было неспокойно, он нуждался в утешении, потому что его ждали два года армейской службы, необходимый жизненный перевал. И она понимала, что ему нужны утешение и надежда. Его волнение передалось и ей, она сказала: «Да, да! Я буду тебя ждать!» — потянулась, неловко поцеловала его в подбородок и тут же отступила из его рук, чтобы не перейти границу, за которой доброжелательство превращалось в ложь.
— Двери закрываются, следующая остановка…
Двери электрички закрылись, он уехал.
Под колесами «Мерседеса» прогремели стыки понтонного моста через Волгу возле Калинина, пахнуло теплой волжской водой. Пошли деревни в красных рябинах. До Ленинграда оставалось четыреста километров, потом триста. А Лозовский все никак не мог решить, что он скажет.
И тогда по неистребимой, уже въевшейся в него профессиональной привычке он сделал то, что всегда делал перед тем, как начать очерк или статью — представил себе очерк в самом общем виде, разделил задачу на две части.
Часть первая: факты. Что нужно сказать и что он хочет сказать. Часть вторая: как сказать.
Он словно бы набрасывал очерк о себе, видел себя со стороны. И думал о себе в третьем лице — «он».
Он познакомился с ней в приемной комиссии МГУ в величественной высотке на Ленинский горах. Он — тощий долговязый белобрысый вьюнош в лучшем своем (и единственном), тщательно отутюженном темном костюме, слишком жарком для летней Москвы, в нейлоновой рубашке с галстуком на резинке. Никакой — как только-только начавшая обретать очертания фотография в ванночке с проявителем.
Она — тоже никакая еще, но чуть дольше пролежавшая в проявителе. В туфлях без каблука, в сером, школьного покроя платье с отложным воротником, выдававшей в ней, как и его галстук на резинке, провинциалку. С черными волосами до плеч, с большими серо-зелеными глазами на смуглом лице, со смесью подростковой открытости и женской уже, женственной затаенности в длинных, затеняющих глаза ресницах и низком голосе, словно бы доверительном.
Оба были провинциалами, он из поселка под Краснодаром, она из военного городка под Астраханью, где ее отец служил командиром части, а мать преподавала химию в школе. Оба поступали на химфак и оба, как сразу выяснилось и страшно обоих развеселило, по одной и той же причине: химия — это солидно, далеко простирает она руки свои в дела человеческие. Оба никого не знали в Москве и невольно потянулись друг к другу, как земляки, случайно встретившиеся на чужбине. Обоих ошеломила, ослепила, восхитила Москва, оба сразу поняли, что хотят жить в Москве, всегда, всю жизнь, а если не всегда, то хотя бы пять студенческих лет.
Она очень боялась, что не поступит, твердила, что ни за что не поступит, а поступят свои, по блату, они — и ревниво показывала на абитуриентов-москвичей, девушек в вызывающих мини-юбках и ребят в джинсах и замшевых куртках, подъезжавших к МГУ с родителями на «Волгах» и «Жигулях».
Она уже знала, что будет делать, если не поступит: устроится по лимиту на стройку, будет работать и ходить на подготовительные курсы, а потом все равно поступит. Он почти наверняка знал, что не поступит. На журналистику брали тех, у кого уже был опыт газетной работы, а у него никакого опыта не было.
Больше всего ее страшил экзамен по химии. В аттестате у нее стояла пятерка, но ее натянули, из-за матери. В его аттестате пятерка по химии была без натяжки, отец спрашивал с него строже, чем с других, проявляя принципиальность. Так что химию Лозовский знал. К экзамену они готовились вместе, хотя он уже переправил документы на факультет журналистики, и химия была ему ни к чему. Она получила пять баллов. И так сияли ее глаза, так сияли.
— Стой здесь, никуда не уходи, жди, — велела она ему перед каждым экзаменом. — Думай обо мне, ругай меня. От тебя везет.
И он стоял, ждал, постигая странную науку быть счастливым от того, что делаешь счастливым другого.
Она поступила. Он не поступил. Как и всех первокурсников, ее отправили на картошку под Наро-Фоминск. Он побродил по опустевшей Москве и пошел в военкомат. Он не хотел, чтобы она видела его в команде призывников, похожих на уголовников. Накануне того дня, когда ему надлежало явиться на призывной пункт, имея при себе то да се и предметы личного туалета, он поехал в Наро-Фоминск. Он спросил, будет ли она его ждать. Она сказала: «Да, буду».
Двери электрички закрылись, он уехал.
С этого дня все, что он делал в жизни, он оценивал как бы ее глазами. И то, что считал своим достижением, под ее взглядом истаивало, превращалось в грязную лужицу, как снег под лучами солнца. Она с самого начала не понимала, почему он хочет стать журналистом. Он тоже не понимал, но к цели своей двигался упорно, используя любую возможность приближения к ней.
В армии он писал заметки в окружную многотиражку «На посту», чтобы потом представить их в приемную комиссию журфака, и письма молодых защитников Родины девушкам, чтобы набить руку. В заметках живая жизнь как бы закатывалась асфальтом, в письмах бурлила, как камчатский гейзер.
Занятие это, начатое хохмы ради, неожиданно сделало рядового Лозовского очень уважаемым человеком в части и сильно облегчило тяготы армейской службы. Очередь к нему занимали за месяц. Чтобы не повторяться, он разработал целую систему. Сначала подробно расспрашивал клиента, откуда он, кто она, какая она, что у них было (часто не было ничего), потом подбирал подходящую к случаю типовую схему и насыщал ее конкретикой.
«Когда я веду по головокружительному горному серпантину мой „Ураган“ („Урал“, „КАМАЗ“) и вровень со мной парят орлы, а за спиной двадцать тонн тротила, готового взорваться от каждого толчка, я думаю о тебе, любимая (Катя, Галя, Валя, Надя), я вспоминаю твои глаза (синие, черные, карие, зеленые), твои руки (нежные, ласковые, белые, смуглые)…»
«Когда я стою в ночном карауле, сжимая в руках верный автомат Калашникова…»
«Когда я бегу по боевой тревоге в ночную тьму, не зная, где встретит меня пуля нарушителя государственной границы…»
Идеи типовых схем он заимствовал из популярных шлягеров. Очень хорошо проходили «На тебе сошелся клином белый свет», «Песня первой любви в душе до сих пор жива» и трансвестированное «Если я тебя придумал, стань такой, как я хочу». Когда Лозовский был в ударе, изобретал свое. Иногда получалось недурно. «Ты приходишь ко мне по ночам». Клише пользовалось очень большим успехом, потому что позволяло вводить легкие элементы эротики.
Сначала Лозовский писал письма в казарме, потом старшина уступил ему свою каптерку и притащил из штаба списанную пишущую машинку «Москва». Он же следил за очередью и получал гонорар в виде сигарет и выпивки, которые честно делил на две почти равные части. С машинкой дело пошло быстрей.
Лозовский оставлял себе копии, чтобы оптимизировать творческий процесс. И, как выяснилось, очень правильно делал. Слух о его деятельности дошел до политотдела. Лозовского вызвал замполит роты, хмурый капитан, очень пьющий, долго читал письма, а потом вдруг сказал:
— А моей суке можешь написать? Вот так же, так, чтобы ее, суку, до печенок пробрало!
— А что у вас было? — осторожно поинтересовался Лозовский. — Мне нужно войти в материал.
— Да что было! — мрачно ответил капитан. — Что и у всех!
Он пил, она гуляла. Пять лет в разводе, по дочери очень скучает, да и по ней, суке, тоже. Вот и все, что было.
«Вот и все, что было, вот и все, что было, ты как хочешь это назови, — прозвучал в сознании Лозовского модный шлягер. — Для кого-то просто летная погода, для кого-то проводы любви».
Не подходит. А что подходит? Тяжелый случай.
Но он все-таки родил идею письма: «Я вернусь, Пенелопа».
Про Одиссея замполит краем уха слышал, а про Пенелопу нет.
Пришлось рассказать ему все своими словами. То, что Пенелопа не узнала вернувшегося после долгих странствий мужа, капитан воспринял недоверчиво, зато ему очень понравилось, что Одиссей перебил женихов.
— Всех? — заинтересованно уточнил он.
— Почти всех, — уклончиво ответил Лозовский, так как сам не очень хорошо помнил, чем это дело у Одиссея закончилось. — Остальные разбежались.
— Годится, — одобрил замполит. — Пиши, а я схожу за бутылкой.
Это было лучшее сочинение Лозовского, он даже пожалел, что его нельзя тиражировать по причине сугубой индивидуальности заказа. И эффект был поразительный: получив письмо, жена прилетела к ошалевшему замполиту. И хотя все кончилось тем, что капитан на радостях запил и жена тут же улетела, известность Лозовского превратилась в славу.
Перебирая копии писем, он иногда задумывался над тем, что, собственно, это такое. Не хохма, это он уже понимал. Он понимал, что нечаянно прикоснулся к чему-то огромному, странному, к тому, что составляет существо жизни. К чему? Этого он очень долго понять не мог.
Только спустя много лет он нашел ответ на этот вопрос — в Чечне, на военном аэродроме в Ханкале, в начале второй чеченской войны. Лозовский добился разрешения участвовать в боевом вылете фронтовых бомбардировщиков Су-24. Один самолет был сбит «стингером». Летчики погибли. Командир полка показал Лозовскому письмо, которое второй пилот, двадцатидвухлетний старший лейтенант, не успел дописать:
«Всякий раз, когда я выхожу на цель и бросаю машину в пике, я вспоминаю тебя, любимая».
«Мы дышим воздухом любви, —
так начал Лозовский свой репортаж из Ханкалы, —
как ни странно это звучит здесь, в Чечне, где все пропитано ненавистью. Мы дышим воздухом любви, потому что ничем другим человек не может дышать».
Океан любви, ноосфера, без которой жизнь невозможна, как без кислорода, — вот с чем он соприкоснулся, сидя в каптерке за раздолбанной пишущей машинкой «Москва».
Альбине он писал совсем другие письма, ля-ля-тополя, поддерживая принятый между ними тон легких, ни к чему не обязывающих отношений. Этому правилу он изменил только один раз, когда узнал из письма однокурсницы Альбины, с которой познакомился во время вступительных экзаменов, что у Альбины роман с Гариком Баранцевым, сыном ленинградского академика, генерального конструктора подводных лодок.
«Но ей ничего не обломится, так как его родители, особенно маман, категорически против».
Он спросил, правда ли это. Она ответила неожиданно быстро, гневно:
«Зачем ты об этом спрашиваешь? Зачем тебе эти грязные сплетни? Да, я люблю его, я думаю о нем каждый час, каждую минуту, все 8620 секунд в сутки. И мне нет никакого дела до его родителей».
Он получил письмо на поселковой почте вместе с письмами своей роты. Тут же прочитал. Перемножил в столбик 24 часа на 60 минут и еще на 60 секунд.
Получилось 8640 секунд. Значит, двадцать секунд в сутки она думает не о сыне академика. А о ком?
Он разорвал письмо, выбросил в урну и бросил курить, чтобы твердо знать, от чего ему так хреново.
На ее письмо он твердо решил не отвечать. Но вдруг ответил — избранными, самыми душещипательными местами из солдатских писем:
«Когда я веду свой „Ураган“ по серпантину высокогорной трассы и вровень со мной парят орлы…»
А закончил пассажем, тоже как бы взятым из тех же писем:
«Ты обещала меня ждать. Ты будешь ждать меня всю жизнь. Я — лучшее, что было у тебя в жизни. Всю жизнь ты будешь помнить обо мне, потому что со мной ты всегда была гордой и чистой, не тронутой никакой житейской грязью».
Она ответила:
«Не думай обо мне плохо. Помни обо мне. От тебя везет».
Нашла о чем просить. А то он мог не помнить о ней.
Через три года, когда он вернулся в Москву, исполнив гражданский долг и заработав в редакции «Ангренской правды» необходимый для поступления в МГУ журналистский стаж, все изменилось — словно бы обесцветилось, поскучнело. Она жила своей жизнью. Ему тоже пришлось думать о том, как жить. Не в смысле философском, а в смысле практическом — как прожить на стипендию в двадцать два рубля. Отец, принципиально не одобривший его измену химии в пользу щелкоперства, помогать из принципа отказался. Мать помогала, но брать у нее деньги было неловко, стыдно. Сначала он разгружал ночами вагоны с цементом на станции Москва-товарная, зарабатывал по пятнадцать рублей за смену, но потом на лекциях беспробудно спал. Стал писать заметки для ведомственных журналов о хозрасчете в коммунальном хозяйстве, клепал сценарии сельских праздников для областного Дома народного творчества. Праздников было много: первой борозды, весны, урожая, проводов в армию. За каждый сценарий платили по шестьдесят рублей. «Праздник урожая» получил премию, целых три сотни. Лозовского попросили дополнить сценарий методическими рекомендациями, чтобы сельские культпросветработники знали, как сделать, например, образ урожая. Он охотно дополнил: «Сделайте его в виде улыбающегося снопа».
С Альбиной он иногда встречался: доставал билеты, втридорога переплачивая, на Таганку и в «Современник», потом ужинали в ресторане ЦДЖ. Он балагурил, насмешничал, развлекал ее журналистским фольклором, в котором буйно реализовывалась творческая энергия журналистов, не имевшая другого выхода. Иногда она говорила, что пойти не может. И доверительно добавляла своим низким, сводившим его с ума голосом, трогая его руку и поднимая на него сводивший его с ума взгляд огромных серо-зеленых глаз из-под сводивших его с ума длинных густых ресниц:
— Ты ж понимаешь.
Она как бы давала ему возможность самому придумать причины, по которым она не может принять его приглашение, потому что и врать не хочет, и правды говорить тоже не хочет, чтобы лишний раз не травмировать его бедное влюбленное сердце.
Все он понимал. Конечно, понимал. Чего тут не понимать?
Главное было не в ее вялотекущем романе с сыном ленинградского академика, генерального конструктора подводных лодок, а в нем самом.
Кто он? Никто. Ни кола, ни двора. Какие у него перспективы?
Никаких. Что он мог ей дать? Ничего из того, что нужно любой нормальной молодой женщине. А Гарик или не Гарик — это двадцать пятое дело.
А на Гарика Баранцева он однажды посмотрел, издали.
Не понравился ему Гарик Баранцев.
Потом вдруг словно плотину прорвало, события последовали одно за другим. Гарик вернулся в Ленинград, через пару месяцев перевелась в ЛГУ и уехала к нему Альбина. Агентура донесла Лозовскому, что причина этой поспешности в том, что генеральный конструктор подводных лодок при смерти, и нужно срочно внедриться в академическую квартиру, пока на нее не наложили лапу родственники.
Они поженились, она родила дочь.
Лозовский почувствовал себя свободным той свободой, которая хуже любого рабства. Он женился на медсестре университетской поликлиники, где добывал справки для деканата, чтобы ездить в командировки. Девочка была миленькая. Он оказался у нее первым мужчиной, что его совсем не обрадовало, так как это налагало ответственность, от которой он всегда решительно уклонялся. В другое время он бы ее деликатно выпроводил, но теперь ему было все равно. И когда она забеременела, без колебаний повел ее в ЗАГС. Это решило его проблемы жизнеустройства, хотя он меньше всего об этом думал.
Он перешел на заочное, с московской пропиской его взяли в штат молодежного журнала, с которым до этого он нештатно сотрудничал.
Родился сын. Лозовский пытался уверить себя, что он счастлив.
Потом он развелся.
Потом она развелась.
Вот и все, что было.
И вот он сидит за рулем серебристого «Мерседеса-280 SL», с плотоядным урчанием мощного шестицилиндрового движка пожирающего километры на трассе Москва — Ленинград.
Известный журналист. И она знает об этом, знает, читала в «Известиях», в «Литературке», в «Комсомолке», в «Огоньке», в «Знамени», в «Смене». А также в журналах «Сельская новь»,
«Лесное хозяйство», «Мясомолочная промышленность» и в ежемесячнике Главного управления исполнения наказаний МВД СССР «К новой жизни», где его очерки печатались на отрывных страницах под рубрикой «Прочитай и передай товарищу».
«Я окружу тебя своим именем». (Ты будешь спотыкаться об него, как о пустое ведро.) Преуспевающий бизнесмен, совладелец двух солидных газет. В некотором роде даже политический деятель, способствовавший провалу ГКЧП, за что был удостоен письменной благодарности Президента Российской Федерации Бориса Николаевича Ельцина.
Человек, который может дать любимой женщине все, что ей нужно.
Так что же он скажет?
А черт его знает, что он скажет.
Что скажется, то и скажет.
Начало рассветать, пошел туман на болотах. По мере приближения к Ленинграду стало больше машин. Лозовский вдруг ощутил какую-то неуверенность, смутное чувство, что он делает что-то не то. До него вдруг дошло, что в Ленинград он приедет в восемь утра. А настроение, с которым он выехал из Москвы, которое нес в себе, это настроение ночное, предрассветное, для зари на золотом шпиле Петропавловской крепости и разведенных мостов. И разговор, к которому он готовил себя, никак не для серого будничного утра.
Но «Мерседес» уже шел по Московскому шоссе.
Анников проспект оказался на другом конце города и не имел ничего общего ни территориально, ни архитектурно с Аничковым мостом, как почему-то, по сходности звучания, решил не знавший Ленинграда Лозовский. Никаких старинных домов здесь не было, а стояли кварталы обычных многоэтажек. Дом был угловым, но тоже самым обычным, блочным, с десятком подъездов, с мусорными баками на асфальтированных площадках, с детскими песочницами и качелями в чахлом сквере.
И что Лозовского особенно удивило, так это то, что квартира Альбины, судя по номеру, была на первом этаже. Как-то не вязалось это с тем, в каком доме и в какой квартире, по представлению Лозовского, должны жить невестка, пусть и бывшая, и внучка генерального конструктора подводных лодок. До него доходили слухи, что после смерти академика за его наследство шла грызня, и Альбине, так надо понимать, ничего не перепало, кроме этой «хрущобы».
Недаром ему не понравился Гарик Баранцев.
Лозовский стоял возле «Мерседеса», не зная, что делать. В восемь утра в гости не ходят. Двери подъездов хлопали все чаще, полусонная ребятня с ранцами плелась в глубь квартала, к типовой школе, взрослые пересекали сквер и копились на автобусной остановке. Проходя мимо «Мерседеса», машины по тем временам редкой, вызывающе роскошной, смотрели удивленно-осуждающе, даже брезгливо, как служивый утренний люд смотрит на компанию богатых бездельников с дорогими блядями, случайно заехавшую после ресторанной ночи в рабочий квартал.
Лозовский отошел в сторону, к мусорным бакам, и сделал вид, что не имеет никакого отношения к этому развратному «мерседесу». Рассудив, что правильнее всего позвонить, нашел две телефонные будки в торце дома, но оба автомата согласованно не работали. Он вернулся к подъезду. И тут увидел Альбину. Сначала даже не увидел, а почувствовал ее присутствие по теплому толчку крови.
Она вышла из подъезда с дочерью, третьеклассницей, как и сын Лозовского, заботливо подтянула ей молнию на курточке, чмокнула в щеку и подтолкнула по направлению к школе. Потом глянула на часы, как бы прикидывая, нужно ли бежать на работу или еще можно идти не спеша.
Она всегда одевалась неброско, точно бы маскируясь. Любила туфли без каблука, длинные свитера крупной ручной вязки. Сейчас на ней было черное долгополое пальто, красный шарф, сапоги на высоком каблуке. Пальто, как подметил въедливый утренний глаз Лозовского, привыкший к виду редакционных дам и праздничной московской толпы на Тверской, было модное, но будто вчерашнее. А сапоги, так те просто старые. Сука этот Гарик Баранцев, морду ему следовало бы набить. Все-таки о женах, даже бывших, нужно заботиться.
Торопливая утренняя косметика, озабоченное лицо.
Не вовремя он приехал. Но отступать было поздно.
— Гражданка! — окликнул Лозовский. — Вам телеграмма.
Она оглянулась:
— Мне? Телеграмма?
— Вам, срочная, — благодушно, сонно подтвердил он. — Текст: «Имя твое — халва Шираза». Подпись: «Лозовский». Ответ оплачен.
Она засмеялась:
— Господи! Ты?!
И потянулась к нему, спросила с тревогой:
— Значит, ты уже знаешь?
— Что я знаю? — не понял Лозовский.
— Их хотят посадить!
— Отстаешь от жизни. Их уже посадили.
— Нет, нет! — испугалась она. — Откуда ты знаешь?
— Здрасьте. Об этом знает весь мир. Они сидят в Лефортово.
— Ты про кого говоришь?
— Про Янаева.
— Кто такой Янаев?
— Хорошо вы тут, в Ленинграде, живете! — восхитился Лозовский. — ГКЧП — не слышала?
— А, эти! Нет — Гарика хотят посадить!
«И поделом», — чуть было не сорвалось с его языка.
— Вы же, я слышал, развелись, — осторожно напомнил он, как бы спрашивая, почему ее так волнуют его проблемы.
— Да, развелись. Но… Это сложно, не будем об этом. Значит, ты ничего не знал? А тогда… Почему ты здесь?
— Я и сам задаю себе этот вопрос.
— Как хорошо, что ты здесь! Как хорошо! Мне не с кем посоветоваться. Я тебе все расскажу. Не сейчас. Опаздываю.
— Я тебя подвезу, — предложил Лозовский, брелоком отключая охранную сигнализацию «Мерседеса».
— Боже! Это твоя машина? — растерянно спросила она и даже поморщилась как бы болезненно, пытаясь совместить в сознании «Мерседес» и Лозовского — белобрысого, небритого, с длинным, стертым после ночной гонки лицом, который в своих джинсах и заурядном светлом плаще никак с «Мерседесом» не совмещался.
— Да нет, приятель попросил перегнать, — небрежно соврал он, чтобы не унижать ее своим неуместным благополучием.
Она сразу успокоилась, даже повеселела, как если бы ей сначала сказали, что она совершила огромную, непоправимую жизненную ошибку, а потом сказали, что никакой ошибки не было.
По дороге высыпала на Лозовского целый ворох подробностей, из которых он не без труда вычленил суть дела. Гарик Баранцев, оказывается, защитил кандидатскую диссертацию и заведовал лабораторией в НИИ лакокрасочной промышленности. Он разработал метод старения красок, состарил несколько картин, которые принес ему знакомый художник, тот продал их как неизвестных малых голландцев за огромные деньги. Подделку обнаружили, завели уголовное дело, взяли подписку о невыезде и грозят посадить, если Гарик не сделает чистосердечного признания и не отдаст деньги, а он не знал ни о каких деньгах.
Лозовский слушал, задавал уточняющие вопросы, а в душе у него разрасталась пустынька. Он вдруг перестал понимать, кто он, что он делает в Ленинграде, что это за женщина сидит рядом с ним и зачем она вешает ему на уши эту лапшу.
— Не вижу проблемы, — заметил он, когда она умолкла и тревожно, с ожиданием и надеждой посмотрела на него из-под густых ресниц огромными серо-зелеными глазами, которые когда-то, очень давно, в какой-то другой жизни, сводили его с ума. — Пусть отдаст бабки.
— Ты что?! — ужаснулась она. — О чем ты говоришь?! Он ничего об этом не знал! Он ничего, ничего не знал!
— Послушай, как это звучит. Ему принесли картину и попросили состарить. Он состарил.
— Да, да! Так и было!
— Потом принесли еще одну картину. Малых голландцев. И попросили состарить. Потом еще одну. Сколько их было?
— Четыре.
— Все малые голландцы?
— Все.
— А он ничего не знал.
— Так ты думаешь…
— Нет, — перебил Лозовский. — Я ничего не думаю. Думать нужно тебе.
— Ты кто? — помолчав, спросила Альбина. — Я ничего о тебе не знаю. Я слышала, что ты ушел из университета, перешел на заочное. Больше ничего не знаю. Чем ты занимаешься?
— Да вот, перегоняю машины, — ответил известный журналист Лозовский.
— Но все равно хорошо, что ты приехал. Все равно хорошо. Обязательно позвони вечером, — попросила она, когда он остановил «Мерседес» на какой-то старой площади возле НИИ лакокрасочной промышленности, где она работала старшим инженером.
Лозовский виновато улыбнулся:
— Не получится. Вечером я буду уже очень далеко отсюда.
— Да? Как жалко. От тебя везет. Тогда — пока?
— Пока, — сказал он. — Пусть тебе повезет.
Дверца «Мерседеса» звучно щелкнула.
Она ушла.
Он уехал.
Двери электрички закрылись, он уехал.
Теперь уже навсегда.
Он уже знал, где будет вечером.
В Тынде — вот где он будет.
Там, где потерялся след девушки с красными, грубыми от работы на бригадной кухни руками, которая однажды на рассвете сказала ему:
— Обними меня. Крепко.
А потом сказала:
— Этой ночью мы были свободными. Потому что больше мы не встретимся никогда.
Таня. Вот как ее звали. Таня.
Больше о ней он не знал ничего.
Нет. Он знал о ней все.
Вечером того же дня он был в Иркутске. Утром прилетел в Тынду. В клубе на улице Красная Пресня, возведенной московскими строителями по образу и подобию Черемушек и Строгино, кипели страсти: комсомольский актив выбирал нового начальника штаба ЦК ВЛКСМ. Прежнего сняли за нерасторопность: он сначала промедлил выразить поддержку ГКЧП, а потом выразил. Лозовский извлек из демократического шабаша секретаршу штаба и предъявил для опознания коллективный снимок передовых строителей БАМа, которые удостоились чести быть сфотографированными у Знамени Победы в Георгиевском зале Кремля. Отмеченную крестиком девушку, стоявшую недалеко от маршала, секретарша не знала, но подпала под скромное обаяние Лозовского и нашла список победителей социалистического соревнования в честь сорокалетия победы советского народа над фашистской Германией.
В списке было сто двенадцать человек. Из них Татьян восемь: две отделочницы из Жилстроя, три инженера из Главбамстроя, одна диспетчер автобазы, одна воспитательница детского сада, одна работница общепита.
Стоп.
Егорова Татьяна Егоровна, мостоотряд № 4, работница общепита, руководитель агитбригады «Синяя блуза». База мостоотряда — притрассовый поселок Могот.
В Моготе мостоотряда давно уже не было, он перебазировался в Беркакит. В Беркаките его тоже не было — перебросили в Куанду. Из Куанды десантировали в Балбухту.
Во всех поселках, куда Лозовский добирался на попутках, в кабинах тепловозов и на рабочих поездах-«бичевозках», стояли памятные знаки в честь трудовых побед строителей БАМа.
Большие победы приурочивались к съездам КПСС, победы помельче — к пленумам. Так что побед было много, во всех поселках были свои праздники — первых поездов, технических стыковок, укладок многогочисленных «серебряных звеньев» и одного, в Куанде, «золотого звена».
В Балбухте на бетонном постаменте стоял вездеход ГТС.
С его крыши по скошенным плоскостям скатывались, как с горки, дети. Надпись на защите двигателя гласила: «Мостоотряд № 4. Мы здесь были».
Самого мостоотряда в Балбухте не было.
Неуловимый мостоотряд № 4 Лозовский настиг в Северобайкальске, открывшимся за поворотом горной дороги — в в теплых соснах, в легком золоте лиственниц и берез, в голубом свечении Байкала. Лозовский почувствовал, что здесь ему повезет. Ему повезло. Мужеподобная усатая кадровичка мостоотряда сказала густым басом:
— Егорова? Танечка? Как же, как же! Была такая, была.
— Как — была?! — завопил Лозовский. — Что значит — была?!
— Ты чего, парень? — удивилась кадровичка. — Была значит была. А как еще можно сказать? Поработала и уехала.
— Когда?
— Чтобы не соврать… Мы еще в Моготе стояли. Или уже в уже в Беркаките? Не помню. Сейчас посмотрим…
Она долго рылась в шкафах, но нужную папку все же нашла.
— Вот, взяла отпуск с последующим увольнением и уехала. В декабре восемьдесят пятого. Время-то как идет. Но у нас ее помнят. Веселая девочка была, заводная. Агитбригадой руководила, по всей трассе выступали. Так, поверишь ли, из всех соседних поселков ехали. Кто на чем, даже на бульдозерах «Катерпиллер», собачьи дети. И вот выйдет она с гитаркой, посмотреть не на что, соплей перешибешь, и так вот, тихонечко: «Дорога железная, как ниточка тянется, а то, что построено, все людям останется». А то еще любила петь: «Шеф отдал нам приказ: лететь в Кейптаун». Ну и, понятное дело, наши, бамовские. Те уж все вместе, в пятьсот глоток: «И когда салют победный брызнет, ты поймешь, что в грозах и в пыли…» Ты и не слыхал таких песен.
— Слышал, — возразил Лозовский. — «Лучшую дорогу нашей жизни мы с тобою вовремя нашли».
— Смотри-ка, и вправду слышал! Нынче уж так не поют на БАМе. Нынче митингуем, говна-пирога. А тогда пели, до ночи, бывало, не расходились. Так что помнят у нас Танюшку, хорошо помнят.
— Куда она уехала?
— А тебе зачем? — проявила бдительность кадровичка.
— Я с телевидения. Передача «Алло, мы ищем таланты».
— Врешь. Врешь?
— Вру.
— То-то же, меня не обманешь! Ох, молодежь! Ладно, записывай адрес. В Ярославле она живет, в поселке под Ярославлем…
Через день, потратив пол суток, чтобы пересечь на «Ракете» Байкал, шесть часов, чтобы долететь от Иркутска до Москвы, и еще три часа, самые длинные, самые нескончаемые, на дорогу от Домодедова до Ярославля, которую «Мерседес» глотал, глотал и все никак не мог проглотить, Лозовский стоял возле двухэтажного деревянного барака, какими был застроен поселок, и смотрел, как во дворе сухонький старичок ловко, точными ударами топора колет дрова и аккуратно складывает их в поленницу. На вопрос, здесь ли живет Татьяна Егорова, покивал:
— Таньча-то? Здесь, здесь. Только она на работе. Она воспитательшей в интернате работает.
Он воткнул топор в полешко и поинтересовался:
— А вы, если спросить, кем ей будете?
— Не знаю, — сказал Лозовский.
— А вы, если спросить, не журналист?
— Журналист.
— Значит, возвернулись? — обрадовался старик и уважительно поздоровался с Лозовским за руку. — А она все смеется: оттудова не возвертаются, оттудова не возвертаются. Дура ты, дочка, это я ей так говорю, отовсюдова возвертаются. Долго вы, однако, там были. Так ведь и то сказать — далеко.
— Откуда я вернулся? — не понял Лозовский.
— Из Кейптауна. Нет?
— Да, — сказал Лозовский. — Да. Я вернулся. Из Кейптауна.
— Что ж это за местность такая, Кейптаун, интересуюсь спросить? — полюбопытствовал старик.
— Да как вам сказать? Кейптаун и Кейптаун.
— А какие там, если спросить, погоды? Жарко, небось?
— Жарко.
— Картошка, значит, не родит?
— Не родит.
— Плохо им без картошки. А у нас вот то ведро, а то дожжит, дожжит. И что характерно: все невпопад. Почему, как полагаете?
— Не знаю, — сказал Лозовский.
— А я так по этому вопросу думаю: погоды зависят от настроения народа!..
В учительской интерната Лозовскому сказали, что у Татьяны Егоровны занятия в старшей группе, она заканчивает работу через полчаса. Он вышел во двор. Это был обычный школьный двор, но почему-то весь заасфальтированный, а с крыльца, кроме ступенек, вели два широких пологих пандуса. По асфальту ветерок с Волги гонял красные кленовые листья.
Прогремел звонок. Двери раскрылись, во двор вылетел большой оранжевый мяч, по пандусам покатились инвалидные коляски, устремились к мячу, цепляясь друг за друга, сталкиваясь, двор наполнился воплями, криками — обычным гамом школьного двора на большой перемене. В колясках сидели дети с тоненькими, как спички, ногами.
Это был интернат для детей, больных полимелиолитом.
Она сбежала по ступенькам крыльца, на ходу затягивая поясок плаща, кого-то поправила в коляске, кому-то погрозила, кого-то помирила. И вдруг остановилась. Она стояла посреди двора, в мельтешении инвалидных колясок, в детских веселых криках и молча смотрела на Лозовского. Он подошел, уворачиваясь от мяча, лавируя между колясками, и взял ее руки в свои.
Она сказала:
— Ты вернулся.
— Да, — сказал он. — Из Кейптауна.
Она повторила:
— Ты вернулся.
И тогда он сказал ей те слова, которые приготовил и собирался сказать в какой-то совсем другой своей жизни какой-то совсем другой женщине:
— Я тебя люблю. Я любил тебя всю жизнь. Только не знал об этом.
— Идем, — перебила она. — Быстрей.
— Подожди, я не договорил.
— Потом, потом! А то автобус уйдет. Бежим!
— Я на машине.
— На какой?
— На этой.
— Это твоя машина? — поразилась она, и у Лозовского появилось ощущение, что все это уже было, весь этот разговор уже был, он плохо кончился, и сейчас тоже все кончится плохо, скучно, пошло.
— Нет, — сухо сказал он. — Взял у приятеля.
— Ты сошел с ума! А вдруг поцарапаешь? Мы же будем расплачиваться до конца жизни!
— Таньча. Я буду тебе хорошим мужем. Я буду хорошим отцом нашим детям.
— Нет, нет, не спеши. Не спеши, Володя. Потом скажешь. Если захочешь.
Поехали.
Она попросила остановиться возле типового детского сада, молча ушла, через полчаса вернулась, ведя за руку мальчонку лет пяти-шести. Выставила его перед собой, как защиту:
— Вот. Теперь ты знаешь все. Ты что-то хотел сказать?
Лозовский присел на корточки:
— И сколько же нам лет?
— Пять с половиной, — ответила Таня. — В феврале будет шесть.
— Какие же мы белобрысенькие. А чего такой сонный? Не выспался? — спросил Лозовский. — Как же нас зовут?
И вдруг замер.
— Ягор, — буркнул мальчонка.
— Да, Володя, Егор, — подтвердила она. — А вот отчество у нас — Владимирович…
V
Станица Должанская обозначилась сначала темной полосой мусора, выброшенного штормом на берег, потом выяснились черные сады, красные черепичные крыши с крестами телевизионных антенн. В домах теплились огни, из ворот выплывали коровы, высыпали овцы, брели по широким выгонам с узким асфальтом посередине и грязными обочинами, блеяньем и мычаньем возвещая о наступлении дня.
Улица Новая, застроенная незатейливыми, как хаты, домами из серого ракушечника, оказалась на краю станицы со стороны степи. Здесь было тише, чем на взморье, дуло поверху, ровно и без тяжелой сырости, сухо. Дом под номером четыре ничем не выделялся среди других домов — с закрытыми на железные засовы ставнями, с палисадниками в шелестящих мальвах, с зацементированными дворами, укрытыми сверху, как маскировочной сетью, виноградными лозами. Утро еще не вошло в дома, улица медленно пробуждалась изнутри бряканьем ведер, скрипом колодезных воротов, горьковатым дымом печей.
Чем-то из детства пахнуло на Лозовского. Отец однажды повез его в затерянную в плавнях кубанскую станицу показать, откуда пошел род казаков Лозовских. Полстаницы были Лозовские с ударением на последнем слоге. Отец тоже был Лозовской, но после войны, когда он демобилизовался и получал гражданские документы, дура-паспортистка написала «Лозовский», так и пошло.
Отец страшно злился, так как фамилия была похожа не еврейскую, но переделывать документы не стал — хлопотно, да и в те годы привлекать к себе внимание было небезопасно. После той поездки так и остались в глубинах памяти голубизна мазанок, прохлада глиняных полов под босыми ногами, арбуз с хлебом и особенно горьковатый запах кизячного дыма.
— Рано приехали, — отметил Лозовский. — И в адресе я не очень уверен.
— Родичи? — спросил водитель.
— Нет.
— Тогда подождем. Стадо погонят, кто-нибудь выйдет.
Подошло стадо. Со скрипом открылась половинка ворот, высокая худая старуха в телогрейке выгнала хворостиной корову и равнодушно, мельком посмотрела на чужую машину.
Лозовский поспешно вышел из «Жигулей»:
— Бабуся! Не подскажете, Борис Федорович Христич…
Старуха обернулась. Лозовский умолк. Из-под черного монашеского платка на него смотрели нежные глаза газели.
— Наина Евгеньевна! Вы?!
Она улыбнулась.
— Володя. Здравствуйте, голубчик. Какими судьбами?
Глаза — вот и все, что осталось от прежней стройной красавицы, какой она была всего десяток лет назад. Темное лицо, ломкая, как сухая вишня, фигура. Сто лет — вот сколько ей было. Сто лет! Она уже не принадлежала этому миру. И оттуда, из другого мира, как с древней иконы, смотрела на Лозовского с мягкой улыбкой. От нехорошего предчувствия у него сжалось сердце.
— Да вот, оказался в ваших краях, решил заехать, — поспешно объяснил он. — Был недавно в Тюмени. Мне сказали, что Борис Федорович приболел. Как он себя чувствует?
Надеюсь, ничего серьезного?
— Заходите, Володя. У нас не бывает гостей. Борис Федорович вам обрадуется.
Хрипло взлаял, рванул цепь крупный кавказец. Из флигеля выглянул толстый заспанный малый в тельняшке, подозрительно уставился на Лозовского.
— Цыть! — прикрикнула Наина Евгеньевна на пса, а парню сказала: — Это ко мне. Племянник из Армавира. Съезди сменяй баллоны, газ еле идет. Сколько можно говорить?
— Ну съезжу, съезжу, — буркнул малый и скрылся во флигеле.
— Кто это? — спросил Лозовский.
— Та! Помогает по хозяйству.
На захламленной старыми вещами веранде она скинула телогрейку, предложила:
— Раздевайтесь, голубчик. Сейчас дам чувяки.
— Наина Евгеньевна, вы прямо казачка! — засмеялся Лозовский. — «Цыть», «та», «чувяки». Гуторите. Будто всю жизнь здесь живете.
— Всю не всю, но два года — тоже немало.
— Сколько? — переспросил он.
— Два года, третий пошел.
— Вы живете здесь третий год?
— Ну да. Как приехали из Нюды, так и живем. Что вас так удивило?
— Нет-нет, ничего, — растерянно пробормотал Лозовский К веранде примыкала большая комната, зала, с круглым столом посередине, с ковром над диваном, с прикрытым кружевной салфеткой телевизором на ножках в углу, с широкими, уютно поскрипывающими половицами. На стенах — старые семейные фотографии в деревянных рамках под стеклом: смуглые черноусые мужчины в сюртуках и черкесках с газырями, женщины в кружевных накидках.
— Это дом родителей Бориса Федоровича, — негромко объяснила Наина Евгеньевна. — Уже никого не осталось. Когда мы вернулись из Канады, Борис Федорович выкупил дом. И ничего не стал перестраивать. Сказал: пусть все будет, как было.
Одна дверь из залы вела на кухню, другая в дальнюю комнату, в спальню. Как во многих старых кубанских хатах, самих дверей между залой и смежными комнатами не было, проемы были завешены цветными портьерами. Полы блестели, каждая вещь стояла на своем месте. Это был дом, в котором нет детей.
И почему-то остро пахло мочой. В просторной кухне со старинным, во всю стену буфетом, запах перебивался чабрецом и лавандой, сухие пучки которых висели на стенах. Но запах был и здесь — странный, неуместный, тревожащий.
Наина Евгеньевна поставила чайник, захлопотала возле плиты.
— Садитесь, Володя. Сейчас я вас покормлю. Яишенку будете? Молодец, что приехали. Борис Федорович о вас вспоминал. Он всегда очень хорошо о вас говорил. Он говорил, что вы единственный журналист, который не побоялся написать правду. Он сейчас отдыхает. Какой вы стали представительный. Женились?
— Да уж десять лет.
— Детки есть?
— Двое. Только они уже не детки. Старший на третьем курсе института, младший через год школу заканчивает.
— Как же это? — удивилась она. — Женаты десять лет, а дети такие большие?
— Старший от первого брака. А младший у меня уже давно был, — объяснил Лозовский. — Только я об этом не знал.
— Как хорошо, Володя, как хорошо! У мужчины обязательно должны быть дети. Живое дерево гнется, сухое ломается. Мужчина без детей — сухое дерево.
Из глубины дома донесся будто бы стон. Наина Евгеньевна всполошилась:
— Проснулся. Это он вас услышал. Ах ты, Господи, а у меня ничего не готово!
Она поспешно сполоснула белую фаянсовую поильницу — чайник без крышки с плоским носиком, из каких дают пить больным и маленьким детям, набулькала в нее из бутылки, извлеченной из скрипучего шкафа, зашелестела шоколадной фольгой, разламывая плитку на дольки.
Стон повторился — громче и словно требовательно.
— Иду, иду! — крикнула Наина Евгеньевна, обернулась к Лозовскому. — Побудьте, Володя. Иду, Боренька, иду!
Из залы, через открытую дверь кухни, потянуло мочой.
Лозовский поднялся, хотел прикрыть дверь. На пороге задержался, прислушался.
— Все, все, милый, я пришла, — неожиданно молодо, весело журчал, звенел ручейком голос Наины Евгеньевны. — Потерпи секунду, сейчас все получишь. Ох ты, Господи, опять напрудил. Ну что же ты, горюшко ты мое? Позвал бы, я же все время здесь, рядом. Ну ничего, ничего. Спускай ноги. А теперь вставай, держись за меня. Вот так, хорошо. А теперь в кресло сядем. Я тебя оботру, простынкой прикрою. Ну, даю, даю. Пей, мой хороший. Да не спеши, не спеши, все твое, никто не отнимет. А теперь шоколадку, Боря, нужно. Сначала шоколадку, потом дам еще. А я пока постель сменю. У нас гость, ты услышал? Володя Лозовский приехал. Помнишь Володю? Вижу, что помнишь. Вижу, что рад. Я так ему и сказала: Борис Федорович обрадуется. Он стал таким видным мужчиной. Но такой же белобрысый. И бриться забывает. Двое сыновей у него, большие уже. Наши тоже были бы уже большие…
Лозовский пересек залу и отвел в сторону занавеску. Наина Евгеньевна снимала с кровати мокрые простыни, протирала клеенчатую подстилку, стелила свежее белье. А в кресле рядом с кроватью сидело что-то огромное, бесформенное, чудовищное: в исподнем, с будто бы вздыбленными белыми длинными вьющимися волосами, с седой неряшливой щетиной на раздутом, как у утопленника, лице, с мутными красными бессмысленными глазами. Тупо, механически двигался слюнявый, перепачканный шоколадом рот.
Это было не человек.
Это было животное.
Лозовский быстро вернулся на кухню и открыл пронзительно заскрипевшую дверцу кухонного буфета. На нижней полке стоял картонный ящик. В ящике теснились бутылки — пустые и полные.
Водка «Московская».
А из спальни все журчал, струился счастливым весенним ручейком голос Наины Евгеньевны:
— Ну вот, все в порядке. А теперь можешь допить. Пей, мой хороший. Я посижу, посижу с тобой. Я никуда не уйду. И ты никуда не уйдешь. Никуда не уйдешь, не уедешь, не улетишь.
Мы уже навсегда вместе. Любимый мой, радость моя, счастье мое…
«— Борис Федорович, вы счастливый человек?..»
Глава пятая. Цена вопроса
I
В Москву Лозовский возвращался поездом. Ему нужно было время, чтобы выветрились въевшиеся в него запахи лекарств и мочи, чтобы отойти от нервного напряжения, в котором он находился пять суток в Должанке, когда порывы новороссийского норд-оста били в ставни и пересчитывали черепицу на крыше, а время измерялось не часами и минутами, а истечением глюкозы и физиологических растворов из капельниц, которыми была обставлена кровать с чудовищно огромным неподвижным телом Христича.
Ошеломление, которое Лозовский испытал, когда увидел, во что превратился Борис Федорович Христич, лишило его всякой способности к размышлению, заставило действовать, как при пожаре, когда некогда думать ни о причинах пожара, ни о его последствиях. Не слушая неуверенных возражений Наины Евгеньевны, он смотался в Ейск и по объявлению в местной газете нашел частнопрактикующего нарколога. Нарколога звали Равилем. Он был молодой, из крымских татар, совершенно лысый, с реденькой бородкой и в сильных плюсовых очках, которые делали его темные глаза огромными, как у филина. Он не выразил по поводу экстренного вызова никакого удивления, деловито загрузил в свою «Волгу»-пикап объемистый кофр с медикаментами, заехал за медсестрой, средних лет миловидной татаркой, как понял Лозовский — какой-то своей родственницей. Узнав, что Лозовский приехал на наемной машине, любезно предложил отпустить частника: в «Волге» места хватит.
— Запой тяжелый, — предупредил Лозовский.
— Запои всегда тяжелые, — философски отозвался Равиль, уверенно ведя «Волгу» по шоссе вдоль штормящего Азова. — Если запой не тяжелый, это не запой, а так — похмелье.
Он что-то сказал по-татарски медсестре, она сердито ответила. Нарколог засмеялся.
— Фатима говорит, что за удовольствия мужчин всегда расплачиваются женщины. Это единственный случай, когда за свои удовольствия мужчины расплачиваются сами. Она говорит: так им, козлам, и надо.
Но когда после осмотра Христича врач вернулся из спальни на кухню, на его хитром татарском лице не было и тени оживления, а глаза из-под толстых линз смотрели хмуро и как бы укоризненно.
— Сколько это продолжается? — спросил он.
— Два года, — ответила Наина Евгеньевна. — Как из Нюды приехали, — объяснила она Лозовскому.
— Два года каждый день?
— Да, каждый день.
— По сколько?
— По бутылке. Последнее время меньше.
— Что он пьет? Покажите.
Наина Евгеньевна проставила на стол початую бутылку «Московской». Нарколог отвинтил пробку, понюхал, потом капнул на руку, растер, снова понюхал.
— Не эрзац, — заключил он. — И то хорошо. И это единственное, что хорошо. Ест?
— Очень мало.
— Сколько он не разговаривает?
— Месяца два. Но он все понимает, я по глазам вижу.
— Его нужно в больницу, немедленно. Вызывайте скорую.
— Нет, он не хочет в больницу, — возразила Наина Евгеньевна и сухо, по-старушечьи поджала губы.
— Что значит хочет или не хочет? — возмутился Равиль. — Он не в том состоянии, когда его нужно спрашивать, чего он хочет!
— Он не поедет в больницу, — твердо повторила Наина Евгеньевна.
— Он умрет, — предупредил нарколог.
— Да, — сказала она. — Я знаю.
— Знаете?!
— Да, доктор. Он не хочет жить.
— Пойдемте покурим, — предложил Равиль Лозовскому.
— Я не курю.
— Я тоже.
На веранде, стекла которой едва ли не прогибались от напора ветра, он укорил:
— Вы сказали, что это запой. Нет, это самоубийство. Она ему кто — мать?
— Жена.
— Жена?!
— Да.
— Она сумасшедшая! Их обоих нужно лечить! Боюсь, что я ничего не смогу сделать.
— Доктор, вы сделаете все, что сможете. Вы сделаете все, что в ваших силах, — повторил Лозовский. — Большего от вас не требуется. Сколько нужно заплатить — скажете.
— Вы уверены, что это правильное решение?
— Я ни в чем не уверен. Но я хочу знать, что сделал все, что мог.
— Фатима, работаем, — распорядился Равиль, вернувшись в дом. — ЭКГ, все анализы. Купирующие уколы. Транквилизаторы, капельницы. По полной программе.
День переходил в ночь, ночь в день. Незаметно и неостановимо, как время, текла прозрачная жидкость по пластмассовым трубочкам, проникала в вены Христича, вымывала из его крови яды, выходила мочой и острым горячим потом. Наина Евгеньевна и Лозовский дежурили по очереди, медсестра спала на диване в зале. Тут же пристроили раскладушку для Лозовского. Когда раствор в капельнице иссякал, ее будили. Каждое утро приезжал Равиль, назначал новые уколы, вечером звонил по мобильнику медсестре.
Разговаривали они по-татарски, и по тону ясно было, что ничего хорошего не происходит.
В огромном теле и голове Христича происходили какие-то процессы, никак не связанные между собой, мозг жил своей жизнью, а отдельные части тела своей. Эта рассогласованность движений разрезанной на части лягушки была жуткой, невыносимо тягостной, как нескончаемая агония.
Лозовский выскакивал во двор, окунался в ветер и дождь со снегом, дышал всей грудью, стараясь надышаться надолго, и возвращался в тускло освещенную ночником спальню, как к покойнику.
Самой страшной была третья ночь. Лицо Христича неожиданно побагровело, большие белые руки задвигались, как бы снимая с тела и отбрасывая что-то мерзкое. Лозовский разбудил Фатиму. Она ахнула и схватилась за телефон. Через час примчался Равиль на «Волге», следом во двор влетел реанимационный микроавтобус с работающими мигалками. Два врача в зеленых халатах втащили в спальню какие-то устройство, как позже узнал Лозовский — аппарат «искусственная почка». Часа четыре из спальни доносились короткие, как бы лающие голоса. Потом все трое вышли.
— Кажется, обошлось, — сообщил Равиль, вытирая мокрую от пота голову. — Дайте им пятьсот долларов.
Врачи молча взяли деньги, молча выпили на кухне по стакану водки и уехали. Равиль с Фатимой остались дежурить.
Утром Равиль повторил:
— Обошлось. Теперь он будет спать. Не меньше суток.
Фатима еще побудет, на всякий случай. Завтра утром я приеду.
— Что это было? — спросил Лозовский.
— Дилериум. Обострение белой горячки.
Лозовский доплелся до раскладушки и отключился.
Проснулся он, как ему показалось, от тишины. Не грохотал ветер в ставнях, не звенела черепица на крыше. За окном голубело. Он заглянул в спальню. Наина Евгеньевна сидела возле кровати, двумя руками держала огромную белую руку мужа, поглаживая ее, словно щенка. Она повернула к Лозовскому счастливое, сияющее, залитое слезами лицо:
— Спит! Володя, он спит! Послушайте, как он дышит! У него даже румянец, видите?
Приехал Равиль, подробно проинструктировал Наину Евгеньевну, какие лекарства и когда давать, чем кормить: бульон, соки. Предупредил:
— И ни капли алкоголя. Если вы хотите, чтобы он жил. Фатима, собирайся, мы закончили. Это все, что мы могли сделать, — извиняющимся тоном сказал он Лозовскому, когда тот вышел проводить его до машины.
— Сколько я вам должен?
— Даже не знаю. Такого случая у меня еще не было.
Лозовский дал ему полторы тысячи долларов — почти все, что у него осталось.
— Если мало — скажите.
— Хватит. Спасибо. Мой вам совет: устройте его в стационар. Сейчас есть хорошие частные клиники.
— В психушку?
— Да.
— Надолго?
Нарколог снял свои совиные очки, пощурился маленькими глазками на просветы голубизны над угрюмо притихшем свинцовым морем и сказал:
— Навсегда.
Когда Лозовский вернулся в дом, Наина Евгеньевна молодо, весело хлопотала на кухне.
— Какое счастье, Володя, что вы приехали! Я прямо не знала, что делать. Думала: это все, конец. Сейчас я что-нибудь сготовлю. И будем пить чай. У нас хороший чай, настоящий краснодарский, никакого другого Борис Федорович не признавал.
— В Нюде он пил? — задал Лозовский вопрос, который давно вертелся у него на языке, но раньше был неуместен.
— Нет. Что вы, Володя! Он работал. Вы же знаете, как он работает. По двадцать часов в сутки. Он помолодел лет на пятнадцать. Я даже не знала, радоваться мне или огорчаться.
— Почему?
— Он снова от меня уходил. В работу. Его одержимость — это его проклятье. Но по-другому он не умеет. Есть люди, которые умеют, а он не умел.
— А раньше — в Канаде?
— Бывало. После театра или после концерта. Мы заходили в бар, потом гуляли и разговаривали. Мы никогда столько не разговаривали. Однажды он сказал, что был мне плохим мужем. Нет, он был мне хорошим мужем. Только не знал этого. Мы с ним прожили вместе тридцать лет. Вы не поверите, Володя, но каждый день был для меня счастьем. Каждый! Я иногда спрашивала себя: за что?
— А сейчас?
— А сейчас особенно. Что вы! Потому что я ему нужна. И он это знает.
— Почему вы уехали из Нюды?
— Не хочу об этом говорить, — равнодушно отозвалась Наина Евгеньевна.
— А все-таки? — настоял Лозовский.
— Так получилось. Не сработался Борис Федорович с Кольцовым. Знаете Кольцова? Это президент фирмы «Союз», которой принадлежала «Нюда-нефть».
— Не сработался — в чем?
— Скучно это, Володя. Скучно и пошло. Сначала все было очень хорошо. Пока Борис Федорович наводил порядок, Кольцов одобрял все, что он предлагал. Потом началось. Нужно новое оборудование — нет денег. Нужно что-то еще — нет денег. Так тянулось с год. Из всех проектов Бориса Федоровича ни один не был осуществлен. Ни один! Все так и остались на бумаге. Нет денег. И однажды Борис Федорович сказал: у него никогда не будет денег. Все они умеют только одно: сосать нефть. Все они кровососы — что старые, что новые. Он говорил: нефть — это кровь земли. Он сказал: нам здесь нечего больше делать. И мы уехали.
— Они поругались?
— Нет. Кольцов несколько раз прилетал в Нюду, упрашивал не уезжать, обещал первые же средства вложить в модернизацию оборудования. Уговорил Бориса Федоровича остаться генеральным директором, зарплату регулярно переводят, большую. Попросил только об одном: не общаться с журналистами. Если станет известно, что Борис Федорович подал в отставку, это будет ударом по компании и по фирме. Борис Федорович согласился, ему уже было все равно. Первое время Кольцов звонил, говорил о перспективах. Потом сказал: конъюнктура плохая, денег у фирмы нет. Борис Федорович сказал: вот и все. И после этого…
— Что?
— Ему стало незачем жить.
— Но «Нюда-нефть» сейчас — одна из лучших компаний в Тюмени, — напомнил Лозовский.
— Ничего про это не знаю. Не знаю. И не хочу знать. Будь она проклята, вся эта нефть! Вы любите жену?
— Да.
— А она вас?
— Надеюсь, что да.
— Любите ее, Володя. И говорите ей об этом — каждый день, утром и вечером. Говорите. Пока можете говорить. И пока она вас слышит. Потому что никто не знает, когда придет беда.
В зале неожиданно скрипнула половица — с протягом, будто на нее поставили что-то тяжелое. Наина Евгеньевна замерла.
Скрип повторился — такой же длинный, тяжелый. Наина Евгеньевна опрометью выскочила из кухни. Лозовский последовал за ней.
В дверях спальни стоял Христич — огромный, босой, в белом исподнем, с напряженным выражением распухшего, в седой щетине лица. Он с ужасом, как переходящий улицу бомж, переставлял босые ступни по половицам — шаг, за ним не сразу второй, третий. Наина Евгеньевна кинулась к нему, но он остановил ее резким, хриплым, как воронье карканье:
— Нет!
И продолжал свое медленное, мучительное движение.
Только в дверях кухни он позволил себя поддержать и усадить в большое деревянное кресло, взвизгнувшее под тяжестью его тела. Некоторое время он сидел, тяжело дыша, положив на стол огромные белые руки, будто бы давая отдохнуть и рукам. Потом посмотрел на Лозовского — внимательно, но явно не понимая, кто это.
— Это Володя Лозовский, — подсказала Наина Федоровна. — Помнишь Володю? Я тебе говорила, что он приехал.
Христич перевел взгляд на жену. На его распухших, потрескавшихся губах появилась слабая улыбка, а в глазах тень осмысленности.
— Нана, — сказал он. — Нана.
— Да, Боренька, да, это я, — весело подхватила Наина Евгеньевна. — Какой ты молодец. Сам встал, сам пришел. Сейчас будем кушать. Я сготовила замечательный бульон.
— Нана, — повторил он с той же мягкой, жалкой, обезоруживающей улыбкой. — Дай.
Наина Евгеньевна окаменела.
— Нет, Боря. Тебе нельзя. Доктор сказал…
— Нана. Дай.
Глаза Наины Евгеньевны наполнились слезами, слезы катились по морщинам ее сухого старушечьего лица, а глаза были молодые, все понимающие, наполненные такой тоской и такой любовью, что у Лозовского ком подкатил к горлу и защекотало в носу.
Нина Евгеньевна пригладила волосы мужа, потом подошла к буфету и налила в граненый стакан водку. Взглянув на Лозовского мельком и как бы свысока, с вызовом, поставила стакан на стол:
— Пей, любимый мой.
В тот же день Лозовский уехал в Ейск, оттуда электричкой добрался до Ростова и сел в фирменный поезд «Тихий Дон». Раскисшие черноземы за окном сменились снегами. Везде, куда хватал глаз, дымились снега.
Зима в России, зима.
Была, есть и всегда будет зима.
И лишь где-то возле Воронежа Лозовский задумался о том, что он узнал в Должанке, и что означает то, что он узнал.
II
Каждый человек живет в целостном мире, выстроенном его сознанием. В этом мире, как в обжитом доме, всему есть свое место. И когда эта целостность вдруг нарушается вторжением извне чего-то необычного или внутри дома обнаруживается нечто такое, чего не было и быть не должно, человек начинает видоизменять модель своего мира таким образом, чтобы эта новая данность нашла место в прежнем, привычном порядке вещей. И самое первое и естественное стремление — сравнять необычное с обычным, перевести неординарное в ранг ординарного.
По такому руслу двигались и мысли Лозовского.
Что, собственно, он узнал в Должанке? То, чего в глубине души и желал узнать. Со Степановым Христич не встречался по той причине, что он уже два года не жил в Нюде. По этой же причине Христич не мог сообщить Степанову никакой опасной информации, из-за которой кому-то понадобилось убивать журналиста. А за те два дня, которые Степанов пробыл в Нюде инкогнито, он не мог ничего узнать случайно. В этом Кольцов был совершенно прав: любая компания охраняет свои тайны, особенно опасные, так, чтобы до них не добрались ни государство, ни конкуренты с их мощными аналитическими отделами и службами экономической разведки.
Степанову не сказали, что Христич давно уже не у дел?
Что ж, и это нетрудно объяснить. Кольцов прекрасно понимает, что имя Христича — бренд, знак качества для всех нефтяников России. Да и не только России. Поэтому он и уговорил Христича остаться формально генеральным директором «Нюда-нефти», и зарплата, которую Христичу регулярно перечисляют — не самая большая цена за такой бренд. Так что зачем говорить журналисту о том, о чем можно не говорить? Узнает сам? Ничего страшного: Христич — генеральный директор компании, осуществляет стратегическое руководство. А из Нюды он его осуществляет или не из Нюды — какая разница?
Описание кабинета Христича? Ну, показали, почему нет?
Вот здесь Борис Федорович работает: как был геологом, так геологом и остался.
Когда же Кольцов прочитал первый вариант очерка Коли Степанова, он понял, что говорить не просто нежелательно, а нельзя: очерк обескровится, потеряет всю свою эмоциональность и убедительность. Поэтому в конторе «Союза» и противились второй поездке журналиста в Нюду. Не потому, что Кольцов был за границей, а в конторе сами ничего не хотели решать, а потому что Кольцов приказал ни под каким видом не пускать Степанова в Нюду.
Все сходится, все логично, все объяснимо в пределах обыденного.
Объяснимо даже то, что уголовное дело за неуплату налогов завели на Христича, а не на того, кто исполнял его обязанности. Вероятно, Кольцов решил, что за задержку налогов всего на шесть суток ФСНП не станет возбуждать уголовное дело на такого заслуженного человека, как Христич. И если бы все происходило в Тюмени, никто бы и не стал. Но «Союз» зарегистрирован в Москве, а для московских налоговиков, в их числе и для генерала Морозова, Христич — пустой звук. Как изящно выразился на летучке Стас Шинкарев: «Этих героев и лауреатов было как грязи».
Как грязи.
Христич. Ну, грустно, конечно. Даже трагично. Но тоже ничего экстраординарного. Одержимые люди всегда ломаются быстрей обычных людей, как ломается высоколегированная сталь в отличие от железа, которое гнется, как его ни крути.
Еще в советские времена Лозовский был близко знаком с очень известным диссидентом, философом, блистательным публицистом, антикоммунистом убежденным, яростным, заплатившим за свои убеждения годами лагерей и психушек.
Лозовский был уверен, что он станет ярким политическим деятелем новой России. Но все получилось с точностью до наоборот. После распада СССР у него словно бы закончился внутренний завод. Он купил избу в деревне под Тверью, перестал читать газеты, смотреть телевизор, слушать радио, выращивал на своем огородике лилии редких сортов, рассаду продавал, с этого жил. Когда «Российский курьер» только начал выходить, Лозовский разыскал его и приехал взять интервью. Интервью не состоялось: «Мне нечего сказать. Все, что мог, я уже сказал».
Так и жил отшельником, пока не умер от старых лагерных болячек.
Хоть не спился — и за то слава Богу.
Так что и в истории Бориса Федоровича Христича тоже ничего необычного не было.
Так Лозовский успокаивал себя. Лишь одно мешало встроить все происшедшее с Колей Степановым и Борисом Федоровичем в привычный миропорядок: то, что это были не две разные драмы, а две части одной драмы. Они были связаны между собой фигурой Кольцова и его фирмой «Союз». И еще фразой, сказанной Тюриным в ночном телефонном разговоре, когда Лозовский сидел в Казани, а Тюрин ждал его в Шереметьеве: «За всем этим стоит Кольцов».
Лозовский все время помнил эту фразу, но старался о ней не думать, как человек с занозой в ноге старается ставить ногу так, чтобы не наступать на занозу.
И это ему удавалось.
Почти.
В Москву Лозовский вернулся во второй половине дня если не совсем спокойным, то озабоченным не больше, чем после обычной не слишком гладко сложившейся командировки. Дома была только теща. Она сообщила, что Санька в институте, позвонил, что экзамен сдал на четверку, Таньча повезла деда, как все в доме называли отца Татьяны, в поликлинику на физиотерапию, а Егорка еще вчера уехал с ночевкой с компанией на дачу в Калязин кататься на лыжах.
— С девушками, — неодобрительно добавила она.
— Но это же замечательно, — ответил Лозовский. — Какие лыжи без девушек? Лыжи без девушек — это соревнование, а не развлечение.
— Вы все шутите, Володя, а он целую ночь сидел в вашем кабинете и смотрел на компьютере голых женщин, — наябедничала теща.
— Совсем голых?
— Совсем.
— Красивых?
— Я не успела углядеть. А потом он заперся и не отпирал, пока мать не выгнала.
— Ну и зря. Пусть бы смотрел. Я и сам любил смотреть на красивых голых женщин. И сейчас люблю. Но в мое время это было фигурное катание по телевизору — только и всего. Не сердитесь, Серафима Григорьевна, — поспешно добавил он. — Парню шестнадцать лет. Пусть смотрит что хочет. Хоть разбираться будет, какая женщина красивая, а какая просто кукла. Поесть мне в этом доме дадут? — окончательно увел он разговор от скользкой темы.
Через полтора часа, когда из поликлиники вернулась Татьяна, Лозовский — отмокший в ванне, чисто выбритый, плотно пообедавший, в любимой старой ковбойке и уютных домашних джинсах, — сидел в своем кабинете, пил кофе с коньяком и, тихо матерясь, выковыривал из компьютерных файлов баннеры порносайтов, которых наловил Егор, а стереть не удосужился или не сумел.
Как бы глянув на себя со стороны, он отметил, что вид у него более чем умиротворенный. То, что надо. Но так казалось ему. Едва взглянув на мужа, Татьяна встревожено спросила:
— Что с тобой?
— Со мной? — удивился Лозовский. — А что со мной? Ничего.
— А что за запах в прихожей? От твоей одежды.
— Это духи.
— Какие духи?
— Пикантные. Секрет женских побед, — попытался отболтаться Лозовский. — Познакомился, знаешь ли, с одной милой дамой, то да се…
— Это не духи! Это какая-то химия. И моча.
— Это запах времени, — воспарил он в философские выси.
— Володя, это запах беды!
— А это и есть запах времени. Ну, ладно, ладно! Скажу. Поддал с ребятами в аэропорту, тут менты. В общем, попал в бомжатник, два дня отсидел. Оттуда и запах.
— Не ври. Ты не умеешь врать.
— А когда-то умел, — вздохнул Лозовский. — Теряю квалификацию.
— Никогда не умел! Просто я иногда делала вид, что верю.
— Уговорила. Скажу тебе чистую правду. А если и сейчас не поверишь, то я просто не знаю, как нам дальше жить.
— Говори.
— Я тебя люблю, — сказал Лозовский. — Веришь?
— Верю. И теперь точно знаю: что-то произошло. Что-то очень серьезное. Что, Володя?
— Ну и логика!
— Ты очень давно мне этого не говорил. А сейчас вдруг сказал.
— Я говорил, — запротестовал Лозовский. — Про себя. А теперь буду вслух. Каждый день — утром и вечером. Хочешь?
— Да! Хочу, — сказала она. — И днем!
— Ничего не произошло, Таньча. Ничего такого, о чем можно сказать «случилось». Пока я ничего толком не знаю. Разберусь — расскажу.
Но он знал, что ничего ей не расскажет. Если ничего не случилось — не о чем рассказывать. А если случилось — тем более.
— Тебе несколько раз звонили из редакции. Попов. Спрашивал, не вернулся ли ты. И не сообщал ли, когда вернешься. Я говорила: не знаю. Я же и в самом деле не знала.
— Что-нибудь еще?
— Был звонок из Тюмени. Эдуард Рыжов. Сказал, что навел справки о банке, через который осуществлялся какой-то платеж по налогам. Он сказал, ты знаешь, какой платеж.
— Знаю. И что?
— Он проверил. Говорит, действительно компьютерная система банка не работала около недели из-за вируса, никаких операций не совершалось. И как раз в те сроки. О чем это?
— Не вникай. Частности.
— И был еще один странный звонок. Звонила Милена Броневая. Это ваша «Светская жизнь»?
— Бывшая. Почему странный?
— Она была очень встревожена. Сказала, что ей нужно что-то узнать у тебя. Очень просила перезвонить ей домой, как только ты появишься. Телефон я записала — на календаре.
— Действительно странно, — согласился Лозовский. — Когда был звонок?
— Вчера вечером, часов в девять.
— Больше никто не звонил?
Татьяна усмехнулась:
— Шквал. «Позовите, пожалуйста, Сашу». «Позовите, пожалуйста, Геру». Свежие газеты у деда, сейчас принесу.
Она вышла. Лозовский набрал номер Милены. Длинные гудки прервались, как бывает всегда, когда аппарат переключается на автоответчик, в трубке промурлыкало:
— Хай! Вы там, где вам всегда рады. Но меня нет. Скажите же мне что-нибудь приятное. Бай-бай!
— Привет, Милена, мне передали, что ты хотела меня видеть, — проговорил Лозовский. — Завтра в редакции после десяти. Не знаю, смогу ли сказать тебе что-нибудь приятное, но я постараюсь.
Татьяна принесла пачку газет. Сверху лежал свежий номер «Российского курьера». Как всегда, Лозовский начал с рекламных полос. Две вместо обычных четырех. Плохи дела. Заглянул на последнюю полосу, в выходные данные. Тираж 98 760 экз.
Меньше сотни. Совсем ни к черту. Он уже хотел начать с первой полосы, но взгляд неожиданно задержался на анонсе «Читайте в следующем номере».
Лозовский прочитал:
«По многочисленным пожеланиям читателей „Российский курьер“ открывает новую рубрику „Кто есть кто в российском бизнесе“. Современный российский предприниматель, эффективный собственник, настоящий хозяин — кто он, как ему живется, с какими трудностями сталкивается, какой ценой оплачивает успех? Об этом и пойдет речь в новой рубрике.
Первый очерк для нее написал тюменский журналист Н. Степанов — „Формула успеха“».
III
На следующее утро, припарковав свой «Ниссан-Патрол» возле подъезда бывшей «Правды», Лозовский оглядел теснящиеся вдоль тротуара машины и отметил, что персональной «Волги» Попова нет. Он поднялся на лифте на четвертый этаж и, не раздеваясь, направился в приемную, на ходу здороваясь с журналистами «Курьера» и стараясь быть при этом приветливым. Но, видно, не очень у него получалось. Его трясло от бешенства, оно делало его длинное лицо брюзгливым, высокомерным, сонным. На него с удивлением оглядывались, а кое-кто старался побыстрей прошмыгнуть мимо.
В приемной Фаина сообщила:
— Альберт Николаевич на совещании в министерстве печати.
— Когда вернется — скажи. Он мне нужен.
— Лозовский, ты все перепутал! — пропела Фаина. — Альберт Николаевич примет тебя, если сочтет необходимым. И когда сочтет необходимым. Напиши, кстати, объяснительную по поводу твоего пятидневного отсутствия на работе. Она тебе очень понадобится.
— Объяснительную? — переспросил Лозовский, пытаясь понять, чем вызван злорадный тон секретарши.
— Да, Лозовский, объяснительную. И постарайся быть убедительным.
— Понял. Объяснительную. Я объясню — в устной форме. Но ты все-таки звякни, когда он появится, сделай одолжение. Я буду у себя.
В загоне отдела расследований шипела кофеварка «эспрессо», вкусно пахло кофе. Тюрин сидел за компьютером — с потной лысиной и мучительно напряженным лицом, с каким он всегда писал свои материалы. За его спиной стояла Регина Смирнова, читала с монитора текст и нервно курила «Ротманс», осыпая пеплом рюшечки своей кофты, длинную юбку и пиджак Тюрина.
— Ну что ты пишешь, Петрович! — плачущим голосом говорила она. — Ты сам-то понимаешь, что пишешь? Прочитай, что ты написал!
— А что я написал, что я написал? — отбивался Тюрин. — Все нормально написал.
— Нормально? Ты сам послушай! «Вышеприведенные примеры и анализ налоговых поступлений в бюджет свидетельствуют о наметившейся тенденции превращения налоговой полиции в бюрократическую структуру, которая…» Это нормально? Это же невозможно прочитать! И невозможно понять!
— Почему невозможно? Все понятно. Чем должна заниматься налоговая полиция? Бороться со злостными неплательщиками. Чем она занимается? Обираловкой.
— Вот так и пиши!
— Как?
— Как сказал! Пиши: «Чем должна заниматься налоговая полиция?..» — продиктовала Регина. — Шеф, ты не представляешь, как я рада тебя видеть! — обратилась она к Лозовскому. — Займись своим кадром. А я не могу. После его текстов фраза «Проезжая мимо станции, с меня слетела шляпа» кажется мне вполне нормальной.
— А чем она ненормальная? Человек проезжал мимо станции, с него слетела с шляпа. Чего тут ненормального? Все нормально. Тебе бы только придираться.
— Петрович, это же Чехов! Чехов это! Понятно? Чехов!
— Я про это и говорю. Даже к Чехову придираешься.
— Что за дела? — спросил Лозовский.
— Статья «Игра в „семерочку“», — объяснил Тюрин. — Попов приказал подготовить, срочно.
— Срочно? Очень интересно. Ну, давайте посмотрим, что получается.
Лозовский разделся, налил кофе в персональную кружку с надписью «Вова» и занял место Тюрина за компьютером.
Как и все материалы Петровича, статья была убедительна по фактуре, но написана языком суконно-казенным, на фоне которого фразы, явно продиктованные Региной, выглядели зеленой травкой, пробившейся сквозь трещины в асфальте. Но Лозовского интересовала сейчас не стилистика.
— Чего мы, собственно, хотим добиться этой статьей? — откинувшись в кресле и заложив руки за голову, спросил он.
— Снять генерала Морозова? — предположила Регина. — Не снимем. Он действует в рамках закона.
— Да и зачем его снимать? — поддержал Тюрин. — Другой будет лучше? Не будет. Нужно менять формулировку 199-й статьи. Убрать из нее слова «и другими способами». Тогда все само встанет на свое место.
Регина усмехнулась.
— Петрович, меня умиляет твоя вера в силу печатного слова. Хотела бы я на это посмотреть. Статья в «Российском курьере» заставила Госдуму изменить статью закона. Наш рейтинг подскочит до небес. Но это из области фэнтези.
— Не скажи, — возразил Лозовский. — Мы заявили проблему. Через год думские выборы. Найдутся депутаты, которые нас поддержат. Такая законодательная инициатива — голоса предпринимателей. Так что можно сказать, что свой долг перед обществом мы выполнили.
— Шеф, тебя волнует долг перед обществом? — удивилась Регина. — С каких пор?
— С младых ногтей, деточка. Еще в детстве каждое утро я просыпался и думал: как бы мне сегодня выполнить какой-нибудь долг перед обществом? Но я никогда этого не афишировал, чтобы меня не зачислили в государственники или, не дай Бог, в патриоты.
— Государственник — понимаю, сейчас это сплошное жулье, — заметил Тюрин. — А почему плохо быть патриотом? Это человек, который любит Россию.
— А раньше — Советский Союз? — спросил Лозовский.
— В общем, да.
Регина расхохоталась — так, как она всегда хохотала: звонко, по-девчоночьи, от души.
— Ты чего? — удивился Тюрин.
— А сам не понимаешь? Вдумайся в то, что сказал!
— А что я сказал?
— Патриот — это человек, который любит Союз Советских Социалистических Республик. Вник?
— Сейчас, конечно, это звучит не очень, — не слишком уверенно согласился Тюрин. — Но в свое время…
— В этом-то все и дело, Петрович, — проговорил Лозовский. — Нужно любить родину, а не государство. Как бы оно ни называлось. Я люблю жену, детей, тебя, себя и даже вот это ехидное циничное дитя, продукт своей эпохи. Россия — это мы, а не генерал Морозов и не президент Путин, — закончил он свою мысль.
— Шеф, в тебе все еще сидит автор фильма «Ты не подвиг зовешь, комсомольский билет», — съязвила Регина. — Только с знаком «минус». Хватит словоблудия, вернемся к статье.
— Вот, Петрович, а что я тебе сказал? Ехидная и циничная. Но и она для меня — Россия. И ее я тоже люблю, хотя это иногда очень трудно. Ладно, вернемся к статье. Со сверхзадачей мы разобрались. Но практическая цель статьи видится мне другой. Первое. Мы хотим, чтобы генерал Морозов прекратил уголовное дело против Христича. Можно это сделать без покаянного заявления?
— При желании можно, — подтвердил Тюрин. — За отсутствием состава преступления.
— Второе. Мы хотим, чтобы генерал Морозов от имени ФСНП извинился перед Борисом Федоровичем Христичем. Публично, на страницах «Российского курьера».
— А вот это уж хрен. Закрыть дело втихаря — куда ни шло. А публично извиниться — это все равно что снять штаны и самого себя выпороть. Никогда он на это не пойдет.
— Ты уверен?
— На все сто.
— Садись, пиши. — Лозовский уступил Тюрину место за компьютером. — Этот текст пойдет в самом конце статьи, в подверстку. «Когда статья „Игра в 'семерочку' “ была подготовлена к печати, мы попросили прокомментировать ее заместителя начальника Федеральной службы налоговой полиции генерала Морозова. Вот что он сказал…»
— Ну-ну, что же он сказал? — заинтересовалась Регина.
— «Он сказал…» — продолжал диктовать Лозовский. — Прямая речь. «В материале корреспондента Павла Майорова правильно и очень своевременно поднята проблема. Нечеткость формулировки статьи 199-й Уголовного кодекса РФ действительно дает возможность некоторым недобросовестным сотрудникам ФСНП, особенно на местах, улучшать показатели своей работы „игрой в 'семерочку' “. Мы решительно с этим боремся, так как видим главную задачу налоговой полиции в борьбе с умышленным уклонением от уплаты налогов и в поддержке предпринимателей, испытывающих временные трудности».
— Высший пилотаж, — оценила Регина. — Учись, Петрович. Это тебе не с пистолетом за преступниками гоняться.
— Абзац, — продолжал Лозовский. — «Генерал Морозов официально сообщил редакции и попросил довести до сведения читателей „Российского курьера“, что уголовное дело на генерального директора компании „Нюда-нефть“ Героя Социалистического труда, Лауреата Ленинской премии, почетного нефтяника РФ Бориса Федоровича Христича прекращено за отсутствием состава преступления. Генерал Морозов от имени ФСНП приносит Борису Федоровичу свои извинения за то, что была невольно брошена тень на его деловую репутацию». Ну, Петрович, теперь пойдет?
Тюрин с сомнением покачал головой:
— Ход, конечно, сильный. Но… Нет, ничего не получится, он господин очень амбициозный.
— А ты намекни ему, что без извинений статья выйдет без его комментариев. Да не намекни, а прямо скажи. Как вы ее кончаете?
— Как мы ее кончаем? — обернулся Тюрин к Регине.
— Очень просто. «Что же произошло? Произошло то, к чему мы уже давно привыкли. Налоговая полиция России превратилась из инструмента наведения порядка в еще одну чиновничью структуру, мешающую жить российским производителям. А то мало на шее затурканного российского предпринимателя других дармоедов».
— Эту фразу тоже напишем? Или ты это сказала просто так?
— Конечно, напишем! Обязательно напишем!
— Морозов пошлет в Нюду бригаду следователей, — предупредил Тюрин. — И приказ у них будет: обязательно что-нибудь накопать.
— Это и хорошо, — ответил Лозовский. — Это как раз то, что нам нужно. Мы не можем проверить, что на самом деле творится в «Нюда-нефти». Налоговики могут. Вот пусть и сделают.
Звякнул телефон. Регина взяла трубку:
— Отдел расследований. Сейчас передам. Альберт Николаевич желают видеть журналиста Лозовского.
Лозовский прихватил свежий номер «Российского курьера» и отправился к Попову.
— Могу я узнать, почему тебя не было в редакции пять дней? — сухо спросил Попов, едва Лозовский переступил порог его кабинета.
Не отвечая, Лозовский положил перед ним номер «Курьера» и ткнул в анонс на последней полосе:
— Что это такое?
— Анонс.
— Что значит этот анонс?
— Ты почему разговариваешь со мной таким тоном? — возмутился Попов.
— Я спрашиваю, что значит этот анонс? — повторил Лозовский.
— Это значит, что в следующем номере пойдет очерк Степанова «Формула успеха». Это значит, что я сделал за тебя твою работу — выправил очерк и подготовил его к печати. Вот что это значит!
— Где ты взял текст?
— Если бы ты не пропадал неизвестно где, не задавал бы таких вопросов! Текст привез Кольцов.
— Привез? Или переслал по факсу?
— Вот именно, что привез. Да, специально прилетел в Москву и передал мне этот текст. Оригинал Степанова со своей правкой.
— Когда?
— Через два дня после вашего разговора в Тюмени. Он был очень разочарован, и я хорошо его понимаю. Он выполнил свои обязательства и рассчитывал, что ты выполнишь свои. Вместо этого ты исчезаешь и не даешь о себе знать. В чем дело? Что за игры ты ведешь за моей спиной?
— Какие обязательства он выполнил?
— А сам не помнишь, чего ты от него потребовал? Ты что, пьяным с ним разговаривал? Лозовский, ты не перестаешь меня поражать. Ты потребовал, чтобы Кольцов поднял на ноги всю тюменскую милицию. Он это сделал. Виновника смерти Степанова нашли.
— Кто же он?
Попов извлек из папки служебную телеграмму с широкой красной полосой по диагонали:
— Читай.
Начальник Тюменского УВД извещал главного редактора «Российского курьера» о том, что по заявлению корреспондента Лозовского произведено дополнительное расследование в рамках уголовного дела, возбужденного по факту смерти журналиста Степанова. Было установлено, что инициатором драки в ресторане «Причал» поселка Нюда был сын хозяина ресторана Ашота Назаряна 22-летний Вартан Назарян, уроженец Нагорного Карабаха, гражданин РФ, ранее не судимый. Находясь в состоянии алкогольного опьянения и оскорбившись тем, что журналист Степанов отказался с ним пить, Назарян нанес Степанову удар по голове и стал насильственно вливать ему в рот водку. Присутствовавшие в ресторане рабочие нефтепромыслов вступились за журналиста, в результате чего возникла драка между ними и обслугой ресторана, родственниками Назаряна.
Драка была прекращена после вмешательства сотрудников охраны нефтепромыслов.
В настоящее время Вартан Назарян арестован, против него возбуждено уголовное дело, ведется следствие.
— Теперь ты понял, что Кольцов умеет держать слово? — спросил Попов. — В отличие от тебя! Он понадеялся на нас, а мы его подвели. Курс акций «Союза» и «Нюда-нефти» падает, каждый день приносит его фирме убытки в десятки тысяч долларов. Поэтому ему и пришлось самому прилететь в Москву!
— Где текст очерка?
— В секретариате. Но ты к нему отношения не имеешь! Даже не прикасайся!
— Я хочу посмотреть, как ты объяснил, что Степанов убит.
— В этом номере — никак. Да, никак! Ключевой очерк, подписанный покойником, — нонсенс. Мы дадим некролог через номер. Можешь написать его сам.
— Очерк Степанова в этом номере не пойдет.
— Да ну? Почему же?
— Потому что в телеграмме — туфта. Все это слишком похоже на правду, чтобы быть правдой. Текст этой телеграммы я мог бы продиктовать неделю назад. Тюменские менты нашли крайнего, чтобы закрыть дело. Вот и все.
— Ну, хватит! — повысил голос Попов. — Очерк Степанова стоит в номере, и номер выйдет. Потому что главный редактор «Курьера» — я! Я! Понятно?
— Алик, это ненадолго, — заверил его Лозовский, сунул телеграмму в карман и вышел из кабинета.
Вернувшись в загон, он взялся за телефон, не обращая внимания на хмуро-вопросительные взгляды Регины и Тюрина.
— Казимирова, пожалуйста, — проговорил он, набрав номер пресс-службы московской мэрии. И представился, не дожидаясь стандартного вопроса «Кто его спрашивает?», — Лозовский, шеф-редактор отдела расследований еженедельника «Российский курьер».
— Минутку, узнаю. Говорите.
— Юрик, это Лозовский. Ты на месте?
— Старичок, ты обо мне вспомнил! Я потрясен! — пророкотал в трубке бархатный баритон. — Для тебя я всегда на месте!
— Буду минут через двадцать. Закажи пропуск.
— Заказываю. И оркестр. Он исполнит для тебя встречный марш!
— Вернусь через час, — предупредил Лозовский, натягивая дубленку. — Заканчивайте статью. В секретариат не сдавайте. Петрович, созвонись с Морозовым и договорись о встрече. Повезешь ему статью на консультацию. Сам. Лучше сегодня.
— У нас с Региной есть кое-какая информация по Кольцову. У тебя, как я понял, тоже. Надо бы свести, — напомнил Тюрин.
— Обсудим. Чуть позже.
Поколебавшись, Лозовский достал из папки ксерокопию очерка Коли Степанова с правкой Кольцова, подколол к ней телеграмму из Тюменского УВД и положил на стол Тюрина.
— Закончите со статьей — ознакомьтесь. Есть о чем подумать. Все, я уехал.
IV
Заместитель начальника пресс-службы московской мэрии Юрий Казимиров, на встречу с которым ехал Лозовский, то и дело застревая в заторах на Ленинградке и на Тверской, был тем самым человеком, которого мэр Лужков хотел видеть главным редактором «Российского курьера» вместо не оправдавшего его ожиданий Попова. В журналисткой тусовке Москвы он был фигурой известной и окруженной легендами сомнительного свойства.
В юности, набирая стаж для поступления на факультет журналистики МГУ, он работал в многотиражке торгового пароходства в Клайпеде. В один из очерков ввел для оживляжа сценку: матросы какого-то советского торгового судна, идущего то ли в Лондон, то ли в Амстердам, в минуту отдыха собрались на баке и развлекаются тем, что привязали к хвосту крысы консервную банку и потешаются над ее метаниями по палубе. Через день после выхода многотиражки всем советским торговым судам не только Клайпедского пароходства, но и всех остальных, включая Черноморское, был запрещен вход во все порты Европы.
Крыса на корабле — грубейшее нарушение санитарных норм. Запрет был снят только через трое суток, когда санитарные инспекторы убедились, что крыс на советских судах нет. Пароходства понесли огромные убытки, Казимирова выгнали, многотиражку закрыли, а сам случай попал во все учебники журналистики, Юрик фигурировал в них под псевдонимом «молодой корреспондент К.»
Вторая легенда была связана с его фиктивным браком с целью получить постоянную московскую прописку. По случайности фамилия его фиктивной жены оказалась Косыгина. Казимиров взял фамилию жены, стал Юрием Косыгиным, и уже под этим именем устроился после университета в молодежный журнал, где тогда работал Лозовский. Свое родство с председателем Совета Министров СССР Алексеем Николаевичем Косыгиным Юрик решительно отрицал, но время от времени приносил в редакцию корзины с виноградом, отборными персиками или гранатами и парой бутылок хорошего коньяка, щедро всех угощал, а на вопрос, откуда это, уклончиво отвечал: «Да так, Патик с оказией передал. Ну, какой, какой. Паат Шеварнадзе, сын Эдуарда Амвросиевича».
Писал он бойко и очень средненько, до уровня журнала не дотягивал, но его не трогали — на всякий случай, а вдруг он и в самом деле сын Косыгина?
Тем более и отчество у него было Алексеевич. Возглавив журнал, Попов навел справки, выяснил что к чему и сплавил Юрика в газету «Лесная промышленность» на должность разъездного корреспондента. Здесь для него началась лафа. Перед тем как выехать в командировку в какой-нибудь леспромхоз, он организовывал звонок по «вертушке» в обком партии, извещал, что в командировку к ним приедет корреспондент Юрий Алексеевич Косыгин и строго предупреждал, чтобы областное или районное начальство даже и не пыталось через него решать свои вопросы с председателем Совмина. Понятно, что после такого звонка Юрика встречали как министра лесной промышленности.
Прокололся он глупо — слишком вошел во вкус и сам поверил, что он сын председателя Совета Министров. Однажды схема связи почему-то не сработала, и в сибирском лесном районе ему и машину к самолету не подали и даже гостиницу не заказали. Юрик сорвался, наорал на первого секретаря райкома партии. Тот оказался из молодых, принципиальных. Он позвонил в обком партии и потребовал объяснить, почему его не предупредили о приезде сына Косыгина. Из обкома позвонили в Москву.
Юрика исключили из партии и уволили из «Лесной промышленности». Он развелся с женой, в браке с которой при всей его фиктивности успел нажить двух детей, вернул девичью фамилию, долго и безуспешно судился, отрицая свое отцовство, потом долго с судами разменивал квартиру жены, и в конце концов оказался в десятиметровой коммуналке с 33-мя процентами алиментов.
На некоторое время он исчез кругов журналистской Москвы, а потом вдруг объявился в предвыборном штабе Ельцина, стал депутатом первого Всероссийского съезда народных депутатов, вошел в доверие к тогдашнему мэру Москвы Гавриилу Попову и к его преемнику Лужкову, занимал какие-то должности, состоял в комиссиях. В обмен на свою коммуналку получил от Моссовета трехкомнатную квартиру на Соколе, часто менял иномарки и очень любил подъезжать на новой машине к Центральному дому журналиста. У него было все для успешной политической карьеры. Кроме одного.
Высокий сухопарый блондин, не лишенный обаяния, на взгляд Лозовского пошловатого, но неотразимо действующего на женщин, особенно интеллигентных, всегда очень тщательно, со вкусом одетый, подстриженный у классного парикмахера, с глубоким баритоном, с ловко подвешенным языком, он мог говорить без подготовки на любые темы перед любой аудиторией. Но на телевидении, куда он, как любой политик, рвался, укорениться не получилось.
После первых же секунд прямого эфира режиссер вывел его из кадра, так как на телеэкране, особенно на крупных планах, беспощадно обнажающих суть человека, Казимиров выглядел тем, кем и был в действительности — бессовестным ловчилой с пустыми глазами и с голодным блеском в глазах.
В свое время, выяснив, что на роль нового главного редактора «Курьера» мэр Лужков утвердил Казимирова, Лозовский грудью встал на защиту Попова. Что там ни говори, а Попов был профессионалом и знал, что такое для любого издания профессиональные журналисты. Юрик же, ни на секунду не задумавшись, разогнал бы всю редакцию, превратил бы «Российский курьер» в придворный листок вроде «Тверской, 13», и самое большое через полгода еженедельник растерял бы всех своих подписчиков и закрылся. Юрика это ничуть бы не огорчило — он выполнил указания мэра, а все остальное для него ровно ничего не значило.
Лозовский знал, что после того случая Казимиров заимел на него зуб, и он будет первым, кого Юрик под тем или иным предлогом выживет из редакции.
Но сейчас это не имело значения. События последнего времени, которые Лозовский так ловко встроил в привычный ему, спокойный миропорядок, начали словно бы разбухать, наливаться тайным зловещим смыслом. Телеграмма из Тюменского УВД будто пробила защитную оболочку, и из пробоины потянуло космической бездной, жутью.
Не обращая внимания на протесты охранника, Лозовский загнал джип на служебную стоянку и решительно вошел в мэрию.
Кабинет Казимирова на втором этаже мэрии примыкал к небольшому конференц-залу. При появлении Лозовского Юрик сидел в глубоком офисном кресле, водрузив на стол длинные ноги, и метал дротики дартса в укрепленную на дальней стене мишень. Цель поражалась кучно, в самый центр. На стук двери он лениво оглянулся, тотчас вскочил и пошел навстречу Лозовскому, широко расставив руки. Но в последний момент целоваться раздумал и ограничился дружеским похлопыванием по спине.
— Старичок! Ты не поверишь, но я счастлив. Увидеть тебя, старого друга, через столько лет! Сколько мы с тобой знакомы? Почти двадцать лет! Ты чувствуешь? Мы уже мыслим не годами, а десятилетиями!
Неожиданно он отстранился и с изумлением осмотрел Лозовского:
— Старичок, ты куда пришел? Ты бы еще в кроссовках пришел! Господи Боже мой! Свитерок, джинсы. А пиджак? Ты его на барахолке в «Луже» купил?
— Не знаю. Купила жена. Может, и в «Луже». Но лейбл у него «Хуго Босс».
— А галстук, галстук! Хоть галстук мог бы надеть!
— Зачем? — спросил Лозовский. — Я же не жениться пришел.
— Босяк! — засмеялся Казимиров. — Как был босяком, так и остался. Но я все равно рад тебя видеть. Не вкусить ли нам по этому поводу по соточке «Чивас ригал»? Тонкая, доложу тебе, штучка. Для тех, кто понимает.
— Спасибо, в другой раз, — отказался Лозовский. — Я на машине. Да и дела.
— Все дела, дела! А между тем… Вот послушай! Что слышишь?
— Машины.
— Это не машины! Старичок, это не машины! Нет, не машины! Это шумит проходящая мимо нас жизнь! Ладно, дела так дела. Выкладывай.
— Ты не мог бы организовать мне встречу с мэром? Минут на пять.
— Когда?
— Сегодня.
— Старичок, нет проблем! Сейчас иду к Юрию Михайловичу, он бросает все дела и бежит на встречу с тобой. Только почему пять минут? Давай — час. А? Поболтаете о том, о сем. Согласен?
— Эта встреча нужна не мне.
— Кому?
— Тебе.
— Заинтриговал.
— Твоя фигура в качестве главного редактора «Российского курьера» еще актуальна?
— Допустим.
— Вот за этим я и пришел.
— Ага! — злорадно каркнул Казимиров. — Достал тебя Попов?
— Достал.
— А что ж ты… Старичок! Мы стояли на золотой жиле! Президентская компания! И какая! Да мы бы столько бабла нарубили! На «альфа-ромео» сейчас раскатывали бы!
— Ошибся, — покаялся Лозовский. — Не прочувствовал ситуацию.
— Сейчас прочувствовал?
— Сейчас прочувствовал.
Юрик быстро произвел в уме какие-то вычисления и удовлетворенно кивнул:
— В следующем году — выборы в Думу. Потом — снова президентские. Годится, старичок, мы свое наверстаем! — Подозрительно спросил: — Обратного хода не дашь?
— За базар отвечаю, — заверил Лозовский. — Ситуация сейчас такая: или он, или я.
— Посиди, провентилирую обстановку.
— У мэра?
Казимиров только головой покачал:
— Ну, ты шланг! У мэра! Я его только на планерках вижу. Не у мэра.
— У кого?
— Я знаю у кого. Мариночка, кофе для моего гостя, — распорядился он по интеркому и стремительно вышел из кабинета.
Вернулся он минут через сорок. Лозовский успел выпить чашку растворимого кофе, принесенного секретаршей, пометал дротики дартса, ни разу не попав даже близко к центру мишени, постоял у окна, глядя на заполненную машинами Тверскую и памятник Юрию Долгорукому, обросший инеем от сырости, сменившей свирепые рождественские морозы.
Юрик вошел так же стремительно, как и вышел, молча уселся в кресло, положил ноги на стол и принялся швырять в мишень дротики. Кучность оставляла желать лучшего.
— Чего ты ждешь? — спросил он, не глядя на Лозовского. — Вали, тебе здесь нечего делать.
— В чем дело?
— Он спрашивает! Он, сука, спрашивает! — завопил Казимиров. — За что ты меня так, старичок? Я же тебе ничего плохого не сделал. Ладно, хорошего тоже не сделал. Но ведь и плохого не сделал! А это гораздо важней! За что же ты меня мордой об забор, а? Я разогнался, раскатал губу…
Лозовский отобрал у него дротики, сбросил со стола его ноги и сел напротив.
— Успокойся и объясни, в чем дело.
— В том, что никто, даже сам мэр Москвы, не сможет уволить Попова! Вот в чем!
— Почему? У мэрии контрольный пакет «Курьера», у меня блокирующий. Вместе это квалифицированное большинство.
— У мэрии нет контрольного пакета «Курьера»! У мэрии нет ни одной акции «Курьера»!
— Как это нет? — не понял Лозовский.
Голодные глаза Юрика засветились злорадным интересом:
— Ты хочешь сказать, что ничего не знал?
— Чего я не знал?
— АФК «Система» продала акции «Курьера». Все до единой. С разрешения мэра.
— Кому?
— Акционерному обществу «Союз». Президент — некто Кольцов. Какой-то крупный нефтепромышленник из Тюмени.
— Когда?
— Три дня назад. Все документы уже оформлены. Ты в самом деле ничего не знал?
— В самом деле, — подтвердил Лозовский.
— Старичок, это единственное, что тебя извиняет. А меня утешает. Когда ты задробил мою кандидатуру, я подумал: он об этом еще пожалеет. И что? За ошибки всегда приходится платить. Тебе выкатили счет — плати! Скажу тебе больше. В мэрию Кольцов приезжал с Поповым. Что это может означать? То, что он передал Попову в доверительное управление контрольный пакет акций «Курьера». И ты по уши в говне. С чем я тебя искренне и от всей души поздравляю!
V
Вернувшись в «Правду», Лозовский, не заходя в загон, вошел в клетушку секретариата, где, зажатый между столами двух молодых помощниц, взъерошенным раздраженным ежом горбился над ноутбуком ответственный секретарь Гриша Мартынов.
— Володя, не время, — не отрывая глаз от монитора, предупредил он. — Сдаем номер. Если по делу — десять секунд.
— По делу, — кивнул Лозовский. — Девочки, пойдите в загон, выпейте кофе, отдохните. А то этот тип вас совсем заездил. То, что он себя заездил, это его личное дело. А вот ваши молодые жизни жалко.
Помощницы неуверенно посмотрели на Мартынова.
— Три минуты, — разрешил он.
Девушки поспешно похватали сигареты и выбежали из кабинета, стуча каблучками.
— Ножки-то, а? Козочки! — заметил им вслед Мартынов. — Знаешь, Володя, что такое старость? Это когда удовольствие превращается в обязанность, а обязанность в удовольствие. Где наши молодые годы?
— Не прибедняйся. Глаз живой, ножки видишь — значит, еще не старость. Очерк Степанова «Формула успеха» заверстан?
— Стоит. А что?
— Хочу посмотреть.
— Сбросить на принтер?
— Можно с экрана. Ты сам читал? — спросил Лозовский, пока Мартынов искал нужный файл.
— Конечно, читал. Какой-то ублюдочный материал. Есть сильные куски и тут же совершенно жлобские вставки. Вот, сам смотри, — показал Мартынов на монитор. — «След вездехода уходил к северу по заснеженному руслу реки Нюды, терялся в распадках и болотах Самотлора, где день и ночь кланяются тундрам „качалки“ „Нюда-нефти“…» Хорошо, да? И тут же: «И где стоят современной конструкции вагончики промысловиков, в которых есть все условия для нормальной жизни людей: горячий душ, биотуалеты, телевизоры, оборудованные микроволновыми печами кухни». Как будто писали два разных человека.
— Так оно и было. Покажи оригинал.
Как Лозовский и предполагал, это была ксерокопия очерка Степанова с пометками Кольцова и редакторской правкой Попова. Очерк заканчивался фразой, вписанной мелким скопческим почерком главного редактора «Российского курьера» вслед за последней фразой Степанова: «— Борис Федорович, вы счастливый человек?» «— Да, — ответил мне Христич. — Я счастливый человек, потому что оказался нужным России».
Лозовский сунул оригинал в бумагорезательную машину, нажал пусковую кнопку и подождал, пока ксерокопия превратится в бумажную лапшу.
— И что ты этим хочешь сказать? — поинтересовался Мартынов.
— Очерк Степанова не пойдет в следующем номере.
— Пойдет, — со вздохом возразил Мартынов. — У Попова он на контроле. Я ничего не могу сделать.
— Можешь, Гриша. И сделаешь. Нужно.
— Володя, я очень ценю нашу дружбу. Но войди в мое положение. На мне семья. Попов меня уволит. Он и так на меня зуб точит. А другой такой работы я не найду. Даже с половиной зарплаты. Сам знаешь, как сейчас: больше тридцати — отдыхай, старый. А мне уже полтинник. Так что… Сам понимаешь.
— Понимаю. Что ж, нет так нет, — равнодушно, сонно проговорил Лозовский. — Все имеет свои пределы. Почему дружба должна быть исключением? Извини, что расстроил тебя своей просьбой. Будь здоров, Гриша.
— Да погоди ты! — с досадой бросил Мартынов. — Вскочил! Все такие нервные стали! Чуть что — сразу вскочил!.. Что-то серьезное?
— Да.
— Очень?
— Очень.
— Объяснишь?
— Нет.
— Понял. Если я задержу сдачу очерка на три дня — может, хватит? Отправлю материал в досыл. В типографии, конечно, поднимут хай. Две полосы — в досыл! Но это я переживу. Трех дней хватит?
— Может, хватит. Может, не хватит. Если не хватит, что можно сделать?
— Только одно: вирус. Сейчас гуляет новый вирус. Slammer. Свирепая штука. Кибер-джихад. Но он не может выесть только одну статью. Поплывет вся база данных.
— Пусть поплывет.
— Мы сорвем выпуск номера. За все время у нас такого не было ни разу.
— Теперь будет.
— Черт. Уволит он меня. Как пить дать уволит. Ладно, Володя, сделаю. Для тебя — сделаю. Но ты постарайся уложиться в три дня, а?
— Постараюсь, — пообещал Лозовский. — А насчет уволит… Он уволит тебя в любом случае. Как только я уйду, следующим будешь ты.
— Ты хочешь уйти? — встревожился Мартынов.
— Нет. Но, возможно, придется.
— Плохо у нас в «Курьере», Володя, плохо. Прямо беда.
— Это полбеды, — возразил Лозовский. — В России у нас плохо — вот беда.
— Да, и в России. — Мартынов тоскливо посмотрел в окно. — Даже погода. Это погода? Это не погода, а какая-то муть.
— Знаешь, как говорит мой тесть? Погода зависит от настроения народа.
— А что? Очень может быть. Ладно, договорились. Сделаю. Гони из загона моих коз.
Но до загона Лозовский не дошел. В коридоре его перехватил Броверман, взял под руку и увлек на пятый этаж, куда журналисты «Курьера» никогда не заходили. Здесь располагалась какая-то крутая «лимитед», в торце у окна, выходящего на улицу Правды, было оборудовано место для курения — с современными креслами, даже с телевизором, который, впрочем, никогда не работал.
— Что происходит, Володя? — спросил Броверман, нервно закуривая.
— Тебе лучше знать, — ответил Лозовский. — Меня не было почти неделю. А что происходит?
— Сашу Костычева Попов уволил.
— За что? Опять закирял?
— Да нет, пришел слегка поддатый. Попов унюхал, сразу — приказ. Стас Шинкарев уволился.
— Когда?
— На следующий день после того как ты улетел в Тюмень.
— Со скандалом?
— Нет. Часа два сидел у Попова. Попов даже вышел его проводить. Сказал: «Стас, заглядывай, всегда рад тебя видеть».
— Ну, уволился. И что?
— Прилетал Кольцов.
— Знаю.
— Он купил типографию в Красногорске. Тоже знаешь?
— Нет. Знаю, что собирался.
— Купил, сейчас его юристы заканчивают оформление сделки.
— Чем это плохо? Будем печатать «Курьер» практически бесплатно.
— Другое плохо, Володя. Выдавливают нас из «Курьера». Вчера Попов предложил мне подать заявление по собственному желанию. И передать все дела его человеку. Ну, понимаешь, какие дела. Все завязки и рептильный фонд.
— Что ты ему ответил?
— А что я мог ему ответить? Ответил, что у меня нет никакого собственного желания уходить из «Курьера». Он сказал: не хотите уйти по-хорошему, уйдете по-плохому. Признайся: ты продал свой пакет акций «Курьера»? Только честно, Володя. Мы свои люди, я пойму.
— Савик, если я соберусь продать свой пакет, ты будешь первым, кто об этом узнает.
— Значит, не продал? Тогда в чем же дело? Попов чувствует себя полным хозяином положения. Почему?
— Кольцов купил у московских властей контрольный пакет наших акций. И, похоже, передал их Попову в доверительное управление.
— Это финиш, — сокрушенно заключил Броверман. — Все, финиш. Загнется «Курьер». Жалко. До слез жалко.
— Какие проблемы? — холодно удивился Лозовский. — Для тебя это бизнес. Займешься другим бизнесом. «Курьер» загнется? Ну, туда ему и дорога.
— Не думай обо мне хуже, чем я есть. Ты плохо сказал о «Курьере». Я понимаю, в редакции разброд, многие смотрят в рот Попову, тебе обидно. Не нужно обижаться, старина. Они люди. Все мы люди. И живем не как хотим, а как получается. Сентиментальным я стал. Старею. Но честно тебе скажу: мы с тобой сделали «Курьер», и это было лучшее в моей жизни. Ну так что, подавать мне заявление по собственному?
— Не спеши.
— Думаешь, можно что-нибудь сделать? — оживился Броверман.
— Попробуем. А получится или нет — это уж как повезет.
Добравшись наконец до загона, Лозовский повесил в шкаф дубленку и уселся в свое кресло.
— Прочитали? — спросил он, кивнув на телеграмму из Тюменского УВД и ксерокопию очерка Степанова, лежавшие на столе Регины.
— Да, — сказала она. — Прочитали.
— Мысли появились?
— Примерно две, — ответил Тюрин. — И обе плохие.
— Что ж, давайте подобьем бабки.
Дверь загона открылась, на пороге возникла Милена Броневая.
— Хай, коллеги! — весело поздоровалась она. — Лозовский, ты хотел сказать мне что-то приятное. Я просто умираю от любопытства!
VI
Лозовский привык видеть Милену Броневую в черной коже, в ковбойских сапожках, которым явно не хватало шпор, и с сумкой вроде кавалерийского седла. Его даже тянуло иногда выглянуть в окно и посмотреть, где привязан ее конь.
Сегодня она была неузнаваема. Серо-жемчужного цвета элегантный костюмчик делового покроя с узкой юбкой длины вполне целомудренной, но все же позволяющей оценить стройность ножек. Белоснежное жабо, из пены которого прорастала длинная шея и маленькая головка с туго стянутыми узлом на затылке черными, мелко вьющимися волосами. Строгий макияж, никаких фенечек, даже перстней на ее руках стало меньше. Под мышкой — плоская сумочка из белой кожи со стильным золотым лейблом «Монблан».
— Милена, нет слов! — искренне восхитился Лозовский. — Ты прямо бизнес-леди!
— А я и есть бизнес-леди, — не без некоторого самодовольства подтвердила Милена. — Куратор культурных программ в пресс-службе очень нехилой фирмы.
— Какой?
— Не скажу. Узнаешь, когда я буду давать вам рекламу. Если буду.
Она с царственным видом опустилась в услужливо придвинутое Лозовским кресло, выложила из сумочки пачку сигарет и узкую золотую зажигалку и небрежным жестом подсунула по столу зажигалку к Лозовскому, давая ему возможность проявить галантность.
Лозовский с готовностью проявил галантность. Милена прикурила и свободно расположилась в кресле, положив ногу на ногу и покачивая белой туфелькой на кончиках пальцев.
— Кофе? — подключился к обслуживанию гостьи Тюрин.
— Не откажусь. Коллеги, а вы, оказывается, можете быть любезными. Это для меня приятная неожиданность.
— Мы всегда любезны, — запротестовал Лозовский. — Скажи, Петрович?
— Всегда, — сказал Тюрин. — Кроме как иногда.
— Но умело это скрывали.
Лозовский сокрушенно развел руками:
— Но ведь жизнь-то какая, Милена! Только успевай поворачиваться!
Регина презрительно фыркнула, извлекла из компьютера дискету и вышла, бросив с порога:
— Я в рирайте.
— Лозовский, почему ты не следишь за внешним видом своих сотрудников? — спросила Милена.
— Я плохо одет? — озадачился Тюрин. — Почему? Костюм? Галстук? Что не так?
— Петрович, я не про вас. С вами все давно ясно. Даже пиджак от Гуччи будет сидеть на вас, как китель. Я про Региночку. Эти рюшечки, юбки до пят. Так одевались в позапрошлом веке. У нее что, ноги кривые?
— Не знаю, какие у нее ноги, — не без труда сдерживаясь, ответил Лозовский. — Это меня не колышет. Меня колышет ее голова. А голова у нее в полном порядке.
— Ну, не знаю, не знаю. Насчет прически я тоже подумала бы. Рыжеватенькая. Ни то, ни се. Уж рыжая, так рыжая. Даже медно-рыжая. Это было бы самое то.
— Может, ты сама дашь ей пару советов насчет того, как ей одеваться и насчет цвета волос?
— Да? — изумилась Милена. — Сказать тебе, куда она меня пошлет?
— Далеко, — признал Лозовский.
— Не далеко. Очень далеко. Ты собирался сказать мне что-то приятное. Я вся внимание.
— Разве я не сказал? Я сказал. Ты классно выглядишь.
— И это все?
— Если ты дашь мне время подумать, скажу что-нибудь еще. Но мне передали, что это ты хотела меня о чем-то спросить. И была очень встревожена.
— А, это! — отмахнулась Милена. — Проехали. Все уладилось.
— Что уладилось?
— Да ерунда. Стас уехал утром на деловую встречу и куда-то пропал.
— Стас Шинкарев? — вмешался в разговор Тюрин.
— Да. Дома не появился, не звонил, его мобильник не отвечал. Я почему-то заволновалась. Хотела узнать у тебя, может, ты случайно знаешь, где он.
— Но потом позвонил? — уточнил Лозовский.
— Не он. От него. Сказали, что он срочно улетел с новым шефом на переговоры в Лондон. Сам не смог позвонить — у него мобильник испортился.
— Кто позвонил? — спросил Тюрин.
— Какой-то мужчина. Очень любезный. С тысячью извинений. Стас просил его предупредить меня, но он замотался и не сразу вспомнил.
— Когда он позвонил?
— Вчера вечером.
— А когда исчез Стас?
— Три дня назад.
— Откуда ты знаешь, что он уехал утром на деловую встречу? — продолжал Тюрин.
— Потому что он уехал от меня, — слегка потупившись, объяснила Милена.
— Милена, мои поздравления! — рассыпался мелким бесом Лозовский. — Везунчик Стас. Просто везунчик. Если бы в волшебный мир секса меня ввела такая Клеопатра, как ты, вся моя жизнь сложилась бы по-другому. Не дашь пару уроков моим сыновьям?
— Не хами, — с ленивой снисходительностью отозвалась Милена.
— Я — хамить?! Тебе?! — поразился Лозовский. — По-моему, я только тем и занимаюсь, что делаю тебе комплименты. И все они — от чистого сердца! Клеопатра — разве это не комплимент?
— Твоя новая работа — тебе ее предложил Стас? — спросил Тюрин как бы между прочим, как следователь всегда спрашивает о чем-то важном, но важности обнаруживать не хочет.
— Он меня порекомендовал, — поправила Милена. — Этого оказалось достаточно. В его фирме умеют ценить профессионалов. В отличие от некоторых.
— По-моему, я знаю, что это за фирма.
— Да ладно вам, Петрович! Ничего вы не можете знать.
— Рассуждаю так. Кто в России может финансировать культурные программы? Крупные банки. Газпром. РАО «ЕЭС». Отпадает, их программы давно утверждены и штаты пресс-служб укомплектованы. Остаются кто? Нефтяники. Верно? Какая-то молодая фирма. Какая? А вот какая — акционерное общество «Союз». Угадал?
— Может, угадали. Может, не угадали. Стас не сказал, какая фирма. Он там начальник пресс-службы. Со мной еще не подписали контракт. Но фирма очень крутая.
— А с ним?
— Подписали. И выдали тридцать штук «зеленых». Типа подъемных. Не слабо?
— Круто, — с уважением согласился Тюрин. — Когда, ты говоришь, улетел Стас?
— Три дня назад, утром.
— Надолго?
— Сказали: примерно на неделю. А что?
— Да ничего, просто проверил себя на сообразительность. Еще немножко соображаю. Это радует.
Тюрин поднялся и с озабоченным видом пошел к двери:
— Пойду созвонюсь с Морозовым, договорюсь о встрече.
— Звони отсюда, — предложил Лозовский. — Зачем тебе куда-то идти?
— Нет-нет, разговаривайте, не буду мешать, — бросил Тюрин и вышел из загона.
— Пойду, пожалуй, и я, — проговорила Милена. — Будь здоров, Лозовский. Я, наверное, все-таки буду давать вам рекламу. «Российский курьер», конечно, не «Космополитен», но что-то в нем есть. Иногда я даже гордилась, что работаю в «Курьере», хоть ты меня в упор не видел.
— Ничего личного, Милена! — горячо заверил Лозовский. — Ну, были у нас конфликты. А у кого не бывает? Даже в самой дружной семье бывают. Но ничего личного. В своем жанре ты просто супер. Ну, не совпала с линией «Курьера». Я, например, тоже не смог бы работать в «Космополитене». Не мой профиль. Но я и полслова плохого никогда не сказал о твоих материалах. О том, как они сделаны. Не сказал?
— Не сказал.
— Вот видишь, не сказал. Почему же ты называешь меня хамом? Ну, ладно, я не всегда бываю деликатным. Трудное детство, знаешь ли, изъяны воспитания. Текучка опять же. Но почему — хам? И зачем об этом говорить посторонним? Это все равно что разглашать редакционную тайну.
— Никому я об этом не говорила. А то, что ты хам, в редакции без меня все знают. Так что никакой тайны я не разгласила.
— Разгласила. Между делом. Вспомни. Однажды к тебе подкатился галантный молодой человек из Тюмени. Пригласил в ресторан. В «Прагу»?
— В «Царскую охоту».
— О! Расспрашивал о «Курьере». Было?
— Ну, было. Но ни о чем он меня специально не расспрашивал. Обычный треп. Кто с кем, что да как. Сам знаешь, ребята из провинции падки на московские сплетни.
— Когда это было?
— Давно. С полгода назад. Летом.
— С полгода назад? — переспросил Лозовский. — Не путаешь?
— Лозовский! Я была в черной косухе и в черных джинсах. И ужасно потела. Ты же помнишь, какое было лето.
— А снять косуху?
— Сняла. Но все равно потела. Такое не забывается.
— Почему?
Милена засмеялась:
— Он спрашивает почему! Знаешь, в чем твоя проблема? Ты видишь в женщине только верхнюю половину. От пупа и выше.
— Напраслина! — обиделся Лозовский. — Ножки я тоже вижу. Особенно такие, как у тебя. И хотел бы не видеть, но как, Миленочка, как?! И коленочки вижу. А обо всем остальном догадываюсь.
— Хочешь взглянуть?
— Ни Боже мой! — испугался Лозовский. — Воображение всегда богаче натуры. Оно некритично. А глаз — штука безжалостная. Вечно он все выискивает. Даже на солнце находит пятна.
— Говнюк ты все же, Лозовский. Но я все равно почему-то не могу на тебя злиться. И «Курьер» почему-то люблю. Что-то в вашем долбанном «Курьере» есть. Что, Лозовский?
— Свобода, Милена.
— Не понимаю я тебя. Все у тебя есть, упакован по полной программе. Совладелец газеты. Жил бы в свое удовольствие. Вместо этого вкалываешь, как нештатник. Зачем тебе это надо?
— Я и сам иногда задаю себе этот вопрос.
— И как отвечаешь?
— По-разному. Чаще — никак.
— Ладно. Спасибо за кофе. Я сомневалась, нужно ли приезжать. Но, пожалуй, хорошо, что приехала, — проговорила Милена, вставая и оправляя юбку. — Знаешь, почему?
— Почему?
— Расставаться со злобой — это самой себе портить нервы. И цвет лица. Расставаться нужно с улыбкой.
— А я что делаю? — с готовностью подхватил Лозовский и изобразил на своем длинном лице лучезарнейшую улыбку. Но едва за Миленой закрылась дверь, улыбка утратила лучезарность, превратилась сначала в гримасу, а затем и вовсе исчезла, лицо стало равнодушным, сонным, угрюмым.
«Черная косуха, жарко, потела».
Как много информации несет в себе иногда такая вот сущая ерунда. И информация эта была такого рода, что от душевного миропорядка, который Лозовский изо всех сил старался сохранить в себе, не осталась и следа — как Мамай прошел.
Он набрал номер отдела проверки:
— Регина у вас? Скажите, что я ее жду. И по пути пусть найдет Тюрина.
Через несколько минут стеклянная дверь загона открылась.
С тяжеловесной милицейской галантностью следователя, впускающего в кабинет подследственную, Тюрин пропустил впереди себя Регину и молча прошел к своему столу. Регина презрительно бросила:
— Ушла наконец эта бизнес-шлюха?
Лозовский укоризненно покачал головой:
— И это дочь дипломата! А что бы ты сказала, если бы была из простой интеллигентной семьи?
— Так бы и сказала: блядь! И дура!
— Петрович, по-моему, она нас ревнует. Только не пойму: меня или тебя?
Тюрин на шутку не отозвался, а Регина взвилась:
— Вас?! Ревновать?! Старые кобели — вот вы кто! Оба! Расшаркались! Ах, Миленочка! Ах, бизнес-леди!
— Это была всего лишь разведка, зондаж, — попытался объяснить Лозовский. — Мне нужно было у нее кое-что узнать.
— Только не говори мне что! Цвет ее бюстгалтера? Напрасно старался, нет у нее никакого бюстгалтера! Он ей не нужен! Потому что у нее вместо бюста прыщи!
— Региночка, детка, заткнись, — приказал Лозовский. — Вот что я узнал: «Черная косуха, жарко, потела».
— Что это значит? — с недоумением спросила Регина.
— Это, может быть, самая важная информация, которая у нас есть. И самая страшная.
— Ты серьезно?
— Да.
— Послушайте, что происходит? Шеф, ты сам на себя не похож. Петрович, ты тоже. В чем дело?
— Давайте работать, — сказал Лозовский. — Сначала — факты. Голые факты. Версии — потом.
— Начни, — кивнул Тюрин Регине.
— Только без рестрикций и кулисьеров, — попросил Лозовский.
— Мог бы и не напоминать. Я уже давно поняла, что имею дело с беспросветными двоечниками.
Лозовский отключил редакционный телефон, потом извлек из стола красную пластмассовую бирку с круглой дыркой в верхней части, которую когда-то давно, во время поездки по ФРГ, прихватил на память из какой-то гостиницы, и повесил ее снаружи на ручку двери:
«NICHT STOREN!»
«DON’T DISTURB!»
[Не беспокоить! (Нем., англ.)]
— Ну вот. Теперь можно спокойно поговорить.
VII
Регина Смирнова не только публиковала в каждом номере «Курьера» еженедельные аналитические обзоры, но и занималась расследованием крупных финансовых афер. Работала она медленно, публиковала всего по два-три материала в год, но они всегда были оглушительно сенсационными и настолько доказательными, что в суд на нее и не пытались подавать по причине полной бесперспективности иска. Не только Лозовский, но и многоопытный Тюрин поражались, откуда в этой генеральской дочке цепкость и въедливость следователя по особо важным делам.
По ее материалам Генпрокуратура не раз возбуждала уголовные дела и почти всегда доводила их до суда — кроме тех случаев, когда следствию противодействовали слишком уж влиятельные фигуры. Каким расследованием Регина занимается, в редакции никто никогда не знал. Попов на первых порах потребовал, чтобы темы Смирновой, как это положено, предварительно обсуждались на редколлегии, но Лозовский пришел к нему в кабинет, запер дверь и спросил:
— Алик, ты хочешь, чтобы девочку пристрелили? Так имей в виду, что сразу пристрелят и тебя! Потому что решат, что это ты дал ей задание!
Довод подействовал. Даже сам Лозовский узнавал тему расследования чаще всего только после того, как статья была готова и нужно было перевести на нормальный человеческий язык все эти «кулисьеры», «короткие хеджирования», «отмывающие продажи» и прочую бизнес-заумь. Но и эта работа шла не в редакции, а в домашнем кабинете Лозовского в Измайлово.
Регина выходила из себя:
— Шеф, но это же знает каждый идиот!
— Не каждый! — твердо стоял на своем Лозовский. — Я не знаю! Что такое «минорный пакет акций»? Грустный?
— Я не могу! Маленький! Недостаточный для контроля над фирмой! — орала Регина и выбегала на лестницу покурить.
На обратном пути ее перехватывала Татьяна, поила на кухне чаем и успокаивала:
— Ну, тупой он, тупой. И все читатели тупые. Ты же для читателей пишешь, а не для рокеров?
— Для брокеров!
— А это не одно и то же? — невинно спрашивала Татьяна.
— Я не могу! — обреченно вздыхала Регина и возвращалась в кабинет, готовая к продолжению работы.
На свои статьи в вышедшем номере она всегда смотрела с отвращением. Без экономической терминологии и бизнес-сленга они казались ей неприлично голыми. Но суть дела она всегда знала досконально и, когда хотела, могла объяснить все четко и просто.
Регина закурила свой «Ротманс» и поинтересовалась:
— А мне кофе никто не предложит? Или здесь обслуживают только бизнес-леди?
Лозовский наполнил кофе красную фирменную кружку «Нескафе» и поставил перед Региной:
— Извини, детка. Почему-то с чужими мы всегда любезны до отвращения, а со своими… Не злись.
— Ладно, шеф, все в порядке, — снизошла Регина. — Не ты один такой. Все такие. Так вот…
— Секунду! — прервал Тюрин, поспешно извлекая из кармана запиликавший мобильник. — Да!.. Лет тридцать пять?.. Нет… Конечно, точно!.. Давай, жду.
— Про «Союз» Кольцова и про него самого особо говорить нечего, в очерке Степанова все, в основном, верно, — приступила Регина к делу. — Портрет, конечно, сильно подретушированный. Но это частности, они не имеют значения…
— Имеют, — возразил Лозовский. — Ретушь — в чем?
— Например, насчет происхождения капиталов Кольцова и их прозрачности. Он пишет, что это законные проценты от сделок по продаже нефти. Пипл схавает, но для серьезных людей это анекдот. Не поняли? Казахстанскую нефть он продавал. Казахстанскую! Да вы представляете, какой был откат? Российский чиновник по сравнению с этими баями просто бессребреник, ангелок в белых одеждах. Сотни миллионов долларов уходили в офшоры. Если не миллиарды. Какую долю имел Кольцов, даже судить не берусь. Его законные проценты — капля в миллионах черного нала! То, что он сумел их отмыть, вовсе не означает прозрачность происхождения его капиталов. Прозрачные капиталы Кольцова! Смешно!
— Ясно, — кивнул Лозовский. — Анекдот. Посмеялись. Что еще?
— «Нюда-нефть». В очерке сказано, что Кольцов купил контрольный пакет «Нюды» после встречи с Христичем в Монреале. Фигня. Во-первых, «Нюду-нефть» Кольцов не купил, а увел из Государственной топливной компании. Думаю, не только «Нюду», но про остальные точно не знаю.
— Что значит увел?
— Объяснить технологию?
— В другой раз. Суть мы поняли. Получил задаром?
— Не задаром, но практически за бесценок. Обошлась она ему миллионов в десять долларов. Вторая фигня: «Нюду-нефть» он заполучил задолго до встречи с Христичем в Канаде. Но для нас важно другое. Кольцов действительно купил контрольный пакет акций Средне-Волжского нефтеперабатывающего завода, и ему действительно нужны бабки для его реконструкции. Поэтому он хочет «Нюду-нефть» продать. Понятно, по максимуму. И хорошо бы не контрольный пакет акций, а весь пакет. Другая цена. Но для этого его нужно иметь. Улавливаете мою мысль?
— Пока не очень, — признался Лозовский.
— Сейчас въедешь. На следующий день после выхода «Курьера» с интервью генерала Морозова акции «Нюды» упали почти на десять процентов. И были куплены практически мгновенно, сразу после открытия торговой сессии. Но скупила их не «Сиб-ойл», как мы думали. Пока ребята из «Сиб-ойла» стояли с раскрытыми варежками и выжидали, не упадет ли курс еще на несколько пунктов, все акции «Нюды» скупила другая фирма — никому не известная «Строй-инвест». Замечу, кстати, что все брокеры «Сиб-ойла» были уволены в тот же день приказом президента компании. За то, что просрали сделку. И сейчас они размазывают сопли и доказывают, что хотели как лучше. А теперь я скажу, кто фактический хозяин «Строй-инвеста». Сядьте получше, чтобы не попадать со стульев. Так вот, фактический хозяин «Строй-инвеста»…
— Кольцов, — сказал Тюрин.
— Петрович! — изумилась Регина. — Откуда ты знаешь?
— Информацию о том, что «Нюда-нефть» просрочила платеж по налогам, Стасу Шинкареву слил человек из московского представительства «Союза». Офис у них на Яузе, недалеко от Таганки.
— Это рассказал тебе Стас? — вмешался Лозовский.
— Нет. Он и сам не знал. Сказал: человек с биржи. Остальное пришлось узнавать самому. Ну, это дело техники. Он там вроде заместителя по безопасности. Бывший мент, капитан Сахно. Выгнали его из МВД лет пять назад. Темная история. Вроде бы за связь с солнцевскими.
— Тогда все остальное вы сами поняли, — не без разочарования заключила Регина, рассчитывавшая на более сильный эффект от своего сообщения. — Кольцов намеренно задерживает платеж, через Стаса сливает информацию Морозову и так далее. В итоге у него сейчас практически все акции «Нюданефти».
— Но банк действительно не работал неделю, — сказал Лозовский. — Из-за вируса. Никаких операций не проводилось.
Регина отмахнулась:
— Банк-то карманный. Прекратили операции. Кто там будет разбираться, вирус или не вирус. И это, кстати, очень грамотно. Формально платеж просрочен, а причины объективные. Значит, криминала нет, и генерал Морозов утрется. А дальше все элементарно: «Курьер» выходит с очерком «Формула успеха», котировки «Нюды» взлетают. Так что все это — чистой воды пиар. Схема простенькая, но вполне законная. И по нашим временам даже невинная.
— А это? — показал Лозовский телеграмму из Тюменского УВД. — Как это вписывается в твою схему?
— Никак. Никак не вписывается, но и никак не противоречит. Может, все так и было?
Мобильник Тюрина снова пиликнул.
— Да!.. Неделю назад?.. Нет… Мало ли что все остальное сходится!.. Я же сказал: за последние три дня!.. Извини, Регина. Продолжай.
— Да, собственно, у меня все. Общая картина тоже ясна.
Кольцов находит Христича, ставит его гендиректором завалящей «Нюды», тот реализует свою программу, компания поднимается.
Тут подворачивается возможность прибрать к рукам Средне-Волжский завод, в темпе начинается комбинация с интервью Морозова, и «Нюда-нефть», считай, готова к продаже. Кольцов в письме к Попову и цену объявил: четыреста миллионов долларов. Я сначала не обратила на это внимание, думала — блеф. А это не блеф. Это и есть, шеф, цена вопроса.
— Почему Кольцов выбрал для своего пиара «Курьер»?
— Очень просто. Через «Экономист» или «Индепендет» такую акцию не проведешь. А мы — самое то. «Курьер» читают как раз те, кто нужен. И в Лондоне, кстати, тоже.
— При чем тут Лондон?
— Была информация. «Бритиш петролеум» намерена сделать очень крупные инвестиции в российскую «нефтянку». Персидский залив стал слишком неспокойной зоной. То там «Буря в пустыне», то «Лиса в пустыне», теперь вот с Ираком заварушка. А в Сибири уж точно никакой войны никогда не будет. Второе: Кольцов летал на переговоры в Лондон. Думаю, как раз на предмет впарить им «Нюду-нефть». И если верить этой, извиняюсь, бизнес-леди, и сейчас туда же улетел. Я только одного не понимаю: на кой черт ему там Стас Шинкарев?
— Хороший вопрос, — одобрил Тюрин, не отрывая взгляда от лежащего перед ним мобильника.
— А почему Кольцов так спешит? — спросил Лозовский. — Прилетает в Москву всего через день после нашего разговора в Тюмени, покупает типографию, покупает контрольный пакет «Курьера», передает его Попову…
— Еще не передал, — поправила Регина.
— Ты-то откуда знаешь?
— Об этом уже вся редакция знает. Фаина растрепала. А она наверняка подслушала. Но она уверена, что передаст. И Попов, судя по всему, тоже уверен.
— Передал, не передал, но бабки Кольцов потратил немаленькие и Попова за горло взял. И все это только для того, чтобы очерк Коли Степанова вышел в этом номере, а не в следующем? Мне Кольцов объяснил, что интервью генерала Морозова не опровергнуто, акции «Нюды» и «Союза» падают, фирма несет прямые убытки. Попову он даже цифру назвал: десятки тысяч долларов в день. Тут я чего-то не понимаю. Какие убытки?
— Шеф, поздравляю, начинаешь соображать. Если так и дальше пойдет, лет через пять с тобой можно будет разговаривать на профессиональном уровне. Конечно, туфта. Акций в продаже нет, так что никаких убытков он не несет. Уменьшение капитализации компании — да, но это не прямые убытки. Он же не сегодня продает «Нюду».
— Тогда — почему? — повторил Лозовский. — Это не просто спешка. Это лихорадочная спешка. А он не из тех людей, которые любят спешить.
— Он понял, что ты не поверишь в версию тюменских ментов и будешь копать, — высказал предположение Тюрин. — И решил тебя обойти. А потом копай сколько влезет, дело уже будет сделано.
— Ты рассуждаешь как мент, — заметила Регина. — Причин может быть сколько угодно. В том числе политических. Сейчас баррель нефти зашкаливает за тридцать долларов. Не известно, что будет завтра. Промедление может обойтись Кольцову не в десятки тысяч, а в десятки миллионов долларов. Если цена нефти упадет до двадцати баксов, он не получит за «Нюду» и половины.
— Так-то оно так, все может быть, — согласился Лозовский. — Но…
Мобильный телефон Тюрина пиликнул и сразу умолк. Еще раз коротко пиликнул и снова умолк. Тюрин немного подождал и сам набрал номер:
— Ты звонил?.. Так купи себе нормальный мобильник!.. Ладно, ладно, подарю, если ты такой бедный. «Российский курьер» подарит. За помощь. Но его еще нужно заработать!.. Где?.. Когда?.. Не отключайся, у нас совещание, сейчас выйду. Пять минут, — предупредил он Лозовского и Регину, поспешно направляясь к двери. — Без меня не продолжайте.
— Что это за сепаратные переговоры? — с недоумением спросила Регина. — С кем?
— Понятия не имею. Скажет.
— Не нравится мне все это. Очень не нравится. И как-то неспокойно у меня на душе.
— У меня тоже, — кивнул Лозовский.
Воспользовавшись перерывом, Регина заправила «эспрессо» новой порцией кофе и отправилась за водой в туалет в конце коридора, а Лозовский взял ксерокопию очерка Коли Степанова и начал просматривать тексты, относящиеся к Кольцову.
— Программа Кольцова насчет нефтяной вертикали — это реально? — спросил он, когда Регина вернулась.
— Теоретически — да. Практически вряд ли.
— Почему? В конечном итоге всем же выгодно?
— В конечном. Но для этого нужно чем-то поступиться уже сейчас. Знаешь, какое сегодня самое противное слово? «Будет». Всех уже тошнит от этого «будет». «Есть» — это то, что есть. А будет!.. Но главное даже не в этом. Кольцов пытается построить вертикаль на базе своего «Союза». Центр — в Москве, а добыча и нефтепереработка в пятнадцати регионах. Это пятнадцать губернаторов и их команд. И ни один из них пальцем не шевельнет, чтобы помочь Кольцову, а шевельнет, чтобы помешать. Нужно объяснять почему?
— Нет. Потому что налоги Кольцов платит в Москве.
— Вот именно. Государственная топливная компания могла воздействовать на губернаторов, потому что за ней власть. А у Кольцова только один рычаг — бабки. А чтобы прокормить пятнадцать губернаторов, нужны миллионы и миллионы. И не деревянных — зелененьких.
— Почему же Кольцов в это дело лезет?
— Потому что это единственный способ утвердиться на нефтяном рынке. Не пристроиться сбоку к трубе, а подмять под себя всех. Даже таких монстров, как ТНК или «Сиб-ойл». Тот, кому это удастся, станет хозяином России. Даже президентом. Если захочет. Но не думаю, что это удастся Кольцову. До него уже пытались идти по этому пути. Где они? Иных уж нет, а те далече… Налить тебе кофе?
— Нет, спасибо, у меня от него уже во рту кисло, — отказался Лозовский. — Почему убивают бизнесменов?
— Ну и вопрос! — усмехнулась Регина. — Кредитор, конкурент. Да мало ли что еще!
— Я про большой бизнес.
— В большом бизнесе, Володя, не убивают, а решают проблемы.
— Какие? Кредитор? Но долг останется. Конкурент? Но конкуренция останется. Не на одном же человеке держится бизнес.
— На Западе — да. А у нас часто именно на одном. Убери его, и бизнесу конец. Второй вариант — когда с ним нельзя договориться, а с его преемником можно. Третий вариант — когда бизнесмен становится опасным для конкурентов. В эту зону риска, кстати, попадет Кольцов, если наберет слишком большую силу. Бывает и экзотика. Редко, но бывает.
— Экзотика? — заинтересовался Лозовский. — Например?
— Пожалуйста. Один бизнесмен очень крупно кинул другого. На Западе такие вещи решают через арбитражный суд. Что такое наш арбитраж, не буду говорить. Даже если ты кругом прав, судиться будешь до второго пришествия. Но и с кидняком смириться нельзя. Знаешь, как говорят бизнесмены? Если станет известно, что меня безнаказанно кинули хоть на цент, найдутся желающие кинуть на миллион. Вопрос деловой репутации. С лохом, который позволил себя кинуть, серьезные люди никаких дел иметь не будут. Тут и происходит то, что мы называем заказным убийством. Они чаще всего остаются «висяками». Но те, кому нужно, знают. Репутация восстановлена. Такая вот, шеф, экзотика.
— Знаешь, о чем я думаю? — помолчав, проговорил Лозовский. — Замуж бы тебе, Региночка. Замуж, двоих детей, а не копаться в этой грязи.
— За кого, Володя?! За кого?! — жалобно спросила Регина. — Ну, была я замужем. Топ-менеджер из Мадрида. Жгучий испанец. Мне было двадцать лет, ему двадцать два. Познакомились мы в Лондоне на приеме в нашем посольстве. Одевалась я тогда от кутюр, он запал на мои ножки, я на его усы. Он по-русски ни бельмеса, я по-испански только «бэсса мэ мучо». С полгода был рай. Потом я сдуру выучила испанский. И поняла, что говорить мне с ним совершенно не о чем.
Она ткнула недокуренную сигарету в пепельницу и тут же закурила новую.
— Вот за тебя бы я вышла замуж. Или за Петровича. Но вы, к сожалению, оба безнадежно женаты.
— И староваты для тебя, — улыбнулся Лозовский. — Тебе бы кого-нибудь помоложе.
— Скучно с ними! Понимаешь? Скучно! В следующий раз выйду за китайца! — сердито пообещала она. — Чтобы учить язык лет пятнадцать!.. Что такое любовь, Володя? Она вообще есть или это такой же миф, как свобода, демократия и права человека?
— Есть, Региночка, есть. И я тебе скажу, что это такое. Любовь — это как жираф. Один раз увидишь, и уже ни с чем не спутаешь. Есть люди, которые так ни разу в жизни и не увидели жирафа. Им не повезло. Но ты увидишь. Обязательно увидишь. Придет. Он уже где-то идет.
— Не смей меня жалеть! Слышишь? Не смей меня жалеть! — неожиданно выкрикнула Регина и выбежала из загона.
— Что с ней? — спросил появившийся в дверях Тюрин. — По-моему, плачет. Ты что, обидел ее?
— Наоборот, пожалел.
— Пойду успокою.
— Не ходи, не нужно. Она сама справится.
— Жалко девчонку. Не женским делом занимается. Ей бы замуж, детей… Ты чего усмехаешься?
— Это я ей и сказал. С кем ты созванивался?
— С одним человеком.
— С кем?
— Потом. Не при ней. У нас надолго еще?
— Думаю, нет. А что?
— Нужно кое-куда съездить. До конца рабочего дня.
— Успеем. Сделай веселое лицо, — поспешно сказал Лозовский, услышав шаги Регины.
— Что у вас за дурацкие физиономии? — спросила она, войдя в загон.
— Почему дурацкие? — не понял Тюрин.
— Как у клоунов, которые делают вид, что им очень весело, а сами думают, как дожить до получки.
— Вот ты и снова в форме, — с удовлетворением констатировал Лозовский. — Продолжим. Ты изложила свою версию…
— Чем тебе она не нравится?
— Дело не в том, нравится или не нравится. Дело в другом: верна она или нет. Версия верна, если она объясняет все факты. Буквально все. Петрович подтвердит: если не лезет даже маленький фактик, версия скорее всего ложная.
— Так оно и есть, — кивнул Тюрин.
— Какой факт не лезет в мою версию?
— Сейчас скажу. Ты исходишь из того, что «Нюду-нефть» поставил на ноги Христич. Так вот… Ты хорошо сидишь?.. Тогда слушай: Христич уехал из Нюды два года назад. А проработал он там всего год. И ни один из его проектов не был реализован. Ни один. Все они остались на бумаге.
— Что за ерунда? — удивилась Регина. — Он же генеральный директор компании!
— Формально. Третий год он живет под Ейском. Я был у него. Он очень тяжело болен и никакого участия в управлении «Нюданефтью» не принимает.
— Ничего не понимаю. Совершенно ничего! Петрович, ты что нибудь понимаешь? Петрович, я к тебе обращаюсь!
— Я? Нет. Извини, задумался. Если ты ничего не понимаешь, я тем более.
— Твоя версия еще на плаву? — поинтересовался Лозовский. — Или уже пошла ко дну?
— Но, может быть, его проекты были реализованы уже без него?
— Я тоже люблю подгонять решения под ответ. Все любят. Видимо, это в человеческой природе.
По паркету коридора дробно процокали каблучки, дверь загона распахнулась, разгневанной фурией в ней возникла Фаина:
— Лозовский! Почему твой телефон не отвечает? Почему я должна бегать за тобой, как не знаю кто? Альберт Николаевич…
Лозовский молча поднялся, развернул Фаину за плечи, выставил в коридор и запер дверь за задвижку.
— Продолжим. О чем я говорил? Да, про решения, которые подгоняются под ответ. По-моему, как раз этим ты сейчас и занимаешься. В пометках Кольцова к очерку Коли Степанова сказано, что каждая скважина «Нюда-нефти» дает сейчас в три раза больше нефти, чем в среднем по Тюмени. И ты сама называла эту цифру. В свете того, что мы знаем, выглядит она — как бы это поточнее сказать? — несколько сомнительной.
— Полной туфтярой, — хмуро уточнил Тюрин.
— Петрович, я тебя очень люблю, но ты все-таки пощади мое профессиональное самолюбие, — попросила Регина. — Кольцов может говорить, что скважины Нюды дают нефти не в три раза больше, а в сто. Но есть цифры. С каждой тонны добытой нефти платится определенный налог. Рассчитать по налоговым отчислениям количество добытой нефти — задача для первокурсника экономического вуза. Нефти в Нюде добывают ровно столько, сколько добывают. Это — факт. Любая версия, которая игнорирует этот факт — чушь. Какой же идиот будет платить налог с не добытой нефти? Не доплачивать налог — сколько угодно. Но переплачивать?
— Ладно, — сказал Лозовский. — Есть еще один фактик. Если и его ты встроишь в свою версию, будем считать, что мы просто не в состоянии разобраться в том, что происходит. Когда Кольцов купил акции Средне-Волжского завода?
— Два месяца назад.
— А разработку «Курьера» он начал полгода назад. Летом прошлого года.
— Уверен?
— Его сотрудник прилетал в Москву, водил Милену в ресторан «Царская охота» и подробно расспрашивал о ситуации в «Курьере».
— Полгода назад? Она не путает?
— Она не путает. Она была в черной косухе и сильно потела.
— О Господи! — сказала Регина. — Но это же значит…
Ручка двери задергалась, легкая стеклянная дверь затряслась, потом в матовое стекло повелительно постучали.
— Ну не дадут спокойно поговорить, — проворчал Тюрин, отпирая дверь.
В загон вошел главный редактор «Российского курьера» Альберт Николаевич Попов. Он вошел так, как может войти только главный редактор. Вся его низкорослая рыхлая фигура в дорогом, но все равно мешковатом костюме источала решительность, а изпод тусклых, сваливающихся на лоб волос мрачно сверкал начальственный взгляд.
— Что это такое? — раздраженно спросил он, бросая на стол Лозовского бирку «Не беспокоить». — Это редакция, а не бордель! Вы тут что, пьете?
— Пьем, — с невинным видом подтвердила Регина. — Кофе. Очень хороший, свежий. Хотите? Только кружки «Алик» у нас нет. Кружки «Регина» тоже нет, почему-то не делают. Даже «Эльвиру» делают, а «Регину» не делают. Так что я пью из обычной «Нескафе». Но вам могу налить в «Павлика» или в «Вову». Что вы предпочитаете? В «Вову»?
— Мне надоели ваши шутки, Смирнова! — отрезал Попов. — Павел Петрович, где статья «Игра в „семерочку“»? Я сказал «срочно». Когда главный редактор говорит «срочно», это и значит срочно!
— Работаем. Вот. Обсуждаем, — извиняющимся тоном объяснил Тюрин.
— Вижу, как вы работаете! Заперлись, курите и болтаете! Лозовский, у меня все чаще возникают сомнения в вашей способности руководить отделом. Очень большие сомнения!
— Альберт Николаевич, выйдите, пожалуйста, и закройте дверь с той стороны, — вежливо попросил Лозовский, глядя не на Попова, а в окно, за которым угасал тусклый январский день.
Попов даже задохнулся от возмущения:
— Да вы!.. Вы!..
— Иначе я встану и буду гнать вас по коридору пинками до самого вашего кабинета, — так же равнодушно, сонно пообещал Лозовский. Немного подумал и уточнил: — Поджопниками.
Регина прыснула и, не выдержав, расхохоталась.
— Извините, — ответила она на грозно-недоумевающий взгляд Попова. — Я представила себе эту картину… Нет, не могу!.. Извините!..
Попов перевел тяжелый взгляд на Лозовского:
— Надеюсь, ты понимаешь, что после этого нам придется расстаться?
— Алик, я буду по тебе очень скучать. А теперь пошел вон.
Лозовский не знал, служил ли Попов в армии, но развернулся он по-военному круто, через левое плечо, и рубанул строевым шагом. Правда, с правой ноги.
— Ну, ребята, с вами не соскучишься, — вытирая выступившие от хохота слезы, сказала Регина. — Шеф, тебе не кажется, что для разговора с главным редактором ты выбрал не самый корректный тон?
— Да пошел он в жопу, — буркнул Лозовский. — Ты сказала: «Это же значит». Что, по-твоему, это значит?
— Мелькнула одна мысль. Но версия совершенно идиотская. Хотя в нее укладываются все факты. Буквально все. Даже это, — показала Регина на телеграмму из Тюменского УВД. — Но она не выдерживает никакой критики. Ненаучная фантастика. Так что не буду и говорить.
— По-моему, я знаю, какая мысль у тебя мелькнула, — включился в разговор Тюрин. — У меня она тоже мелькнула. И она не кажется мне идиотской. Мысль вот какая, — объяснил он Лозовскому. — Все это — не маленький невинный пиар. Все это — очень крутая афера. Нефти в «Нюде» сколько добывали три года назад, столько и сейчас добывают. А всю остальную Кольцов приписывает.
— То есть? — удивился Лозовский. — Ты хочешь сказать, что он покупает составы с нефтью на стороне и продает как свою?
— Да нет, — отмахнулась Регина. — Это как раз проще простого. В нефте-трейдинге вообще черт ногу сломит. Нефть еще в пласте, а ее уже продали. Она в трубе, а ее уже перепродали. Она плывет в танкере и успевает три раза сменить владельца. Взаимопоставки, взаимозачеты. Так что это для Кольцова не проблема.
— Но он же платит налоги! Миллионы долларов! Он же переплатил… Сколько?
— Сейчас скажу. — Регина пощелкала клавиатурой компьютера и выдала результат: — Очень грубо, на круг. За первый год он переплатил миллиона два. За второй — четыре. За последний — шесть. Итого — двенадцать.
— Двенадцать миллионов долларов! — повторил Лозовский. — Смысл?
— Продать за четыреста миллионов компанию, которая не стоит и десяти, — пояснил Тюрин.
— Десять стоит, — возразила Регина. — Даже больше. Реальная цена «Нюда-нефти» при нынешней конъюнктуре — миллионов пятьдесят.
— Пусть пятьдесят. Пятьдесят и четыреста. Почувствуйте разницу.
— Твою мать, — сказал Лозовский, взлохматил волосы и даже почесал в затылке. — Мы живем в замечательное время. Каждый день приносит много нового и интересного. Но то, что интересно — не ново, а то, что ново, — не интересно. Но бывают и исключения. Почему это кажется тебе ненаучной фантастикой? — обратился он к Регине.
— Кольцов не сможет продать «Нюду». Пиар пиаром, но ты представляешь, как проверяют компанию перед тем как купить? Проводится полная экспертиза всего. Геология, геофизика, оборудование, черт в ступе. Деталей не знаю, не специалист, но уверяю вас, что работают эксперты высшего класса, и их на кривой козе не объедешь.
— Сможет, — возразил Тюрин.
— Как, Петрович? Как?!
— Не знаю. Но Кольцов знает. Если он действительно это затеял, знает. То, чего нельзя сделать за деньги, можно сделать за большие деньги. То, чего нельзя сделать за большие деньги, можно сделать за очень большие деньги. А ставка в этой игре — на минуточку — триста пятьдесят миллионов долларов!
— Ты снова рассуждаешь как мент.
— Я рассуждаю как бывший старший следователь по особо важным делам Главного управления по борьбе с экономическими преступлениями. И уж там я всякого насмотрелся.
— Даже такого? — с иронией поинтересовалась Регина.
— Нет, с таким не сталкивался. Но я уже давно в отставке. А время идет вперед. И новые идеи завоевывают умы.
— Погодите! — перебил Лозовский. — Но ведь новый владелец компании очень быстро поймет, что его кинули!
— Конечно, поймет, — согласилась Регина. — Поэтому Кольцов и пытается впарить компанию «Бритиш петролеум».
— Но они же подадут в суд!
— Это уж точно. И будут судиться. Очень долго. Получая удовольствие от процесса, а не от результата.
— А если «Нюду-нефть» купят наши? Тоже будут судиться?
— Нет, — сказал Тюрин. — Наши судиться не будут.
— Что же мы имеем? — попытался подвести итог Лозовский. — Нет ни одного факта, который эту версию опровергает. Но нет и ни одного, который ее подтверждает.
— Еще не вечер, — неопределенно заметил Тюрин. — Володя, нам пора, человек ждет.
— Едем. Региночка, детка, огромная к тебе просьба. Пройдись по «Игре в „семерочку“» рукой мастера. Статью нужно доделать как можно быстрей.
— Для Попова? — удивилась Регина.
— Для генерала Морозова. Петрович отвезет ему статью сегодня вечером.
— Сегодня не получится. Завтра.
— Значит, завтра. Сделаешь?
— Шеф, ты злоупотребляешь моим ангельским терпением.
— Такое уж я говно, — со вздохом сказал Лозовский. — Злоупотребляю. Но — любя.
— Это единственное, что тебя оправдывает. Ладно, сделаю. Так и не скажете мне, в чем дело?
— Обязательно скажем, — заверил Лозовский. — Когда сами поймем.
— Поедешь на своей тачке, а я на своей, — сказал Тюрин, когда они вышли из лифта. — Мне нужно будет потом отвезти этого человека домой.
— Что за дела? — спросил Лозовский. — Теперь-то можешь сказать?
— Плохие дела, Володя. Очень плохие. Навел я кое-какие справки. Кольцов вылетел в Лондон три дня назад. Вчера утром вернулся и сразу же улетел в Тюмень.
— А Стас?
— Ни три дня назад, ни позже гражданин Российской Федерации по фамилии Шинкарев государственную границу Российской Федерации не пересекал.
VIII
Темно-вишневая «Вольво-940» Тюрина остановилась возле проходной ГУВД Москвы на знаменитой Петровке, 38. Лозовский припарковал свой джип сзади и вышел из машины.
— Знакомьтесь. Подполковник Саша Муравьев, второй отдел МУРа, как говорят: убойный, — представил Тюрин поджидавшего их человека лет сорока в заурядной кепке и турецкой дубленке. — А это мой шеф, журналист Володя Лозовский.
Подполковник Саша Муравьев пожал Лозовскому руку, потом посмотрел на тюринскую «Вольво» и на «Ниссан-Патрол» Лозовского и покачал головой.
— По-моему, я выбрал не ту профессию, — проговорил он и полез в услужливо открытую перед ним Тюриным дверь «Вольво».
Через полчаса, поторчав в пробках на Ленинградском шоссе и покрутившись на прилегающих улицах, машины въехали в ворота больничного комплекса и остановились возле служебного здания в глубине двора. Лозовский сразу понял, что это за здание — морг.
Подполковник Муравьев зашел в кабинет дежурного врача, через несколько минут вышел и жестом предложил Тюрину и Лозовскому следовать за ним. Врач ввел их в просторное, ярко освещенное холодным светом люминесцентных ламп, стерильно чистое помещение с воздухом без запахов, но словно бы обезжизненным, мертвым. В стене были морозильные камеры, похожие на ячейки вокзальных автоматических камер хранения, только размером побольше.
— Неопознанный, поступил три дня назад днем, — кивнул врач санитару. Тот выдвинул из ячейки каталку и привычным жестом раскрыл «молнию» черного пластикового мешка. Узкая глубокая рана страшно зияла на лбу от левой брови до аккуратного пробора в черных волосах на сером, как булыжник, каменном даже с виду лице.
Это был Стас Шинкарев.
— Чем это его? — проявил профессиональный интерес Тюрин. — Неужели кастет?
— Кастет, — подтвердил Муравьев.
— Надо же. Редкость по нынешним временам.
— Да, сейчас это оружие на любителя. Ваш?
— Нет, — опережая Тюрина, сказал Лозовский.
— Точно не ваш?
— Точно, — чуть помедлив, кивнул Петрович.
— Уберите, — распорядился Муравьев. — А ведь все сходится, — проговорил он, когда вышли из морга на живой воздух. — Подняли его три дня назад утром за Химками. Ни денег, ни документов. Даже ключи от квартиры зачем-то забрали. Ехал, вероятно, в Шереметьево, сел в подставную тачку. Типичное ограбление и убийство.
— Убивать-то зачем? — спросил Лозовский.
— Чтобы не опознал машину и водителя. Твою мать. Только полдня зря потратил, — подосадовал Муравьев.
— Саша, свой ужин в «Арагви» ты заработал, — утешил его Тюрин. — И мобилу получишь. «Нокию». Устроит?
— Но ведь я ничего не сделал.
— Вот, Володя. А пишем: милиция коррумпированная, милиция коррумпированная. Не вся. Еще есть в ней люди, которые не берут бабок за работу, которую не сделали. Все в порядке, Саша. «Российский курьер» умеет ценить друзей. Покури, а я перекинусь парой слов с шефом.
— Вот это и есть цена вопроса, — проговорил Тюрин, отойдя с Лозовским к «Патролу». — Почему ты его не опознал?
— Потому что мы еще не поняли, что происходит.
— Володя, мы поняли все, что происходит! После разговора со мной Стас кинулся к капитану Сахно — как он считал, человеку с биржи. Представляешь, что он ему выдал? «Суки! Рубите десятки миллионов, а мне отстегнули всего полторы штуки?! Да я вас». А дальше все просто. «Стас, — сказали ему, — ты известный журналист, со связями, иди к нам начальником пресс-службы, будем работать вместе. Быстренько увольняйся и подписывай с нами контракт». А почему? Потому что два подряд убитых журналиста «Курьера» — это наводит на размышления.
— Дурак, — сказал Лозовский. — Хоть о мертвых и не принято так говорить.
— Хуже, — поправил Тюрин. — Дурак-шантажист. Вещи несовместимые. Одно из двух: или ты дурак, или шантажист.
— Все равно жалко. Жить бы ему и жить.
— Ну, не знаю, сколько бы он еще прожил. У шантажиста век короткий. Он не понял, в какую игру сунулся. Вспомни: ставка в этой игре — триста пятьдесят миллионов долларов! И нам в нее тоже соваться нельзя. Я не говорю, что опасно. Это бы ладно. Главное — бесполезно. В деле Степанова тюменские менты будут стоять на своем намертво. Да хоть сам генпрокурор приедет. Виновник драки арестован, дадут ему по двести шестой года три за злостное хулиганство. И мы никогда не узнаем, что там было на самом деле. А доказать, что Кольцов затеял аферу, мы не можем ничем. У нас нет ни единого факта, только догадки. Согласен?
— Согласен.
— Ну, я рад, что ты все понимаешь. На капитана Сахно я дам наводку Саше Муравьеву, пусть копают. И на этом наши возможности исчерпаны. Но вот что я тебе, Володя, скажу: Бог не фраер. Он не фраер, Володя! Он долго терпит, но больно бьет. Значит, договорились — в это дело не лезем. Договорились?
— Договорились.
— Железно?
— Железно.
— Вот и хорошо. Ладно, поеду с Сашей в «Арагви». Не хочешь присоединиться?
— Да нет, спасибо. У вас свои разговоры, я вам буду только мешать.
— Тогда езжай домой и выспись как следует, на тебе лица нет.
— Так я и сделаю, — пообещал Лозовский.
— Тогда до завтра?
— До завтра.
В тот же вечер, заехав на полчаса домой переодеться и взять деньги и документы, Лозовский вылетел в Нижневартовск.
Глава шестая. Конец охоты
I
Если бы Лозовского спросили, что его гонит в Нюду, он не смог бы ответить. Его тянуло в Нюду, как одинокого ночного пешехода тянет заглянуть в угрожающе темный переулок, чтобы убедиться, что там нет ничего угрожающего, кроме самой темноты, или наоборот — есть. Он знал, что должен появиться в поселке так, как появился в нем Коля Степанов — никого не предупреждая, инкогнито. И если с ним ничего не случится, версия Регины и Тюрина так и останется ненаучной фантастикой, и за дальнейшим развитием событий можно будет спокойно наблюдать со стороны. Если же случится… О том, что может с ним случиться, Лозовский старался не думать.
Он никому не сказал, куда собрался лететь. Татьяне сказал, что едет на дачу под Калязин, чтобы в спокойной обстановке, без телефонных звонков и отвлечений на мелкие домашние дела, доделать статью, как уезжал не раз, когда нужно было срочно отписаться от командировки. Для убедительности даже назвал статью — о налоговой полиции, «Игра в „семерочку“». То же велел говорить всем, кто его будет спрашивать по телефону. Он не любил врать жене, но сейчас это было вранье вынужденное. Если бы о его решении узнал Тюрин, он сказал бы: «Только через мой труп». И был бы по-своему прав. Но по-своему прав был и Лозовский. К сорока четырем годам в его памяти и без того накопилось достаточно много воспоминаний, терзающих сердце в бессонницу. Ни к чему было прибавлять к ним еще одно, нестерпимо жгучее. А избежать этого можно было одним-единственным способом: лететь в Нюду. Чтобы потом можно было сказать себе: «Я сделал все, что мог, совесть моя чиста».
Мерно гудели самолетные двигатели, проплывали внизу, в жуткой бездонной бездне, заснеженные поля, леса, скованные льдом реки, редкие огни городов, мерцающие в бездне Стожарами, мертвые хребты Урала, снова леса. Луна блестела на крыле, потом вспыхнул первый солнечный луч, а Россия внизу все не кончалась и не кончалась.
Господи, помоги России.
И немножечко мне, добавил Лозовский. Совсем немного, чуть-чуть.
Наконец пошли газовые факелы Самотлора, самолет начал снижение, сотрясаясь всем корпусом, как на плохой дороге, ударил шасси по промороженному бетону и взревел реверсами турбин, гася скорость. Пассажиры проснулись, зашевелились. Из первого салона донеслись жидкие аплодисменты — там летели какие-то иностранцы. Бортпроводница объявила:
— Наш самолет произвел посадку в аэропорту Нижневартовска. Местное время шесть часов утра. Температура воздуха минус тридцать шесть градусов. Командир и экипаж прощаются с вами и желают счастливого пути. Просьба не вставать до полной остановки двигателей. Пользуйтесь услугами компании «Тюменьавиатранс».
Внизу только-только начало рассветать. Летное поле было затянуто морозным туманом, в нем огромными рыбами стыли самолеты на стоянках. Аэродромные огни просвечивали сквозь туман низкими, словно осыпавшимися на землю, звездами.
Лозовский намерен был воспользоваться услугами компании «Тюменьавиатранс», но здесь его ждал облом.
Дежурный в отделе перевозок объяснил, что вахта на «Нюда-нефти» сменилась неделю назад, следующая будет только через неделю, а никаких попутных вертолетов, на один из которых надеялся пристроиться Лозовский, в Нюду не идет. Между тем аэровокзал, обезлюдевший после того, как схлынули пассажиры московского рейса, начал заполняться крепкими хмурыми мужиками в черных овчинных полушубках, в меховых сапогах и в унтах.
— Это с Новооктябрьского, — объяснил Лозовскому дежурный. — У них сегодня смена вахты.
— А где это Новооктябрьское?
— За Нюду еще километров четыреста.
— Летят мимо Нюды?
— Мимо, — подтвердил дежурный. — Только чужих они не берут.
«Ну, это мы еще посмотрим», — подумал Лозовский. В служебном помещении он отыскал дежурку вертолетчиков, вызвал в коридор бортмеханика и доверительно объяснил, что ему кровь из носа нужно в Нюду:
— Баба у меня там, жена. Сказали: хахаля завела себе. Застукать хочу. Застукаю — убью паскуду.
— Не, убивать не надо, — сразу проникся пониманием бортмеханик. — Что ты! Сидеть потом за нее! Ряшку начисти — и будет. И разводись. Если баба начала гулять — это, считай, все.
— Да, это все, — скорбно согласился Лозовский. — Так и сделаю. Не подбросите до Нюды? Сядете на минуту, я выскочу. В долгу не останусь. Как?
— Разрешение есть?
— А как же? От Бенджамина Франклина, — ответил Лозовский и извлек из бумажника стодолларовую купюру.
— Не, разрешение от фирмы, — пояснил бортмеханик.
Лозовский достал еще одну купюру:
— Не заменит?
— Не, мужик, — со вздохом сказал бортмеханик. — Не катит.
— А так? — спросил Лозовский, повышая ставку еще на сто долларов.
— Постой тут, поговорю с ребятами.
Минут через десять бортмеханик вернулся и с сожалением повторил:
— Не катит. Без разрешения никак. Не лезь в карман, не трави душу! За неделю до Нового года ребята подбросили в Нюду одного без разрешения, так весь экипаж уволили, вкалывают сейчас ремонтниками. И профсоюз не помог. Есть договор с фирмой: без разрешения никого не брать. А где сейчас работу найдешь? Так что извини, рады бы выручить. Ты вот что — вали на базу Новооктябрьского, они забрасывают оборудование по зимнику. А зимник идет как раз мимо Нюды. С ними и доберешься. И бабок не надо. Поставишь ребятам пару бутылок — без вопросов добросят.
Так и получилось, что в Нижневартовск Лозовский прилетел рано утром, а до Нюды, расположенной в ста восьмидесяти километрах северо-западнее Нижневартовска, добрался только вечером на санно-тракторном поезде из двух десятков гусеничных тягачей с волокушами, загруженными буровым оборудованием для Новооктябрьского месторождения.
Часов восемь он просидел в вагончике со сменными трактористами и ремонтниками, угорая от жара работающей на солярке печки и густого табачного дыма, при очередной остановке перебрался в кабину головного трактора.
Зимник сначала ломился по лесотундре и промерзшим болотам, каждые километров десять поезд останавливался, ремонтники, матерясь, выскакивали на мороз и обегали волокуши, проверяя крепление груза, потом дорога выровнялась.
— На реку вышли, на Нюду, — сказал тракторист, огромный, как и его трактор, средних лет мужичина в промасленном полушубке и сбитом на затылок заячьем треухе. — Километров восемьдесят будет нормалек, а потом снова начнется тряхомудина.
— Сколько же вы идете до места? — поинтересовался Лозовский.
— Когда как. Если в трое суток уложимся — считай, повезло. А то, бывает, и четверо. А если, не дай Бог, запуржит — так вообще.
— Платят-то хоть хорошо?
— Сколько в городе получают, так хорошо. А если как при коммунизме — никакого сравнения. По две-три тысячи за рейс привозили. Купить, правда, на те деньги чего захочешь — хрен в рыло, побегаешь и втридорога переплатишь. Но жить можно. Можно жить. Я так говорю: рабочему человеку, если руки-ноги есть и голова на плечах, при любой власти жить можно. Что коммунисты, что демократы, рабочему человеку одна холера. Те болтали, эти болтают. Свобода, свобода. Ее на хлеб не намажешь. А языком трепать и раньше трепали. Только что тогда в курилках, а нынче на митингах.
Быстро стемнело. Зачернел лес по левому пологому берегу, правый был высокий, голый. Над его увалами взошла и поплыла, сопровождая поезд, полная ледяная луна. Тракторист словно бы подобрался за рычагами, время от времени останавливался, высовывался из кабины, шарил по заснеженному руслу фарой-искателем.
— Вешки гляжу, — объяснил он Лозовскому. — Тут родники, подмывают лед. Не дай Бог проглядеть. Вон видишь — парует? Это открытая промоина, ее видно. А других не видно. Сверху лед и лед, снегом замело. А сунься туда — и ухнешь, с концами, поминай как звали. За вешками дорожники следят, но и самому нужен глаз да глаз.
— Такие случаи были?
— С нашими нет. Наши тут каждый поворот знают. А с городскими бывает. Особенно по весне. Поедут на вездеходе на рыбалку, глаза водярой зальют — и сами к рыбам. В Нюду-то тебе зачем?
— Насчет работы хочу узнать.
— В городе не узнал?
— В городе наобещают с три короба. Надо на месте посмотреть, с народом поговорить.
— Это ты правильно, — одобрил тракторист. — На слово никому верить нельзя. Слова все насобачились говорить, только слушай… Вон твоя Нюда. Видишь — огни справа? Это и есть Нюда. Подальше — это аэропорт, раньше сюда гидросамолеты летали, сейчас на вертолеты перешли. А сам поселок ближе, за бугром. Когда-то тут староверы жили. Как нефть нашли, они дальше ушли, на севера. А поселок под вахтовый приспособили. Тут у «Нюда-нефти» склады, заежка, общежития для холостяков. Семейные в избах. Но семейных мало, конторские, а так народ все больше в городе, оттуда вертолетами возят.
Огни поселка приблизились, чуть ниже аэропорта затеплилось круглыми огнями иллюминаторов что-то вроде пассажирского двухпалубного теплохода, над ним помигивали не в лад красные неоновые буквы, всего две, не подряд: «П… а…» — Ресторан «Причал», — объяснил тракторист. — Один армяшка держит, Ашот. Купил дебаркадер, устроил в нем ресторан. Ресторан не ресторан — кафешка. Кормят хорошо, ничего не скажу, но цены кусаются. Иной раз остановишься, а иной раз только слюни сглотнешь и мимо проедешь.
Поравнявшись с огнями поселка, тракторист притормозил.
Лозовский выпрыгнул в сугроб и подождал, пока поезд, ревя двигателями, лязгая гусеницами и скрипя полозьями волокуш, утянется в темноту.
Низовой ветер, сквозивший вдоль реки, унес сизый шлейф отработанных газов, снег заголубел под высокой волчьей луной, оглушила бездонная тишина.
И вдруг тяжелая тоска навалилась на Лозовского. Он как бы увидел себя со стороны сверху — одного в бескрайних мерзлых снегах, одинокого, как волк. Все дальше уходили гостеприимные, теплые, уютные огни санно-тракторного поезда, с высоты угора холодно, недружелюбно светили огни поселка. Куда он приперся? Зачем? Какого черта его сюда принесло? Колю Степанова не вернешь. Бориса Федоровича Христича не вернешь. Стас Шинкарев? Он получил свое, за него у Лозовского душа не болела.
Что он хочет доказать? Кому? Себе? Не пора ли с этим кончать? И так всю жизнь доказывал себе, что он не пальцем деланный. Пора уже просто жить, радуясь тому, что есть, и не терзаясь не сделанным. А чего он не сделал? Детей считай что вырастил, отца честь по чести похоронил, матери в Петрозаводске квартиру купил. Книгу не написал? Ну, не написал и не написал, значит — не дано. И жил свободно, не прогибаясь под разным говном. Худо-бедно, а сумел отстоять собственную свободу. А что до свободы вообще — пусть у других об этом голова болит.
И так разозлился он на себя, что, была бы возможность догнать санно-тракторный поезд, догнал бы, доехал бы на нем до Новооктябрьского, там первым же попутным бортом в Нижневартовск, а оттуда — в Москву. И забыть обо всем, выкинуть из головы. Бессонница? Бессонница не смертельна, можно перетерпеть.
Но даже габаритных огней последней волокуши уже не было видно.
Лозовский поглубже натянул шапку и капюшон «аляски», забросил на плечо сумку и двинулся в поселок по укатанному траками вездеходов спуску, прикрывая лицо рукой в меховой перчатке от слабого, но режущего кожу, как терка, ветра.
Было девять вечера. Широкие улицы поселка, застроенные основательными, сложенными на века избами, ярко освещали холодные ртутные фонари. Среди изб мусором, времянками, теснились вагончики и балки, в стороне серебрились арочные ангары промзоны, высились штабеля труб, какие-то громоздкие агрегаты в дощатой обшивке, емкости склада ГСМ. Поселок еще не спал, светились окна в избах, но улицы были совершенно безлюдны. Лишь елозил вдалеке, постепенно приближаясь, милицейский патрульный «УАЗ» с включенными зачем-то мигалками.
Встреча с милицией в планы Лозовского не входила, поэтому он скрылся в тени трансформаторной будки и выждал, пока «УАЗ» завершит круг по поселку и вернется к приземистому, похожему на лабаз дому, над крыльцом которого светилась какая-то вывеска. Так надо понимать — к опорному пункту милиции.
Неподалеку от него темнело двухэтажное здание — контора промыслов. Там же тянулись окна длинного барака, в половине из них был свет, остальные чернели — заежка, как называют в вахтовых поселках гостиницы и дома приезжих. Заезжки Лозовскому было не миновать, если он не хотел ночевать на улице, но спешить туда не следовало. Там потребуют паспорт, а расшифровываться раньше времени ни к чему.
Он прошел вдоль берега к дебаркадеру, над которым горела красная неоновая вывеска «Причал». Со стороны поселка все буквы были на месте. Вряд ли ресторан работал в этот поздний безлюдный час, но Лозовский все же спустился по вырубленным в камне ступеням, прошел по скрипучему трапу, соединяющему берег с верхней палубой дебаркадера и толкнул обшитую вагонкой дверь с предупредительной надписью «От вас». Над дверью висела рында — судовой колокол, соединенный с дверью рычагом.
Рында ударила, как показалось Лозовскому — оглушительно громко, в тамбуре его обдало сухим теплом калорифера, он толкнул вторую дверь и оказался в просторном зале с низким потолком, задрапированным рыбацкими сетями. В ячеях сети торчали пробки от шампанского — следы чьих-то лихих разгулов.
Ресторан работал, хотя посетителей было всего четверо.
Довольно молодые, интеллигентного вида, конторские — они сидели за угловым столом без скатерти, пили пиво из высоких стеклянных кружек и играли в карты. В преферанс, определил Лозовский по листу, расчерченному для пули. Остальные два десятка столов щетинились ножками поставленных на них стульев.
Конечно же, это был не ресторан, а кафе, теплое, обжитое, с гардеробом в углу, с баром с высокими круглыми табуретами.
Над стойкой вполголоса бормотал цветной телевизор, убеждая в преимуществах зубной пасты «Блендамед». За стойкой, подперев волосатой рукой небритую щеку, дремал грузный пожилой армянин в черной кожаной жилетке, с большим мясистым носом, с густыми усами и низким лбом. Это и был, судя по всему, хозяин ресторана «Причал» Ашот Назарян, сына которого, 22-х летнего Вартана Назаряна, обвинили в злостном хулиганстве за драку с журналистом Степановым.
При появлении Лозовского конторские отвлеклись от игры, с любопытством посмотрели на незнакомого человека и вернулись к пуле. Ашот Назарян что-то сказал по-армянски, возник молоденький чернявый официант, услужливо принял у Лозовского «аляску» и шапку, почтительно проводил к столу, снял с него стулья, ловко набросил крахмальную скатерть, расставил приборы. Подошел хозяин, пузатый, на тонких кривых ногах, заулыбался, закланялся:
— Я Ашот. Ашот Назарян из Карабаха. «Парень веселый из Карабаха, так называют всюду меня». Слышал такую песню, уважаемый? Про меня. Кушать будем?
— Будем.
— Немного выпивать будем?
— Будем. Народу-то у тебя, уважаемый — не протолкнуться, — пошутил Лозовский.
— Зима, уважаемый. Мало работы. Аванс дают, получку дают — есть работа. Вахта меняется — есть работа. Вахта меняется, погоды нет — много работы.
— А летом?
— Летом хорошо, много работы. Туристы на теплоходе плывут, где кушать будем? У Ашота кушать будем. Рыбаки на путину идут, с путины идут, речники навигацию открыли-закрыли, геологи прилетели-улетели — все к Ашоту идут. Ашота все знают. На всей Нюде знают, на Оби знают. Лаваш дам, зелень дам, лобио дам?
— Давай, — кивнул Лозовский.
— Люля-кебаб дам?
— Давай.
Ашот нагнулся к Лозовскому, дохнув чесноком, доверительно спросил:
— Чачи дам?
— Обязательно. Кчюч дашь?
— Кчюч не дам. Кчюч! Для кчюч молодой барашка нужно. Где взять молодой барашка? Нет здесь молодой барашка. Откуда знаешь кчюч? Кушал кчюч?
— Было дело, угощали.
— Где угощали?
— В Шуше.
— Ты был в Шуше? Был в Карабахе? — недоверчиво спросил Назарян.
— Был, — подтвердил Лозовский.
— Когда был? До был или после был?
— Во время.
— За кого воевал? За азеров воевал — не говори. За наших воевал — тоже не говори. Не хочу знать. Забыть хочу. Не могу забыть. Какой Карабах был! Наши — ваши. Какие ваши, какие наши? Одна земля — все наши. Дружно жили, весело жили. «Парень веселый из Карабаха». Где теперь тот Карабах? Где теперь тот парень?
Приглушенно ударила рында, дверь распахнулась от пинка, в зал ввалилось нечто в белом овчинном тулупе до пят, какие выдают часовым и железнодорожной охране, обвязанное по глаза башлыком, приказало:
— Ашот, чачи!
— Чума на мою голову, опять пришел! — пробормотал Ашот и кинулся к вошедшему, семеня кривыми ногами и угодливо улыбаясь, стал суетливо помогать ему выйти из тулупа, размотать башлык, приговаривая при этом:
— Ай, спасибо, уважаемый, не забываешь Ашота. Такой гость — именины сердца для Ашота, праздник для Ашота.
Еще раз звякнула рында, вошли два крепких молодых человека в ушанках с черным кожаным верхом и утепленном, ловко подогнанном камуфляже с эмблемами охранной службы на рукавах, с карабинами «Сайга». Пристроили карабины у стойки, сняли шапки и уселись на высокие табуреты. Мальчишка-официант, не задавая вопросов, налил им по кружке пива. Они сделали по глотку и закурили.
Тем временем из тулупа выпростался средних лет мужичонка в форме капитана милиции с красным скуластым лицом и маленьким подбородком, который делал его лицо похожим на кукиш. А мальчишка-официант уже летел по залу с подносом, на котором стояла большая рюмка с чачей. Капитан хряпнул чачу, с чувством занюхал рукавом и грозно огляделся.
— Азартные игры? Непорядок!
— Шел бы ты спать, шериф хренов, — не отрываясь от карт, лениво посоветовал один из конторских. — Достал уже всех, третий раз за вечер приходишь.
— Обязан следить! — парировал капитан. — Чтоб везде — порядок!
Взгляд его маленьких злых глаз остановился на Лозовском, на стол которого выплывшая из кухни толстая молодая армянка сгружала закуски.
— Кто такой?
— Гость, земляк, — залебезил Ашот. — Он в Шуше был, в Карабахе был. Хороший человек.
— А мы это сейчас посмотрим! — пообещал капитан и двинулся к столу Лозовского преувеличенно твердым шагом, каким ходят очень пьяные люди.
Ашот ловко подставил под него стул, капитан утвердился на нем и не без труда сфокусировал на Лозовском взгляд.
— Ты кто?
— Путешественник, — ответил Лозовский, заворачивая в теплый лаваш пучки зелени.
— Это как?
— Путешествует он, — поспешно объяснил Назарян. — Ходит, ездит, туда-сюда, туда-сюда.
— Почему здесь?
— По пути зашел. Привет тебе передать от генерала, — Лозовский назвал фамилию начальника Тюменского УВД. — Он попросил: будешь в Нюде, передай привет участковому. К внеочередному званию тебя хотят представить.
Капитан вскочил:
— Служу Советскому Союзу!
— Вот и служи, — сказал Лозовский и занялся лобио с ореховой подливкой.
— Дадут, значит, майора? — растроганно спросил капитан, плюхнувшись на стул.
— Не майора, — поправил Лозовский. — Полковника. Чего уж тут мелочиться.
— Шутишь? — дошло до участкового. — Шутки со мной шутить? Документы!
— Пошел на…
— Документы! — рявкнул капитан и начал рвать из кобуры пистолет.
Молодые люди в камуфляже допили пиво, взяли карабины и подошли к участковому.
— Поехали отдыхать, командир, — сказал один из них. — Поехали-поехали, пока машина не выстудилась.
Не обращая внимания на протесты, они взяли участкового под руки и повлекли к выходу с той снисходительной непочтительностью, с какой взрослые дети уводят из гостей подгулявшего папашу.
— Явиться завтра ко мне в кабинет! — приказал капитан Лозовскому уже из тулупа. — Буду разбираться!
Стукнула, закрываясь, дверь, прощально звякнула рында.
— Зачем так? Не надо так, — расстроено проговорил Ашот. — Плохо так, он начальник.
— Какой он тебе к черту начальник? — разозлился Лозовский. — Ты хозяин. Это он должен перед тобой стелиться.
— Я хозяин? Налоги платить — я хозяин. Всем деньги давать — я хозяин. Он сейчас для меня хозяин. Вартанчик, сынок, у него сидит. Разрешит передачу — принесу передачу. Не разрешит передачу — голодным будет сидеть. Беда у меня, уважаемый. Старший сын погиб в Карабахе, средний сын погиб в Карабахе. Увез Вартанчика из Карабаха сюда, всех своих увез. Пусть холодно будет, зато живой будет, последний сын, цветок души моей. От войны увез, от беды не увез. Сказали: дай сына в армию. В армию не дам, денег дам. Денег дал, много, в армию не дал. Беда снова нашла. Посадили Вартанчика.
— Слышал, — кивнул Лозовский. — За драку с корреспондентом.
— Какая драка, уважаемый? Вартанчик домашний мальчик, хороший мальчик, не курит, вина не пьет, мне помогает, книжки читает, глаза портит. Не было никакой драки.
— А что было?
— Ничего не было. Мне сказали: так надо. Мне сказали: так сделай, так говори. А то плохо тебе будет.
— Чем плохо?
— Всем плохо. Санэпиднадзор скажет: посуду не так моешь, то не так, это не так. Закроют ресторан — как жить? Двенадцать человек у меня. Вином запретят торговать — как жить? Мне сказали: Вартан пусть так говорит. Был пьяный, сказал человеку: давай пить с тобой чачу. Человек сказал: не буду пить с тобой чачу. Вартанчик молодой, горячий. Очень обиделся, с кулаками полез.
— Кто сказал? — перебил Лозовский. — Следователь прокуратуры?
— Нет. Следователю так надо сказать. Мне другой человек сказал. Большой начальник. Над всеми зелеными начальник, из Тюмени прилетал, из главной конторы.
— Начальник службы безопасности «Союза»?
— Он. Полковник — так его все зовут. Сказал: все скажешь как надо, дадут Вартанчику год условно, будешь жить, трогать не будем. Я сказал: не дам Вартанчика, меня сажайте. Он сказал: ты не подходишь, суд не поверит. Не хочешь Вартанчика, другого дай, из своих. Кого другого? Гурам немой, все понимает, все слышит, ничего не говорит. Контузило в Карабахе, еще ребенком был. Другой племянник есть, сын моего младшего брата, он сейчас в Турции — как могу его дать? Я сказал Вартанчику: такая беда, сам решай. Он сказал: батоно, не плачь, все скажу как надо. Все сказал следователю. Теперь сидит, ждет. Следственный эксперимент будут проводить. Следователь сказал: пусть здесь сидит, возить его туда-сюда, бензин тратить.
— Что было в ту ночь?
— Ничего не было. Много людей было, шум-гам был. Корреспондент сидел, вина не пил, пива не пил, кушал, разговаривал с людьми. Про Христича спрашивал: когда был, когда уехал. Он и меня про него спрашивал. Потом пришли двое зеленых…
— Охрана?
— Они.
— Эти?
— Нет, другие. Сказали: давай выйдем. Он встал, пошел. Больше ничего не было. Утром сказали: заблудился, замерз.
— Тех двоих знаешь?
— В лицо знаю. Как звать, не знаю.
— Опознать сможешь?
— Зачем опознать? — испугался Ашот. — Не нужно, уважаемый. Пусть так будет, как есть. Вартанчик немного посидит, быстро выйдет. Он молодой, сильный, выдержит.
— Тебя обманули, Ашот. Он получит не год условно, а три года строгого режима. Или даже пять.
— Почему так говоришь? — еще больше испугался Ашот. — Откуда знаешь?
— Убит журналист. Резонансное преступление, — объяснил Лозовский. — Дело на контроле у начальника УВД, будет на контроле у Генерального прокурора.
— Беда на мою голову. Снова беда! Что делать, уважаемый? — запричитал Ашот. — Опять беда, куда от нее убежать?
— Я скажу тебе, что делать. Пока ничего. Молчать. Прилетит следователь из Генеральной прокуратуры — ему все расскажешь.
— Ты кто, уважаемый? — спросил Ашот.
— Журналист из Москвы.
— Почему сказал, что воевал в Карабахе?
— Я не сказал, что воевал. Был.
— Что делал?
— Писал.
— Что писал?
— Что видел, то и писал.
— Что видел?
— Что и ты. Беду.
— Ох, беда, беда. Много ходит беды. Нигде не спрячешься от беды, никуда не убежишь. Ты кушай, уважаемый, кушай, не смотри на меня, чачу пей. Потом друзьям скажешь: кушал у Ашота, вкусно кушал. Вкусно кушал?
— Очень вкусно, — признал Лозовский, расправляясь под рюмку чачи с люля-кебабом.
Конторские закончили игру, расплатились с немым официантом, упаковались в полушубки и вышли.
— Пора и мне, — сказал Лозовский. — А то заежку закроют. Сколько с меня?
— Зачем сколько? — замахал руками Ашот. — Не надо денег. Не надо заежка. Там клопы. У Ашота каюты есть. Четыре каюты. Хорошие каюты, теплые каюты. Люди иногда приезжают, с женщинами. Где переночевать? У Ашота переночевать.
Он что-то сказал по-армянски немому официанту, тот взял из гардероба «аляску» и сумку Лозовского и вышел во внутреннюю дверь. Лозовский в сопровождении Ашота последовал за ним.
Каюта была на первом этаже дебаркадера, теплая, чистая, со свежим бельем на откидной кровати. Пока Лозовский доставал из сумки шерстяной спортивный костюм фирмы «Пума», который в командировках использовал как домашнюю одежду, Ашот топтался у двери, тяжело вздыхал.
— Значит, молчать? — спросил он.
— Молчать.
— И рассказать следователю из Москвы?
— Только ему.
— Не дадут жить.
— А это решать тебе.
Ашот ушел. Лозовский прилег на кровати, чтобы обдумать то, что узнал, и мгновенно заснул. Сквозь сон он услышал стрекот вертолетного двигателя, но лишь повернулся на другой бок.
Разбудил его деликатный стук в дверь. В круглом иллюминаторе стоял молочный туман, как бы утепленный невидимым солнцем. Он посмотрел на часы: восемь утра. Потом понял, что это время московское, а по-местному уже десять. Стук повторился, всунулся мясистый нос Ашота:
— Извини, уважаемый. К тебе человек, поговорить хочет.
— Пусть войдет.
Голова Ашота исчезла, в каюту вошел сухощавый молодой человек с острым лицом и быстрыми внимательными глазами — телохранитель Кольцова.
— Ну что, корреспондент, я тебе сказал: не нужно посылать меня на… Не послушался. А зря, — с ленцой проговорил он, неторопливо сдергивая с правой руки перчатку и надевая на пальцы, как перчатку, что-то металлическое, сизого воронения.
Это был кастет.
II
В какой-то из книг про жизнь после смерти, которые Лозовский, не веривший ни в какую эзотерику и экстра-сенсорику, иногда без всякого интереса листал, он прочитал, что в момент смерти человек видит сверху свое бездыханное тело, а потом вплывает в световой коридор. Очнувшись от холода, никакого светового коридора он не увидел, себя сверху тоже не увидел, из чего можно было сделать вывод, что он еще жив. Вместе с этой мыслью, первой в прояснившемся сознании, пришла боль. Она шла сзади, из-за левого уха, заполняла затылок, копилась в лобных пазухах над бровями, как горячая ртуть, словно за ухом работал какой-то насос и гнал боль в такт ударам сердца. Когда ртути накапливалось слишком много, Лозовский терял сознание, боль прорывалась, как гнойник, растекалась по всему телу. Холод возвращал его к жизни, тотчас же включался насос.
В короткие секунды бодрствующего, но еще не замутненного болью сознания, которые Лозовский как бы суммировал, он успел понять, что лежит в спортивном костюме «Пума» на каком-то тюфяке на правом боку, скрючившись, как человеческий эмбрион в материнском чреве, на полу комнаты с черными бревенчатыми стенами, снизу поросшими инеем. Комната освещена тусклым светом синей лампочки в металлическом каркасе. Лампочка висит над дверью, свет ее не доходит до дальней стены, поэтому комната кажется огромным тоннелем.
Следующие суммированные секунды просветления Лозовский потратил на то, чтобы передвинуть к голове, стянутой тугим обручем, тяжелую, как свинец, левую руку. Под пальцами зашершавилось. Марля. Голова забинтована. На затылке под марлей нащупалось твердое. Кровь. Запеклась. Значит, в отключке он уже давно. Вспомнилось: было утро, когда в его каюту вошел охранник Кольцова. Когда Лозовский увидел кастет и понял, что это кастет, он отшатнулся к двери, но сзади на него навалился Ашот, обхватил волосатыми руками, сковал руки, горячо задышал в ухо чесноком: «Не надо, уважаемый! Все хорошо будет, с тобой поговорят, все хорошо будет!» Лозовский крутанулся, пытаясь сбросить прилипшее к нему грузное тело. Утро выключили.
Сколько же времени прошло? Он притянул руку к глазам.
Часов не было. Не было его командирских часов, всегда приносивших ему удачу. Кончилась удача. Вместе с чувством безнадежности пришло облегчение.
«Он прошел свой путь от „Аз есмь“ до „Я был“», — подумал он о себе словами из собственного некролога.
Больше не нужно ни о чем думать, можно сосредоточиться на работе насоса, стараясь усилием воли выключить сознание раньше, чем боль станет невыносимой.
Синий свет то рассеивался, то сгущался. В какой-то момент Лозовский понял, что в комнате он не один. Тоннель словно бы перекрывался призрачной, фантомной стеной, у стены сидел кто-то огромный, на корточках, как сидят на Востоке, строгая ножом палочку. Но он не строгал палочку, а перебирал в руках, как четки, какой-то браслет — блестящий, пластинчатый. Но стоило Лозовскому сосредоточить на нем взгляд, стена и человек исчезали, комната снова превращалась в тоннель, на дальнем конце которого были ночь, мороз, волчья луна над мертвыми голубыми снегами.
Потом этот огромный человек-фантом встал, приблизился, застив собой лампочку. Лозовский почувствовал на лице жесткие, будто железные, пальцы. Они бесцеремонно повернули его голову набок, в шею что-то больно кольнуло.
— Не дергайся, — брезгливо приказал фантом. — Промедол.
Он выпрямился, бросил на пол шприц, потом наклонился, поднял его и сунул в карман.
От укола на шее по всему телу пошли прохладные эфирные волны, насос в затылке еще работал, но будто бы на холостых оборотах, в голове прояснилось. Фантом стоял, смотрел сверху вниз, ждал. Это был крупный мужик в камуфляже, лет пятидесяти, с темным грубым лицом и короткими седыми волосами, которые делали его похожим на негатив.
— Ну, оклемался?
Лозовский сел, притянул ноги к груди.
— Хо-лод-но, — клацая зубами, сказал он.
— Сейчас поправим. — Незнакомец набросил ему на плечи тяжелую камуфляжную куртку, потом поднес ко рту горлышко алюминиевой фляжки в суконном чехле. — Глотай. Быстро, сколько сможешь. Не бойся, не отравлю — спирт.
Лозовскому показалось, что все это с ним уже было: крупный человек в камуфляже, армейская фляжка, спирт. Он сделал два больших глотка, на третьем поперхнулся, долго откашливался, чувствуя, как от кашля в затылке снова пытается гнать горячую ртуть адский насос.
Незнакомец сел на корточки, теперь уже рядом, у ближней стены, и вновь стал перебирать в руках, как четки, пластинчатый браслет. Лозовский разглядел: это были его часы, именные, командирские, которыми в штабе 40-й армии наградил его генерал-лейтенант Ермаков за мужество, которое Лозовский проявил не осознанно, а от ужаса и безвыходности положения.
— Везучий ты парень, Лозовский, — проговорил незнакомец. — Никогда таких не встречал. Глядя на тебя, начинаешь верить в судьбу.
— Чем же это я везучий? — спросил Лозовский, с радостью понимая, что он может и думать, и говорить. По всему телу распространилась легкость, утренняя летняя свежесть, когда губы сами собой растягиваются в улыбке — просто так, ни от чего.
— Тем, что попал на меня. Ты стал большой проблемой, парень, ты это знаешь?
— Вы кто?
— Я тот человек, который решает проблемы. Начальник службы безопасности фирмы «Союз», — представился незнакомец.
— А, полковник, из военной разведки, — равнодушно сказал Лозовский. — Ну, решайте.
— Мне приказано доставить тебя в Нижневартовск.
— А оттуда в Тюмень? Или Кольцов сам прилетит в Нижневартовск? Доставляйте. Мне есть о чем поговорить с вашим шефом.
— Не будешь ты с ним говорить. Как ты добрался до Нюды?
— По зимнику, на санно-тракторном поезде.
— Так я и подумал. Вешки на реке видел?
— Видел.
— Остальное поймешь. Поедешь на вездеходе. Водила не заметит вешек. Понял?
— Не понял. Он — тоже со мной?
— Он выскочит. Загодя. Приложит тебя кастетом и выскочит.
— Водилой будет — этот?
— Да, Ленчик. Личник Кольцова.
— Откуда он здесь взялся?
— Оттуда. Он единственный, кто знает тебя в лицо.
— Без кастета нельзя было обойтись?
— Пес, — недовольно сказал полковник. — Злобный пес.
— Стаса Шинкарева — тоже он?
— Кто такой Стас Шинкарев?
— Московский журналист. Его убили четыре дня назад по дороге в Шереметьево. Кастетом.
— Не мои дела. Москвой я не занимаюсь, там своя служба.
— Капитан Сахно?
— Ты много знаешь, парень.
— Гораздо больше, чем вы думаете. И чем это хотелось бы вашему шефу.
— Потому ты и стал проблемой. Ты чего улыбаешься?
— А так, хорошо, — беззаботно ответил Лозовский.
— Не плыви! — прикрикнул полковник. — Кайф словил! Рано тебе кайфовать! Что будем делать?
— Это ваша проблема.
— Ладно. Сделаем так. На вездеходе ездил?
— Нет. На тракторе ездил, на танке.
— Значит, управишься. Сейчас я уйду, дверь не запру. Выйдешь, по коридору налево, у заднего крыльца вездеход. Заведенный, на холостом ходу. Сядешь, и к реке. Повернешь направо. Через двенадцать километров на левом берегу леспромхоз, не пропустишь — там бревна и огни.
— А сейчас что? — спросил Лозовский.
— Ночь. От леспромхоза до Сургута узкоколейка. Вездеход бросишь на берегу. Доберешься до Сургута — сразу в аэропорт и в Москву. Там напишешь заявление в прокуратуру — за незаконное задержание.
— Кто меня задержал?
— Участковый.
— Он подтвердит?
— Не помнит он ни хера. Каждый вечер напивается в лоскуты, утром ничего не помнит. Храпит сейчас в кабинете.
Полковник вышел, через некоторое время вернулся, бросил Лозовскому камуфляжные штаны на синтепоне, ушанку и валенки.
— Одевайся.
Снова вышел, принес дорожную сумку Лозовского, доверху набитую его одеждой, кинул на колени бумажник с документами и деньгами. Лозовский заглянул — рубли и пачка долларов были на месте.
— Переоденешься в Сургуте в аэропорту, зайдешь в сортир и переоденешься. Ты чего ждешь? Тебе сказано: одевайся!
— Не катит, полковник, — ответил Лозовский. — Я сяду в вездеход, вы устроите погоню и пристрелите меня при попытке к бегству. Придется вам как-то по-другому решать проблему. И на меня не рассчитывайте, я вам не помощник.
— Мудак! — выругался полковник. — Ты никогда никому не доверяешь?
— Я не доверяю тем, чьих действий не понимаю. Почему я должен вам доверять?
— Вот почему, — проговорил полковник и протянул Лозовскому его часы. — Я был в той колонне, которую ты вывел под Джелалабадом по минному полю. Майором я тогда был, служил в разведуправлении Сороковой армии. Помнишь, что ты сказал, когда Ермаков вручал тебе эти часы?
— Не помню.
— А я помню. Вместо «Служу Советскому Союзу» ты сказал: «Да что вы, товарищ генерал-лейтенант, не за что». Теперь ты понял, почему я сказал, что тебе повезло, что попал на меня? Я твой должник, парень. Я просто отдаю тебе долг.
— Вы не мой должник, полковник. Вы должник капитана Степанова — журналиста, которого ваши люди убили по вашему приказу. Я его спасал. Заодно спас себя. И вас. Этот долг неоплатный. Некому его отдавать.
— Я не приказывал убивать Степанова! Это была самодеятельность, дурь. Эти мудаки пересрали, что их погонят с работы за то, что на промыслах появился чужой. И надумали решить проблему сами, втихую.
— Зачем вы мне это говорите? Это вы скажете на Страшном суде. Эти двое подтвердят ваши слова?
— Подтвердят. На Страшном суде. Они уже там, стоят в очереди. Поехали на точку на вездеходе, бак прохудился, солярка вытекла, вездеход заглох в тундре, а мороз был под сорок.
Лозовский только головой покачал:
— Умеете вы решать проблемы!
— Не я их создаю.
— Вам не кажется, что количество трупов увеличивается слишком быстро? Уже четыре. С Христичем — четыре с половиной.
— А что Христич?
— Полутруп.
— Будут еще, — мрачно пообещал полковник. — Кричи.
— Что кричать?
— Что хочешь. Ори!
— Не буду я орать.
— Ну, связался я с мудаком!
Полковник извлек из наплечной кобуры пистолет и стал бить в дверь ногой. Ручка двери повернулась. Полковник прижался спиной к стене. Ворвался телохранитель Кольцова с пистолетом в руке.
— Какого хера…
Ничего больше он сказать не успел — рухнул от удара пистолетной рукоятью по затылку. Полковник оттащил его от порога и запер дверь.
— Вы его убили? — полюбопытствовал Лозовский. От разлившегося по всему телу наркотика он чувствовал себя зрителем на каком-то странном представлении.
— Еще нет, — буркнул полковник. Он спрятал свой пистолет, взял пистолет Ленчика, обмотал ствол какой-то тряпкой и выстрелил в голову телохранителя. В пространстве комнаты из толстых бревен выстрел прозвучал глухо, ударил по ушам. — Вот теперь убил.
— И что будет? — спросил Лозовский.
— Не твоя забота! — гаркнул полковник. — Одевайся, мудила! Быстрей! Некогда умничать! Все так, как я сказал. Кроме одного. Ты услышал выстрел, по коридору забегали. Ты выглянул — никого, вышел к вездеходу. И вот что еще. Действия промедола хватит еще часа на четыре. Потом снова может скрутить. Видно, какой-то нерв зацепило. Держи! — протянул он небольшой шприц в целлофановой упаковке. — Заряжен. Ткнешь в любое место, внутримышечно. Тратить не спеши, только в крайнем случае, больше у меня нет. Одевайся, парень! Иначе будет еще один труп — твой.
Лозовский послушно натянул штаны, влез в валенки, нахлобучил ушанку, стараясь не потревожить рану. Полковник провел его по пустому коридору к двери.
— А где все? — спросил Лозовский.
— Никого нет. Только участковый дрыхнет. Тревогу я подниму часа через два, ты будешь уже далеко.
— Как вы все объясните?
— Ты ничего не знаешь! Ты услышал выстрел, а больше знать ничего не знаешь. И не нужно тебе знать. С Богом, парень. Часть долга я все же отдал.
Вездеход ГТС мягко урчал на холостых оборотах, гнала теплый воздух печка. Лозовский устроился на водительском месте, тронул рычаги. Они мягко подались. Он включил первую скорость и направил машину к реке.
Крутить его стало не через четыре часа, а гораздо раньше — в будке дежурного по леспромхозовскому разъезду, где он ждал, пока сформируют состав с бревнами. Потом была бесконечно долгая езда в тесной кабине маленького, похожего на самовар, паровоза узкоколейки. В Сургут приехали на рассвете. Насос уже гнал по голове горячую ртуть, но напор еще был слабый, ртуть рассасывалась, не доходила до лобных пазух.
Лозовский не помнил, как он добрался до аэропорта. В платном туалете сбросил грязный камуфляж, надел костюм и «аляску», умылся и только тут рассмотрел себя в зеркало. Увидел чужое, длинное, лошадиное лицо со стиснутыми от приступов боли зубами, серое, в белесой щетине, с распухшими воспаленными веками. Мелькнула мысль о спасительном шприце с промедолом, но он ее отогнал: рано, еще не крайний случай. Постарался расслабиться, к кассе подошел спокойно, молча протянул паспорт и деньги.
— Куда? — спросила кассирша. — Гражданин, вы что, спите? Куда вам?
«В Москву», — хотел сказать Лозовский, но вместо этого сказал:
— В Тюмень.
Ближайший рейс на Тюмень уходил в два часа дня.
Лозовский купил телефонную карту и набрал номер своего старого мобильника — благо, он его хорошо помнил.
— Эдуард Рыжов, собственный корреспондент «Российского курьера», — раздался в трубке бодрый голос. — Слушаю. Кто это?
— Лозовский.
— Владимир Иванович, вы?! Вас все обыскались! Вы где?
— В Сургуте. Кто меня обыскался?
— Павел Петрович Тюрин. Каждый час звонит!
— Ничего ему не говори, понял?
— Да знает он, что вы улетели в Нижневартовск! Вычислил.
— Все равно не говори. Я вылетаю двухчасовым рейсом в Тюмень. Найми какого-нибудь частника, встретишь.
— Я у отца машину возьму. Старый «Москвич», сойдет?
— Нормально.
— Владимир Иванович, вы в порядке?
— В полном, — стискивая зубы от прихлынувшей боли, ответил Лозовский.
Он уже знал, что ему нужно делать.
Эдуард Рыжов встретил его у входа в зал прилета. Вид у него был встревоженный.
— Вы ранены? — еще больше встревожился он, увидев марлевую повязку, вылезающую из-под шапки Лозовского.
— Не смертельно. В редакции компьютер с Интернетом есть?
— Есть. Но вам нельзя в редакцию. Вас ищут.
— Менты?
— Нет. Какие-то в штатском. Но с выправкой. Заходили в редакцию, спрашивали, не звонили ли вы.
— У тебя дома компьютер есть?
— Есть, без Интернета.
— Ничего. Сбросим материал на дискету, потом из редакции отправишь.
В комнате Эдуарда в деревянном доме на окраине Тюмени Лозовский, не раздеваясь, прилег на продавленный диван, сжимая в кармане спасительный, греющий своей близкой доступностью шприц с промедолом.
— Включай компьютер. Пиши. Название: «Смертельный пиар», — сквозь зубы продиктовал он. — «Или Как это делается в России»…
Через два часа статья была закончена.
— Господи Боже! — сказал Эдик. — Вот это сенсация! Этот материал перепечатают все газеты мира!
— Может быть, может быть, — пробормотал Лозовский, поспешно извлекая шприц из целлофана и закатывая рукав на левой руке.
Эдуард с ужасом посмотрел на него:
— Владимир Иванович, вы…
— Немножко вмажусь, — подмигнул ему Лозовский. — Для поднятия настроения.
Он всадил иглу в руку, выжал до конца поршень шприца и посидел, ожидая, когда по телу разольются прохладные эфирные волны.
— Ну вот, я в норме. Скинь статью на дискету, сделай копию. Отправишь на е-мейл Тюрину.
Дождавшись, когда Эдик закончит копирование, Лозовский сунул дискету в карман и поднялся.
— Поехали.
— Куда?
— К Кольцову.
— Начало восьмого, — напомнил Эдуард. — Вряд ли он на работе.
— А мне почему-то кажется, что на работе, — весело возразил Лозовский. — И будет рад меня увидеть. Он подпрыгнет от радости до потолка!..
III
Тюрин ошибся, предположив, что поспешность действий Кольцова вызвана тем, что Лозовский не поверит в версию тюменской милиции и начнет собственное расследование.
Ошиблась и Регина, объяснив ее политическими причинами.
Действовать лихорадочно быстро заставил Кольцова звонок из станицы Должанской. Охранник, приставленный к Христичу помогать его жене по хозяйству, а в действительности пресекать его контакты с журналистами, сообщил, что к Христичу приехал какой-то человек, как сказала Наина Евгеньевна — ее племянник из Армавира. Но охранник усомнился — вид у этого человека был московский, нахальный. Кольцов приказал референту, сообщившему ему о звонке, соединить его с охранником. Тот рассказал: высокий, белобрысый, глаза сонные, в фирменной «аляске», хозяйка называла его Володей. Кольцов понял: Лозовский.
Сотрудник, посланный к вдове Степанова якобы для того, чтобы узнать, каким она хочет видеть памятник на могиле мужа, расспросил ее об отношениях, которые связывали Степанова с Лозовским. Его сообщение заставило Кольцова стиснуть зубы.
Степанов и Лозовский были не просто коллегами, Лозовский спас Степанова от смерти в Афганистане. Кольцов понял: Лозовский не пропустит в печать очерка Степанова, пока не докопается до причин гибели друга. В Нюде Степанов расспрашивал о Христиче.
Он наверняка узнал, что тот уже два года как уехал из Нюды.
Теперь об этом узнал и Лозовский. Это ставило под угрозу срыва всю комбинацию с «Нюда-нефтью», которую Кольцов готовил долго и тщательно и в которую уже вложил больше десяти миллионов долларов.
Идея комбинации родилась у него не сразу. Предлагая Христичу возглавить компанию «Нюда-нефть», он знал, что его имя само по себе дорогого стоит, но все же надеялся, что Христич, один из самых опытных нефтяников России, сумеет поставить на ноги компанию, пришедшую за время пребывания в госсобственности в полное убожество. Его надежды оправдались лишь отчасти. Христич быстро навел порядок, разогнал бездельников, поставил мастерами и бригадирами умелых промысловиков, которых знал еще по работе начальником управления в Нижневартовске. Это сразу дало эффект, производительность скважин поднялась, прекратились мелкие аварии.
Но стратегом Христич оказался никаким. Как и все генералы «нефтянки» советских времен, он привык, что ему мгновенно давали все, что он требовал. Он не умел считать деньги и не хотел учиться. Для реализации его проектов были нужны десятки миллионов долларов, а отдачу они обещали только в перспективе.
Кольцов не мог позволить себе таких расходов. Дело только разворачивалось, концы с концами удавалось сводить с трудом, огромные деньги уходили на взятки московским и местным чиновникам, видевшим в «Союзе» Кольцова дойную корову.
Все попытки объяснить это Христичу встречали полное непонимание и нежелание понимать. Христича возмущало, что Кольцов отказывается выложить двадцать миллионов долларов за десять новейших американских установок «газлифт», которые позволят извлекать из пластов до 95 процентов нефти. То, что эта нефть станет товаром только через пять лет, его нисколько не убеждало. Каждый разговор кончался вспышками взаимного раздражения, при этом Кольцов сдерживался, а Христич ругался так, что в кабинет испуганно заглядывала секретарша.
Уже через полгода стало ясно, что с Христичем придется расстаться. Но что-то удерживало Кольцова от этого шага. И когда после очередного скандала Христич в припадке раздражения швырнул заявление об увольнении, Кольцов приложил все усилия, чтобы уговорить его остаться генеральным директором «Нюды» хотя бы формально.
Толчком для кристаллизации идеи с продажей «Нюда-нефти» послужила Кольцову информация о том, что известный нефтепромышленник Зия Бажаев, возглавлявший тогда компанию «Сиданко», продал корпорации «Бритиш Петролеум» десять процентов акций «Сиданко» за 590 миллионов долларов, а затем провел эмиссию и превратил эти десять процентов в 1,2 процента.
Англичане так и не поняли, как это получилось, причем — законно, по российским законам. Они подали в суд, процесс затянулся на годы и не прекратился даже когда Бажаев погиб в авиакатастрофе вместе с журналистом Артемом Боровиком, а его группу «Альянс» унаследовал его младший брат, который до этого вел рассеянный образ жизни на Лазурном берегу Средиземного моря и проводил время в казино Монте-Карло.
Отсудить англичанам не удалось почти ничего, они больше потеряли от того, что курс акций «Бритиш Петролеум» после этой истории сильно понизился. С тех пор англичане зареклись выступать в роли компаньонов с минорным пакетом акций, а взяли курс на приобретение российских нефтяных компаний как минимум с блокирующим пакетом, а лучше — с контрольным.
На это и сделал ставку Кольцов. Его предложение продать «Бритиш Петролеум» контрольный пакет акций «Нюда-нефти» вызвало в Лондоне настороженный интерес. Кольцов не торопил.
Он регулярно представлял для информации данные о росте производительности скважин «Нюда-нефти», подкрепленные отчетами о налоговых отчислениях в российский бюджет. Цифрам законопослушные британцы привыкли верить. Настороженность постепенно исчезла, был подписан протокол о намерениях.
Англичане дали понять, что их больше устроил бы не контрольный пакет, а 75 процентов плюс одна акция — квалифицированное большинство.
Хорошая идея всегда таит в себе дополнительные возможности. Способ дешево заполучить практически весь пакет акций «Нюда-нефти» придумался как бы сам собой — словно он давно уже был придуман и просто вспомнился, когда в нем появилась необходимость.
И вот теперь, когда комбинация близка к завершению, возникает этот наглый журналюга Лозовский.
При всей рациональности и математической логичности своего мышления, Кольцов обладал и качествами «хаос-пилота», как на бизнес-сленге называют менеджеров, которые умеют принимать решения, не обладая всей информацией, действуют не так, как диктует анализ ситуации, а по наитию — так, как подсказывает интуиция. Он чувствовал, что комбинация с «Нюда-нефтью» вот-вот начнет перестаиваться. Схема была слишком сложной, на нее влияло слишком много факторов. Такие схемы всегда неустойчивы, имеют тенденцию к саморазрушению.
Появление в деле Лозовского было первым предупреждающим сигналом.
Вторым сигналом стал звонок из Москвы. Капитан Сахно, ведающий вопросами безопасности в московском представительстве «Союза», доложил, что на него вышел журналист Шинкарев, через которого был сделан первый пиар-ход с интервью генерала Морозова, и потребовал сто тысяч долларов, угрожая разоблачением. Кольцов приказал выдать ему тридцать тысяч и вывести из игры. Шинкарев не знал, что капитан Сахно работает на «Союз», так что серьезной опасности он не представлял. Но случай этот Кольцов воспринял очень болезненно — как симптом надвигающегося неблагополучия. Он понял, что нужно действовать быстро.
Кольцов вылетел в Москву.
В Москве все прошло без сучка, без задоринки, как по маслу. В тот же день его принял мэр Лужков — после звонка одного из вице-премьеров российского правительства, с которым Кольцов был в хороших отношениях еще со времен их совместной работы в Государственной топливной компании. Согласие продать акции «Российского курьера» мэр дал охотно и даже словно бы с облегчением — само упоминание о «Курьере», в который московские власти вложили немало денег без всякой пользы, было ему неприятно. Быстро решился вопрос и с покупкой типографии в Красногорске. Попов, воодушевленный перспективой получить в доверительное управление контрольный пакет акций «Курьера», показал подготовленный им к печати очерк Степанова «Формула успеха» и заверил, что материал выйдет в ближайшем номере. По сравнению с первым вариантом очерк потускнел, но свою функцию он выполнял. Кольцов завизировал очерк.
В Лондон он прилетел, чувствуя себя человеком, паруса которого наполнились ветром удачи. Успешный человек всегда распространяет вокруг себя флюиды. В Лондоне это как бы почувствовали. Кольцова принял один из высших руководителей корпорации «Бритиш Петролеум». Цена, за которую Кольцов выразил согласие продать 97 процентов акций компании «Нюда-нефть» — четыреста миллионов долларов — показалась ему несколько завышенной. Кольцов проинформировал его, что в самое ближайшие время биржевая котировка акций «Нюда-нефти» увеличится и превысит не менее чем на 15 процентов цену, которая была до наезда на компанию налоговой полиции. Если это действительно произойдет, руководство «Бритиш Петролеум» со всей серьезностью рассмотрит предложение господина Кольцова, заверил топ-менеджер.
— Я не могу допустить, чтобы меня обвинили, что я поступаю непатриотично, продавая перспективную российскую нефтяную компанию иностранцам, — предупредил Кольцов. — Поэтому «Нюда-нефть» будет выставлена на торги.
— Мы непременно подадим заявку на участие в тендере. Четыреста миллионов — ваша окончательная цена?
— Не буду возражать, если мне предложат больше, — любезно ответил Кольцов.
В аэропорту «Шереметьево-2» его встретил телохранитель Леонид. С ним был капитан Сахно. Он доложил, что на тридцать тысяч долларов журналист Шинкарев согласился, будет молчать.
В Тюмень Кольцов вернулся с ощущением, что все наладилось, дело идет к успешному завершению, и уже ничто не может этому помешать.
До выхода «Российского курьера» с очерком Степанова оставалось четыре дня. На всякий случай Кольцов позвонил в Москву. Попов подтвердил: очерк заверстан, номер выйдет по графику. На вопрос, объявился ли Лозовский, ответил: нет, его нет в редакции уже пять дней. Кольцов знал, что из Должанки Лозовский уже уехал. Выпадение Лозовского из поля зрения насторожило Кольцова. Но он решил, что от постоянного напряжения, в котором он находился последнее время, у него всего лишь немного сдали нервы, и он видит опасность там, где ее нет и быть не может.
За два дня до выхода «Курьера» поздно вечером в кабинет Кольцова, засиживавшегося на работе до полуночи, как всегда — без предупреждения и даже без стука, вошел начальник службы безопасности «Союза», бывший военный, дослужившийся в Афганистане до полковника и подавший в отставку после вывода из Афгана ограниченного контингента советских войск. Роста он был под метр восемьдесят, крупного телосложения, с грубым, темным от афганского загара лицом, в кожу которого будто бы въелась пороховая пыль, с короткими седыми волосами.
Кольцов недолюбливал слишком крупных и высоких людей.
В них было что-то избыточное, ничем не оправданная щедрость природы — какая-то изначальная несправедливость. Они смотрели свысока и, как всегда казалось Кольцову, пренебрежительно на всех, кто не вышел ростом. В детстве он их боялся, в юности опасался и завидовал. С годами это прошло, но неприязнь осталась. Кольцов не взял бы Полковника, как называли его все в фирме на работу, если бы его не порекомендовал как отменного профессионала знакомый генерал из ГРУ. Профессионализм в людях Кольцов ценил превыше всего.
Полковник оказался человеком неприятным в общении — немногословным, чаще всего хмурым. От него постоянно исходило ощущение опасности. Он сразу предупредил:
— Вы не лезете в мои дела, я в ваши. Вы ставите задачу, я ее решаю. Как — вас не касается. Приказы моим людям отдаю только я.
Кольцову не понравилась такая категоричность, но со временем он понял, что Полковник прав. При разрешении возникающих по ходу дела проблем его службе иногда приходилось выходить далеко за рамки закона — было выгоднее об этом не знать.
В конце каждой недели Полковник являлся к Кольцову с докладом. Появление его в неурочное время всегда предвещало какую-нибудь неприятность. Так было и на этот раз.
Полковник доложил:
— Позвонили из Нюды. Там появился какой-то журналист из Москвы. Донес Назарян. Он сказал ему, что его сыну дадут не год условно, а пять лет строгого режима.
Кольцов насторожился:
— Какой журналист?
— Не назвался. В контору не заходил.
— Как он попал в Нюду? Я же приказал: без разрешения никого в вертолеты не брать!
— Бортов не было. Скорее всего, по зимнику.
— Внешность?
— На вид лет около сорока, высокий, белобрысый. В себе уверен, участкового послал на…
— Это Лозовский! Вы знаете, полковник, что делать.
— А если не он?
— Летите в Нюду. Возьмите Леонида, он знает его в лицо. Если не он: кто, на кого работает. Если он…
— Понял.
Около полудня следующего дня Полковник сообщил:
— Он. Сейчас в камере в опорном пункте милиции. Задержан участковым за появление в поселке без разрешения.
— Действуйте.
— Слушаюсь.
Весь день Кольцов не мог сосредоточиться на работе — ждал звонка из Нюды. Несколько раз сам порывался позвонить, но клал трубку. Можно было нарваться — Полковник мог и обматерить.
Раз не звонит — значит, не о чем доложить.
Звонок раздался поздно вечером. Полковник доложил:
— У нас ЧП.
Это было немыслимо: Лозовский сбежал. Сбежал из Нюды, от которой сто километров до райцентра по бездорожью и сто восемьдесят до Нижневартовска. Угнал вездеход. Едет по зимнику в Нижневартовск.
Кольцов приказал:
— Пошлите своих людей на посты ГИБДД на въезде в город!
— Уже послал.
— И в аэропорт. Он может объехать посты.
— Послал. Утром буду там сам.
— Он не должен вернуться в Москву, вы меня поняли?
— Не повторяйтесь, — буркнул Полковник и ушел со связи.
Что Лозовский узнал в Нюде? С кем, кроме Назаряна, он успел поговорить? Кольцов не знал, какую угрозу несет возвращение Лозовского в Москву. Но чуял нутром: опасно, очень опасно. Лозовский неуправляем. Это Кольцов уже давно понял. Он непредсказуем. Это понял только теперь. Он не должен вернуться в Москву. И это как раз тот случай, когда необходимо идти даже на самые крайние меры.
Кольцов позвонил капитану Сахно и приказал взять под наблюдение Шереметьево, редакцию и квартиру Лозовского. Если будет возможность — перехватить. Любым способом.
В Нижневартовске Лозовский не появился. Среди пассажиров, прилетевших в Москву, Лозовского не было. В редакции его не было. На звонки домой жена отвечала, что он работает над срочной статьей на даче.
Ситуация становилась все более угрожающий.
Вошел дежурный референт:
— Геннадий Сергеевич, звонят с вахты. Какой-то человек хочет вас видеть. Говорит, что вы будете ему очень рады.
— Кто?
— Журналист Лозовский.
IV
Референт вышел встретить Лозовского на вахту, в фойе особняка принял «аляску» и шапку и по знакомой уже Лозовскому мраморной лестнице с красным ковром проводил его в кабинет президента ОАО «Союз». Кольцов встретил его стоя у стола и опираясь на него костяшками пальцев.
— Вы ранены? — спросил он, увидев грязную марлевую повязку на голове гостя.
— И довольно глубоко.
— Вам нужно в больницу, сделать перевязку и зашить рану.
— Ни в коем случае, — возразил Лозовский. — Мне нужно довезти эту рану до Москвы. Это не рана, это вещественное доказательство.
— Вещественное доказательство чего?
— Того, что у вас крупные неприятности, господин Кольцов. Настолько крупные, что я даже не уверен, можно ли назвать их неприятностями.
— Объясните.
— Охотно. Особенно если вы предложите мне сесть. По правде сказать, у меня был не очень легкий день, я чувствую себя несколько утомленным.
— Разумеется. Садитесь, пожалуйста, господин Лозовский.
— Спасибо. Так вот, о неприятностях, — продолжал Лозовский, с удовольствием погружаясь в глубокое кресло и вытягивая ноги. — Как вы наверняка знаете, каждое оружие оставляет в ране свои, только ему присущие следы. Не является исключением и такое экзотическое по нынешним временам оружие, как кастет. Вы понимаете, о чем я говорю?
— Нет.
— Сейчас поймете. В Москве судмедэксперты обследуют мою рану. И сравнят ее с раной на голове одного молодого московского журналиста. Со смертельной раной. И без особого труда обнаружат идентичность оружия. Это оружие — кастет вашего телохранителя Ленчика.
— Про какого журналиста вы говорите?
— Про Стаса Шинкарева, через которого вы слили информацию о «Нюда-нефти» генералу Морозову.
— Шинкарев убит?
— Только не говорите, что вы ничего об этом не знали.
Не ответив, Кольцов обошел стол и опустился в свое кресло. Его малоподвижное серое лицо словно бы окаменело.
— У меня такое ощущение, что вы действительно ничего об этом не знали, — заметил Лозовский.
— Не знал. Я приказал заплатить ему тридцать тысяч долларов. Он согласился и обещал молчать.
— Об этом вам доложил капитан Сахно?
— Да.
— Какой интересный поворот темы! Так-так-так. Нужно будет посоветовать подполковнику Саше Муравьеву, это оперативник из убойного отдела МУРа, — объяснил Лозовский, — провести обыск на квартире Шинкарева. Впрочем, его уже наверняка провели. И у меня почему-то такое чувство, что тридцати тысяч долларов там не нашли. А вы как думаете? Готов спорить на бутылку, что не нашли. У меня в связи с этим только один вопрос: эти тридцать штук вернулись к вам или их по-братски разделили между собой капитан Сахно и ваш Ленчик?
— Вы за кого меня принимаете?
— Это я и пытаюсь понять. За кого мне вас принимать. Так вот, информация о том, что телохранитель нефтебарона Кольцова убил московского журналиста произведет определенное впечатление в определенных кругах. И ваш Ленчик сдаст вас без секундного колебания. Даже если вы не отдавали приказа убить Шинкарева, он все равно будет валить на вас. Капитана Сахно пристегнуть к этому делу будет немного трудней. Но я уверен, что подполковник Муравьев с этим справится.
— Мой телохранитель ничего не будет валить на меня.
— Вы так уверены в его преданности?
— Он был мне предан. Он служил в спецназе в Чечне. После контузии его комиссовали с нищенской пенсией. Я вытащил его из грязи. Я говорю «был», потому что Леонид убит.
— Да что вы?! — постарался как можно более искренне поразиться Лозовский. — А еще вчера утром он был довольно живым. Кто же его убил?
— Как вам удалось сбежать из Нюды? Вы сидели в камере в опорном пункте милиции.
— Сам удивляюсь. Сначала услышал удары по двери из соседней камеры, потом выстрел, потом в коридоре забегали. Я выглянул, дверь оказалась открыта, никого. Я вышел во двор. У крыльца стоял вездеход. С моей стороны глупо было не воспользоваться таким благоприятным стечением обстоятельств.
— Куда вы дели вездеход?
— Оставил на берегу возле соседнего леспромхоза. По узкоколейке доехал до Сургута. Из Сургута на самолете — сюда. Так кто же убил вашего верного телохранителя?
— Заключенный Вартан Назарян.
— Вот как? — теперь уже вполне искренне поразился Лозовский.
— Он начал стучать в дверь камеры, Леонид заглянул узнать, в чем дело. Назарян оглушил его, завладел его пистолетом и застрелил. Это и был выстрел, который вы слышали. Он попытался бежать, забаррикадировался в бесхозном балке, отстреливался. В перестрелке его убили.
— Вартана Назаряна убили?
— Да.
— В таких случаях мой друг Паша Тюрин говорит: Бог не фраер. А я скажу по-другому: отец отдал сына на заклание. И всюду страсти роковые, и от судеб защиты нет. Шекспир отдыхает. И это в наше-то прозаическое время! Впрочем, нет. Время, когда в центре Москвы террористы захватывают концертные залы, прозаическим не назовешь.
— Теперь вы понимаете, почему Леонид не может меня сдать?
— Понимаю.
— Я вижу, мое сообщение испортило вам настроение?
— Господин Кольцов, это ненадолго, — заверил Лозовский. — Еще часа полтора мое настроение будет довольно приличным. А вот потом испортится. Поэтому чем быстрее мы перейдем к делу, тем лучше.
— О каком деле вы говорите?
— О вашей афере с «Нюда-нефтью». И не делайте вид, что не понимаете. Все вы понимаете.
— Что вы об этом знаете?
— Вы пытаетесь впарить «Бритиш Петролеум» за четыреста миллионов долларов компанию, которая стоит не больше пятидесяти миллионов. Это — главное. Остальное частности. Их я не знаю.
— Вы в этом уверены?
— Я был не очень в этом уверен. До тех пор, пока не получил по затылку кастетом.
— Рисковый вы человек, Лозовский. Не боитесь, что не выйдите из этого дома? — поинтересовался Кольцов.
— Не боюсь. Есть люди, которые знают, где меня искать. И куда вы денете мой труп?
— Определенно вы принимаете меня за какого-то монстра. Какой труп? О чем вы говорите? Вы просто проведете два дня в комфортабельной комнате, с телевизором, с хорошей едой и даже с коньяком «Хеннесси», который вам так понравился. В тот момент, когда я открою свежий номер «Курьера» с очерком Степанова, вы немедленно окажетесь на свободе.
— Вы не откроете «Курьер» с очерком Степанова через два дня.
— Попов уверил меня, что очерк стоит в номере.
— Стоит. Но номер не выйдет.
— Почему?
— Сбой в компьютерной системе. Такой же, какой был в вашем банке «Союз-кредит». Вирус, господин Кольцов. Slammer. Жуткая штука. Киберджихад. Всю базу данных как языком слизывает. А чтобы восстановить ее, понадобится время. Неделя, две, три — столько, сколько нужно.
— Кому?
— Мне.
— Вы блефуете.
— Проверьте. Рискнете? Думаю, нет. Вы не в том положении, чтобы рисковать. Слишком большая ставка в игре — триста пятьдесят миллионов долларов. Или все же рискнете?
— Нет. Давайте к делу. Я повторяю вопрос, который уже задавал: при каких условиях вы воспримете мою проблему как свою? Мне нужно, чтобы очерк Степанова появился в ближайшем номере «Курьера» и чтобы номер вышел в срок. Только не начинайте снова о том, что вы хотите видеть убийц журналиста Степанова в могиле или в тюрьме.
— Не буду. Знаете, в чем ваша ошибка? Вы считаете, что чем больше вы платите человеку, тем лучше он работает. Нет. Тем больше он боится потерять работу. Вряд ли мы договоримся, господин Кольцов. «Российский курьер» — издание независимое. Это единственное, что позволяет нам держаться на плаву. Если мы поможем вам реализовать вашу аферу, наш рейтинг невозвратимо рухнет.
— Про какую аферу вы все время говорите? — раздраженно перебил Кольцов. — Вы путаете понятия «стоимость» и «цена». Да, я хочу продать «Нюду-нефть» англичанам за четыреста миллионов. И компания стоит этих денег. Это ее подлинная стоимость. А если «Бритиш Петролеум» вложит еще миллионов двести и реализует проекты Христича, она будет стоить и миллиард. Цена в России мало зависит от стоимости. Ее во многом определяют факторы коррупционные. Китайцы предлагали за «Слав-нефть» четыре миллиарда долларов. За сколько ее продали? За миллиард восемьсот. Кому продали? Своим!
— И все же, и все же. В глазах серьезных предпринимателей, а мы ориентированы на серьезных предпринимателей, это афера. Очень масштабная, очень остроумная, если не принимать во внимание, что ваш путь к успеху выстлан трупами. Ваш авторитет очень возрастет, если вы сумеете довести дело до успешного конца. Но ваш авторитет — это ваш авторитет. А авторитет «Российского курьера» — это мой авторитет и авторитет моих друзей-журналистов. Мы не договоримся.
— Я выслушал ваши аргументы. Теперь послушайте мои, — проговорил Кольцов. — Миллион долларов. Наличными. Вам.
— Три миллиона триста тысяч, — невозмутимо поправил Лозовский.
— Сколько?! — изумился Кольцов. — Да за эти деньги я куплю «Российский курьер» со всеми потрохами!
— Это я вам и предлагаю сделать.
— Так. Очень интересно. Объясните, для чего мне «Российский курьер»?
— Странно, что вы, опытный бизнесмен, этого не понимаете. Сколько вы тратите на взятки губернаторам и их командам?
— Много, — буркнул Кольцов.
— Не много, а очень много, — уточнил Лозовский. — Это ваш единственный рычаг. Между тем есть другой рычаг, гораздо более дешевый и более мощный. Губернатор — должность выборная. Раз в четыре года они становятся уязвимыми, как черепаха без панциря. Сейчас они не боятся прессы, потому что все местные издания подмяли под себя. А что если в каждом регионе появится независимое издание? Региональные выпуски «Российского курьера». Этим рычагом вы сможете сковырнуть с места любого губернатора. И они будут это знать.
Кольцов быстро соображал. Он встал и прошел по кабинету.
— Три миллиона триста тысяч. Из чего складывается эта цифра?
— За триста тысяч вы выкупите в банке заложенные акции журналистского коллектива. Два миллиона инвестируете в издание. И миллион мне.
— Для региональных изданий нужны опытные журналисты.
— Без проблем. Основа — наши нештатные собкоры на местах. Мы получим самых сильных местных журналистов. К нам пойдут все, кому надоело прогибаться. А надоело всем. К нам понесут самые острые материалы, которые не проходят в прикормленной прессе.
— Вы большой сукин сын, Лозовский. Но вы мне начинаете нравиться.
— А вы мне пока не очень.
— Это и есть цель вашего прихода ко мне?
— Да.
— Почему вы просто не пришли ко мне с этим предложением, а затеяли поездку в Нюду?
— А вы сами подумайте. Вот я пришел к вам с этим предложением. Что вы скажете? Очень интересно, обдумаю.
— То же самое я скажу вам сейчас.
— Нет, господин Кольцов. Вы никак не врубитесь в ситуацию. Это не я пришел к вам с предложением. Это вы попросили меня подсказать решение. И я вам его подсказал. Вы можете, конечно, подумать. Минут десять. А вот это поможет вам принять правильное решение.
Лозовский извлек из кармана дискету со статьей «Смертельный пиар» и бросил на стол Кольцова:
— Посмотрите. Вас заинтересует. Статья стилистически не отшлифована, у меня на это не было времени. Но по материалу — самое то.
Кольцов включил компьютер, загрузил программу и открыл файл. По мере того, как он читал с монитора текст, лицо его становилось темнее и темнее. Дочитав, он перевел на Лозовского бешеный взгляд.
— Попов никогда не опубликует эту статью!
— При чем здесь Попов? Найдется немало изданий, которые захотят ее опубликовать. С руками оторвут.
— Если кто-то осмелится опубликовать этот пасквиль, я подам в суд и разорю редакцию! У вас нет ни одного документа, подтверждающего факты!
— В этом вы правы, — согласился Лозовский. — Есть два решения. Я уберу названия и фамилии, оставлю только: город Т., президент ОАО «С» господин К. Вы будете доказывать в суде, что это вас я имел в виду? Вы станете посмешищем, господин Кольцов. Вы станете посмешищем сразу после выхода статьи, а суд превратится во второй акт комедии. Решение второе: я не буду публиковать статью. Я всего лишь отнесу ее в московское представительство «Бритиш Петролеум». На консультацию. Какое решение вам больше по вкусу?
— Вы ошиблись в выборе профессии, Лозовский. Почему вы стали журналистом?
— Да ни к чему другому я не способен.
— Ошибаетесь. У вас есть хватка. Бизнесом не пробовали заняться?
— В сущности, я всю жизнь занимаюсь бизнесом. Правда, называю это по-другому: я борюсь за свою свободу.
— Успешно боретесь. Миллион долларов — это много свободы.
— Этот миллион будет резервным фондом редакции.
— Но распоряжаться им будете вы?
— Разумеется, я. Значит ли это, что вы обдумали мое предложение и ваш ответ «да»?
— А у меня есть выбор?
— Нет.
— Тогда зачем спрашиваете? Ваши условия?
К ответу на этот вопрос Лозовский был готов.
— Первое. Вы передаете контрольный пакет акций «Российского курьера» в доверительное управление мне сроком на пять лет. Второе. По истечение пяти лет вы или ваши наследники обязуются предоставить мне первоочередное право покупки акций по цене, которую заплатили вы. Третье. Вы обязуетесь печатать в Красногорской типографии «Российский курьер» и региональные издания в течение пяти лет по себестоимости. Вот, собственно, и все. Если вы принимаете эти условия, будем считать, что мы договорились.
— Не опасаетесь, что я вас кину? Сейчас скажу «да», а после выхода «Курьера» с очерком Степанова скажу: «я передумал»?
— Не опасаюсь, господин Кольцов. По двум причинам. Если в этом бизнесе вы дожили до сорока лет, вы умеете держать слово. Иначе бы не дожили. Второе: статья «Смертельный пиар» потеряет свою силу только после того, как вы продадите «Нюду-нефть» англичанам. А к тому времени юридическое оформление нашей сделки будет завершено. Кстати, вы уверены, что «Нюду-нефть» купят англичане? До нее найдется немало охотников и у нас.
— Наши не выложат четыреста миллионов. Самое большое, что они предложат — миллионов двести.
— Еще вопрос. Перед покупкой проводится детальная экспертиза компании. Как вы намерены решить эту проблему?
— Давайте, Лозовский, договоримся сразу. Я не вмешиваюсь в редакционную политику, вы не вмешиваетесь в мои дела.
— Согласен, — кивнул Лозовский.
Насос в затылке включился и постепенно набирал обороты.
— Должен сказать, что я удовлетворен нашими переговорами, — сообщил Кольцов. — Хотя ваш метод убеждения партнера совершенно бандитский.
— И это говорите мне вы? — вскинулся Лозовский.
— Да, я, — с некоторым удивлением подтвердил Кольцов. — Хотите, чтобы я прилетел в Москву и представил вас коллективу в качестве главного редактора?
— Ни в коем случае. Главным редактором останется Попов.
— Что это за странное решение?
— Ничего странного. Попов профессиональный редактор. Вы представляете, сколько работы навалится, когда мы займемся региональными изданиями? Я не потяну. Попов потянет. Вы даже не говорите ему, что контрольный пакет акций передаете мне. Я сам скажу, когда придет время. А теперь позвоните в Москву. Мобильный Попова у вас есть?
— Есть. Что я должен сказать?
— Прежде всего: снять очерк Степанова из очередного номера.
Кольцов нахмурился:
— Почему?
— В таком виде он не прозвучит. У меня есть кое-какие идеи, как сделать ваш пиар максимально эффективным.
— Что еще?
— Скажите Попову, что все мои указания для него закон.
— Что с вами? Вы плохо себя чувствуете?
— Пока еще нормально, — ответил Лозовский. — Будет хуже. Звоните.
Кольцов набрал номер:
— Альберт Николаевич?.. Кольцов. Слушайте внимательно. Первое. Очерк Степанова из номера снять… Альберт Николаевич, запомните, пожалуйста, на будущее. Ваше дело — выполнять мои указания, а не обсуждать их!.. Второе. Лозовский действует от моего имени. То, что он говорит, говорю я… Последний раз я отвечаю на вопрос «почему». Потому что я так решил! — раздраженно бросил Кольцов и отключил связь.
Вбежал встревоженный референт:
— Шеф, к вам люди из Москвы. Полковник из налоговой полиции.
— Что вы так всполошились? — удивился Кольцов. — Просите.
В кабинете появился средних лет человек в штатском.
Вместе с ним вошел Тюрин.
— Полковник Андреев, старший следователь по особо важным делам Федеральной службы налоговой полиции. Со мной группа следователей. У меня предписание генерала Морозова произвести полную проверку компании «Нюда-нефть». Ознакомьтесь, пожалуйста.
Кольцов вернулся в свое кресло, взял предписание и стал его внимательно изучать. Тюрин подошел к Лозовскому.
— Ну, Володя, заставил ты нас подергаться! Ты как? Что-то не нравится мне твой вид.
Лозовский с усилием улыбнулся:
— Теперь все в порядке, Петрович. Теперь все в полном порядке.
Кольцов молча вернул предписание следователю.
— Приказ, — извиняющимся тоном сказал тот.
Кольцов поднялся из кресла.
— Не извиняйтесь, полковник, — не без торжественности проговорил он. — Вам будет предоставлена вся информация и созданы все условия для работы. Передайте генералу Морозову мою благодарность. Нам нечего скрывать. Мне надоели инсинуации вокруг «Нюда-нефти». Я надеюсь, что результаты вашей проверки будут обнародованы и со вздорными слухами будет покончено навсегда!..
V
Очерк Степанова «Формула успеха» появился в первом февральском номере «Российского курьера».
Врезку к нему написал Лозовский:
«Это последняя публикация тюменского журналиста Николая Степанова, нашего многолетнего нештатного собственного корреспондента по Западной Сибири. Он трагически погиб, выполняя редакционное задание. Очерк остался недописанным, но он успел сказать в нем все, что хотел сказать. Мы не тронули в нем ни одной запятой, не изменили ни одного слова. Отнеситесь к нему с доверием».
Лозовский знал, что за эту врезку он будет отвечать на Страшном суде.
Биржа прореагировала на публикацию ростом курса акций «Нюда-нефти» на четыре с половиной процента.
В следующем номере «Курьера» появилась статья корреспондента Павла Майорова «Игра в „семерочку“» с комментарием заместителя начальника ФСНП генерала Морозова.
Он заканчивался так:
«Комплексная проверка компании „Нюда-нефть“, проведенная бригадой самых опытных следователей ФСНП, не выявила никаких нарушений. Считаю своим долгом поставить читателей „Российского курьера“ в известность, что уголовное дело против генерального директора компании Героя Социалистического Труда, лауреата Ленинской премии, почетного нефтяника РФ Бориса Федоровича Христича прекращено за отсутствием состава преступления. От имени ФСНП я приношу ему глубокие извинения за то, что была невольно брошена тень на его деловую репутацию».
Биржа дрогнула. В день выхода номера котировка «Нюда-нефти» подскочила на 15 процентов и продолжала расти. К концу недели она уже превышала прежний уровень на 17,5 процента.
На семь процентов поднялись в цене и акции ОАО «Союз».
В конце февраля, когда котировка «Нюда-нефти» достигла пика и рост курса приостановился, был объявлен тендер на продажу 97 процентов акций компании. Для участия в конкурсе было подано пять заявок — четыре от российских компаний и пятая от «Бритиш Петролеум». В марте были подведены итоги конкурса.
Вопреки прогнозам, тендер выиграла не британская корпорация, предложившая цену в четыреста миллионов долларов, а российская нефтяная компания, объявившая четыреста один миллион.
Это была компания «Сиб-ойл».
Оставалось ждать. И гадать, что это будет: выстрел снайпера, некогда модный в Тюмени взрыв, автокатастрофа или падение вертолета в условиях плохой видимости. Еще мог быть автоматный расстрел автомобильного кортежа из засады, выстрел из гранатомета «Муха», таллий в «Боржоми», сильнодействующий яд на телефонной трубке.
Было не то и не то, и не то.
Было трагическое происшествие в среднем течении реки Тавды, притока Иртыша, какие нередко случаются на сибирских реках ранней весной, когда лед еще крепок, но подводные родники вымывают снизу лакуны.
Японский гусеничный вездеход «Субару», на котором после удачной охоты на лося возвращался в свою загородную резиденцию под Тюменью президент межрегионального холдинга ОАО «Союз», известный бизнесмен, крупный нефтепромышленник Геннадий Сергеевич Кольцов, провалился в одну из таких лакун.
Следовавший за ним вездеход с охраной вовремя остановился, но никакой помощи охранники оказать не смогли: «Субару» мгновенно ушел в воду. Водитель вездехода успел выскочить из кабины, но течением его утащило под лед.
Водитель и все пассажиры вездехода погибли. Кроме Кольцова, в салоне «Субару» были три высокопоставленных чиновника тюменской губернаторской администрации, начальник службы безопасности ОАО «Союз», а также главный редактор московского еженедельника «Российский курьер» Альберт Николаевич Попов, который прилетел в Тюмень, как предполагают, для обсуждения с Кольцовым организации региональных выпусков еженедельника «Российский курьер» в пятнадцати нефтедобывающих и нефтеперерабатывающих областях и краях России.
На месте трагедии работают спасатели МЧС со специальной техникой, извлекая из реки вездеход с телами погибших.
Эта корреспонденция, переданная по электронной почте в «Российский курьер» нештатным собкором «Курьера» Эдуардом Рыжовым, была озаглавлена «Конец охоты».
«В этом трагическом происшествии обращает на себя внимание одно странное обстоятельство. Реки, которые зимой используются как дороги, всегда промечаются вешками, предупреждающими водителей об опасных местах. На месте трагедии эти вешки почему-то оказались поваленными и присыпанными снегом».
Первым в «Российском курьере» на корреспонденцию Рыжова «Конец охоты» наткнулся шеф-редактор отдела информации Герман Сажин. Он приезжал в редакцию в шесть утра и вылавливал из Интернета новости для информационного блока «Курьера». Он перебросил текст на е-мейл Регины Смирновой, обычно тоже приезжавшей с утра пораньше, чтобы спокойно поработать на мощном редакционном компьютере. Потом появился Тюрин, молча прочитал текст с монитора, разделся и принялся заправлять кофеварку.
Когда приехал и вошел в загон отдела расследований Лозовский, корреспонденция уже была отпечатана на принтере и лежала на его столе. Лозовский прочитал ее, не раздеваясь, стоя. Потом сел и внимательно прочитал еще раз.
Регина сказала — не спрашивая, а утверждая:
— Ты знал. Ты знал, что так будет!
Он долго молчал, потом кивнул:
— Да.
— Теперь тебе с этим жить.
Он снова кивнул:
— Да.
— Володя, как же ты будешь с этим жить?!
Он пожал плечами:
— Не знаю.
— Ты умеешь молиться?
— Нет.
— Я умею, меня бабушка научила. Я за тебя помолюсь.
Лозовский улыбнулся:
— Помолись. Только вряд ли мне это поможет.
— Где?
— На Страшном суде, деточка. Там, где меня спросят: «Знаешь ли ты за собой этот страшный грех? Ты мог предотвратить смерть невинных людей, но даже попытки не сделал. Знаешь ли ты этот грех?»
— Что ты ответишь?
— «Да, скажу я, знаю». Меня спросят: «Сожалеешь ли ты об этом в сердце своем, раскаиваешься ли ты?» «Нет, я скажу, нет…» — Нет! — резко повторил Лозовский и грохнул кулаком по столу так, что мигнул экран монитора. — На могиле Коли Степанова я сказал себе: «Они за это заплатят». Я сказал ему: «Капитан Степанов, я тебе клянусь, что они за это заплатят!» Когда я увидел Христича, я сказал: «Они за это заплатят». Я сказал это себе, а не ему, потому что он уже не человек, а растение! Они за это заплатят, поклялся я. Потому что если такое оставлять безнаказанным, возможно все: новые Печатники, новые Дубровки, новая Чечня — все! Если такое оставлять безнаказанным, Россия превратится в ад. Она превратится в ад, и мои сыновья будут жить в аду! Так пусть лучше в аду буду я.
— Володя, мы будем там вместе, — добродушно проговорил Тюрин, выпуская из «эспрессо» струю кофе в чашку с надписью «Павлик».
— Ты-то при чем?
— А это я организовал утечку информации — сплавил в «Сиб-ойл» очерк Степанова с правкой Кольцова. И насчет региональных выпусков «Курьера», после которых Кольцов возьмет всех губернаторов за горло, и никакие «Сиб-ойлы» не смогут ему помешать. А заодно и о цене, которую намерены предложить англичане. Кофе хочешь?
— Хочу.
Тюрин налил кофе в кружку с надписью «Вова».
— Вы сошли с ума! — растерянно сказала Регина. — Вы оба сошли с ума! Володя! Петрович! Скажите, что вы пошутили! Это шутка, да? Дурацкая шутка? Ну, соврите!
— Если это шутка, то не очень смешная, — отозвался Тюрин. — Это не шутка, Регина, это жизнь. Которая дается человеку, как говорится, только один раз…
— И прожить ее надо, — закончил фразу Лозовский.
— Я буду молиться за вас обоих. Я сегодня поеду в Елоховский собор и буду молиться за вас всю ночь!
— Правильно, — одобрил Лозовский. — А утром ты, жопа, пойдешь в хорошую парикмахерскую, потом в бутик и оденешься так, чтобы мы с Петровичем мгновенно в тебя влюбились! И будешь ждать своего жирафа. И будешь счастлива. Ты обязана быть счастливой! И тогда, может быть, нам немного простятся наши грехи.
— Аминь, — заключил Тюрин.
Тело известного журналиста и видного демократического деятеля Альберта Николаевича Попова было доставлено в Москву и после гражданской панихиды в Центральном доме журналиста погребено на Троекуровском кладбище. На первой полосе «Российского курьера» был напечатан портрет Попова в траурной рамке. Портрет занял почти всю полосу, поэтому места для некролога осталось немного.
«Он был журналистом. Это была его профессия, его образ жизни и образ мысли.
Он никогда не уклонялся от выполнения профессионального и человеческого долга — так, как его понимал.
Он был принципиальным человеком и никогда своим принципам не изменял.
Он остро ощущал нарастающее неблагополучие мира. И его не минула чаша сия.
Он прошел свой путь от „Аз есмь“ до „Я был“…»
Подписал некролог новый главный редактор «Российского курьера» В. Лозовский.
В качестве нового главного редактора коллективу редакции Лозовского представил генеральный директор «Российского курьера» Броверман. Программное выступление нового главного редактора не заняло и минуты. Лозовский сказал:
— У нас есть карт-бланш на пять лет. Если за пять лет мы не превратим «Курьер» в финансово независимое издание, мы закроемся. Никакой новой программы у меня нет. Я могу лишь повторить то, что когда-то уже сказал. Курьер делаем мы. Он будет таким, каким его будем делать мы. Цензура только одна — наша совесть. Я ничего не буду говорить о свободе слова и свободе вообще. Скажу только одно. Свобода — в нас, а не вне нас. И пока она есть в нас, она есть в России. Спасибо. Все свободны.
Эпилог. Лучшая дорога нашей жизни
Каждый год восьмого мая к Татьяне приезжали гости — бывшие бамовцы, члены агитбригады «Синяя блуза» и просто знакомые — москвичи, питерцы, из ближнего и дальнего Подмосковья, из Калуги, Иванова, Твери. Иногда появлялся кто-нибудь из тех, кто так и остался на БАМе. Выглядел он странно, по нездешнему, диковато. Он приносил с собой острое понимание того, как огромна Россия.
Они отмечали не день победы советского народа над фашистской Германией. Это был не их праздник. Они отмечали свой праздник — день, когда по их участку БАМа прошел самый первый, самый медленный, радостный до слез поезд.
Всем им было уже под сорок и за сорок — лысоватые, усатые, пузатые дядьки, располневшие тетки. Форменные бамовские куртки бойцов ударных строительных отрядов, которые они привозили с собой, на них не лезли, приходилось просто набрасывать их на плечи. Лишь на Татьяне форменка сидела так же, как тогда, когда Лозовский впервые увидел ее. Но в этот день они снова были молодыми, они возвращались в свою молодость.
Стол из гостиной убирали, на ковер стелили палатку, на нее ставили банки говяжьей тушенки, бутылки портвейна «Агдам», если его удавалось достать, сухое вино. Пили, как и тогда, на БАМе, из эмалированных кружек. А потом появлялись гитары — тоже тех, давних времен, с надписями на деках: «Могот», «Беркакит», «Куанда», «Тында». И начинались песни.
Теща Лозовского, Серафима Григорьевна, таких посиделок не одобряла: есть же стол, есть стулья, есть скатерть и красивая посуда. Она поджимала губы и уходила на кухню смотреть телевизор. Дед, прогрессирующей глухоте которого не помогала никакая физиотерапия, важно сидел в углу, важно кивал, иногда говорил что-нибудь невпопад. Когда он начинал задремывать от выпитого вина, теща уводила его спать.
Сыновья Лозовского, Сашка и Егор, посматривали на бывших бамовцев с иронией, но не уходили, сидели со всеми.
Лозовского гости почему-то стеснялись, заводили с ним серьезные разговоры о политике. Чтобы не смущать их, он через некоторое время ссылался на срочную работу, уходил к себе, лежал на диване, заложив руки за голову, слушал их песни и немного завидовал их дружбе, сохранившейся через годы и годы, их БАМу, который был для них и молодостью, и свободой. Не было у него такой дружбы, он всегда был одиночкой.
Как волк.
Так было и на этот раз. Из гостиной, приглушенные двумя дверями, доносились звон гитар и негромкие, хорошо слаженные голоса:
Дорога железная, как ниточка тянется, А то, что построено, все людям останется…И вдруг навалилась на Лозовского, сжала сердце лютая ледяная тоска. Он почувствовал себя одиноким волком на лунной морозной реке. Ему хотелось выть на луну.
Ему не хотелось жить.
В кабинет заглянула Татьяна, виновато попросила:
— Мы еще немножечко попоем, ладно?
— Ну конечно. Почему нет?
— А потом ты расскажешь мне обо всем, что было в эту странную зиму. Ты обещал!
— Да, — сказал он. — Обязательно расскажу.
Он соврал. И знал, что соврал. Ничего он ей не расскажет.
Потому что о том, что произошло в эту странную, в эту страшную Зиму, нельзя рассказывать никому.
Об этом нельзя рассказать.
Об этом можно только написать.
Он поднялся с дивана, включил компьютер, открыл новый файл и начал книгу, которая ждала этого часа без малого двадцать лет.
«Перед тем, как выйти из троллейбуса, он повернулся и громко, на весь троллейбус, но при этом проникновенно и даже с душевной доверительностью произнес:
— Старичок, я тебя умоляю: только не мысли шаблонно!..»
Смерти нет. Пока человек жив, он бессмертен.
Аз есмь, говорю я вам, аз есмь!
Комментарии к книге «Журналюга», Виктор Владимирович Левашов
Всего 0 комментариев