«Магия крови»

2789

Описание

В небольшом приморском городке происходит серия квартирных краж. Расследование инспектора Климова выводит на преступную группу рецидивистов. Начав следить за участниками банды, инспектор застает их на месте преступления. Однако одна из участниц банды подвергает его гипнозу, и Климов оказывается в психиатрической больнице…



Настроики
A

Фон текста:

  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Аа

    Roboto

  • Аа

    Garamond

  • Аа

    Fira Sans

  • Аа

    Times

Олег Игнатьев МАГИЯ КРОВИ

1

На оперативном совещании речь шла о серии квартирных краж. Точнее, о трех кражах, совершенных неизвестными лицами в жилищном кооперативе «Медик». Все произошло в течение одной недели, причем замки открывались не отмычками, а хорошо подобранными ключами. Грабители входили в квартиры как к себе домой.

Необходимо отметить, что один из пострадавших, профессор Озадовский, известный в городе психиатр, жил бобылем и практически все свое время проводил на кафедре, которой заведовал на протяжении доброй четверти века. А двое других были женаты, но детей в их семьях не было, поэтому в дневное время их квартиры были пусты.

Вот, пожалуй, и все, чем располагало следствие, если не считать того, что жена одного из пострадавших, стоматолога Задереева, кстати, тоже работающего в психиатрической больнице, находилась на специализации в Москве, а соседка, чья квартира расположена на одной лестничной площадке с уже упомянутым стоматологом, в момент ограбления была на рынке. Ей дали отгул за ночное дежурство в аптеке. Кроме того, из трех ограблений было заявлено только два.

Вот тогда начальник уголовного розыска подполковник Шрамко, ведущий совещание, и рубанул воздух ладонью, дескать, в отношении преступников установка прежняя: искать и карать, несмотря на трудности в стране. И этот резкий, несвойственный ему жест, и жестко-осуждающий тон фразы, после которой неожиданно возникла пауза, как бы обращали к одному-единственному выводу: да, правильно, людей надо принимать такими, какие они есть, и ничего за них не додумывать, но это в быту, а в угрозыске…

Инспектора Климова заинтересовал стоматолог. Тот даже дверной замок после ограбления не поменял. И это настораживало. Климов узнал об ограблении его квартиры случайно, из телефонного разговора с главврачом психбольницы. Тот интересовался ходом следствия. Должно быть, по просьбе Озадовского. Из этого же разговора Климов узнал, что Задереев организовал стоматологический кооператив «Дантист». Прикидывая так и этак, почему новоиспеченный кооператор не стал звонить во все колокола и сообщать в милицию об ограблении своей квартиры, Шрамко, продолжая совещание, высказал мысль, что, возможно, умолчание связано с тем, что люди стали зажиточней, многие научились пускать деньги в оборот. Да иначе и быть не может: кто присматривается к экономике и социальным проблемам, от того не ускользнет сущность явлений, происходящих в обществе. Перестройка побудила к действиям, и кое-кого не к тем, какие нужны честным гражданам. Шрамко имел в виду угонщиков, домушников и шулеров, чья активность уже стала притчей во языцех.

Невольно заговорили о природе человеческих взаимоотношений. Помощник Климова Гульнов увлекся, начал сыпать афоризмами и договорился до того, что когда что-то делаешь для собственного брюха, не всегда лучше, чем когда работаешь на государство, потому что только песня, которую спел для души, становится лучшей из твоих песен.

Климов с ним не согласился, высказав мысль о том, что Андрей с излишней романтичностью смотрит на милицейский сыск. Вот уж с чем нельзя сравнивать их работу, так это с песней, уж больно высокопарно. Тут как во время стрельбы: поразил короткими очередями три мишени — получи пятерочку. Завалил одну — отходи, три очка не сумма. Бери пистолет. Совмещай мишень и прорезь с мушкой.

Гульнов стал возражать, они заспорили, но полковник Шрамко их прервал. По мнению начальства, работники уголовного розыска должны понимать, какие идеи и чувства, применительно к обстоятельствам, стоит брать в расчет, а какие нет.

Климов молча проглотил пилюлю. Люди отдают предпочтение не тому, кто что-то делает, а тем, кто приставлен оценивать сделанное. Или, как любит повторять Шрамко: могущественный может быть беспечным, но беспечный никогда не станет могущественным. Да и вообще, лучший способ испортить человека — это хвалить его без устали, а главное, по пустякам.

Временно оказавшись на месте Шрамко, инспектор весь месяц тяготился своим положением. Исполняющий обязанности… Есть еще одно такое понятие, звучащее не менее красиво и загадочно: неврастения. Понимать сотрудников, подчиненных, сослуживцев и быть в свою очередь верно понятым — завидный удел человека, связанного служебными узами с разными людьми. Или найдешь себя, или окончательно потеряешь. Пан или пропал. Человек, способный управлять другими, управлять, а не командовать, большая редкость. Нужно иметь очень много работающих извилин в голове, а Климов не хотел переоценивать себя. Со временем, быть может, из него начальник и получится, а пока и в майорах походит.

— Ладно, работайте. — Шрамко вышел из-за стола, и все встали. — Спешить не будем, а поторопиться надо.

«Наверно, так легче, когда жизнь не дает передышки, — думал Климов, спускаясь по лестнице на свой второй этаж. — Не успеешь одно доделать, другое наваливается».

Следом за ним через ступеньку сбегал Андрей Гульнов.

В коридоре инспектора ждала пожилая женщина. Она была в темно-сером плаще и такого же цвета велюровой шляпке. Выражение обиды и покорности делало ее лицо несчастным. Так сидят под дверью зубника. С видом обреченного на муки человека. А в глазах готовность к подвигу и ужас перед собственной решимостью его совершить.

«Не иначе как жена Задереева вернулась со специализации и обнаружила еще одну пропажу в обворованной квартире. — Заметив посетительницу, Климов ускорил шаг. — А скорее всего, пришла с требованием произвести дознание: где находился ее благоверный в ночь, когда обчистили квартиру. Для многих жен этот вопрос всегда бывает главным, тем более что из квартиры вынесли всего лишь семь видеокассет, мужскую кожаную куртку за пятьсот тысяч рублей и пыжиковую ушанку. Для стоматолога, организовавшего кооператив, это не деньги».

— Здравствуйте, вы… — неуверенным тоном человека, нуждающегося в жалости и понимании, заговорила женщина и, прижимая к груди сумочку, просяще подалась к нему. Словно боясь, что ее не выслушают, заторопилась: — Мне нужен Климов, я по делу…

— По какому? — машинально спросил он и лишь затем ответил на приветствие. — Извините, здравствуйте.

— Вы Климов?

— Я.

— Юрий Васильевич?

— Он самый.

— Господи…

— Проходите, пожалуйста.

— Спасибо.

Пропустив нежданную просительницу в кабинет, Климов обернулся к шедшему следом Андрею и сказал, чтобы тот созвонился с администрацией психиатрической больницы.

— Возьми у них список сотрудников, заодно и рабочие графики их не забудь.

Женщина продолжала стоять посередине комнаты.

— Да вы садитесь.

Она повернулась к нему, и ее довольно миловидное лицо заметно побледнело. Большие серые глаза смотрели так, как смотрят на икону.

— Я не сумасшедшая…

Климов слегка пожал плечами и прошел к столу.

— Прошу вас, — и указал на стул. Но та продолжала стоять, вцепившись в сумочку из синего кожзаменителя.

— Я в своем уме…

Голос ее возбужденно задрожал, сорвался, и она прикрыла рот рукой.

Понять что-либо было крайне трудно.

Испытывая замешательство, Климов, наверное, с минуту смотрел на нее молча, прикидывая в уме, на какой день и час пригласить ее для разговора, но потом ему стало совестно, и он почти насильно усадил ее в жесткое, но все-таки кресло.

— Успокойтесь, я вас слушаю.

Женщина посмотрела на него с тем особенным выражением боли и обиды, когда нет сил, чтобы не расплакаться.

— Я видела его! Вы понимаете, я видела.

На какое-то мгновение Климову сделалось не по себе. О ком это она?

Его заплакавшая собеседница уткнулась в носовой платок.

— Простите.

Отерев слезы, она открыла сумочку и вынула сложенный вдвое плотный лист бумаги. Передавая его Климову, она с трогательной робостью попробовала улыбнуться.

— Я вам верю.

Интересно, что обращавшиеся в уголовный розыск в своих заявлениях зачастую указывали одну просьбу: пусть в их конфликте разберется майор Климов. Как будто он был адвокат. Складывалось впечатление, что о нем уже ходят легенды как о сыщике, способном найти выход из любой затруднительной ситуации. Одним казалось, что он способен раскрывать загадочные преступления, не выходя из управления, другие, веря в его честность и принципиальность, просили наказать зарвавшегося карьериста и хапугу. Словом, есть такой, который…

Климов разгладил на столе врученный ему лист бумаги и, подперев ладонью подбородок, стал читать.

В заявлении на имя начальника милиции содержалась просьба разыскать Легостаева Игоря Валентиновича, 1962 года рождения, русского, пропавшего без вести в 1980 году, во время выполнения им интернационального долга в Афганистане.

Резолюция гласила, что заниматься этим поручается майору Климову. Старшему оперуполномоченному и все такое.

Этого мне только не хватало, в сердцах подумал он и отодвинул от себя текст заявления. Настроение было не из лучших. И так дел по горло…

— Извините, но с подобной просьбой надо обращаться в Министерство обороны.

Женщина еще раз заглянула в сумочку и вытащила новую бумагу.

— Понимаете, я все это прошла: и министерство, и госпиталя…

В ее глазах опять стояли слезы.

Взяв предложенный ему ответ из министерства, Климов удостоверился, что рядовой десантных войск Легостаев И. В. в списках погибших и раненых за период с тысяча девятьсот восьмидесятого по тысяча девятьсот восемьдесят первый год не значится, и аккуратненько сложил его по старым сгибам вчетверо.

Промокнув под глазами, просительница жалобно заговорила:

— Видите ли, я давно смирилась. А два дня назад… Нет, не могу!

Отвернувшись, она часто-часто заморгала, и щеки ее стали мокрыми.

Так плачут в тайном горе, про себя, стараясь не выказывать мучительную боль.

Разглядывая странную особу, больше плачущую, нежели излагающую суть своего дела, Климов заметил у нее на виске багрово-черный кровоподтек и привычно решил, что это след семейной ссоры.

— Вы замужем?

Она отрицательно мотнула головой. Потом отерла щеки и уточнила вслух:

— Одна.

В голосе прозвучала такая тихая, такая неизбывная печаль, что он не стал касаться этой темы. Мало ли отчего она живет без мужа и мало ли причин для синяка. Может, мыла пол, ударилась о ножку стула, может… но не в этом закавыка. Главное, городской уголовный розыск не имеет отношения к делам в Афганистане. Не та епархия.

Воспользовавшись тем, что слезы обессиливают, если они от души, Климов бережно сложил заявление, присоединил к нему ответ из министерства и протянул их Легостаевой:

— Извините, у меня другой немного профиль. Кражи, знаете, убийства… дел хватает.

— А мое?

Что-то вроде тихого помешательства исказило ее облик.

— Я ведь видела его… позавчера.

Продолжая держать на весу ненужные ему бумаги, Климов вздохнул. Волна внезапной жалости окатила его сердце. Но что же делать? Он не солнце, всех не обогреет.

С мучительной неловкостью он все же возвратил ей заявление и, скорее машинально, чем осознанно, спросил:

— Кого вы видели?

— Своего сына.

— Когда?

— Позавчера.

Она уже овладела собой, но продолжала смотреть на Климова, будто он отличался от всех известных ей людей сверхъестественной силой или мог проходить сквозь стены, не говоря уже о таких пустяках, как розыск без вести пропавших.

«М-да», — подумал Климов и придвинул к себе телефон. Надо научиться любить свою работу с открытыми глазами.

— И где же вы, простите, его видели?

— О! — вытянула вперед руку с зажатым в ней платком Легостаева, суетливо выражая благодарность за желание понять и выслушать ее. — Я так испугалась, что сердце зашлось. Потом окликнула его, но он не обернулся. Быстро-быстро пошел, как чужой…

— Где? Когда? В какое время?

Он хотел было позвонить в бюро технической экспертизы, поинтересоваться, нет ли чего новенького по его делам, но вынужден был положить трубку на место и отодвинуть телефон. Та умоляющая беззащитность, с какой Легостаева вновь подалась к нему, окончательно смутила Климова, и он, неизвестно отчего пряча глаза, полез в ящик стола и достал чистый бланк протокола.

Факты сильнее эмоций.

— Давайте по порядку. Имя, отчество, фамилия.

— С ним творится что-то непонятное. Пропадет он без меня.

Пришлось постучать шариковой ручкой по столу.

— Вы слышите меня?

— Да, да, — с поспешной угодливостью придвинулась к нему поближе Легостаева и утвердительно кивнула головой. — Я слышу.

— Имя, отчество…

— Легостаев Игорь.

— Игорь…

— Валентинович.

Климов посмотрел на свою запись и недовольно поморщился. Черт возьми, испортил протокол! Надо повнимательнее быть. Скомкав испорченный бланк, он швырнул его в корзину и достал новый.

Уловив тень недовольства на его лице, Легостаева прижала к груди сумочку.

— Что-то не так?

Он не ответил. Разгладил лист, сосредоточился.

— Как вас зовут?

— Елена Константиновна.

— Легостаева через «е»?

— Да, как и сына.

— Фамилия ваша? Девичья?

— Нет, мужа.

Где-то в глубине души он уже знал, что новый розыск будет не из легких.

2

Елена Остафийчук выскочила замуж на спор, дабы даром, как она тогда считала, заиметь туфли на шпильках. Пари она выиграла, туфли с подружек слупила, но счастье, замешенное на обмане, недолговечно по своей сути. Не говоря уже о том, что оно порочно. Рано или поздно ложь выходит наружу. Тайное сквозит в наших поступках, изменяет выражение глаз и даже интонацию, с какой мы говорим, когда не знаем за собой греха. Да, в юности так хочется пройтись в фате, сплясать на собственной, самой чудесной свадьбе, урвать покрасивее парня. Выйти замуж. Слово-то какое благозвучное: замужество! Но ребенка она не хотела. Ей гораздо интересней было ублажать себя и ни о чем не думать. Муж окончил Суриковский институт, считался живописцем, но картин его не покупали. Жить на его скромный заработок становилось все труднее, и она возненавидела искусство. Потом позволила себе роман с Володькой Оболенцевым — давним приятелем своего мужа. Тот был добрым циником, умел и любил тратить деньги, страстно обещал жениться и постоянно намекал на свои связи с миром торгашей. Жениться он, конечно, не рискнул, а познакомить кое с кем из деловых людей счел своим долгом. У Валентина Легостаева, ее мужа, сразу же приобрели с десятка два картин для строившегося в городе Дворца культуры, но там она их никогда не видела. Получив поддержку от отцов города, муж сутками простаивал возле мольберта, но, неожиданно узнав, что у его жены есть тайная любовь, порезал все холсты, переломал подрамники и кисти и вскоре совсем обнищал. Жизнь превратилась в ад. Скандалы, драки, ползание на коленях, клятвенные обещания понять, простить, не помнить зла… Через тринадцать лет после замужества родился Игорь. К тому времени Елена Легостаева разменяла четвертый десяток. С рождением сына в доме появился лад. Игрушки, пеленки, молочная кухня. Мужа было просто не узнать. Он уже больше не халтурил, не писал портреты передовиков, о выпивке и слышать не желал. Дружков своих отвадил, снова начал выставляться. Изредка, но начал. Денег это, правда, не прибавило, но его приняли в Союз художников. Толклись возле его картин, прицокивали языками, говорили что-то лестное по поводу его таланта и его очаровательной жены. Покрутились, пошумели, пощелкали фотоаппаратами, оставили на память о себе коробку леденцов… и с тех пор она окончательно уверилась, что жизнь ее разбита. Муж нелюбимый и к тому же как мужчина… «Знаете, — покаянно теребя в руке платок, призналась Легостаева, — многие женщины бывают счастливы уже одним тем, что вызывают восхищение и замешательство в кругу мужчин. Это их удерживает от интима. Но я, к сожалению, была иной».

Может, и не все в ее словах было понятно Климову, но все же кое-какие откровения помогли ему уяснить, что девушка становится женщиной не тогда, когда выходит замуж или рожает ребенка, она становится ею в полной мере, лишь полюбив мужское тело, без которого ей не прожить, — слепо, безрассудно, ненасытно. Оказывается, Климов еще многого не понимал, как не понимал и того, что втайне каждая женщина знает, что самая большая радость — это заставить мужчину помучиться. Из-за нее, разумеется. Но это в идеале. А нет, так из-за чего-нибудь другого, только помучиться. Ответная реакция на боль, испытанную в родах? Память крови, обусловленная опытом веков?

Как бы там ни было, но спустя десять лет после рождения сына Елена Константиновна сумела убедить своего мужа, что он не человек, а слякоть. Неудачник. В полном смысле слова. И тот не выдержал. В каждом нормальном мужчине возникнет протест против женщины, которой наплевать на святость его чувств, на жизнь его души. Предварительно собрав и уничтожив все, что он успел создать за свою жизнь, отец Игоря покончил с собой в мастерской, открыв газ. Случайно уцелело несколько пейзажей. Недавно, говорят, прошел аукцион в Москве, и все работы Легостаева попали за границу. Русский авангард. Пейзажи были старые, студенческой поры. Но самое страшное, как теперь оценивала свое прошлое Елена Константиновна, заключалось в ее полной глухоте и слепоте, в исключительной занятости собой, а ведь подрастающий сын уже начал все понимать, мало того, ему все время приходилось быть громоотводом в атмосфере любви-ненависти.

Климов слушал запоздалую исповедь и чувствовал, что в каждом слове, обращенном к нему, прорывалась такая жгучая надежда на прощение, что для него ничего не оставалось, как сочувственно кивать. Былое намертво скипелось в ней и камнем легло на душу.

— Сын с вами проживал?

Виновато-жалкая улыбка оттянула угол ее рта.

— Нет, он воспитывался у моей сестры.

Видя, что Климов недоуменно смотрит на нее, сочла нужным объяснить:

— Я вышла замуж.

— Вторично?

— Да.

— И кто же он?

Легостаева тоскливо посмотрела вбок.

— Армянин. Директор магазина.

— Он здешний?

— Нет. Он был моложе…

— Почему был?

— Погиб в Спитаке. При землетрясении…

— А сын воспитывался у сестры?

— Да, у нее.

— А ваши мать, отец?

— Отец разбился на машине, мать скончалась год спустя.

— Еще какие родственники есть?

— Была. Сестра.

— Это она воспитывала Игоря?

— Она.

— Вы младшая в семье?

— Нет, младшая была Марина. Но в восемьдесят первом у нее нашли лейкоз…

Легостаева снова ушла в свою боль и поднесла платок к глазам. Подрагивающий подбородок и горестная складка губ подчеркивали ее давнее, страдальчески осознанное одиночество с его сквозяще-мрачной пустотой, какая ощущается в словах и жестах рано постаревших женщин и действительно скорбящих вдов и матерей.

— Расскажите о ней, но поподробней. Любая мелочь может пригодиться.

— Я понимаю.

Пока Легостаева рассказывала о сестре, Климов делал у себя в блокноте необходимые пометки. Если он правильно понял, Марина жила в Ставрополе. Они все когда-то жили там, но после разменялись. Две комнаты оставили Марине, чтобы та могла удачно выйти замуж, а сами, то есть мать с отцом, уехали в Тольятти. Но Марина так и не смогла создать семью. Жила она одна, с людьми сходилась трудно и, когда представилась возможность взять на воспитание племянника, была, как говорится, вне себя от счастья.

— Игорь призывался из Ставрополя?

— Нет, мы попросили, чтобы он приехал к нам в Спитак.

— У вашего второго мужа дети были?

— Он не говорил, а я не спрашивала.

— Почему? Легостаева замялась.

— У них, вы знаете, это не принято.

— Расспрашивать?

— Ну да.

Климов снисходительно взглянул на Легостаеву. Каждый живет, как на роду написано. Внешне она была похожа на приятельницу его жены. Такие же большие серые глаза, классический овал лица, только старше на двадцать пять лет.

— Фотографии сына у вас сохранились?

Легостаева сглотнула.

— Только моя память.

Это его озадачило.

— Так-таки и ни одной? А школьные? Он комсомолец? В военкомате были? Семейные альбомы, наконец…

— Военкомат… он был разрушен. Полностью. Наш дом… он тоже рухнул…

Подбородок ее задрожал, и было видно, что слова она произносит с известной долей усилия над собой.

— Все альбомы погибли.

— Ну что ж, будем искать.

Климов вновь склонился над столом. Есть же еще такая в жизни мука: составлять казенные бумаги.

— Еще один вопрос: а где вы сами были в день землетрясения?

— Я? В Ленинграде.

— По туристической путевке?

— Нет, командировка. Я экономист.

— Сын в армию пошел охотно? Легостаева задумалась. Немного помолчала, но потом решительно сказала:

— Да! Он рад был, что попал в десантные войска.

— А как вы оказались в нашем городе?

— Я здесь когда-то отдыхала. Мне понравилось. К тому же в исполкоме мне пошли навстречу. Выделили комнату…

Глаза ее уже просохли, но она все еще держала платок наготове.

Оставалось выяснить, где, при каких обстоятельствах она встретила своего сына? Вначале она утверждала, что видела его два дня назад, но кто не знает, что память штука ненадежная, а воображение способно искажать реальность? Кто опрашивал свидетелей, тот знает. Тем более, когда землетрясение снесло с лица земли не только дом, не только погребло под каменно-бетонными завалами родных и близких, но еще и уничтожило следы их пребывания на этом свете. Вдобавок потерять единственного сына — не всякая психика выдержит.

Обдумывая дальнейшие вопросы и предстоящий ход беседы, Климов поймал себя на мысли, что, может статься, Легостаева зависла над бездной своего сиротства, как в лунатическом сне, но вот коснулось ее слуха имя сына, мог же кто-то выкрикнуть его на улице, и, потрясенная этим внезапным окликом, она резко открыла глаза, но… образно говоря, оступилась, сорвалась в провал обмана, зрительного наваждения, приняв случайного прохожего за сына. Вообще, на всем протяжении их разговора речь Легостаевой могла показаться унизительно-просящей, когда бы не устойчивый, самозабвенно-яркий блеск в глазах: я видела его! Вы понимаете, я видела. Словно бедный мозг ее был ослеплен еще одним конкретным отчуждением, в данном случае отчуждением Климова. Откровенно говоря, он уже засиделся, спина затекла. Несколько раз он порывался встать, но счел свое желание размяться нетактичным и продолжал сидеть, периодически меняя позу.

Где-то в середине разговора в кабинет заглянул Гульнов, положил на стол список сотрудников психиатрической лечебницы, график их дежурств и показал глазами, что подождет до окончания беседы наверху, на третьем этаже.

— Итак, — Климов оперся локтями на стол, — давайте вспомним, где вы увидели сына? В какое время дня? Во что он был одет? Не торопитесь.

Собственный опыт давно подсказал ему, что лучший способ забыть невероятный сон — это попытаться записать его в деталях. Куда что девается?!

Должно быть, он посмотрел на нее так, как смотрят на больных, убогих и беспамятных, потому что Легостаева ответила ему с тем вдумчивым спокойствием, которое нередко оттеняет горечь и обиду.

— Вы думаете, это наваждение? Галлюцинация?

Климов сделал вид, что перечитывает протокол.

— Я слушаю, Елена Константиновна.

Легостаева потеребила сумочку и, словно собираясь вновь пережить то, что ею уже было пережито, прижала руку к сердцу.

Скрытый укор всегда больнее ранит.

Уловив этот жест, Климов подумал, что многие матери схожи между собой. От вечного беспокойства за судьбу своих детей у них появляется эта привычка держать руку у сердца, лишь только речь заходит об их чадах. А любовь к порядку в доме, оглядка на общественное мнение не что иное, как подспудное желание покоя, которого их дети зачастую не имели по родительской прихоти и недомыслию, как это было в семье Легостаевой. Но проходит время, когда жизнь вне семьи, без детей становится невыносимой. Скучна, обременительна, кошмарна. Все в мире зыбко без домашнего уюта. И как же холодеют в доме стены, когда в нем нет детей!

Климов невольно набрал номер своего домашнего телефона и, услышав ломающийся голосок младшего: «Пап, это ты? У меня полный порядок!» — облегченно положил трубку. Все правильно: уголовный розыск — это самые смелые и волевые мужчины, но власть над собой, над своими чувствами дается ох как нелегко.

— Итак, Елена Константиновна… когда и где?

Легостаева раскрыла сумочку, сунула в нее нервозно скомканный платок и тут же вытащила, должно быть, вспомнив, что он мокрый, а у нее там заявление и документы.

— Два дня назад. Возле театра.

— Днем?

— В одиннадцать часов.

Климов записал: седьмого октября, в одиннадцать часов.

— Как он был одет?

— Мне показалось, бедно. То есть по-плебейски… Джинсы, куртка… А ведь ему двадцать семь лет. Первого мая исполнилось.

— Джинсы синие?

— Нет, черные. Вельветовые. Снизу забрызганные грязью.

— Куртка?

— Самая обычная. Отечественного пошива.

— Цвет?

— Зеленый. Что меня и поразило. Гнусного какого-то, болотного отлива. А у него всегда был хороший вкус, даже малышом капризничал, если не то наденем. Он, знаете, в отца. Аристократ.

Она тоскливо посмотрела вверх, на потолок, и судорожно захватила носом воздух. Наверно, побоялась, что опять расплачется.

— Он был чудесный, его отец. А я, — она мотнула головой, стряхнула с ресниц слезы, — мразь.

Климов промолчал. Когда внутри человека звучит трагическая нота, сочувствием ему не поможешь, да он и не нуждается в нем. Помогают слабым, а не сломленным. И опять же, не каждый способен оценить себя, не говоря уже о том, что редкая женщина может сказать о себе правду.

— Знаете, самая отвратительная привычка — это привычка жить. Я ненавидела себя, хотела уже броситься под электричку, но… когда я встретила его…

— Во что он был обут? — отвлек ее от горестных откровений Климов и следом задал еще один вопрос: — На голове что-нибудь было?

Оглушенная собственным признанием, Легостаева ответила не сразу. Похоже, что она припоминала, как был одет ее сын, не столько для Климова, сколько для самой себя.

— На голове… На голове мохеровая кепка. Темно-бурая… отвратная. А туфли… трудно разобрать, все в глине.

— В глине?

— Да. Пока я шла за ним, я не могла взять в толк, где он работает? На стройке, что ли?

— Глина желтая? Красная?

— Желтая.

Климов придвинул блокнот и подчеркнул эту деталь: желтая.

— А теперь, Елена Константиновна, как вы его узнали? Почему решили, что тот, кого вы встретили, ваш сын? Ведь он у вас пропал в Афганистане, пропал без вести, не так ли?

— Да.

— Тогда я не могу понять… А вы не обознались?

— Нет.

— Все это странно… Встретиться случайно с матерью и тотчас же уйти…

Климову это так же трудно было представить, как жену блистательного дипломата за одним столом с колхозницей, обвешанной баранками.

— Откуда он мог появиться в нашем городе?

— Не знаю, — с тягостным недоумением заговорила Легостаева. — Мне никто не верит. Но разве сердце матери обманет? Я же видела его глаза! Он меня узнал. Понимаете? Узнал! Потому он и заспешил так, заторопился прочь, что наша встреча с ним произошла.

Климов не без иронии подумал, что в дебрях женской логики водятся и не такие химеры. После дневной запарки с разъездами по городу, после дотошных опросов «свидетелей», не являвшихся по сути дела таковыми, он постепенно погружался в мир, где властвовало лишь воображение, которое, когда его в избытке, делает натуру человека чуточку ущербной.

— Успокойтесь, пожалуйста.

Казнясь и проклиная свою самую мужественную профессию, которая имела мало преимуществ, но зачастую делала его как бы сообщником беды, Климов налил в стакан воды и протянул его Елене Константиновне.

— Выпейте и успокойтесь. Я вам верю.

В такие минуты он ловил себя на том, что, привыкая к множеству людей, с которыми его сводила вечная необходимость что-то выяснять, отыскивать и спрашивать, к чередованию их лиц, привычек, жестов, он начинал воспринимать свою работу как некую игру, если не символов, то преходящих образов, почти бесплотных теней, устойчиво теснящихся в его мозгу, чему он всячески пытался воспротивиться. Истина всегда конкретна, и без четкости ощущения нет точности мысли.

Легостаева взяла стакан, но, подержав его у рта, поставила на стол.

— Спасибо. Я пойду.

— Нет, нет! — удержал ее за руку Климов. — Давайте ваше заявление. Я постараюсь сделать все, что в моих силах.

— Вы его найдете?

Климов подколол заявление к составленному протоколу и ничего не ответил. Отыскать человека в густонаселенном городе даже при самых благоприятных условиях бывает далеко не просто, не говоря уже о том, чтобы найти его на территории области или страны. Где гарантии, что тот, кого заявительница посчитала своим сыном, не транзитный пассажир и не залетный бомж?

— Будем искать, — сказал Климов, доставая новую папку из сейфа, и как бы невзначай спросил: — А синяк у вас на виске откуда?

— Заметили?

Она потрогала висок рукой.

— Профессия такая.

— Ничего серьезного. Ударилась, когда пыталась сесть в троллейбус. Вслед за сыном. — Голос прозвучал довольно твердо.

— Сели?

— Да.

— И что?

— Он на следующей остановке выскочил. Черед переднюю дверь.

— А вы?

— А я осталась.

— Номер троллейбуса помните?

— Нет. Не догадалась.

— Ну что ж, будем искать.

Климов записал на бумажке номер своего телефона и встал из-за стола.

— Вот вам мои координаты. Звоните, если что. Быть может, вы его еще раз встретите.

С неожиданной для ее подавленного состояния легкостью Легостаева одернула на себе плащ и протянула руку:

— До свидания. Я надеюсь…

— Всего доброго.

3

— Кто это? — поинтересовался Гульнов, входя в кабинет сразу же, как только за Легостаевой закрылась дверь.

— Да так, — потянулся Климов, — одна из тех несчастных матерей, чьи сыновья ушли и не вернулись.

— Откуда?

— Из Афганистана.

— А-а… — понимающе протянул Андрей, и Климову пришлось в двух словах обрисовать ситуацию.

— Мистика! — загорячился Андрей.

— Не веришь?

— Нет!

Синие его глаза смотрели непреклонно.

Выйдя из-за стола, Климов прошелся по кабинету, постоял у окна, пора была заканчивать рабочий день, и, как бы размышляя вслух, проговорил:

— Конечно, факт сам по себе дурак. Все зависит от того, кто и как на него посмотрит.

Обернувшись и заметив недоумение на лице своего помощника, он пояснил:

— Это я о мистике. И вот в связи с чем. Лет пять назад, да ты садись, исчез один мужик. Вчера был, а сегодня нет. Сообщила нам его жена, по чьей просьбе мы не однажды уже разыскивали «ее защиту и опору». Вся прелесть в том, что драгоценный ее супруг имел обыкновение под этим делом, — Климов щелкнул себя согнутым пальцем по горлу, — цепляться за товарняки и ехать на край света. Память детства.

— Послевоенное сиротство?

— Безотцовщина! Мать скурвилась, попал в детдом, а там ведь хуже, чем на воле…

— Ясно: хуже.

— Ну, так вот. Мы принимали к сведению, искали, находили, возвращали. Дважды принудительно лечили в ЛТП. И вот он исчез снова.

— В очередной раз.

— Само собой. Стали искать. Ни тпру ни ну! Как заколодило. Был человек, и нет. Учитывая, что по стране и так бичей шатается без счета, розыск вынуждены были прекратить. И что ты думаешь? — Сунув руки в карманы, Климов развел локти так, что хрустнуло между лопаток, и несколько раз резко мотнул головой взад-вперед. — Два года спустя безутешной вдове на голову спрыгнула кошка. И не приблудная, а собственная, знавшая хозяйку, так сказать, с младых ногтей.

— Как это спрыгнула?

— А так. Когда вдова спала в своей постели.

— Ну и что?

— А то, что стала драть ее когтями и грызть черепушку.

— Да ну-у?

— Ну… я сообщаю факт.

— И все это, конечно, ночью?

— Разумеется.

— С ума сойти!

— И я о том. Тихо-мирно почивает человек, и вдруг такой кошмар! Понятно, что ее душераздирающие вопли разбудили весь квартал. А кошка — та зашлась от злобы и остервенения.

— Картинка.

— Жуть. Едва оборонили бедную от взбеленившегося зверя.

Гульнов чуть вскинул брови: это ж надо!

— А что дальше? — Он с заинтересованным недоверием подался вперед, и его пальцы плотно обхватили подлокотники кресла. Предчувствие чего-то необычного сделало его нетерпеливым.

Не вынимая рук из карманов, Климов посмотрел на носки своих туфель и подумал, что глинистой почвой отличается район новостроек на месте бывшего рыбного рынка. Надо будет начать поиск Легостаева оттуда.

— Понимаешь, — вернулся он к описываемому событию, — вдова после ночного ужаса маленько тронулась, пошатнулась умишком. Начала нести какой-то вздор про мужа, дескать, тот вылезает по ночам из-под земли. Ее лечили, кстати, занимался ею сам профессор Озадовский, но она кричала про сарай, который душит ее Колю. Соседи что-то заподозрили, пришли ко мне. Когда проверили, все подтвердилось.

— Что?

— На глубине одного метра, под сараем, нашли разложившийся труп ее мужа. Вот тебе и мистика.

Андрей пораженно молчал. У него было лицо человека, которого через час-другой должны женить, а он не ведает, на ком. Безысходно-кроткое и скорбное.

— Ладно, — махнул рукой Климов, — вернемся к нашим кражам.

Гульнов пружинисто поднялся, но глаза у него еще были отсутствующими. Он явно находился под впечатлением услышанного. Климова в свое время эта история тоже поразила.

— Начнем с первой. Что мы по ней имеем?

Остановившись около стола, Гульнов на мгновение задумался и стал загибать на руке пальцы:

— Значит, так. Второго октября или в ночь со второго на третье обворовали Звягинцевых.

— Соседей стоматолога?

— Ну, да. Правда, брать у них особо нечего, люди живут на зарплату, но все же… Похитили золотые серьги, десять облигаций по пятьдесят рублей каждая и две небольшие картины…

— Размеры известны?

— Трудно сказать. Хозяева не знают…

— Хотя бы приблизительно. Андрей развел перед собой руки и попытался показать величину картин.

— Одна примерно вот такая…

— Тридцать на сорок, — предположил Климов.

— А другая, — Андрей рывками развел руки на ширину плеч и выпрямил ладони, — может, чуть побольше.

— Ясно. Где-то девяносто пять на шестьдесят. Работы чьи?

— А Бог их знает! Звягинцевы говорят, что приобрели эти картины двадцать лет назад, когда женились. И то лишь потому, что какой-то алкаш просил за них всего-то навсего червонец.

Климов усмехнулся.

Если невежда платит за картину, она должна быть или гениальной, или пошлой.

— Что там, на картинах этих, было изображено? Целующиеся голубки?

— Звягинцева говорит, что цветовые пятна.

— Уже веселее. Будем думать, что украдены шедевры…

Уловив иронию в голосе Климова, Андрей задумался:

— А что? «Плохую лошадь вор не уведет».

— Да, это верно. Есенин прав.

— Еще бы! Гениальный человек был.

— Никто не спорит.

— Спорят, спорят! — запротестовал Андрей. — В газетах пишут, что его убили…

— Правильней сказать, предполагают.

— Теперь расследовать должны.

— Будем надеяться.

— Эх! Покопался бы я в этом деле. — Гульнов погрозил кому-то сжатым кулаком и как-то весь взъерошился. — Такого человека загубили! Помните, Юрий Васильевич?

— Что?

— Какую-то хреновину в сем мире…

— Большевики нарочно завели?

— Здорово, правда?

— Ну, мы отвлеклись… Давай о деле.

— Такого человека…

— Ты выяснил, кто Звягинцев по специальности?

— Оператор вычислительных машин.

— Круг его друзей, знакомых?

— В большинстве своем филателисты.

Климов постучал пальцами по подоконнику.

— А тебе не кажется, что человек, собирающий марки, должен хорошо разбираться, по крайней мере, любить живопись? Филателисты — народ дотошный. Основательный. С энциклопедическими знаниями.

— Я как-то не подумал. А действительно…

Гульнов виновато покрутил головой.

— Стоит покопаться.

Непринужденный тон, терпимость и доброжелательность давали Климову возможность оставаться и в конфликтные моменты честным и принципиальным. Он давно заметил, что злые редко бывают справедливыми, впрочем, как и мужественными.

— Вот и копии. Лишним не будет. Кстати, — Климов подошел к столу, полистал протоколы допросов, нашел нужный лист. — В этом же кооперативе «Медик», только в другом подъезде, живет бабка Звягинцева, Яшкина Мария Николаевна. Ты наводил о ней справки?

— Узнавал.

— И как соседи ее характеризуют? Чем занимается?

Самому ему она показалась странной, запуганной и нелюдимой. Хотя чего он от нее хотел? Бабке девятый десяток. Пережила две революции, три жуткие войны, всех дочерей пережила, похоронила мужа… Такие всегда имеют странности, причуды… словом, малость не в себе.

Андрей пожал плечами.

— Аптечные пузырьки собирает.

— Хм, — удивился Климов. — Она ведь на пенсии.

— И собирает пузырьки.

На ум пришла расхожая шутка: скупать пустую посуду выгоднее, чем торговать ею.

— Продолжай, я слушаю.

— А что продолжать? Собирает пузырьки. Обычные, из-под настоек. Всяких там пустырников, боярышника, эвкалипта. Тех, что на спирту.

— Доходный промысел?

— Наверно. Пьют ведь все подряд.

— А парфюмерные флаконы принимают? Например, из-под одеколона?

— Я не узнавал.

— Понятно. Если верить древним, даже молодые вожди забываются быстрее, чем причуды стариков.

За окном давно стемнело, а им еще во многом надо было разобраться.

4

Ночью ему снилась какая-то чертовщина. Сначала большая черная кошка с женскими глазами не давала проникнуть в старый захламленный сарай, где застоялся запах плесени и гнили, потом он гонялся за убогой злобной старушонкой, прибегая к дешевым трюкам с переодеванием, пока не выбил у нее из рук дамский браунинг-шестерку, в рукоятке которого был спрятан список ее жертв. Что она с ними делала, он так и не понял: зазвонил будильник. Сам Климов великолепно обходился без его помощи, вставал тогда, когда это было нужно, изредка сквозь сон поглядывая на светящиеся цифры электронных часов, но жена всякий вечер накручивала пружину будильника до упора.

Стараясь не шуметь и не разбудить жену, которая после ее короткой и яростной схватки с будильником засыпала еще крепче, Климов выбрался из-под одеяла, нашарил тапки. Несмотря на то, что и спал он всего ничего, и снилось черт-те что, голова была ясной.

Зайдя на кухню, он нацедил из трехлитрового баллона хлебного кваса, медленно выпил. Квас — его давняя слабость. Именно такой, какой готовила его жена: кисловато-резкий, пахнущий ржаными сухарями, а не по-московски сладкий, продававшийся из бочек. Почему это провинция всегда заглядывает в рот столице? Непонятно.

Побрившись, он разогрел приготовленный с вечера завтрак, поел и стал собираться на службу.

Жена еще спала, мальчишки тоже.

Сегодня он собирался еще раз встретиться со стоматологом, открывшим кооператив, и побывать на кафедре у Озадовского. Мало того, что из профессорской квартиры вынесли редчайшей красоты сервиз, подаренный ему коллегами из Великобритании, в его книжном шкафу образовалась пустота: исчезла редкостная книга «Магия и медицина», изданная триста двадцать лет назад в одной из монастырских типографий Франции, но почему-то выпущенная в свет на древнерусском языке. Озадовскому она досталась как семейная реликвия, поскольку все мужчины в их роду были врачами и философами. Книга состояла из двух тысяч сорока страниц убористого текста. Считалось, что ее перепечатали под страхом смертной казни, так как инквизиция давно уже гонялась за оригиналом с одной из чудом уцелевших рукописей знаменитой александрийской библиотеки. Переплетена она была в черные доски, обтянутые кожей летучих мышей.

Выйдя на улицу, Климов порадовался ясному, очистившемуся от вчерашней хмари утру и подумал, что за весь октябрь это, в сущности, первый по-настоящему солнечный день. И чтобы продлить щемящую истому живой связи с миром, он решил пройтись пешком. Не так уж часто выпадает время для ходьбы. Все больше бегаешь или сидишь. В машине, в кабинете, на оперативках…

Переулки, которые вели его от дома к управлению, были сплошь засажены орехами и липами. В начале июля, когда пчелиный гуд окутывал раскидистые кроны, курортники целыми ордами обрывали медоносный цвет, верное средство от простуды и подагры. Работали они так споро, что через день-другой деревья оставались без цветов, а пчелы — без нектара. В большинстве своем любители липового цвета были северяне, с пузырями солнечных ожогов на плечах. А осенью они принимались сбивать палками орехи.

По пути, напротив городской аптеки, был разбит небольшой скверик, где нередко маячила фигура сутулого, как коромысло, садовника. Он толкал перед собой ярко-красную портативную газонокосилку с таким убито-подневольным видом, словно обречен на пожизненные каторжные работы и толкает перед собой не крохотную тарахтелку с бензиновым моторчиком, а беломорканальскую арестантскую тачку, доверху нагруженную камнем. К таким еще приковывали цепью. Газонокосилка чихала, постреливала синеватым чадом, подпрыгивала на кочках, но исправно подрезала, пережевывала листья спутанной травы.

За несколько лет Климов привык к понурому виду садовника, зная наперед, что после очередного круга тот разорвет невидимые путы и, сбросив их к ногам, закурит. Курил он жадно, часто, глубоко затягиваясь и почти не выпуская дым. Где он там у него задерживался-скапливался, трудно сказать, но когда газонокосилка снова превращалась в каторжную тачку, из ноздрей табакура еще долго выходил струистый сизый дым. Однажды, рассматривая его, Климов подумал, что в жизни многие хотят выглядеть преуспевающими людьми, за исключением разве что вот таких работяг да еще нищих. Те ребята открытые: все свое ношу с собой, или, наоборот, ужасные хитрюги, себе на уме. Спят на матрацах с зашитыми в них тысячами. Наверное, мать Звягинцева из их числа.

Пересекая скверик, Климов с непонятной грустью отметил, что сегодня он садовника не встретил и, может статься, того нет уже в живых.

Желтая, изъеденная ржавчиной начавшегося тления листва густо устилала землю.

Надо будет наведаться на кладбище, решил он походя. Там тоже почва глинистая, желтая.

Войдя в управление, привычно задержался у доски объявлений. Пробежал глазами список очередников на получение квартиры, затем нашел свою фамилию в списке желающих купить холодильник.

1. Майор! Климов — «ЗИЛ».

2. Капитан! Земелин — «Орск».

3. Лейтенант! Антюпкин — «Минск».

4. Сержант! Игумнов — (какой достанется).

Что означают восклицательные знаки, стоящие между званием и фамилией, он так и не понял. Бюрократические символы какие-то. Но если продвижение очереди пойдет таким темпом — два месяца назад он стоял в списке пятым, — его очередь может пройти. Надо снимать деньги со сберкнижки.

Поднимаясь по лестнице, Климов мысленно попытался разместить на кухне гарнитур и новый холодильник и пришел к выводу, что кухня у него гораздо уже, чем он думал. Видимо, придется холодильник устанавливать в прихожей.

Не успел он войти в кабинет, как на столе зазвонил телефон. Звонила Легостаева.

— Еще не нашли?

— Пока нет.

— Да ну, что вы…

Чувствовалось, что весь смысл ее жизни сосредоточился в одной мучительной надежде найти сына, а следовательно, теребить угрозыск она будет беспрестанно. А это значит, что Климову придется слушать ее извинения не один раз. Такая работа. Новый день, да старые долги.

С приметами разыскиваемого был ознакомлен весь оперативный состав милиции, все участковые и дружинники. Оставалось терпеливо ждать. Человек не иголка, но и город не стог сена.

После утреннего совещания у Шрамко он созвонился со стоматологом, попросил его задержаться дома, чтобы можно было побеседовать наедине, предупредил профессора Озадовского о скором своем визите к нему на кафедру, напомнил Гульнову о чете Звягинцевых, пусть он попытает их еще раз в отношении картин, и, с досадой думая о том, что даже маленькая ложь свидетелей способна изменить ход следствия, отправился в кооператив «Медик».

У перекрестка мимо него на большой скорости промчалась белая «шестерка», и он машинально бросил взгляд на ее номер. После «сочинского дела» все «жигули» этой марки были ему подозрительны. К тому же белого цвета.

Климов позвонил в квартиру тридцать семь, ему открыл дверь эдакий красавчик, супермен с широкой ослепительной улыбкой. Он был, может быть, на год-два моложе Климова. Серебристый галстук с холодным металлическим отливом и такой же, стального цвета, отлично скроенный костюм делали его похожим на движущийся манекен. Весь его вид как бы говорил, что себя надо баловать. Другие об этом не позаботятся. На таких, как он, женщины сперва смотрят с опаской, потом с вожделением. Блеск для того и блеск, чтобы ослеплять.

Представившись, Климов прошел в указанную ему комнату. Хозяин любезно предложил располагаться в кресле.

— Кофе? Чай? А может, пиво баночное, а? Есть шведское…

— Спасибо, я по делу.

— Ну, — недовольно протянул блестящий манекен, и лицо его вновь озарила широкая улыбка, — в Европах пиво не считают алкоголем, грех отказываться, грех… Так я схожу? — Он уже двинулся было на кухню за предложенным угощением, но Климов жестом возразил: не надо.

— Тогда бананы?

Эта его насквозь фальшивая манера улыбаться, как ни странно, вынудила согласиться.

— Один, не больше.

Через минуту на журнальном столике стояло широкое блюдо из тонко нарезанного лакированного камыша с горкой бананов. Кажется, хозяин был доволен. В его доме все вышло так, как он хотел. И сел напротив гостя.

— К вашим услугам.

Климов перешел к делу. Он сказал, что ему стало известно об ограблении квартиры, в которой он сейчас находится, и положил свою дерматиновую папку на журнальный столик.

— Почему вы не заявили в милицию?

Задереев улыбнулся. Мягко. Снисходительно.

— Версий здесь гораздо меньше, чем это может показаться.

— А точнее?

— Банальное неверие в ваши возможности. Как говорится, полный расцвет общества: никто ни за что не отвечает. Вы — за меня, я — за себя.

— Ну, зачем такие крайности?

— Простите. Я, кажется, сморозил глупость.

— Ничего. Я к этому привык.

— Нет, в самом деле, — оживился стоматолог. — Куды бедному хрестьянину податься? По статистике количество квартирных краж за этот год взлетело на сорок процентов! Вот я и решил, что в моем случае разумнее поступать, как в семейной ссоре: кто-то должен уступить. Взять чужую вину на себя.

Климов возразил:

— Что хорошо в семейной жизни, не совсем подходит для общественной. Мало того, как вы сами должны понимать, ваше умолчание делает вас как бы соучастником кражи. Понимаете?

— Слова! — вяло махнул Задереев. — Тот, кто меня обворовал, плебей. Унес шапку, куртку, семь видеокассет, а того не понял, идиот, что за вот эту махонькую статуэтку, — он поднялся из кресла и вынул из книжного шкафа изящную фигурку китаянки, нюхающей цветок, — любой советский толстосум отвалит уйму денег. Это же конец семнадцатого века, уникальная вещь, школа семи мастеров! Я уже не говорю о том, что украшала она спальню одного из полководцев маньчжурской династии Цин.

— Такая старинная вещь?

— О! Тот, кто понимает…

Задереев не договорил и нежно прижал фарфоровую китаянку к покрасневшей от волнения щеке.

— Какое чудо!

Он еще немножко понянчил у себя в руках восхитительную статуэтку и так же бережно, как прижимал к щеке, поставил в нишу книжного шкафа.

Климову показалось, что хозяин в ослепительном своем костюме на какое-то мгновение внезапно превратился в старца, в скупердяя и подагрика с трясущейся плешивой головой.

Когда он вернулся в кресло и посмотрел своими увлажнившимися умилительно блестевшими глазами, дескать, понимаете, о чем я говорю, на Климова, тот счел неприличным выпытывать подробности о том, как и откуда статуэтка очутилась в этом доме. Да у него, откровенно говоря, и времени особо не было на экскурсы в историю. Он только спросил Задереева, что тот думает о Звягинцевых, о соседях по лестничной площадке, которые были ограблены пять дней назад, ровно через двое суток после Задереева.

— Два сапога пара, — пренебрежительно ответил знаток древностей и снова стал похож на говорящего манекена. — Растяпы. У самой у нее маниакальная страсть чистить зубы и иметь массу полотенец: для рук, для лица, для ушей, для… не будем уточнять чего, махровые — для родственников, марлевые — для гостей… Когда к ним ни зайди, все время генеральная уборка. Страхолюдина, а мнит себя гранд-дамой. Отец ее — побочный сын Лаврентия…

— Берии? — изумился Климов.

— А то кого же? Любил, пройдоха, комсомолок.

— Вы хотите сказать…

— Да, — не дал ему договорить Задереев. — Все женщины живут обидой. Моя дура тоже.

— В каком смысле?

— А в таком. Будь сейчас у власти кто-нибудь из той когорты, из эмгэбэшной элиты, Звягинцева бы напомнила кое-кому, кто ее папочке дал вид на жительство. А так шипит, как кобра, на людей и жалит мужа. Впрочем, так ему и надо, размазне. Другой бы давно послал ее подальше, а этот нет… Он, видите ли, верный муж и семьянин. А я гуляка, бонвиван, повеса… Да! Живу и радуюсь, не пропадать же деньгам попусту. Ведь кто такие мы, мужчины? — нарочито ироничным тоном спросил он Климова. — Выгодные приживалы, безобидные авантюристы. Выгорит — хорошо, не выгорит — еще лучше. Никто не вечен под женой. — Он неожиданно подмигнул и так по-свойски растянул свой рот, что не улыбнуться в ответ было просто нельзя. — Цены растут, жить веселее.

Климову показалось, что для демагога он слишком рассудителен, а для настоящего мужчины чрезмерно болтлив.

— Я слышал, у Звягинцевых в этом доме проживает бабушка.

— Живет! — весело подхватил хозяин и показал глазами на бананы. — Да вы берите! Я все равно их не люблю, держу, — он прищелкнул пальцами, — исключительно для дорогих гостей! Вы сами понимаете, жена в отъезде, не пропадать же деньгам попусту.

Кажется, это была его любимая сказка.

Климов взял банан и начал очищать его от кожуры.

— И кто она, эта старушка?

— Груша моченая! — откинулся на спинку кресла Задереев и закинул ногу на ногу. — Стерва, каких свет не видел. — Помолчав, он поднял глаза к хрустальной люстре и вздохнул: — Между прочим, столбовая дворянка.

— В самом деле?

— Совершенно точно. Перетока-Рушницкая. Это она после лагерей и ссылок стала Яшкиной.

Есть банан расхотелось.

— Откуда вы все это знаете?

Задереев многозначительно прищурился.

— А у меня друзья. В соответствующем заведении. — И не преминул добавить: — Лечу им зубки. Плата информацией. Когда имеешь дело с людьми, трудно рассчитывать на взаимность, вот и довольствуюсь чем Бог послал.

— По принципу чем хуже дела, тем шире улыбка? — не удержался от сарказма Климов, и тот рассмеялся.

— Вот именно.

Климов аккуратненько положил недочищенный заморский фрукт на блюдо и перехватил взгляд Задереева.

— Скажите, в картинах разбираетесь?

— В каких?

— В абстрактных.

— Надо посмотреть.

— Да вы их видели.

— Не понимаю.

Пришлось ткнуть рукой на дверь.

— У Звягинцевых две висели. Обратили внимание?

— А, эти… Видел. Только я бы их абстрактными не назвал ни при какой, простите, перестройке. Это же послевоенный авангард. Работы ценные, особенно сейчас, когда все продается на корню.

— А кто их автор, вы не узнавали?

— Очень даже узнавал, иначе не могу. Так воспитали. Во всем мне хочется дойти до самой сути, до… э… как там у Пастернака?.. — он помахал перед собой рукой и облизнул губы. — Впрочем, не важно. Одним словом, до сердцевины. Интеллигентный человек сначала знакомится с автором, потом с его произведением.

— Если есть возможность.

— Разумеется.

— Звягинцевы, кстати, автора картин не помнят.

— Ну, — развел руки Задереев, — я же говорил. Два сапога пара. Имя у него такое легкое, еще ассоциируется с птичьим… черт… совсем из головы… забыл! — Он хлопнул себя ладонью по колену и обиженно признался: — Надо же! Забыл.

— Вы говорите, легкое?

— Да… будь оно неладно! Вертится в мозгу…

Поднимая глаза к роскошной люстре, он зашевелил губами и с бесподобным приморским выговором, впитавшим в себя разноголосицу бродяг, торговцев и аристократов, врастяжку произнес:

— Чтобы я так жил, как помню… Хоть убей. — Он все никак не мог напасть на нужное ему слово. — Черт! — Опустив глаза, он впервые нахмурился. Климову показалось, что Задереев даже как-то сник, увял, пытаясь вспомнить автора похищенных картин, и перевел свой взгляд на большую напольную вазу, расписанную золотыми лотосами. Не любой, держащий во рту орех, способен его разгрызть.

— Легкое… Птичье… — сцепил пальцы Задереев, и Климов потянулся за бананом.

— Может, Легостаев?

— О! — Надо было видеть глаза ценителя и знатока китайского фарфора. — Это бесподобно! Взять и угадать. Вы просто гений!

— Легостаев? — переспросил Климов, хотя и так было ясно: Легостаев.

Чтобы как-то скрыть охватившее его возбуждение, Климов дочистил сладко пахнущий банан и умял его за милую душу.

Искать — это прежде всего уметь слушать.

5

Странно, почему же Звягинцевы утаили имя автора картин?

Распрощавшись с металлически блестящим стоматологом, он на всякий случай решил заглянуть к бабке Звягинцевых, столбовой дворянке Яшкиной, вернее, Перетоке-Рушницкой.

К его удивлению, дверь открыли почти сразу.

— Вы к кому? — Перед ним в обвисшем на груди халате предстала высохшая старушенция, и ее на редкость ясные в таком почтенном возрасте глаза надменно сузились. — Я никого не жду.

— Я к вам, Мария Николаевна.

— Из жэка?

— Из уголовного розыска.

— Надо же, какая честь. — Шелестяще-сухой голос понизился до неразборчивого шепота, и, поскольку она отвернулась и пошла в глубь коридорчика, оставив дверь открытой и что-то бормоча себе под нос, можно было подумать, что незваному гостю, который, как известно, хуже татарина, оказана милость и позволено пройти в господскую.

Яшкина встречала его отнюдь не кротким выражением лица. Возможно, потому, что он пришел один, пришел не вовремя, а может быть, тому причиной давняя обида на милицию, НКВД. Если стоматолог прав и ей действительно пришлось хлебать на Соловках тюремную баланду, старческую раздражительность и неприязнь можно понять.

В комнате ему было указано на стул с расшатанными ножками.

Сама старуха примостилась на диванчике, служившем ей кроватью. Дряблая морщинистая кожа ее лица, испещренная крапинками старческих веснушек, по цвету походила на пыльный музейный пергамент, а волосы… Нет, это были не волосы, а пакля. Пепельно-серые, спутавшиеся на затылке, подоткнутые ржавой шпилькой. И этот клубок волосяной пакли напоминал серое осиное гнездо. Трудно было отделаться от опасения, что из него вот-вот не ринутся злобно зудящие твари.

Она продолжала бормотать себе под нос нечто неразборчивое, но вряд ли смысл бормотания был доброжелательным. Ее унылый нос, как остров, окруженный морем, омывался множеством морщин, и тень носа падала на губы, отчего казалось, что они у нее в чернилах.

Климов осмотрелся.

Комнатка была заставлена мебелью, которую обычно свозят на дачи. Фанерный платяной шкаф с перекосившейся и плохо закрывающейся дверцей, этажерка с книгами, диванчик, старый телевизор с явно выгоревшим кинескопом, на столе часы с остановившимися стрелками и множество журнальных репродукций, украшавших стены. Над диванчиком темнела фотография хозяйки. Эта комнатушка напомнила ему сундук его прабабки, с той лишь разницей, что сундук был обклеен изнутри портретами царствующих особ и рекламными листками фирмы «Зингер». На одном из этих листков сияла пышногрудая девица за ножной швейной машинкой. «Кто шьет на дому — богатеет потому!» Из всех сундучных надписей ему запомнился только этот дурацкий стишок да еще смеющийся рот барышни.

Пахло в комнате так, как пахнут вялые, прихваченные заморозками хризантемы.

— Я не нахожу у вас иконы, — нарочито весело заметил Климов, не зная, как, с какого бока подступиться к столбовой дворянке. — Человек вы пожилой, обычно люди…

— Что? — довольно резко пресекла его дипломатическую вылазку старуха и неприятно ощерилась. — Теперь у вас две моды? На Христа и проституток? Новые святые вместо тех, — она мотнула головой, и, проследив за ее взглядом, он разглядел в пестрой массе репродукций портрет Ленина. — Еще одна утопия. А Бога, как и физкультуру, выдумали старики, немощные телом и рассудком, а я себя пока еще не чувствую развалиной, увы! — Она даже пристукнула ладонью по диванчику, от чего пружины под ней скрипнули.

«Ого, — поразился Климов. — Шустрая дворянка».

Яшкина победно посмотрела на него, и в ее оживленно засверкавших глазах он уловил тень превосходства.

— Хотя я коммунистов понимаю. Даже никчемный пустой труд намывает слезные крупицы опыта.

Климов промолчал. Он был в достаточной мере самокритичен и не считал себя болтуном. Если он о чем и думал, так только о том, что старость никогда бы не сдавала своих позиций, когда бы ей в этом не способствовала смерть.

Видимо, приняв молчание непрошеного гостя за согласие, Яшкина соскользнула с диванчика, заглянула на кухню, принесла оттуда пачку «Беломорканала» и закурила.

Климов понял, что она малость оттаяла. Так ведь всегда: если человек ворчит про себя, значит, у него покладистый характер. Вот только действительность куда тяжелее, нежели наши рассуждения о ней.

— А вы не курите? — полюбопытствовала Яшкина и с одобрением восприняла его ответ. — Весьма похвально. Редко в наши дни. А то, что ищете и ловите грабителей, мне очень нравится: долг настоящего мужчины карать зло.

Какую-то иронию и недоговоренность почувствовал он в ее тоне.

Затем она стряхнула пепел с папиросы прямо под ноги и лихо выпустила дым.

— Добросовестные всегда в меньшинстве. Поэтому вам, милиции, работы с каждым годом будет прибывать. Не надо спорить. Я пожила на этом свете. Знаю.

«Никто спорить и не собирался», — мысленно ответил Климов, несколько уставший от ее сентенций, но делающий все, чтобы она разговорилась. Есть люди, которые думают, что рассуждать о жизни вообще — самое серьезное занятие. Они напичканы знаниями, никому из их окружения не нужными, впрочем, как и им самим, но коль уж природа не терпит пустоты и в ней ничего нет лишнего, человечество в целом прощает любителей пустословить и даже провоцирует, публикуя в своих вечерних выпусках и воскресных приложениях к газетам неисчислимое количество курьезных случаев, кроссвордов и сообщений с места происшествия. Люди эти буквально лопаются от впитываемой ими информации и, наверное, умирали бы от разрыва сердца, если бы не испытывали физического удовлетворения и состояния блаженства от чтения журналов и еженедельников; иначе чем объяснить их поразительное долголетие?

Один из углов комнаты был завален грудой периодической литературы.

— Нет такой империи, — продолжала вещать Яшкина, — которая бы не задолжала своему народу, а значит, и его истории и будущему. Помните, что чем ревнивей власть, тем легче ее обмануть. Ревность сама по себе искажает смысл событий. Другой вопрос, что Бог всегда на стороне ревнивцев.

— Ревность по дому твоему снедает меня? Вы это имели в виду?

Яшкина с изумлением отогнала от своего лица табачный дым.

— Читали Библию?

— Случалось.

— Очень занимательно. Но мы ведь с вами атеисты, правда?

— Несомненно, — утвердительно ответил Климов, радуясь тому, что душевный контакт со столбовой дворянкой мало-помалу налаживается. Это при всем при том, что она была когда-то обижена властью.

Докурив папиросу, его философски настроенная собеседница загасила окурок в пустой консервной банке и с каким-то вдохновением закончила тревожившую ее мысль:

— Большевики ошиблись.

— Почему?

Она печально посмотрела на него.

— Да потому, что теперь человек больше всего злобы видит в своем доме.

Климов соглашательски кивнул и весь насторожился. Кажется, сейчас она заговорит о том, что ее больше всего мучит.

— Но ведь не нами сказано: «Домашние твои — враги твои».

— Все так, — завозилась на своем диванчике Яшкина, устраиваясь поудобнее, — все так… и все же… Родные дети забывают матерей. Живем в одном подъезде и не знаемся. Мало того, моя невестка спит и видит, как бы укатать меня в дом престарелых. Ведьма! Муж должен восприниматься как друг, но ни в коем случае не как собственность, а она моего сына превратила в пылесос. Единственное, что он вправе делать без ее присмотра, это убирать квартиру. Масонка недобитая!

Климов еле удержался, чтоб не рассмеяться. В юморе ей не откажешь.

— А что, такие еще есть?

— Ведьмы?

— Нет…

— Масоны?

Зрачки ее глаз, и без того по-старчески глубокие, стали еще бездонней, жутко расширившись.

— Конечно!

— Даже не верится.

— Представьте себе, — она зачем-то оглянулась, — есть. И, по всей видимости, еще долго будут.

Если говорить всерьез, он совсем не верил в байки про какие-то особо тайные и разрушающие государство силы, но это, по его убеждению, далекое от истины предположение Яшкиной, или, как там ее, Перетоки-Рушницкой, ровесницы века, показалось ему интересным. Когда он еще сможет покалякать со столбовой дворянкой? Да и что он в конце концов знает о тех людях, что стояли у истоков мятежей и казней? Ее мысль о том, что молодости Господь Бог не нужен, поразила его своей неженской логикой. Зато все молодые бредят неформальными объединениями. Может быть, поэтому масоны и живучи?

— А кто они такие? В двух словах…

Яшкина с пронзительной пытливостью взглянула на него и снова закурила.

— Если вкратце… Государственная власть — вот тот горизонт, к которому стремятся честолюбцы. Все без исключения. Не протестуйте. Пока существует государство, разумеется. Как только исчезнет надобность в государственном устройстве человеческой жизни, жизни наций, честолюбие станет атавизмом. Каждый человек будет приравнен к божеству. О чем он всегда и мечтал.

— Значит, масоны…

— Не перебивайте.

— Извините.

— Все-таки я пожила на свете.

— Все, молчу.

Она помяла в пальцах мундштук папиросы, затянулась, сбила пепел.

— О чем я говорила?

— О том, что человек будет приравнен к божеству.

— Ну вот. Казалось бы, идея неплохая. И каменщики, как себя именовали некогда масоны, стремятся начисто разрушить все, что было сделано до них.

— До основанья?

— Непременно.

— А зачем? Чего им надо?

— Завоевать весь мир.

— Любым путем?

— Любым.

— Под любым соусом?

— Вернее, лозунгом. Вода не крепче алмаза, но обкатывает и его.

— Под алмазом понимается народ?

— И он в какой-то мере.

Климов задумался. Все оказывается куда сложнее, чем он мог предполагать. И когда взрывали храмы, знали, что творили…

— Но они ведь не в одной только России? — задал он свой спасительный вопрос, надеясь, что еще есть страны, знающие о масонах.

— Что вы! Нет. — Яшкина дохнула дымом, и угол ее рта приподняла ухмылка. — Чем великодушнее народы, тем им больше издевательств выпадает на пути… Вы понимаете, о чем я говорю? Об историческом развитии… Завистливая мелкая душонка — вот бич Господень. Впивается клещом — не отдерешь.

— Это верно, — поддакнул Климов, а про себя подумал, что тот, кто не прислушивается к словам людей, тот неуязвим. А он по долгу службы многих вынужден выслушивать. Ведь каждый начинает говорить прежде всего о том, что его волнует, о себе, а уж потом, и то с великой неохотой, отвечает на казенные вопросы. Где? Когда? В каком часу?

Яшкина поправила на груди халат, огладила его на костлявых коленях, и глаза ее подернулись отчаянием.

— И вот поверьте мне, со временем все люди на земле утратят цели, свои сказки, национальные особенности, кроме языковых, и тогда начнется вакханалия безумия, самопожирание друг друга, ибо равновесие мира будет нарушено.

Последнюю фразу она проговорила тихо, разом севшим, нервно придушенным голосом, в каком-то провидческом трансе. А когда говорят о зле, не повышая тона, смысл сказанного кажется зловещим, а последствия угроз — леденящими душу.

Климов поежился. «Ей-богу, с ней можно дойти до умопомрачения. Жуткая старуха. Теперь понятно, почему ее не жалует невестка. Особенно, если учесть, что они из разных социальных групп и поколений, а следовательно, и по духу, и по мировоззрению они друг другу откровенно ненавистны». На этот счет он не питал иллюзий. Эмоции сильнее разума. Люди соглашаются любить себе подобных только при одном условии, когда от них они ничем не отличаются. А все те, чей образ жизни непонятен, лишаются поддержки и сочувствия. А он еще гадал, зачем это старуха собирает пузырьки? Сын целиком зависит от жены, деньгами ей не помогает, а пенсии, должно быть, кот наплакал.

Задумавшись, он потер веко, а она рассмеялась. Рассмеялась, обнажив вставные зубы, как-то бесшабашно запрокидывая голову.

— Подумать только! Не хотела, да придется.

— Вы о чем?

— Вот, думаете, кляча сухоребрая, развыступалась…

— Нет, ну что вы…

— А того не знаете…

— Марья Николаевна, — впервые обратился он к ней по имени и отчеству, пытаясь вставить слово и оправдаться за свой, как ему показалось, обескураженный вид. — Я действительно…

— Да знаю, знаю! — замахала на него рукой хозяйка, и пепел с папиросы снежинками закружил перед ее лицом. — Ведь вы же сыщик, уголовный розыск, а я тут… — Она смахнула с глаз непрошеные слезы. — Про масонов… Погодите.

Влезши в шлепанцы, Яшкина пошлендала на кухню и вернулась…

Он глазам своим сначала не поверил.

…Вернулась с пачкой облигаций и двумя картинами.

— Ведь вы, ха-ха, за этим приходили?

Если отвлечься от символики фактов, как пишут в учебниках умные люди, главное — не попасться на крючок излишне жесткой схемы поведения: пришел, увидел, нацепил наручники.

Не зная, что сказать, он потянулся к картинам.

— Это чьи?

— Масонки этой недобитой.

— Как? — не понял Климов, поднимаясь с шатко скрипнувшего под ним стула. — Они здесь, у вас…

— Как очутились?

— Да.

— А это я их выкрала, взяла на время… Есть люди, просто жаждущие, чтобы их водили за нос.

Вряд ли это камешек в мой огород, подумал Климов и отошел к окну, чтобы лучше рассмотреть картины.

Яшкина потерянно уронила руки вдоль тела и горестно вздохнула.

— У меня нет денег, но я честный человек.

— Поэтому я к вам и заглянул, — успокаивающе произнес он первую пришедшую ему на ум фразу. На одной картине было что-то вроде цветущего луга, а на другой сквозь радугу просвечивало женское двоящееся тело в капельках дождя. Картины были написаны маслом. Автор — Легостаев. На картонной изнанке цветущего луга стояла дата: 1953 г.

Можно было и отложить изучение столь неожиданно нашедшихся картин, но так уж он привык: располагать с самого начала следствия максимумом сведений, а привычки, как известно, сильнее людей. В конце концов, чем бы человек ни увлекался, он льстит прежде всего своему самолюбию.

— А как вы к ним попали, я хочу сказать…

— В квартиру сына?

— Да.

— Обыкновенно, через дверь. Своим ключом.

— А я так понял, что ключи от своей квартиры Звягинцевы вам не доверяли.

— Не знаю, что они вам говорили, но ключи у меня есть. Как только врезали замок, так сын мне и принес, да, видимо, забыл. Похоже, что они меня и за живую не считают. Я для них что есть, что нет. Отбросы общества. Вот я им и доказала, что еще живу!

Положив пачку облигаций на стол, Яшкина опустила руку в карман халата и выудила оттуда золотые серьги.

— Вот. И это тоже. Мой подарок ей на день рождения.

Глаза ее играли тайным смехом.

Климов придвинул стул к столу и, прежде чем позвать понятых и начать составлять опись добровольно сданных вещей, полюбопытствовал:

— А почему вы мне открылись? Яшкина держала одну руку, согнутую в локте, за спиной и грела тылом кисти поясницу.

— Да потому что вкрадчивость — признак упорства. Умного упорства.

— По-вашему, я вкрадчивый?

— Ужасно! Таких захочешь, не обманешь. Да я и не хотела. В нашем дворянском гербе масонских знаков нет. Мои прародичи стали дворянами, служа Отечеству, служа царю!

Она встряхнула головой и гордо вскинула внезапно задрожавший подбородок.

Климов повертел в руках шариковую ручку, отложил ее, задумался. Выходит, он ужасно вкрадчивый и хитрый человек! Вот уж не знал.

Яшкина засунула руки в карманы, и вся ее фигурка стала еще суше и беспомощнее.

— Вот я и решила: придет легаш, дубина, вертухай, пошлю к рябому Иоське. Что с меня возьмешь, с кикиморы болотной, пыли лагерной, а вы… — Она печально посмотрела мимо Климова, на улицу. — Вы очень даже благородный человек. Вы мне понравились, а это много значит. Для меня. Ведь все когда-нибудь кончается. Умру и я. Практически нас никого уже на свете не осталось, и так отрадно знать, что честь и совесть не пустые звуки для таких, как вы, а эти… — она махнула рукой в сторону кухни, где говорило радио, — эти и понятия не имеют о жизни души.

По-видимому, она имела в виду свою невестку, а возможно, что и сына.

Сказано это было с такой затаенной болью и страстью, что сомнений больше не было: перед ним исповедовалась действительно дворянка. Перетока-Рушницкая. Тут стоматолог оказался прав. А вот в том, что «груша моченая», тут он ошибался, и зло ошибался. Когда знакомишься с официальной справкой, а потом встречаешься с человеком, эффект бывает, как при рассматривании негатива: то, что казалось белым, на самом деле черное, и наоборот. Истинная сущность человека, его настоящая жизнь отличается крайней светочувствительностью.

Все поступки человека поверяются добром.

6

Нетрудно представить удивление Гульнова, когда Климов срочно вернулся в управление и выложил на стол перед его изумленным взором золотые серьги, пачку облигаций и две легостаевских картины.

Андрей недоверчиво потрогал все это руками и, зная, что честность и принципиальность советчики не ахти какие в тех делах, где нужен опыт, не без зависти спросил:

— Откуда, Юрий Васильевич? Прямо не верится…

— Оттуда, Андрюша, оттуда, — весело заговорил Климов и с ироничной назидательностью провещал, что для того, чтобы справиться с работой, мало ее любить. Необходимо особое направление мыслей и согласованность действий! — И тогда, — он сделал жест рукой, изображая пафос и напыщенность, — не будет надобности чем-то жертвовать в противоборстве с подлыми людьми, например, своей жизнью или…

— …Жизнью своих подчиненных, — подыграл ему Гульнов, и заключительные слова: — …что так отличает профанов, — они произнесли одновременно.

Довольные друг другом, рассмеялись. Дело о кражах начинало проясняться.

— Звягинцевы уже были у тебя?

— Минут пятнадцать, как отбыли, — меняя клоунское выражение лица на буднично-официальное, ответил Андрей и показал протоколы из допроса. — Жалкие какие-то людишки, мелковатые… Из тех, что за копейку продадут.

— Я такими их и представлял, — уселся за стол Климов и, позвонив Озадовскому, попросил перенести их встречу на вторую половину дня. Тот не возражал, но, сославшись на плохое самочувствие, предложил наведаться к нему домой где-то часикам к семи или пораньше.

Договорились на восемнадцать тридцать.

Положив трубку, Климов продолжил прерванную мысль.

— Нет ничего страшнее, чем жить «как все». Мелочные всегда ничтожны, это их неотъемлемое качество, которым они, судя по всему, втайне гордятся.

Гульнов согласно кивнул головой.

— Непонятно, что связывает этих двух людей? Детей у них нет…

— Благие намерения, — съязвил Климов. — Те самые, которыми вымощена дорога в ад. — И он рассказал Андрею о столбовой дворянке Перетоке-Рушницкой.

— Значит, напомнила им о себе? Заставила поволноваться.

— Теперь их радости конца не будет.

— Или злобе, — засомневался Гульнов. — Того гляди, притянут старую к ответу, затаскают по судам.

— А мы не скажем, — неожиданно для самого себя ответил Климов. — Возвратим украденное, и шабаш! А где нашли, это уж наше дело. Может, мы эксперимент проводим…

— По профилактике квартирных краж?

— Вот именно. Секреты производства, одним словом.

— А что, она действительно в масонов верит?

— О! — воскликнул Климов. — Целая теория. Оказывается, Пушкин…

— Александр Сергеевич?

— Он самый, был масоном.

— Не может быть. А где об этом можно почитать?

— Не знаю. Тут свои бы мемуары одолеть, — он кивнул на груду папок и побарабанил пальцами по краешку стола. — Вон их сколько.

Бумаг действительно скопилось многовато.

— А про Дантеса что она гутарит?

— Разговора не было. Я только понял, что в дворянском гербе Гончаровых присутствовали знаки темных сил.

— И что это за знаки?

— Пятиугольная звезда…

— Шести?

— Да нет. Пяти. Еще какая-то хреновина и меч.

— Наверное, щит?

Климов задумался.

— Что-то другое. Это у нас эмблема со щитом, а там… ну, в общем, ерунда, Андрей.

Гульнов вздохнул.

— Дела…

Но Климов не видел причин для вздыханий. Пора спускаться с облаков на землю. Чего он не мог взять в толк, так это объяснений стоматолога по поводу неверия в успешность начатого следствия. И Звягинцевы до конца не прояснились… Особенно она. Утаивает что-то, но вот что?

— Андрей, — обратился он к Гульнову после того, как ознакомился с показаниями Звягинцевых, — я вот о чем подумал: а что, если ограбление стоматолога тоже акция кого-то из родных? Смотри, сначала обворовывают его, причем замок открывался домашним ключом…

— Да, эксперты на этом настаивают.

— …А ровно через два дня эта твоя пузырешница…

— Почему моя? — обиделся Гульнов. — Она…

— Ну, ладно, — поправил себя Климов. — Наша… проводит акт возмездия…

— Но почему не раньше и не позже?

— Да потому, что старая сообразила: вина за ограбление падет не на нее, а на того, кто уже побывал у стоматолога. Согласен?

— Убедительно.

— И мы так думали сперва и продолжали бы считать, что, коли почерк ограбления квартир один и тот же, искать нужно кого-то одного. Ан нет! Из трех квартир одна уже отпала. Добровольное признание.

— Может быть, и стоматолога ограбил кто-то из своих?

— О чем и я толкую!

— Или знакомых. — Андрей откусил на пальце заусеницу и сухо сплюнул.

— Вот-вот, или знакомых, — оживился Климов. — Чуешь? Там, где происходит скандал, вырастают уши. Я вот о чем: стоматолог обмолвился, что привык жить для себя и часто не ночует дома, пока супруга на специализации.

— Неравнодушен к женским чарам?

— Надо понимать. Попить-поесть к нему приходят, но спать он их не оставляет.

— Почему?

— Во-первых, потому что слишком рассудочен, а во-вторых, как утверждают опытные люди, женщину очень трудно залучить в спальню, но еще труднее оттуда выжить.

— А там, где вырастает скандал…

— Усек?

— Еще бы!

— Там вырастают уши.

— И нашему повесе они не нужны.

— Ни на вот столько. Жена его имеет деньги, а главное, связи, без которых не прожить, не говоря уже о кооперативе.

— Так что ссориться ему с ней не резон, — уловил ход его мыслей Андрей, и Климов добавил:

— А разводиться тем более.

— Как говорится, сбил шабашку и в кусты!

— Он относится к тем, кто считает, что всю жизнь не проходишь с душой нараспашку. Это хорошо знают политики. А он политик.

— Бизнесмен.

— А такие допускают существование тайны лишь при одном условии, что она не станет достоянием гласности. Но мир тесен. Человек человека не оставит без внимания…

— И этим человеком, — глаза Андрея загорелись, и Климов кивнул:

— Может быть соседка…

— Звягинцева?

— Да. Жена уехала…

— А ей доверила ключи!

— И наказала: только муженек мой за порог, ты в дом. И все на карандаш.

— Что ел, с кем пил?

— Мало того, узнав о систематических отлучках своего благоверного, жена стоматолога толкает Звягинцеву, соседи как-никак!..

— А может, и подруги…

— …На инсценировку кражи. Иначе он, подлец, придумает легенду и отвертится, а так все зафиксировано в милицейском протоколе. Такого-то числа, между тем-то и тем-то часом ночи хозяина квартиры дома не было…

— А был он, миленький-хорошенький, у…

— …Правильно, у нехорошей тети. Тьфу, тьфу, тьфу, чтоб не назвать.

— Вот почему он и в милицию не заявил.

— Само собой. А будь иная подоплека, он всех бы поднял на ноги, и прокурора в том числе. Он парень-хват.

Гульнову эта версия понравилась.

— А как мы сможем доказать?

— Надо подумать.

— И еще, Юрий Васильевич, куда она припрятала вещички? Куртку, видеокассеты?

— Мне кажется, что это плата за инсценировку. Ты заметил, взяты вещи исключительно мужские?

— Да, ни одной женской тряпки не забрали.

— Это во мне с самого начала возбудило подозрение. Боялся только высказать его…

— Чтоб не спугнуть?

Климов улыбнулся. Андрей отличался крайней восприимчивостью к его внутреннему чувству.

— Можно считать и так.

— Интересно, а что она с ключами сделала? Неужели выбросила как улику? Так мы не докажем.

Гульнов озабоченно заходил по кабинету и предложил сейчас же ехать к Звягинцевым.

— Куй железо…

— Вряд ли она от ключей избавилась, — засобирался Климов и сунул ворох бумаг в ящик стола. — На это она не пойдет. Одно дело воспользоваться ключом, чтоб уличить соседа, другое дело — заставить его жену менять замки, а замки не абы какие, фирменные, в наших палестинах таких не найдешь. Что же ей, жене, когда она вернется из Москвы, двери выламывать? Или с работы увольняться, мебель сторожить? Вазы, статуэтки караулить?

— А запасные? Иностранные замки всегда с тремя ключами, а бывает, и с пятью.

— И дальше что? — подталкивая Андрея к выходу, в затылок ему сказал Климов. — Запасной на то и запасной, считай, что неприкосновенный. Я как вспомню китаяночку у них в шкафу…

Звягинцеву они «раскололи» без всякого труда.

Когда та сообразила, что могла предстать перед судом за кражу, только откажись соседка от своих слов, она вернула ключи от задереевской квартиры и съездила к своей знакомой, привезла похищенные вещи. Шапку, куртку и видеокассеты.

Все это ей причиталось в виде платы за шпионско-подрывную деятельность, направленную против похотливого соседа.

Выполнив целый ряд необходимых в таких случаях формальностей, ей были возвращены картины, облигации и золотые серьги. Оказывается, автора картин она не называла из-за страха, что купленные по дешевке произведения искусства у нее отнимут, поскольку на международном аукционе за них платят чистоганом. Тут она, конечно же, слукавила. Прошли те времена. А вот самой найти богатого купца явно хотелось. За две картины Легостаева она могла бы получить не менее восьмидесяти тысяч долларов. А это, брат ты мой, огромнейшее состояние.

7

После того как вещи были возвращены их владельцам, а дела по расследованию двух краж, как говорится, подшиты, пронумерованы и скреплены печатью, Климов подумал, что самое время заглянуть к Озадовскому, но до восемнадцати тридцати оставалось еще два часа сорок семь минут, и он предложил Андрею проехаться в сторону рыбного рынка, в район новостроек, где, по его мнению, почва глинистая, вязкая, а сама глина желтая. Заодно неплохо было бы найти и поговорить с участковым, пусть присмотрится к своим подопечным.

День выдался солнечным, не по-осеннему теплым, и то обстоятельство, что чудная погода как нельзя лучше соответствовала их приподнятому настроению — что ни говори, а двух зайцев сегодня убили! — делало погожий ясный день еще более теплым и солнечным.

Всегда бы так.

Когда Андрей сел за руль, солнечный зайчик от его наручных часов скользнул по приборной доске, на миг ослепил Климова и вскоре заплясал у него на колене. Такой яркий, что видны были светящиеся стрелки. Как усы.

Климов по-мальчишески накрыл его ладонью.

— Оп!

Но тот уже исчез, как провалился. Андрей переключил скорость.

— Через площадь?

— Давай по набережной. Потом свернем.

Трудно удержаться, чтобы не взглянуть на море в такой день.

Медленно прокатившись вдоль кромки берега и полюбовавшись величественной зыбью синих далей, они свернули на Передовую и вскоре оказались в новом квартале, где несколько домов-башен, поставленных «колодцем», горожане называли «домами на рынке». Старожилы уверяли, что когда-то здесь шумели рыбные ряды. Чего тут только не было! Креветки, крабы, золотистая кефаль… Но это, если верить старикам, а у тех всегда все в прошлом лучше: и снег теплее, и вода мокрей.

Четыре двенадцатиэтажки образовали тесный двор, в котором стайка малышей гонялась друг за другом на велосипедах, а ясельная мелкота сосредоточенно копалась в глинистом песке.

На первом этаже одного из домов располагался опорный пункт милиции.

Андрей коротко посигналил заболтавшейся на лавочке юной мамаше, и та подхватила выбежавшего на дорогу карапуза. С притворным гневом она шлепнула его под зад и тут же с ласковой свирепостью принялась целовать и тискать своего малыша.

Глядя на нее, Климов подумал, что матери чаще всего прижимают к себе детей из-за конкретной опасности, а отцы — страшась за их будущее.

Участкового они не застали. Как сообщил им дежурный сержант, тот куда-то отлучился, надо было подождать, и Климов присел на освещенную солнцем скамью, окликнув Гульнова, и приглашающе похлопал рядом с собой.

— Садись, не маячь.

— А стоит его ждать? — имея в виду участкового, спросил Андрей и, откинувшись на спинку скамьи, вытянул ноги. Несмотря на то, что двор был заасфальтирован, желтая глина уже успела налипнуть на их туфли. Несколько траншей, возле которых возились трубоукладчики, еще не были засыпаны, и доски, переброшенные через узкие прокопы, утопали в разнесенной десятками подошв околодворовой грязи.

На вопрос Андрея Климов не ответил. А куда им торопиться? Его внимание привлек пацан, свалившийся с велосипеда. Он едва не угодил в канаву и теперь срывал досаду на дружке, которого до этого катал на раме.

Что он там ему доказывал, было не слышно, но в ухо бедный пассажир схлопотал. Да еще и пинка получил напоследок.

— Негодяй бессовестный! — сорвалась со своего места одна из старушек, карауливших малышей в песочнице, и замахнулась на драчливого подростка хворостиной. — Я тебе… — Хотя была еще довольно далеко.

Бессовестный негодяй что-то ответил, должно быть, слишком дерзко, поскольку она сразу же остановилась и, воздев к всевидящему небу руки, оглянулась, дескать, слышали? Так глухонемые открывают рот, пытаясь уловить смысл сказанного.

Ее подруги возмущенно покачали головами. Зашумели. Хам какой! На пожилого человека… Ни стыда ни совести.

Климов потер веко.

Старуха с хворостиной ринулась в атаку. За ней следом снялась с места и заковыляла группа подкрепления, бесхитростно используя обходы и перехваты. Старые, хромые, а пути отхода пацану были отрезаны мгновенно.

Должно быть, оскорбленные до глубины души, они и впрямь возненавидели мальчишку. И это придало им еще больше ярости.

— Огрызок чертов! — подхватила своего увесистого карапуза мамаша и заспешила к месту бучи.

Туда же, от углового подъезда в глубине двора, опираясь на суковатую палку, торопился дедок. Приземистый, кряжистый, с протяжно-зычным басом:

— Не замай!

Назревал скандал.

Климов решительно поднялся и зашагал к старухам, плотным кольцом обступившим пацана.

Дедок, не поспевая, матерился на чем свет стоит, и Андрей бросился ему наперерез.

Пахло самосудом.

Злыми чаще всего бывают отчаявшиеся люди, разуверившиеся в своих силах и доверяющие лишь силе власти, подавляющей чужую волю. Иногда их ярость и жестокость кажутся со стороны ответной, спровоцированной, благородной реакцией, но это только лишь со стороны. Просто болезнь безнаказанности выводит темные инстинкты из потаенных вместилищ человеческого «я».

Климов подоспел вовремя.

Одна старуха уже трепала «бессовестного негодяя» с таким остервенением, как будто есть еще негодяи совестливые.

— Прекратите! — охладил он ее пыл и сам поразился суровой властности своего голоса.

Мальчишка тотчас вырвался из цепких рук.

— А вы, собственно, кто? — взвинтилась юная мамаша с карапузом впереди себя. — Чего встреваете?

— Не в свое дело…

Бабки зашумели и разом смолкли, как только услыхали тихое гульновское:

— Мы из милиции.

— Ага.

— Ну, значит, вам и разбираться.

— Вовремя успели.

Запыхавшийся дед одной рукой пригреб к себе виновника скандала, а другой, опершись на свою внушительных размеров палку, нервно дернул в сторону горластой бабки:

— Не замай!

— Тоже мне, начальник! — шепеляво огрызнулась та, взглянув на Климова из-под платка. — Тут и другие есть.

«Не глаза, а омуты с водяными-лешими», — подумал Климов.

Выслушав претензии старух, приняв к сведению их общественный наказ почаще забирать мальцов в колонию, чтоб знали страх, Климов заставил нарушителя дворового покоя попросить прощения и, когда тот заробевшим голосом шепнул: «Я больше не буду…» — обратился к удовлетворенно загомонившей общественности со своей просьбой. Не видел ли кто, не замечал ли случайно в городе или же у них в микрорайоне парня в мохеровой кепке бурачного цвета, в черных вельветовых джинсах и нейлоновой куртке болотного цвета. Не зеленой, а именно болотной. Отвратно-болотной. Очень нужно его разыскать.

— Убивец? — испуганно воззрилась на него бабка в плюшевой тужурке и меленько перекрестилась. — Нет, не знам.

Отвечала она почему-то за всех.

Остальные промолчали.

Зато встрепенулся дедок. Он пригладил свои желтые прокуренные усы и многозначительно кхекнул. Он, видимо, еще не отошел от вспыхнувшей обиды на старух, трепавших его внука, и выступил вперед с таким видом, словно давно и бесповоротно решил: если его соблаговолят выслушать, он скажет, а просто так болтать не будет.

— Значит, так.

Видя заинтересованность Климова, он полез в пальто за сигаретой, вытащил ее из глубины нагрудного кармана, но прикуривать не стал. Должно быть, посчитал, что пускать дым в одиночку не шибко культурно. Он лишь понюхал ее и сказал, что есть резон подумать. Старики, они любят во всем искать смысл.

Крепкие ноги и большие руки при широкой грудной клетке, жесткие сивые волосы, выбившиеся из-под кепки, говорили о том, что один из его предков непременно был кузнец или рыбак. Медленная, слегка скандированная речь окрашивалась глубоким гортанным смешком.

— Что они, фефелки тусклые, на свете видят? Задницы невесток да горшки внучат. Им уже один собес ночами снится…

Климов не перебивал. Как ни странно, бабки тоже не перечили. А дедок покхекивал, нюхал сигаретку да выталкивал из горла старческий смешок, и тогда лицо его, особенно у глаз и вокруг рта, покрывалось легкой сетью морщин. И даже когда он прибегал к весьма живописным словосочетаниям, состоящим из запасов бывших моряков, речь его была исполнена незлобливостью и благодушным зубоскальством.

— А я вот, — по-стариковски хвастался дедок, и такие же, как его усы и ногти, словно тоже прокуренные, никотинно-желтые глаза смотрели на Климова, — по тому, какая у кого шляпа, могу сказать о характере. — Он снова понюхал сигарету и самодовольно усмехнулся. — Например, люди деловые любят шляпы с твердыми полями, а военные предпочитают козырьки. — При этом он многозначительно взглянул на Климова с Гульновым, лукаво сощурился. — А художники, артисты, птахи вольные, носят береты, нечто этакое, несуразное и на особинку, хотя иной из них готов напялить шляпу мягкую, желательную по натуре, только где ее найдешь? Это и для дамочек проблема…

«Черт возьми, о чем мы с ним толкуем?» — мысленно подосадовал Климов и подумал, что лишь блаженные могут болтать о всякой всячине, о пустяках. О шляпах, о беретах… Но виду не подал. Хотя его самого подмывало возразить, что не надо путать мягкий характер и мягкий берет, но болтать о всякой всячине опять же могут лишь блаженные, словно это является главным смыслом их жизни.

— А взять, к примеру, кепку, — толковал дедок и поднял повыше подбородок, — кто ее приладил для себя? Рабочий человек. Где руки вытереть, а где воды черпнуть. Не без того. Опять же и под голову удобно, если что… А всякий там мохер, верблюжью шерсть, шапчонки клоунские пялят на себя пижоны вроде Витьки Пустовойта из пятого подъезда… К нему такие ходят, из мохера. Бродяги все, как один.

Климов не без иронии подумал: не хватает, чтобы дед начал травить им байки про мертвецов и вурдалаков.

А тот по новой нюхнул сигарету и добавил:

— Могилками живут.

— На кладбище работают? — скорее для приличия, чем ради интереса, спросил Гульнов, и Климов глянул на часы. Участкового им, кажется, сегодня не дождаться. Надо ехать к Озадовскому.

Дед все-таки решился закурить и торопливо, видимо, боясь, что передумает, зажег сигарету.

— Все они там, — закашлявшись от жадно схваченного дыма, с сиплым клокотанием в голосе проговорил старик, — и этот ваш, в бурачной кепке… Севкой звать.

— В болотной куртке?

— В черных джинсах? — почти одновременно задали свои вопросы Климов и Андрей, и дед, мотая головой, не в силах справиться с удушьем, подтвердил, махнув рукой: он самый.

У Климова хватило выдержки смолчать, а вот Андрей вскипел:

— Так что же вы… ей-богу! В Тмутаракань через Париж?

Климов глянул на часы и, оставив Андрея выяснять, кто такой Витька Пустовойт и все его дружки, отправился к Озадовскому, решив, что за оставшиеся двадцать шесть минут успеет где-нибудь перекусить.

В какой-нибудь ближайшей блинной.

8

Как известно, человек привыкает ко всему, но к тому, что общепитовские точки закрываются на санитарный час, когда им вздумается, он привыкнуть не мог. Свойственная ему педантичность в этих случаях оказывала довольно плохую услугу. Я вкалываю, значит, и другие не должны сачковать. Так думает человек, занятый делом, и глубоко ошибается, ибо, если следовать его рассуждениям, большая часть людей только тем и занимается, что увиливает от работы. Иными словами, так можно всех заподозрить в разгильдяйстве. А это вряд ли так. Ведь нельзя же всерьез считать, что чем лучше кто-то работает, тем ему меньше платят. Просто у каждого производства есть свои трудности, неразрешимые проблемы, вот и появляются замызганные трафаретки «САНИТАРНЫЙ ЧАС» или «ПРИЕМ ТОВАРОВ». Так что не стоит идти на поводу у собственного раздражения, зачем? Зачем сурово дергать дверь и прижиматься носом к мутному стеклу, пытаясь заглянуть в тайное тайных, в тот незримый мир, где ждут санэпидстанцию и яростно наводят марафет? Себе дороже. Дверь не откроется, и чувство голода не станет меньше. Зато гримаса саркастической усмешки невольно привлечет к вам хмурое внимание таких же необслуженных страдальцев, и вам уже от них не избавиться, не открутиться. Стихийный митинг сделает из вас борца за справедливость и поведет по улице с бичующим призывом: «Хлеба, а не зрелищ!»

Но это не для Климова. Если кто и любит привлекать к себе внимание, так это мухи. К тому же у него совсем не оставалось времени, и он не стал митинговать.

Лучше один враг, чем десять советчиков.

Будь он на машине, можно было проскочить в сторону Верхнего рынка, там есть хорошее кафе, но он оставил машину Андрею, которому, по всей вероятности, еще придется поколесить по городу, и, круто повернувшись от закрытой двери блинной, столкнулся со своим давним знакомцем, кладбищенским воришкой Мухой. Тот перепродавал цветы, украденные на могилах.

— Ты-то мне и нужен, — скорее ощутил, чем осознал своевременность их встречи Климов и придержал рванувшегося вбок Муху. — Погоди…

— Ага, — пытаясь высвободиться, заключил тот, — захомутать хотите.

Климов не дал ему договорить и вежливо притиснул к стене блинной.

— Есть вопрос. Простой.

— Ага.

— Не дергайся.

— Ну, да.

— Не дергайся, сказал.

— Чего?

— Ты Витьку Пустовойта давно видел?

Муха засмотрелся на троллейбусную остановку. Костистое, остроносое личико мальчишки-перестарка выражало скуку и отчаяние. Вышел человек проветриться, и на тебе! Сплошная невезуха.

— Повторить вопрос?

— Не знаю я такого.

— Врешь.

Глаза у Мухи сузились, зрачки забегали.

— Что, повязали? Так я… и вот столечко… Нет на мне вины.

Климов отпустил его руку. Если следствие не начато, о каком обвинении может идти речь.

— Я спрашиваю: видел?

— Ну.

— Давно?

— Сегодня утром.

— Где?

— На кладбище.

— Чем занимается?

— Все тем же.

— А точнее?

Муха дернулся бежать, но Климов наступил ему на ногу.

— Не дури.

Одного короткого взгляда было достаточно, чтоб тот притих.

— Камни жмуркам шлифует.

— С кем?

Лицо у Мухи стало темное, как икона новгородского письма.

— Что я, наседка?

— А? — Климов сделал вид, что не расслышал. Времени поесть не оставалось. — Кто его дружки?

Муха с опаской встретился с ним взглядом.

— Это между нами?

— Абсолютно.

— Шнырь и новенький.

— А как его зовут?

— Кликуха смачная: Червонец.

— А Севка? Севка кто такой?

Муха вздохнул. Глаза его тоскливо заюлили.

— Давай, давай, не тяни! — поторопил его Климов, слишком ценивший свое время и не терпевший, когда начинают переливать из пустого в порожнее.

— Червонец.

— Фамилию знаешь?

— Нет.

Кажется, Муха сказал все, что ему было известно.

— Это он в бурачной кепке ходит? Понятно. Значит, одно лицо?

— Один фиг! — утвердительно ответил Муха и дурашливо уставился на Климова. Он уже понял, что его персона не интересует уголовный розыск, и явно обрадовался такому повороту дела. Вид у него при этом был самый что ни на есть блаженный. Что, мол, возьмешь с недалекого, глупого Мухи? Гад буду, больше не буду. По тому, как он развязно и беспечно сплюнул, стало ясно, что Климов для него сейчас такой же хороший человек, как и он сам.

— Мировой вы мужик, товарищ майор.

— Не лей сироп. Увижу еще раз на кладбище…

— Заметано! — чиркнул себя ребром ладони по кадыку Муха, и одного этого жеста было достаточно, чтобы понять его горячее желание остаться одному. По крайней мере, не видеть Климова еще лет пять.

Отпустив Муху, Климов глянул на часы и понял, что сегодняшняя встреча с Озадовским отменяется. Надо только предупредить старика, а то нехорошо получается, не по-джентльменски.

Дойдя скорым шагом до ближайшей телефонной будки, он набрал домашний номер профессора, но, кроме длинных гудков, ничего не услышал. Тогда он позвонил в управление, попросил связать его по рации с Гульновым.

Когда тот отозвался, Климов заторопил его.

— Срочно жми на угол Розы Люксембург, туда, где блинная.

— Гоню.

Чем хорош Андрей, ему не надо повторять.

Покинув телефонную будку, где отвратно разило мочой, он стал прохаживаться возле блинной. Все его мысли сейчас были направлены лишь на одно: как можно скорее найти Севку Червонца, личность для городского уголовного розыска действительно новую. По всем приметам он тот, кого Легостаева приняла за своего сына. Жаль, что у нее нет фотографии.

С тех пор как в домах появились телевизоры, проблема, чем занять гостей, резко упростилась и сам собой упал интерес к семейным альбомам, которые и заводились в основном в расчете на гостей. А уж если человек живет один, зачем ему альбом? Снялся на паспорт, и хватит. И вот еще что примечательно: человек, наделенный воображением, вполне может обойтись без книг, но почему-то не обходится, а без фотографий живет и не тужит. И не потому, что люди бездушны, просто суетны. На многое хватает времени, а пойти к фотографу не соберешься. Взять ту же Легостаеву. Говорит, что, утратив сына, она утратила смысл жизни, а до этого ни одной его фотографии с собой не носила. Вот и осталась с пустыми руками. Хотя никто ведь и не думал о землетрясении.

Климов вспомнил, что давно обещал жене увеличить ее маленький портрет, где она снята девятнадцатилетней, и дал себе слово, как только чуть освободится, выполнить обещанное. Власть над самим собой — единственная власть, которой стоит поклоняться.

Порассуждав таким образом, он облегченно вздохнул, словно нашел в себе силы сделать то, к чему давно стремился, и стал прикидывать, как лучше повести разговор с Червонцем. Можно вообще ничего не объяснять, потребовать признания, и все. Сделать вид, что имеет доказательства, а посему ломать комедию не стоит. Никакой ты не Севка и тем паче не Червонец, а самый настоящий Игорь. Игорь Легостаев. И давай без дураков. Сейчас поедем и обрадуем убитую горем мать. А начнет темнить, можно вовсе ничего не говорить и ничего не объяснять, а посадить в предвариловку и дать бумагу. Пусть сидит и думает, за что его забрали. И сочиняет биографию. И отвечать на все его вопросы лишь одно: сам знаешь. Однако вряд ли такая линия дознания оправдает себя. Трое суток истечет, он отмолчится, а ты потом моргай глазами перед прокурором. Подозрение еще не доказательство. И самое обидное, что у них нет отпечатков пальцев Легостаева. С детства, с детства надо брать всех на учет! Тогда и детишек воровать не будут, да и вообще… многие вопросы снимутся с повестки дня. А Червонец может быть обыкновенным гастролером, щипачом или домушником.

Увидев приближавшегося Гульнова, который всегда сутулился за рулем их «жигуленка», Климов стал на поребрик и, как только передняя дверка оказалась под рукой, почти на ходу сел в машину.

— На кладбище.

— За Пустовойтом?

— За Севкой.

— Тогда лучше к нему домой.

— Уже и адрес знаешь?

— Знаю, — с легким самодовольством в голосе притормозил у перекрестка Гульнов и посмотрел направо. — Так куда?

— На кладбище. Домой всегда успеем.

— Тогда вперед.

9

Надгробных дел мастеров они застали в тот момент, когда те тихо-мирно выпивали и закусывали. В тесной подсобке, на газетной подстилке чин чинарем возвышалась поллитровка в окружении железных кружек и стаканов, а сами мастера зажевывали выпитую водку хлебом с колбасой. Все культурненько, все пристойненько. Было их пятеро, настороженно, с вызовом воззрившихся на неожиданных гостей. Кто тут из них свой, кто приблудный, Климов не знал, но Червонца выделил из дружного застолья мигом. Он сидел к нему бочком в своей бурачной кепке и наброшенной на плечи куртке болотного цвета. Худощавый, с угрюмым лицом и цепким взглядом.

— Какие люди, — приподнялся с деревянного чурбака широколицый крепыш в прожженной телогрейке, и уже по одному тому, как он без слов, одним лишь вялым жестом попросил дружков освободить местечко для вошедших, было ясно, кто тут хозяин.

— Ишь ты, — удивился Климов про себя, — знает в лицо, а я вот тебя первый раз вижу.

— Виктор? — он в упор посмотрел на поднявшегося в полный рост здоровяка, и тот недовольно осклабился:

— Ну?

— Пустовойт?

— А то кто же…

Климову показалось, что каждый, кто сидел за столом, сбитым из пустых водочных ящиков, уже приготовился не только к длительному туру препирательств, но и к банальному «сматыванию удочек». Надо заметить, что больше всех занервничал Червонец. И без того тонкие его губы вытянулись в нитку. Посерели. Не спуская с него глаз, Климов поманил к себе Пустовойта, и, когда тот, переступив через чурбак, приготовился слушать, весело спросил: — Что же ты меня с новеньким-то не знакомишь? Кто такой? Откуда? Как зовут?

— Ну, вы даете! — зябко пошевелил плечами Пустовойт и повернулся к столу. — Видали, как надо работать? Уже накололи.

Чувствуя на себе взгляд Климова, парень в бурачной кепке поднялся и упер руки в боки. Наброшенная на плечи куртка придала ему вид нахохленного ястреба.

— Паспорт при себе? — официально спросил Климов и повернулся к выходу. — Поехали знакомиться.

Тот покорно шагнул следом.

Климов не мог сказать, от чего зависит удача, но думал, что зависит она прежде всего от веры в нее. Безмолвствуй, но помни, как учил один хороший китайский философ.

— Ой, да загулял, загулял, загулял, парень молодой, молодой, молодой… — грянул сзади них нестройный хор, и чей-то задиристо-взвинченный дискант горько запечалился:

— В красной рубашоночке, хорошенький такой…

В машине Климов изучил паспорт задержанного.

Фамилия: Филипцов.

Имя: Всеволод.

Отчество: Юрьевич.

Год рождения: тысяча девятьсот шестидесятый.

Уроженец города Минеральные Воды. Прописан в станице Суворовской Ставропольского края. Женат. Дети в паспорт не вписаны. Военнообязанный.

В кабинете Климов предложил ему сесть, спросил: не курит ли? Услышав, что нет, не имеет такой привычки, одобрительно кивнул и позвонил Легостаевой.

Нужна ваша помощь. Кажется, нашли.

— Ой! — задохнувшимся голосом ответила она и сказала, что сейчас подъедет.

Парень сидел насупившись, всем видом показывая, что он сам себе хозяин.

Андрей, прислонившись к стене, ждал возможных приказаний Климова.

— Садись, будешь писать.

Он освободил ему место за своим столом, а сам пошел за понятыми, оставив в кабинете Гульнова. На улице уже стемнело, люди возвращались с работы, и никто не хотел «отвлекаться на пустяки». Наконец ему удалось упросить-уговорить двух девушек, имевших при себе студенческие билеты, поприсутствовать на процедуре опознания. Для пущей убедительности он показал им свое удостоверение. Это произвело впечатление, и они согласились.

Поднимаясь по лестнице, он объяснил им их правовую роль.

Девушки зарделись.

Кажется, теперь они не чувствовали себя дурочками, над которыми решили подшутить.

Косо глянув на Климова, пропускавшего в кабинет студенток, Червонец неприязненно спросил:

— За что вы меня забарыбили?

Поскольку вопрос адресовался непосредственно Климову, ему и пришлось на него отвечать.

— Может, ты не Филипцов, а Легостаев. Надо бы удостовериться.

— Чего?

Взгляд Червонца переметнулся на Гульнова.

— Тюрьку гоните! Решили в «крытую» упечь? Небось концы не вяжутся?

Эта его манера изъясняться с помощью жаргона лучше всякой анкеты говорила о том, что он уже успел «повкалывать на дядю», побывал в зоне.

Климову была понятна такая нервозность. Нет ничего сильнее страха перед неизвестностью.

— Может быть, сразу сознаешься? — взял он один из пустующих стульев и сел возле стола, упираясь в него локтем. — В жизни всякое бывает. Мать простит…

— Какая мать?

Червонец так и дернулся на своем месте.

— Легостаева Елена Константиновна.

Климов внимательно следил за реакцией задержанного. Выдаст себя или нет?

Тот ругнулся.

— Вы что, охренели? Да какой я Легостаев?

Андрей постучал по столу.

Тот понял. Оглянулся на притихших девушек. Раскинул руки.

— Извиняюсь.

Он изобразил нечто вроде книксена на стуле и подмигнул одной из них. Та опустила глаза, а другая, с ярко нарумяненными скулами, презрительно скривила губы. Дескать, получил? Вот и сиди, сморкайся.

У того аж зубы скрипнули. Я, мол, тебя, курва… Но смолчал.

Пока дожидались Легостаеву, Климов еще раз попытался дозвониться Озадовскому, но телефон молчал. И это было непонятно. Такой пунктуальный старик, договорились на восемнадцать тридцать, а сейчас уже четверть восьмого… Где его нелегкая носит?

Убедившись, что, кроме длинных гудков, он больше ничего не услышит, опустил трубку и вышел в коридор. Ему хотелось поговорить с Легостаевой наедине, и, как только она поднялась по лестнице, пошел ей навстречу.

— Добрый вечер, Елена Константиновна.

Глаза ее возбужденно заблестели.

— Спасибо вам, Юрий Васильевич. Он пожал протянутую узкую ладонь и взял ее под локоть.

— Пока не за что.

— Я так волнуюсь…

— Ничего. Все будет хорошо. — Он изо всех сил старался быть тактичным и официально-сдержанным. — Даже если это Игорь и вы его узнаете, а он начнет отказываться, мало ли по какой причине, постарайтесь не сорваться, не вымаливать признания угрозами…

— Да, да…

— Ни в коем случае.

— Я понимаю.

— Лучше все свои сомнения вы мне потом…

— Да, да…

— Все выскажете, но потом. А мы не выпустим его из виду.

— Хорошо.

Теперь она смотрела мимо Климова, как бы спеша проникнуть взглядом в его кабинет, и он, пропуская ее в дверь, подумал, что, если задержанный окажется ее сыном, картина розыска приобретет черты законченности. Останется найти вещи из квартиры Озадовского, и все.

Войдя в кабинет, Легостаева сделала несколько неуверенно-робких шагов по направлению к парню и остановилась, разглядывая его с той простодушной и вместе с тем серьезной внимательностью, которая и смущает, и обезоруживает одновременно.

Что творилось у нее в душе, можно было лишь догадываться.

Девушки вытянули шеи, у Червонца посерели губы.

Момент был чрезвычайно волнующим, поэтому неудивительно, что, когда Легостаева заговорила, голос ее задрожал.

— Мне очень жаль, что все так получилось. Но… — В глазах ее изменчиво-неуловимо промелькнуло внутреннее колебание, — по-видимому, я ошиблась. То есть… как бы это вам сказать… Одежда та, но лицо не его… Это не Игорь.

Голос прозвучал убито, на одной, почти неслышной ноте.

Она повернулась к Климову, и стоило ему встретиться с ней взглядом, как оглушающая тоска и горечь одиночества сквозящим холодом хлынули на него. Было ясно, что ее представление о возможностях уголовного розыска сильно преувеличено.

Парень с лихой радостью вскочил со стула.

— Все?

Девушки зашевелились.

— Мы свободны?

Климов покачал головой и кивнул в сторону Андрея.

— Одну минуточку, подпишем протокол.

Легостаева поискала глазами незанятый стул и как-то по-старушечьи кротко опустилась на него. Филипцов Всеволод Юрьевич, он же Червонец, глянул на нее с презрительным сочувствием и подмигнул Климову, мол, понимаю: у старухи не все дома. Тараканы в башке завелись.

И его можно понять. Перетрусил парень. А вот из-за чего? Допустим, обозналась бы Легостаева, сочла его за сына, так чего легче рассеять это заблуждение, стоит только поглубже копнуть… Жена, дети, мать с отцом… Судя по всему, они еще должны быть живы…

Климов посмотрел на торопливо расписавшегося в протоколе Червонца и, чутьем угадывая его страстное желание как можно быстрее вырваться на волю, придержал его у двери.

— Давно из-за колючки?

— А вам-то что? — закобенился тот. — Что вы мне под шкуру лезете?

— Ну что ж, — скучным голосом произнес Климов, — придется перенести наше свидание на понедельник. А пятницу, субботу и воскресный день, — он последовательно, один за другим загнул на руке три пальца и показал их Червонцу, — ты проведешь в КПЗ. Посидишь, подумаешь, как нужно разговаривать с людьми, которые не только старше тебя по возрасту, но и по роду службы требуют почтения. Заодно опишешь, где и как провел эту неделю. Кстати, у кого ты здесь остановился?

Поежившись от перспективы провести три дня на нарах, Червонец хмыкнул.

— Это вы умеете.

И хотя замечание было сделано как бы с издевкой, все же лицо его приняло извиняющееся выражение.

— Умеем, — с неодобрением в голосе отозвался Гульнов и встал из-за стола. — Елена Константиновна, распишитесь, пожалуйста.

Климов подтолкнул Червонца к свободному стулу, дескать, посиди, остынь, подумай, и подошел к Легостаевой.

— Вот видите, нет никаких надежд, что сын найдется, — с сожалением разводя руки, сказал он, как бы оправдываясь, и ему показалось, что он смалодушничал. Еще и не искал толком, а уже: «Нет никаких надежд». Ему стало стыдно, и он, вместо того, чтобы утешить ее, стал говорить что-то об особенностях розыска пропавших без вести, о том, что за любой случайностью кроется закономерность, но она подняла свои померкло-грустные глаза и дотронулась до него так, точно он был музейным экспонатом, хрупкой статуэткой из императорской гостиной династии Цин.

— Я думаю, что вы его найдете. Улыбка вышла жалкой, неуверенной.

— Одежду-то я все-таки узнала. Климову стало не по себе. Вот уж чего ему не хотелось, так это усложнять ситуацию.

— А я думаю как раз наоборот. Но… — он махнул рукой, — гадать не будем. До свиданья.

Проводив ее до двери, повернулся к Червонцу.

— Итак, давно освободился?

— Пятого июля.

— За что сидел?

— За хулиганку.

Червонец сцепил пальцы и в упор посмотрел на Климова, как бы с каждой резкой фразой утверждаясь в собственных глазах.

Не давая ему времени для передышки и тем самым отгоняя от себя сомнения в целесообразности дотошного расспроса, Климов через полчаса узнал, что Червонец приехал в их город «разжиться капустой», иными словами, получить должок с Витяхи Пустовойта и по возможности найти непыльную, но денежную работенку. Остановился у двоюродной сестры своей матери, Гарпенко Анны Наумовны.

— Почему не прописался?

Неразмыкаемо-сжатые пальцы Червонца зашевелились, хрустнули.

— Кому я нужен?

— В порту не хватает рабочих, — подсказал Гульнов и присел на краешек стола. — Заработок есть.

— Ага, — ухмыльнулся Червонец, — заработаешь. Две пригоршни мозолей.

— На кладбище сподручней?

— Башляют хорошо.

— И что же ты там делаешь? Ямы копаешь?

— Я мастер по камню, — с неизъяснимо-сладостной обидой в голосе ответил Червонец. — Орнамент, шрифт, портрет — все что хотите.

Климов удивленно поднял бровь. Довольно любопытно.

— Пустовойт пристроил? Чтобы должок не отдавать?

Червонец не ответил. Ну что ж, молчание знак согласия. По-видимому, в нем еще не улеглась гордыня. Да оно и понятно: нет ничего унизительнее расхваливать самого себя, но скольким людям в жизни приходится это делать! И ведь не раз, не два, а по семь раз на дню!

— Живешь у тетки?

— У нее.

— Сколько ей лет?

— Да черт ее поймет! За сороковку.

— Дети есть?

— У кого?

— У твоей тетки.

Левый глаз у Червонца смешливо прищурился.

— Имеется. Дочурка.

— В школу ходит?

— Замужем, — хохотнул Червонец и как-то издевательски прицокнул языком.

— А сколько же ей лет? — удивился Андрей, — Матери за сороковку…

Червонец закинул ногу на ногу, но пальцы не разжал.

— Валюхе тридцать два, а тетке, — он слегка наморщил лоб, — она ее в пятнадцать лет состряпала… Ей сорок семь.

— Да, молодая мамочка была, — с неодобрительной улыбкой подытожил Климов и записал на всякий случай ее адрес: Пролетарская, 14.

— А дочка с ней живет?

Червонец недоуменно повернул к нему лицо, потом расхохотался.

— Ой, не могу! Дом сумасшедших! Клянусь. Галошу на веревочке таскать… — Он явно уходил от ответа, и Климова это стало раздражать.

— Имя, фамилия, адрес! Валентина, как ее по мужу?

— Ну, контра! — деланно смеялся Червонец. — Вы бы всех, как бабочек, булавкой и под стеклышко! — Он все еще продолжал хорохориться, и тут Климов не выдержал.

— Да что я с тобой торгуюсь, как цыган с попом? Отправить в камеру?

Напоминание о КПЗ сделало Червонца сговорчивей.

— Ладно. Пишите. Шевкопляс Валентина Семеновна. Проживает на Артиллерийской, восемь.

— А квартира?

— Номер?

— Да.

— Так это ж частный дом.

Предельно короткие фразы как бы соответствовали образу его мыслей, таких же коротких и, скорее всего, невеселых.

10

Взяв подписку о невыезде, Климов отпустил Червонца и почувствовал сосущую боль под ложечкой. Если он и дальше будет так питаться, как сегодня, язва ему обеспечена. Да и голова все чаще стала беспокоить: мысли путаются, вялые какие-то, и странный звук в ушах… Жена объясняла это гипогликемией, снижением уровня сахара в крови, который столь необходим для нервных клеток.

— Андрей, ты ел сегодня что-нибудь, в смысле, обедал?

— Да как сказать, — замялся тот, — бутылку лимонада выпил на ходу, а что?

Климов втянул в себя живот, поморщился.

— Этак… загнемся мы с тобой на этой службе без еды, это уж точно. Давай как-то подсказывать друг другу, что ли, держать в памяти. В тюрьме и то строго по времени, баланда, но зато горячая.

Само собой, Гульнову это предложение пришлось по душе. Надо только побороть в себе инстинкт гончей собаки: есть после того, как зверь затравлен.

На том и порешили. Но, как говорится, благими намерениями вымощена дорога в ад. Ночью их подняли по тревоге, и они пятеро суток были в срочном розыске, ловили сбежавшего из-под стражи Леху Молдавана. Убив двух конвоиров и вооружившись их автоматами, он захватил такси и вырвался из города уже по темноте. Настигли его в горах, но взять живым не удалось, сорвавшись с утеса, он рухнул вниз, и горная река размолола его о камни.

И снова было не до еды, сухомятка и любимые консервы. Климов вспомнил о недавнем уговоре, сплюнул бы, да слюны жалко. К тому же и ночи выдались промозглые, с ненастным леденящим ветром и кое-где срывающимся снегом.

Словом, размялись. Сдали нормы ГТО.

В город вернулись в пятом часу утра, и Климов первым делом разогрел себе бараний суп, который обнаружил в холодильнике, и выпил кружку кваса.

Малость оживившись после еды, он снял с себя замызганную полевую форму и, чувствуя, как его клонит в сон, на цыпочках пробрался мимо детской в зал, где его ждал разобранный и застланный диван.

Осторожно взбив подушку, снял с руки часы и положил их на пол, ближе к изголовью. Сегодня он имеет право выспаться как человек. Мало того, если не стрясется чего-нибудь экстренного, на службу можно двинуть после двух. Ему представлялся редкий случай пообедать вместе с сыновьями. Увидеть, так сказать, детей при свете дня.

Умостившись на своем скрипучем лежбище, накрыв голову подушкой — так было глуше и уютнее, — Климов стал засыпать… И он бы уснул, но перед глазами опять всплыл искалеченный камнями и водой труп Лехи Молдавана: провально-оскаленный рот без передних зубов, проломленный висок и тело, как мешок с костями, — все в кровоподтеках, ссадинах, разрывах… А ведь в жизни Леха, Алексей Молдавский, был красивым рослым парнем, острословом и любимцем женщин. Климов помнил его еще юнцом, десятиклассником, вручавшим первочатам буквари. Это было девять лет назад, когда они с женой привели своего старшенького в школу. Первый раз — в первый класс. И надо же, какое совпадение: не кто-то, а именно Леха Молдаван, а тогда просто Алексей Молдавский, гордость школы и участник всех математических олимпиад, взял на руки его сынишку и помог тому потренькать в школьный колокол… Потом… Потом ему не дали ходу в МГУ, буквально срезали на первом же экзамене, как режут всех провинциальных медалистов. Он вернулся и пошел работать в РСУ. Был каменщиком, сварщиком, электриком, служил на флоте, там попал под суд за драку с кем-то из «дедов», дослуживал в дисбате… И пошло-поехало. Одна обида за другой. Вино, картишки, поножовщина… За девять лет, прошедших после школы, — четыре срока, восемнадцать специальностей, половина из которых — воровские… И финал. Убийство, побег и нелепая смерть. А ведь два года назад Климов имел с ним серьезный, долгий разговор. Даже поспорили немного о свободе, власти и ответственности за свою судьбу. Впрочем, спорить с молодыми бесполезно. Они слушают только себя. Да их и понять можно: кто слышал много обещаний, тот редко им верит.

Непонимание одних другими исследователи человеческой психики предписывают искать в разобщенности: вещи вытесняют человека даже из среды родных по крови, тягостно сказываясь на его мировоззрении и порождая отчужденность. Стихия мелкой собственности — страшная зараза. Хоть копейка, да моя! Насилуя души, она заражает их цинизмом и жестокостью. Иногда Климов начинал ненавидеть свой город, в котором, как и на любом другом курорте, деньги обесценены, не говоря уже о чистоте людских взаимоотношений. Иной за каждый поцелуй сомнительной красотки готов платить по сто тысяч рублей, в то время как за эти деньги кто-то вкалывает целый месяц. Это тоже правда жизни, разве что в извращенной форме. Но, может, и впрямь самый мудрый, а следовательно, и самый сильный человек тот, кто, презирая свой дом, остается в нем жить? Не этому ли учил Диоген, гражданин всего мира?

Углубившись в размышления, Климов стащил с головы подушку, глотнул воздуха. За окном стало сереть, и надеяться на то, что он еще уснет, не приходилось. В это время он уже не засыпал.

Подмяв под себя подушку, обхватил ее руками, смежил веки. Изувеченный труп Алексея Молдавского и воспоминания о его не менее искалеченной судьбе, так трагично оборвавшейся на двадцать пятом году жизни, вновь разбередили его давнюю отцовскую тревогу за будущее сыновей. Старший по-прежнему, с первого класса, учился на одни пятерки, тянулся к знаниям, мечтал о золотой медали, успевая заниматься теннисом и потихонечку осваивая для себя гитару, а младший… этот быстро менял увлечения. Если еще вчера он бегал на дзюдо, то сегодня его уже манили авиамодели. Рабочий стол младшего сына был завален журналами «Крылья Родины» и «Моделист-конструктор», а на верстаке, который Климов сразу же соорудил на лоджии, как только они въехали в квартиру, вперемешку грудились фанерные и пенопластовые фюзеляжи, элероны, пропеллеры и чертежи, скопированные из пособий для юных поклонников неба. Надо сказать, чертежи были выполнены с известной долей тщательности, но больше всего поражали Климова своей отделкой всевозможные пропеллеры. Сынишка выстругивал их между делом из деревянных брусочков, они почти ничего не весили и были так любовно отшлифованы, что их шелковисто-гладкие поверхности вызывали прилив щемящей нежности к доморощенному авиаконструктору. Дети сами по себе приносят радость, но когда они еще способны сделать нечто уникальное, чувство радости сменяется восторгом. Климов ловил себя на мысли, что слишком уж доволен сыновьями, а жена боялась, как бы он «не сглазил» их излишней похвалой. «Сплюнь через плечо, — просила она и сама пришептывала: — Тьфу, тьфу, тьфу…» Сначала каждая мать, у которой родится сын, мечтает, чтобы он рос не по дням, а по часам и чтобы непременно вымахал выше своего отца, и лишь потом, когда сын начнет басить, сутулиться, стесняться своей долговязой фигуры, она тайно желает, чтобы он стал лучше родителя. Работа Климова жене не нравилась. Она устала жить с подспудным страхом за него, за себя, за своих «чадунюшек». Отец Климова был хирургом, и жена надеялась, что сыновья пойдут по стопам деда. И этот выбор будущей профессии казался ей разумным: он оперативный работник, а они будут оперирующими. Климов не возражал, но просил не очень увлекаться. Самая трудная проблема — проблема выбора, и все же это ужасно, когда тебя лишают возможности что-то решать за себя. Мужчина должен иметь свое мнение.

Думая о сыновьях, жалея, что он редко общается с ними, Климов в то же время не мог избавиться от убеждения, что чередование или повторение одних и тех же поступков, одной и той же линии поведения в жизни человека не бывает случайным. В каждом есть какая-то программа, которую он выполняет слепо, безотчетно, неосознанно. Сам он, например, мечтал стать архитектором, а получился сыщик. И теперь, когда его младший сын уверял себя и всех вокруг, что станет авиаконструктором, а жена начинала волноваться и, горячась, доказывать, что сын генерала никогда не станет маршалом, потому что у маршала у самого есть дети, Климов лишь посмеивался: глупые, глупые люди! Они думают, что чем больше они говорят о себе, тем им легче будет жить. Как бы не так. Наши надежды глухи к нашим словам. Наоборот: от произнесения вслух они становятся еще хитрее, изворотливее, недоступнее и держатся с нами так же пренебрежительно-властно, как молодая обаятельная женщина с влюбленным в нее стариком. Почти не пряча от него своей издевки. Да оно и понятно: насколько прекрасна безнадежная любовь в юности, настолько она отвратительна в старости. Нет, свои мечты надо скрывать, тогда они смогут стать явью. Беда в том, что, когда робкого человека очень беспокоит исход какой-нибудь его затеи, он заранее смиряется с поражением. Другими словами, шкура барана хороша в стаде овец, но не в стае волков.

Сон явно не шел, и Климов решил ехать на работу. Как ни крути, а не любил он праздники и выходные дни. Он от них отвык. Особенно его возмущали торжества и юбилейные застолья, все это организованное ничегонеделание. Жена категорически не соглашалась с ним, и он оправдывался тем, что характер формирует среда, окружение. А какое оно у него? Работающее и днем и ночью, без выходных и праздников. Семисезонное.

За окном порывисто зашелестели тополя, и к шуму ветра в листьях стал примешиваться стук дождя. Он молотил по стеклам нудно, забубенно, бесприютно.

Климов поднялся с дивана, помотал тяжелой головой и начал одеваться. Как ни волынь, а дело делать за него никто не будет, ограбление квартиры Озадовского висит на его шее. Работа хоть и не одного дня, но когда-то и ее надо заканчивать. Брать домой материалы следствия он зарекся еще в начале своей службы. Тогда он поленился заехать на работу после осмотра места происшествия и повез ампулы с неизвестным лекарством, найденные возле трупа убитой на пляже девицы, домой. Он точно помнил, что выложил их, завернутые в бумажку, на прикроватную тумбочку, но утром, поднявшись по срочному звонку, уехал без них. Потом три дня ему было ни до чего: мотался по области за вероятным убийцей, а когда хватился, ампулы исчезли. Как сквозь землю провалились! Он с женой переворошил все вещи, излазил полки, антресоли, по сорок раз на дню заглядывал под тумбочки, шкафы, кровати, но найти так и не смог. То, что он тогда пережил, навсегда отбило у него охоту к подобной практике. Теперь он лучше десять раз проверит, все ли в порядке, все ли на месте, чем допустит прежнюю рассеянность.

«Педант? — спросил он у своего отражения, стоя перед зеркалом, и, сбривая пятидневную щетину, сам себе ответил: — Возможно». Но другим ему уже не быть.

11

Придя на работу, Климов первым делом отправил запрос в Министерство обороны. Без точных данных о рядовом Легостаеве, без его фотографии и фамилий хотя бы некоторых его командиров и сослуживцев рассчитывать на результативность розыска не приходилось. Да он, откровенно говоря, с самого начала не очень верил в успех этого дела, но для очистки совести… А лучше, если бы Легостаева забрала свое заявление и поняла всю несерьезность своих надежд на уголовный розыск. Тот, кто пропал без вести в Афганистане, скорее объявится в Канаде или в США, нежели в их городе. К чему себя обманывать, ей-богу!

Считая, что это было бы самым разумным, он набрал номер Легостаевой, но в последний момент передумал. Не стоит раньше времени паниковать, да и ответа из министерства надо бы дождаться… для начала. Словом, не горит. А вот с Озадовским надо встретиться.

На его счастье, тот оказался дома.

— Приезжайте, я вас жду, — раздался простуженно-сиплый голос профессора, и Климов заторопился.

За окном шумел, стучался в стекла дождь, и его монотонно-дробное постукивание по железному карнизу напоминало возню кормящихся голубей. Через открытую форточку в кабинет резво залетали брызги дождевых капель, и ему пришлось закрыть ее перед уходом.

Озадовский оказался крупным большелобым стариком с трубкой во рту. Горло его было замотано теплым шарфом, и от этого он выглядел еще крупнее. Климов знал, что профессору уже за восемьдесят, но вид у него был отнюдь не дряхлый.

— Сюда, пожалуйста, — вынимая трубку изо рта, повел рукой в сторону боковой комнаты хозяин и пропустил Климова вперед с тем подкупающим радушием, за которым угадывается не только благоприобретенная обходительность и вежливость знатока человеческих душ, но и старомодное светское воспитание. Жена, увлекавшаяся в студенчестве психиатрией, рассказывала, что профессор несколько семестров учился в Сорбоннском университете, в совершенстве знает французский, английский и ряд восточных языков и даже знаком с Сальвадором Дали через его жену Галу.

Войдя в указанную дверь, состоявшую из двух неслышно раскрывшихся створок, вероятнее всего, сделанных из мореного дуба, Климов сообразил, что находится в домашней библиотеке профессора. Все четыре стены занимали книжные шкафы и полки. Массивные, ручной работы, с кое-где потрескавшейся полировкой.

Изысканно-мягко и вместе с тем непринужденно хозяин тронул его за плечо и, приглашающе указывая на одно из кресел, улыбнулся:

— Будем знакомиться.

Он слегка поклонился и вальяжно представился:

— Озадовский Иннокентий Саввович. Профессор медицины.

Климову почудилось, что он слегка грассирует, но это ему даже понравилось.

— А я Климов, кстати, муж вашей бывшей ученицы.

— Очень приятно. А по батюшке?

— Юрий Васильевич.

— Отлично. Вот мы с вами, так сказать, и встретились. Отныне будем узнавать друг друга и на улице.

— Конечно, — поспешил заверить его Климов и отметил про себя, что на какое-то мгновение брови Озадовского сошлись к переносице, а взгляд стал углубленно-зорким.

— Простите, а фамилия жены?

— Сухейко.

Озадовский закусил трубку, задумался.

— Нет, вы знаете, не помню… Как ее зовут?

— Оксана.

Окутав себя облаком пахучего табачного дыма, хозяин прошелся вдоль книжных шкафов, отражаясь в их толстых синих стеклах, и задумчиво остановился. Было видно, что он смущен провалом памяти, и Климов пришел ему на помощь:

— Речь не о ней, я, в сущности, по поводу…

— Нет, нет, — отгородился от него рукой Озадовский и двинулся дальше. — Я должен вспомнить. Это, знаете ли, непорядочно ссылаться на свою забывчивость. Если хотите, глубоко безнравственно… — Подойдя к столу, он захлопнул лежавший на нем фолиант в старинном переплете и повернулся к Климову.

— Никаких поблажек собственному мозгу, никаких! Я уже не говорю о совести и о душе. Иначе человек необратимо деградирует… Станет думать одно, вещать другое, а делать вообще черт-те что! Извините за грубость, упомянул нечистого…

Теперь неловкость почувствовал Климов и, не зная, что делать с руками, скрестил их на груди. Поза вышла чересчур глубокомысленной, и он сцепил их за спиной. Похоже, хозяин всерьез разволновался.

— Оксана, Оксана… В каком году она училась?

— Когда окончила?

— Да, да…

— Семнадцать лет назад.

— Так-так… Сухейко, говорите… Очень любопытно. — Он пролистнул стопку бумаги, покрутил на столе пепельницу. — В те годы кафедра располагалась в старом здании… Мы изучали со студентами биохимизм шизофрении…

— Оксана делала доклад по почерку больных и по каким-то там кислотам… — подсказал Климов, недовольный своей обмолвкой насчет жены. Хотя ему не в чем было упрекнуть себя, не строить же беседу с Озадовским, с этим корифеем отечественной психиатрии, по казенному сценарию: вопрос — ответ. В жизни даже умение рассказывать анекдоты может помочь достичь большего, нежели специальные знания. Главное, знать, кому их рассказывать. Когда человек способен развлекать себя в обществе других, это всегда покоряет. Люди редко покровительствуют скучным. А он вместо того, чтобы бодро-весело поведать два-три смешных случая из своей практики, загнал несчастного старикана в темный угол принудительных воспоминаний. Вряд ли он оттуда скоро выберется.

— Ах, почерком, — обрадовался Озадовский. — Теперь вспомнил. Она ведь была старостой кружка. Небольшого такого росточка с огромными серыми глазами. Верно? И восхитительной улыбкой…

Климов восхищенно щелкнул пальцами.

— Вот это память! Нам бы, сыщикам, такую…

Озадовский просиял.

— Не жалуюсь, не жалуюсь… И Ксюшеньку Сухейко помню… Как же, как же… Зря она ко мне в ординатуру не пошла… Должно быть, до сих пор очаровательна?

Мысленно представив жену в пору студенчества, в белом халатике, с красивой стрижкой, Климов пожал плечами и, всем видом показывая, что ему, как мужу, судить трудно, уклончиво ответил:

— Молодость всегда прекрасна.

— Не скажите, — нравоучительно поднял палец вверх хозяин. — Скромная красавица — редкость в наши дни.

Оставалось лишь согласиться, сделав неопределенный жест рукой. Этот большелобый старик с обмотанной шарфом шеей начинал ему нравиться. И в доме все так чисто, прибрано, уютно. Интересно, кто ведет его хозяйство? Жену он схоронил лет пять назад, а та всю жизнь была домохозяйкой. Следовательно, пристраститься к кухне и натиранию полов профессор не мог. В этом возрасте привычки не меняют. Наверное, из службы быта кто-нибудь приходит, надо бы спросить.

Заметив его отсутствующий взгляд, Озадовский грустно улыбнулся.

— Когда человек угасает, уходит из жизни, с ним всегда и во всем соглашаются. Ведь ничего не исправить. Вот и вы согласились, как бы нехотя, а думаете о своем.

— Ну, что вы, — посмотрел ему в глаза Климов и, кажется, покраснел: стыдно отвечать невпопад тому, кто брался исцелять людские души. — Просто я рассматриваю книги.

— Не лукавьте, — уличающе погрозил ему пальцем хозяин и без всякого перехода сообщил, что они будут чаевничать.

Климов попытался отказаться, но, подумав, что старик, должно быть, хочет есть, признательно спросил:

— Как вам помочь?

— Не надо. Я привык все делать сам. — И весело, по-свойски подмигнул: — У каждого есть тайна, которую он тщательно скрывает.

Попыхивая трубкой, он с радушным видом отправился в кухню, а гостю предоставил возможность полистать книги. Выходило, что профессор и впрямь способен был читать чужие мысли, о чем Климову нередко приходилось слышать. Ему также было известно, что при всем своем одиноко-холостяцком образе жизни к знакомству с женщинами тот относился крайне щепетильно, а случаи, когда старики женятся на молодых, не столь уж редки.

Квартира у Озадовского была большая, особой планировки: мебель в ней стояла изумительная, дорогая, темно-красного дерева. Старинному убранству комнат соответствовала и посуда: с позолотой, с монограммами и вензелями. Это наводило на мысль о том, что человек, которому посчастливилось иметь такую шикарную квартиру, своеобразный замок для себя одного, может быть, даже замок своей мечты, учитывая те потрясения, которые пережила Россия, вынужден подыскивать слуг. Роскошь нуждается в уходе. И вообще, что это за богатство, если оно не оттенено нищетой? Величие зиждется на пресмыкательстве. Холуй, лакей, приспешник — это не профессия, — беря в руки то сочинения Павла Флоренского, то пролистывая книгу В. В. Шульгина с емким названием «Дни», — увлекся своими размышлениями Климов. — Нет, не профессия. Это что-то сродни врожденному недугу: убийственная жажда жить, подглядывая в щелку, приворовывая и фискаля. Так что слуги в доме — это черви в яблоке. Впуская их в дверь, человек впускает их в свое сердце. Владельцев замков губит не сама роскошь, а холопство. Его завистливые чада.

Поставив на полку тяжеленный том Н. А. Морозова «Христос», он провел пальцем по корешкам многотомной эпопеи Пантелеймона Романова «Русь», выдвинул на себя, но не стал раскрывать книгу В. Набокова «Лолита», подровнял ее в ряду с арцыбашевским «Саниным» и задержался около собрания сочинений Василия Осиповича Ключевского. Этого историка он открыл для себя недавно и, вынув книгу, уже было погрузился в чтение, как его оторвал голос Озадовского:

— Прошу за стол.

Помыв руки, Климов прошел в кухню, где ему было предложено место за полукруглым столом, застеленным чистейшей льняной скатертью.

С деликатно выраженным хлебосольством хозяин указал на свежеиспеченные гренки, залитые яйцом, придвинул блюдце с тонко нарезанным сервелатом, налил в стакан густозаваренного чая с нежным запахом жасмина и посоветовал разбавить его молоком.

— Нет ничего полезнее для почек.

Климов поблагодарил за совет, подлил в чай молока и, размешивая сахар, подумал, что хорошо бы взять почитать книгу Карлейля «Этика жизни», которую он заметил на полке между томами Владимира Соловьева и Карамзина, рядом с ней еще темнел невзрачным корешком трактат Н. Бердяева «Смысл творчества».

— Самое обидное, — накалывая вилкой поджаренный хлебец, с затаенной печалью произнес Озадовский, — что вещи очень быстро привыкают к другим хозяевам, — и Климов понял, что говорилось это о похищенном сервизе. А может, и о книге «Магия и медицина».

— Ценный сервиз?

— Да так себе, — отхлебнув чай, ответил Озадовский. — Я не о нем, о книге. — Выражение лица стало таким, каким оно бывает у человека, который силится и не может пересилить зубную боль. — Знаете, с определенного возраста каждый мальчишка начинает что-нибудь копить. Чаще всего деньги. Опять-таки до определенного времени. Потом наступает пора всевозможных расходов. — Он еще раз поднес стакан ко рту, подул в него и сделал большой глоток. — Вторая волна накопительства захлестывает в старости. Круг замыкается. А я, — он отставил стакан с недопитым чаем, — ужасный скряга: всю жизнь собирал книги.

— Да, я видел. Даже Ницше есть.

— Ну, это что! — вяло отмахнулся Озадовский. — Сколько книг пропало…

— В годы культа?

— В основном тогда. Сжигали, знаете, боялись.

— Но все равно библиотека у вас просто уникальная.

— Последние несколько лет мне везло, я приобрел такие раритеты, — он покачал головой, — сам восхищался. Хотя любимое занятие стариков — составлять завещание. Простительный в моем возрасте солипсизм.

— А… что это такое? — поинтересовался Климов, исподволь приучая хозяина к своему профессиональному любопытству.

— Солипсизм?

— Да.

— Крайний эгоизм. Составляя завещание, старики пытаются заглянуть в будущее, воздействовать в какой-то мере на ту жизнь, в которой им уже нет места, и в этом есть рациональное зерно. Да вы ешьте, не стесняйтесь. Вот сервелат, грузинский сыр, а в холодильнике есть буженина. Я достану? — Озадовский приподнялся со стула, но Климов прижал его руку к столу:

— Честное слово, не надо. Я вас слушаю.

— Так вот, — утер рот салфеткой хозяин, — старики пытаются хоть одним глазком заглянуть в будущее, а далеко вперед заглядывают лишь философы, иногда писатели, и почти никогда, заметьте, — он аккуратно сложил салфетку и посмотрел в глаза Климова, — политики.

Кажется, он оседлал любимого конька.

— Люди чем беднее, тем тщеславнее. Я говорю о бедности духовной. А поскольку любую идею нужно уметь преподнести, часто происходит так, что одни обдумывают замыслы, а другие, ничего порой не смысля, проводят эти задумки в жизнь. Взять, к примеру, поэтическую мысль о красоте, той самой, которая спасет мысль, простите, мир. — Лицо Озадовского порозовело, голос смягчился. Он поправил на горле шарф, подлил себе чаю и передал чайник Климову: — Продолжим. Красота неизменна? Чушь! — Сверкнул он глазами и забелил чай молоком. — Понятие красоты заложено в нас, а мы, слава Богу, постоянством никогда не отличались. Я имею в виду человечество, о котором Гюстав Флобер высказал прелюбопытнейшую мысль. Сейчас я вам ее процитирую. — Поднятый палец призывал к максимальному вниманию. — По мере того, как человечество совершенствуется, человек деградирует. — Взгляд хозяина выразил одобрение сосредоточенности гостя. — И мне как психиатру это особенно ясно видно. Язычество — христианство — хамство! Вот три главные стадии в развитии обожаемого нами человечества. В общем-то, идея счастья — почти единственная причина наших бед. И знаете почему?

Климов пожал плечами.

— Да потому, что на большом шахматном поле жизни всегда соперничали и будут противостоять друг другу фигуры нападения и фигуры защиты. Жаль, но это так. И в общем масштабе, и применительно к ограблению моей квартиры. В данном случае преступник, лицо нам неизвестное, является фигурой нападения, а вы, следователь, я правильно вас называю? — Климов кивнул: можно и так. — Вы предстаете в роли противоположной, являясь уже фигурой защиты…

Создавалось впечатление, что чем больше он волнуется, тем вежливее становится его голос.

— Согласен, но с поправкой, — допил чай Климов и поднялся из-за стола. — Фигурой защиты, как мне кажется, становится преступник. Совершив злодеяние, он пытается сохранить тайну своего «я», свою жизнь и свободу. Он хитрит, изворачивается, уходит от возмездия и очень часто использует прием подмены, выдвигая на первый план еще одну фигуру, которая, в свою очередь, так же выполняет защитную роль. И тогда мы имеем дело с вариантом двойной страховки.

— Двойной защиты?

— Да. И я, следователь, — помогая Озадовскому убрать посуду со стола, развивал свою мысль Климов, — становлюсь фигурой нападения, не даю преступнику покоя, дышу у него за спиной, гоню и настигаю.

— Всегда?

Вопрос как подножка бегущему в темноте… Сразу оказываешься поверженным, рухнувшим со всего маху на землю.

— Нет, конечно, — не стал кривить душой Климов и, глядя, как ловко управляется на кухне Иннокентий Саввович, подумал, что, если одинокий мужчина умеет поддерживать в квартире безупречный порядок, женщина, решившаяся выйти за него замуж, очень рискует: умение вести хозяйство может стать серьезной помехой для совместного проживания.

— Вот видите, — вытирая руки полотенцем, весело произнес Озадовский, — не всегда. И я чрезвычайно признателен вам за откровенность. Тайное имеет право на существование, но при одном условии…

— Что оно никогда не будет предано огласке.

— Совершенно верно! — воскликнул Озадовский, обрадованный тем, что собеседник его отлично понимает. — Если выполняется это условие. Но я, в свою очередь, тоже поделюсь с вами секретом. Вернемтесь-ка в библиотеку.

Усевшись в кресло напротив Климова, он выбил трубку в массивную пепельницу, сделанную из панциря диковинного краба, и, захватив щепотку табака, закинул ногу на ногу. Табак у него хранился в яркой жестяной коробке из-под чая «Эрл Грей».

Климов отметил про себя, что курил хозяин дома часто, если не сказать, непрерывно.

— Итак, о наших с вами тайнах, — сказал Озадовский и стал набивать трубку табаком. — О профессиональных секретах. Так вот. Если кто и боится проявления нормальных человеческих желаний и наклонностей, так это психиатры. Да, да! Не смотрите на меня, пожалуйста, как на провокатора. Всеми силами и доступными нам способами мы стараемся эти желания загнать поглубже внутрь, сломать, отшлифовать, чтобы вместо краеугольных камней личности живые волны мира перекатывали с боку на бок простые голыши. Обыкновенные береговые камни.

— Круглые и гладкие, точно булыжники?

Это уже было настоящим откровением.

— Вы удивлены?

— Признаться, да.

— Я сам немало удивлен и огорчен своим открытием. Но жизнь прошла, а перед ликом вечности лукавить грех. Ведь чем мы занимаемся? Толкованием поступков, мыслей, настроений, а толкования всегда неоднозначны, однозначна лишь истина. И заключается она в конкретном человеке, даже если это преступник, то бишь фигура защиты, как мы условились его называть.

Климову польстило такое уточнение. Получалось так, что в их «ученом» споре он одержал победу. Хоть маленькую, но победу. И это позволило ему задать вопрос.

— Иннокентий Саввович…

— Я слушаю.

— Вы не могли бы в двух словах пересказать сюжет украденной у вас книги?

— «Магии и медицины»?

— Да. Почему ее искала инквизиция?

Озадовский на какое-то мгновение задумался, потом зажал трубку в зубах, потянулся за спичечным коробком. Взяв его со стола, достал спичку, чиркнул. Держа ее на весу и глядя на колеблющийся язычок пламени, ответил:

— У книги не может быть только один сюжет. Так не бывает.

Климов смутился.

— Может, я коряво выразился…

— Ничего, я это к слову.

Прикуривая, Озадовский смежил веки, и стало видно, как дрожат его ресницы. Глубоко и жадно затянувшись, он выдохнул дым и откинулся в кресле.

Возникла небольшая пауза.

Климов заметил за ним привычку дожигать спичку до конца и в тот момент, когда он перехватил ее за сгоревшую, источенно-скрученную часть, изменил свой вопрос:

— Я хочу понять, кому она сейчас нужна? Ведь эта книга…

— Вы хотите сказать, книга прошлого?

— Да.

Черный, догоревший остов спички был опущен в пепельницу. Озадовский улыбнулся.

— Не бойтесь власти прошлого, каким бы оно ни было, оно вас не обманет, чего нельзя сказать о будущем и настоящем. Понимаете?

— В какой-то мере.

— Вот и хорошо. А книга… На чей-то взгляд, она не что иное, как средневековые поверья, ужасы и бредни, а при внимательном дотошном изучении становится понятно, что ужас берется из неизвестности.

— В каком смысле?

— Мы просто мало осведомлены о жизни вообще.

— В масштабе Вселенной?

— Если хотите, именно так. У нас до сих пор нет критериев, согласно которым можно отделить живую природу от мертвой.

— Совершенно?

— Совершенно.

— То есть ни идеалисты…

— Ни материалисты, — покачал головой Озадовский, — истины не знают. А эта книга, — он вынул изо рта дымящуюся трубку и, наклонившись вперед, в упор посмотрел на Климова, — дает ключ к распознаванию живой материи в любом загадочном явлении, а применительно к людскому бытию содержит тайные рецепты психогнозии…

— А что это такое?

— Особенные знания, благодаря которым используется психика другого человека.

— В своих целях?

— Да.

Сказано это было с такой гипнотической силой, что Климова пробрал холодный озноб. И почему-то страшно потянуло оглянуться. Он еле справился с этим желанием. С этим своим… Своим? А может быть, как раз наоборот? И что я потеряю, если оглянусь? — Мысли его стали путаться. — Возьму и оглянусь. Что здесь такого? Мало ли причин. Не все ведь поддается точному определению…

От внутренней борьбы у него пот холодный потек меж лопаток. Чушь какая-то!

И чья-то властная настойчивая сила повернула его голову назад.

Стены, отделявшие библиотеку от кухни, исчезли, их не было, да и кухни в ее обычном понимании не существовало… В воздухе висели два стакана с торчащими в них мельхиоровыми ложечками, сахарница… блюдце с сервелатом… Красивый букет хризантем в хрустальной вазе. Цветы крупные, просто огромные, неизъяснимо чудные… А за ними, во дворе кооперативного дома злобно орали, взмахивая крыльями и задиристо наскакивая друг на дружку, береговые чайки, собиравшиеся по утрам возле мусорных ящиков. Дождь перестал. В лужах сверкало солнце, и растленно-хамские глаза ангорской кошки, сидевшей на лавочке возле подъезда, в котором жил Иннокентий Саввович, презрительно сощурились при виде Климова… Это уже было слишком! Он резко повернулся, и та, мяукнув, спрыгнула на землю. Видит Бог, сделала она — а может, это кот? — тогда сделал он это с какой-то гнусной сутенерской улыбочкой… Климов заозирался: какое утро? Откуда солнце? Уже, наверное, полдень… Что с ним происходит? Ничего… Он просто должен ехать в психбольницу… Бзик, заскок… Не выспался как следует. Банальнейшее переутомление…

«Кто много видит, тех стремятся ослепить».

Чей это голос?

Климов яростно потер виски. — Очнулись?

Хозяин дома сидел в той же позе, держа дымящуюся трубку в руке и резко подавшись вперед, но участливый тон вопроса не мог скрыть торжествующей окраски голоса, словно профессорского сердца коснулась никому не ведомая радость.

— Наваждение какое-то, — слабо усмехнулся Климов, хотя намеревался сделать вид, что ничего особенного не произошло. Так, незначительное головокружение по типу гипогликемии.

— Впечатляет, правда?

По всей видимости, это была старая, испытанная шутка. И реакция гостя пришлась по душе хозяину дома. Но Озадовский опроверг его догадку:

— Наша работа почти всегда экспромт. Впрочем, как и ваша, наверно.

Климову показалось, что он всецело находится в чужой власти. И это вполне понятно: профессор всю свою жизнь изучал магию и медицину. Что ему чья-то воля, если он умеет ею управлять. И как только Климов пришел к такому выводу, из кухни пахнуло душистой среднеазиатской дыней, а на столе вместо пепельницы появилась роскошная ваза с крупным виноградом.

— Угощайтесь, пожалуйста. Климов отрицательно помотал головой.

— Спасибо, не хочу.

— А что же вы хотите?

— Ничего.

— Неправда. Вы пришли, чтобы узнать, кто убирает дом и кто готовит мне еду. Я не ошибся?

— Нет.

Ваза с виноградом исчезла, но запах дыни ощущался явно. Климову впервые стало страшно. Теперь не он, его допрашивали. Четко, жестко, деловито.

Поглощенный мыслью о том, что он стал жертвой изощренного гипноза, Климов сделал над собой усилие и попытался встать, но рука Озадовского мягко, властно, успокаивающе легла на его плечо.

«Когда он успел встать?» — подневольно изумился Климов, и то обстоятельство, что собственное тело и мысли неподвластны ему, подействовало на него удручающе.

— Вы когда-нибудь пробовали повесить кошку? — Хозяин дома испытующе смотрел в его глаза и ждал ответа.

— Нет.

— А я вот знаю. Неимоверно трудно. Чувство надвигающейся смерти озлобляет кошку, и она загодя бросается на вас. Не убегает, нет, как прочее зверье, а целит выцарапать глаза… Не говоря уже о том, что она с сатанинской ловкостью высвобождает голову из петли, как ее ни вешай.

— Это вы к чему?

— А к тому, — запах табака и хризантем вытеснил из комнаты безумный запах дыни, — что человек, укравший мою книгу…

— Чует смерть?

Климов и не заметил, как к нему возвратилось сознание. Хозяин дома сидел в своем кресле, покуривая трубку, и в его взгляде не было ничего сверхъестественного, потустороннего.

— Вы угадали: чует. Мало того, человек, укравший мою книгу, способен убить.

— Кого-нибудь подозреваете?

Наступил тот момент, ради которого он и пришел к Озадовскому.

— Трудно сказать.

(Чего он темнит?)

— И все-таки.

— Однажды, — Озадовский покрутил на столе панцирь краба, — я имел неосторожность пригласить к себе сотрудников… Был какой-то юбилей, уже не помню… в общем, кафедральные работники пришли ко мне домой… Ах, да! — оставил он в покое пепельницу, — в Лондоне издали мою монографию… И моя жена…

— Это в каком году? — с назойливым любопытством тупицы спросил Климов, и Озадовский поморщился:

— Дайте подумать. Чтобы не ввести вас в заблуждение… Семь лет назад.

— И ваша жена…

— И моя жена похвасталась редчайшей книгой.

— «Магией и медициной».

— Да.

— И ее секретами? — уточняюще задал еще один вопрос Климов и погладил ручку кресла.

— К несчастью.

Голос Озадовского заметно потускнел.

Записав фамилии сотрудников, приходивших к Иннокентию Саввовичу на торжественный ужин, Климов отметил для себя Задереева и не преминул поинтересоваться, почему стоматолог оказался среди психиатров?

Озадовский смущенно кашлянул, прикусил чубук трубки, которая давно погасла. После короткого молчания ответил:

— Видите ли, он в то время делал «мост» моей жене, ставил корневые протезы, коронки… Зубы у нее были плохие, ну и…

— Понимаю.

— С тех пор я никого к себе не приглашал.

Климов не поверил.

— Так-таки и никого?

Придвинув к себе пепельницу, Озадовский снова покрутил ее.

— Пожалуй, приходил… Семен Петрович.

— Кто такой?

— Лифтер… Помочь расставить мебель. Кстати, эти полки делал он…

— Хороший мастер, — оценил его работу Климов. Книжные тома подписных изданий стройными рядами помещались на искусно сделанных полках темного дерева.

— Заметьте, все под старину.

Климов кивнул. Замок профессорской квартиры открыли настолько тщательно подогнанным ключом, что эксперты в один голос утверждали о совершенном дубликате. И тот, кто его изготовил, имел золотые руки.

В прихожей, собираясь уходить, Климов небрежно спросил:

— А почему, когда я оглянулся, я не видел стен, да и вообще… Там было утро, солнце, все такое крупное?

— А кошка, кошка вам понравилась?

— Ужаснейшая тварь! И этот взгляд… какой-то…

— Хамский?

— Да.

— И дьявольски порочный?

— Близко к этому.

— Вы понимаете, — Озадовский коснулся его плеча, — я в это мгновение думал об одной санитарке в нашей больнице. Миловидна, добра, и не больше. Хотя на язычок остра… Так вот… Не знаю, как бы это правильней определить… Порой она бывает агрессивно-угодлива и, простите за нескромность, как-то чувственно жеманна, похотлива… Я слышал…

— Что? — насторожился Климов, хотя никакой связи санитарки с кошкой пока не улавливал.

— У нее… в некотором роде… связь со стоматологом. Наверно, это все и спроецировалось в вашем подсознании.

— В моем?

— Ну да. Я ведь индуцировал вам наваждение. А утро, солнце… Это объяснимо: я постарался вызвать лишь приятные ассоциации.

Климову сразу вспомнилось то утро, когда он решил пройтись пешком, и облегченно вздохнул. Значит, никакого у него заскока нет, а в психбольницу потянуло оттого, что Иннокентий Саввович в это мгновение представил санитарку.

— А почему все было таким крупным? Особенно цветы? — Он уже не сомневался в своей психике.

— Все дело в том, — поправил на шее сбившийся шарф Озадовский, — что когда останавливается время, детали мира укрупняются.

— Понятно…

Климову захотелось попросить хотя бы на ночь книгу Карлейля «Этика жизни», но вслух он спросил совсем иное:

— Скажите, а вы сами…

— Что?

— Корыстно чужой психикой не пользуетесь?

Хозяин дома рассмеялся.

— Ох, Юрий Васильевич! И все-то вы хотите знать, и все-то вам скажи.

— Такая работа.

— Нет. — Лицо профессора внезапно потемнело, даже посуровело. — Тут дело чести. Клятва Гиппократа: «Клянусь Аполлоном, врачом Асклепием, Гигией и Панаксеей… всеми богами и богинями, беря их в свидетели… Чисто и непорочно проводить свою жизнь и свое искусство…»

Расстались они почти друзьями.

12

Крупную, угадываемую издали фигуру подполковника Шрамко он заметил в конце коридора, как только поднялся к себе на этаж.

Тот шел ему навстречу.

— Юрий Васильевич, зайди ко мне с Гульновым, — ответив на климовское приветствие, озабоченно сказал он и своим быстрым, деловым шагом направился дальше.

Распоряжение было отдано, и его надо было выполнить. Хотя Климов мог вообще не появляться на работе: у него отгул. Но пререкаться не стал. Служба в милиции даже словоохотливых делает молчунами.

В кабинете его ждал Гульнов. В его воспаленных бессонницей глазах играл огонек самодовольства.

Климов бросил свою тощую папку на стол и прихлопнул ее ладонью.

— И ты тут? Соскучился по нервотрепке?

Кажется, он вложил в свой голос энергии больше, чем этого требовалось, и Андрей недоуменно заморгал:

— А что такое?

— Начальство вызывает. Они, видите ли, знать не знают, что у нас с тобой отгул.

— Не может без нас жить, — сочувствующе-ироничным тоном произнес Андрей и поднялся, чтобы идти к Шрамко, в ту самую секунду, когда на столе зазвонил телефон.

Климов снял трубку, отведя потянувшуюся к ней руку Андрея в сторону, и раздраженно бросил:

— Да! Я слушаю.

Звонила Легостаева. Дрожаще-мягким горловым голосом она позволила себе узнать, «нет ли каких вестей?».

— Я себе места не нахожу…

Ах, с каким удовольствием Климов швырнул бы трубку на рычаг, но он был на службе, да и воспитание не позволяло. Он едва сдержался, чтобы не нагрубить.

— Елена Константиновна, я попрошу вас об одном одолжении: не дергайте меня по пустякам! Договорились? До свиданья.

Голос его прозвучал непреклонно-жестко и сурово. От холода собственных слов у него даже заломило в груди. Чтоб как-то полегчало, он потер ее рукой.

— Пошли.

Андрей пропустил его вперед и, нагоняя в коридоре, понимающе спросил:

— Легостаева?

— Она.

— Неугомонная женщина.

— Да уж, душу вынет.

Вместе им пришлось раскрыть уже не одно преступление, размотать не один клубок страстей-мордастей, а в каждом деле, которым занимаешься с полной отдачей сил, волей-неволей оставляешь часть своей души. Наверно, поэтому, пытаясь угадать, зачем они понадобились начальству, Климов не удержался от сарказма:

— В деспотических государствах из всех навыков больше всего ценится умение командовать людьми.

Какое-то время они шли молча, затем Андрей вздохнул, как бы подводя итог своим размышлениям, и все тем же иронично-сочувственным тоном заметил, что и республики питают слабость к этому умению.

В кабинете Шрамко они провели целый час. Сначала Климов отчитался по делам, которые «зависли», потом не без иронии рассказал о том, как они с Андреем «рыли землю» и выкопали из нее Червонца, надеясь, что пропавший сын гражданки Легостаевой нашелся, да не тут-то было: все гораздо проще и сложнее: одежда — та, а человек — другой.

— Заявление она не забрала?

— Пока лежит.

— Запрос в Министерство обороны сделал?

— Отослал.

— Ну, ладно, подождем ответ, — сказал Шрамко и покрутил в пальцах шариковую ручку. — Что у тебя еще? Помощь нужна?

Климов пожал плечами и сказал не то чтобы зло, но с явным раздражением:

— Если бы не отвлекали, было б лучше. — Принадлежа к людям, умеющим довольствоваться малым, особенно в быту, он умел отстаивать свои запросы, если они были в интересах дела. В конце концов, это его волновало и не оставляло равнодушным.

— Я тоже этого хочу, — сунул ручку в пластмассовый стакан Шрамко, и Климов, привстав со своего места, передал ему отчет.

Андрей слегка подвинулся, подпер подбородок и тут же убрал руку. Вид у него был скучный, и казалось, все мышечные усилия его лица были направлены на подавление зевоты, отчего оно искажалось судорожным подергиванием. Глаза его слипались, голова клонилась.

Климову стало жаль помощника. Сам он не испытывал желания прилечь и как всякий, кто привык, что дела растягиваются до ночи, а порой и до утра, давно научился спать урывками, чаще всего в машине, приткнувшись на заднем сиденье, изредка — на затянувшихся пустопорожних совещаниях: провалится в беспамятство минут на семь, на восемь, встрепенется и опять готов к «труду и обороне», как говорит Гульнов. На силу воли он пока не обижался.

Просмотрев переданный ему отчет, Шрамко снял очки, к которым, кажется, стал привыкать, и, прикусив одну из дужек, оперся локтями о стол.

— С профессорской квартирой прояснилось?

Гульнов с трудом подавил зевоту и посмотрел на Климова: мне говорить или вы расскажете?

— Я был у Озадовского, — ответил Климов и вкратце поведал о своем визите. Даже рассказал о фокусе, проделанном с ним психиатром.

— Иными словами, — заключил он свой рассказ, — целью ограбления явилась книга, с помощью которой можно научиться магии.

— Ну… — недовольно протянул Шрамко и усмехнулся. — Это уже совсем из области фантастики.

— Я склонен думать несколько иначе.

— Не будем терять голову. Смешно.

— Да как сказать, — возразил Климов. — Находиться под гипнозом — ощущение не из приятных. Сам попробовал.

Шрамко еще раз усмехнулся.

— Ладно. Будь по-твоему. Хотя мне кажется, это бессмыслица какая-то. Игра на публику. Не больше.

— Я тоже так сперва решил.

— И правильно!

— Да нет, — покачал головой Климов и выразил сомнение, что шутки подобного рода могут осложнить им розыск. — Боюсь, все куда серьезнее, чем мы думаем.

— Что именно?

— Да вся эта история.

— С пропажей книги?

— И с нею тоже.

Шрамко откинулся на спинку стула и недоверчиво посмотрел в его сторону.

— Ты что, Юрий Васильевич, серьезно?

Климов нехотя пожал плечами.

— Озадовский говорит, что книга уникальная до умопомрачения.

— Оно и видно, — проворчал Шрамко. — Один из лучших сыщиков уже в истерике. Не хватает, чтобы ты плюс ко всему поверил в вурдалаков и вампиров. Про них ты ничего не знаешь, а? Знакомиться не приходилось?

Уловив едкую иронию в его словах, Гульнов растерянно перевел взгляд на Климова, и тот, чтобы как-то сосредоточиться и помочь себе выразить мысли, которые теснились в его мозгу и никак не облекались в нужные слова, вперился в окно. Вот уж где нельзя плыть по течению, так это у них в отделе.

Видя его замешательство, Шрамко со стуком положил очки на стол.

— Истерика простительна для женщины тридцати лет: уходит красота и все такое, а наше дело — факты, факты, факты… которые, как и люди, любят, когда им смотрят в глаза. Вот и давай смотреть, что там у нас?

Климов потер нижнее веко.

— Отпечатков нет, замки открыты хорошо подогнанными ключами, никаких подозрительных личностей в день ограбления никто не видел, в квартиру Озадовского был вхож лифтер, мастер на все руки…

— В каком часу произошло ограбе… тьфу, ограбление?

— Скорее всего между десятью и двенадцатью дня. В половине первого из школы пришел соседский мальчонка, первоклассник, и до часу играл на лестничной площадке возле лифта, поджидал отца.

— Не доверяют малому ключи?

— Терял два раза.

— Ясно. А вторая половина дня?

— Чистое время, — включился в разговор Гульнов, — мы проверяли.

— Почему?

— Соседи на площадке три часа возились с дверью, обивали дерматином. Прежний им кто-то порезал.

— На лифтера «компромата» нет?

— Еще не проверяли.

— Так проверьте.

— Непременно, — уязвленно поддакнул Климов. — Я про этого лифтера сам узнал не так давно. Теперь займусь.

— И не забудь прощупать сослуживцев профессора, — снова взялся за очки Шрамко, — возможно, кто-нибудь из них… Раз книга редкая.

— Единственная в своем роде.

— Ну, тем более. Зачем воздушный шар Гиппократу? Профессора ограбил кто-то из своих.

Покусывая дужку очков, Шрамко пододвинул к себе телефон, но звонить не стал.

— Лифтера не забудьте.

Это можно было и не говорить. Климов с Гульновым поднялись со своих мест. Хуже всего, когда есть догадка, но нет доказательств.

13

К исходу дня они уже знали, что мастер на все руки лифтер Семен Петрович, единственный, кто часто бывал в квартире Озадовского и кто мог изготовить дубликат ключей, в молодости имел кличку Семка Фифильщик за свою редкую привязанность к работе, требующей ювелирной точности. Кличку эту он получил в колонии для несовершеннолетних, куда попал за связь с воровской шайкой. Там и расцвел его особый дар: умение из ничего сделать «конфетку». Бронзовая стружка в его руках превращалась в золотые перстни, пробка от графина — в бриллиант, а из рентгеновской пленки и лезвия бритвы он мастерил «баян» — шприц с иглой для наркоманов. О картах и говорить не приходилось, их он «клеил» между делом за какой-то час-другой, но его колоды узнавались по блестяще-золотистому обрезу, словно были отпечатаны в одной из образцовых типографий. Из чего он делал краску, никто не знал. Все это держалось в секрете, по крайней мере, в карцере, в «шизо» он никогда не сидел, как сидят иные нарушители режима. На волю вышел с семью классами образования и кличкой Фифильщик. Устроился работать на завод гравировщиком, два года числился в передовых, потом попался на подделке документов и предстал перед судом. Срок отбывал на Севере, валил сосну, а когда освободился по амнистии, стал краснодеревщиком. Третий срок он отбывал уже со своим младшим братом, Николаем Пустовойтом, которого подбил на ограбление ларька. Между второй и третьей отсидкой он успел сделать ребенка пятнадцатилетней Нюське Лотошнице, по паспорту Гарпенко Анне Наумовне, что усугубило его положение на суде. Прокурор просил наказать Семена Петровича Пустовойта не только как вора-рецидивиста, но еще и как растлителя малолетней. Правда, малолетняя была под метр восемьдесят ростом и обладала такой мощной плотью, что судебные медики в один голос признали ее вполне половозрелой. Находясь в лагере, Фифильщик узнал, что у него родилась дочь, и неожиданно для воровского мира решил «завязать». Поскольку грехов за ним никаких не было и он, как некоторые, не «ссучился», был чист перед «своими», на одной из сходок ему милостиво разрешили «отвалить». С тех пор он поменял немало специальностей и вот последние семь лет сидел в лифтерской: давал знать жестокий ревматизм. Можно было предполагать, что, выйдя на свободу, Фифильщик поспешит создать семью, оформив брак со своей юной зазнобой, которая водила дочку в сад, но что-то помешало это сделать. То ли у Анны Гарпенко к тому времени открылись глаза на отца своей дочери, то ли, наоборот, она ослепла от роковой любви к новому избраннику, трудно сказать, но в городском загсе они не были. Построив крохотный домишко на окраине, Семен Петрович Пустовойт по воскресеньям ковырялся у себя на огороде, приторговывал на рынке ягодой-малиной да изредка впадал в запои. Дочку привечал, любил, пытался выучить ее на медсестру, но та довольно рано — вся в маманю! — выскочила замуж, и об учебе больше речь не заходила. По мужу она теперь Шевкопляс. Шевкопляс Валентина Семеновна.

Климов пролистнул свой блокнот, сверился со списком сотрудников психиатрической лечебницы и, придвинув его к Гульнову, сидевшему рядом, ногтем выпрямленного мизинца отчеркнул ее фамилию:

— Читай. Шевкопляс Валентина Семеновна, работает на кафедре психиатрии санитаркой.

— С какого года? — не разобрал плохо пропечатавшуюся цифру Андрей, и Климов, присмотревшись, сказал, что это восьмерка.

— С мая тысяча девятьсот восемьдесят восьмого года.

— Что и требовалось доказать! — обрадовался Гульнов и хватающе повел рукой, точно ловил муху. — Зацепочка будь-будь.

— Вот именно, — откинулся на спинку стула Климов. — Связи налицо.

— Еще бы! — не усидел на месте Андрей и стал расхаживать по кабинету. — Червонец связан с Витькой Пустовойтом, а Витька — через своего отца — с лифтером…

— Который ему доводится дядькой.

— А тот души не чает в дочке.

— И она просит…

— А он делает.

— И когда ключи от профессорской квартиры оказываются в ее руках…

— Прежде всего, — не дал ему договорить Климов, — надо помнить, что у нее роман со стоматологом.

— С этим красавцем Задереевым?

— Озадовский намекнул.

— И что это дает?

Гульнов остановился посередине кабинета, закинул руки за голову.

— А то, — поднялся, в свою очередь, Климов и включил верхний свет. — Наш разлюбезный кооператор, ценитель древностей и всяких там китайских безделушек, мог рассказать ей о существовании редчайшей книги. Может, даже прихвастнул своим особым знанием средневековых тайн.

— Сыграл на чисто женском любопытстве?

— Скорее всего, так.

— Тогда нам надо брать ее «за зебры», — опустил руки Андрей и добавил, что неплохо бы увидеть ее мужа.

— Интересно, кто он у нее?

— Узнаем, — кладя руку на телефонную трубку, ответил ему Климов и вздрогнул от неожиданного резкого звонка. Так и заикаться начнешь, чего доброго.

Звонила Легостаева.

— Юрий Васильевич?

— Я.

— Скорее приезжайте, — забыв поздороваться или хотя бы сказать «добрый вечер», взволнованно выпалила она в трубку. — Я очень жду.

— Куда? — без всякой охоты спросил Климов и услышал адрес:

— Артиллерийская, восемь.

— Зачем?

Адрес показался ему знакомым.

— Я отыскала сына.

Климов хмыкнул. Это уже было слишком. По всей видимости, он свалял дурака, когда дал согласие на розыск Легостаева.

— Елена Константиновна…

— Поверьте, это он! — голос был взволнованный донельзя. — Я выследила их!

— Кого? — намеренно затягивая паузу, поинтересовался Климов, чтобы его беспокойная просительница смогла почувствовать нелепость своего предположения, критически отнеслась к очередному «узнаванию».

— Да их же, их! — возбужденной скороговоркой затараторила на другом конце провода Елена Константиновна и горячечно стала божиться, что выследила сына и его дружка в бурачной кепке. — Приезжайте, я вас жду!

Она уже почти молила.

Климов представил себе болезненное возбуждение несчастной женщины и, не зная, каким образом можно убедить ее не терять голову и не пороть горячку, ровным тоном здравомыслящего человека обещал подъехать.

— Сами-то вы где находитесь?

— Здесь, на углу, из телефонной будки…

— Оставайтесь там.

Увидев ее мысленно под мелким холодным дождем возле чужого дома, где, по ее горячечному убеждению, жил объявившийся сын, Климов не без усилия подавил в себе чувство досады и кивком пригласил Андрея следовать за ним.

— Куда?

— Да к этой… сумасшедшей.

Серая густая морось позднего предзимья, сразу остудившая их лица, усилила ощущение бессмысленности предстоящей «очной ставки», и Климов, отворачиваясь от пронизывающего ветра, угрюмо проворчал, что самое мудрое — это выслушать женщину и сделать все наоборот.

Андрей посчитал излишним комментировать этот банальный, как грехопадение Адама, способ мужского самоутверждения и молча сел за руль.

Климов устроился рядом.

Фыркнув, как застоявшийся конь, их «жигуленок» сорвался с места и, прошибая светом фар сырую мглу дождя, напомнил им о том, что работают они не абы где, а в уголовном розыске, и что люди, которых необходимо постоянно подталкивать, не выдерживают сопротивления собственной инертности и находят более тихие гавани. Может быть, именно поэтому даже в моменты неудач — а у кого все протекает гладко? — раздражение и ощущение временного бессилия никогда не перерастали у Климова в желание бросить все к чертовой бабушке и податься в управдомы. Свое дело он любил и старался работать на совесть. И вместе с тем он вынужден был признать, что давно не испытывал такой раздвоенности, какая овладела им с тех пор, как он принял заявление от Легостаевой. Он вроде бы и не надеялся на маломальский результат предпринимаемого розыска и одновременно стремился помочь несчастной женщине. Нельзя сказать, что эта раздвоенность объяснялась только переутомлением, к которому он, кажется, привык… нет, тут что-то иное… но что?

Улица Артиллерийская встретила их зыбким иссякшим светом покосившегося фонаря. Около четвертого дома по четной стороне, довольно далеко от телефонной будки, они заметили фигурку Легостаевой, которая стояла у калитки под дождем, как часовой.

— Вот и возьми ее за рупь двадцать, — неприязненно заметил Климов и, оставив Андрея за рулем, вышел из машины.

— Добрый вечер, — окликнул он мокнувшую под дождем Елену Константиновну, и та, как только он к ней подошел, сразу же вцепилась в его руку.

— Они зашли сюда, а после другой вышел…

Вся она была какой-то невменяемо-тревожной и счастливой.

— Пойдемте, пойдемте скорее… Климов придержал ее за локоть.

— Погодите, Может, рано праздновать успех?

— Нет, нет! — потащила его за собой Легостаева. — Все так удачно!

— Что? — не сдвинулся с места Климов, и женщина укоризненно отпустила его руку.

— Вы мне не верите? Я выследила их.

— И как вам это удалось? — подозревая ее в болезненном самообмане, спросил он и почувствовал, что его тон опять становится официальным.

Легостаева пугливо оглянулась и сбивчиво поведала о том, что она все эти дни следила за тем парнем, что работает на кладбище, в бурачной кепке, а сегодня вечером, когда уже стало темнеть, увидела его и сына вместе. И ее сын живет вот в этом доме, номер восемь.

Дом Валентины Шевкопляс, вспомнил показания Червонца Климов, и его подозрения насчет самообмана Легостаевой не то чтобы рассеялись, но отошли куда-то в глубину сознания.

— Ну что ж, пойдемте.

Хотелось надеяться, что все услышанное — правда и на этот раз они не попадут впросак.

Дверь им открыла высокая дородная блондинка в ярком шелковом халате. Глянув на предъявленное ей удостоверение, она отвела глаза и уперлась рукой в стену.

— А собственно… по какому праву?

Узнав о цели столь неожиданного и, надо сказать, неприятного для нее визита, она уже было повернулась к ним спиной, но, словно испугавшись какой-то тайной мысли, снова посмотрела на Климова упрямо-твердо, с непонятной настырностью.

— Час от часу не легче.

— Вы уж извините, — подала свой голос Легостаева, но блондинка упрекающим тоном стала их отчитывать.

— А мы не принимаем. Врываетесь без приглашения…

С тех пор, как Климов стал работать в милиции, подобные упреки слышать приходилось часто, и он привычно попросил прощения.

— Я ненадолго, только познакомлюсь с вашим мужем.

Поскольку смотрел он не менее твердо и просил лично от себя, а значит, и от уголовного розыска, Шевкопляс с деланной небрежностью запахнула на груди халат и, отстранившись, пропустила незваных гостей в прихожую.

Легостаева излишне тщательно принялась вытирать туфли об половичок. Она явно смешалась под взглядом хозяйки.

Раздеться им не предложили.

14

В сущности, в этом нет нужды, подумал Климов и прошествовал в дом. Минуя крохотную спальню и кухню, он профессионально отметил, что мебель в них дорогая, подобрана со вкусом, хотя его и раздражало обилие крестов на стенах. Но особенно вычурным ему показалось сочетание красного с белым и уйма всевозможных безделушек, когда он вошел в «залу», как выразилась Шевкопляс, громко предупредив мужа о гостях. Климова едва не замутило от вида дорогой посуды и прорвы хрусталя. Чувствовалось, что для полной иллюзии светского образа жизни хозяевам не хватает канделябров и рояля. Ну, может быть, еще камина с полыхающим огнем.

На чайном столике, застланном алой с белыми разводами скатеркой, теснился кофейный сервиз в соседстве с массивной пепельницей из богемского стекла. Рядом со столиком, упираясь ногами в батарею водяного отопления, вполоборота к вошедшим, сидел молодой мужчина с зажатой в пальцах сигаретой. Пепельно-дымчатый сиамский кот, пригревшийся на его коленях, с дьявольским презрением в глазах уставился на Климова.

— Володя, у нас гости, — еще раз нарочито громко сообщила Шевкопляс и властно опустила руку на плечо супруга.

— Кто такие? — вяло спросил тот и глянул снизу вверх на подошедшую жену. Она скривилась.

— Из родной милиции.

Пальцы, в которых дымилась сигарета, заметно дрогнули.

Спихнув с колен кота, хозяин дома оттолкнулся ногами от батареи и развернулся вместе с креслом в сторону вошедших. Темноволосый, кареглазый, с крепким подбородком и высоким чистым лбом.

По его замкнуто-отрешенному лицу, по сухому блеску глаз можно было догадаться, что их ждали. Хозяин не казался человеком, застигнутым врасплох. Да оно и объяснимо: Червонец не мог не рассказать двоюродной сестре о том, как его приняли за сына какой-то сумасшедшей.

Климов перевел взгляд на Легостаеву.

В первую секунду она оторопело смотрела на повернувшегося к ней молодого мужчину, а затем беззвучно бросилась к нему на подгибающихся от волнения ногах.

— Сыночек!

Вскрик радости и удивления заставил вздрогнуть не только хозяина дома, но, как показалось Климову, и его жену.

Обхватив плечи «найденного сына», Легостаева припала головой к его груди, но тот, с внезапно побледневшим лбом, резко поднялся, и она бессильно-радостно сползла к его ногам. Нет, он не обнял ее, как можно было ожидать, не поцеловал и не погладил ее волосы рукой, как это сделал бы любой другой на его месте, нет, напротив, он с каменным лицом стал отстраняться от нее, высвобождаясь из ее объятий. Да это уже были и не объятия, а мертвая хватка сведенных судорогой рук чужой и непонятной женщины, которая заглядывает снизу вверх в его глаза.

Замешательство, тревога, радость и отчаяние оттого, что сын не признает ее, родную мать, так исказили лицо Легостаевой, что Климов не мог взять в толк, как ему самому держаться в этой ситуации. А ситуация, что ни говори, поразительная. Мать нашла погибшего в Афганистане сына, а тот ее не признает. Мало того, он с таким видом, точно ему было на все наплевать, грубо рванулся назад. Рванулся так, как будто ему, ко всему прочему, нестерпимо захотелось садануть дверью, чтоб всем чертям тошно стало, лишь бы спастись бегством от безумной гостьи, но он нашел в себе силы не сделать этого, и вот теперь по взгляду Климова хотел понять, известно ли тому, о чем он сейчас думал, чего желал в своей необъяснимой ярости?

Смугло-бледный лоб его покрылся капельками пота.

— Простите, но я вас не знаю, — неожиданно ровным голосом проговорил он и, держа руку с сигаретой на отлете, сделал еще одну попытку высвободиться из объятий Легостаевой. При этом огляделся так, точно ему стало тесно в своем доме. Жена пришла ему на помощь. Подхватив гостью под мышки, она довольно бесцеремонно поставила ее на ноги и с ненавистью глянула на Климова.

— Вы что это тут позволяете себе? Мы тоже права знаем!

И эта ее непонятная враждебность, прорвавшаяся в голосе и взгляде, насторожила его. Озадовский оказался прав: агрессивность очень характерна для нее, но в этой ситуации ее можно было бы и не выпячивать.

С озабоченностью пристыженного человека он взял Елену Константиновну под локоть и посмотрел на хозяина дома:

— Вы разрешите нам присесть? Тот вытер пот со лба и отвел взгляд:

— Садитесь.

Непринужденно-общительный тон давался ему с явным трудом.

Климов пододвинул кресло, но Легостаева садиться отказалась. Она замотала головой, и горькие слезы залили ее лицо.

— Сыночек! Что же ты делаешь со мной? Ведь я же мать…

Всхлипнув, она снова потянулась к «сыну», но тотчас перед нею очутилась Шевкопляс.

— Кончай придуриваться! — с грубоватой наглостью прикрикнула она и встала рядом с мужем. — Ворвались в чужой дом, орете тут…

А вот это зря, подумал Климов, обвинение не к месту.

Елена Константиновна подавилась плачем, и пальцы ее судорожно обхватили горло:

— Игоречек! — Ноги подкосились, и Климов едва успел подхватить ее под руки. С трудом удержав равновесие, он опустил несчастную женщину в кресло. Холодея от сочувствия, потер нижнее веко. О том, чтобы оставить ее в этом доме, пока она придет в себя, нечего было и думать. Усадив Легостаеву в кресло, он попросил Шевкопляс принести паспорт мужа.

Та фыркнула, но принесла.

Климов развернул красные корочки. Шевкопляс Владимир Павлович, тысяча девятьсот шестидесятого года рождения, уроженец станицы Суворовская Ставропольского края. Фотография, подпись, печать — все настоящее, никакого намека на липу. Правда, выдан паспорт Нижневартовским отделением милиции, но это ничего не значит:

— Теряли паспорт?

— Да, — ответила за мужа Шевкопляс. — Когда работали в Сибири.

Пока Климов изучал документ, она ходила по комнате без остановки, как заведенная. И говорила, говорила, говорила… Оказывается, ее муж, Володя, просто не может помнить мать и никогда не знал отца, так как воспитывался в детдоме, другими словами, подкидыш, и матери своей он в жизни не видал, случается еще такое в нашем светлом обществе, затем воспитывался в интернате, учился в ПТУ, на продавца, и в армии он не служил, болел когда-то менингитом…

— Во всяком случае, — она подняла с пола злобно зашипевшего кота и усадила его к себе на плечо, — он знать не знает эту истеричку.

Свирепый взгляд пушистого зверя как нельзя лучше соответствовал ее рассерженному виду.

Климов вернул паспорт. Можно было уходить, но Легостаева заплакала еще сильнее.

— Я же видела тебя возле театра, Игорек! И ты меня узнал…

В ее молитвенно-расширенных глазах дрожало марево обиды и любви. Произнесено это было с такой мучительной безысходностью, отчаянием и болью, что Климов снова потер Веко. Неужели струна сыновнего сочувствия не зазвучит в ответ на слезы матери? Нет, не зазвучала.

— Извините.

— Ты еще…

— Не помню.

— На троллейбус сел.

— Вы путаете меня с кем-то, — с поспешной готовностью испугавшегося своих мыслей человека ответил Шевкопляс и быстро загасил окурок, придавив его к журналу «Огонек», лежавшему на телевизоре. Для того чтобы воспользоваться пепельницей, ему надо было подойти к столику, возле которого сидела Легостаева, а приближаться к ней он явно не желал. Речь его стала чистой, прямой и отчетливой, словно все ответы были определены заранее. Это-то и настораживало. Но, как говорится, сколько людей, столько характеров. Один на банальный вопрос: «Кто вы такой?!», заданный официальным тоном, начинает жаться-мяться, как голый в женской бане, а другой ведет себя так, как будто готов пройти по ресторану в неглиже без всякого смущения.

— Я повторяю, вы меня с кем-то путаете, — ровным тоном успокаивающегося человека еще раз отрубил хозяин дома, и эта его отповедь окончательно убедила Климова в ложности их следа. Кажется, они попали в очень затруднительное положение. Он был здесь как бы не у дел, а Легостаева, зажав лицо руками, плакала навзрыд. Никаких доказательств того, что она права, у нее не было, а настаивать на добровольном признании ее своей матерью со стороны чужого человека более чем безрассудно. Это называется лепить очки на геморрой, чтобы ему виднее было. И Климов двинулся к выходу. Но стоило ему взглянуть на свою спутницу, как сердце снова защемило. Казалось, ее глаза кричали лишь одно: нет, нет! Ваши предположения о том, что я обманываюсь, не что иное, как нелепая ошибка, бред бездушного чинуши, глупость, фарс, все, что угодно, только не желаемая правда. Это он, мой сын, мой Игоречек!

— Игорек, сынок…

Страдальчески сжимаясь в чужом кресле, она уже говорила сама с собой.

— А потом ты сел в троллейбус, но раздумал, выпрыгнул на первой остановке… Мальчик мой.

Состояние ее психики было таким растерзанным, что можно было опасаться умопомрачения.

— Елена Константиновна, пойдемте, — наклонился Климов к Легостаевой под презрительным взглядом Шевкопляс, державшей на плече кота. — Сейчас не время…

Но Легостаева отрицательно замотала головой и уличающе-скорбно посмотрела на застывшего возле серванта мужа Шевкопляс. Беззвучная ее мольба, казалось, выливалась в один крик: да как же так? Она отвергнута, и кем? Собственным сыном. Ей бросили, как нищенке, как сумасшедшей вежливую фразу о сочувствии, и все. Это был не ее сын, это был чужой муж и зять. А ей оставалось до скончания дней терзаться болью одиночества и плакать втихомолку перед сном.

— Ну, хватит спектаклей! — с вульгарной заносчивостью взмахнула рукой Шевкопляс, и кот на ее плече противно зашипел. — Иди, Володя, чисть картошку.

Боль и отчаяние толкнули Легостаеву вбок, и она судорожно ухватилась за подлокотник кресла.

— Игорь!

Тот не обернулся.

Кожа на ее лице затрепетала, и Климов, снова холодея от сочувствия, наклонился и тихо повторил:

— Елена Константиновна, пойдемте. — Но ее умоляюще-зовущий взгляд не дал ему договорить. Он понял ее состояние. Да, она не приносила себя в жертву ради сына, она думала всегда об удовольствиях, зато теперь готова распроститься с жизнью, лишь бы утвердиться в своем мнении, что не обманулась, что это ее сын отправлен злобной женщиной на кухню. Но сын ее не признавал, и перед лицом открывшегося ей кошмара она словно онемела.

Чувствуя бессмысленность своего дальнейшего пребывания в чужом доме, он с тоской подумал, что, хотя Владимир Шевкопляс и похож чем-то на Елену Константиновну, особенно высоким чистым лбом и лепкой губ, сравнение еще не доказательство, как говорят французы. Но, с другой стороны, если закон не обеспечивает справедливость, грош ему цена. Стоило только раз взглянуть на Легостаеву, чтобы почувствовать это и понять глубину ее страдания. Теперь ее жизнь, и без того безрадостная, станет еще несчастней.

— Долго мне еще смотреть на вас? — не выдержала Шевкопляс и с видом оскорбленной добродетели уперла руки в боки. Кот выгнул спину, покачнулся, но удержался на плече. — Я ведь не железная.

— Верните сюда мужа, — вместо ответа распорядился Климов, но голос прозвучал не так уверенно, как он того хотел. Его уже почти тошнило и от сиамского мерзавца, презрительно взиравшего с плеча хозяйки на гостей, и от излишка хрусталя и безделушек в зале, но он не забывал рассматривать посуду в надежде обнаружить дорогой сервиз, похищенный у Озадовского. Жалкая надежда, разумеется. Такие вещи на виду не держат.

Шевкопляс нагло усмехнулась и, как бы раздумывая, есть ли смысл в повторении только что сказанного, недобро покачала головой.

— И больше ничего?

— Зовите, не торгуйтесь.

Чувствовал себя Климов хуже некуда. Зря он поверил россказням несчастной женщины, вторгся в чужую квартиру… Теперь, чего доброго, придется отвечать за свои действия перед прокурором.

— Ну?

Шевкопляс не выдержала его взгляда.

— Вов, иди сюда.

Легостаева перестала всхлипывать и быстро отерла ладонями щеки.

— Поверьте, это он, Юрий Васильевич.

И столько нестерпимой, жгучей муки было в ее голосе, что он утвердительно кивнул.

— Сейчас проверим.

Он уже вспотел в своем плаще и, не спрашивая разрешения, стащил его с себя.

— А!.. Делайте, что хотите, — передернула плечами Шевкопляс, и кот, мяукнув, спрыгнул на пол. Климов думал, что она пойдет на кухню, звать Володю, но она вместо того, чтобы уйти, взяла с чайного столика пачку сигарет «Пэл-Мэлл» и закурила.

— Слышишь, Вова?

Тот заглянул: что надо?

Она кивнула в сторону Климова.

— Ему видней.

— Подойдите, пожалуйста.

Когда он приблизился, Климов встряхнул перекинутый через руку плащ и предостерег хозяина дома от дачи ложных показаний.

— Это в связи с чем? — нерешительно поинтересовался Шевкопляс и оглянулся на жену. Эта его постоянная оглядка была непонятна. Мужчина он в конце концов или слизняк?

— А в связи с тем, — напуская в голос галантной учтивости, пояснил Климов, — что я веду расследование одного весьма запутанного дела и в последний раз спрашиваю: признаете вы себя Легостаевым Игорем Валентиновичем, как на этом настаивает ваша мать, или же отказываетесь от своего имени? И попрошу смотреть в глаза! Ну, быстро!

Шевкопляс отшатнулся от него с видом незаслуженно обиженного человека. Его голова снова повернулась в сторону жены.

— Простите…

— Вы отрекаетесь от матери?

— Это уже не допрос, а вымогательство какое-то! — сломала в пальцах сигарету Шевкопляс, и ее муж невидяще глянул на Климова.

— Не отрекаюсь. Я ее не знаю.

— Посмотрите ей в глаза.

— Пожалуйста, — каким-то рассохшимся, внезапно треснувшим голосом вымолвил он, и Климов сразу уловил перемену в его тоне.

— Это ваша мать?

— Нет, не моя.

— И вы не Легостаев?

— Нет, — сомнамбулически ответил Шевкопляс.

— Сынок…

Елена Константиновна качнулась и, откинувшись на спинку кресла, зарыдала вновь. На нее страшно было смотреть. Не глаза, а мертвая пустыня. Жуткая, чудовищная обида сжимала ее сердце, и жгучая, нестерпимая боль заставляла широко раскрывать рот. Она хватала воздух, не в силах ничего сказать, и слезы быстро и отчаянно бежали по щекам, по скулам, затекали в углы рта и скатывались вниз по подбородку. Климову, привыкшему подчинять свои действия точному расчету и профессиональной логике, нелегко было сознавать свое бессилие перед тяжелым горем, страшным заблуждением отчаявшейся матери.

Это был не ее сын.

В этом он почти уверился. Почти. И нерешительно присел к столу, чтобы составить протокол еще одного «опознания». Чувствовал он себя препаршиво. Так, наверное, чувствует себя рыбак в дырявой лодке вдали от суши: заплыть заплыл, а как спастись, не знает.

— Распишитесь. Вот здесь и вот здесь.

Для большей наглядности он отчеркнул ногтем нужные места. И этот его жест успокоительно подействовал на Легостаеву. Недоверие и гнев, смешавшись, исказили напряженные черты ее лица.

— Спасибо, сын.

Тот сделал вид, что не расслышал.

С трудом поднявшись из кресла, Елена Константиновна смахнула с лица слезы и, глядя прямо перед собой, тихо сказала, что чудо жизни в том, что и от немилых рождаются безумно любимые дети.

Так переживают уже пережитое, точно смотрят на себя со стороны. Уныние, подавленность и безысходность прозвучали в ее голосе.

Климов надел плащ.

— Пойдемте.

Он хотел взять ее под локоть, но она отвела руку:

— Ни к чему. — Затем, все так же глядя прямо перед собой, по-матерински нежно, с ласковой задумчивостью пожелала сыну счастья. По его глазам было видно, что он мучительно решает, как ему быть. Промолчать или что-то ответить.

Жена вывела его из оцепенения:

— Ступай, картошка пригорит.

Легостаева пошатнулась, и в комнате звеняще прозвучал ее наполненный страданием голос:

— Все равно я докажу, что это ты! — Произнесено это было с такой суровой обреченностью, что вслед за этим с ее уст должны были сорваться если не проклятия, то что-то сумасшедше-злое, но горловая спазма не дала ей досказать. Отчаяние и боль опять качнули ее в сторону, и, чтобы не упасть, она уперлась рукой в стену.

Обрести и утратить надежду — это ужасно!

15

Однажды, будучи в командировке в Тарту, Климов из любопытства зашел в костел. В православных храмах он бывал, а вот католическую церковь видел впервые. Хорошо, что не было богослужения, иначе он ни за что бы не отважился смущать своим праздным визитом прихожан. Кто страждет в суете мирской услышать глас господень, тот очень нетерпим к праздной любознательности. Раньше Климову казалось, что по сравнению с пышным благолепием русских соборов католический храм должен выглядеть инквизиторски зловеще, мрачно-устрашающе, но в тот солнечный июньский день костел предстал своеобразной школой верующих, с очень высокими, бедно убранными стенами и плесневелым сквозняком, гуляющим в проходе. Скамьи для прихожан узкие, жесткие, выкрашены в черный цвет. Кафельные полы истерты сотнями подошв. Стоя в пустоте костела, он запрокинул голову, чтобы рассмотреть свод потолка, но в это время из боковой ниши к амвону неслышно прошел служитель. Он был в черной длинной сутане и, набожно сложив ладони, остановился перед деревянным распятием Христа, даже не глянув на одинокую фигуру Климова. Неприятно-стыдливое чувство подглядывающего человека заставило тотчас повернуться и поспешить к выходу, под языческий шелест берез и яркий летний свет, льющийся с высоты…

Вот с таким же чувством покидал он дом Шевкоплясов. Только вместо солнечного полдня на улице его встречал вечерний мрак.

Андрей явно истомился в машине и, увидев Климова, включил подфарники. Помогая открыть дверцу, заинтересованно спросил:

— Не он?

Климов отрицательно мотнул головой и помог Елене Константиновне сесть сзади Гульнова. В ее глазах по-прежнему стояли пустота и ужас. Она все еще не могла прийти в себя от потрясения. Так замирают перед бездной, на краю высокогорной пропасти, не в силах отвести взор от жуткого видения летящего вниз собственного тела. Нет ничего страшнее пустоты, ее кошмарной, гипнотически-влекущей силы.

— Все предельно просто, — высадив Легостаеву возле ее дома, категорично сказал Климов и поплотнее закрыл дверку «жигуля». — Муж да жена одна сатана.

— Вы о Шевкоплясах? — спросил Андрей, трогаясь с места.

— А то о ком же? — вопросом на вопрос ответил Климов и высказал подозрение, что эта парочка чего-то не договаривает. По крайней мере, жена вертела мужем как хотела. Он вспомнил, как тот беспрекословно подчинялся ее воле, вспомнил постоянную его оглядку и подумал, что за этим самым мужем надо присмотреть. Лучшее орудие женщины — беспомощный мужчина.

16

Через два дня, поочередно вызывая к себе на допрос всех, кто так или иначе попал в круг его подозрений, Климов установил, что в день ограбления квартиры Озадовского лифтер Семен Петрович на работу не выходил, был на больничном, но в лифтерской, как сообщила одна старушка, кто-то был. Она пришла просить Семена Петровича настелить ей на кухне «линоль», но того ни утром, ни в обед на месте не было, а в половине двенадцатого или чуток раньше ей послышалось, что в лифтерской ктой-то есть. Она постучала, но ей не открыли. Решив, что Семен Петрович с кем-то выпивает, и боясь испортить ему «антирес», она поскреблась под дверью и ушла. Два часа спустя в лифтерской было тихо, как «у гробе». На вопрос, чьи были голоса, старушка заявила, что «мужчинские», причем один глухой, «ниче не разобрать», а другой «маненько шебутной», погромче. Тот, что погромче, показался ей знакомым, вроде как племянника Семена Петровича «Витьки-могильщика». «А может, я и проглупилась, — тут же пошла на попятную старушка: — Не возьму грех на душу». Но Климов и этой информации был рад, словно в нем возникло и теперь жило своей особой жизнью предчувствие открытия, а каково оно будет, время покажет. Рано или поздно он развяжет тайный узел, докопается до сути. Как говорят спортсмены, главное не сорваться со старта до выстрела. Это что касается ограбления квартиры. А вот семейка Шевкоплясов вызывала в нем двойственное чувство. С одной стороны, обыкновенная бездетная пара с мещанским стремлением к благополучию, а с другой… в тайне их взаимоотношений сам черт ногу сломит. Андрей указал на одну несообразность: муж работает барменом в гостинице для иностранцев, а жена — вот странно, правда? — санитаркой в психбольнице. Возникает вопрос: что ее там держит? С такими данными, как у нее, а женщина она довольно интересная, эффектная, она свободно могла стать официанткой или горничной в той же гостинице, где трудится ее супруг. Для семейных пар такого склада это очень характерно: быть в одной системе и иметь возможность контролировать не только поведение друг друга, но и главное, что влечет в сферу услуг, контролировать чаевые. Очень уж они весомые в гостиницах для интуристов, это факт.

Озадаченный подсказкой Гульнова, Климов посоветовал ему заняться Валентиной Шевкопляс вплотную. Прежде всего выяснить, в чем заключается ее работа санитарки, ну и, конечно, связи, связи прощупать. Деловые, родственные и так далее. Но с ней самой не разговаривать, дабы не спугнуть.

Дожидаясь ответа из Министерства обороны, он разыскал Червонца и, узнав, что тот довольно хорошо знаком с мужем Шевкопляс, спросил, нет ли у бармена на теле особых примет. Родинок, шрамов, рубцов?

Червонец ухмыльнулся. Уж кому-кому, а ему-то известно, что такое приметы, можно было и не разжевывать. Ухмыльнувшись, он ответил, что имеются: наколка в виде двухкопеечного круга с крестиком внутри, точно такая же, как и у него самого. Червонец снова осклабился и задрал брючину. На внутренней поверхности левой лодыжки, чуть выше щиколотки, синел татуированный кружок с крестом. Оказывается, Червонец и Володька Шевкопляс учились в одном интернате, вот тогда друг друга и пометили.

Климов в тот же день разыскал бармена и убедился, что Червонец сказал правду. У того была точно такая же наколка: круг и крест.

Сомнений больше не было. Елена Константиновна ошиблась и на этот раз.

17

Темные, горбившиеся под ветром волны тяжело вздымались, сумрачно накатываясь на ребристый остов волнореза, и устало бухались на его крепкую, в зеленых водорослях, скользкую хребтину.

Море по-осеннему штормило.

Подняв воротник плаща и вжав голову в плечи, чтобы хоть как-то уберечь за пазухой телесное тепло, Климов пристроился к заколоченной будке спасателей на пустынном берегу, подтащив к ней деревянный ящик, найденный им в закутке между киоском звукозаписи и чебуречной. Отрешенно глядя на хребтину волнореза, омываемую волнами, он пытался решить давний мучивший его вопрос: кто мог хозяйничать в квартире Озадовского? Эксперты утверждали, что замок открыт ключом, ни о каких отмычках и слышать не хотели. Думать о том, что в квартиру проник Фифильщик, тоже наивно. Уж кто-кто, а бывший вор на это не пойдет, поскольку он всегда под подозрением. Оставался Витька Пустовойт, его племяш, или кто-то из его подручных… тот же Червонец. Не очень вяжется, но может быть. Отдал свою одежку мужу Шевкопляс и, пока тот фланировал по городу, понятно, для отвода глаз, вынес из квартиры Озадовского сервиз и книгу. Сначала спрятал в лифтерской, а затем перенес в другое место. Может статься и так, что это Шевкопляс отдал свою одежду Червонцу, когда столкнулся с Легостаевой. Все может быть. То немногое, что им с Андреем удалось узнать по ограблению, наталкивало на мысль о косвенной или явной причастности санитарки Шевкопляс к этому делу, что укрепляло желание произвести в ее доме обыск, но прокурору его версия может показаться жалкой выдумкой, а неоспоримых доказательств у них нет. С равным успехом можно просить ордер на обыск и в квартире Задереева, этого любимца женщин и знатока их психологии. Как это он говорил? «Женщину очень трудно увлечь в спальню, но еще труднее оттуда выгнать». Добродушный циник. «Да у него только и есть, что умение пускать пыль в глаза», — с неприязнью подумал Климов и стал размышлять о том, как поделилось украденное, если стоматолог замешан в грабеже. Вероятнее всего, ему — старинный фолиант, а ей — сервиз. Или же наоборот. Стоматологу — сервиз… Нет, это чепуха! Зачем обычной санитарке редкостная книга? Ее болезнь — это хрусталь, фарфор, посуда. У него была возможность в этом убедиться. Скорее всего, первый вариант: стоматолог получает книгу. Или получил. По крайней мере, многое истолковывалось не в его пользу, и прежде всего то, что он был среди персонала психбольницы, навещавшего профессора дома. Само собой, что и любовная интрижка с санитаркой не красила его.

Климов представил себе вечно улыбающуюся физиономию Задереева, и в его памяти всплыла одна его тирада: «Разве жены требуют правды? Они просят объяснения, соблюдают этикет. Ведь это черт знает что, если женщина не поинтересуется у мужа, где он был, что делал, почему не ночевал в ее постели? Так что нужно просто поднапрячь свою фантазию, поскольку объяснение и правда — вещи далеко не равнозначные».

Налетевший ветер заставил его еще глубже упрятать голову в воротник. Туманная сырость неприятно холодила шею, но на берегу Климову всегда хорошо думалось. Подняв воротник и теснее прижавшись к будке, чей фанерный остов дребезжал под натиском берегового ветра, он простудно шмыгнул носом и, медленно покручивая на безымянном пальце обручальное кольцо, с щемящей нежностью подумал о жене, о детях. Он отдавал работе все свое время, с утра до вечера, и часто с грустью и виной думал о том, что и жена, и сыновья давно живут своей, отдельной от него жизнью. Со своими, только им понятными жестами и недомолвками. Умом он понимал, что это далеко не так, но чувство собственной вины перед семьей не отпускало, как не проходило ощущение своей правоты, когда он целиком отдавался работе. «Куда ни пни, одни пни», — вспомнил он присказку деда и, как ни странно, нашел в ней утешение. Просто люди редко видят мир таким, каким он представляется другому человеку, пусть даже очень близкому, любимому, родному.

Его уединение было прервано ватагой юнцов. Надсадно гогоча и гримасничая, они сначала прошествовали мимо него, но потом, решив, наверно, показать себя во всем неотразимом блеске дерзостной бравады, расположились рядом, на перевернутой скамье. Климов скорее ощутил, чем осознал причину их приподнятого настроения: вместе с ветром его обдало винным перегаром.

Один из юнцов в блестящей черной куртке и таких же черных брюках из кожзаменителя столкнул сидевшего с ним рядом паренька с края скамьи и с нарочитой, назидательной гнусавостью стал выговаривать:

— Изыди, Моня! Кто не соображает в картах, избегает общества мужчин и ничего не смыслит в горячительных напитках, тот плохо кончит: женщины лишат его ума!

Проговорив это, он завалился на спину и начал взбрыкивать ногами:

— Ио-хо-хо!

— Какого ума? — возмущенно заблажил худющий, точно жердь, подросток в длиннополом кожаном пальто. — Если он не понимает в картах?

— Ио-хо-хо! — прихлопывая себя по ляжкам, заходился парень в черных брюках. — Не понимает в картах, избегает общества мужчин…

— Да он дундук!

— Фуфло! — подхватили остальные.

— Ой, помру! — корчился от смеха и сучил ногами заводила. — Ни фига не смыслит в кайфе, охламон…

Паренек, которого осмеивала дружная ватага, смущенно улыбался и старался очистить грязь с ладоней сигаретной пачкой.

Климов поднялся, понимая, что сосредоточиться на своих мыслях больше не удастся. Вот уж зря утверждают, что чем проще нравы, тем крепче нравственность.

Разрозненная стая ворон, напоминавших собой обрывки копировальной бумаги, пущенной на ветер, низко пронеслась вдоль берега и скрылась за дощатым зданием яхт-клуба. Холодный осенний туман с его промозглой сыростью стал уплотняться на глазах.

Поднявшись со своего шаткого ящика и собравшись уходить, Климов мельком глянул на продолжавших гоготать акселератов и заметил, как худющий подросток в длиннополом кожаном пальто ловким движением руки выхватил из кармана осмеиваемого паренька связку ключей, подбросив вверх, перехватил ее на лету, протянув на раскрытой ладони главарю. Тот хищно подцепил их за брелок и воровато зыркнул в сторону Климова. Паренек, счищавший грязь с ладоней, так ничего и не понял. Климов какую-то секунду еще смотрел на юнцов без всякой мысли, а потом внезапная догадка озарила его мозг: подумать только, как все просто!

Резко повернувшись, он почти побежал по каменистому пляжу к видневшейся около яхт-клуба телефонной будке.

— Сдрейфил мужик, скиксовал! — заулюлюкали сзади него, но он уже не обращал на них внимания. Если его догадка подтвердится, если дело обстояло так, как он предполагает, можно думать, что подул попутный ветер.

Когда он набирал номер, в трубке так неприятно-громко потрескивало, что у него засвербило в ухе. Естественно, первую фразу он не разобрал. Пришлось переспросить:

— Это квартира Озадовского? Удостоверившись, что он попал туда, куда хотел, Климов задал волнующий его вопрос Иннокентию Саввовичу и сквозь треск и шорох телефонных помех сумел разобрать самое главное: ключи от квартиры Озадовский никогда не носит в брючных карманах. Для ключей он приспособил футляр из-под очков, который держит в портфеле.

— А кто убирает у вас в кабинете?

— Санитарки.

Дальше можно было не уточнять. В день ограбления, седьмого октября, уборку в кабинете Озадовского производила Валентина Шевкопляс. И если, не теряя времени, произвести у нее обыск…

Повесив трубку, он заторопился к прокурору.

18

Мысль о том, что санитарка Шевкопляс могла воспользоваться ключами профессора во время обхода им больных, так прочно засела в голове Климова, что он сумел добиться прокурорской санкции на обыск. В самом деле, какие еще могут быть сомнения? Все и так предельно просто. Во всяком случае, опровергнуть доводы угрозыска прокуратура не смогла. Причем Климов ни словом не обмолвился о муже санитарки, в котором Легостаева узнала сына. Не хотел излишне драматизировать события. И каково же было его разочарование, когда вопреки своим предположениям он вышел из дома Шевкоплясов с пустыми руками!

Серые, сырые сумерки как нельзя лучше отвечали его настроению. Он был в замешательстве, но виду не показывал. Растерянный человек всегда жалок. И ему очень захотелось пожалеть себя.

Начавшийся за полночь дождь не утихал до утра, и всю ночь он лежал, уставясь в потолок, и слушал глухой шум непогоды. Жена, как в кокон, завернулась в одеяло, и забытье ее было глубоким, беззаботно-кротким. А он не мог решить, с какого бока выйти на воров.

Утром, бреясь в ванной, Климов неожиданно припомнил, как озирался муж Валентины Шевкопляс, когда рыдающая Легостаева воскликнула: «Сыночек!» — и выключил электробритву. Ему показалось, что бармен озирался в своем доме точно так, как он сам озирался в доме Озадовского. И боль, какая боль была в его глазах! Словно что-то постоянно страшило его, и он безвольно поддавался тайному страху, заставляя себя растягивать слова, недоговаривать, молчать и  о з и р а т ь с я. И когда Елена Константиновна молитвенно шепнула: «Игоречек!», он так глянул на жену, словно в нем застонала, заворочалась давняя, придушенная временем тоска.

Климов провел по подбородку, проверяя, гладко ли побрился, но думал совершенно об ином. Теперь он не сомневался, что в поведении бармена было что-то настораживающее. И во время обыска он тоже постоянно озирался, и эта его ничем не прикрытая растерянность, паузы в разговоре, заикающаяся речь и перепады в интонации — все было исполнено какого-то определенного таинственного смысла. Но больше всего поражало поведение самой Шевкопляс. Она была мила, предупредительна, даже угодлива и, как показалось Климову, очаровательна… Когда, в какой момент он ощутил ее  г н е т у щ е е  очарование?

Наморщив лоб, он попытался вспомнить и не смог. Похоже, сразу же, как только вошел в дом. Вошел, представил понятых, показал ордер и наткнулся на пронзительно-гипнотизирующий взгляд хозяйки. И, если ему не изменяет память, взгляд этот вызвал у него если не изжогу, то неприятные ощущения под ложечкой уж точно. Ему даже почудилось, что он опять подспудно ощущает сложный запах табака и хризантем, хотя цветов в комнатах не было.

Уткнувшись лбом в стену ванной и закрыв глаза, Климов мысленно еще раз, шаг за шагом, проходил по дому Шевкоплясов. Вот он подошел к их книжному шкафу с зеркальными стеклами, вот попросил открыть сервант, вот посмотрел на Валентину Шевкопляс и… с печальным восхищением подумал, что цвет ее волос, овал лица и прекрасная линия шеи говорили о том, что ее можно обожать, но только издали. Представив себя на месте ее мужа и теряя ощущение реальности, он вдруг почувствовал приступ безотчетной ревности к хозяйке дома… Она приближалась к нему в сиянии своей слепящей красоты… Раскрытые влажные губы, золотистые легкие волосы, прекрасный белый лоб и даже брови, выражающие как бы удивление тому, что и они прекрасны, всем своим трепетом, волнением и нежностью усиливали яркую живую прелесть ее глаз… гнетуще-властных и очаровательных. Он вспомнил, как ему непреодолимо захотелось коснуться ее губ своими и как он впервые пожалел, что не курит: желания подобной силы должны как-то компенсироваться. Чиркать спичкой и прикрывать лицо ладонями, вдыхая дым зажженной сигареты, — чем не способ справиться с собой? На время, разумеется, на краткое мгновение…

Климов резко оторвался от стены и помотал головой. Черт, действительно с его рассудком что-то происходит… Надо будет посоветоваться с Озадовским, вдруг это последствия его гипноза, его шутки? Следствие зашло в тупик… Вернее, следователь.

Смотав шнур, он отложил электробритву, сунулся под кран. Пофыркал, отжал волосы. Накинув на плечи полотенце, посмотрел в зеркало: хорош! Лицо четче обозначилось, нос заострился.

Интересно, откуда в Валентине Шевкопляс взялось очарование, вспомнил свое мимолетное желание глотнуть табачного дыма Климов и, разглядывая себя в зеркало, подумал, что это какое-то наваждение. Тогда и его можно считать красавцем, хотя это и не так и это так же верно, как и то, что у него отнюдь не мягкое лицо сентиментального интеллигента, рассчитывающего в жизни на свой ум, диплом и деликатность. Работа в милиции наложила свой рельефный отпечаток, но, кажется, не в такой степени, когда черты лица покрываются налетом той высокомерности, какая отличает людей, привыкших к власти над другими.

Промокнув лицо и шею полотенцем, он немного размялся и стал одеваться.

На работе его ждала новость: вчера вечером мать Валентины Шевкопляс изрядно потрепала Легостаеву. Сейчас они обе сидели в его кабинете и обвиняли друг друга в хамстве и бесчеловечности, правда, разными словами. Если Елена Константиновна еще держала себя в руках, то Гарпенко выражений не выбирала. Это была крупная сутулая женщина без талии. Казалось, ее широко развернутые бедра начинаются сразу же из-под грудей, таких же мощных, как и плечи. И жестикулировала она с той же неистовой выразительностью, которая свойственна натурам истеричным.

— А вот этого вот не хотишь? — хлопала она себя по ляжке, обращаясь к Легостаевой, и за этим следовала комбинация из трех пальцев. — Хрен ты зятя моего получишь!

Урезонить ее стоило труда. С непонятным ожесточением она обвиняла Елену Константиновну в желании разбить семью ее любимой дочери.

— Придумала сынка себе, лахудра сытая, и шагу не дает ступить! Володьку она, видишь, караулит! Я тебе покараулю! — грозилась она кулаком и тут же начинала жаловаться Климову: — У меня на нее нервов ни вот столько не осталось! Тварь кусучая! Зараза! Ходит, ходит… Чего ходишь, — тыкала она раскрытой пятерней перед собой, так и норовя зацепить Легостаеву, и стул под ней начинал шататься. — Вальку затиранила, Володьку, зятя мово славного, измучила, не кается…

— Побойтесь Бога! — горестно восклицала Елена Константиновна, пытаясь возразить. — Ведь он мой сын…

— Ага! Как бы не так! Не твоего засола огурец! И неча губы-то кусать… Ишь, примадонна…

— Спокойней, — постучал по столу карандашом Климов и, несмотря на всевозрастающее в нем чувство недоверия к слезам Легостаевой, осадил ее обидчицу.

Гарпенко с этим была в корне не согласна.

— Гляди, гляди! Как бы гляделки-то не проглядел! Мы тоже права знаем!.. А ее… ниче… — поворачиваясь всем корпусом к Елене Константиновне, добавила она, — еще сойдемся с ей на узенькой дорожке…

Услышав воровскую угрозу, Климов вспомнил о бурной молодости Нюськи Лотошницы.

— Ну, вот что, — рывком вставая с места, оборвал он затянувшееся препирательство, — если еще раз вы позволите себе рукоприкладство, пеняйте на себя. Статью за хулиганство обещаю. — А вас, — он строго посмотрел на Легостаеву, — прошу не вмешиваться в жизнь чужой семьи.

— А вот тет ты правильно сказал, во тет по-моему! — неожиданно согласилась с ним Нюська Лотошница, то бишь Гарпенко Анна Наумовна. — А то перед людями совестно: чего это милиция нас ходит-теребит? Бумагу попусту марает…

— Все, договорились. — Климов пристукнул ладонью по столу и посмотрел на часы, показывая тем самым, что аудиенция окончена.

Выходя из кабинета, мать Валентины Шевкопляс все же не вытерпела, пожалела себя:

— …Они больно образованные, переживательные, а мы так, голь бесчувственная, сучки подзаборные…

Первую часть фразы она проговорила намеренно невнятно, но вместо горечи или обиды в голосе звучало прежнее ожесточение.

Елена Константиновна вышла, не поднимая головы. Проводив ее взглядом, он подумал, что тем, кого мучает горе, очень трудно смотреть на людей, и почувствовал себя как на похоронах. Сказать им было нечего, да и что они могли сказать друг другу?

Покрутив в пальцах карандаш, Климов прошелся по кабинету, остановился у окна. Сидевшие на жестяном карнизе голуби тотчас вспорхнули. Открыв форточку, он глотнул свежего воздуха, и тут ему впервые пришла в голову мысль, что для бармена Владимир Шевкопляс уж больно замкнутый, какой-то подавленный человек. По крайней мере, дома. А вот какой он на работе?

Проветрив кабинет, Климов еще немного походил из угла в угол и вернулся на свое место. Придвинувшись к столу, уперся подбородком в кипу протоколов, лежавших перед ним, и, сжав пальцами локти, задумался. Казалось, в том деле, какое занимало его все эти дни, эпизод лепился к эпизоду, деталь к детали, как железные опилки к большому куску магнита, но где находится сам магнит, он — хоть убей! — не знал.

Взлетевшие с карниза голуби вскоре вернулись, и Климов вновь услышал шум их крыльев, воркотню и постукивание когтистых лапок по жестяному насесту. Жизнь ни на секунду не останавливала своего движения.

Не меняя позы, все так же упираясь подбородком в кипу бумаг, он разжал пальцы, расслабился. Привычка школьных лет. Так лучше думалось, когда «не шла» задачка.

Скрипнувшая дверь заставила его поднять голову.

Вошел Андрей.

— Похолодало, — бодро сообщил он с порога и зябко передернул плечами, — заметно.

— Угу, — буркнул Климов, думая о том, что надо было сегодня побывать еще раз у профессора, поделиться своим чувством непонятной обезволенности, которое он испытал в квартире Шевкопляс во время обыска, а заодно, вернее, позже, надо посмотреть на бармена со стороны. В «Интурист» его должны пустить, угрозыск как-никак.

Видя его отрешенность, Гульнов снял плащ, повесил на деревянные плечики и, закрывая платяной шкаф, сочувственно спросил:

— Ходят тут всякие, да? А после зубы выпадают.

Он повернулся и все с той же ернической интонацией продолжил:

— Я вижу, эта Легостаева ужасно деловая…

Климов не ответил. Он чувствовал, что его способность переживать за других обращалась сейчас против него самого странным образом: если он еще мог рассуждать профессионально, то желание острить и спорить в минуты затруднений отшибало начисто. Раскрыть преступление — это, конечно, удача, но если вдуматься, то это борьба, и борьба нравственная, интеллектуальная, а не только физическая, как принято считать. Хотя и без последней не обойтись. Вообще, в их деле, как говорит Шрамко, надо руководствоваться не тем, что о них подумает преступник, и не тем, что скажет жертва, если та еще способна что-то говорить, а, несомненно, тем, к чему приведут их действия, как они скажутся на нравственности общества.

— Да шут с ней, с мамашей! — сочувствующе махнул рукой Гульнов с молодой запальчивостью, чтоб как-то разрядить неловкое молчание. Раз пропажа не нашлась, самое разумное забыть. На время прекратить всякие поиски. Давно проверенный способ. То, что не удается найти сразу, через некоторое время само отыщется. Лучше переключить внимание, заняться другим делом, изменить точку зрения. А не то можно искать до нервного расстройства и потери пульса. Бывают же такие ситуации, когда даже самый стойкий атеист начинает коситься: уж не бес ли его водит?

— Не о мамаше сейчас речь, не о мамаше! — в сердцах оборвал своего заботливого помощника Климов и, упершись руками в край стола, покачался на стуле. Он сам понимал, что все его усилия ускорить розыск Легостаева, помочь Елене Константиновне могли оказаться тщетными, а уставшее воображение могло смениться раздражительностью, банальным отупением, что и так уже заметно по его реакции на шуточки Андрея.

Гульнов пожал плечами, дескать, я хотел как лучше, и опустился в кресло, разглядывая потолок.

Устыдившись своей резкости, Климов начал выдвигать ящики стола, хотя искать в них было нечего.

— Что там у тебя по Шевкопляс?

— Безобидная авантюристка, — продолжая считать трещины на потолке, ответил Андрей и вытянул ноги. Его мокрые помятые брюки вызвали в Климове жалость: замотался парень, весь день на ногах.

— Что ты имеешь в виду?

Андрей встретился с ним взглядом.

— Классическую ловушку.

— А точнее?

Климов перестал раскачиваться на стуле и оперся локтями о стол.

— Молодая красивая дрянь и влюбленный в нее по уши старик.

— Это Задереев-то старик?

— Ну нет, зачем же… Озадовский.

Климов резко вскинул бровь:

— А ты уверен?

И опять полез в ящик стола.

— Совершенно, — категорично заявил Андрей и постучал пальцем по подлокотнику кресла. — И не сомневаюсь. Любой на месте профессора заподозрил бы санитарку в воровстве, а этот ни гу-гу… ни тени подозрения… Значит, покрывает. Втюрился старик.

Выдвинув нижний ящик, Климов со стуком задвинул его в стол. Что ни день, то новость.

— В чем не сомневаешься?

— А в том, что дряхлых, немощных старцев, домогающихся любви юных женщин, надо помещать в психушку.

— А он и так оттуда не вылазит. Посмеялись.

— А теперь давай-ка по порядку, — Климов озабоченно придвинулся к столу и приготовился слушать. — Где это ты брюки так замызгал?

То, о чем поведал Андрей, настолько его возмутило, что он скрипнул зубами. Вот уж действительно легче заглянуть в ухо комара, чем в душу женщины.

— Выходит, она сводня?

— Получается.

Если раньше Климов никак не мог объяснить себе, отчего ему столь неприятна Валентина Шевкопляс, то после рассказа Гульнова никаких объяснений больше не требовалось. Интуиция его еще не подводила. Он вспомнил и об уликах, но промолчал. С этим успеется. Сексуальная распущенность под уголовную статью не подпадает. Единственно, что потребует от них дочь Нюськи Лотошницы, так это неусыпного внимания.

— Ну что ж, — после небольшой паузы сказал Климов. — Ты занимайся ею, а я буду присматривать за муженьком. Надо изучить их жизнь вдоль и поперек. Пора, так сказать, подбить бабки.

Гульнов согласно кивнул и указал на одно довольно характерное обстоятельство: у Шевкоплясов не было семейного альбома. Если это еще можно было как-то объяснить отсутствием свободных денег, времени и нелюбви к житейской суете, то стоило труда ответить на вопрос, почему же в их доме так и не нашлось ни одной свадебной фотографии. Стараясь обыграть сей факт со всех сторон, они пришли к убеждению, что покопаться в прошлом бармена и санитарки очень даже нужно. Ничего страшного, если придется опуститься до житейщины, до сбора слухов, баек и соседских сплетен. Чтобы добраться до истины, Климов на это пойдет. Это его не обременит, и от этого он не переломится. Но сначала надо заглянуть к Озадовскому, а уж затем провести вечер в баре «Интуриста». Если его догадка подтвердится, сбор доказательств станет делом двух-трех дней.

19

Тщательно взвешивая каждое слово и осторожно строя фразы, Климов рассказал Иннокентию Саввовичу о наваждении, которое ему пришлось пережить в доме Шевкоплясов. Не упустил он и того момента, когда почувствовал гнетуще-чувственное очарование, в общем-то, не столь и привлекательной хозяйки дома, признался в своем страстном желании поцеловать ее. Он уже хотел спросить, не последствия ли это телепатического сеанса, испытанного им во время прошлого визита, как Озадовский жестом остановил его. Поднявшись из своего кресла, он твердо возразил:

— Нет, нет! Об этом можете не думать!

Сказал он это с той резкостью, которая объяснялась не столько особенностью импульсивного характера, сколько нетерпением, желанием немедленно убедить своего слушателя в полной безобидности гипноза.

— Даже слышать не хочу! Подобные сеансы для здоровой психики проходят совершенно безболезненно. И никаких ущербных реакций впоследствии быть не может. Я ручаюсь. Я стольких обучил гипнозу, что со счета сбился, и никогда никто не пользовался им в корыстных целях. Вот если подкрепить его инъекциями нейролептиков…

— Но что же это тогда было? — выжидательно глядя на разволновавшегося профессора, спросил Климов и еще раз, более подробно, описал свое чувство полной очарованности санитаркой Шевкопляс. — Я подозреваю, — сказал он, что ее муж испытывает нечто сходное.

— На чем основывается ваша догадка? — спросил Озадовский и поискал глазами свою трубку. Увидев ее на столе, направился за ней.

— Он как-то странно озирался, — сказал Климов. — Как я тогда у вас.

Озадовский на мгновение задумался, потом взял трубку, начал набивать ее душистым табаком. Вмяв последнюю щепотку, закусил чубук.

— Видите ли, — беря со стола спичечный коробок, невнятно проговорил он и прошелся вдоль книжных шкафов. — Истинное понимание другого человека — свойство избранных. Мы вряд ли к таковым относимся. Но, — с неожиданно-веселой живостью, не вяжущейся с его возрастом, прищелкнул пальцами и вынул трубку изо рта, — я очень рад, что вы ко мне пришли. Догадываетесь, почему?

— Не очень.

Озадовский снова сунул трубку в рот, и спичка в его пальцах треснула. Острый запах серы растворился в дыме табака. От Климова не ускользнула сосредоточенно-внимательная настороженность профессора.

— Действительно не понимаете?

— Действительно.

— Подумать только, — с лукавой укоризной покачал головой Иннокентий Саввович, и его крупные, слегка навыкате глаза под седыми бровями заиграли смехом, — вы скрытный человек.

— Такая работа.

— Не светское, но все же развлечение, — как бы про себя, но явно обиженным тоном произнес Озадовский и, остановившись напротив, глядя прямо в глаза Климову, торжественно сказал:

— Я поздравляю вас.

Климов недоуменно встретил его взгляд. В конце концов он не самый лучший сыщик на земле и живостью ума особенно не отличался.

— С чем?

— О господи-и… — почти простонал хозяин дома и, не говоря больше ни слова, заходил по комнате. Оказавшись за спиной Климова, он обхватил руками его плечи. Климов вздрогнул. Он терпеть не мог, когда кто-нибудь дышал над его ухом.

Озадовский усмехнулся, отошел.

— Не бойтесь. Просто я хотел сказать, что вы напали на след книги.

— Каким образом? — чистосердечно удивился Климов.

— А таким: наваждение, которое вы пережили, лучшее тому подтверждение: оно описано в семнадцатой главе, четвертый абзац сверху на двести тридцать шестой странице.

Климов повел шеей так, точно его душил галстук. Не хотелось верить, что простая санитарка обладала редким даром телепатии.

— Быстро же она усвоила урок!

— Да он один из самых легких, безобидный…

— Все равно.

Если он о чем и пожалел, так это о том, что повторный обыск в доме Шевкоплясов ничего не даст. Ценный фолиант давно уж перепрятан черт знает куда! Но можно поискать сервиз… У той же Нюськи Лотошницы, то бишь Анны Наумовны… Кстати, надо принять во внимание, что сервиз может храниться в «Интуристе», где-нибудь в банкетном зале или в баре, если он еще не продан-перепродан за границу… хотя вряд ли: не икона. Там посудой никого не удивишь.

Попыхивая трубкой, Озадовский опустился в кресло.

— Книга может всплыть, я уверен…

— Где?

— На одном из европейских торгов.

— На аукционе?

— Да.

Горестное беспокойство исказило разом постаревшее лицо профессора, на лбу собрались складки.

— Не исключено, — согласился с ним Климов. — Все, что есть в России ценного, уходит за рубеж. Иконы, рукописи, мысли. Но мы уже таможенникам дали знать. Они настороже.

— Это чудесно, — Иннокентий Саввович грустно потер лоб. — А то сплошная распродажа, как грабеж. Россию никогда еще так не растаскивали… по кускам. Душа болит.

Было видно, что он всерьез обеспокоен судьбой редчайшей книги, будущим страны. И Климов снова не решился попросить у него «Этику жизни» Карлейля. Зато счел нужным рассказать историю семьи Легостаевых, которая занимала его как профессионала, поскольку ему, а не кому-то другому приходилось искать сына Легостаевой.

Озадовский выслушал Климова и пообещал дать заключение о состоянии психики несчастной женщины. При этом он довольно мрачно добавил, что для большинства молодых людей, а к ним он может отнести и сына Легостаевой, если он, конечно, жив, характерно типичное для поколения застойных лет неумение мыслить самостоятельно. Если его отец и мать — прямая противоположность друг другу, следовательно, мальчик с ранних пор раздираем противоречиями, как внешними, чисто семейными, так и внутренними, доставшимися по наследству, для управления коими надо обладать недюжинной силой воли, необычной логикой, чего у мальчика, судя по всему, не было.

Трубка Иннокентия Саввовича давно погасла, но он этого не замечал.

— От отца мальчик не мог не взять импульсивности, взрывчатости характера, крайней впечатлительности, а мать, лишенная дара предвидения, элементарной житейской проницательности, по всей видимости, наделила сына эротической романтикой, той частой формой восприимчивости к чувственному, какой отмечены подростки в наши дни. Когда родители испытывают жуткий дефицит доверия и нежности друг к другу, дети, как антенки, чутко реагируют на это, посвоему пытаясь возместить эмоциональную ущербность взрослых. В сущности, — посасывая чубук погасшей трубки, делился своими размышлениями Озадовский, — таких детей очень трудно понять…

— Он с десяти лет воспитывался теткой, — счел нужным сообщить Климов, говоря о сыне Легостаевой, и пояснил, что она никогда не была замужем, никогда не имела детей.

— Тем более, — откинулся на спинку кресла Озадовский, — найти с ними контакт почти невозможно, как невозможно уяснить их тайные желания и наклонности, мечты, поскольку они тяготеют к тому, с чем очень редко встречаются в жизни: к любви, милосердию, стремлению понять другого. Как правило, характеры это слабые, не отличающиеся жизненной хваткой. Если прибегнуть к терминологии ботаников, это весьма капризная поросль. Покой и воля — вот их климат, а вы сами знаете, что в нашей полосе, — профессор отчего-то хмуро посмотрел на Климова, — природа более сурова, к сожалению.

Климов понимающе кивнул. С тех пор, как он пришел работать в уголовный розыск, ему приходилось иметь дело с самой разной человеческой «порослью».

— Но все-таки они сперва бунтуют.

— Верно, — чиркнул спичкой Озадовский, закурил. — Сперва бунтуют, а потом впадают в жуткую апатию. Любой ребенок, а тем более подросток, ощущая нелюбовь родителей друг к другу, начинает считать себя лишним, а если и не таковым, то уж особенным, всегда.

— При всем при том, — втянулся в разговор Климов, — многие из них остаются натурами мягкими, податливыми.

— Не без этого. Дети очень чутки к гармонии и склонны идеализировать другие семьи.

— Как и некоторые женщины.

— Согласен. Воображение рисует им такие райские картинки, что собственная, непохожая на иллюзорные образы жизнь, кажется невыносимой. И тогда несчастным этим детям не до благодарности. Как один поэт выразил их мироощущение: «Отец! ты не принес нам счастья…»

— «…Мать в ужасе мне закрывает рот», — не удержался Климов и процитировал следующую строчку. — Это Юрий Кузнецов…

— Да, да! Примерно так: мать в ужасе…

Климов припомнил лицо Легостаевой, когда ее шатнуло в доме Шевкопляс, и неожиданно подумал, что идея самоотречения вполне могла проистекать из внутренних побуждений ее сына, если только он остался жив. Эта идея могла найти поддержку в особенностях его характера. Мало ли что заставляет жить под вымышленным именем! А тот, кто сам не знает, чего хочет, проживает тягостную жизнь.

Озадовский пыхнул дымом, вынул трубку изо рта и ткнул ею перед собой в сторону Климова.

— Осуждение и ужас… Улавливаете связь?

Климов кивнул:

— А самоотречение? Оно для них ведь тоже характерно?

Глаза Озадовского задорно вспыхнули.

— Замечательный вопрос!

Поговорили и об этом. После того, как Климов получил нужные ему ответы, он попрощался с хозяином дома.

План розыска снова менялся.

Выйдя из профессорской квартиры и спускаясь по лестнице, он не без горечи подумал, что неудачи, срывы, трудности последних нескольких недель скоро сделают из него меланхолика. Но если бы кто-то из сочувствующих спросил, как идут дела, он уверил бы, что жаловаться не на что, ибо, как говорят мудрые, понять совершенство жизни может только человек влюбленный, охваченный порывом страсти, сильный и свободный, но ни в коем случае не тот, кто, поздно вечером включая телевизор, искренне переживает, что утром опоздает на работу.

В поведении профессора он не нашел ничего подозрительного.

20

На улице уже стемнело, и холодный сырой ветер разгонял прохожих по домам. Предчувствуя тепло обжитых стен, те невольно ускоряли шаг, клонясь вперед и пряча голову от ветра.

Климов глянул на часы, поднял ворот плаща и зашагал в сторону центра. Последнее, что он хотел сделать за сегодняшний день, это увидеть Шевкопляса на его рабочем месте, за стойкой бара. Как бы там ни было, а в работе человек раскрывается полностью. Где же ему еще почувствовать свою незаменимость, непохожесть на других? Только на работе, среди людей. Климову всегда казалось, что человек, лишенный чувства собственного достоинства, забывает о том, что каждый на земле незаменим. Без этого он раб чужих желаний.

Остановившись у перекрестка, он пропустил поток машин, разбрызгивавших слякотную грязь, перешел улицу и направился к остановке автобуса. Можно было взять такси, но отчего-то потянуло к людям. В толчею и сутолоку.

Когда подошла «двойка», следовавшая по пятому маршруту, он втиснулся на заднюю площадку, и через некоторое время его оттеснили в середину салона. Стоять там было неудобно, как раз напротив дверей, и он пробрался поближе к кабине водителя.

На подъеме автобус задымил, остановился. Шофер, хлопнув дверцей, побежал в хвост автобуса. Потом он бессчетное количество раз стукал дверцей, обегал свой «керогаз», снова запрыгивал в него, выясняя взаимоотношения матери завгара и масляного фильтра, гулко громыхал, копаясь в моторе, снова хлопал дверцей… Пассажиры галдели и обзывали проносящиеся мимо черные «волги» проклятыми «бугровозами», угрожающе ворча на тех, кто в этих быстрых лакированных машинах возвращается домой: их бы в переполненном автобусе помять…

Наконец мотор завелся, и всех повалило назад. Автобус тронулся. Привыкший к пересудам городского люда, Климов молча держался за верхний поручень, оставляющий металлический налет на рукавах и на ладонях, и смотрел то в забрызганное мутное окно, то на девчушку лет пятнадцати — из молодых, да ранних. Курточка ее мокро блестела, обвисла на плечах, и он, довольно долго поджидавший пятый номер под дождем, вспомнил, как эта пигалица больно пихнула его локотком, вскочила в дверь и скоренько пробилась к пустовавшему месту. Умостившись, она сразу же взялась за чтиво. Сосредоточенно и углубленно. Невольно подчиняясь этой ее напористой сосредоточенности, сам «пьяница по книжкам», как его в шутку дразнила жена, Климов напряг зрение и постарался разобрать невнятную школьную скоропись, какой была исписана толстая тетрадь, лежавшая на коленях девчушки. Буковки тесно припадали друг к дружке, как пассажиры автобуса, когда водитель резко отпускал педаль сцепления. Строчки меленькие, разобрать их было трудно, к тому же тетрадь, прошитая обыкновенной рыболовной леской, ревностно прикрывалась фирменным пакетом «СУПЕР ПЕРРИС». Надо думать, от дурного глаза. И все же он вчитался в убористо-дремучие каракули, смог разобрать часть текста: «Джим прижал ее к себе, и она ощутила устремленное к ней крепкое мужское тело. Ее ноги сами…»

Акселератка — чувствительная дева! — ощутила посторонний взгляд, скользнувший по ее руке, свалила пакет на тетрадку и свернула ее в трубку, как фотолюбители сворачивают пленку в рукавах пальто. Проделав это быстро и привычно, она натянула на уши вязаную шапочку и горестно-стыдяще подавила вздох: ну что за люди! Так и пялят свои зенки, так и пялят…

Климов отвел взгляд. Судя по прочитанному, в школе переписывались те же тексты, что и в его время. Он сразу вспомнил, как в восьмом классе девчонки передавали по цепочке на уроках толстую затрепанную книгу без обложки и что-то лихорадочно выписывали из нее. Книга была загнута на трех страницах, где темнели жирные пятна и подчеркнуто вещали строки: «Джим был тяжел, и доски были жесткими». И все в таком роде. Климову захотелось поближе познакомиться с этим самым Джимом, и он перехватил у одноклассниц их талмуд, за что и был на переменке хищно исцарапан. Женские тайны всегда оплачивались кровью, и Климов попал в число несносных должников. До этого он и не думал, что за все надо платить. Ну, за продукты, за квартиру, за проезд в автобусе — понятно: люди зарабатывают, чтобы отдавать. И он когда-то станет взрослым и будет покупать все что захочется! В кармане — целая зарплата, а не жалкие десять копеек, что мать дает на школьные обеды. Размер зарплаты понимался смутно, как нечто эфемерное, как циферка с нулями, и если цифры не проглядывались, нули оставались. Словно выведены были очень стойкими секретными чернилами, которые не выгорают, как «выгорела» единица в дневнике, начертанная историчкой за его неслыханную дерзость: он усомнился в ее умственных способностях. А дело было так. Бесились, как всегда, на перемене, в коридоре. Вдруг — учительница! «Стоп, как были в куче, так и оставайтесь, — зашептал им Климов. — Сейчас я вам загадку загадаю: «а» и «б» сидели на трубе — «а» уехал за границу, «б» заболел и лег в больницу, что осталось на трубе?» Ребята наморщили носы, конопатые мордахи их стали серьезные-серьезные… Тут к ним и подплыла вобла: «Что это вы вдруг притихли?» — «Думаем», — прогундосил вечный двоечник Горелов и подвигал ушами. Климов хихикнул. У исторички задрожали крылья носа. Она панически боялась ребячьих подвохов, смеха за спиной, да и вообще она всегда боялась. А тут пересилила страх, полюбопытствовала: «И о чем же, если не секрет?» — «Об одной загадке», — важно протянул Горелов. «О какой?» — историчка мнила себя шибко проницательной, и Климов повторил загадку.

— Что осталось на трубе?

— А ничего! — блеснул интеллектом Горелов, и проницательная историчка поддержала его быструю реакцию.

— Конечно, ничего. Загадка эта на сообразительность. Играйте, мальчики.

Милостиво разрешив играть, она уже хотела удалиться, но Климов едко уточнил:

— А вот и нет!

И свел зрачки поближе к переносице. Рожа получилась дебильной, и пацаны сломались в хохоте.

— Что-то да осталось!

— Что? — опешил Горелов, съезжая с вершины мнимой славы, как по перилам. — Что осталось? Ты нас идиотами считаешь?

Историчка, эта сухая вобла, не успевшая покинуть их, почувствовала в отрицательном ответе злобную издевку над собой и испепелила Климова горящим взором:

— У него и шутки идиотские, Горелов, как и он сам!

Обида захлестнула, затянула свою петлю на внезапно запершившем горле. Ну за что? За что так незаслуженно и подло? Ощущение было таким болезненным, точно слова, брошенные учительницей ему в лицо, были выбиты на камне.

Впечатлительность нас делает ранимыми.

Оскорбить только за то, что догадаться не сумели? Но ведь осталось на трубе, осталось «б»! Правильно, «б» заболел, но ведь лег-то в больницу «и»! «Б» заболел, «и» лег в больницу. Проще простого. Надо было не спешить, подумать чуточку, посомневаться в «правильном» ответе, вот и все.

— Сами вы, вы! — задохнулся Климов и в упор посмотрел на историчку. Та дернулась, как будто он ее ударил, ворвалась в класс, вкатила ему «кол» в дневник и выгнала из школы: «Без родителей не приходи…»

Автобус дергало, и думалось урывками.

Как он тогда не остался на второй год, он не помнил, но зато усвоил на всю жизнь, что сомневается лишь тот, кто нуждается в истине.

Учительница не нуждалась.

А может, она искренне считала меня идиотом? Ведь школу называли по старинке «дефективной». Когда-то в ней располагались классы для неполноценных, слаборазвитых детей. Потом для умственно отсталых отгрохали громадный интернат типа института, а в школе провели ремонт. Фасад ее сиял, как новая копеечка, и номер крупно написали, и вывеску приколотили: «Городская средняя общеобразовательная школа № 3». И все же ее еще долго называли «дефективной».

Люди любят старые названия.

Задумавшись, он и не заметил, что автобус сбавил ход. Водитель объявил остановку, как выругался.

Пришлось выбираться из галдящей толчеи.

Спрыгнув на землю, Климов сразу почувствовал, что ветер стал сильнее. Он норовил толкнуть в грудь всякого, кто направлял свои стопы к стеклянному фасаду фешенебельной гостиницы без веских на то оснований: заграничной визы или подданства. Эдакий швейцар без ливреи.

Поднимаясь по ступенькам к гостиничному вестибюлю, Климов сунул руку во внутренний карман, достал удостоверение и рассеянно подумал, что он вынужден работать в городе, где часть людей представляет собой мутную взвесь в сообщающихся сосудах алчности и расточительства. Вот уж не скажешь, что сюда спешат уставшие от жизни. Как только у кого-то появляются большие деньги, будь то фарцовщик или охотник за пушниной, бизнесмен или отечественный шулер, он начинал подумывать о теплом море, белом теплоходе и экзотике ночных купаний. Если бы не крупный порт, в котором ощущался тяжкий ритм работающего государства, городу бы навязали роль послушного лакея, вышколенного для услуг и потакания богатству. Да и так уже немало выстроено дорогих гостиниц, дач и ресторанов, где скапливается антиквариат, фарфор, хрусталь и где при свете ярких люстр блистают драгоценными камнями роскошные дамы.

Климов умел видеть и запоминать.

Швейцар, моложавый старик, у которого одна бровь была шире и выше другой, косо глянул на предъявленное удостоверение и заложил руки за спину. При этом он сделал такой обиженный вид, точно ему наступили на ногу и не извинились. Дескать, проходи, не взашей же тебя выталкивать, нахал несчастный. Шпик.

Привыкший к тому, что некоторым легче удержать за пазухой гремучую змею, нежели скрыть неприязнь к работникам милиции, Климов не заметил тайного презрения в глазах гостиничного цербера и, пересекая вестибюль, довольно многолюдный в этот час, на ходу снял с себя плащ и перекинул его через руку. В кабине лифта он мельком глянул в зеркало, сбил с волос капли дождя и, не очень печалясь о том, что никому не придет в голову принять его за лорда, нажал на кнопку «БАР».

Легонько дрогнув, светлая просторная кабина скоростного лифта заскользила вниз.

Бар располагался под цокольным этажом и поражал своим великолепием. Красный пластик, никель, позолота…

На минуту замешкавшись у входа, но так, чтобы не привлекать к себе внимания, он пропустил впереди себя миловидную блондинку с пышной грудью, затем одышливого мрачного верзилу в черной куртке, с презрительным видом жевавшего резинку, и незаметно вошел внутрь, сразу же направясь в ближний угол. Извинившись перед импозантным стариком, поспешно вставшим на его пути:

— Прошу простить, пардон, — он сел в пустовавшее кресло за свободный столик. Царивший здесь полумрак его вполне устраивал. Спрятав плащ за спину, Климов расстегнул пиджак и осмотрелся.

Роскошь, блеск.

Мужа Валентины Шевкопляс он узнал с трудом. За зеркальной стойкой бара он напоминал какого-то киноактера и вообще был похож на человека, который с легкостью залезает в долги и тут же забывает о своих кредиторах. Видимо, и впрямь перед богатством все теряют свое «я» или же, наоборот, находят — это как посмотреть. Но дома Шевкопляс совсем другой. Сейчас он имел мало общего с человеком, потерявшим билет на поезд в чужом городе. Делал свое дело и не озирался.

Белоснежная манишка, темно-бордовый пиджак, галстук-бабочка.

Ни дать ни взять слуга господ, а точнее, непутевый отпрыск старинного и добропорядочного рода. Сливки общества, токмо прокисшие. Манеры-то, манеры какие! Аристократ. А это, что ни говори, передается с кровью.

Климов смотрел, как ловко, артистично работает за стойкой Шевкопляс, и не мог представить, каким образом бывший детдомовец смог научиться трудному искусству угождать. Откуда такая изысканность?

По всей видимости, он совсем не чувствовал себя лишним или одиноким в обществе заезжих иностранцев.

Глядя на него, Климов закинул руку за спинку кресла и задумался. Что-то тут не так. Неужто Легостаева права и это ее сын? Климова поразила не столько внешняя, сколько внутренняя перемена мужа санитарки. Сомнения опять закрались в его душу: мальчик рос без должного присмотра, всю жизнь ощущал себя лишним, а вдруг такая легкость, такой шик в услужливом общении с туристами. Может, в нем действительно развился комплекс самоотречения, и вот теперь он наконец обрел себя? Живет под вымышленным именем и ни о чем таком не думает. Надо полагать, он и английский язык знает хорошо, без языка тут просто делать нечего.

Эти его сомнения можно было бы считать беспочвенными, если бы в глубине души он не чувствовал, что обретает уверенность и даже убежденность. Кажется, он начал кое-что улавливать. Так в темноте, когда привыкнут глаза, начинаешь различать предметы.

Погруженный в раздумье, Климов не заметил, как к нему подошел официант.

— Бонжур, месье.

Климов кивком ответил на приветствие и пожалел, что рядом нет Тимотина. Тот бы сейчас выдал нечто в духе парижан, он знал французский. Вообще, в прокуратуре работали толковые ребята.

— Чашечку кофе.

Надо было видеть лицо официанта. Глаза его ужасно поскучнели, плечи опустились. Должно быть, он плохо переносил стойкий, неподвижный аромат дамских духов и дыма, которым был пропитан воздух столь изысканного заведения. Протянув руку, официант слегка коснулся пальцами салфеточницы на столе и с настороженной угодливостью наклонился.

— Гм, у нас есть «Боллинже», отличное вино, имеется «Лонг Джон»…

Он взял бокал, в котором отражались блики никеля и позолоты, и придвинул его к салфеточнице.

— Принести?

— Чашечку кофе, пожалуйста.

Климов улыбнулся и тотчас пожалел об этом: никогда не надо улыбаться людям глупым и самолюбивым, они сочтут вашу улыбку либо за желание возвыситься, либо, что еще отвратнее, за явную ущербность.

— Как прикажете, — с ясно просматривающейся неохотой, напоминающей издевку, согласился официант и, чуточку рисуясь, шаркнул ногой.

Проводив его взглядом, Климов не без сарказма подумал, что в злачных заведениях всегда так: или обслуживают хорошо, а кормят плохо, или наоборот. Редко когда то и то сочетаются классически, по высшему разряду.

Роскошь, блеск, позолота…

— Ну какой же он русский, когда он еврей?

За соседним столиком довольно громко разговаривали далеко не подданные Ее Величества королевы Англии.

Сидевший ближе к Климову излишне полный, но с удивительно тонкими чертами лица, немного шепелявый брюнет втолковывал своему, рыхлому, крупноглазому товарищу, одетому с заокеанским шиком, какую-то давнишнюю и, как ему, наверное, казалось, парадоксальную мысль.

— Азохен вейк! — проглатывая гласные, горячась и шепелявя, тыкал пальцем в стол брюнет, и лицо его наливалось кровью. — Спасение евреев, Левушка, в ассимиляции. Уважение традиций — залог долгожительства нации.

— А это как совесть подскажет, — вяло возражал ему третий, узкоплечий очкарик с простоватым лицом заматерелого пройдохи. Он все пытался заложить свои непослушные пальцы за проймы жилета. Казалось, его лысина отражает все светящиеся точки бара.

— Здесь ты не прав, — двигая по скатерти вилку, возразил брюнет. — Люди, не меняющие привычек, опасные люди.

— В каком смысле? — спросил тот, что был одет с заокеанским шиком, и прихлебнул вино из низкого пузатого бокала. — Объясни.

— Пожалуйста, — брюнет тоже сделал несколько глотков чего-то светлого и облизнул губы. — Такие люди относятся к себе слишком серьезно, а это всегда доставляет массу хлопот.

«И не только им одним», — подумал Климов. Он на какое-то время забыл о своих проблемах, прислушавшись к чужому разговору.

Вскоре официант принес ему кофе, поклонился, но расшаркиваться не стал.

Климов подул обжигающий кофе и снова вернулся мыслями к хлопотавшему за стойкой бармену. Кто же он такой? Где учился, женился, чем болел? Все надо проверить, ничего не упустить.

В баре зазвучала музыка, и сразу же несколько пар обнялись в танце.

Попивая кофе, горький, без сахара, но зато отменно горячий, Климов через некоторое время начал различать слова звучавшей песни.

Он зашел сюда не по закону…

Это про меня, усмехнулся Климов и подумал, что плащ теперь придется гладить. Когда официант ставил на стол чашечку с кофе, ему невольно пришлось сесть вольготней, откинувшись назад.

Песня была старой, романтически-слезливой, ее когда-то знали все жиганы и налетчики, и странно было слышать ее в баре «Интуриста». Впрочем, времена меняются. То, что когда-то записывалось на магнитных пленках, на «катушки», теперь выходит на эстраду, на экраны телевизоров.

А перед ним красивая японка Напевала песни о любви…

Допив кофе, он собрался уходить, но в это время возле стойки бара появился Червонец. В сером со стальной искрой костюме, тот был почти неузнаваем, но память на лица Климова еще не подводила. По тому, как новый его знакомец держался с Шевкоплясом, можно было догадаться, что отношения между ними деловые. Заказав себе коктейль, Червонец небрежно облокотился о сверкавшую никелем стойку и стал разглядывать сидевших в баре.

Пришлось склониться над опустевшей чашкой и передвинуть салфетницу вправо. Так было меньше шансов попасться на глаза племяннику Нюськи Лотошницы. Откровенно говоря, Климов совсем не ожидал встретить его здесь, но… теперь он жалел, что не заказал еще чашечку кофе.

— Азохен вейк! — опять загорячился было говорун за ближним столиком, и Климов чертыхнулся: не хватало, чтобы этот проповедник старых истин привлек внимание Червонца к их углу. Совсем некстати.

Симпатичная деваха с узкой черной бархоткой на полноватой шее и в дорогом сверкающем платье, отливающем морской голубизной, поднялась из-за дальнего столика и, приветливо вскинув руку, пошевелила пальчиками.

Червонец ответил ей таким же вольным жестом, но, отвернувшись, дал понять всем своим видом, что не испытывает к ней значительного интереса.

«Да он здесь свой человек!» — со смешанным чувством зависти и неприязни заключил Климов и решил пока не уходить, понаблюдать, что будет дальше.

Деваха, явно обиженная холодным видом своего приятеля, достала сигарету и стала прикуривать. Ее неестественно-золотистые локоны, как у магазинной куклы, водопадом сбегали на шею и доставали почти до лопаток. Зябко передернув плечами, она вдохнула дым и медленно, сквозь ноздри стала выпускать его, поглядывая в потолок. Потом как-то решительно и зло направилась к Червонцу.

Гибкое тело на длинных ногах.

О чем они заговорили, из-за громкой музыки понять было нельзя, но после молниеносной дискуссии деваха перестала бросать на Червонца те многообещающие взоры, какими одаривает шлюха понравившегося ей мужчину.

А когда огни в домах погасли, Они вместе с нею…

Дотянув через соломинку коктейль, Червонец еще раз спросил о чем-то Шевкопляса и, не обращая внимания на златокудрую, фланирующей походкой заскользил между столиками. Остановился он возле тучного борова с неприятно отвислой губой. В пальцах у здоровяка дымилась тонкая, но необычно длинная сигара. Развалясь в кресле, он листал журнал «Премьер».

Климов снова пожалел, что ему не за кого спрятаться. С того места, где притормозил Червонец, его угол хорошо просматривался. Оставалось надеяться, что полумрак, салфетница и чашка сделают свое благое дело, не дадут «засветиться».

Золотоволосая демонстративно медленно прошла к своему столику и, прежде чем усесться, хищно зыркнула в спину Червонца. А тот уже похлопывал здоровяка по мощному плечу и с какой-то гнусной ухмылкой подмигивал ему. Судя по сигаре, по вальяжности и по журналу, который держал в руках боров, он был иностранцем, и Климову более чем странным показалось это знакомство. Что могло связывать Червонца с интуристом? Чем иностранца мог заинтересовать вчерашний уголовник? Уж не намечается ли сделка по продаже «Магии и медицины» за кордон? Все может быть. А кто посредник? Не иначе, бармен…

Догадки догадками, а надо было двигаться: Червонец и толстяк направились к выходу.

Климов сложил купюру вдвое, прижал ее к столу кофейной чашкой, извинился перед соседями и, перешагивая через ноги, заторопился прочь. Видит его Шевкопляс сейчас или не видит, его уже не волновало. Судя по всему, он сел на хвост большому зверю.

21

Он даже не успел позвонить в управление. Сделать это у него просто не было возможности. Боясь, как бы Червонец с иностранцем не пропали из виду, он оказался на улице раньше, чем его ведомые. Теперь он целиком был во власти быстро развивавшихся событий.

Сбежав по лестнице, он на ходу накинул плащ и, сделав вид, что прячется от ветра за экскурсионным автобусом, хорошо запомнил номер «москвича», за руль которого уверенно сел Червонец. Иностранец завалился на заднее сиденье.

Оценив ситуацию и понимая, что еще секунда-две, и бежевый «москвич» затеряется в потоке мчащихся по улице машин, Климов кинулся к такси.

— Свободен? Выручай.

Водитель внял его скороговорке с полуслова, присмотрелся к удалявшемуся «москвичу» и легко нагнал его при выезде из города.

— Обходим?

— Нет, — дотронулся до его локтя Климов, — и этого достаточно. — Он даже посоветовал немного поотстать. Слишком уж стремительно и ходко наседали они на «москвича».

Приготовившийся было к обгону водитель взялся за рычаг коробки скоростей и сбросил газ. Держась в отдалении, он довольно грамотно преследовал машину, за рулем которой восседал Червонец. Климов не без ревности подумал, что кино и телевидение скоро всех научат сыскному делу.

Оказавшись за чертой города, проскочив световую рекламу ресторана «Домик рыбака» и газостанцию, «москвич» миновал железнодорожный переезд и свернул на кольцевую дорогу. Теперь его путь лежал в сторону сажевого завода или психбольницы, настроенный на погоню, предположил Климов. Тогда нужно обходить их, и как можно скорее. К психбольнице ведет узкая дорога через лес, и слежка тогда будет очевидной. Надо обгонять сейчас, пока машины на кольце. Если эти типы не свернут, промчатся мимо, он их все равно достанет по прямой: сворачивать Червонцу больше некуда. Обочина кольцевой трассы — раскисший от дождей чернозем, не говоря уже о густолесье. Так что с трассы «москвичу» не соскочить.

— Обходим и сворачиваем, — распорядился Климов. — К психбольнице. Но так, чтобы не видели они. Сумеем?

— А чего ж, — мгновенно подобрался таксист, и его добродушное лицо стало суровым. — Это мы свободно.

Водитель он был классный, и «москвич» остался позади минуты через две.

Глянув в зеркало и убедившись, что поворот скрывает их от посторонних глаз, таксист дожал педаль до полика, подбавил газу, включил дворники: на лобовом стекле после обгона растекался веер мутных брызг. Опять стал накрапывать дождь.

— Успеем?

— А чего ж, — все с тем же невозмутимым спокойствием отозвался водитель, и машину занесло. — Асфальт сырой. — Он цепко держал руль и всматривался в сумрак. — Где-то здесь…

Перед развилкой он притормозил, и метров пять их протащило юзом. Климов глянул на часы: 22.46.

Скоро спать, а мы не ели, вспомнил он гульновскую присказку и уперся рукой в приборную панель: качнувшись с боку на бок, их «волга» съехала с основной трассы и, разбрызгивая воду, ходко устремилась к слабо освещенным воротам психбольницы. Весь проселок был в широченных лужах.

— Значит, так, — оглядываясь, сказал Климов. — Разворачиваемся и ждем. Я выхожу и прячусь за трансформаторной будкой. — Он указал рукой. — Если наш расчет верен, эти типы будут здесь с минуты на минуту. Как только начнут приближаться, вы отъезжайте.

— А ты? — бесцеремонно осведомился таксист.

— Я остаюсь, — ответил Климов. — Пусть думают, что вы за кем-нибудь из персонала приезжали. Может быть, у вас жена работает здесь или дочь.

— Ну-ну, — кивнул таксист. — А если что?

— А если пронесутся мимо, нагоним их на трассе.

— Чего проще, — разворачивая на асфальтированном пятачке машину, ответил водитель и озабоченно взглянул на Климова. — А как же ты? — Он малость помялся, сделал неопределенный жест рукой. — Один… с двумя-то справишься?

Климов открыл дверцу и пригнулся, чтобы выйти под мелко моросивший дождь.

— Все будет хорошо.

Обойдя машину сзади, он подошел к окну водителя.

— Управлюсь. Только вы, Петр Свиридович, — прочел он имя-отчество таксиста на служебной карточке, — сразу позвоните в уголовный розыск, справитесь через ноль-два, и передайте, где я нахожусь. Пускай подъедут. Скажите, по поручению майора Климова. Пока!

В узком прогале леса, на проселке засветились фары легковой машины. В ту же секунду, взвизгнув колесами, включив слепящий дальний свет, навстречу ей рванулась «волга», и Климов, стоя в темноте, за будкой трансформатора, облегченно подумал, что все пока идет по плану.

Свет автомобильных фар пересчитал копья ограды, и послышался шум работающего мотора. Затем раздалось характерное шуршание колес по гравию, когда машина тормозит, через некоторое время глухо хлопнула сначала одна дверца, затем другая. Вслед за этим стали различаться шаги быстро идущих людей.

Климов весь обратился в слух.

Противный мелкий дождь заливал лицо, темень позднего предзимья от этого казалась глуше и тревожней.

Шаги стихли. Почудился железный скрип тихонько отворяемых ворот.

«Что им здесь надо?» — озадаченно подумал Климов и осторожно выглянул из-за укрытия. «Москвич» стоял почти впритык к ограде, фары у него были потушены, а по дорожке в сторону больничного корпуса быстро двигались две мужские фигуры.

Не по главной аллее пошли, заметил Климов. Заходят скрытно. Низко пригибаясь, он побежал вдоль ограды к левому крылу больницы, куда вела садовая дорожка. Это позволяло ему некоторое время следить за Червонцем и его спутником, но потом он вынужден был перелезть через ограду.

Прячась за деревьями и прислушиваясь к малейшему шороху, он очутился около больницы в тот момент, когда Червонец, оглянувшись, нет ли слежки, жестом показал запыхавшемуся борову на крышу здания. Все делалось загадочно и молча, как-то по-привычному сосредоточенно.

Первым за поручень пожарной лестницы взялся Червонец.

Еще не вполне понимая, что все это значит, к чему такой маневр и какая нелегкая понесла инозема при его тучной комплекции на крышу больничного корпуса, Климов тем не менее решил проследить за дальнейшими действиями добровольных пожарных и затаился, стоя за стволом раскидистого тополя.

Следом за Червонцем по лестнице начал забираться и жирный боров.

Оставаясь под деревом, Климов осмотрелся, наметил наиболее удобно расположенную ветку у себя над головой и, резко подпрыгнув, схватился за нее обеими руками. Оп! Подтянувшись и упираясь в ствол ногами, он быстро взобрался на боковую ветку, присел, прислушался.

Ничего, кроме шелеста не облетевших еще листьев и шороха дождя… Значит, можно лезть выше. Думать о том, на кого он будет похож утром, уже не приходилось. Плащ намок, отяжелел, казалось, что в карманах хлюпает вода. Туфли тоже размокли, подошвы скользили.

Скрипнуло что-то очень похожее на ставню.

Может быть, и не она, но скрип был характерный. Климов замер.

Послышалось глухое чертыхание, и снова стало тихо. Затем, как будто ветер хлопнул незакрытой форткой, скрипнуло еще раз, и послышалось короткое ругательство: «… скорей!»

«Сейчас, — мысленно ответил тому, кто ругнулся, Климов и, стараясь не сверзнуться вниз головой, крепко обхватывая сучковатый ствол ногами, полез вверх. Когда он оказался на уровне последнего, третьего этажа больницы в одном из окон, как раз напротив него, вспыхнул свет. Климов инстинктивно припал животом к стволу и на секунду зажмурился. Затем, вытягивая шею и приподымаясь на носках, заглянул в окно. Нижняя его треть была закрыта марлевой занавеской, но и того, что открылось его взгляду, было достаточно, чтобы начать понимать гнусную суть столь позднего визита двух мужчин в больничную обитель. Сначала он увидел Задереева, который медленно прохаживался по палате от двери к окну, затем его фигура в белом врачебном халате отодвинулась куда-то вбок, и на его месте появился Червонец. Вскоре рядом с ним возникла туша иностранца.

Если Климов правильно сообразил, все они находились в небольшой палате, где с трудом помещались две койки. На одной из них лежала обнаженная девчушка лет тринадцати с кукольно красивым лицом и не по возрасту развернутыми бедрами. Правая рука ее была перетянута оранжевым жгутом, а санитарка Шевкопляс вводила ей в вену какое-то лекарство. Выдернув иглу, она размотала жгут и, повернувшись к жирному борову, сделала книксен. Полы халата разошлись, и Климов увидел, что под ним на ее теле ничего нет. Затем, опустив шприц в стерилизатор, проворно и бесшумно двигаясь по комнате, она вытащила из тумбочки стопку чистого белья и стала застилать вторую койку. Заправляя край простыни, она так нагнулась к стене, что высоко оголились ее бедра. Червонец тотчас принялся расстегивать брюки, а жирный боров грузно подсел к девочке.

У Климова никогда не потели ладони, а тут он почувствовал, что они влажные. Не мокрые от сырости, какой была пропитана древесная кора, а именно потные. Даже майка прилипла к лопаткам. Вот гады! Девочка-то ненормальная…

Волна холодной ярости задубила кожу его щек.

Кто узнает, что над девочкой в больнице надругались? Кто докажет, что насилие над ней совершено умышленно, цинично, хладнокровно, с полной уверенностью в своей безнаказанности? За руку никто не схватит. Кому она нужна, психически больная девочка? Быть может, ей отсюда еще года три не выйти, а за это время…

Ну уж нет, задохнулся он от гнева и, не собираясь узнавать эротические тайны гоп-компании, заторопился вниз. Спрыгнув на землю, он, уже не прячась, добежал до лестницы и одним махом поднялся на чердак. Там он на ощупь отыскал пожарный люк и очутился в узком, тускло освещенном коридорчике. Ни медсестры, ни нянечки… одна больничная каталка.

Климов тихо двинулся вперед.

Если он верно сориентировался, ночные визитеры находились в третьей от угла палате. Так оно и оказалось. За ее дверью он услышал тяжелое прерывистое дыхание, перемежающееся безумными стонами.

Выбить дверь и захватить развратников врасплох — вот все, что он сейчас мог предпринять. Мозг работал в одном направлении: не дать насильникам уйти, пресечь разгул их группового скотства…

Выхватив пистолет и уже не думая о том, что обстоятельства захвата могут осложниться, он выставил плечо вперед, вышиб дверь в сторону и влетел в палату.

— Ий-а-ах!

Клубок сплетенных тел стал распадаться, только губы Шевкопляс двигались так, точно она сосала леденец.

Вот и застал он их, паскудников, врасплох.

— Лежать где были!

Иностранец, эта жирная брюхатая скотина, еще секунду назад хрипевший от блаженства, ползал на коленках в одном носке и собирал на полу свои вещи. Задереев беззвучно икал и прикрывал рукой низ живота. Червонец, как приткнулся к Шевкопляс, так и таращился на Климова. Глаза мутные, точно мыльной водой налитые. Отвратное зрелище. Бедлам.

Не давая никому опомниться, Климов повел пистолетом.

— В угол! На пол! Вещи — за порог!

Главное, не дать им разбежаться. Трое мужиков и баба — это много.

— Постреляю, как собак! Лежать, не двигаться.

Задереев, безголосый, как покойник с подвязанной челюстью, стал приседать, не отрывая рук от низа живота. Так, наверно, в малолетстве он садился на горшок. Взгляд ошеломленно-потерянный, испуганный. И это он, красавец бонвиван, с безукоризненными манерами денди, привыкшего к вниманию дам и чувствующего свое превосходство в кругу мужчин.

Узкогрудый Червонец с выпирающими ребрами брезгливо оттолкнул свою партнершу и, когда она схватила его за руку, не отпуская от себя и прикрываясь им, как ширмой, он злобно ощерил порченые зубы:

— Отстань, падла!

— На пол! — снова крикнул Климов и для вящей убедительности погладил кулаком по черепу застывшего на четвереньках борова. Тот сразу же приткнулся к стенке головой. Потный, сальный, с пористым лицом и волосатой грудью. Его ущербно-заискивающий взгляд молил о пощаде.

А девочка что-то лепетала и размазывала кровь по бедрам.

Климов отвел взгляд… Немного не успел.

Он поддел ногой чей-то пиджак и зашвырнул его под койку.

— Всем оставаться на местах!

Только сейчас до него дошло, что Задереев, сказать стыдно, педераст. Таких иначе, как к ногтю, нельзя.

С холодной усмешкой он окинул стоматолога с головы до ног и решил, что допрос начнет с него. Случай захвата насильников довольно неожиданный, а значит, и удобный для беседы.

Уже не сдерживая себя, Климов пнул мужской туфель, выдернул из-под бесстыжей санитарки простыню и накинул ее на девчушку. Ту беспрерывно била мелкая-мелкая дрожь. Фарфорово-блестящие белки безумных глаз скрывали боль и ужас надругательства.

Возникло несколько проблем: во-первых, как сообщить в управление, во-вторых, как вызвать судмедэксперта и прокурора, и в-третьих, как повязать гоп-компанию? Не дать ей взбунтоваться? Возможно, у кого-то есть оружие, запрятанное в одежде.

Словно угадав его мысли, Червонец внезапно вскочил на ноги:

— На, стреляй! Вяжи, легаш! Слабо?

Пожалуй, только в эту секунду Климов по-настоящему понял, что действовать надо решительней. Иначе влипнет в историю с непредсказуемым исходом. А этого он не хотел. Так, наверное, мужчина-гинеколог меньше всего желает видеть свою возлюбленную на гинекологическом кресле.

— Ий-я-ах!

Не дожидаясь, когда страсти разгорятся, он сбил Червонца с ног и придавил того коленом меж лопаток.

— Тихо! Всем лежать, не двигаться. Жесткая категоричность его голоса вызвала смешок у санитарки. Она перевернулась на спину и развела колени.

— А я и так… лежу.

И без того широкие ноздри ее еще больше раздались, кожа на скулах побелела, глаза сузились. Она смотрела на Климова в упор.

— Проходите, гостем будете, — цинично похлопав себя по лобку, съязвила Шевкопляс, и жилка на ее шее надулась, запульсировала. Потом глаза ее как будто притянули Климова к себе, и странные черные тени сделали их властными, бездонными… пустыми.

Климов оглянулся…

22

…Мелкий дождь летел ему в лицо, и он отирал его тыльной стороной ладони, стоя на обочине дороги. Необходимо было засадить этих типов по разным камерам, не дать сговориться. У каждого есть тайна, которую он тщательно скрывает, но он и не таким бандюгам рога скручивал. Что он, тюха желторотый, что ли? Захват, бросок… Надо только знать, где ловить их, всех этих гадов…

Вдали туманно засияли фары, но машина не остановилась, а прошелестела мимо, затем слегка притормозила, и кто-то выпрыгнул из нее на ходу, сразу же отбежав в темноту придорожных деревьев. Хлопнула дверка, и красный свет стоп-сигналов вскоре пропал из виду. Климов понял, что теперь его вмешательство необходимо. Если уж на то пошло, он никогда не любил острых ощущений, но в данной ситуации граненая бутылка терпко-жгучего «Лонг Джона» и хорошенькая девочка… Зеркала, позолота, лепнина… Тот, кто считает женщину совершенством, ничтожный человек. Но все это так и оставалось бы тайной, если бы не он… А поскольку теперь все стало на свои места, он может сказать: «Глупые, глупые мужики! Любовь никогда не купишь за деньги. Именно поэтому женщины с такой легкостью продают свое тело. Вот почему дамские духи напоминают своим запахом винный перегар».

Мельком оглядев выкрашенные под мрамор стены железнодорожного вокзала и высокий потолок с аляповатой росписью, Климов подошел к газетному киоску, но «Правды» уже не было, и он зачем-то купил мороженое, которое тут же отдал какому-то мальчишке, просиявшему от счастья. Затем он побродил по залу ожидания, где роскошная драпировка отделяла холл от коридора, и, глядя в окно на перрон, к которому вот-вот должна была подойти электричка, подумал, что звезды в лужах на асфальте сверкают так же, как только может сверкать дюжина блестящих пуговиц на сюртуке швейцара. Конечно, зал ожидания — неплохой наблюдательный пункт, здесь можно было долго оставаться незамеченным, но его актерского таланта хватило ровно на две минуты, и, миновав приемный пункт индивидуального пошива обуви, где продавались куртки из дубленой кожи, он вышел на улицу, прогулялся по перрону, потолкался у аптечного киоска и, не дождавшись поезда, поехал на работу, благо новенький «москвич» его приятеля вмещал в себя шесть человек. Подгоняемый необходимостью явиться на работу вовремя, он, одним махом взлетев на свой этаж и не застав в кабинете Гульнова, вызвал на беседу Валентину Шевкопляс. Его мозг теперь работал в новом направлении, словно навстречу стремительно приближалось такси Петра Свиридовича. По радио передавали старую блатную песенку, и Климов не заметил, как начал постукивать пальцами левой руки по столу, беззвучно повторяя про себя слова припева.

А перед ним красивая японка…

Дверь отворилась и вошла Шевкопляс. Она медленно прошествовала мимо и еще медленнее, чем шла, опустилась, погрузилась в кресло, одновременно приподняв край платья. Получилось это у нее так естественно и грациозно, что он даже позавидовал богатому набору всяких штучек-дрючек, которые женщина обычно пускает в ход, чтобы добиться благосклонности и покорить мужчину. Он все еще не мог отделаться от ощущения чего-то недосказанного в разговоре с Червонцем, но, будучи человеком долга, свято верил, что стремящийся к правде прав и в заблуждении, было бы стремление к истине выстраданным, как у Легостаевой, а не показным, как у гостиничного швейцара. Предоставляя Легостаевой полную свободу убеждений, принимая во внимание все то, что казалось ей разумным, он не пытался наскоро перечеркнуть те доводы, в которых сомневался сам. Он словно оставлял их до поры, когда, возможно, взгляд его на многие детали следствия станет иным. Чтобы идти вперед, надо уметь возвращаться. Терпимость и умение прощать обычно выводят нас на нужную дорогу. В этом Климов убеждался, и не раз. Жаль только, что прокурор всегда настаивает на строжайшем соблюдении буквы закона.

Следя за собственными размышлениями, он совсем упустил начальную фразу Шевкопляс, и это заставило его как бы  д р у г и м и  глазами взглянуть на нее. Одно дело видеть ее дома, в присутствии мужа, а другое — вот так, тет-а-тет… Он еще раздумывал о том, как быть с инициативой, смелостью, внутренней готовностью взять на себя ответственность за тот или иной поступок, когда дверь приоткрылась и в нее заглянула… опять Шевкопляс? Казалось, ее голос спугнул важную мысль, как птицу с ветки, и он не удивился ощущению полета. Что-то в санитарке Шевкопляс сегодня проглядывало несказанное. Природа боится излишеств, но здесь она явно не поскупилась на красоту.

Выбираясь из-под груза раздумий, Климов забыто ощутил, что у него начинает зябнуть затылок, как в ту далекую чарующую осень, когда он впервые увидел близкие глаза Оксаны, и тихий, благостно-невыносимый приступ жертвенной любви надолго поразил его своим морозящим ознобом. Внутреннее зрение еще раз прокрутило Климову момент, как отворилась дверь и в кабинете возникла Шевкопляс. Она что-то сказала и еще медленнее, чем двигалась, приподняла край платья. Надо думать, чтобы не помять. Поролоновая подушка кресла, обтянутого красной кожей, с шипением пробитого мяча осела под ее роскошным телом, и Климов на мгновение во всей красе узрел ее ноги… Сейчас она беспомощно-тоскливо, со значением, водила пальцем по подлокотнику кресла, и фиолетово-блестящий, золотистый лак ее ногтей маняще  с к о в ы в а л  и взгляд, и жесты Климова, и опять ощутимо начал зябнуть затылок, и что-то было в этой женщине от тех  в и д е н и й, какими помнятся однажды сокровенно-чувственные сны… И он раздавленным каким-то голосом спросил: «Что вы хотели?» Так откровенно-хамски и спросил: что вы хотели? А сам  п а р а л и з о в а н н о  молил, чтоб охватившее его  о ч а р о в а н и е  не исчезало.

Приподнятое платье обнажало ее полную ногу выше колена, и ему со стыдом подумалось, что ей, наверное, известны его мысли. По чисто женской, видимо, привычке Шевкопляс осмотрелась и беззастенчиво-вольготно заложила ногу на ногу. Лучистая улыбка, слегка приподнятая бровь…

— Юрий Васильевич…

— Да, — поспешно ответил Климов и даже подвигал пальцами, точно показывал, что еще способен что-то понимать и делать.

Шевкопляс приняла это его движение за поторапливающий жест.

— Извините, что так сразу…

Перед тем, как что-нибудь сказать, она медленно и сосредоточенно облизывала губы, будто подчеркивала красоту их линий или пробовала на вкус перламутровую помаду.

— Я хочу…

У него совершенно  о з я б  затылок, словно он сидел возле сквозящего окна, но порывистый ветер, обрывавший листья с тополей, давно утих, и он подумал, что так заботливая мать щадяще дует на макушку своего зареванного сорванца, прижигая йодом ранку. Не в силах оторвать свой взгляд от женщины, он все отчетливее сознавал, что целиком находится во власти ее воли.

— Я вас слушаю.

Та смело подалась вперед.

— Мне тридцать лет. В четверг я праздную свой день рождения. Я очень вас прошу прийти.

Вопросительное молчание, исходившее от ее подавшегося вперед тела и замерших на горле пальцев, натолкнуло Климова на мысль, что вот таких, наверно, и встречают однажды в жизни, чтобы уже не забыть никогда. И храпел в оглоблях коренник, попутно унося земное счастье…

— Слышите меня?

Заклинающе-зовущий ее взгляд так проник в его сознание, точно и она увидела одновременно с ним того же самого коренника в оглоблях, и Климова обсыпало снежком, а пристяжные выгибали шеи, и волчьими огнями за спиной метнулась ночь… ненасытная, глухая, бесприютная. И куталось в медвежью шубу с намерзающим на шерсти инеем загадочное существо, которое, казалось, и создано было лишь для любви и обожания. Существо с отчаянно влекущим взором. И тянулись в поцелуе ее губы, и влекли глаза… Да! Из-за таких теряли голову, шли на обман, на разорение семьи, а то и жизнь свою кончали, кто каторгу избрав, а кто — свинец…

Климов непроизвольно привстал, чтобы пробормотать слова сердечной благодарности: конечно же, он обязательно придет, но какая-то преградная и праведная сила казняще вышибла его из мчащихся саней. Он попытался выкарабкаться из топкого сугроба и не смог. Снег был сыпучим, провальным. Он набивался в уши, таял и стекал за шиворот. Когда не стало сил, Климов разлепил глаза.

Холодное серое небо так низко нависало над лицом, что он в испуге затаил дыхание. Вернее, он хотел вздохнуть поглубже, но что-то сдавливало грудь и не давало лишний раз пошевелиться. Глубокий снег напоминал трясину. И тут до его слуха донесся храп коней. Он обрадовался, вскинул руку, чтоб его заметили и подобрали, но силы в руке не оказалось. Он подумал, что сломал ее, и застонал. Силясь быть замеченным с дороги, поднял голову и…

… Ничего не понял.

Какие-то голые стены, очертания кроватей, чей-то стриженый затылок… Слева раздавался мощный храп. Тяжелый, горловой, с хрипом и сдавленным присвистом.

Климов дернулся и понял, что привязан. Ни встать, ни сесть, ни просто повернуться на бок.

Что же это может быть? Где он находится и что с ним происходит?

Ступни его ног замерзли, и он стал растирать их одна об другую. Пальцы рук покалывало, шея затекла, и он откинулся на жесткую подушку. Теперь он видел, что над ним не серое ночное небо, а побеленный известкой потолок. Сумеречный свет неспешно проявлял на нем потеки, трещины, свисающие нити паутины…

Нет, это было что-то несуразное.

Он снова поднял голову, оперся кое-как на локти, поднапрягся, чтобы удержаться в этом положении, и стал изучать свое окружение.

Четыре кровати слева, четыре справа. На каждой — человеческое тело. Его кровать в проходе, значит, он девятый. Или первый, это как считать. Да нет, с трудом удерживаясь на локтях, подумал он, — девятый. В проходе ставят дополнительные койки.

Как же он сюда попал и что это за богадельня?

Черт возьми, ни сесть, ни встать. Он вновь попробовал согнуть в коленях ноги и не смог. Настолько крепко был прикручен простынями к остову кровати.

От неудобной позы и мучительного положения кровь прилила к голове и в висках тоскливо зашумело. Когда волна бессильной ярости прошла, он уже точно знал, что ему делать. Как только нянечки его распеленают, увидев, что он лишний, надо будет сразу позвонить в прокуратуру, потребовать арестовать всю гоп-компанию. В том, что он стал очередной жертвой изощренного гипноза, он не сомневался. В мозгу опять всплыла картина сексуальной оргии, затем он встретился глазами с Шевкопляс, и ему впервые стало жутко: эта ведьма, кажется, неуязвима! Знал бы, чем закончится их встреча, трахнул рукояткой пистолета по башке, чтоб года два потом по стеночке ходила… сволочь!

Сейчас он уже в полной мере сознавал глупость своего положения: лежит он, ясно же, в палате для умалишенных, одежды, пистолета, документов при нем нет… Скандал!

Климов вытянулся на кровати и задумался. Выговор ему обеспечен, это как пить дать, звание задержат, может быть, турнут из органов… Но ничего, надо крепиться. И не в таких передрягах бывал. Главное, дождаться обхода врача, все объяснить, если надо, попросить о встрече с Озадовским, и все образуется. «Интересно, почему они меня не придушили? — скосив глаза вправо, подумал он и решил, что его оставили в живых лишь потому, что от трупа просто так не отмахнешься. — Наши небось ищут меня по ярам. Таксист их должен был предупредить. Возможно, что Шрамко уже допрашивает борова или Червонца. Шевкопляс и Задереев, разумеется, остались в корпусе, они свои… а утром, утром они могут скрыться в любом направлении. Ищи-свищи… Вот гадство!»

Климов выругался и снова приподнялся на локтях. Ему до рези в животе понадобилось в туалет. Но простыни не отпускали.

Невозможность выполнить даже такую необходимую прихоть организма подняла в нем новую волну бешенства. Собаки! Взять бы их однажды утром, тепленьких, с постели, и привезти с полными мочевыми пузырями к прокурору! Мигом раскололись бы или в штаны напрудили, скоты.

Один из соседей, лежавший на угловой койке справа, поднял руку и посмотрел на часы. Климов затаился. Откровенно говоря, намертво прихваченный к своему ложу, он всерьез побаивался своих соседей. Кто знает их фантазии и тайные желания? Возьмут и за здорово живешь откусят ухо или нос или придушат. Освободить бы руки, что ли…

Загнуться на продавленном и дурно пахнущем матраце не хотелось.

Соседу в темноте никак не удавалось разглядеть циферблат, и он продолжал тянуться рукой к потолку.

Климов решил глянуть на свои часы и не ощутил привычной тяжести браслета. Вот так-так. Все сняли, даже трусы, чувствуя, что околел под тоненьким больничным одеялом, подумал он и предпринял новую попытку высвободиться из своих пут. Когда-то этому его учил знакомый цирковой артист. Сперва надо расслабиться как можно больше, а потом… потом забыть, что у тебя вообще есть суставы… главное внушить себе, что ты бескостный… не реагировать на боль.

Как только он справился с левым узлом и высвободил руку, ему показалось, что все двери, замки и засовы разом рухнули, и дело остается лишь за малым: переодеться в цивильное платье. Переодеться, позвонить Шрамко, взять санкцию у прокурора и арестовать все это преступное сборище ублюдков. Далеко уйти они не могли, об этом можно было не переживать. Затем он сообщит жене, что все в порядке, а вечером обнимет сыновей. Кстати, какое сегодня число? Сколько времени провел он в гипнотической прострации? Надо узнать.

Размотавшись и отбросив простыни, он сел на кровати и растер кисти рук. На нем была больничная рубаха с единственной, полуоборванной тесемкой на широком вороте и больше ничего. Хорошо, что рубаха длинная и доставала до колен. Серая, мятая, пропахшая чужим застойным потом.

Климов брезгливо передернулся и еще раз осмотрелся.

Сзади него по-утреннему скупо светилось узкое окно, изнутри и снаружи забранное толстой решеткой, по бокам — койки, впереди — дверь. В коридор, на лестницу, на волю…

Надо выбираться, приказал он себе, и его ступни коснулись холодного пола. Бррр! Он инстинктивно поджал ноги. Чтобы не пользоваться шлепанцами, валявшимися под кроватью, он намотал на ступни простыни и в таком виде вышел в коридор.

Желтый, вздувшийся линолеум, несколько кушеток вдоль стен, тусклый свет над головой. Часы над ординаторской с остановившимися стрелками. Столовая, раздаточная, процедурная…

Стараясь не шуметь и неуклюже подволакивая ноги, Климов добрался до туалетной комнаты и натолкнулся на работавшую шваброй нянечку.

— Простите.

Та его как будто и не слышала. Елозила дырявой мешковиной возле унитазов да пошмыгивала носом.

Климов малость потоптался за ее спиной, но, чувствуя, что рыхло-толстые его обмотки начинают промокать, интеллигентно кашлянул в кулак.

— Позвольте.

От рези в животе его уже сгибало вдвое.

Ноль внимания.

Широкий плотный зад, могучая спина, седые волосы, торчащие из-под платка, и руки, взад-вперед толкающие швабру. Словно поршни. На ногах носки домашней грубой вязки и галоши.

Хлюп-хлюп-хлюп.

Ополоснув грязное ведро, слила оставшуюся воду в унитаз, отерла локтем лоб.

Наверное, глухонемая, решил Климов и, переминаясь с ноги на ногу, стал отступать назад, теснимый бессловесной нянечкой. Но схватки в животе усилились, и он решился:

— Дайте, я пройду.

Действительно, чего он мается?

— Прошу простить, мне очень худо.

Должно быть, в этих стенах столь витиеватое обращение прозвучало так же кощунственно-нелепо, как насмешливая фраза: «Заходи, когда помрешь».

Нянечка проворно распрямилась и, не думая освобождать дорогу, повернула к нему плоское лицо:

— Куда, говнюк? Не видишь, что ли? Выдь отсед!..

Цепко хватанув его за локоть, вытолкнула «к такой матери».

Климов опешил. Рискованный характер у бабули. От нее добра не жди.

Пришлось топтаться в коридоре. Наблюдая за угрюмой нянечкой, он отметил про себя, что ногти на руках у нее крупные, не по-женски выпуклые, плотные, а большой палец левой руки замотан синей изоляционной лентой.

Когда она наконец выжала тряпку и бросила ее в ведро, обозначив тем самым завершение уборки, Климов смог уединиться. От щедро рассыпанной по кафельному полу хлорки противно щипало в носу и перехватывало дыхание. Из глаз сами собой потекли слезы. Отирая их ладонью, он подумал, что в мире слишком мало красоты, добра и справедливости. Зато очень много людей, у которых полностью отсутствует чувство прекрасного, взять ту же нянечку: женщина, а замотала палец изоляционной лентой! Неужели нет резиновых перчаток? А впрочем, в жизни труднее всего придерживаться благородной простоты.

Оставляя своими самодельными обмотками белесо-мокрые следы на грязно вымытом линолеуме коридора, Климов заспешил в свою палату, а заспешив, ужаснулся этому определению: в свою. Нет, только не туда! Куда угодно, лишь бы не в палату. Вот тут, на топчане, он станет ждать врача. В бессмысленности разговора с нянечкой он уже не сомневался. Видимо, у тех, кто занимается обслугой, с годами появляется защитная привычка: слушать и не слышать.

Присев на топчан под дверь ординаторской, он положил ногу на ногу и обхватил колено сомкнутыми пальцами. Сейчас придут врачи, и все решится.

Наивный идиот! Чтобы верить в будущее, надо знать систему. А система в мужском отделении для умалишенных была такова, что его тотчас вышвырнули вон из коридора. Сперва, позевывая и скребя в затылке, перед ним остановился вышедший из процедурной заспанный детина в тесном жеваном халате, надо думать, санитар, и похлопал по плечу: давай, вали к себе! Видя, что его не понимают, что у Климова с мозгами в самом деле не в порядке, он позвал на помощь сменщика. Тот выслушал тираду Климова о совершеннейшем своем здоровье и навалился на него всей своей тяжкой тушей.

— Ну, ребята, — разозлился Климов. — Пеняйте на себя.

— Пардон, не понял, — выдохнул угрюмый сменщик и со всего маху врезал Климову по челюсти так, что у него лязгнули зубы. Второй, недолго думая, вцепился в волосы и заломил шею назад, подставив климовское горло под удар. Кулак у сменщика сработал моментально, но теперь по кадыку.

От боли Климов задохнулся и на хрипе, сипло выдохнул:

— Пу-сти-те…

— Вот так, моя любовь. — Мстительно щуря глаза, потрепал его по онемевшей щеке проснувшийся медбрат, а его сменщик хихикнул с той кровожадностью, за которой проглядывает сущность наглеца и костолома. — А чуть вякнешь, по стене размажу.

Говорить нечего, амбал он был здоровый.

Климов не ответил. Он уже успел стряхнуть обмотки с ног и собрался показать мордоворотам, что такое русское кунг-фу, но, предвидя море крови, дал впихнуть себя в  с в о ю  палату. Как бы там ни было, но он уже начал понимать самое важное в системе психбольницы: пререкаться, огрызаться, отвечать на оскорбления и — упаси Господь! — дебильно уповать на силу рук и ног никак нельзя. Здесь с людьми не церемонятся, здесь «лечат». От необузданного буйства, от попыток что-то доказать…

Сделав вид, что он все понял, что режим больницы ему по сердцу, Климов подобрал обмотки, кое-как расправил на постели одеяло и уселся на кровати. Пока не разрешат подняться, он будет сидеть скромненько и тихо.

Мордовороты удалились.

Сосед справа продолжал лежать с напряженно вытянутой вверх рукой. Никаких часов на ней не оказалось. Сосед слева, час назад храпевший, словно конь с распоротым брюхом, таращился на Климова из-под руки. Он так сильно морщил лоб, что кожа побелела.

Не выдержав его сосредоточенно-карающего взгляда, Климов отвел глаза и горестно провел ладонью по голове: вот это влип. Что-то показалось ему странным, необычным, и он вновь провел рукой от лба к затылку. Открытие было нерадостным: его успели обрить. Постригли наголо. Вот гадство! Он пристукнул кулаком по металлической дужке кровати и уставился в пол. Одно к одному.

23

От еды он отказался наотрез и, подавив моральное сопротивление медперсонала, настоял на врачебном приеме. После длительных переговоров его позвали в ординаторскую, на беседу с лечащим врачом. Едва он сел на указанный стул, как на его плечи тяжело легли лапищи санитара. Климов оглянулся: руки-то зачем? — но тот лишь подмигнул ему приятельски и радостно, и в этом подмигивании было что-то плутовское, если не сказать дьявольское.

Санитар был тем амбалом, который чуть не перебил ему кадык.

— Не рыпайся, козел. Сейчас придут.

Не успел он закончить свое увещевание, как вторая дверь открылась, и в ординаторскую заплыла курносая пампушка с крупной родинкой над левой бровью. Из бокового кармана ее просторного халата торчал врачебный молоточек. Вся она была величественной и серьезной.

Не дожидаясь, когда она протиснется за стол и сядет, Климов подался вперед и торопливо, сбивчиво заговорил:

— Здравствуйте, доктор! Вышло страшное недоразумение. Я Климов, из угрозыска…

— Он новенький, Сережа?

Пампушка посмотрела мимо Климова и вопросительно сомкнула губы. Услышав утвердительное «новенький», кивнула:

— Говорите.

— Вот, — не зная, что еще сказать, напрасно попытался встретиться с ней взглядом Климов. — Я здесь случайно. Понимаете? Мне надо позвонить начальству.

— Как его фамилия, Сережа?

— Вечером был Левушкин.

— Поищем.

Она отперла своим ключом ящик стола, вытащила из его утробы на свет божий пачку историй болезней и принялась ее перебирать.

— Левушкин… сейчас найдем.

— Я Климов!

— Не кричите. Документы у вас есть?

Климов сдержался.

— Я же объяснил. Мое присутствие здесь не имеет смысла. Я работаю в угрозыске, преследовал людей, которые…

— Вот видите. — Пампушка не дослушала его и улыбнулась. — Документов нет, преследовал людей, а здесь, — она взяла из пачки тонкую историю болезни и потрясла ее перед собой, — читаю… Левушкин Владимир Александрович…

— Я Климов! Климов я! Юрий Васильевич… кстати, майор милиции.

— …Владимир Александрович… прибыл к нам в стационар два дня назад… Так-так… в состоянии белой горячки…

— Да какой горячки, — возмутился он. — Я вообще не пью, да это и не я… Вы позвоните…

— Не перебивайте, — тон ее голоса предупреждающе похолодел. — Тут печатному не верим, не то что сказанному. Вчера вы чуть не разнесли больницу, отбиваясь от чертей, сегодня называете себя работником милиции, преследуете граждан…

— Преступников.

— И вы их можете назвать?

— Пока что не имею права. Двое из них здесь работают, в больнице…

— Уж не мы ли с Сережей? — она хохотнула, и в голосе ее вновь зазвучало осуждение. — Себя не помните, Владимир Александрович, врагов каких-то ловите…

— Я Климов! Климов…

— Хорошо, я постараюсь вам помочь.

— Огромное спасибо! Где тут у вас телефон? Сейчас за мной приедут…

— Кто?

— Мое начальство, из милиции.

— Типичный бред, Сережа.

— Да, — многозначительно поддакнул санитар. — И мания, и раздвоение.

Их реплики могли взбесить и ангела.

— Да вы поймите…

— Понимаю, — умиротворяюще ответила Пампушка и сдвинула на край стола истории болезней. — Вы больны.

— Да ни на грамм! — он чуть не сплюнул. — Сейчас мой труп повсюду ищут, а я здесь!

— Вот видите, Сережа, уже труп.

— Лабильный тип.

— Шизоидная деформация…

Климов дернулся.

— У вас под носом совершили преступление, и если бы не злая воля…

— Меньше надо пить.

— Да я не пью! — необходимость оправдания бесила Климова сейчас больше всего. — Не пью, черт вас возьми!

— Когда проспятся, все так говорят.

Климов обессиленно поднял глаза к потолку.

— О господи! Ну как вам доказать, что я не Левушкин? Я к вам попал через чердак, вы мне не верите?

— Я слушаю.

— Сначала посмотрел в окно, потом поднялся по пожарной лестнице, но та, которую должен был сейчас допрашивать, приобщена к секретам черной магии…

— И что?

— И потому пока неуязвима!

— Не женщина, а укротительница тигров.

Почувствовав издевку, он окончательно разъярился.

— Слушайте!

Вскочить ему не дал Сережа. Не отпуская климовские плечи, он навалился на него всей своей тяжестью и добродушно проворчал:

— Вот чмо болотное… С утра пораньше простыни сорвал, кидался драться…

Пампушке только этих слов и надо было.

— Ничего… Подлечим. Назначим нейролептики…

— Ударный курс.

— Возможно, проведем сеанс электрошока… Словом, — тут она упрямо свела брови к переносице, — социально адаптируем. Как вас по имени?

— Владимир, — подсказал гиппопотам Сережа.

— Климов я! Юрий Васильевич! И требую…

— Психопатическая личность.

— …Свяжите меня с городом! С моей квартирой, наконец! С моим начальством!

— Свяжем, свяжем, — чуть ослабил свой нажим Сережа и погладил Климова по голове.

— Отстаньте от меня, — дернулся Климов. — И не прикасайтесь.

— Хорошо, — наигранно-покорным тоном успокоила его Пампушка и заботливо спросила: — Вы число хоть помните?

— Я сам хотел спросить.

— Вот видите…

— Не вижу!

— Вы больной.

— А я вам говорю…

— А я…

— А мне плевать!

— …Вам говорю, что вы больны. Серьезное расстройство психики.

— Я под гипнозом был.

— Само собой. И называется он: белая горячка. Месяц помните?

Трудно сказать отчего, но Климов замялся.

— Ноябрь вроде, — каким-то не совсем уверенным тоном сказал он, и врач удовлетворенно хмыкнула.

— Ну что ж, я думаю… — она сложила губы трубочкой и попыталась рассмотреть свой лоб. — Через полгодика, от силы через год мы приведем вас к норме.

— Через год?

От изумления он чуть не потерял дар речи.

— Я не пьяница, не шизофреник, я майор милиции, я требую!

Пружина гнева бросила его к столу, но пальцы санитара пережали сонную артерию. Сквозь тяжелый обморочный шум в ушах он уловил обрывок фразы: «Сульфозин, оксилидин, и проследите, чтоб не буйствовал в палате…»

24

Когда он вынырнул из омута лекарственного забытья, он почувствовал себя мухой, тонущей в молоке. Места уколов жгло огнем, разламывало поясницу. Руки, ноги были точно деревянные. Ко всему прочему, ему зачем-то сделали слабительную клизму, сняли энцефалограмму, затем назначили исследование желудочного сока.

Сопровождаемый знакомыми мордоворотами, он пришел в лабораторию, где на двух стульях уже сидели, а третий пустовал. Голова кружилась, пол под ногами вздымался, кренился, и Климов поспешил усесться. Погруженный в свои мысли, думающий лишь о том, как выбраться из стен больницы, он покорно раскрыл рот и постарался проглотить резиновую трубку. Но не тут-то было. Его душили спазмы. Видимо, Сережа перебил ему хрящи. Горло болело.

— Чертов охламон, глотай! — взвинтилась медсестра и санитар, стоявший сзади, огрел его двумя руками по ушам: — Раскрой хлебало.

Климов задерживал других и чувствовал себя неловко. «Кому нужна моя кислотность?» — силился он пропихнуть в себя проклятый зонд, и его снова выворачивало наизнанку. Легче змею проглотить.

— Да чтоб у тебя хрен отсох! — в сердцах толкнула его в лоб сестра и согнала со стула. — Сгинь, мудак. — Хлястик на ее халате торчал узлом, и вся она была похожа на баул, в котором возят белье в прачечную.

Вышвырнутый санитаром из лаборатории, он доплелся до палаты и решил немедля написать записку Озадовскому. Как ни странно, ручку и бумагу ему дали. Он обрадовался и вкратце описал ситуацию, в которую попал. «Рыл яму, да сам в ней оказался. Выручайте, Иннокентий Саввович!» — не слишком вдаваясь в подробности, закончил он свое послание и, не переводя дыхания, накатал тревожный рапорт на имя Шрамко. Зализав конверты, он принялся строчить письмо Володьке Оболенцеву, единственному другу институтского закала. Все равно бумага оставалась, да и времени было навалом. Когда еще удастся написать.

Володька был поэтом, прирожденным философом, но стал живописцем. На третьем курсе он решил, что Климов гениален, что люди недостойны его кисти и творений. Придя к такому заключению, он загорелся благороднейшим желанием устроить своему товарищу личное свидание с Иеронимом Босхом. Проделать это он решил при помощи ножа, которым режут хлеб. Радость из-под палки. Талант, как правило, понятен и приятен людям, чего не скажешь о гении. И все-таки труднее быть не гением, а его другом, рассуждал Володька. Правда, Климов себя гением не обзывал. Но кому по силам состязаться в логике с поэтом, родившимся философом и ставшим живописцем? Тем более когда он ассириец с примесью грузинской крови. Володька спьяну рассек воздух, промахнулся и влетел под стол. Стальное лезвие ножа печально звякнуло, и свидание не состоялось. Ни с Иеронимом Босхом, ни с подобными ему создателями дьявольски-пророческих метаморфоз. Володька читал Канта, но не дошел до Гегеля, а главное, не знал приемов самбо, не служил в армии. На следующий день, нянча ушибленную руку, придерживая локоть и страдая по рассолу, он по русскому обыкновению трогательно-миротворно благословил Климова на путь мытарств, сомнений и творческой схимы. Он был похож в этот момент на снисходительного пастыря, обремененного раздумьями о чадах человеческих, неистово и в то же время кротко отвращающего сонм невежд от искушения и унижения искусства. Увянут ветви и усохнут корни. Не виноградари нужны — каменотесы. Но он прощает Климова, ибо каждый третий в мире — слабоумный, и слабоумный из-за виноделов, винохлебов, виночерпиев… Своя беда что писаная торба. Душа Володьки была сплошь исцарапана обидами, как были исцарапаны стены его мастерской адресами и номерами телефонов разномастных дев. «Натурщиц у меня как сена!» — хорохорился он у себя в подвале и, подвыпив, спрашивал свой палец, кто такой-то и такой-то президиумный «богомаз»? И сам же отвечал: никто. Смешон, бездарен и рогат. Пустая комната, пустые окна…

Неспешные воспоминания настолько захватили Климова, что он на время отложил письмо и вышел в коридор. В палате было слишком шумно для размышлений.

Заложив руки за спину, он медленно дошел до процедурной, повернул назад, немного постоял возле шестой палаты, в которой двое чудаков играли в шахматы на пустой крышке тумбочки, и вновь направился к далекой процедурной. Направился и обомлел: навстречу ему по коридору шла жена. Она пристально смотрела прямо перед собой и ступала так, точно переходила по жердочке ручей.

Климов остолбенел: откуда она здесь? И нервно-счастливая дрожь прохватила его с ног до головы: додумалась, родная! Одна она смогла догадаться, где его искать. И он непроизвольно вскинул руку, мол, я тут, но лицо жены внезапно изменилось, стало чужим и совсем расплылось…

Он закричал и окончательно пришел в себя.

Все та же тесная, забитая кроватями палата, тот же серый потолок, больничный запах, и он сам, привязанный к железной койке.

Сосед слева, сосед справа…

Ужас.

Сколько он проспал? Который час? Места уколов жгло огнем.

Климов попытался сдвинуться в сторонку и не смог. Ему впервые стало страшно. А что, если он действительно того… сходит с ума? Ведь человеческая психика — это загадка, нормы нет. Как люди вообще заболевают? Эпилепсией, шизофренией? Он думает, что видел Шевкопляс, всю гоп-компанию и девочку, размазывавшую по бедрам кровь, а их на самом деле не было… и все это одно лишь наваждение, обыкновенный бред, и он больной… психически больной… как и его соседи? Тогда надо кончать с собой, без всякого. Но это, если он свихнулся… Гадство! Расчет упрятавших его сюда, в палату для особо буйных, был безошибочным, иезуитски верным. Здесь или обезличат этим самым сульфозином, от которого ни сесть, ни встать, или сам в себе найдешь изъян. Есть же такое понятие в психиатрии — соскользнуть… Жена рассказывала и примеры приводила… С горизонтали нормы на вертикаль безумия.

25

Потянулись жуткие дни одиночества. Одиночества среди людей — умалишенных и здорового медперсонала. Мысли о работе как-то притупились, но тоска по дому, по жене и детям с каждым днем становилась мучительней. Иногда ему хотелось биться головой об стену.

После очередной встречи с врачом, вечно озабоченной чем-то Пампушкой, он обреченно понял, что в мире ее мыслей и переживаний он не занимает даже скромного места.

— Левушкин! — предостерегающе стучала она по столу авторучкой и не советовала добиваться встречи с Озадовский. — Назначу инсулин.

Это слово в психбольнице понимали все, вплоть до полных идиотов.

— Сколько раз вам говорить: профессор болен! И алкоголиками он не занимается: слишком вас много.

Климов усмехался. Злое слово зачастую изменяет людям сознание. Чтобы он не усмехался, назначали тазепам. Со временем он научился делать вид, что пьет лекарства, а сам выплевывал их при первой возможности. Мало того, он почти перестал есть. Его не отпускало подозрение, что и в еду подмешивают зелье. По крайней мере, чай, кисель, компот он исключил из рациона. Не демонстративно, нет, он понимал: начнут поить насильно, просто для себя решил не пить, и все. Обойдется водой из-под крана. Любая его попытка установить связь с внешним миром пресекалась, и пресекалась жестко. Письма брали, обещали передать по адресу и, по всей видимости, уничтожали. Ни на одно из них ответа он не получил. От всех его просьб отмахивались, как от заведомо пустой затеи, причем отмахивались с тем ожесточением, за которым угадывалась внутренняя несвобода и житейская задавленность. Казалось, люди спали на ходу.

В своем доказывании, что он не верблюд, Климов исчерпал и без того небогатый запас своего красноречия и однажды, мучительно борясь со сном, обреченно подумал, что сумасшествие — это как бельмо на глазу: все видят, как ты слепнешь. А засыпать он боялся из-за страха перед санитаркой Шевкопляс. Он был уверен, что не сегодня-завтра, в одну из глухих ночей, она разделается с ним. Вкатит сонному чего-нибудь покрепче, и адью! И поминай, как звали, а звали его здесь Левушкин Владимир Александрович, согласно записи в истории болезни. Был такой художник-оформитель, жалкий богомаз из сельского Дворца культуры. Бедный алкоголик. Судя по истории болезни, пил все, что льется и горит, вот и попал в конце концов в дурдом. Кто о нем заплачет, пожалеет? Умер, бедолага… сердечко подвело.

Никаких примет в истории болезни этого самого Левушкина не было. Ни роста, ни веса, ни цвета волос. Климов спрашивал. Диагноз один: делириум тременс. Белая горячка.

Лежа на кровати и борясь со сном, он часто вопрошал себя: а где же сейчас этот самый Левушкин, бедный алкоголик? Куда его спровадила коварнейшая Шевкопляс? Подумать только, как все ловко провернула! Подмена одного другим, хороший ход. Многие бы позавидовали изворотливости женского ума. Словно заранее готовилась.

Эта мысль показалась ему стоящей.

А что, если таким же образом она уже не единожды устраняла неугодных? Заманивала в психбольницу, а потом… Ему уже мерещилось черт знает что! И становилось жутко. Чем активнее он выступал против лечения, тем беспощаднее ломали его психику. Того гляди, отправят на электрошок, заколят сульфозином: в две руки, в две ноги, и лежишь пластом. И называют этот способ «квадратно-гнездовым». Спасибо, инсулин пока не назначали, а это, черт возьми, дубина для мозгов. Еще чуть-чуть, и он начнет писать послания Володьке Оболенцеву, которого он знать не знает, но который то и дело бередит его сознание во сне: грозит ножом, Иеронимом Босхом и с похмелья плачет над судьбой. Попытка выкрасть ключ от входной двери закончилась провалом. Напрасно он вынашивал свой план, следил за персоналом. Не удалось. Ключ он свистнул в процедурной, думал отпереть им отделенческую дверь, но медсестра, блондинка с водянистыми глазами, вовремя хватилась. Климова раздели догола, ударили коленом в пах, навешали затрещин и, выкручивая уши, отобрали ключ. В его истории болезни появился дополнительный диагноз: клептомания. Бессмысленное воровство.

После этой неудачи, которая ни к чему хорошему не привела, им на какое-то время овладело полнейшее равнодушие. Именно здесь, в тихом аду психиатрической лечебницы, он начал понимать, что, может быть, самой характерной его чертой было стремление всегда и во всем рассчитывать на свои силы. Сознавая это, он уже не сомневался, что является человеком строгих правил, жалким педантом, но, считая это качество проявлением серой заурядности, все еще не хотел признавать за собой эту особенность.

А жизнь в мужском отделении шла своим чередом. Тихих, бессловесных переводили на другой этаж, в палаты хроников, а буйных усмиряли, проводили шоковую терапию, «делали клоунов», назначали им бессчетное количество уколов. Тех, кто наотрез отказывался от еды, кормили через зонд, насильно подключали к капельницам, а бездыханных отвозили в морг.

Чудовищный конвейер.

Постепенно Климов познакомился со всеми нянечками, сестрами, медбратьями, но прежде всего присмотрелся к однопалатникам. Из восьми человек пятеро производили тягостное впечатление, зато трое других были вполне контактны: Храпун, Чабуки и Доцент.

Храпун имел плешивый гладкий череп, по-рыбьи ущемленный рот и маниакальную привычку вглядываться в собеседника, как в платяную вошь. Сдвинув брови, он приставлял к ним козырьком ладонь правой руки и, изредка поплевывая на пальцы левой, двигал ими так, точно пересчитывал купюры. Больше всего он любил здороваться, непременно за руку. Поздоровается и, не отпуская запястье, начинает изучающе оглядывать встречного с дотошностью естествоиспытателя.

Доцент — тот попроще. Он подкрадывался сзади и наивно-робко спрашивал: «Конфетка есть?» Делал он все это так искусно, тихо, незаметно, что Климов всякий раз пугался, вздрагивал и долго потом чувствовал предательскую дрожь в руках и в животе. А в остальном… Доцент показался Климову нормальным мужиком. Единственно, чего он требовал, так это спецвагонов в поездах дальнего следования. Особенно на Транссибирской магистрали. Он требовал вагонов-бань. Его просто колотило, когда он начинал доказывать необходимость новшества. Ведь есть же туалеты и вагоны-рестораны, так почему бы людям, находящимся в пути порой по восемь суток, женщинам с детьми, беременным и прочим, он всегда подчеркивал: и  п р о ч и м, не дать возможность выкупаться в душевой? И пусть за дополнительную плату! Кто откажется? Куда он только ни писал, отправляя свою идею по инстанциям, ответ всегда был однозначным: бред! И он опять оказывался в психбольнице.

«Конфетка есть?» — Келейная смиренность, подлаживающийся тон, ущербно-кроткий взгляд. В отношении его третий знакомец Климова, старожил мужского отделения Чабуки, сказал: «Если очень сильно бить по голове, человека может затошнить». Как сам Чабуки попал в больницу, Климов так и не узнал. Был он очень скрытным и неразговорчивым, по крайней мере, днем. С утра и до вечера он часами просиживал на кровати, свесив голову и отрешенно глядя в пол. Во всей его позе сквозила тяжко-горестная обреченность. Климов даже подумал, что он никогда никому не завидовал, но и никогда не сравнивал себя с другими. Казалось, что он ни с кем не собирался делить то, что выпало на его долю, как не старался свалить кому-нибудь на плечи свои тяготы. Он отзывался на прозвище Чабуки, данное ему бог весть когда, хотя мог отозваться и на кличку Али-Адмирал. Днем он носил очки, и их темные стекла в модной оправе мало соответствовали его безотрадной одежке — вылинявшей майке и полосатым пижамным брюкам, точно таким же, какие выдали со временем и Климову. Создавалось впечатление, что кто-то нацепил Чабуки модные очки на нос, как бы шутя, и позабыл забрать. Он был среднего роста, даже маленького, но толщина плеч, крепкая шея придавали ему вид человека, знавшего в молодости тяжелый физический труд. Может быть, он был портовым грузчиком. Его кровать располагалась рядом с климовской, и это он первым заговорил с новым жильцом палаты. Было это ночью, три дня назад.

— Умные, как бублики! — неожиданно услышал Климов своего соседа и невольно затаил дыхание. Голос был окрашен тем особым тоном здравомыслия, за которым кроется живое чувство юмора. Климов даже не понял сперва, кому принадлежит голос, настолько он был ободряюще нормальным. — Но и мы не под лавкой найдены. Верно, майор?

Климов вздрогнул. За ним наблюдали, видели, что он не спит, и вот теперь окликнули. Чей это голос?

Он повернулся и увидел поднятую руку.

— Чабуки?

— Я.

Сосед скрипнул кроватной сеткой, взбил подушку и, умостившись поудобней, закинул руки за голову. Было видно, что он ничуть не обескуражен настороженностью Климова.

— Не ожидал?

— Чего? — не зная, как себя вести, переспросил Климов, и ему на какое-то мгновение снова стало отчаянно-тоскливо: оказывается, он начал отвыкать от нормального человеческого голоса, располагающего к разговору.

— Чего-чего, — насмешливо-ворчливым тоном передразнил Чабуки и тихо хмыкнул: — Того… Лучше иметь дочь-проститутку, чем сына-сварщика. Вот до чего дошло. Затуркали народ… собаки, сволочи… Не понял?

— Нет.

— А что ж ты так?

— Не знаю. — Климов сел в постели, обхватил колени. Разговор выходил странным, беспредметным, сбивчивым, но он был рад ему, измаявшись в борьбе с полночным сном.

— Вырваться отсюда хошь?

Наглая веселость в голосе парализовала Климова. Во-первых, таким тоном говорят только здоровые, а во-вторых…

— Хочу.

— Во-во… А рыжими володьками обклеиваешь кухню.

— Что? — не понял Климов.

— Ничего. Пора бы допереть, что главное у нас — уметь изображать. Думать одно, делать другое. — Климов слушал. Чабуки говорил загадочно, как будто сам с собой. — Кто нами управляет?

— Ну…

— Не «ну», а баба! Кто у нас врачиха?

— Женщина, Людмила Аникеевна, — ответил Климов и пересел повыше, к изголовью. — Я про себя ее Пампушкой называю.

— Короче, баба! С единственной заботой — где достать мяса и чем накормить семью. Нищают люди на глазах, вот и глупеют. А ты ей про милицию, про важное задание… Начхать ей на тебя! Не надо было, парень, керосинить.

— Да я не пью.

— Тогда тем более… Изобрази, что тебя нет. Тем, кого нет, дают пожить.

— Да я уж понял.

— Понял… — неодобрительно протянул Чабуки, и Климов подавил зевок. Сосед располагал к себе с первых же слов. — Чуток бы раньше.

— Не мог я этот ужас вынести, ведь я здоров.

— А я? — Чабуки рывком сел в постели, — могу?

Климов не ответил. Это как-то не умещалось в него в голове. Двое здоровых в одной палате… На какую-то долю секунды он даже усомнился в реальности их разговора. Уж не снится ли ему опять весь этот вздор? Того гляди, Володька Оболенцев явится…

— Ну, что молчишь?

— Не знаю, — приходя в себя после секундного замешательства, отозвался он, — я лично сатанею.

Чабуки засмеялся, повалился на спину.

— Ну, грыжа мамина… Какая щепетильность!

Внезапно замолчав, он перевернулся на живот, сгреб под себя подушку и, глядя прямо перед собой, туда, где за окном шумел-постукивал по стеклам мелкий дождь, со вздохом произнес:

— Честность никогда не сделает из вас миллионера. Только предприимчивость и дружба с кагэбэ.

Нет, что-то странное в нем все же было. По крайней мере, вот это вот стремление блеснуть невнятным афоризмом.

Зябко поежившись — от окна сильно дуло, — Климов завернулся в одеяло, приятельски спросил:

— Так что ж нам делать?

Он спросил это с тем доверительным пренебрежением, за которым только глухой не расслышит скрытый, мучительно-насущный интерес.

Чабуки улегся на бок, подпер голову рукой.

— А вот что. — Найдя в Климове благодарного слушателя, он стал развивать свою идею. — Надо сказать, что ты маляр.

— Кому?

— Ежу горбатому, кому… Врачихе нашей.

— А зачем?

— Но ты художник, верно?

Климов почувствовал, что больше всего на свете он боится сейчас самого себя, и это чувство, напомнившее ему о ночных снах, спутало все его мысли, и от страха, что он бредит, еще больше заволновался, занервничал. Господи! Неужели он сходит с ума? Все говорят ему, что он художник… но почему художником его считают только ночью? Днем все обращаются к нему: «Майор!» Может быть, он сам себя называл когда-нибудь художником?

— Чего молчишь?

— Да как сказать… вообще-то я рисую. — Климов поймал себя на том, что речь его стала сбивчивой, невнятной, с длинными паузами. — Бывает, маслом… иногда карандашами… но…

— Значит, художник.

Замыслам Чабуки вполне отвечало то обстоятельство, что Климов так или иначе разбирался в красках. Он возбужденно сел на постели, спустил ноги на пол.

— Стакан самогону, макитру вареников.

— Вообще-то…

— Никаких «вообще»! От трупа просто так не отмахнешься!

— Может…

— Не перебивай!

— Я слушаю.

Чабуки взбил подушку, обхватил ее, прижал к груди.

— Сегодня утром ты идешь к врачихе…

— Так.

— И говоришь, что ты маляр.

— Художник?

— Не перебивай. Вконец затуркали народ. Слушай-молчи.

«Сомнамбулический транс какой-то», — ошарашенно подумал Климов и впился ногтями в кожу бедра: не снится ли ему все это? Нет, боль настоящая. Он ощутил на пальцах кровь.

— Сделаем так. — Чабуки отшвырнул подушку, уперся руками в колени. Вид у него был заговорщицкий. Климов подумал, что так размашисто жестикулируют в театре и еще когда решают жить по-новому, вышвыривая за порог отжившее старье: какие-нибудь латаные-перелатаные брюки или туфли с отвалившейся подошвой. — В больнице сейчас стройка. Строят цех для трудотерапии. Сетки там вязать, халаты шить. — Чабуки прохиндейски ухмыльнулся. — Им позарез нужны строители: побелка стен, покраска рам… А ты маляр! Усек?

— Не очень.

— Тьфу! — обозлился Чабуки. — Никогда не обращайтесь в суд, если вы там не работаете.

Он поманил Климова, наклонился к нему и стал нашептывать план действий.

26

Утром Климов первым делом доложил медсестрам, санитарам и Людмиле Аникеевне о своем «душевном просветлении». Другими словами, он высказал им всем сердечное спасибо за лечение, которое пошло на пользу. Теперь-то он пришел в себя и твердо знает, что он не кто-нибудь, а Левушкин Владимир Александрович, художник-оформитель. Человек, соскучившийся по работе.

— Руки дела просят, — с услужливой расторопностью толкнул он дверь ординаторской и увязался следом за врачом. — Людмила Аникеевна, кусок в горло не лезет.

— Это еще почему? — с наигранным укором в голосе полюбопытствовала Пампушка, считавшая себя достойной ученицей Озадовского, и поспешила спрятаться за стол, вернее, наклонилась за упавшей авторучкой, которую задела рукавом.

— Стыдно за себя: хлеб даром ем.

— Похвально, Левушкин. Очень похвально.

Она разогнулась, с красным от прилившей крови лицом, и поправила на голове колпак. Глаза у нее сегодня были подмалеваны голубой тушью, и это могло говорить, что дома у нее все хорошо. Умостившись на стуле, она покрутила в пальцах авторучку, приподняла подбородок.

— И что же вы хотите?

— Я маляр, я плотник… — Климов продолжал стоять. — Все, что могу…

Пампушка озадаченно молчала.

— И маляр?

— Первостатейный! Стены, окна, потолки, — не моргнув глазом, соврал Климов. — Полы, двери, все могу. — Он даже приложил ладонь к груди, где учащенно билось сердце, и заискивающе улыбнулся. — А, Людмила Аникеевна?

— Опохмелиться тянет?

— Упаси Господь! — притворно забожился он и снова прижал руку к сердцу. — На дух не желаю.

Пампушка просияла: результат лечения был налицо. Глаза ее счастливо засветились.

— Осознал?

— Спасибо вам, век помнить буду…

Почтительная робость, пугливое изумление, чистосердечное признание чуткости и, заботы окончательно расположили к нему ученицу Озадовского. Как и следовало ожидать, она самодовольно усмехнулась, вспомнила, как он называл себя сотрудником милиции, майором, и часа три затем рассказывала Климову о пользе трудотерапии. А он все это время только и помышлял о том, как бы скорее попасть в «команду выздоравливающих». Его сосредоточенно-покорный вид настолько убедил Пампушку в своей значимости и незаменимости как психиатра, что, когда она задним числом уличила его в контаминации — в смешении нескольких событий при их описании, он не стал ее разуверять. Ни в коем случае! Напротив, он несколько раз подчеркнул, что самой ее прекрасной особенностью является то, что она умеет угадывать в людях талант, раскрывать их внутренние тайны… а это, говорят, по силам лишь профессору.

Людмила Аникеевна зарделась.

— Кто говорит?

— Да все! — простовато сказал Климов и кивнул на дверь. Чувствуя, что ему удалось растопить Пампушку своей лестью и она уже в душе плывет, как масло по сковороде, он позволил себе перечислить тех, кто ошивался в коридоре, кто был отправлен в палаты «хроников», назвал всех нянечек, сестер и даже… санитарку Шевкопляс, свою не очень близкую, но все же родственницу по отцовской линии.

— Это блондинка, крупная такая, да? — полюбопытствовала врач, но, засмущавшись, тотчас посуровела. — Немного странная… все приходила к нам на лекции по гипнотерапии.

Климову во что бы то ни стало захотелось выяснить, работает ли Шевкопляс или уволилась, и он с подневольной кротостью изъеденного хворью человека жалостно прошелестел блеющим голоском:

— Вы передайте ей, что я в седьмой палате.

Людмила Аникеевна поджала губы: не положено. Надев маску строгости, она стала листать его историю болезни. Пробежав глазами последние записи, что-то в них зачеркнула, задумалась. Потом быстро-быстро застрочила по листу бумаги.

— Вот, — закончив писанину, казенно-твердым тоном сообщила она Климову, — включаю вас в команду…

— А когда?

Уловив нетерпение, обеспокоенно нахмурилась.

— Я думаю, что завтра. Но…

— Я понимаю.

— …Ни жалости тогда, ни снисхождения. Нарушите режим, пеняйте на себя! — Она прихлопнула ладошкой по столу, как будто он уже проштрафился, и упрекающе добавила: — Грешит один, а отвечают многие.

Сдвинув брови, она закрыла историю болезни, отложила ее в сторону.

— Идите.

Климов чуть не на цыпочках вымелся из ординаторской. Есть женщины, которые насупливают брови лишь затем, чтоб показать: они у них есть.

Уже в коридоре он услышал обещание Пампушки встретить Шевкопляс и передать ей его просьбу. Значит, не уволилась, почувствовав внезапный холод в животе, подумал Климов и побрел в палату. Что-что, а придуриваться он научился. Видели бы его сейчас жена или Шрамко!

После ужина он прикорнул. Во-первых, чтобы бодрствовать ночью, а во-вторых… мысли о доме, о жене и детях, о том, что его труп ищут везде, где только можно, и не подозревают того, что он жив, что по ночам он борется со сном в трех километрах от родного дома, так изнуряли его мозг, что он с досадой отмечал, что голова начинает раскалываться. Собственно, во всем, что с ним произошло, он виноват сам: нельзя рассчитывать лишь на одного себя. Но, как говорит Чабуки, надо уметь улыбаться даже тогда, когда вы чем-то возмущены. И он постарался улыбнуться, натянув одеяло на голову. Все получилось бы как нельзя лучше, если бы не злая воля Шевкопляс… Размышляя о ней и об ее муже, в котором Легостаева узнала сына, он пришел к безрадостному заключению, что люди — невозможные лжецы. Но если человек лжет сам себе, это его беда, все мы живем в мире собственных иллюзий, и если он лжет другим — это, может быть, не самое страшное: ему ведь тоже лгут, причем бесстыдно. Но заставлять других жить не по совести, извращать свое сознание и подневольно подличать — это верх насилия над личностью, и тех, кто изуверски убивает в другом душу, надо жестоко, беспощадно карать. Тот, кто заставляет лгать других, заслуживает самого сурового наказания. Будь они прокляты, вынуждающие нас отказываться от себя! А иначе… иначе лучше и не жить. Ведь если Закон не обеспечивает справедливость, если здравый смысл всего лишь фикция, иллюзия, а не ариаднова нить в лабиринте насилия и зла, которыми столь изобилует мир, то тогда остается признать, что жизнь человека не что иное, как абсурд. Бред воспаленного разума.

— Конфетка есть?

— А? Что?

— Конфетка есть?

Фу ты, дьявол! Это же Доцент, будь он неладен. Надо просыпаться.

Забывшийся тяжелым предзакатным сном, Климов очнулся. Чуткое замешательство: где он? — заставило припомнить все, что с ним произошло. Он стянул с головы одеяло.

Ветки постукивали об оконное стекло, слышен был осенний дождь, и мысли, словно водяные потоки, подхватили нить его сновидений…

Он разлепил веки и зевнул. Вернее, он хотел зевнуть, но так с раскрытым ртом и окаменел: уставившись ему в лицо, над ним склонилась Шевкопляс. Тяжелый, липкий всеобъемлющий страх сдавил ему горло, и он почувствовал, как замерло сердце: все!

За спиной Шевкопляс стоял Задереев, а какой-то вахлак с покатыми плечами держал наготове шприц. Ноги Климова они уже успели зафиксировать, но руки…

Удар не получился. Да его и не было, удара. Пальцы сами собой разжались от непонятной слабости. Климов дернулся, и только.

Червяк на крючке.

— Иной и раздумает жить, а живет, — свистящим шепотом заговорила Шевкопляс и отвела руку назад.

Вахлак подал ей шприц.

Задереев, этот импозантный педераст, сосредоточенно ощерился, и темные провалы его глаз недобро сузились. Он сел на климовскую руку.

— Бог захочет, разума лишит.

Вахлак хихикнул:

— У него что, крыша поехала?

— Заткнись, — оборвала его Шевкопляс и бесцеремонно провела рукой по лицу Климова: — Дурашка, с кем связался? Малохольный…

А в глазах изумрудные искры.

— Пережми.

Слова и фразы задевали слух, но отвечать Климов не мог. Язык его не слушался. Лекарство холодяще натекало в вену, согревалось в ней и жгуче обволакивало климовское сердце. Истошная, смертная ярость загнанного зверя напрягла все его мышцы, ослепила мозг, и он, уже не помня ничего, забился под иглой…

27

Каким-то чудом ему удалось вырваться.

Дождь перестал, в палате было тихо. Мучители его исчезли, но тьма, глубокая ночная тьма усиливала чувство безысходности.

«Надо пойти, узнать, который час?» — оперся на локоть Климов, но мертвенная слабость не давала встать с кровати, и он, перевернувшись на живот, решил с нее сползти. Все-таки гипнозом Шевкопляс владеет здорово.

Коснувшись ногами пола, он стал нашаривать шлепанцы и вдруг почувствовал, как зло и режуще в нем зашевелилась боль, где-то глубоко, внутри, почти у самого сердца. И эта боль была сравнима с прожорливой чуланной крысой, прогрызавшей нору в его теле. И как только он представил эту отвратную тварь, его охватил приступ тошноты. С трудом ему удалось добежать до туалета.

Из открученного крана, слабо и прерывисто сливаясь в хлипкую струю, иссякающе лилась вода, и Климов с ужасом подумал, что из больницы ему вряд ли выбраться. Еще два-три таких ночных визита, и его сознание померкнет. Не столько от кошмарной боли, сколько от боязни  с о с к о л ь з н у т ь… Галлюцинации были настолько зримыми, что он начал терять чувство реальности.

Вернувшись в палату, он безжизненно рухнул на кровать и закусил край одеяла. Боль надо было перетерпеть. Где-то в глубине сознания, в самом его дальнем уголке жила догадка, что сейчас любое из лекарств будет смертельным. Он попытался разглядеть лицо Чабуки, но в палате было так темно, будто оконное стекло, не в силах более выдерживать холодную накипь угасшего дня, внезапно пролилось, и в сирое больничное узилище напористо хлынула густая мгла ненастной ночи. Кажется, снова начался дождь, на улице гудело, и качающиеся ветки деревьев задевали водосточную трубу. Жестяной звук заставлял Климова время от времени вздрагивать, и он с горестным отчаянием смотрел на дверь, как будто она вот-вот откроется, и он увидит своих близких: сыновей, жену…

«Передаются же кому-то наши мысли». — Он подтянул колени к подбородку и слезно предположил, что «должны». Иначе смерть.

Придя к такому мрачному выводу, он скрипнул зубами и застонал. Похоже, он стал понимать предназначение случайностей, не связанных, на первый взгляд, одна с другой, но отчего-то оставивших в его сознании глубокий след. Взять хотя бы случай с сыном Легостаевой. Сомнений нет: он стал очередной жертвой Шевкопляс, как стал ею и Климов, и еще незнамо кто…

За окном порывисто шелестели ветки, шумел осенний дождь, и мысли, словно водяные потоки, размывали русло кошмарного сна. Постепенно становилось ясно, что человеку можно не бояться темных пятен в памяти, они еще обязательно засияют самым чистым светом… Это так же верно, как и то, что душа требует нового, хотя ход жизни и не всегда бывает понят, но рано или поздно надо узнать о свойствах и законах всего мира. Поэтому и существует магия.

Боль стала утихать, и он порадовался своему умению терпеть. Исполнясь чувством облегчения, он чуточку расслабился и ощутил в себе власть над ноющим телом и даже перестал испытывать былой страх перед сумасшествием. И в это время его снова затошнило. Чуланная крыса прогрызла-таки нору, и судорога боли подтянула к горлу вырывающееся из груди сердце. Уф! Такого еще не было. Кошмар какой-то. Даже сетка на окне поплыла перед глазами. Это все лекарство Шевкопляс, будь она проклята! А дрожь внутри, как будто он спускается в бездонный колодец за утопленным ведром. Согреться бы теперь, только согреться…

Он доковылял до туалета, и его снова вырвало. Согнувшись и упираясь лбом в холодную фарфоровую раковину, Климов ужасался и не понимал, откуда в нем так много жидкости? Ведь он почти ничего не пил…

На выходе его качнуло, он споткнулся о порожек и схватился за дверной косяк. Споткнуться, не упасть! Хах-ха!

«Боль слегка отпустила, и он повеселел», — подумал он о себе, как думают о постороннем, и двинулся по стеночке в свою палату. Теперь согреться и уснуть. В постель, под одеяло… А завтра на работу, маляром.

«Не штукатуры мы, не плотники…» — зазвучало в голове, и он сделал шаг к кровати. Его снова повело, шатнуло вбок. «Не пьян, а качается, — снова, как о постороннем, подумалось ему, а в грудь толкало, точно твердый ветер. — Сердце. — Он вяло присел в изножие кровати, повалился на постель. — Пускай стучит».

Сознание хотело забытья, а в голове звенело, бухало, кружилось. Вот так же у него звенело в голове, когда он бежал с младшим сынишкой в ближайшую больничку, убито чувствуя ладонью худенькую шейку сына. Господи, такая кроха и упал с качелей, с самой верхотуры! Все лицо размозжено, и счастье, что больничка рядом: два квартала, за углом. Климов подскуливал от страха за себя и за жену, не зная, что они с собой сделают, если случится с сыном то страшное, непоправимое, которое бывает, кажется, лишь у других. Он видел, как его зашедшемуся в крике мальчугану больно, и не мог взять на себя сыновью боль. Его родительская сущность не умела перевоплощаться, и он ненавидел себя за это. В детстве он сам падал головой на вентиль газовой печки, но издалека не чувствовал даже той своей боли. Мать ушла с подругами в кино, отец был на дежурстве, а он остался дома. Как назло, в их флигеле перегорели пробки, и ему, усевшемуся на диванный валик, чтобы удобнее было смотреть в окно, покрытое морозным инеем, светил лишь фосфоресцирующий орел на шкафу да кружевной узор на стеклах. Как уж это вышло, он сейчас не помнит, но диванный валик сыграл под ним «чижа», и, падая навзничь, Климов зацепил коробку с ворохом подсолнечной лузги, которой мать подтапливала печь. Заодно он сдернул со спинки родительской кровати креп-жоржетовое платье, пошитое матерью к дню своего рождения, и никак не мог стянуть его с гудящей от ушиба головы. Он ощупывал его в кромешной темноте: уж не порвал ли? — а оно выскальзывало и выскальзывало из его рук. Что-то тепло-липкое стекало между лопаток, склеивало пальцы. Климов почувствовал тошнотворный запах крови и сообразил, что пробил затылок, что, наверное, умрет. И закричал. Он выбежал во двор, суженный верандами и темными каморками, и крик его повис в морозном воздухе. Он верил людям и надеялся на выручку. И в эту ночь, в тот поздний смертно-одинокий и безлюдный миг, поверил в чудо: от ворот к нему бежала мать.

Климова бил озноб, и он не мог избавиться от ощущения паутины на лице. Перебравшись поближе к изголовью, он прижал подушку к животу и попытался согреться. До утра оставалось немного, разбирать постель казалось лишним. Язык кисло пощипывало, как будто он раздавил во рту муравья или лизнул электрод батарейки. Страх перед безумием то отпускал его, то совершенно лишал воли, как обезволивают и гнетут нездешним светом потрескавшиеся холсты великих мастеров, такие же доступно-безучастные к людскому суемудрию, как и растрескавшиеся русла выпитых полынной жаждой суходольных рек. Так свистит в кулак тоска перекати-поля, перекати-счастья.

Климов неслышно выдохнул и первый раз не ощутил мучительной потребности во вздохе. Боль медленно, но все же отпустила, и в его измученном, меркнущем сознании крутой волной горячей августовской тьмы вынесло на всхолмье далекие огни вечерних изб. В деревенской, пропахшей увядшим укропом роздыми ему померещился слепой, еле слышимый дождь, легко замирающий в доннике и лопухах. Светлый и чудный в мерцании вызревших звезд, поспевающих яблок. Прислушаешься к этому дождю — и неожиданно дрогнет душа, и вскинут головы чуткие кони, тревожно ждущие всадников, и не гром, не ветер — кровь славянина вернет первородство подлунному миру, где нет пока ни крыши, ни угла, ни троп-дорог — одно лишь чистое непаханое поле да вещий дар любить земную волю. Чьи это синие очи во тьме? Чья это песня тоскует и плачет о милом?

Теплый, слепой, еле слышимый дождь сеется в звездном мерцании.

28

«Конфетка есть?»

Голос был знакомым, и от этого сделалось страшно: снова Шевкопляс и ее банда. Лучше лежать и притвориться мертвым.

Кто-то его теребил.

— Просыпайся.

— А! Что?

В этом климовском вопросе заключалось одно-единственное желание: как можно дольше потянуть время, чтобы собраться с мыслями. Не раскрывая глаз, он замордованно подумал, что сейчас, наверное, кого-нибудь убьет. Вцепится в горло и задушит. Пусть это будет Задереев, Шевкопляс или вахлак с покатыми плечами.

— К тебе пришли!

Климов впервые в жизни пожалел, что не глухонемой. И еще отстраненно подумал, что это он уже переживал. Если бы его не стали щекотать, он бы еще долго не решался обнаружить в себе жизнь. Лежал бы и лежал, а так пришлось очнуться:

— А?

Его будил Чабуки.

— На работу.

— Фу…

Климов в изнеможении опять закрыл глаза. Таких кошмаров, как сегодня ночью, он еще не видел. Справившись с внезапной слабостью, он сел в постели, начал одеваться. И только тут заметил, что вена на руке надорвана, припухла и воспаленно подрагивает. Он медленно отер со лба холодный пот. К нему действительно наведывались ночью. Кровь натекла в ладонь и запеклась меж пальцев. Простынь тоже окровавлена.

Пришлось скомкать ее, спрятать за пазуху и по-тихому замыть под краном в туалете. Не дай Бог, если увидит все это Пампушка! Припишет суицид, попытку кончить жизнь самоубийством, и плакала тогда его свобода.

Наскоро поев перловой каши, он облачился в принесенные ему ватные брюки, телогрейку, всунул ноги в какие-то несуразные галоши и пошкандыбал за незнакомым санитаром. Его опять мутило, голова была как не своя, но он держался, не подавал вида. Лишь бы выбраться на стройку, а там пускай стошнит.

В бригаде маляров он оказался самым молодым, если не считать прыщавого хлыща, который постоянно что-то сплевывал с губы и на любое слово бригадира удивлялся: «Сдохнуть можно!»

Бригадир, эдакая криворотая орясина, прежде чем ответить или дать распоряжение, щурил левый глаз с таким серьезным видом, словно желал попасть сказанным словом точно в цель, все время теребя на голове затерханную кепку. Мельком глянув на Климова, он подвел к нему тщедушного дедка, прищурился и обронил: «К тебе».

Прыщеватый тотчас удивился:

— Сдохнуть можно!

— Почему? — притулившись к кособокому вагончику строителей, поинтересовался Климов, и хлыщ поскреб ногтями подбородок:

— А с ним базлать, что пустую мясорубку крутить. Никакого толку. Дурак. — И вдохновенно сплюнул.

На улице было сыро и свежо. Утренний холодный воздух кружил голову, и, пока прораб гадал, куда ему направить «шизу», Климов осматривался.

Стройплощадка примыкала к лесу, отгородившись от него забором, сбитым из корявых горбылей. Поверх забора каплями дождя натянуто поблескивала проволока, царапавшая взгляд своими ржавыми колючками. Въезд на территорию строительства перекрывался глухими воротами, возле которых в будке сидел сторож. Трехэтажное здание цеха трудотерапии почти вплотную примыкало к больничному корпусу и соединялось с ним крытым переходом. Земля во дворе была размыта дождями, распахана колесами машин. Из глубоких колдобин торчали размочаленные бревна.

Это хорошо, отметив про себя следы буксовавших машин, заключил Климов и присел на корточки, приткнувшись к обшарпанному углу вагончика. Лишь бы не перехватили его взгляд.

Забор был высоченный, как в тюрьме.

Тщедушный дедок, безмолвный его напарник, посасывал пустой мундштук, приладив под свой тощий зад помятое ведро, а прыщеватый хлыщ в четвертый раз рассказывал один и тот же анекдот. Суть анекдота заключалась в том, что нет ничего легче, чем дурачить наш народ, у него и сказки все донельзя глупые.

Дедок, пристроившийся рядом с Климовым на перевернутом ведре, издал утробный звук и застыдился:

— Извиняйте. Не икнешь, родителев не помянешь.

Климов удивился не тому, что тот заговорил, а тому, что складно. Но сам промолчал.

Пока «сачковали», в голове немного прояснилось. Тошнота прошла. Правда, ноги слегка затекли: сидеть на корточках он не привык. Ухватившись за угол вагончика, Климов приподнялся с корточек, потер колени. Лучше работать, чем сидеть. Наконец их «свистнул» бригадир и они сгрудились возле него.

— Что делать будем?

— Все.

Климов обрадовался. Для исполнения того, что он задумал, сподручней ковыряться во дворе, таскать-копать-оттаскивать, чем штукатурить или красить в помещении.

Дедок вынул из своего щербатого рта обсосанный мундштук и шмыгнул носом:

— Айда, парень.

Климову хотелось расспросить его, как он-то загремел сюда, но тот поплелся к груде каменного лома и посоветовал найти носилки.

Приступили к работе.

Кайлили, разбирали, перекладывали. Сеяли песок, слежавшийся и влажный, засыпали щебнем рытвины, выгребали цементную пыль из помещений цеха. Словом, делали что скажут, куда ткнут.

Двое санитаров, примостившись около вагончика, точили лясы. Время от времени один из них вставал и, загибая пальцы на руке, бесцеремонно пересчитывал «своих». А из «чужих» на стройплощадке было трое: сторож, нормировщик и прораб. Да еще погавкивал кудлатый пес, улегшийся на штабеле из досок. Желто-белая с бурыми подпалинами шерсть его свалялась, заскорузла, и от этого он казался не столько злобным, сколько обездоленным. Прораб и нормировщик грелись у себя в бытовке, а сторож посапывал в будке, свесив голову на грудь. И этот безвольный наклон головы делал его старше и еще безвольнее.

Особенно тщательно Климов уплотнял щебенкой рытвины на выезде. Из разговора бригадира с санитарами он понял, что, если до обеда не придет машина с краской, их на улицу не выведут. А это значит, что другого шанса у него не будет: сегодня ночью ему могут впрыснуть гадость, от которой он не оклемается. А начнешь прятаться, окрестят параноиком и тут уж окончательно сведут с ума: добьют электрошоком.

Когда за дощатым забором раздался нетерпеливый сигнал грузовика и сторож, встрепенувшись от клонившей дремы, начал суетливо раскрывать ворота, Климов тотчас оказался позади него.

— Отыдь, холера! — с перепугу замахнулся на него старик, но было поздно: Климов высунулся за ворота:

— Курить найдется?

— А?

Сухощавый паренек, сидевший за рулем потрепанного «ЗИЛа», вынул локоть из кабины, и Климов вспрыгнул на подножку.

— Курить есть?

Отработанная за многие годы процедура захвата не заняла и трех секунд. Рывок, залом, толчок. Ключ зажигания. Акселератор. Задний ход.

Спокойнее, чтоб не сползти в кювет. Еще газку.

Паренек, выброшенный Климовым из самосвала, очумело кинулся за ним, но где там! Не сбавляя скорости, Климов выскочил на трассу, развернулся и помчался в город. Три километра — пустяки. Только бы успеть, пока гаишники дорогу не перекроют.

Удивительное, ни с чем не сравнимое чувство свободы распирало его грудь. Все в нем ликовало: удалось! Дай Бог тебе здоровья, психопат Чабуки! Милый мой, родной, я тебя выручу!

Встречный трейлер так обдал грязью лобовое стекло, что Климов невольно зажмурился. Как будто по глазам хлестнули мокрой тряпкой.

Утерев лицо и включив дворники, он оглянулся. Нет, погони не было. Если где его и поджидают, так это у поста ГАИ. Прораб уже успел им сообщить, что из психушки вырвался больной. Еще, чего доброго, начнут стрелять. А что? Все может быть. Псих за рулем опасен не менее рецидивиста. Рассобачат в пух и прах из автоматов и глазом не моргнут. Мало ли что взбредет ему на ум, беглому шизанутому!

До города оставалось километра полтора, когда он заприметил возле поворота голубенькую «ладу». Стояла она на левой, встречной полосе движения, с поднятым капотом и горящими фарами. Водитель в черной кожаной куртке возился в моторе.

Рискну, подумал Климов и резко сбросил газ.

— Не клеится?

Затормозив напротив «лады», он запоздало испугался своего расхристанного вида, стриженой, как у какого-нибудь зэка, головы.

— Да нет, — не поворачиваясь, буркнул себе под руку владелец новенькой машины и продолжал ковыряться в моторе. — Аккумулятор, видно…

Договорить ему Климов не дал. Зажав ключ зажигания в руке, он выпрыгнул из угнанного самосвала, подбежал к «кожаной куртке».

— Две копейки есть?

Курносый толстяк, затянутый в такие же черные, как и куртка, джинсы, непонимающе воззрился на него:

— Зачем?

— Жена рожает, надо позвонить.

— Пожалуйста, — хозяин «лады» с явным безразличием полез в карман своих штанов, нашарил несколько монет, подкинул на ладони: — Выбирай.

Захват, бросок… Теперь минуты две он будет вне себя.

— Прости, родной.

Захлопнув капот, Климов аккуратненько объехал оглушенного падением на спину толстяка, вырулил в сторону города, и освещаемое тусклым солнцем мокрое шоссе привольно понеслось ему навстречу. Нарастающая скорость точно возвращала его к позабытой жизни.

На заднем сиденье он обнаружил кожаный кепарь и с превеликим удовольствием прикрыл им свой не больно-то интеллигентный лоб. Глянув в зеркало, решил: сойдет. Теперь он светский человек, а ватник… с дачи потому как возвращается… Ага.

Перед городом он плавно сбавил ход и прокатил мимо гаишников — тревожно оседлавших мотоцикл — с таким серьезным видом, точно нету в мире слаще участи, чем участь нашего советского автолюбителя. Ревнителя дорожной дисциплины. Зато по набережной, миновав железнодорожный переезд, припустил вовсю. Затормозил у первой телефонной будки. Свое «явление народу» он решил подстраховать звонком. Боялся, сразу не признают. Вдруг в отделе никого не будет. Посмотрит на него какой-нибудь салага в лейтенантской форме да и спросит: «А… собственно, кто вы такой? Документы, пожалуйста». Вот и крутись в галошах, ватных брюках, в беспризорной стеганке, со стриженой башкой… Это при всем том, что из дурдома убежал больной, который выдает себя за Климова, майора и так далее… И водворят его назад, в мужское отделение.

«Конфетка есть?»

От одной мысли о возможном казусе у него подкашивались ноги. А он и без того чувствовал себя неважно. Очень трудно человеку без удостоверения дружить сразу со всеми: и с милицией, и с психбольницей. Как говаривал Чабуки: «Жизнь влюбленного печальна без взаимных слез». Поэтому Климов и решил воспользоваться телефоном-автоматом, благо две копейки у него имеется, спасибо толстяку. Но позвонить ему не удалось: переговорная трубка была разбита вдребезги.

Климов выругался, но и привычный российский глагол не смог полностью выразить охватившее его чувство неприятия действительности. Трубка разбита, а возле «лады» появился постовой. Рослый парень с перебитым носом. То, что с перебитым, это ничего, а вот то, что рослый, это хуже. Хотя, может, это просто обман зрения: когда время замедляет бег, все детали мира укрупняются.

Климов потер веко. Если постовую службу заинтересовали голубые «жигули», надо уносить ноги. А то начнется сказка про белого бычка. Ваши документы, пожалуйста. И цепкая, пытливая подозрительность в глазах. Прошу пройти… Он почувствовал, как тошнота снова подкатила к горлу и сердце забилось так надсадно-трудно, как будто в жилах у него была не кровь, а жидкая смола. Хорошо, что будку телефона-автомата заслонял собою газетный киоск, возле которого привычно кучковались местные стратеги мировой политики, а то бы дядя-милиционер давно узрел казенный ватник Климова.

Как только страж порядка отвернулся, он, еле сдерживая шаг, свернул в проулок. Видели б его сейчас родные дети!

Зайдя за угол магазинчика для садоводов, Климов побежал. Трусцой. Боялся потерять галоши. По его скромным подсчетам, он промаялся в психушке десять дней.

Едва он обогнал молодую пару, целовавшуюся на ходу с утра пораньше, как его чуть не сбил с ног один из тех жизнерадостных кретинов, которые считают, что все в мире существует исключительно для них. Дома, машины, видеосалоны, деньги, девочки, ночные бары, вплоть до тротуаров, по которым ходят тоже люди, со своими — черт возьми! — нелегкими заботами. Но если и не ходят, то бегают трусцой, а не носятся как угорелые, сшибая встречных.

На улице Генерала Ватутина телефон оказался исправным. Климов набрал номер. На его счастье трубку взял Андрей.

29

Увидев приближающийся «жигуленок», за рулем которого, ссутулившись, сидел его помощник, Климов побежал навстречу, зацепился за бордюр, с разбега потерял галошу и, пританцовывая на одной ноге, обеими руками замахал над головой: я вот он, вот! Он еще чувствовал за своими плечами сиплое дыхание насмерть перепуганного сторожа — отыдь холера! — матерную ругань санитаров, ошарашенно вопившего шофера: «Стой! Куда?» — а Гульнов и Шрамко уже выскакивали из машины.

— Нет, вы только посмотрите на него! — сграбастал Климова Шрамко и с откровенной радостью прижал его к себе. — Живой, бродяга!

Откинувшись назад, он возбужденно заглянул в глаза и засмеялся:

— Жив!

Его взволнованная, безоглядная горячечность как будто что-то стронула в душе, и Климов сам уже тискал, обнимал Шрамко и подбежавшего Андрея. Он был вне себя от счастья.

Все последние дни, когда его характер, мужество, рассудок болезненно и зло испытывались на излом, ему казалось, что нет блаженней участи, чем вырваться на волю, но, он плохо знал себя: кроме жены, детей, семьи, ему еще нужна была вот эта встреча. Открытость чувств, объятия и проявление восторженного братства. Его продолжали обнимать, охлопывать и теребить столь оживленно, что он и не заметил, как потерял еще одну галошу.

— Погодите, братцы!

Он так был расстроган, что у него горячо защипало в носу.

— Откуда вы, Юрий Васильевич? — глядя, как Климов всовывает ноги в жалкую больничную обувку, участливо спросил Андрей, и Шрамко сказал кому-то: — Проходи, отец. Тут не кино.

— Андрюха! — перехваченным горловой спазмой голосом просипел Климов и боднул того в плечо. Он хотел еще что-то сказать, но лишь махнул рукой. — Потом! Потом все расскажу.

Он оперся на его руку и поправил на ноге галошу.

— Группы послали?

— Да.

— За Шевкопляс усиленную?

— Как ты и просил, — заверил Шрамко и глянул на часы. — Уже должны работать.

Климов сокрушенно мотнул головой и двинулся к машине:

— О! Это такая стерва! Лучше не встречаться.

— Ну уж, — недоверчиво сказал Шрамко и открыл дверцу. — Телепатка?

— Хуже! — садясь позади Андрея, выпалил Климов. — Что-то сверхъестественное, труднообъяснимое, но — после… — Он судорожно вздохнул и потер небритый подбородок. — Вы тут как? Что нового?

Шрамко сел рядом, и Андрей нажал на газ.

— Да обыскались вас, Юрий Васильевич. Кто ж знал…

— Ну, — возбужденный радостной встречей, невнятно отозвался Климов и сочувственно признался, что он и сам бы ни за что не догадался искать в психушке.

— Мы ведь и «москвич» нашли, да толку чуть. Его они сожгли.

— А кто хозяин?

— Человек вне подозрений.

— Значит, угнали. Скорей всего, Червонец.

— Мы его нашли под Краснодаром, — сообщил Андрей.

— Червонца?

— Нет, «москвич». Вернее, то, что от него осталось.

— Таксист вам мою просьбу передал?

— А как же. Тут он молодец. Да мы завязли на переезде: подвела коробка передач. Ни тпру ни ну… Прямо на рельсах.

— Не завидую.

— Едва под электричку не попали.

Представив, как оперативная группа на руках перетаскивает их «жигуль» с железнодорожного полотна, Климов понимающе кивнул:

— Что Бог ни дает…

Гульнов по-своему истолковал его слова.

— Еще секунды три, и этой красотули, — он похлопал по рулю, — у нас бы не было.

— Я не о ней, — начал было Климов, но Андрей не дал договорить:

— Юрий Васильевич, совсем из памяти… Ответ пришел на ваш запрос.

— Из министерства?

— Да.

— Давно?

— Сегодня утром.

— Ну и что?

Гульнов притормозил у перекрестка, дождался, когда вспыхнет желтый свет, потом зеленый, и повернул направо, к управлению. Прибавляя скорости, ответил:

— Я не посмотрел, вы позвонили.

— Ладно. Это может быть не к спеху. Главное, за Шевкопляс поехали.

— Как вы сказали.

Через час оперативные группы стали съезжаться. На этот раз сработали четко, без осечки.

О том, что Климов вырвался на волю, Шевкопляс знать не могла, была в отгуле, и взяли ее дома, вместе с мужем. Задереева арестовали на работе, когда он собирался покинуть кабинет. При задержании он имел вид человека, только что ошпарившегося кипятком: глаза навыкате, рот открыт, а крика нет. При обыске в его квартире ничего компрометирующего не нашли, зато из-под стоматологического кресла извлекли климовский пистолет и удостоверение.

— Откуда это у вас? — жестко спросил Гульнов, и все лицо любителя китайских безделушек обметало мелкой мутной сыпью внезапного пота.

— Не знаю, — отшатнулся он от пистолета, словно не имел к его обнаружению никакого касательства. Судя по всему, он был потрясен. До умопомрачения. — Не знаю.

— Напомнить? — переступил порог стоматологического кабинета Климов, и его появления было достаточно, чтобы тот начал давать показания. Выложил он все и даже больше:

— Одежду товарища…

— Для вас я гражданин.

— Простите, — скуксился любитель сексуальных оргий, — вашу одежду взял себе Червонец, а книга «Магия и медицина» спрятана у шефа, в его старом диване.

— У Озадовского? — спросил Гульнов, поскольку было непонятно, у какого «шефа». Задереев кивнул: у него.

— В кабинете?

— Наверху.

— Сам он ничего не знал?

— Откуда? — удивился Задереев. — Это Шевкопляс припрятала. Так что ценный раритет хранился у него под боком.

— Он что, болел? — поинтересовался Климов и услышал утвердительное «да». Ловко придумано, отметил он про себя и заторопился наверх, где находилась кафедра, но, вспомнив, что у них нет ключей от профессорского кабинета, махнул рукой: потом заедем, заберем, сейчас необходимо взять Червонца. Климова еще подмывало показаться на глаза Пампушке, но он счел это ребячеством. Позвав Гульнова, он скорым шагом направился к машине. Был он все в тех же ватных брюках, казенной стеганке, только на ногах вместо галош сияли чьи-то лакированные туфли. Они сто лет уже валялись у него в шкафу, а вот сегодня пригодились. Кто их там оставил и когда, он этого не знал. Правда, на размер великоваты.

— Поехали, Андрей!

Задереева повели к другой машине. Шел он с невменяемым лицом великомученика. Но если он был полностью подавлен происшедшим, то Червонец, как и следовало ожидать, оказал сопротивление. В жизни люди каждый раз ведут себя по-новому, но уголовники считают своим долгом покобениться.

Сначала в глазах Червонца промелькнуло паническое замешательство, но потом раздался яростно-срывающийся крик:

— В гробу я вас видал, менты поганые!

Он сделал руками движение, как будто разрывал или пытался разорвать невидимые путы.

Было ли это позой или устоявшимся стилем, сказать трудно. Когда кажется, что человек готов на все, он редко доводит угрозу до конца. Растрачивается по пустякам, демонстрируя свое презрение к людскому окружению. Но, сталкиваясь с настоящим мужеством, они ломаются, как спички: хрусть — и нет.

Словом, Червонец сразу же повел себя как очень невоспитанный товарищ.

— Не дури, — тихо, но внятно предупредил его Климов и предложил пройти в машину по-хорошему. Но тот злобно ощерился и обозначил свое отношение к Климову весьма недвусмысленным жестом:

— А вот это видел? — Он скрючился, и согнутая под прямым углом рука уперлась в его пах. — Ху-ху не хо-хо?

Рот напряженно потянуло вбок, блеснула золотая «фикса».

— Удобный случай познакомиться поближе, — беспомощно развел руками Климов и резко ушел влево. В открывшийся прогал стремительно вклинился Андрей. Благодаря быстроте его реакции Червонец со всего маху грохнулся оземь. Хряснулся прилично.

Вталкивая его в машину, Климов неприязненно сказал:

— Не бойся, я не кровожаден. Червонец сплюнул.

Первой допрашивали Шевкопляс. Усадив ее лицом к стене, как посоветовал им Озадовский, Шрамко перелистал уголовное дело и повел допрос по горячим следам. Нервная дрожь, прохватившая Климова при виде санитарки, немного утихла, и он минут через пятнадцать тоже начал задавать вопросы.

— Где выкраденная книга?

— На кафедре, в диване.

— А моя одежка?

— Червонец прихватил.

— Хваткий на чужое, — как бы про себя сказал Гульнов, но Климов перебил его:

— Куда девался Левушкин? Шевкопляс внезапно обернулась.

Глаза ее заблудили, забегали, пальцы сжали сигарету, и вся она тревожно напряглась. Табачный пепел упал ей на чулок, но стряхивать его она не стала.

— Червонец скажет.

Чувствуя, что больше не выдерживает ее взгляда, Климов заорал:

— К стене! — И она обморочно побледнела.

— Слышите? К стене!

Огонь в ее глазах погас, как будто вывернули лампочку.

— Да вы не горячитесь, не орите.

В голосе ее послышалась издевка, но она повиновалась. Отвернулась.

Шрамко недоуменно посмотрел на Климова и легким изломом бровей дал понять, что не одобряет крика.

— Может быть, поедешь отдохнешь?

Климов вспомнил, как обрадовались его появлению в милиции, как его тискали в объятиях, и отказался. Жене он уже позвонил, сказал, что жив, здоров, она расплакалась и, долго всхлипывая, горестно клялась, что ей такая жизнь — на нервах и слезах! — осточертела. И дети извелись совсем, переживая за него, а он… и снова в слезы.

— Вы не ответили, где Левушкин?

— Червонец в Краснодар увез. Раздел и бросил на окраине.

— Убил?

— Зачем? — пожала Шевкопляс плечами. — Голым и беспамятным одна дорога — в вытрезвитель, а потом в дурдом.

— Проверим, — усомнился Шрамко и распорядился запросить Краснодар.

— А этот, жирный, что изнасиловал девчушку, кто он?

Шевкопляс, не оборачиваясь, пояснила:

— Гоша… Мясником работает на рынке. Чокнулся на малолетках.

Климов вспомнил, как тот ползал на коленях по полу в одном носке, и послал Гульнова с группой на его поиски.

— Девочка еще в больнице?

— Да.

— В какой палате?

Окончательно взяв инициативу допроса в свои руки, Климов почувствовал, что к нему возвращается способность управлять своим душевным состоянием.

Соври, цыганочка, соври, усмехнулся про себя Климов и посмотрел на Шрамко: уводить?

— Уводите.

30

Когда конвойный увел Шевкопляс, Шрамко устало прогнулся в спине и прихлопнул по бедру ладонью:

— Заканчивай, Юра. Утро вечера, как говорится. Ты и так сегодня поработал за троих. Да и вообще, — он сделал неопределенный жест рукой, — тебе бы надо отдохнуть.

— Да ну, — не согласился Климов, — ерунда.

— Не возражай. Санитарку с ее шатией мы взяли, завтра они все расколются. Начнут топить друг друга, не впервой.

Климов глянул на часы и обеспокоенно заметил:

— Что-то до сих пор Гульнова нет.

Шрамко пристально посмотрел на него и, облокотившись о стол, коротко спросил:

— Прочувствовал?

— А то, — ответил Климов. — Думал: все. Живым не выберусь. Теперь волнуюсь за Андрея.

— Ну, — полез за сигаретами Шрамко. — Он с группой. Это ты пошел один.

— Кто ж знал…

Закурив, Шрамко легонечко побарабанил по столу рукой, прошелся по нему костяшками согнутых пальцев. Смягчаясь, проворчал:

— Кто-кто… Обязан знать. Не на себя работаешь.

Климов виновато кивнул и, содрогнувшись, подавил зевоту. В голове звенело.

— Ладно, отдыхай. — Шрамко поднялся из-за стола и сбил пепел с сигареты в раковину. — Жене звонил?

— Звонил.

— Она тут, бедная, изнервничалась вся.

Упрек был слишком явственным, чтобы пропустить его мимо ушей. В горле запершило, заскребло. Он тоже встал.

— Пойду.

— Не обижайся, — подошел к нему Шрамко, — сам понимаешь…

— Да какая может быть обида? — искренне запротестовал Климов. — Виноват по всем статьям. Знаете, кому охота быть третьеразрядным сыщиком, вот и поспешил…

Шрамко кивнул и приобнял его за плечи.

— Бери мою машину — и домой. Даю отгул. Немного отдохнешь…

— Учтешь свои ошибки, — в тон ему проговорил Климов, и они рассмеялись.

— Вот-вот, учтешь свои ошибки. А сейчас бери машину — и гуд бай. А то, — Шрамко с добродушной усмешкой оглядел Климова с ног до головы и неодобрительно прицокнул языком. — В такой одежке…

Климов не выдержал: смахнул слезу. Совсем отвык смеяться, черт возьми.

Перед уходом домой он спрятал пистолет в сейф, наскоро пересмотрел толстенную стопу новых бумаг и натолкнулся на пакет с грифом «Секретно».

Пакет из Министерства обороны. Он разорвал его и вытащил официальный бланк. «По существу запроса сообщаем, что Легостаев Игорь Валентинович, тысяча девятьсот шестьдесят второго года рождения, считавшийся пропавшим без вести на территории Демократической Республики Афганистан в тысяча девятьсот восьмидесятом году, среди убитых и пленных не значится. Специальной комиссией установлено, что он после тяжелой контузии, полученной им в одном из боев, в бессознательном состоянии отправлен в Ташкентский военный госпиталь. Во время воздушной транспортировки вертолет санавиации был обстрелян и при аварийном снижении рухнул на землю около нашей границы. Экипаж и часть военнослужащих погибли. Был ли среди них рядовой Легостаев И. В., ответить сложно, так как двое человек сгорели полностью. В госпитале г. Ташкента находились на излечении два офицера и трое рядовых, отправленных в тыл на этом вертолете, причем один из солдат поступил в нейрохирургическое отделение в состоянии крайнего возбуждения, с явлениями острого психоза. Никаких документов при нем не было. После проведенного лечения он вспомнил свое имя: Игорь».

Сообщение было настолько важным, что Климов еще раз перечитал заинтересовавшую его строку: «…вспомнил свое имя: Игорь».

Если не теряя времени…

«…Фамилию и отчество он так и не назвал. Периодически впадал в прострацию, а восемнадцатого августа тысяча девятьсот восьмидесятого года при неизвестных обстоятельствах бежал из госпиталя. Настоящее его местопребывание остается под вопросом.

Военный дознаватель, юрист 1-го класса подполковник Астахов».

Держа перед собой ответ из Министерства обороны, ошарашенный Климов сел на стул и снова пробежал глазами текст.

Назвался Игорем.

Отложив бумагу, он потер рукою грудь, резко вдохнул — разок, другой, и словно глухая, смутно ощущаемая тяжесть запоздалого раскаяния внезапно обволокла, притиснула его к столу, взяла за горло. Значит, Легостаева не обманулась… Правда, тут имелась одна несообразность: татуировка… Надо допросить Червонца еще раз, а главное, бармена. Он, видимо, и в толк не может взять, за что его, беднягу, посадили под замок.

Его раздумья прервал Андрей. Он распахнул дверь и с порога выпалил:

— Нашелся, гад!

— Мясник?

— Он самый. Вытащил его из сауны.

С двумя красотками смотрел видеофильм. Ввести?

— Не надо. Позаботься, чтоб сюда доставили бармена, но сначала я поговорю с Червонцем.

— Есть вопросы?

— Есть, — ответил Климов и протянул ему ответ из министерства. — Читай в конце.

По мере того как Андрей знакомился с содержанием официального ответа, брови его все плотнее сходились к переносице.

— Так-так…

Дочитав до конца, он покрутил головой.

— Подумать только…

К полной неожиданности Климова, Червонец был настроен на беседу. На все вопросы отвечал с наглой веселостью, как бы играя.

— А на кой ляд я ее, шлюху, буду покрывать? Скажу как есть: не муж он ей совсем. Вот видите, — поддернув брючину, Червонец показал свою наколку: — Крест и круг.

Климов и Гульнов молчали.

— А кто придумал? — Червонец вопросительно взглянул на них и залихватски стукнул себя в грудь. — Его величество Червонец! Видите, — он снова обратил свой взгляд к татуировке. — В круге крест.

— И что? — спросил Гульнов. — Мы это видели.

— А то, — хвастливо поднял палец вверх Червонец. — У моего креста двенадцать точек, а в круге их двадцать четыре. Этот маленький секрет придумал тоже я. — Тщеславие его буквально распирало. — Как ни раздели, все поровну.

— Зачем? — поинтересовался Климов, и Червонец поведал, что в интернате было их четыре друга: Репа, Блин, Стопарь и он, Червонец, своего рода три мушкетера и д'Артаньян. Все кололи друг друга по очереди, отсюда и такая точность. Для друга ничего не жалко, называется.

Климов почувствовал себя человеком, выставленным на посмешище: как он раньше не дотумкал! Ведь блатные любят тайную символику… хотя… муж Валентины Шевкопляс к суду не привлекался, в зоне не был.

— А как у бармена наколка появилась?

— Валька попросила.

— И вы сделали?

— Куда деваться! Башли позарез были нужны. Для поддержания штанов. Но только ша! — он снова поднял палец вверх, но уже с видом заговорщика. — У Валькиного мужика на круг двадцать семь точек, а в кресте одиннадцать. Я идеалы юности не предаю.

— Но друга предали. Как его звали?

Червонец скис.

— Стопарь… Хороший был друзяк, да сел, мудило, на иглу… Вот крыша и поехала.

— А ну-ка, расскажите поподробнее, — Гульнов включил магнитофон и стал настраивать его на запись.

Червонец замялся, но после того, как закурил и выдохнул табачный дым, прикрыл глаза рукой. Климов давно заметил за ним эту привычку: прежде чем ответить, он прикрывал глаза. Характерная особенность.

— А че тут попусту базлать? — начал Червонец. — Накумарился, зараза, и попер на Вальку с топором. Они тогда в Ташкенте жили, на окраине. Была у них халупа с палисадом, так себе, но им хватало. Главное, никто им не указ, сами себе хозяева. А к ним как раз нагрянула мамаша погостить…

— Гарпенко? Ваша тетка?

— Она самая.

— И вы там были?

— Поднесла нелегкая.

Червонец пустил дым из носа, пепел сбил под стул. Это Климову не нравилось, но он молчал. Надо было ковать железо.

— Продолжайте.

— Ну… попер на Вальку, а она… мамаша, то есть… этим топором его и тюкнула.

— В порядке, так сказать, защиты? — спросил Климов и подумал, что Игорь Легостаев, каким он представлял его себе, вряд ли мог совершить подобное. Тем более таким ужасным способом.

— Смокрушничала, мать ее… Климов вспомнил мощную стать Нюськи Лотошницы, ее тяжелый взгляд исподлобья и спросил:

— Когда произошло убийство?

— Точно не скажу, не помню… В августе восьмидесятого, давно… Валюха осенью уже работала в Сибири, в каком-то леспромхозе за Уралом… Мать ее по-срочному халупу продала, и амба. Шито-крыто.

— Шевкопляс уехала одна?

Климову предстояло еще во многом разобраться, и разобраться без спешки. Иначе он рискует запутаться в своих же сетях. Ему с детства нравилось распутывать на удочках леску, когда они пацанами бегали рыбачить. Не исключено, что его пристрастие к медленному и одновременно спорому занятию помогало и теперь.

Червонец глубже затянулся сигаретой, глотнул дыма.

— С мужем, с этим… барменом который… он у нее, — Червонец покрутил у виска пальцем, — малость того… Все хнычет, как поддаст, что он говно и его надо расстрелять.

— Это еще почему? — насторожился Климов.

— А пойми его! — Червонец сплюнул на пол. — Считает, что на нем кровь человека. Базарит, что кого-то грохнул.

— Может, так оно и есть?

— Да фига два! Он шизанутый. Это Валька, падла, сделала его таким.

— При помощи лекарств?

— Гипнотизирует. В дурдоме научилась.

— Так, — с вопросительной интонацией протянул Климов, давая ему возможность высказаться обстоятельнее. В этом замечании Червонца мерещилась разгадка всего дела.

— Бандура пашет? — мотнул головой в сторону магнитофона Червонец и, услышав от Гульнова утвердительное «да», потер висок: — Тогда лады. А то Валюха, стерва, мясо на меня повесит. Сука еще та.

Он докурил и притушил бычок о ножку стула.

— Подставит, и не охнешь. А я не убивал.

— Вполне возможно, — согласился с ним Климов, по опыту зная, как нелегко изобличить убийцу, непосредственного исполнителя.

— Когда вы у них были? — повторил он свой вопрос, и Червонец признался, что уехал из Ташкента в августе, семнадцатого числа. На следующий день после убийства.

— А зачем вы туда приезжали?

— Должок за ним числился, за Стопарем. Он, сучий потрох, три косых зажал… в отключке был все время, обкайфованный… Я покрутился, покрутился, вижу, толку нет, вот и отчалил…

— После убийства?

— После.

— А труп? Труп куда дели?

Климов понимал, что, задавая скользкие вопросы, можно самому потерять почву под ногами, но все мысли, все ощущения сейчас сжимались в одно-единственное желание добиться достоверности признаний.

— Я этого не знаю.

— Ой ли? — не поверил Климов.

— Да! — почти на крике заявил ему Червонец. — Она убила, а я смылся: ноги в руки — и привет! А что они с ним сделали, не знаю!

Он уже всерьез боялся обвинения в убийстве.

Климов сделал знак Андрею, чтобы он выключил магнитофон, и коротко распорядился:

— Поезжай за Легостаевой, скажи, что ее сын нашелся. И самого его давай сюда.

Андрей кивнул, стал одеваться. Климов потянулся к телефону.

— Товарищ подполковник…

— Ты еще здесь? — удивился Шрамко и начал выговаривать: — Жену бы пожалел, она волнуется, куда мы тебя дели? Дуй домой! Приказываю. Слышишь?

— Не могу! — возразил Климов. — Такое закрутилось! Передайте, скоро буду. Может, через час.

— Ты что, совсем от рук отбился?

В голосе Шрамко послышалась досада.

— Да у меня тут труп.

— Как это труп? — поперхнулся от волнения Шрамко и глухо закашлял. — Юрий Васильевич, — голос его снова стал официальным. Он явно подбирал слова и интонацию. — Что там такое?

Климов спешно объяснил, в чем дело.

Допрос по горячим следам пошел на второй круг. Ребята из оперативной группы срочно помчались за Нюськой Лотошницей, и не прошло и получаса, как ее ввели под белы ручки. Увидев свою дочь, сидевшую в окружении следователей, она тупо уставилась в тот угол, где сидела Шевкопляс.

— А ты чего тут?

— Ничего, — ответила ей дочь, и рот ее болезненно скривился. — Привет, мамуля.

Та злобно воззрилась на Климова:

— За что ты ее взял?

Шевкопляс с присвистом заглотила воздух, сигарета в ее пальцах заплясала:

— Не ори. Ты лучше вспомни, как Володьку зарубила…

Глаза ее матери на какое-то время померкли, приняли отсутствующее выражение, но затем в них снова заиграл угрюмый, злобный огонек.

— А хоть и так! Убила и убила. Дочку потому как защищала!

Ее пальцы стали рвать на груди кофту.

— Еханный наркоша! Будет он еще… да я его…

Климов снова повернул Шевкопляс лицом к стене, включил магнитофон:

— Пожалуйста, без крика. Отвечайте внятно, вот сюда. — Он показал Нюське Лотошнице на микрофон. — Кто зарубил вашего зятя? Вы, Гарпенко Анна Наумовна, или ваша дочь?

Пуговичка от кофты отлетела в угол, покрутилась там, приткнулась к плинтусу. Мать Валентины Шевкопляс, эта патлатая бабища, на хрипе вытолкнула из себя:

— Я… я убила.

Не давая ей опомниться, Шрамко спросил:

— Где труп?

— Шакал он был! Над дочей измывался.

— Труп… Я спрашиваю, труп…

— Чего?

— Труп куда дели?

— А… — резко слабея на глазах, опустилась на придвинутый стул мать Валентины Шевкопляс и глухо бросила: — Свиньям скормила. — Лицо ее стало белым, жесты дергаными. По всему было видно, что нервы у нее натянуты, а воля сломлена.

Воцарилась пауза.

Даже если она берет на себя вину дочери, подумал Климов, сути дела это не меняет. Главное, картина прояснилась. Остальное уточнит прокуратура. Возможно, следствие будет вести Тимотин, ему и карты в руки.

— Хорошенькое дельце, нечего сказать, — нарушил молчание Шрамко и попросил Шевкопляс повернуться к нему лицом. — Где и когда вы познакомились с Легостаевым? Ответы мы записываем на магнитофон.

Та передернула плечами.

— А какая разница?

— Прошу ответить на вопрос.

После дерзких препирательств она покаянно призналась, что «положила глаз» на Игоря в ташкентском госпитале, где работала в то время прачкой. Она тогда сразу решила, что лучше жить с беспамятным, чем со своим наркошей, который превратил ее жизнь в сплошную муку.

— Не жизнь, а настоящий ад, — болезненно поморщилась и потерла виски Шевкопляс. — Нажрется всякой дряни, выйдет голый на крыльцо и мочится при людях. А на шее галстук-бабочка. Особый шик, как он считал. Свобода личности.

— Он действительно издевался над вами? — без прежнего страха посмотрел в ее сторону Климов, и тень брезгливости скользнула по ее лицу.

— Да он садист был! Самый настоящий.

— А конкретней?

— Заставлял трахаться с кобелем, с ножом кидался, под дружков подкладывал…

Голос ее сорвался, она взяла из пачки сигарету, а Климов подумал, что беспомощность с годами превращается в ненависть. Об этом никогда не надо забывать тем, кто помыкает людьми. А еще он подумал, что страх расплаты за убийство мужа и саму Шевкопляс сделал садисткой. Как она ему шепнула ночью: «Малахольный, дурачок, с кем ты связался?» К тайнам магии стремилась приобщиться, к власти над людьми.

Подождав, когда она закурит, успокоится (спички в ее пальцах от волнения ломались), Шрамко вернулся к своему вопросу:

— Как Легостаев стал вашим мужем?

— Вы и это знаете?

— Не только.

Глубоко вдохнув табачный дым, она прикрыла веки. Несмотря на то, что держалась она уже свободнее, порой с каким-то наглым равнодушием, Климов отметил на ее лице белые пятна. И, вообще, ее слегка познабливало.

— Это так важно?

— Для вас, да, — уверенно сказал Шрамко и выжидательно устремил свой взгляд в ее глаза. — Семнадцатого августа во время ссоры был убит ваш муж, а восемнадцатого августа, на следующий день после убийства, из госпиталя исчезает Легостаев. Кто ему помог бежать и почему?

— Не ясно, что ли?

— Нет.

— Чего уж проще. — Шевкопляс еще раз затянулась сигаретой, выдохнула дым. — Он помогал мне связывать белье в узлы, а я купила лимонад, подсыпала снотворного и, как только он заснул, поджала ему ноги к животу, он худенький тогда был, вот такой, — она показала на свой палец, — замотала в два пододеяльника, затолкала в баул и привезла домой.

— На чем?

— Да на машине прачечной, на госпитальной… к нам многие белье сдавали, я имею в виду офицеров, их жен… — Она скривилась и ерзнула на стуле. — Те себя любят, черную работу презирают. Ну, заодно и я свое стирала, это нам не запрещалось.

— Так, понятно. Привезли домой… Пленка на катушке кончилась, и Шрамко выключил магнитофон. Шевкопляс продолжила:

— Дома у меня он оклемался, спрашивает: «Где я?» А глаза как пуговицы: ничего не понимает. Я показала ему нож, испачканный в крови, и говорю: «Ты только что в беспамятстве зарезал человека, но этого никто не видел. Я тебя спасу».

— А он? — переживая за другого, спросил Климов.

Шевкопляс неспешно облизала губы, кончик языка уперся в угол рта.

— Затрясся, побледнел, бросился в ноги. Умолял не выдавать. Боялся, что закончит свою жизнь в дурдоме.

Климов с ненавистью глянул на нее: он тоже этого боялся.

— И вы, конечно, обещали?

— Да. Он был мне нужен.

— И что дальше?

— Ничего. Уехали на лесоразработки.

— За Урал?

— Червонец рассказал?

— Сейчас это не важно.

Она еще раз облизнула губы, усмехнулась.

— Да, конечно. Здесь вопросы задаете вы.

— Итак, где вы работали? Конкретно.

— За Нижневартовском, в Коликъегане. Там и новый паспорт раздобыли. — Она прищурилась и отогнала дым от своего лица. — Взамен утерянного выписали новый. Свидетельство о браке у нас было, вот и все.

Климов понимающе кивнул. В местах, где ощущается нехватка рук, обзавестись паспортом несложно.

— А как вы сделали, что он от матери отрекся?

Шевкопляс цинично хохотнула.

— Дурной глаз.

— Гипноз помог?

— И магия.

Ну да, глянув на ее беспутное лицо, с ожесточением подумал Климов, превратила парня в слякоть, а теперь хохочет.

Допрос подходил к концу, когда приехал Гульнов. Он кивнул Шрамко и шепотом сообщил Климову, что Легостаева в соседней комнате. Шрамко поднялся и велел всем закругляться: и так все ясно. Пусть дальше занимается прокуратура. Уголовный розыск свое дело сделал.

Последним конвойные уводили Червонца. Перед тем, как отправиться в камеру, он повернулся к Климову.

— А что ж вы про сервиз-то? Забыли?

Климов усмехнулся. Кто о чем, а курица о просе.

— Ты скажи, куда мою одежду дел?

— Пропил. И в трынку проиграл.

Боясь, что ему не поверят, Червонец забожился.

— Гадом буду, проиграл.

— Кому?

— Витяхе Пустовойту.

— Разберемся.

— А сервиз…

— Ну-ну.

— Сервиз она, паскуда, Гоше-мяснику толкнула, а обещала мне.

— Не поделилась, значит?

— Говорю же: падла! С кусошником связалась.

— Ай-я-яй! — покачал головой Шрамко и, подойдя к окну, открыл фрамугу. В кабинете было душно и дымно от сигарет. — Обидела дружка.

Червонец замолчал и сделал вид, что глубоко задумался над вероломством женщин. Климов вывел его из задумчивости.

— Квартиру Озадовского взял ты?

— Моя работа.

— Вместе с Пустовойтом.

— Я не говорил.

— Считай, сказал.

Уходя, Червонец сплюнул на порог и заблажил:

— А у нее такие маленькие груди…

Когда его голос затих в коридоре, ввели бармена. С первых же его ответных фраз стало ясно, что в нем заговорило чувство оскорбленного достоинства, такое естественное и понятное, когда человека вытаскивают из постели, целый день держат в камере и сопровождают к следователю под конвоем. Чувство вполне понятное в общежитейских условиях и малость несуразное в тех стенах, в которых они находились. Елену Константиновну пока не приглашали. Истинные чувства всегда просты и доходчивы, но как их выразить, никто не знает. Поэтому люди или чересчур сдержанны, или до смешного переигрывают, не говоря уж о том, что Легостаева женщина эмоциональная.

Бармен скромненько сидел на стуле, и во всем его поведении, отличавшемся безукоризненными манерами, чувствовалось, что свойственная ему нерешительность и постоянное ожидание подвоха, какой-нибудь каверзы заставляли подолгу обдумывать ответы. Казалось, он панически боится, что сказанное тотчас обернется против него. Вот уж о ком не скажешь — весельчак, кутила, донжуан. Нищая аристократия. Боязнь просчитаться, по мнению Климова, должна была занимать последнее место в сознании такой натуры, как сын Елены Константиновны, который выглядел сейчас как бедный отпрыск некогда известного аристократического рода, славного своим умением воспитывать детей и тратить деньги на благотворительные цели. Перед Климовым сидел милый, мягкий человек с печальными глазами. Зная, что он таит в своей душе, сверхосторожно отвечая на вопросы, Климов посочувствовал ему и сам рассказал о том, о чем хотел его сначала расспросить.

— Вот так, Игорь Валентинович, — закончил он свое повествование и встал, чтобы размяться. — Сами вы ни в чем не виноваты. Шевкопляс использовала ваше состояние после контузии, кратковременную потерю памяти, и вынудила вас в конце концов отречься от своей матери.

Бармен молчал. Видимо, это вошло у него в привычку: слушать и не отвечать, но замкнуто-отрешенное лицо его стало сереть. Похоже, он опять пытался уйти от своих мыслей и воспоминаний. Создавалось впечатление, что Валентина Шевкопляс, эта хладнокровно-циничная женщина, навсегда сумела отгородить его от настоящей жизни, запугала, приучила к мысли, что ему не вырваться из круга их совместного существования. И он отдался этому иезуитскому внушению всей своей сутью, как спасению.

— Вам нечего бояться, — загасил сигарету Шрамко и вслед за Климовым стал выходить из-за стола. — Признайте то, что вы сейчас услышали, и мы вас отпускаем.

Бармен удивленно глянул на него, и этот его взгляд заставил Шрамко улыбнуться.

— Вы нам не верите?

— Хотел бы, — уклончиво ответил тот и вновь примолк, как бы устало вслушиваясь в то, что гложет, мучает и изнуряет его совесть. Потом он вяло махнул рукой, мол, что об этом, жизнь прошла, и торопливо стал раскаиваться в том, что совершил ошибку, непростительную глупость, когда отрекся от матери.

Надо думать, он наслышался расхожих кривотолков о предвзятости работников милиции и теперь полагал, что внешнее проявление угрызений совести — лучшая защита от несправедливости. Глядя на его искаженное мукой лицо, Климов сочувственно подумал, что иметь в душе столько печали слишком рано для его возраста: двадцать семь лет не сто, но те, кто воевал в Афганистане, по-своему смотрят на мир.

Как бы там ни было, но чувства прежней раздвоенности по отношению к этому парню он больше не испытывал. После показаний Шевкопляс и ее матери сомневаться в его невиновности не было причин.

Шрамко прошелся по кабинету, остановился у двери, взялся за ручку.

— Значит, так, — он посмотрел на Климова. — Даю три дня отгула. Проводи очную ставку — и домой. С тебя достаточно.

Он вышел, и через несколько секунд Андрей ввел Легостаеву. В ее глазах были надежда и усталость. Какая-то женская жертвенность, что ли… желание взять вину сына на себя.

— Здравствуйте, Елена Константиновна, — пошел ей навстречу Климов и пожал протянутую руку. — Вот, хочу обрадовать.

Она потянулась к нему, и в ее молитвенно-расширенных глазах вспыхнул страх: неужто вновь уйдет одна? Но, как только он взял ее за локоть, пропуская в кабинет, бармен встал. Встал и застыл с той нервной отчужденностью, какая характерна для натур совестливых, но робких.

— Мама, — треснувшим, повинно-глуховатым голосом позвал он Легостаеву, и та невольно сжала руку Климова. Надо думать, сердце ее от радости подпрыгнуло, потому что она странно дернулась одним плечом, потом метнулась к сыну.

— Игоречек!

Чтобы не смущать их, Климов отошел к окну. Город жил своей вечерней жизнью, и огни его реклам и проносящихся машин увиделись в этот момент иными, чем обычно. Словно все они наполнились каким-то тайным смыслом. Ветер сумрачно раскачивал деревья, капли редкого дождя постукивали по стеклу, холодный свежий воздух обдувал лицо… и ни о чем на свете не хотелось думать.

— Вот видите, Юрий Васильевич, — услышал он счастливый голос Легостаевой, — не зря я обратилась к вам.

Он повернулся.

Легостаева держала сына под руку и смотрела на Климова с благодарным восхищением. Ее наполненные слезами глаза играли радужными блестками.

— Ведь вы единственный, кто мне помог. Дай Бог вам счастья! Вам и вашим детям…

Она порывисто кинулась к нему, он легонько придержал ее за плечи. Шутка сказать, но она явно вознамерилась поцеловать ему руку. Вот уж это ни к чему!

Засмущавшись, Легостаева ткнулась губами в климовскую шею и улыбнулась Андрею.

— И вам, молодой человек, огромное спасибо.

Не выдержав, она заплакала.

— Простите.

Провожая мать и сына до дверей, Климов порадовался тому, с какой всепрощающей нежностью и восхищением они смотрят друг на друга. Что ни говори, а это здорово, когда в глазах у людей счастье.

Раскрытое дело обострило его способность воспринимать жизненные явления во всей их глубине. Как ни крути, а ему теперь трудно будет отделаться от мыслей и раздумий о той зачастую беспросветной околесицы в умах, которая незримо управляет обществом. Нравственные правила сплошь и рядом дробились, искажались и подтачивали человеческую мораль, а привычные взгляды на поступки и слова не соответствовали новым требованиям жизни. Как русла старых рек заливаются и зарастают камышом, так и любовь, извечная любовь сына к отцу, к родителям, а женщины к семье, к ребенку, распадалась на множество мельчайших, пересыхающих от скудости питающих их чувств, ничтожных ручейков.

Оглавление

  • 1
  • 2
  • 3
  • 4
  • 5
  • 6
  • 7
  • 8
  • 9
  • 10
  • 11
  • 12
  • 13
  • 14
  • 15
  • 16
  • 17
  • 18
  • 19
  • 20
  • 21
  • 22
  • 23
  • 24
  • 25
  • 26
  • 27
  • 28
  • 29
  • 30
  • Реклама на сайте

    Комментарии к книге «Магия крови», Олег Геннадьевич Игнатьев

    Всего 0 комментариев

    Комментариев к этой книге пока нет, будьте первым!

    РЕКОМЕНДУЕМ К ПРОЧТЕНИЮ

    Популярные и начинающие авторы, крупнейшие и нишевые издательства