«Тают снега»

3729

Описание

В повести польского писателя Р. Братного «Тают снега» показана трагическая судьба человека, вынужденного вновь взяться за оружие, хотя большая война только что кончилась.



Настроики
A

Фон текста:

  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Аа

    Roboto

  • Аа

    Garamond

  • Аа

    Fira Sans

  • Аа

    Times

Роман Братны ТАЮТ СНЕГА

Часть первая

1

Дорога оборвалась внезапно. Внизу, на каменном контрфорсе, еще лежал снег. Узкая полоска берега светлела песчаными залысинами, а дальше острый поток бился об остатки мостовых ферм. Рядом какой-то развороченный домик, не то будка путевого обходчика, не то барак, с крыши капали капли, свисал кусок оторванного толя. Белка наставила уши. Смотрит удивленно. Такого существа она еще не видела.

Человек стоял, засунув руки в рукава короткого полушубка, и смотрел на воду, как бы измеряя ширину препятствия. Белка сделала два осторожных прыжка. Села, заметая хвостом воздух над головой. Человек перевел свой взгляд на нее. Он, видимо, знал повадки зверей, потому что не шелохнулся. Белка сделала несколько смелых прыжков. И вот уже засуетилась вокруг ботинка пришельца. Большая нога неподвижно стояла на мокром снегу. Успокоенный зверек принял ее за что-то такое же неопасное, как камень или ствол дерева.

— Не знаешь, что это? — внезапно сказал человек. Голос у него был низкий, с хрипотцой. Белка на секунду превратилась в камень, а затем, в секунду, в молнию, ударившую с земли в небо. Притопывая, она уже сидела высоко на ветке. Пришелец навел на нее палец, как ствол пистолета, и прицелился. Потом повернулся и широкими шагами зашагал вдоль замерзшего пути, туда, где кончался лес.

Миновав поля и сонные перелески, поминутно останавливаясь, он вошел в улицу.

Деревня начиналась с сожженной усадьбы, на которой торчал только колодезный журавель. Потом тянулись ряды печных труб, напоминавших культи осмоленных ветел. Человек свернул в ворота первого уцелевшего крестьянского двора. Здесь стоял военный «джип» с потрепанным брезентовым верхом. Огромный барбос, бренча продетой в кольцо проволокой, едва не задохся от лая; он уже считал машину частью охраняемого им хозяйства. Вторая собака, привязанная коротко, сидела неподвижно возле будки, и только нетерпеливое помахивание хвоста говорило о том, что она внимательно следит, не сделает ли гость неосторожный шаг в ее сторону. В дверях конюшни появился кряжистый крестьянин. Он стоял в расстегнутом пиджаке, сильный и бессловесный, как третий притаившийся зверь. Пришелец подошел к машине и поднял капот.

— Меня зовут Микόлай Мόсур, — сказал он, склоняясь над мотором. — Я говорю это потому, что буду у вас жить, — добавил он.

Крестьянин не шелохнулся.

— Баба у меня старая, а не такая, как положено, — с деланным равнодушием пробормотал он. — А что, говорят, собираются мост строить…

— Ага, — буркнул Мосур. Уголком глаза он заметил забрызганные грязью голенища. Крестьянин подошел к автомобилю.

— Брезентовые, — пришелец показал на его сапоги.

— Воинская часть стояла… — Крестьянин улыбнулся, развел руками, как бы говоря, что и он бессилен против торгового соблазна.

Мосур неожиданно поднял голову и пристально посмотрел ему в глаза.

Крестьянин выдержал взгляд. Вокруг его глаз собрались морщинки сдерживаемой улыбки.

— Ну так вот, старая она или не старая — это о вашей жене, — а квар< тировать я буду у вас, — и захлопнул капот машины.

— Хорошо, пан… инженер, — любезно ответил крестьянин.

«Пан инженер, — повторил человек в „виллисе“, который, как трудолюбивый конь, взбирался по крутой разбитой дороге. — Издевка? Не может быть, — успокаивал он себя. — Но когда я засунул голову под капот машины, у меня было такое дурацкое ощущение, что он собирается ударить меня по спине. Исключено. Он не может меня знать. Ни я его… У меня прекрасная память на лица».

Темнело. Мосур включил свет.

В широких ободках фар вездехода отражалась извилистая дорога, размокшая и вязкая, с темным, враждебным можжевельником по обеим сторонам. Он энергично нажимал на педаль газа и тормоза, помешивая рычагом переключения передач. Машина, ревя мотором, мчалась дальше, человек за рулем понимал, что ему страшно.

Тебя зовут Миколай Мосур. Может быть, ты инженер, как этого желают крестьяне. Миколай Мосур. Этот чертов ветер наверняка повалит склад, во всяком случае, сорвет толь с бараков. Итак, Миколай Мосур строит железнодорожный мост на реке Ославе. А что, даже название хорошее. Но почему ты, инженер, не можешь заснуть? Такого вора, как наш кладовщик… надо поискать… прошла только неделя, и уже нет керосина. Хоть бы припомнить рожу этого кладовщика. Или Чурилы. Как выглядит мой хозяин Чурило? Башка что сито, ничего не задерживается, пока я мысленно не уйду туда. И тогда все начинается сначала. Миколай Мосур, «инженер», строит мост. Ослава. Чтоб ей! Название у нее хорошее. «Инженер Мосур покоряет Ославу». Может быть, даже приедет какой-нибудь репортер из «Вооруженной Польши». Наверняка. Хуже всего эти перины. Жарко, а только откинь край, чтобы вздохнуть, холод хватает за голову, аж трясет. «Кровавый Васыль». Легенда пришла и сюда.

Эту перину я когда-нибудь сброшу с кровати. Поэтому ведро с водой надо ставить подальше. Здесь их только слегка лизнуло. Половина деревни сгорела. Почти все живы. Кровавый Васыль. Дети в избах плачут. Рассказать бы кому-нибудь, что все, что сделал этот Васыль, было оправдано… рассказать, рассказать… К черту! Опять на мне эта окаянная перина. Говоришь, что не хочешь быть никем, только Миколаем Мосуром.

Горят деревни. Миколай, ты, конечно, не выучил тригонометрию? Для того, чтобы не крали керосин, можно было бы одеться и сесть за стол, решить несколько задачек из учебника… Должен ли Миколай Мосур быть инженером? Но ведь он руководитель строительства. У него есть «свои» инженеры. Значит, слух о Кровавом Васыле дошел и сюда, в отдаленный повят. Надо попробовать заставить себя заснуть. Но вчерашний сон вернуться не должен, это правда, что он хуже бессонницы. Минувшее. Навсегда. Совершенно чужое Миколаю Мосуру. Да. Ему, вернее, мне, то уже может только присниться. Скоро, через пять часов, он услышит наяву понукающие крики извозчиков, начнет пыхтеть механический молот. Станет выбрасывать из трубы голубые облачка дыма. Чертовски далеко это вёдро. И опять искаженная, ненавистная, тупая рожа орущего ребенка, который на слова матери: «Заберет тебя Кровавый Васыль», давится собственным плачем, глотает сопли. Хорошо хоть, что за окнами ветер, тогда тепло душной комнаты воспринимается дарованным благом. Но сейчас ветер унялся… ночь стоит тихая. Бродит черная, душная, сейчас она упадет на голову, как мешок, и невидимые руки будут душить его до рассвета.

Мосур был всегда в хорошем, даже веселом, настроении, как заметили крестьяне, но его улыбка не вызывала у них доверия. Даже с самого начала, когда Ослава, переполненная весенними водами, не давала работать, он не успокаивался: мотался на своз, запускал лесопилку, делал из бревен шпалы, потому что часть пути надо было заменить. Его взрывали сначала партизаны, потом какая-то заблудившаяся аковская[1] группа, потом кочующие по перевалам уповские[2] батальоны, «курини», потом отступающие немцы. Многократно ремонтированный мост, по мнению Мосура, замену шпал заслужил.

В тот день путь надо было довести до того места, где две недели тому назад он стоял, осматривая территорию будущего строительства.

Мосур как раз брился перед выходом, когда в осколке зеркала, засунутого за раму иконы, появилось лицо солтыса.[3]

— Ну? — буркнул Мосур.

Солтыс хотел только спросить, не едет ли пан инженер случайно в город.

— А что? — Мосур вытирал лицо полотенцем.

— Хотят школу. Надо посоветоваться.

— Где? — Мосур застегнул ворот зеленой рубашки.

Из деликатного ответа крестьянина следовало, что пану инженеру лучше всех известна проблема жилья. Уже сейчас в халупе людей как сельдей в бочке.

— Школу еще рановато, — подытожил солтыс.

Мосур разглядывал свою полувоенного покроя куртку. Всовывая руки в рукава, он сообщил, что через несколько дней может освободить собственную комнату.

— Подлатают домик обходчика, он у самого строительства, рядом с ОРМО…[4]

— Школа должна была быть у Хрыцькό… — пробурчал солтыс.

У Мосура с Хрыцько были натянутые отношения, но он любил этого крестьянина. Репатриант из-за Буга обладал какой-то необыкновенной хозяйской сметкой. Уже через год он вышел в Пашеце в число зажиточных. Сейчас, направляясь к нему с солтысом, начальник улыбнулся своим мыслям: он составлял план разговора. Надо было Хрыцько «сломать» и назначить на подводу. День обещал быть хорошим. Ветер высушил лужи.

Свернули в ворота. Хрыцько отыскался сразу. В ответ на требование взять к себе учительницу пожал плечами. К разговору о шарварке[5] отнесся серьезно. Он терпеливо объяснял Мосуру, что не позволит загнать скакуна, а кроме того, скакун разобьет любую повозку.

— Такой кавалерист? — спросил Мосур.

Крестьянин улыбнулся в усы.

— Пойдемте, — и двинулся в сторону конюшни.

Великолепный вороной скакун при виде его заржал и стал нервно дергать цепь.

— Не терпится. Думает, что я ему кобылу привел… — пошутил крестьянин и, подмигнув Мосуру, кивнул на огромную пробудившуюся плоть коня. — Ну, чорт, ничого нэ будэ… — сказал он вдруг по-украински, с нажимом. Конь успокоился, как стреноженный. При звуках украинской речи Мосур мгновенно замер. Некоторое время он боролся с какой-то мыслью. Потом поспешно вышел во двор. Удивленный крестьянин двинулся за Мосуром, искоса поглядывая на него.

Несколько дней спустя, вечером, «виллис» Мосура тащился по той же лесной дороге. Рядом с начальником строительства сидел солтыс. До ближайшей почти мертвой железнодорожной станции было 15 километров. Мосур включил дальний свет: проезжали сожженную деревню.

Спустя некоторое время они поравнялись с плетущейся одноконной повозкой, вокруг них была тишина стоящих, как высохший лес, труб.

— Васыль… — пробормотал Солтыс.

— Что? — Мосур притормозил.

— Я говорю: Кровавый Васыль, — солтыс показал головой в темноту, словно кому-то или чему-то покорно кланяясь.

— Ерунда! — возмутился Мосур. — Ерунда! Он никогда здесь не был.

— Как же, пан инженер, не был, тогда кто же это…

— Ты слышал, что я сказал? — Он внезапно остановился, да так, что крестьянин уткнулся в стекло, и испуганный, ничего не понимающий, стал быстро кивать головой в знак согласия.

Они приехали за двадцать минут до прихода поезда, а вернее, до того момента, начиная с которого можно было ждать его прибытия. На полустанке, где железнодорожный путь оканчивался скрещенными шпалами, опоздание было делом обычным. Начальник станции быстро поклонился Мосуру и скрылся за сбитой из досок дверью еще не совсем восстановленного станционного здания. Солтыс с момента странного разговора в машине испуганно молчал.

Мосур стоял в тени, и только по временам единственный станционный фонарь, раскачиваемый ветром, снимал с него слой темноты. Солтыс необычно долго возился с самокруткой. А когда поднял глаза, чтобы что-то сказать, Мосура уже не было Удивившись, он оглянулся. В окне начальника станции и кассира — единственного хозяина полустанка — он увидел высокую тень. Мосур, нагнувшись, что-то говорил тому, кто, по всей вероятности, сидел у стены. Солтыс сделал шаг к двери, но тут послышался далекий гудок поезда. Солтыс остановился, спрятал кисет, сплюнул, вытер руки о штаны. Потом наморщил лоб, ища первые слова для учительницы, и беззвучно зашевелил губами. Хлопнувшая дверь заставила его обернуться. Мосур уже заходил за станционную будку.

— Бери ее, и к машине. Я должен сменить свечи, — сказал он торопливо, и солтыс остался с начальником станции.

— Странный этот ваш инженер, — начал начальник станции.

— Он такой же мой, как и ваш.

— Очень странный…

Они замолчали, исчерпав тему. Поезд уже остановился. В облаке пара прошел локомотив, за ним два вагона, задний фонарь оказался прямо перед ними.

— Никого нет, — пробормотал начальник станции, направляясь в сторону локомотива.

Солтыс облегченно вздохнул. Но внезапно одна из дверей с грохотом распахнулась. Из вагона, держа перед собой чемоданчик, вышла девушка.

— Скажите, пожалуйста, как здесь… — и, смутившись, замолкла.

Солтыс рассматривал ее, смутившись еще больше.

— Как здесь добраться до деревни… до Пасéки?

— Вы к кому?

— Я в школу.

— Там школы нет… — И вдруг замолчал. Рассмотрел. Не поверил, но осторожно спросил: — А вам что в этой школе?

— Я буду… Я учительница, — поправилась она.

Солтыс сплюнул сквозь зубы в сторону и не то поклонился, не то обтер руки о вылинявшую шапку.

— Пойдемте… — сказал он.

Они зашли за станционную будку. «Виллис» стоял с поднятым капотом. Им были видны только ноги наклонившегося над мотором Мосура.

— Я иду, садитесь, — сказал он. Внезапно девушка остановилась на полпути, прижав к груди портфель, словно испугавшись, что кто-то может его отнять.

— Садитесь сюда, — солтыс показал на место рядом с шофером, но она, не говоря ни слова, прыгнула на заднее сиденье. Капот с грохотом захлопнулся, и показалось лицо Мосура, освещенное полоской света, падавшего из окна будки.

Солтыс в испуге посмотрел назад, ему показалось, что девушка что-то прошептала.

— Добрый вечер, как говорят во всем мире, — сказал Мосур, садясь за руль. Не услышав ответа, он пожал плечами.

Заскрипела коробка передач, и машина понеслась в темноту.

Назад ехали быстрее.

— Может быть, сразу к Хрыцько, а? — спросил солтыс. Он все время думал, как бы избавиться от этой девушки. И решил, что поедет «в повят». Был бы это зрелый мужчина, с сильной рукой. Она не для наших «кавалеров», которые из-за войны до двенадцати лет буквы не видели, а всего другого уже насмотрелись.

Мосур не ответил, но послушно свернул к усадьбе Хрыцько.

Здесь он вышел первый.

— Конец всем мученьям, — сказал он мягко. — Вот мы и дома.

Девушка медленно, как будто делала большое усилие, поднялась с сиденья и как-то боком сдвинулась в другую сторону. Неестественно изогнувшись, она на ощупь поискала свой портфель, который был у Мосура в руке. Заинтригованный, немного возбужденный, он обошел машину. Но девушка, спотыкаясь о всякий хлам, уже бежала к освещенной керосиновой лампой двери халупы. На пороге стоял Хрыцько. Нервно схватив протянутую для приветствия руку, девушка вдруг обернулась.

— Это он, — крикнула она неестественно высоким голосом, глядя в лицо идущему за ней Мосуру. Мужчина остановился. Не спеша поставил на землю портфель. Их взгляды сошлись. Оба крестьянина застыли от изумления.

— Это он! Он! Он! — снова крикнула учительница и бросилась в сени незнакомого дома, как в долгожданное убежище.

— Подожди! — прохрипел Мосур. — Возьми. Отдай ей… — Он подал портфель Хрыцько и вдруг повернулся на каблуках. Мгновенно включил мотор. Двигатель взревел на полных оборотах, «виллис» описал круг и канул в темноте, разрезая ее злым светом фар.

2

Впервые она увидела его года три тому назад.

Прошла ночь. День, в который случилось это несчастье, был спокойный. Проснувшиеся люди стали воздвигать над деревней хоругвь дыма. Заревела скотина. Все предвещало хорошую погоду.

Нина остановилась у колодца. Потянулась, как бы желая коснуться руками неба. В какой-то момент она замерла с руками, поднятыми над головой, и расхохоталась. Со стороны реки, откуда-то с зеленеющих озимыми полей, шел в солдатском мундире милиционер.

— Как спалось? Поле мягкое, да, пан плютонόвый?[6] — атаковала она.

— Черт, — сказал милиционер, останавливаясь возле забора. У него было серое от бессонницы лицо.

— А где аппаратура? — снова насмешливо запела девушка.

Сержант посмотрел на ее чересчур худые, еще девические ноги и нехотя пожал плечами.

Уже неделю после той ночи, когда отряд УПА уничтожил около десяти сельских постов МО,[7] гарнизон Рудли брал с собой телефонный аппарат и на ночь прятался в непросматриваемых даже для зорчайших глаз бандеровских разведчиков окрестных нолях и оврагах. Молодая, еле живая, местная власть на день мчалась назад в деревню.

— Весело тебе, да? — Сержант плюнул через забор во двор.

Нина надула губы. Ей нравился этот парень. Он был нездешний. И неизвестно, как долго будет здесь вообще. Она привыкла к отъездам людей, как в нормальном мире привыкают к ним самим.

Но плютоновый, почувствовав себя после этого разговора в безопасности, уже шел вдоль забора в сторону дороги.

Нина замерла. Бывали мгновения, когда мир виделся ей огромным, и красочным, и таким добрым, что, казалось, может уместиться на ладони. Раньше это чувство посещало ее во время молитвы, а теперь оно приходило само собой, без всякой причины.

Стоять возле колодца, когда тебя никто не слышит, не видит, а ты видишь и слышишь все: мычание коров из оврагов, низкий дымок над домиком поста — плютоновый уже добрел, а тот, помоложе, спит где-нибудь неподалеку… Она улыбнулась полю и с досадой подумала, что опять начинается рабочий день. Как вдруг ее внимание привлек какой-то необычный шум. Она пошла в сторону забора, машинально открыла ухо, отбросив на спину длинные нерасчесанные волосы. По улице ехала машина. Нина вздрогнула, готовая броситься наутек, но сразу же громко рассмеялась; теперь надо было бояться тихих шагов в темноте. Прошло то время, когда смерть въезжала в деревню на немецких мотоциклах. Она влезла на забор, чтобы получше видеть дорогу. Со стороны холмов, тихо урча на спуске, двигался крытый брезентом грузовик.

Девушка посмотрела на свои босые ноги. Насупила брови, расстроилась, перешла в другое место, где более частые колья закрывали ее ноги, и замерла.

Машина приближалась все ближе и ближе. Ровный шум мотора выманивал людей из халуп на улицу, мальчишки молча бежали стайкой в облаке пыли, словно ангелы в завитках туч на потолке костела. Вдруг машина остановилась прямо перед нею. Из окна кабины показалась голова человека в полювке.[8]

— Девушка, где находится пост? — спросил офицер. На заросшем лице блеснули зубы.

Нина стояла, раскрыв рот, и смотрела, ничего не слыша.

— Ты немая? — неудачно сострил офицер, и тогда вместе с обидой до нее дошел вопрос.

— Там! — показала она пальцем на пост и отвела глаза.

Машина двинулась, а Нина, рассердившись, показала офицеру язык. Она не заметила, что движущийся мимо нее брезентовый кузов кончился, и это увидели сидевшие в нем на скамейках солдаты.

Взрывом радостного смеха они приветствовали так странно встретившую их девушку. Нина повернулась и галопом помчалась к воротам коровника.

Она спокойно взяла ведро, готовясь к дойке, и неожиданно стала бить им по костистым бокам коровы. Грохот железа и топот перепуганной скотины привели ее в чувство. Она бросила ведро в угол.

Прошло полчаса, прежде чем она вышла из коровника. Полное молока ведро поставила сразу же за порогом, а сама пошла к дороге. Искоса, как будто бы за ней кто-то следил, смотрела она в сторону халупы, в которой размещался пост. Солдаты, поблескивая застиранными хлопчатобумажными штанами, сгружали какие-то деревянные ящики. Из дверей что-то прокричал офицерик, и сразу же двое солдат помчались в его сторону. Вошли за ним вовнутрь.

Нина повернулась и пошла к дому, хмуро взглянув на Хелену, растапливающую печь. С той поры, как ее сестра вышла замуж, между ними возникла ревнивая отчужденность. Младшая с нескрываемой неприязнью смотрела на своего зятя. Пожилой органист, лет на 25 старше Хелены, эвакуированный из соседней деревни, сожженной во время пацификации, и поселившийся в их опустевшем доме, так горячо стал опекать сестер, что однажды вечером Нина наткнулась на запертую дверь одной из комнат. Печальный брак, смешанный с рюмкой водки, которую в нее влили. Нина осталась одна.

— Где молоко?

— Приехали солдаты.

— Я видела в окно. Где молоко?

Нина стояла на пороге. Прищурив глаза, она смотрела на сестру. Из соседней комнаты послышался кашель.

— Ладно, иду, — буркнула Нина и демонстративно повернулась, словно убегая от задыхающегося голоса старого человека.

Глаз отмечал его присутствие, проявлявшееся в новых иконах на голых до этого стенах. Когда-то отец, желая заделать щели между разошедшимися в соединениях балках, обклеил их газетами. Были там номера «Сигнала», какого-то «Освобождения» и «Популярной газеты». Отец, по происхождению украинец, в деревне единственный выписывал польские газеты. Таким уж он был странным, пришел откуда-то из города в деревню как плотник, чтобы после женитьбы стать крестьянином.

Омужичился здесь, в Рудле, а когда-то был преподавателем строительного лицея в городе. «До той поры, пока не стали закрывать украинские школы и открывать польские тюрьмы», — как однажды сказал он Нине. Младшую дочь он учил с начала войны, а когда УПА начала проводить пацификацию сел, засадил ее за книги, как будто сам искал в них покоя. Она училась по польским учебникам. Отец считал, что Нина могла бы уже сдать экзамены за среднюю школу, но над ней стали смеяться одичавшие от пастушества ровесники.

«После всего этого ты сама будешь учить людей», — говаривал отец.

Однажды ночью его забрали. Нина услышала стук в окно комнаты, где он спал, потом голоса, долгий, как будто о чем-то просящий или объясняющий полушепот отца. И еще какие-то шаги, скрип двери. Когда она разбудила старшего брата, отца уже не было. Он ушел навсегда. Никто не знал, кто его увел. Они не получили ни одной весточки, которой в страхе ждали, ничего. Нина со старшей сестрой и братом Алексы осталась на хозяйстве. Алексы только как-то почернел, ходил одеревеневший и вскоре простился с сестрами. В течение нескольких дней она осталась без тех, кто был ее семьей, составлял ее жизнь.

Теперь на мученически висящих вверх ногами отцовских газетах появились, точно прибитые гвоздями справедливого божьего приговора, изображения святых.

Нина вернулась с молоком.

— Там такой смешной один приехал… — сказала она вдруг.

— Что? — Хелена оторвала голову от плиты.

— Ничего, солдаты, говорю, и один такой… — путалась Нина. — Я ему язык показала, — захохотала она.

Хелена пожала плечами и застыла прислушиваясь. Но из соседней комнаты доносились только глухие удары; это органист, бия себя в грудь, совершал утреннюю молитву.

Было уже почти темно. Пение майского богослужения, разливающееся над рекой из каплички на перекрестке, сегодня не содержало горьких жалоб литанийного запева. В нем преобладали пасхальные перезвоны.

«Возможно ли, — размышляла Нина, — у старых баб голос переменился от этих солдат!» И тихо засмеялась своим мыслям. Теперь пение было утверждением существования на самом краю пропасти, а не таким, как до этого, не мольбой о спасении жизни, хотя бы и полной страха и неуверенности.

Их около сорока, не больше. Но у них там эти… автоматы…

Нина пожалела, что она не возле каплички. С той поры, как ханжество органиста выгнало ее оттуда, она демонстративно ушла в работу. В данный момент она стояла на коленях на уходящих в реку мостках, собирая выстиранное белье. Внезапно она привстала.

Кто-то шел в ее сторону. Она сгребла обеими руками мокрый ворох белья и встала с колен. Вот такую, прислушивающуюся, беспокойно насторожившуюся, и обнаружил ее в темноте мощный луч военного фонаря.

— Не бойся, не бойся, — услышала она. — Свой.

— Конечно, не мой, — с трудом выдавила она. Говорившего было не видно.

— Помочь? — Человек был совсем рядом.

— Ну-ну, — пригрозила она, прижимая еще совсем мокрое белье к груди. Она привыкла к деревенским ухаживаниям в темноте и не любила их.

Человек рассмеялся.

— Как хочешь.

Они стояли рядом. Девушка боялась двинуться, зная, что тем самым приведет в движение мужские руки.

— Почему ты не поешь? — спросил он.

— Я одна.

— Что одна?

— Я пою одна. А так — нет.

Ее глаза постепенно привыкли к темноте. На фоне неба была видна вздернутая полювка. Из-под нее блестели глаза солдата. Девушка опустила руки, желая получше взять свою ношу, и вдруг почувствовала, что та стала легче. Незнакомец деликатно, не притрагиваясь к ее руке, снял сверху половину белья. Некоторое время они стояли не двигаясь. Казалось, мужчина прислушивался.

— Это ничего, — сказала она, почему-то злясь, что он обращает внимание на тихий плеск весла со стороны реки.

— Это ничего, — повторила она, видя, что тот не шевелится. — Это, наверно, комендант.

— Рыбу по ночам ловит?..

— Какую рыбу! — крикнула она, а потом засмеялась. — Наверно, заметил кого-то и перевозит на ту сторону. Зачем ему хлопоты?

— Как это? — и она почувствовала, что ее руки опускаются; это солдат положил мокрое белье назад.

— О господи! — объясняла она неторопливо. — Он еще днем заметил, что в камышах запутался какой-то, ну, утопленник, значит, убили его где-то там — ив реку. Раньше так каждый день по нескольку раз…

— Ну, — поторопил человек из темноты. Плеск весел удалялся в сторону противоположного берега.

— Ну и самому коменданту не хочется каждого описывать, так бывает, ночью перевезет на тот берег и подбросит. Пусть там, в Вишнювке, беспокоятся. Я однажды подсмотрела. Купалась ночью и… — Смутившись, она замолчала.

Солдат молчал в темноте, непроницаемой, как невидимая река со своей ношей.

— Ну, дай! — наконец сказал он как-то резко. Взял у нее из рук узел и пошел рядом с ней в деревню, где к темному небу поднималась песня. Она шла впереди него по старой стерне, теперь уже залежи, полем Васьки, который три года тому назад один из первых, еще при немцах пошел во вспомогательную украинскую полицию. Его жена убежала куда-то к родным, когда только начали гореть польские села.

Они были уже недалеко от дома. Увидев в окне кухни свет, Нина удивилась: значит, Хелена не на майском? Нина шла, чувствуя правым боком тревожную близость солдата. Она остановилась в полоске света, падавшего из окна, и протянула руку за своей ношей. Когда он передавал ей в руки узел, похожий на неумело спеленутого ребенка, она взглянула на солдата, и у нее неожиданно перехватило дыхание от какого-то непонятного смущения. Это был офицер, сидевший в кабине грузовика. Тот, которому она показала язык, к радости его солдат. Как от удара кнутом по ногам, она подпрыгнула, перекрестилась в прыжке и нырнула в темноту. В руках у офицера осталась какая-то мокрая рубашка. Улыбаясь, он рассматривал свой трофей. Потом сделал шаг в сторону веранды. Намереваясь повесить рубашку на перила, он бросил ее вперед. Раздался жуткий крик. В темноте виднелся тонкий силуэт. Женщина закричала еще раз и умолкла, давясь громким испуганным дыханием.

— Кто это?

— Свой, — ответил он. И быстро, как бы желая предупредить ее панику, добавил: — Военный… Поручник[9] Колтубай… — комично представился он в темноте.

— О боже, как я испугалась… — сказала она.

Колтубай сделал два шага. Взял женщину за плечо. Она держала одну руку возле виска, на него даже не посмотрела. Сделала шаг и опустилась на стоящую под стеной дома скамейку.

— Так глупо… может быть, та девушка ваша сестра? Сестра! — воскликнул он, рассмотрев в полумраке женщину. Улыбнулся. — Я помог ей принести белье с реки, потому что она его все время теряла, и теперь…

— Я думала, что это привидение…

Офицер посмотрел в сторону «привидения», беспомощно повисшего на перилах, со свисающими до земли белыми рукавами, и громко рассмеялся.

— Вы здесь недавно, — сказала Хелена таким тоном, что он перестал смеяться. — Бояться можно всего. Здéсь, — добавила она серьезно. В деревне уже стояла тишина.

Нина, видимо, перенесла лампу в другую комнату, потому что теперь полоса света выхватила из мрака лицо сидящей Хелены. Офицера удивила ее какая-то недеревенская красота. Он посмотрел на нее так пристально, что она отвернулась. Хелена дышала глубоко, как после долгого бега, еще выдыхая страх.

— Мы остаемся.

— В Рудле?

— В этой деревне? Ну, частично… Вы знаете, что такое военная тайна?

— Нет… — ответила она без улыбки.

— Мы остаемся.

Она вздохнула свободней и только теперь, искоса посмотрев сначала на него, а потом на лежащие на крыльце белые рукава злополучной рубашки, засмеялась. Но через секунду снова стала серьезной. Встала со скамейки.

— Вы, наверно, устали… Издалека? Опять ваша тайна… — Эти слова она говорила серьезно, но со скрытой иронией. — Я, пожалуй, пойду…

Поручник Колтубай остался один. Он не знал, как долго так просидел, когда, точно спящий на возу, качнулся вперед и проснулся, стараясь сохранить равновесие. Встал. Странное спокойствие вытеснило усталость; он вспомнил женщину, которая сидела рядом с ним, и, сонный, поднялся на ступеньку, как человек, который возвращается к себе домой. Испугался висящей рубашки. Остановился, улыбнулся своим мыслям и, быстро повернувшись, стал искать в темноте до рогу на пост.

3

Плютоновый Гронь охрип, прежде чем ему удалось вытащить людей из хат. Неизвестно почему, люди почувствовали, что остановились в Рудле надолго. Даже поручника он с трудом разбудил к телефону; тот был на посту, а не где-нибудь под кустами на пригорке или на подрытой меже.

— Так точно. Так точно… — сонно кивал Колтубай, трогая рукой набитую соломой подушку в поисках полевой сумки и планшета. Плютоновый Гронь сначала подал планшет. Я не ошибся. Поручник, придерживая трубку плечом, одной рукой шарил по карманам в поисках карандаша, а другой раскладывал карту.

— Построить людей? — спросил плютоновый.

— Тревога, — шепнул поручник между двумя «так точно».

Проведенные карандашом на карте поручника Колтубая прямые линии поднимались извилистыми тропинками между тревожно густыми стрехами, петляли, чтобы перейти через какой-нибудь ручей в единственно доступном месте, там, где ураган, а кое-где и партизанская пила перекинула через ручей большое дерево. Они маршировали, расстегнув воротники, с поясами, повешенными на шею, чтобы холодный воздух мог проникнуть под мокрые от пота блузы. Плютоновый Гронь с неприязнью смотрел на «распоясавшихся», как он говорил, солдат. Он знал, как трудно их в таком состоянии «двинуть», когда «начнется». А начаться могло в любую минуту. Что с того, что из первых рядов этой небольшой колонны были видны их дозорные, рыскающие по поросшему кустами склону. Противник уже давно усвоил простое правило: пропускать головной дозор, чтобы внезапно, спрятавшись за стволами сосен, накрыть огнем головную колонну.

— Уже ничего не будет, — сказал поручник, остановившись. — Не подпустили бы нас так близко к деревне.

Они шли в сторону украинской деревни, уже два дня оккупированной бандеровской сотней. УПА сопротивлялась изо всех, довольно еще значительных, сил репатриации украинского населения за Буг. Согласно информации, которую получил поручник, сотня регулярно проводила в деревне мобилизацию молодежи, желая таким образом терроризировать семьи, чтобы те боялись навсегда разлучиться с сыновьями и не двигались бы с места.

— Подтяните людей, — окинул он взглядом колонну.

Плютоновый неохотно повернул назад.

— Быстро! Быстро! — подгонял он. — Остынете в деревне, на холодный пепел придем, — издевался он не то над ними, не то над офицером. И вдруг сам побежал бегом. Впереди послышались крики.

Командир плютона ВОП,[10] остановивший маленький отряд Колтубая, с утра проводил рекогносцировку.

— Они еще в деревне. Не пронюхали. Половина сотни одета в польские мундиры. Наш опознавательный знак, согласованный с компанией,[11] которая ударит по деревне со стороны оврага, — фуражки, надетые козырьком назад.

— Значит, палить в польского солдата, если у него на голове форменная рогатывка?[12] — с иронией в голосе уточнил Колтубай.

— А что? Приказать, как в апреле, делать нарукавные повязки из кальсон, и через месяц вся часть останется без подштанников, — ответил вопиет, отстегивая планшет. — Мы здесь только блокируем их отступление. Нас мало, но достаточно. За нами широкая быстрая речка. Я не очень верю в то, что у них будет желание пробиться в эту сторону. У них тачанки, табор. Какие назойливые эти комары, — и отмахнулся от них картой, прежде чем положил ее на колени. Одно колено, грязное и худое, торчало из безобразно разорванных бриджей.

Плютоновый Гронь стоял, выпрямившись, в нескольких шагах от офицеров, и слушал. Но, увидев такую нищету, отвел глаза.

«Тоже мне командир, — с неодобрением подумал он о командире компании ВОП. — Я содрал бы штаны с первого попавшегося, а не позволил бы в таком виде ходить начальнику. Хорошо, что гады так вырядились. Если приличные, пригодятся», — по-хозяйски подумал он о польских мундирах, в которых в километре отсюда расхаживали враги, словно мундиры уже лежали рассортированные по размерам на складе. Из этого садка пути к бегству не было.

— Плютоновый Гронь, собрать людей! Уходим!

Колтубай разместил отряд на склоне поросшего низкорослым соснячком холма. Но в глубине души плютоновый Гронь был недоволен расположением обоих пулеметов. Хорошо замаскированные, они не «перекрывали» всей полосы обороны.

Когда Гронь смотрел в сторону далеких отлогих холмов, он заметил у их основания большую рощу горных сосен. До начала атаки на окруженную деревню оставалось двадцать минут. Он снова посмотрел в ту сторону, откуда должны были появиться они… Солнце било в глаза.

«Тоже нехорошо», — подумал Гронь о наводчике и инстинктивно поднял руку, чтобы надвинуть на глаза фуражку. Но козырька не нашел — повернутая назад полювка напомнила ему, что противник будет в польских мундирах, и ему стало не по себе.

Впрочем, они все равно перемешаются при отступлении, успокоился он, вспомнив, что остальная часть банды наверняка одета в гражданское.

— Пан поручник, — обратился он к Колтубаю, — может быть, мне спуститься ниже. Если что, можно будет туда дать один пулемет.

Офицер вяло кивнул головой. Он сидел на камне и чертил палочкой на песке.

Стараясь не выходить за кусты, Гронь направился в сторону облюбованного им места. Со все большей благодарностью он смотрел на сгущающийся при приближении сумрак рощи. Перелез через какое-то лежавшее дерево и, когда поднял глаза, внезапно остановился. Некоторое время он стоял неподвижно. Потом пошел медленно, словно боясь наступить на мину. Он все уже понял. Роща стала гуще от трупов людей, висевших на соснах. Лицо плютонового Гроня исказило отвращение. И он мгновенно бросился на выручку. Самое маленькое деревце так согнулось под тяжестью, что два повешенных упирались ногами в землю. Гронь вблизи увидел то, что было лицами, и вдруг скорчился в приступе рвоты.

Возвращался он бегом, спотыкаясь о кротовины. Он видел, как люди бросились на свои места, видимо думая, что он заметил приближающегося противника. Но он помахал рукой, чтобы успокоить их, и направился к поручнику, неподвижно сидевшему на том же самом месте.

— Пан поручник… — пробормотал он, неловко поворачиваясь в сторону рощи.

Через час оттуда послышался сильный шум. Началось. Короткие серии автоматического оружия, одиночные выстрелы, и сразу же взрывы гранат.

— Подпустили близко, гады, — прорычал Гронь, ложась возле первого расчета.

— Пан поручник, — поторапливал он Колтубая, продолжавшего сидеть на своем камне, откуда был виден за километр. Гронь устыдился своего крика: он весь дрожал от бешеного, злобного нетерпения, в ревнивом ожидании движения руки, после которого взрыв смешает потроха бандитов с землей; в нетерпеливом желании, чтобы поскорее задрожало оружие, бьющее очередями.

Со стороны деревни стрельба становилась все более частой. Только бы не выстроились в треугольник и не пошли бы вперед, забеспокоился Гронь. Он уже не раз сталкивался с их тактикой выхода из окружения: чота[13] треугольником, автоматическое оружие впереди и на флангах.

Нет… он внимательно вслушивался в голос оружия, словно изучая ухом некую карту. Вдруг он почувствовал, как вздрогнул солдат, лежавший у пулемета, поднял глаза, и сердце его забилось сильнее.

По заросшему склону противоположного холма гуськом, один за Другим, спускались люди. Они шли не спеша, вытягиваясь в длинную цепочку, конца которой не было видно. Гронь заметил рядом с собой поручника. Колтубай, став на колено, смотрел в бинокль.

— Пан поручник… — Гронь попросил разрешения дать команду открыть огонь, но тот не понял его и молча протянул ему свой бинокль.

Теперь Гронь отчетливо видел: полонину спокойно пересекали люди в польских мундирах. Он задержал взгляд на шедшем впереди офицере. Полювка была козырьком вперед.

— Гады, — сказал он шепотом, как будто его могли услышать.

Колтубай опустился на оба колена, приставив к глазам бинокль. Он был бледен. Из-под фуражки, козырек которой теперь прикрывал ему шею, стекала тонкая струйка пота.

— Пан поручник… — заскулил вдруг Гронь.

— Это наши… — простонал поручник. — Это могут быть наши…

Плютоновый охнул.

— Длинными очередями огонь! — скомандовал он, меняя позицию.

Наводчик растерянно оглянулся на офицера.

Ведущий колонну находился в нескольких метрах от опушки рощи. В памяти Гроня мелькнули страшные лица, он навалился боком на наводчика, вцепился в пулемет. Вторая очередь разметала шедших по склону, подала сигнал второму пулемету отряда Колтубая, подавила неумолчный винтовочный огонь. Ошеломленные, они мчались вверх, часть из них залегла за горными соснами. Однако от пуль они не защищали. Кое-кто достиг рощи повешенных. Гронь словно сошел с ума: бил по роще непрекращающейся очередью. Дыхание его было прерывисто, глаза заливал пот. Из лесу пробовали отвечать одиночными выстрелами, но в каждое место, откуда били винтовки, бросалась свора пуль из пулеметов плютона Колтубая. Через минуту наступила тишина. Только со стороны деревни доносились одиночные выстрелы, похожие на потрескивание сосновых поленьев в печи. И тогда из рощи кто-то закричал по-польски:

— Не стреляйте! Не стреляйте!

Колтубай встал во весь рост. Гронь поднялся на колени. Он услышал, как стучат зубы у подносчика патронов; уничтожили польский отряд. Вдруг Гронь вскочил и как безумный побежал вперед. Он мчался в сторону рощи, откуда донесся этот крик. Захлебываясь воздухом, Гронь боролся с охватившим его ужасом. На бегу он зацепил за ветку шапкой, поймал ее на лету и насадил на голову козырьком вперед, нормально. Вдруг Гронь остановился. Прямо перед ним, скрытый в небольшой неровности, ползал, держась за живот, солдат в польском мундире. Он что-то бормотал. Гронь нагнулся и едва не упал от охватившего его ужаса.

— Боже ти мiй! — услышал он слова отчаяния, произнесенные шепотом по-украински, и быстро вскочил на ноги. Стал хлопать руками по коленям, прыгать, его безудержный громкий смех понесся в сторону взвода. Оттуда уже бежали люди.

— Стрильци! — пропел он высоко. Бегущие люди, как будто у них тяжесть с души свалилась, заорали радостным хором. Один из них вслед за Гронем от радости зарычал, другой на бегу торжествующе хохотал. Так, смеясь, они врассыпную добежали до того места, где скрюченные в странных позах лежали эти… Один из раненых, к которому приближались смеющиеся атакующие, неловко встал на колени, с трудом оторвал правую руку от распоротого живота, истово осенил себя широким православным крестом и рухнул навзничь. Со стороны рощи повешенных, держа руки высоко над головой, шел еще один. Это был, наверно, тот, чей крик «не стреляйте!» окончательно утвердил их в мысли, что они разбили своих. Плютоновый Гронь побледнел и трясущимися руками стал дергать застегнутую кобуру пистолета. В тот же момент он почувствовал, что кто-то крепко сжал его руку. За ним стоял поручник Колтубай. Плютоновый протер глаза тыльной стороной ладони, как человек, пробудившийся ото сна. Удивительно злым и чужим показалось ему лицо поручника. И вдруг он понял: на офицере шапка уже надета нормально, тень козырька падала ему на лицо… как у того, идущего к ним вероломно переодетого в их форму бандеровца.

4

В деревню они вернулись далеко за полночь. Солдаты, засыпая на ходу, почти на ощупь, все-таки как-то находили свои квартиры. Только плютоновый Гронь уже на подходе к Рудле уловил ухом приятный шум: где-то играла гармошка, раздавались веселые выкрики. Все так устали, что напрасно он загонял людей, следя за тем, чтобы их не завлекло гулянье. Сам же он не чувствовал усталости. Разместив плютон, вслепую умылся у колодца, отряхнул от пыли фуражку о колено и был готов.

Гронь без труда нашел веселое сборище. Его сразу же окружило крестьянское радушие, а влюбленно-восхищенные взгляды женщин сняли остатки утомления. В деревне все уже было известно. Пугавшая сон сотня перестала существовать. Прежде чем плютоновый Гронь выпил четвертинку, он рассказал, как собственноручно — здесь он переложил стакан с водкой в левую руку и, ко всеобщему удивлению, выставил боевую правую, — застрелил Кровавого Васыля.

Шеф Службы безопасности, полицейской чоты бандеровцев, хотя чота была лишь то же самое, что плютон, пользовался большей известностью, чем командиры крупных бандитских формирований.

Водка, усталость, волнующий грохот музыки, что еще нужно, чтобы воображение плютонового Гроня взыграло как мотор «виллиса» на асфальте. Крестьяне благоговейно пили, девушки прямо-таки постанывали в ритм его повествования.

— А поручник? — услышал он вдруг.

— Что поручник? — Он посмотрел на худую девушку, почти ребенка, но она вдруг, застыдившись своего вопроса, повернулась и побежала в глубь сада.

С самого начала гулянья она все прислушивалась, не донесется ли шум машин, которые должны были прийти со стороны гор. Музыка ей только мешала. Она ловила редкие минуты тишины.

Гармонист оказался выносливее всех. Скрипач уже опустился на лавку и, держа инструмент между коленями, жадно пил пиво из бутылки. Тарелочник же исчез в толпе, разбредшейся по цветущему саду. Нина отшила двух придурковатых парней, которых она знала с того времени, когда они вместе пасли коров, вырвалась от какого-то пьяного крестьянина и притаилась в ожидании. Сквозь путаницу ветвей ей были видны звезды, приведенные в колебание упорной гармошкой.

Все это веселье было рождено ошибочной уверенностью в том, что плютон станет постоянным гарнизоном Рудли. Не далее как вчера об этом со всей убежденностью говорил комендант поста. Впрочем, безопасно должно было быть и без этого, потому что все три милиционера пришли сюда, не оглядываясь на свои укрытия в поле.

За звуками упорной гармошки Нина единственная услышала шум идущих со стороны гор машин. Она ждала их с какой-то абсурдной уверенностью. Вопрос о поручнике был вызван тем удивлением, с которым она открыла, что приехавший военный — это кто-то другой… И она снова побежала, подгоняемая этой уверенностью. Через минуту она уже увидела его. Он стоял, наклонив голову, как будто сейчас, в мае, искал в траве ведро с молоком. Что-то Нину насторожило. Она замедлила шаги.

Поручник Колтубай разговаривал с кем-то, стоявшим в тени. Она услышала удары своего сердца. Какое-то неизвестное чувство перехватило дыхание. Она была уверена, что подойдет к нему. Только не знала первого слова, которое скажет. Она сделала шаг и услышала знакомый голос: ее сестра что-то говорила офицеру.

Некоторое время Нина стояла неподвижно. Она не могла различить слов, но слышала характерную певучую интонацию. Нина повернулась и боком отступила в глубь сада.

Она шла медленно. Неосознанная ревность мучила ее как хомут. Пьяные то и дело толкали ее, она сердито отмахивалась от них.

Что случилось? Неужели для нее так много значит этот офицерик, который любезно взял у нее белье тогда, ночью, у реки?..

Она покружила в нерешительности и, с трудом передвигая ноги, вышла из круга веселящихся.

— Нина! — кто-то негромко окликнул ее. Она остановилась. В мгновение надежда погасла, и на лице вновь появилось выражение безразличия. Офицерик не знал ее имени.

— Нина!

Она быстро обернулась. Неуверенно шагнула вперед.

— Это я, — услышала она шепот брата. Два года тому назад, после исчезновения отца, он ушел к партизанам.

— Глупая, — прикрыл он Нине рукою рот. — Тише, в селе полно солдат… — прошептал он, целуя сестру. Спиной она почувствовала железную твердость его второй руки. Когда он ее отпустил, она увидела в полумраке металлический крюк.

— Идем, — сказал он, направляясь в сторону дома.

Когда Нина зажгла коптящую керосинку, желая увидеть ужасный крюк, заменявший брату левую кисть, она заметила, что Алексы внимательно вглядывается в висящие на стене ряды икон.

— Это органист из Вишнёвца. Хелена вышла замуж за старого… — ответила она враждебно на молчаливый вопрос.

— Военные в селе давно? — спросил он.

— Весною… — начала она отчет о свадьбе сестры, как вдруг заметила, что Алексы думает о чем-то другом. — Позавчера пришли…

— Навсегда?

— Так говорят. Но уже сегодня были в бою и…

— Нина, людям не надо рассказывать о том, что услышишь. Алексы вернулся, и все, а что делал, что с ним было…

Он небрежно махнул культей, задев ею за стол.

— Есть дай.

Двигаясь как сомнамбула, Нина стала накрывать на стол.

— Алексы, ты ничего не узнал?

— О чем?

— Ну, об отце? — всхлипнула она вдруг.

— Когда мы были далеко, есть там такая Волынь, о которой не слышала ни ты, ни мать, может, отец слышал, так там я был в АК, в любомельской компании — название у нее по одному городу. Далеко мы в том Волынском воеводстве были, и долго это было, месяца четыре. И вот когда мы возвращались, то они, эти любомельские, шли через свои земли и ни одной родной деревни не нашли. Одни печи. И вот когда завязался бой, они вынули затворы из винтовок, — Алексы поудобней положил железную руку, чужую, словно оружейную деталь, — …чтобы не убить преждевременно, издалека, чтобы штыком почувствовать кости, — он говорил о враге, как об одном человеке.

Я у капитана Мотыля был… — добавил он и вдруг устыдился всего этого монолога. — Хлеба больше нет? — спросил он, потому что она слушала, не глядя на стол.

— Так ты ничего не узнал? Ну, об отце?..

— В одной деревне… — медленно начал он, жадно кусая черствый хлеб, — в одной деревне мы встретили сумасшедшего… Он засыпал колодцы. Все колодцы в деревне. Сожженной. Пока на постое рядом не узнали, с чего это началось. У него была жена полька. Когда пришли уповцы, он хотел ее укрыть и опустил в ведре в колодец. А они к нему: «Где твоя, говори». А он нет и нет. Пока ее не нашли. Но вытаскивать не стали. «Иди за топором», — говорят ему. Приносит крестьянин топор. «Руби», — говорят и на веревку показывают, к которой ведро привязано. Крестьянин ничего, целятся в него — ничего. «Руби, — говорят, — а то детям головы отрежем». И уже держат детей, а штыки в руках. Как начали эти дети реветь, так она снизу: «Руби! — кричит. — Руби, Остап!», или как его там. И он ударил топором. Утопил ее. Теперь по деревне ходит, воду там не берут…

Алексы внезапно встал и, вытянув шею, прислушался.

— Это Хелена возвращается. С мужем, — успокоила она его.

Алексы исподлобья посмотрел на иконы и сел. Но Нина чувствовала, что подозрительность в нем не проходит. Внезапно все погрузилось во мрак. Это Алексы задул свечу. Сквозь открытое окно донесся настойчивый мужской голос и неясный шепот сестры. Луна, ободренная темнотой, осветила двор; теперь было видно, что к их дому в сопровождении Хелены идет офицер.

— Бесстыжая… — пожаловалась Нина брату и вдруг заметила, что Алексы в комнате нет. За ней зияла темнота распахнутой двери.

Нина отпрянула от окна и остановилась посреди комнаты, через которую они обязательно должны были пройти. Стало тихо. Сейчас она ненавидела этого офицера. Вероятно, они сели на скамейку перед домом. Когда они о чем-то шептались, она боялась каждого их слова, когда замолкали, чувствовала, что тишина еще хуже.

Нина оцепенела. В чувство ее привел скрип открываемой двери. Потом послышался грохот, задвигаемой изнутри дверной скобы. Едва она успела отступить в тень, как Хелена была уже в комнате. Хелена отпрянула от двери, словно чего-то испугавшись, поправила волосы.

— Блудница! — грозно выкрикнула Нина слышанное когда-то в костеле слово. Оно, это слово, само заставило потянуться ее руки к растрепанным волосам сестры. Хелена сразу вступила в драку. Дрались они по-бабьи, больше всего стараясь обезобразить лицо. От неожиданного рывка обе упали, долго катались, заметая пол юбками, пока старшая не придавила более ловкую Нину. Нина лежала неподвижно, тихо, собирая силы. Вдруг она почувствовала, как на ее щеку упала капля, вторая… — Хелена плакала.

— Хелена, сестричка! — крикнула младшая, стараясь встать с пола. Она поднялась на локти и смотрела на нее долго, пока та не встала. Только потом поднялась и Нина. Хлюпнула носом. — Но ты все равно, — Нина зарыдала, и плач сломал ее голос, — блудница… — простонала она и выскочила из комнаты.

Нина никогда бы не поверила, что с того времени прошло всего две недели. Значит, этих рассветов, в которые она перекладывала голову из уютной темноты, было всего лишь несколько? И вечеров, в которые каждое слово Хелены, каждый ее шаг за пределы дома могли быть, — и были, она могла в этом поклясться, — изменой, — тоже всего лишь несколько? В конце концов, для всех в деревне время шло нормально, избавленное от страха, оно возвращало их к нормальной жизни. Но не для Нины.

Алексы шатался по деревне, и хотя все знали, что говорить о нем солдатам не надо, он все равно на всякий случай спал не дома, а уходил в поля. Согревая, но всей вероятности, места, осиротевшие после ухода милиционеров, которые теперь по-барски спали в охраняемой деревне на своих кроватях.

Но Кровавый Васыль, ликвидацию которого так подробно описывал плютоновый Гронь в день боя и свадьбы, снова дал знать о себе.

В Рудлю пришла потрясающая весть о том, что он сжег украинскую деревню, жители которой, обманутые видимостью правопорядка, сдали властям обязательные поставки зерна. Сжег ее вместе с людьми. Все мужчины, старухи и дети сгорели в заколоченном досками овине солтыса. Тела молодых женщин солдаты находили в радиусе двух километров от сожженной деревни.

«Это Васыль», — говорили повсюду. В живых он оставил лишь двенадцатилетнего сына старосты, чтобы было кому обо всем рассказать. Так Кровавый Васыль делал многие годы, утверждая в людях власть страха.

Из безрезультатной погони воинская часть вернулась в полночь. На следующее утро Нина, отправляясь в костел, столкнулась в дверях с откуда-то возвращавшейся Хеленой. Вечером военные забегали вокруг поста. Нина наблюдала за их действиями, стоя у забора на задах усадьбы, как вдруг услышала за собой тихие шаги. Она повернула голову и застыла: к ней шел офицер. Офицер был вооружен, на плече висел планшет. Он был какой-то бледный и вялый, смотрел в сторону.

— Ты могла бы позвать сестру? — медленно спросил он.

Нина хотела закричать, хотела сказать ему все, что думает…

— Хорошо, — прошептала она и ушла.

Спустя полчаса, когда загудел мотор грузовика, кто-то в деревне крикнул, что солдаты уезжают насовсем. По улице ходил солтыс и успокаивал народ. Сестру Нина ни о чем не спрашивала. Когда наступил вечер, стала у забора. Она дождалась момента, когда из ворот поста вышел милиционер с телефонным аппаратом в руках и пошел в направлении полей.

Странной была эта весна и плохим лето в жизни Нины. Ее озорную доброжелательность сменило ожесточение. Когда люди хвалили зеленеющие озимые, она со злорадством вспоминала, что мельницы в округе сожжены. Когда солнце уже золотило колосья и мальчишки подсматривали за купающимися девчатами, она считала их не как раньше, давясь веселым писком, а с глухой неподдельной злостью. Она кричала, что они уже стали выше винтовки, и отпускала едкие замечания в адрес солдат, совсем как старая карга. Осталась только былая быстрота во всем, что она делала. А может быть, даже и усилилась. Несколько раз за эти полгода было так, что она, несясь по каким-то своим хозяйским делам, вдруг, как пораженная громом, останавливалась, заслышав урчание идущего со стороны гор грузовика. Это армейские соединения проводили операцию, ощупью разыскивая еще глубже спрятавшегося противника, но в деревне воинской части давно не было. Однажды утром Нина подслушала, как Хелена расспрашивала солдата, остановившегося напиться воды из колодца, об офицере по фамилии Колтубай, и не могла даже назвать номер части: вот тогда-то Нина и потеряла надежду. Алексы приучил ее, чтобы она давала ему знать при каждом появлении военных. Брат ей рассказал, что он воевал и руки лишился в какой-то Армии Крайовой, которая была иной, чем Войско Польское,[14] и теперь он чего-то боялся. Однажды спрошенный Ниной, он приказал ей шутливым тоном: «А ну-ка сгребай сено!» — и больше она не пыталась проникнуть в его тайны. Хелена ходила тихая и покорная в присутствии мужа, который, видя, что Алексы, несмотря на свое увечье, может работать по хозяйству, все с большим бесстыдством признавался в своей старости. Вечерами он рассказывал, как сам Кровавый Васыль поломал на нем зубы. Будто бы сожжение деревни и единственного в околице костела было ничто по сравнению с тем поражением, которое потерпел атаман, поскольку уцелел органист — главный хранитель веры и польскости.

Когда жатва уже приближалась к концу, Хелена настойчиво заговорила о том, что надо ехать в костел. Нина поворачивалась лицом к стене, увешанной святыми, и как бы про себя говорила, что в городке, где находится костел, наверняка стоит гарнизон. И все-таки упорство Хелены объяснялось чем-то другим. Несколько раз ночью вместе с ровным похрапыванием органиста Нина слышала плач. Однажды, когда разговор вновь свернул к этому, она злобно прошептала, подходя к полыхающей плите:

— Будешь исповедоваться, сестра?

Хелена подняла голову и сказала неожиданно громко и печально:

— Буду…

Нина залилась краской стыда. Старик, хоть и напуганный перспективой все еще рискованного путешествия, в конце концов пообещал.

Его выручил случай. На другой день утром Нина вбежала, ища Алексы с обычным в таком случае криком: «Едут!» Со стороны гор доносился ровный шум мотора. Алексы кинулся в поле. Грузовик-фургон остановился у соседней усадьбы; в кузове под брезентом находились раненые и больные солдаты ВОП. Их было человек двенадцать. Двое здоровых сопровождающих принесли им немного воды из колодца, а потом на глазах у Нины совершили обряд поения машины и уехали.

Далеко за полдень со стороны гор донесся грохот. Он приближался необычно быстро. Затем через деревню пролетели три грузовика. Солдаты стояли, держась за железные дуги, поддерживающие брезент. Куры с кудахтаньем взлетели на заборы, машины были уже на другом конце деревни.

— Опять что-то… — говорили люди на полях. Те, у кого на возу лежали снопы, влезли на них, но из-за поднявшейся пыли могли увидеть немного.

Зато Нина видела, как они возвращались ночью. Ее разбудил резкий, словно блеск ножа, свет фар. Он прошел по кухне, где она спала, задержавшись на начищенном дне повернутой к стене сковороды. Сначала Нина услышала тихий стук оконной рамы — поняла: это убежал Алексы, — потом голоса. Вся дрожа, она надела юбку. Во дворе возле колодца стояли два грузовика, обращенные друг к другу передом, как бодающиеся бараны; один из них освещал моторный отсек другого, в котором ковырялись два шофера. Какая-то сила вынесла Нину во двор. Хотя она и не спрашивала о поручнике Колтубае, но всегда верила, что встретит его в военной форме. Ни один из склонившихся над мотором людей не пошутил. Чувствуя какое-то беспокойство, она обошла вокруг машины. Сзади, на откидном борте грузовика, примостился солдат с ППШ. Голова его лежала на откинутом назад брезентовом пологе, похоже было, что он спал. Неожиданно встретившись с ним взглядом, она вздрогнула. Солдат посторонился и сделал едва заметный жест, как бы приглашая ее заглянуть в глубь темного, закрытого брезентовым пологом фургона. Нина остановилась в нерешительности. Подтянулась на руках, минуту смотрела, отпустила руки и стала на землю. Она смотрела вверх на живого солдата, словно ожидая подтверждения чего-то, о чем боялась спросить.

— Васыль… — объяснил он шепотом. — Это были раненые. Их везли в госпиталь. Сегодня в полдень. Задержали на перевале. Пошли в штыковую. На раненых. Всех штыками…

Солдат замолчал. Только сейчас Нина заметила, что он так же молод, как и она.

— Офицера здесь нет? Не убит? А что, ни одного офицера… — вдруг быстро зашептала она.

Солдатик отрицательно замотал головой.

Нина осмотрелась. Только теперь она заметила, что на дороге стояли еще два грузовика с погашенными фарами. Она бессознательно двинулась в их сторону, но вдруг повернула в сторону дома.

Тихий свист остановил ее у входа. За порогом стоял Алексы, прижавшись к стене спиной, как человек, спасающийся от обстрела.

— Убитые. Везут тех, которых ранеными провозили на рассвете. Кровавый Васыль, — услышал он ее испуганный шепот. Она хотела убежать, но он потащил ее за собой. Обогнул два грузовика с горящими фарами и вышел перед грузовиками с потушенными фарами. Увидел красную точку, обозначившуюся под тентом, остановился, отпустил Нину, достал из кармана спички и пачку сигарет, ударил по железной культе протеза, выдвинул ту сигарету, которую можно было легко достать, достал ее и воткнул в зубы.

— Ну ладно, можешь идти, — проворчал он, а сам медленно пошел к темневшему грузовику.

— Пожалуйста… — невнятно сказал Алексы и подтянулся на руках, как будто бы для того, чтобы прикурить у часового. Ища огонь, он смотрел ниже.

— Кажется, всех раненых штыками… — прошептал он.

— Ага. Одного оставили живым. «Расскажешь своим, что вас так разделал Кровавый Васыль». Его кастрировали и оставили в канаве. Он видел, как закалывали остальных.

Внезапно солдат отпрянул. Парень схватил его за рукав, второй рукой — железным крюком — уцепился за борт грузовика.

— Возьмите меня к себе, а? — зашептал он вдруг, торопливо, как безумный. — Я вам его, Васыля, в зубах принесу, я их знаю, уже два года я знаю их приемы… — потряс он своей железякой, как грамотой, и вдруг спрыгнул на землю.

Солдат одернул ремень висевшего на шее ППШ и отступил в глубь фургона.

— Пусти! — услышал солдат в темноте пронзительный девичий крик. Он инстинктивно оглянулся, но сзади была лишь непромокаемая брезентовая темнота. Послышался топот убегающего человека. Солдат, чинивший с шофером радиатор изрешеченного, превращенного в катафалк грузовика, со злостью сплюнул и выругался…

— Щупать ему захотелось, сукин сын!

Прошел месяц. Опустевшие поля стали еще печальнее. Люди выходили на осеннюю вспашку, ворочали свою землю, ту, что всегда, но знали: теперь за горизонтом была ничейная земля. Выселяемое украинское население эшелонами ехало на запад. Банды, лишенные поддержки, поднимались все выше в горы или, зарывшись в землю, создавали в опустевших селах целую систему бункеров, скрытых под обезлюдевшими хатами. Несмотря на это, по ночам еще поднимались зарева пожарищ, а днем люди боялись уходить за горизонт. Солтыс, если ему надо было в повят, всегда ездил с военным и таким же образом возвращался.

Вечерело. Поля затянула мгла, словно дым костров на убранных огородах. Но с тех пор, как уехала вызванная на «пожар» воинская часть, ни один пастух костров не разжигал. Было холодно, но люди еще сидели перед хатами, сохраняя в себе остатки осеннего солнца. Огонек зажженной спички уже был виден отчетливо, напоминая, что близятся сумерки.

Алексы выпрягал коня. Нина прикорнула на веранде. Как всегда в эту пору, она думала о недавнем. Брат отвел коня в конюшню. Заскрипел журавель. Нина видела, как он поднимается из-за хаты напротив на фоне еще светлого неба.

«Надо дать Алексы ужин», — мысленно подстегнула она себя. И тут вдруг услышала быстрый топот. К калитке подбежала Хеля. Остановилась, большая и стройная.

— Алексы! — позвала она, когда тот показался в воротах. — Алексы! Какие-то люди… — У нее перехватило дыхание. — В роще за каплицей.

Алексы ни о чем не спросил, окинул взглядом двор, как бы ища укрытия, и неожиданно выбежал на дорогу и понесся в легких осенних сумерках, грохоча сапогами.

«На пост», — подумала Нина. Хелена уже стояла рядом с ней, вытянув шею, замерев; она подошла на расстояние вытянутой руки, как бы ища у сестры защиты.

— Какие-то люди… — повторила она. — Я слышала… о чем-то говорили по-украински.

— Они тебя видели?

— Нет. Они не ожидали.

— Много их?

— Не рассмотрела, — прошептала Нина, взглянула на веранду, и ее почему-то охватила дрожь. Она опять отступила на шаг.

Так они стояли молча, превратившись в слух. Нина слышала ровное сердцебиение сестры. Обе были заперты в этой ночи, как дети в темной комнате; они инстинктивно боялись каким-нибудь неосторожным движением нарушить тишину. Вдруг их кинуло друг к другу. По дороге бежал запыхавшийся Алексы.

— Пост пустой! Телефон забрали… Пошли спать в поле…

— А уже месяц спали на посту, — зашептала Нина.

— Солдаты могли получить предупреждение… — тихо сказал Алексы и осекся.

На землю опустился туман.

— Вот! — вскрикнула вдруг Хелена, подняв руку. Издалека донесся какой-то крик.

— Возле Остриханьского, — прошептал Алексы фамилию крестьянина, усадьба которого на полкилометра отстояла от плотной застройки. Но капличка, рядом с которой Хелена слышала голоса, была с другой стороны. — Окружили… — пробормотал он сквозь зубы. И сразу же громче: — Они ничего обо мне не знают…

Только теперь Нина почувствовала страх. Она вспомнила какой-то рассказ брата о лесопилке, на которой пила была обмотана человеческими внутренностями. Они стояли, так тесно прижавшись друг к другу, что чувствовали собственное тепло, из-за чего их беспокойство только усиливалось.

Опять откуда-то издалека донесся крик.

— Стрильци… — шепнул Алексы.

Нина почувствовала дрожь, какую испытывает человек, пытающийся удержать тяжесть, превышающую его силы. Опять воцарилась тишина. Что-то должно было произойти. Она почувствовала, как страх превращается в ней в какую-то коварную энергию, и вдруг возненавидела не тех, кого боялась, а тех, с кем должна была нести без всякой с их стороны помощи этот парализующий страх.

— Иди за ним, — прошептал Алексы на ухо Хелене. Он имел в виду спящего органиста.

— Иди. Под… — начал он какое-то слово, которое было усечено винтовочным выстрелом. Нина инстинктивно схватила брата за руку. Вновь воцарившаяся тишина была еще более жуткой, ее молчание казалось издевательским враньем, стук собственных сердец обрывал им внутренности.

— А может… — начал Алексы и, недоговорив, смолк, словно только для того, чтобы спровоцировать опасность видимостью секундной потери бдительности.

— Алексы, — сказала Нина.

— Что?

— Алексы!

— Тес.

— Хеля! — выкрикивала она их имена в темноте, хотя они стояли рядом с ней.

Теперь с противоположной стороны деревни послышалась очередь ручного пулемета, одиночный выстрел, какой-то крик.

— Туда, — вдруг решил Алексы, схватил здоровой рукой Нину за запястье, культей же второй попытался обхватить Хелену, но та рванулась и одним прыжком оказалась на веранде. Еще не затихли ее шаги, а темнота уже звенела чьими-то быстрыми шагами; по дороге бежали люди. Алексы вел Нину, держа ее мертвой хваткой: перепрыгнули через канаву, идущую от ямы для навоза, продрались сквозь заросли малинника и залегли там, не добежав до первых деревьев сада.

Стало опять тихо. Тем отчетливее были слышны чьи-то осторожные шаги. До боли вытаращив глаза, Алексы и Нина рассмотрели, что пришедших было двое, только двое. Они медленно обошли их дом. Потом остановились возле окон. Теперь они были неразличимы на темном фоне стены.

Нина слышала, как громко дышит Алексы, и старалась сдерживать свое дыхание. Не думала ни о сестре, ни о чем — боялась. Она видела, как в комнате вдруг появился мерцающий свет лампы. Увидела тени, движущиеся по стене, — распознать людей она не могла. Потом кто-то открыл окно, стукнула рама, резкий звон разбитого стекла, несколько украинских слов. Нина неожиданно приподнялась, но тут же, почувствовав на губах руку брата, упала навзничь. Когда Алексы освободил ей рот, она прохрипела, словно пробуя голос:

— Я слышала… — и замолчала, подозрительно вслушиваясь в свои собственные слова, которые боялась вымолвить.

В деревне что-то происходило. Какие-то люди быстро ходили по дороге, из усадеб доносились негромкие слова. Зажигались огни. Нина лежала оцепенев, не чувствуя, как холод леденит ее тело. Наконец она осознала, что у нее непрерывно стучат зубы.

В их доме происходило что-то ужасное, но хуже всего было отсутствие всякого движения. Здесь, вовне, опять была полная тишина. Несколько раз она хотела шевельнуться, но ее тут же находила рука брата. Притаившийся рядом Алексы был чуток и останавливал каждое ее движение беспокойным шипением. В какой-то момент она почувствовала на своей щеке его теплое дыхание.

— Слушай, — быстро шептал он, — я попробую сейчас выбраться, велосипед где-нибудь возьму, в мястэчко за солдатами… Так ждать здесь рассвета хуже. А ты, когда я пройду и будет все тихо, спрячься туда, где разрыты бурты картофеля, и сиди там до наступления дня, сиди, пока они не уйдут, сиди… — и пополз, опираясь на одну руку и на колени, как осторожный раненый зверь. Некоторое время она еще слышала шелест сминаемых опавших листьев, ставших жесткими, как жесть в последних лучах уходящего лета. Она была одна.

Она опять вслушивалась в тишину. Теперь она молилась ей. Где-то в темноте шел Алексы. Если бы он даже все время полз, то и тогда бы уже был за деревней, в то время, как во дворе началось какое-то нервное движение. Там ходили люди, светя себе амбарным фонарем, кто-то выводил коня. Из малинника ей была видна только часть двора со стеной конюшни. Как раз там и появились люди. Первым, словно что-то ища, шел органист с амбарным фонарем, поднятым вверх. Голова у него была низко опущена. Именно голову, отсеченную от темноты крýгом света, она видела отчетливо. Рядом с ним шли еще два человека. Когда они остановились и по чьему-то приказу повернулись спинами к конюшне, лицом к спрятавшейся Нине, она узнала их: солтыс и Остриханьский с конца села, «полукровка», как называли его крестьяне, «здешний», как представлялся он сам, не то украинец, не то поляк. Так они стояли один возле другого, глядя в непробиваемый для их взгляда мрак. Но Нине казалось, что они в нее всматриваются, хотят ей что-то сказать.

— Выше! — услышала она издевательский окрик, и органист поднял амбарный фонарь, теперь он был у него прямо перед лицом. Нине казалось, что она видит, как органист щурит от света глаза. В эту минуту ударила очередь и сотрясла воздух так, что девушка долго не могла перевести дыхание. Органист наклонился вперед, словно заглядывая в глубь огромного колодца, опустился на колени. Внезапно свет потух, закрывая от ее глаз всю эту сцену.

Нина стояла на коленях в малиннике, хотела встать, но каждый раз снова валилась на колени. Вдруг ей показалось, что мрак окружает ее как вода, и по этой воде плывут к ней те трое, словно салатницы с красным заливным. Она встала и, покачиваясь, пошла по направлению освещенного окна, безвольная, как заяц, попавший в свет фар. Нина остановилась только тогда, когда коснулась руками стены. Приблизила лицо к окну. Она смотрела, и от ужаса у нее расширились глаза.

Хелена сидела на лавке в углу комнаты, откуда минуту назад вывели ее мужа, руки у нее были заведены за спину и связаны толстой веревкой, которой стреноживают лошадей. Напротив нее, по другую сторону стола, спиной к окну, сидел мужчина в военной полювке и смотрел в сторону двери, в которую входил низкорослый бандеровец в бараньей шапке, придающей ему в этот почти летний день маскарадный вид. Бандеровец поставил на стол амбарный фонарь без стекла и, доставая спички, о чем-то со смехом рассказывал. Поднес огонь к фитилю, выдвинул это подобие коптилки на середину стола, взял стоявшую там лампу и пошел с ней в сторону чулана. В этот момент мужчина в полювке оглянулся. Нина вскрикнула: прямо перед ней, отделенное лишь оконным стеклом, возникло лицо Колтубая. Она увидела, что бандеровец в меховой шапке кинулся к двери, увидела приближающееся лицо Колтубая, прыгнувшего к окну, и бросилась что было духу бежать. Перепрыгнула через малину, натыкаясь на стволы деревьев, пересекла сад; пробегая по огороженному пастбищу, разорвала платье. Ноги ее проваливались в кротовины, в пахоту, ветлы над ручьями били ее по лицу. Наконец она свалилась и долго лежала, не в силах перевести дыхание, как вдруг заметила лежащую у нее перед глазами свою руку. Неужели уже светает?

Над деревней поднималось зарево пожара. Отсюда, с пригорка, было видно, как горит их дом.

Часть вторая

1

Назначение в сожженную деревню над Ославой Нина восприняла как горькую иронию судьбы. Сурово, даже агрессивно, давала она показания о встреченном ею и укрывающемся под фамилией Мосур Колтубае сначала на посту МО, а позднее в повете. Возвращаясь с учительской конференции, она всегда находила дорогу к темному дому. В темной приемной она сидела, как терпеливый ребенок у зубного врача. Выпрямившаяся, худая, в своих чересчур длинных платьях, шла она назад. Было что-то возмутительное в ее непослушной памяти, которая могла нарисовать ей преступника только в тот момент, когда он взял у нее корзину белья возле реки. Она звала свою память, как собаку к тому месту в ночи, когда он показал ей свое настоящее лицо.

Лучше всего она чувствовала себя тогда, когда в комнате у Хрыцько писала на доске абсолютные истины: сколько будет дважды два или о том, что у Али есть кот.[15]

Разные дети приходили в школу в Пасеке. Несуразные малыши, охотно посылаемые родителями, потому что никакого ущерба хозяйству это не наносило, сидели рядом с верзилами, считавшими пастушество ниже своего достоинства, впрочем, так же пренебрежительно относившимися и к «учению».

Послеобеденное время Нина проводила за тетрадками, по вечерам привыкла ходить по домам, как будто бы с советами по воспитанию детей, а на самом деле для того, чтобы не сидеть в темноте одной.

С той трагической ночи в Рудле она боялась тишины. Она могла часами сидеть без движения, не слушая, о чем говорят люди, слыша только их голоса. Оживлялась она лишь тогда, когда разговор заходил про «того с гор». Эта тема появилась почти одновременно с момента ее приезда, но до размеров основной она выросла только несколько месяцев спустя. «Тот с гор» почти все лето кочевал по лесистым склонам Хрышчатой. Пастухи на пастбищах слышали, как он стрелял в оленя; нашелся такой, который божился, что видел, как он шел по следу раненого кабана. «Он» становилось грозным именем незнакомца. Сначала говорили: «Тот с гор», а потом уже только: «С гор». Это стало собственным именем. Возчики боялись возить бревна в сумерки. Никто не говорил «Кровавый Васыль», и это, очищенное от того, что определяет точнее всего, имя «С гор» было трусливым признанием в страхе. Были и такие, которые считали, что учительница любит слушать эти вечерние небылицы.

Все-таки какая-то правда в них была, если несколько раз подразделения КБВ[16] прочесывали склоны Хрышчатой и окрестности оглашало ворчание грузовиков. Потом наступало спокойствие. «Ушел», — говорили крестьяне, пока в один из дней какой-нибудь возчик вместо того, чтобы выпрячь коня, оставлял его перед усадьбой Хрыцько и, поплевывая, дабы продолжить придающее ему общественный вес молчание, бросал два слова: «Опять стрелял».

По воскресеньям после обеда Нина ходила на прогулку, и всегда в сторону Хрышчатой. Останавливалась у железнодорожного моста, построенного начальником, как продолжали называть беглеца крестьяне. Здесь, подобрав ноги, она садилась на железнодорожную шпалу и часами глядела на воду. Каникулы она провела в деревне, сначала все в том же бездействии. А потом, кажется, в августе, к ней стал приезжать на старом охрипшем мотоцикле, списанном в какой-то воинской части, старший лесничий из Рáбэ. Это был уже пожилой мужчина, с длинными седеющими усами, небрежно свисавшими на воротник. Его первый визит после случайного знакомства в районе Нина восприняла со спокойным удивлением, во время которого она была суха и очень куда-то спешила, что выглядело карикатурно и неправдоподобно в разморенной от жары, пустой во время жатвы деревне. Через полчаса он уехал. В тот вечер Хрыцько, вернувшись с поля, спросил с невинным видом:

— Ну что, уехал безухий?

— Безухий?

— А то вы ничего не знаете? У этого мотоциклиста нет ушей.

Хрыцько, о котором говорили, что в молодости он был заядлым браконьером, инстинктивно не терпел лесное начальство.

— Ему отрезали оба уха. Поэтому-то он и носит такие длинные волосы, как женщина, закрывает.

— Как это? — спросила она в таком страхе, что мужик перепугался.

— А так, банда. Поймали его. Видно, думали, что он хотел раскрыть какой-то их тайник и что у него будто бы слишком длинные уши, подшутили над ним.

С той поры она стала бояться лесничего. Ей снились сны, в которых свет лампы, поднимаемой по чьему-то приказу, вырывал из ночи лицо слишком старого для Хелены мужа — органиста. В громе выстрела это лицо преображалось, и лесничий сдвигал с уха прядь седых волос.

С облегчением она встретила начало нового учебного года. Опять можно было сидеть по вечерам над стопкой испачканных тетрадей, исправлять красными чернилами неуклюжие кривые буквы. Гомон ошибок, балаган слов в неправильном порядке заменяли ей человеческие голоса, которые ей необходимо было слышать вокруг себя.

В этот день Нине трудно было удержать в руках свой немногочисленный класс. Вновь шло прочесывание Хрышчатой. Каждую минуту дети поворачивали головы, чтобы следить за небольшой группой солдат, которая осталась с полевой радиостанцией возле грузовика во дворе. Им как будто бы передавалось волнение учительницы, они вскакивали с парт, поднимались на цыпочки. Как раз кончилась арифметика, когда со стороны гор примчался юркий «виллис», и сразу же словно сдуло два грузовика. Один из близко сидевших от окна мальчиков вдруг крикнул:

— Поймали!

Нина отложила тетради. У выхода она застряла в толпе детворы. Забившись, как рыба на песке, вырвалась из затора и помчалась во весь дух по двору. С разгону она уперлась руками в капот «виллиса». Лобовое стекло было поднято, и Нина вонзила взгляд а сгорбленного человека, лоб и глаза которого закрывали поля низко надвинутой шляпы. Она видела посеревшую от толстого слоя мелкой пыли куртку, руки, лежащие на коленях. Человек поднял голову. Глаза, прямо-таки белые от усталости, смотрели на нее с безразличием, на которое редко способен живой человек. Она разглядывала его лицо, широко раскрыв глаза. Незнакомый человек отвел взгляд. Было видно, как он ловит ноздрями запах сигареты, которую курил конвоир.

«С гор» пойман! Люди приходили смотреть. Все испытывали какое-то недоверие.

— А, голодранец какой-то. Если бы это был «С гор»…

Нина устыдилась своих чувств. Уже один вид пленного… Но ее глаза отдохнули на огромном зеленом пятне Хрышчатой, в ней пробудилась радость.

— «С гор», — издевательски захихикал стоявший рядом Хрыцько. — Посмотрели бы вы на него, — продолжал он свои насмешки.

— А откуда вы знаете, какой из себя «С гор»? — спросила Нина, отходя.

Хрьщько прищурил глаза.

— Ну… кое-чего знаю, — улыбнулся он.

Вдруг Нина остановилась.

— Видел… — шепнул Хрьщько и еще раз быстро улыбнулся.

Учительница продолжала стоять к нему боком. Не поворачиваясь, она спросила:

— Что вы видели?

— А это после последней облавы, две недели тому назад… Когда из-за того выстрела вечером потом весь лес прочесывали. Я был возницей и вот нашел…

— Что?

Хрьщько полез в карман штанов и вытащил картонную гильзу ружейного патрона.

— Патрон. На вальдшнепов охотился. И никаких там других выстрелов.

— Откуда ты знаешь, что это за патрон и для чего? — спросила она сердито.

— Так ведь там место такое, что только на вальдшнепов. И не из винтовки. Меня учить не надо… — Хрыцько показал сгнившие черные пеньки зубов. Он смотрел на учительницу с растущим интересом.

2

«С гор» охотился на оленя. Тучу он заметил, когда она шла над редким высоким лесом к потоку, текущему в сторону долины, разделяющей Хрышчатую, и побежал под углом к склону горы. Он был в одних штанах, зеленую военную рубашку со связанными рукавами сдвинул низко на бедра, винтовку держал на вытянутой руке, словно боясь обжечься. Он слышал, как сильно бьется его сердце. Облизал губы, почувствовал соленый вкус соли. Запыхавшись в безнадежном беге за уходящей тучей, он был счастлив. Он чувствовал, как все еще легко, несмотря на усталость, несут его послушные мышцы. Он приближался к месту, откуда открывался вид на перевал, по которому должен был проходить олень. А может быть, олень уже прошел? На секунду он задумался, не сойти ли вниз, не поискать ли следы, поднял вверх смоченный слюной палец, чтобы проверить направление ветра. Спуститься он не мог. Учуят. Он лег на большой камень. Олени выйдут через несколько минут. Сейчас он и без того так утомлен, что не смог бы прицельно стрелять. Жив. Он никогда так сильно и подлинно не ощущал свое бытие, как во время этого изгнания. Здесь не только охотился он, охотились и на него. Сейчас некий приговор природе выносил он. Взял винтовку, продул прорезь прицела. Внизу царила тишина. «С гор» развязал рубаху, расстелил ее и лег. Приближался вечер, на разгоряченную спину повеяло приятной прохладой. С нервным нетерпением «С гор» подумал, что, возможно, сейчас он будет свежевать убитого оленя, из которого хлынет кровь, теплая, живая. Да. Сейчас он перестал быть преследуемым зверем, он опять распоряжался своей жизнью. По правде говоря, он смеялся над облавами, во время которых наблюдал за умаявшимися солдатами в пропотевших мундирах. Он следил за ними то с макушки высокой ели, то следуя сзади, чтобы легче было поднырнуть под вторую волну. Хуже обстояло дело с работниками лесничества. Иногда он встречал их погруженными в раздумье над каким-нибудь неосторожно оставленным им следом, и потом, разозлившись, шел несколько километров, меняя насиженное место на новое.

Он внимательно посмотрел вниз. Было тихо. Ни птичьи голоса, ни макушки небольших деревцев, вздрагивавших, когда их задевали, ничто не предвещало появления зверя. Уже несколько дней он жил остатками мяса убитой косули. Он допускал, что будет облава, и вел себя тихо.

Наконец показались олени. Он заметил, как одновременно с треском сломанной ветки наклонилась молодая сосенка. «С гор» улыбнулся. Он любил, когда зверь подтверждает его знание дела. Он осторожно поднял карабин и отер его о скалу. Теперь он увидел рога. Огромный бык наклонил голову, время от времени исчезая из поля зрения.

На поляну, приблизительно в сорока метрах ниже, высунулась лань.

«Мясо у нее лучше», — подумал «С гор», но прикинул потери на шкуре и весе зверя. Он всегда отсылал добычу в деревню через взятых в долю возчиков. В конце концов он был охотником. Что ему лань!

— Иди, иди, — говорил «С гор» быку, ведя мушку над его короной. Уже только высокий куст можжевельника отделял оленя от голого участка, когда вдруг зверь поднял голову. «С гор» быстро прицелился. Собственно, целик был ниже головы, там, где должна была быть скрытая можжевельником шея, когда вдруг и оленю передалось какое-то беспокойство. Он вдруг захрапел и в несколько прыжков пересек полонину, увлекая за собой ланей.

«Мощный бык», — отметил «С гор», но им уже полностью овладело беспокойство.

Он услышал, как полетел вниз камешек, тронутый чьей-то ногой. Осторожно снял свою винтовку с опоры. Винтовка могла быть видна снизу. Через минуту он опять услышал чьи-то неловкие шаги.

«Патруль?» — удивился «С гор».

На полонину, в ста метрах от него, вышел мужчина в форме лесника. Не оглядываясь, он шел вверх.

«Ну и лесник! Даже тропы не видит», — мысленно отругал его «С гор». И вдруг приподнялся.

Мужчина в форме лесника снял шапку и отер со лба пот. «С гор» смотрел на него сверху, стоя на коленях.

— О-о-о! — издал «С гор» какой-то хриплый звук, приготавливаясь к стрельбе с колена, подбросил оружие к плечу, а другую руку — культю с крюком на конце — подложил под ствол и начал целиться. Мушка прыгала на груди мужчины. А тот, не подозревая опасности, шел наискось быстрым шагом. «С гор» еще раз взял его на мушку. Пальцем правой руки чувствовал спусковой крючок, но не нажал на него. Мужчина исчез в сосняке: еще несколько раз мелькнул его мундир.

— Он… — сказал «С гор». И заметил, что голос у него дрожит. — Он. — И бесшумно, как зверь, сполз по камням ниже. Без труда взял след человека.

Человек, шедший следом за другим человеком, пережил войну. Теперь он продолжал ее в той форме, какую, исходя из своего опыта, признавал правильной: боролся с человеком, четко обозначенным на карте собственной ненависти. Войну он начал в кошмарном Волынском пекле жарким летом 43-го года. Молодой деревенский парень, воевавший с «кавалерами» из соседней деревни, попал в партизанский отряд, в котором взрослые мужики вынимали затворы из винтовок, чтобы можно было наколоть человека на острие штыка. И так же, как они, ненавидел бандеровцев, с ожесточением заглушая в себе сознание того, что украинской речи его научил отец. Перед ним, оскалив зубы, лежал грозный мир. Он не боялся его. У него был простой критерий, которым он определял, кто враг, и были патроны. Он не делал разницы между бандеровцами и какими-нибудь независимыми атаманами, командующими самочинными бандами, и знал, что различия между ними — вранье. В этой борьбе людей убивали за то, что убивали они. И как все крестьяне, неохотно и без ясного понимания вел борьбу с немцами. Это не было убийством людей, а сражением, в котором были погибшие. На земле, на которой свежие следы, оставленные немецкими грузовиками, покрывались отпечатками колес атаманских тачанок, он научился тому, что любая иноязычная толпа — это враг. Когда он вернулся в деревню, напуганный непонятным поворотом судьбы, велевшей ему скрыть от польских властей свое участие в этих патриотических действиях, он совсем потерял ориентацию. «Противник» стал понятием тем более грозным, что был почти неуловимым.

Огонь, отнявший у него дом, вернул ему его простые критерии. На следующее утро, измученный непрерывным бегом, он доложил в местечке о нападении на Рудлю и просил взять его в армию.

— Я получил капрала, — сказал он наконец о себе, когда ему с сочувствием указали на его увечье. — Я получил капрала там, где потерял ее, — ударил он железной культей по столу допрашивавшего его офицера. И стал рассказывать о себе.

Его взяли в деревне три или четыре недели спустя. Находясь под арестом, он не стал ждать первого допроса. На крутом повороте горной дороги он выбросил за борт «виллиса» свое сжатое, как пружина, тело. Падая, он увлек за собой конвоира в ту минуту, когда тот схватил его за руку. Они упали вместе, вместе катились по откосу. Боролись молча. Между ними колотился висевший на груди солдата автомат. Однорукий был уже близок к поражению, как вдруг ударил противника по голове железным крюком. Солдат обмяк. Алексы, стоя на коленях, сорвал с его груди оружие и тогда, уже с автоматом в руке, услышал грохот сапог бегущего на помощь второго конвоира. Склонившись над потерявшим сознание противником, он услышал, как над его головой просвистели пули: это стрелял второй конвоир. Алексы сжался. В тот момент, когда в просвете между можжевельниками показалась зеленая шинель, — дал очередь. Он убегал не от людей, а от того, что случилось.

На следующую ночь вместе с плачущей сестрой он раскопал спрятанную в саду винтовку. Брюхатому автомату он не доверял. Даже Нина не знала, что он пришел не безоружный. Два года он продержался на ближайших склонах, зимуя в пастушьих шалашах, а когда снежные заносы отрезали деревню от мира, спускался вниз к людям.

Потом, когда его сестру, ставшую к тому времени учительницей, послали на работу в Пасеку, он перекочевал в пастушьи шалаши на Хрышчатую.

Со времени той первой очереди из автомата сегодня Алексы впервые, хотя еще и скрытый от глаз врага, перешел в атаку. Хотя он и не видел его тогда в их доме возле связанной Хелены, но ему обо всем рассказала Нина, и он сразу узнал его. Несмотря на то, что Алексы шел неторопливо, шагом лесника, дышал он как после долгого бега, переполняемый недоброй радостью. Лесник двигался по горной тропе, по временам останавливаясь и осматривая землю.

«Охотится?» — удивился Алексы.

Через некоторое время лесник снова остановился.

Что-то высмотрел на пастбище, догадался его преследователь, лишенный возможности посмотреть на открытое пространство.

Лесник снял с плеча висевшую, как карабин, двустволку. Сошел с тропы. Алексы выждал минуту и осторожно свернул с протоптанной тропы вслед за ним. Теперь, присев на корточки, он видел в просветах зелени движущийся силуэт. Лесник шел сгорбившись, осторожно. Алексы испытывал смешанное чувство. Следуя за врагом, он видел, что враг сам преследует кого-то. Неожиданно Алексы высунулся еще больше. На поляне он увидел заброшенный пастуший шалаш, вокруг которого с опаской ходил лесник. Алексы почувствовал такую радость, что едва сдержался, чтобы не крикнуть. Он осторожно вернулся на тропу и стал ждать. Машинально, словно стоя на тропе выслеженного зверя, он взял на мушку то место, где высокие деревья подступили к тропе. Через минуту его мушка уже была между лопатками врага. Он поднял ее к основанию шеи. Только в одном он мог быть уверен в жизни — в меткости своего оружия. Он следил за лесником, как рыбак за щукой, которая вот-вот должна взять приманку. Он чувствовал под пальцем курок, под щекой — гладкую ложу, дышал глубоко, вдыхая запах лесного мира, забавляясь видом мушки, убегающей от цели, когда при вдохе поднималась его грудь. Лесник продолжал идти вверх и если даже на время исчезал из поля зрения, то через минуту снова появлялся за поворотом.

Алексы опустил карабин. Уложить его здесь, чтобы потом его нашли и с почетом похоронили в городе, говоря, что он пал жертвой фашиста, — этого было слишком мало.

Задумавшись, он сломал ветку и сразу же замер насторожившись. Но нет: лесник был уже слишком далеко, чтобы это услышать, или был слишком глуп, чтобы обратить на это внимание. Алексы взял в рот сосновую иголку, почувствовал терпкий вкус во рту. Он решал важнейший вопрос в жизни. Не в жизни незнакомца; он мог прервать ее одним нажатием пальца. Он провел всю войну в волынском «котле» армий и народов не для того, чтобы задумываться над чьей-либо жизнью; он думал о своей.

Приняв какое-то решение, Алексы вышел на тропу и быстро зашагал за Кровавым Васылем.

Солнце уже клонилось к закату. В какой-то момент он остановился. Где-то близко раздался гневный рык оленя. Алексы печально посмотрел на закат; еще с полчаса он мог бы увидеть в медленно сгущающихся сумерках мушку на лопатке рычащего поблизости животного.

«Найду его завтра», — подумал Алексы, и вдруг до него дошел смысл принятого решения. Он испугался. Долгое время он стоял неподвижно, понимая, что незнакомец удаляется и может совсем исчезнуть из виду в сумерках надвигающейся ночи, но не мог сделать ни шага. И незнакомец сейчас навсегда уйдет отсюда? На мгновение Алексы показалось, что его ненависть меньше этой цены. Он с напряжением вслушивался в тишину. Бык еще раз подал голос: это было низкое, хриплое не то рычание, не то беспокойное фырканье.

«Надо идти», — подумал Алексы, понимая, что олень, видимо, учуял идущего впереди человека. Алексы охватил ужас, что он потеряет след незнакомца. Он легко догнал его на первой же поляне, тянувшейся вдоль потока. Лесник казался уставшим, он шел медленнее, двустволка снова висела у него на плече, как карабин.

«Идет в шалаш „Отчаявшегося“», — решил Алексы. И тут же подумал, что противник, должно быть, уже немного знает его лазейки, и злорадно обрадовался. Он застанет там завшивленную солому, оставшуюся после придурковатого пастуха.

Неожиданно из темноты вынырнул лесник и замер. Его силуэт был виден на фоне более светлого неба. Настороженно склоненный, он опять держал оружие на изготовку. Прищурив глаза, Алексы следил за его темной фигурой, приближавшейся к полуразвалившемуся шалашу. Более четко он рассмотрел лесника, когда тот, чуть наклонившись вперед, светил себе спичкой. Одна за другой две короткие вспышки снова высветили лесничего: ночью самый надежный выстрел — в освещенную цель. Но Алексы не двигался, скрытый в расщелине скалы, высоко возвышавшейся над тропой. Лесник закинул оружие за плечо и, спотыкаясь в темноте о камни, пошел по тропе в сторону спрятавшегося. Алексы пропустил его под собой и, пружинисто согнув ноги в коленях, прыгнул на лесника. Приставив ему к спине ствол заряженной винтовки, вполголоса попросил:

— Руки вверх!

3

Алексы сидел, оперевшись спиной о шалаш. На его позвоночник давила какая-то жердь. Ноги он положил возле гаснувшего костра. Носком сапога он мог коснуться сгоревших головней или лица связанного Васыля. Безнадежное спокойствие уже пережитого триумфа. Хуже этого — только страх. Тот, который он испытывал столько раз, сколько думал о том, что ему придется выполнить свое решение. Лесник лежал неподвижно.

— Это ты? — спросил лесник без удивления и страха, впервые посмотрев назад, когда руки его уже были связаны брючным поясом Алексы, которому пришлось повозиться, прежде чем удалось прижать пояс культей и затянуть его здоровой рукой.

— Это ты… — повторил пленник, уставившись на его железный крюк.

С этой минуты они не сказали друг другу ни слова. Были и другие решения. «Лесника не должны были найти и похоронить с почетом, как погибшего в борьбе с фашизмом». Может быть, пойти с ним в урочище над потоком, туда, где, гоня раненого кабана, он наткнулся на странное кладбище в воздухе. В петлях из колючей проволоки, с колючими браслетами на костях рук висело четыре скелета. Ни по кускам истлевшей одежды, ни по каким-либо другим предметам нельзя было определить, кем были эти люди и за что с ними так расправились.

«Будет пятым…» — со злобой подумал Алексы, хотя и знал, что пока это неправда. Пока что он сам прощается с лесом. Слышит крик неясыти и тихое завывание ветра в поваленных бурей соснах, чувствует его холодное прикосновение к лицу и мучительно ждет рассвета: надо уходить. Поверженный враг уже только обуза.

«Выстрел в оленя, — думает он в полусне. — Сильный удар пули, подтверждающий триумф; скачок животного, словно желавшего вспрыгнуть на окровавленное лучами восходящего солнца небо. А потом свежевание, проникновение в огромное открытое нутро. А потом только взять лошадь у кого-нибудь из знающих, кто такой „С гор“, зацепить огромные рога и потащить животное с громким „хэй-да“. Если бы даже кто-нибудь это и услышал, то подумал бы, что это запоздавший возчик тащит свой груз».

«Но я не об этом…» — нить мысли теряется. Ага, что триумф — это удар пули, а потом кровавая работа. «Руки вверх!», и эти руки, пойманные петлей пояса, — это все, что было хорошего. Теперь надо покидать лес и холодную ночь. Идти в стены. Он сознавал, что когда-нибудь… Но это наверняка будет не завтра, это никогда не должно было быть уже завтра. Да, но он возвращается, и не просто со своим преступлением, он возвращается со своим выкупом. Кровавый Васыль в уплату за того солдата, который упал после его выстрела. А еще неизвестно, не остался ли он в живых. Кто знает, какое он получил ранение и что с ним было дальше. Надо спускаться, надо спускаться…

Но память упорно подсовывала ему яму, образованную кокорой, а в ней нанизанные на колючую проволоку черепа, и ниже — разъеденные кости рук, тоже связанные колючей проволокой. Там его и грохнуть…

Носком левого сапога Алексы пододвигает обгоревшую головню в тлеющие угли. Распрямляя в щиколотке правую ступню, он почти касается сапогом лица пленного.

Внезапно Алексы охватила злость. Он презирает себя. Торгует убийцей своей сестры, согласен продать его за уменьшение тюремного срока. За черт знает что. Тихо, сквозь зубы, начинает насвистывать, по всей вероятности, казацкую песню, услышанную где-то на Волыни, злую песню, перенятую от кого-то из уповцев.

Васыль не дрогнул. Не отвел глаз. Алексы, не меняя позы, приблизил ногу к его лицу, надавил на щеку врага, повернул его голову. Почему-то на память пришел отец. Отец шкурил бревно, лежавшее на станке, посреди какого-то дома.

Алексы очнулся.

«Я не украинец…» — подумал он неизвестно почему, и тогда в нем пробудилась ненависть. Глядя на повернутую голову, на давно не стриженный затылок, он знал, что ненавидит и что победил. Неизвестно почему ему вспомнилась сцена, происшедшая на далекой любомельскои земле, когда он в качестве телохранителя присутствовал при разговоре своего командира с парламентером одного немецкого батальона.

— Зоммер, — представился польский капитан.

— Вальковяк, — стукнул каблуками лейтенант вермахта.

Много было смеха в роте, но Алексы воспринял это как освобождение от какого-то неясно ощущаемого наследия своего отца.

«Народ можно выбрать, как бога», — думал он, моясь в потоке и глядя на болтающийся на груди медальон, который когда-то повесила ему мать. Он должен был принимать простые решения в мире, когда те, в кого попала пуля, призывали матку боску и стреляли в кричавших «боже ти мiй».

— Умеешь молиться? — спросил он вдруг. — Да? — и тронул голову лежащего пленного. — Ну так молись, — приказал он, словно принимая за подтверждение движение его головы.

— Не буду, — сказал тот.

— А умеешь? — благожелательно удивился Алексы.

Они обменялись первыми словами, странно бессмысленными.

— Умею.

— По-польски умеешь?

— И по-украински… — Алексы казалось, что он видит следы странной улыбки на лице, изборожденном тенями разгоравшегося пламени.

4

Уже прошло три года. Точнее — три с половиной. Мы стоим в строю. Лица на войне огрубели. Огромные ручищи привыкли держать винтовку. Сначала мы их молитвенно складываем, а потом широко, по-православному осеняем себя крестным знамением. Напротив поп, духовный ассистент командира какого-нибудь куриня или его «шеф штаба». Все это происходит в течение часа, предназначенного для политико-воспитательной работы. У преподавателя, вышеупомянутого попа, доставленного из тюрьмы, глаза закрыты, словно он хочет обмануть и себя, поверить в то, что он у своих.

Когда меня вызвали в штаб и там объяснили задание, я и слышать ничего не хотел.

— У нас есть связь. Мы перехватили курьера из Вены, у нас их ящик. Связь ведет прямо к провидныку[17] всего Закерзонского Края. У них Польша называется «Закерзонский Край», — добавил майор, шеф управления, организовывавшего акцию. — Провиднык — это, как вам известно, шеф всей организации. Мы перехватили курьера. Раскололся. Но его контакт ведет на куринь «Смертоносцев», разбитый месяц тому назад. Мы должны сформировать чоту якобы из людей этого разбитого куриня, она должна выйти на связь с другим куринем, штабом которого сейчас командует провиднык. Располагая перехваченными паролями, надо дойти до провидныка, взять его или вызвать облаву. Трудно, да? — пошутил майор. — Но… — тут он выдвинул ящик.

Я ожидал, что он достанет карту, и с недовольным видом смотрел в окно. Но майор вынул из ящика небольшой сверток, достал из него кусок хлеба и начал есть.

— …Вы не обязаны, поручник Колтубай. Это задание особое, не военное: «слушаюсь, пан майор», не обязаны, — продолжал он пытать меня своим монотонным голосом. У него был вид спящего. — Но когда мы его возьмем, война будет закончена. Там, у провидныка, есть всё: явки, карты, списки. Слишком уж долго мы воюем, да? Впрочем, если это вас не очень увлекает…

Тридцать людей, отобранных в КБВ, милиции, УБ[18] — все с какими-то трагическими эпизодами в своих биографиях, и поэтому жаждущие возмездия, — стояли в вышеупомянутом строю и слушали диктант попа.

Да. Знаю молитвы и по-украински. Это было за день до переброски чоты в лес, когда инспектирующий обучение майор устало пробормотал:

— А может, переделать и польское Ойченаш, а, поручник?

Энэсзэтовская[19] банда, орудующая в окрестностях, на которую могла наткнуться провокационная чота, отпускала с обрезанными ушами людей, которые оканчивали у них «духовную семинарию».

Почему я, собственно, согласился? Теперь, по прошествии стольких лет, всматриваться в себя так же нелепо, как разглядывать детали механизма часов с высокой горы.

А почему я должен был не согласиться? Из страха? Потому что хотел служить «просто в армии»? Так как: «а почему, собственно, я»? В конце концов это было доказательством того, как высоко ценят меня власти.

У попа были омерзительные, жирные космы, перепуганный вид. Майор что-то заподозрил. Однажды он приказал продиктовать себе уже выученную молитву и куда-то ее отнес. Проверяет — веселился я. Проверяет, не «сунул» ли поп туда что-нибудь такое, что дало бы возможность какому-нибудь набожному убийце учуять нас и разоблачить. Поп боялся, поэтому я ему верил. И оказался прав: больше майор к молитве не цеплялся. Проверена. Была не нужна. И вот теперь: «Ну, так молись», — приказал мне человек, который имеет право меня убить.

Теперь, когда моя голова находилась у стоп моего убийцы, я понял, что человек имеет право убивать людей. Правый — неправых.

Странное это было путешествие. В крытом брезентовом кузове грузовика светились красные точки сигарет. Несколько дней мы уже не говорили между собой по-польски.

— Дай прикурить.

— Але чортова дорога, трясе.

— Щоб тебе сильнiше не затрясло.

Кто-то насвистывал гайдамацкую песню. Кто в ушанках по случаю ранней весны, кто в бараньих шапках, несколько человек в немецких и несколько в польских полювках.

Даже оружие великолепно нас «приспосабливало». У нас было два ручных пулемета Дегтярева и скрыпач, настоящий, взятый где-то у бандитов или реквизированный в их «малине», выбрасыватель минометных снарядов собственной, уповской, работы. Мы были хорошо замаскированы. Я стал прикуривать папиросу. Сломал одну, вторую, третью.

— Легка тобi писана доля, наш пане сотнику, — послышалось из темноты. В этих словах я слышал неприкрытую враждебность.

«Кто это?» — подумалось мне.

— На, прикури, — поднес мне сосед сигарету. Я взял его руку за запястье. Почувствовал грубое сукно мундира. Может быть, это была немецкая шинель, не знаю, но я принял эту руку за дружественную руку судьбы. Я машинально поправил пояс с ракетницей. Это было единственное, кроме устного пароля, но разве можно докричаться сквозь пулеметный грохот в облаве, — средство, говорящее о специальном назначении чоты.

«Ты должен убегать от облавы, как будто сам являешься провидныком Закерзонского Края. Если что, должен драться с нашими, как они. Ничего не поделаешь… — Майор замолчал и вдруг раскис. — Мать твою так!» — сказал он и взял меня за голову, покрытую потрепанной зеленоватой немецкой полювкой.

И майор остался. Со мной теперь только шофер. Теперь уже нет никого, кто бы соединял нас с родной частью, с родным языком, пожалуй, даже с самим собой, совершившим псевдоперевоплощение при помощи фальшивых документов. Я дотронулся рукой до кованного из металла бандеровского ордена. Я был заслуженным сотником с заученным на память прошлым.

«Докладывает бывший адъютант полковника Клима Сабура, командующего УП „Север“. Сабур — это псевдоним Романа Клячковского из Станислава. Мне приходилось работать с ним еще до войны в Народной Торговле. В 1941-м я был арестован вместе с ним советскими властями. Вместе с ним меня освободили гитлеровские войска. Работал в Украинской вспомогательной полиции, потом при организации „Грона“. Наконец мы воевали в УПА „Север“ вплоть до рокового ноября 44-го (это была дата ликвидации Клима Сабура вместе со всем штабом; возможность очной ставки полностью исключена). Теперь я прорвался в округ „Сан“, где получил сотню в курине „Смертоносцев“. Теперь, после ликвидации „Смертоносцев“, ищу связь с провидныком, так как у меня в чоте курьер из Вены со специальным поручением…»

Каждый из моих тридцати людей имел такое же выученное на память прошлое. Сыновья сожженных крестьян из-под Кросна называли места заключений и сроки за принадлежность к ОУН[20]… Во время этих декламации были такие минуты, когда я начинал сочувствовать врагу, узнавая его нелегкую судьбу. Но тогда мне достаточно было вспомнить какой-нибудь бой с противником, страшным и жестоким, как история, средневековья.

Еще на двухнедельных учениях своей чоты я думал, что, когда мы окажемся наконец в лесу, будет легче: наше переодевание явится обычной маскировкой в бою. А сейчас для нас лес был зловещим, холодным, слишком большим, как одежда, снятая с трупа. У меня ни с кем не могло быть связи, кроме врага, которого я никак не мог ухватить, чтобы заключить с ним ложный союз. Две недели мы бродили, никого не встретив, как вдруг наткнулись на какой-то бандеровский отрядик, расположившийся, как было сказано, вблизи не то маленького поселка, не то смолокурни. Там было всего пять домов. В трех жили украинцы, в двух — поляки. Дома стояли тесно. Нагрянули мы туда ночью, расквартировал я людей, и… ничего.

Подали есть. Старый украинец даже починил кому-то из чоты на лапе сапоги, но ни словом не обмолвился. Напрасно мы рассказывали о последнем бое «Смертоносцев», о том, что нам необходимо войти в контакт с регулярным соединением. Молчание. Я с ужасом стал подозревать, что в переделке нашей чоты на бандеровский лад допущена какая-то ошибка. На третий день, рано утром, меня разбудил смолокур и с невероятной быстротой отрапортовал мне об «ужасной облаве» на главной дороге.

Наверно, какую-то часть КБВ или мою собственную седьмую пехотную дивизию принесло сюда в погоне за этим разбившим где-то поблизости свой лагерь небольшим бандеровским отрядом. Я скомандовал людям выступать. Не прошли мы и пяти километров, как я заметил, что находимся под угрозой окружения своими. Дать поймать себя в сети собственной облавы — самое худшее, что могло случиться. Обнаружить себя неизвестно какой ценой и с какими последствиями для собственной акции?. Я скомандовал людям бежать, желая пересечь цепь холмов, отделяющую нас от густого острова леса. Через четверть часа тут же рядом, в километре-двух, послышался внезапный взрыв лесного боя. Мы наткнулись на бандеровцев.

Я стянул людей в какой-то котловине, как беззащитное глупое стадо баранов. Во мне проснулись дурные привычки, выработавшиеся на фронте, но я сдержал себя: я не должен был сражаться, я должен был бежать. Отсюда нам ничего не было видно, только у Вовки, оставленного на наблюдательном пункте на краю оврага, был некоторый сектор обзора. В какой-то момент я не выдержал и, оставив людей, поднялся выше. Сделал я это своевременно, в тот самый момент, когда секция[21] солдат в боевом порядке двигалась в сторону оврага. Я упал па землю. Сердце билось так же, как во время боя. Те — люди, одетые в наши польские мундиры, были теперь «те» — шли быстро, видимо, выполняя какое-то срочное боевое задание. Я стал на ощупь искать ракетницу, чтобы дать знать, что мы свои, как вдруг лес задрожал от грохота. Это заработал «Дегтярев». Вовка стрелял длинными очередями.

— Вперед! — крикнул я.

Мы без потерь вышли из окружения. Вечером, отдыхая на случайном привале, я задал себе глупый вопрос. Сколько же там полегло солдат? Мы стреляли в своих. В тех шестерых из первой секции, а потом, когда мы строчили по встретившей нас огнем опушке леса?

«В конечном счете оправдаются все потери, которые может нанести нам твоя чота, если только ты достанешь нам провидныка. Пускай даже ты будешь драться с нами как сатана, твой плютон не уничтожит больше, чем плютон, два, ну три. А если в наши руки попадет провиднык, значит, им конец. Ты не должен попасть в плен к нашим. Чем больше тебе достанется, тем лучше; легче к ним доберешься. Если ты попадешь вместе с ними в облаву, значит, ты их купил, только нас не береги…»

Я смотрел на людей. Они жили. Радовались. Как странно, будто людям все равно с кем сражаться, коль скоро они уже сражаются. А я сам? А Вовка, стрелявший первым? Как прекрасен был в бою этот Вовка. Целясь, я вспоминал и удивлялся, что может быть проще адекватно выполненного приказа; теперь, наоборот, эта мысль кажется мне удивительной.

Через месяц у нас кончилось топливо. С едой было еще не так плохо; мы занимались реквизицией одинаково беспощадно как в польских, так и в украинских селах. Нас одинаково боялись как поляки, так и украинцы. В один из пасмурных ненастных дней, уходя от очередной облавы, мы вышли на первую настоящую связь. К нам присоединилось два стрильца из разбитой сотни. На следующий день к вечеру они привели нас в район, где расположился штаб их куриня. Несмотря на упорные уговоры, стрильци, ссылаясь на строгий, смертью караемый запрет Службы бэзпэки[22] приводить в район их расположения посторонних, дальше нас вести не хотели.

С самого начала я держал их возле себя. Я немедленно похвалил их за дисциплинированность и выполнение предписаний. Установив пароль и место встречи, я позволил им оторваться. Я знал, что командир куриня не откажется от моей хорошо вооруженной чоты. Вскоре, приблизительно через час, мы имели возможность войти в лагерь врага, стали составной частью его сил, для того, чтобы в конце концов уничтожить их.

Уже наступили сумерки. Один из дозоров дал знать, что идут какие-то люди. В то же самое время с противоположной стороны прибежал связной охранения. Я забеспокоился. Затем со стороны головного охранения сообщили, что эти люди просят командира.

Я решительно двинулся вперед, чувствуя, как по спине, пробежала неприятная дрожь.

— Нехай комендант вийде насередину! — закричал бас с противоположной от леса стороны.

— Ну, чого ти ждеш? Я також вийду. Зустрiнемося посерединi. Iди.

От темноты отделился огромный детина. Я пошел ему навстречу. Я уже различал польскую полювку на голове врага, когда вдруг сзади, со стороны моего отряда, кто-то начал лупить из ручника. Оба, я и украинец, остановились в недоумении. Он опомнился первым. Через мгновение я слышал только треск веток, ломаемых тяжелыми сапогами.

— Стiй! Пiдожди! Сотнику! — зарычал я в его сторону. Вдруг меня охватил страх, я вспомнил донесение, что нас окружают, и уже бежал, спотыкаясь и падая, к своим.

— Сюди, сюди, — услышал я призыв своего дозорного по-украински.

Стрелял отличившийся в первом бою с КБВ Вовка. Его объяснения были какими-то туманными. Кто-то шел на него в темноте, не отвечая на-требование назвать пороль, и не реагировал на приказ остановиться.

Несколько дней я кружил по окрестностям, ожидая нового контакта и подспудно надеясь наткнуться на какой-нибудь след их лагеря. Но это уже было время бункеров и лисьих нор. В непосредственной близости от бункера могла пройти вся сотня и не обнаружить ни малейшего следа. Я повторил себе как урок, что лагерь должен быть возле ручья (и шел вдоль ручья вверх до его истока), что он должен находиться в месте, облегчающем наблюдение и оборону (и прочесывал каждое такое место с наступлением рассвета), должен иметь пути для получения информации и провианта (и посылал людей по каждой доступной тропинке, назначая им сборные пункты в уже прочесанных участках леса). Ничего. Сотня или куринь — провалились сквозь землю. И даже не под землю, потому что и под землей их не могло здесь быть. Я попробовал прощупать лежащую в предгорье украинскую деревеньку и провел там с отрядом весь день, нас встретили радушно, но мы не заметили даже признаков, указывающих на то, что под деревней находятся бункеры. Разбирать жилые дома было невозможно. Но именно там, в деревне, я напал на другой след. Когда в первый день мы располагались на постой, я заметил длившуюся долю секунды вспышку радости, означавшую приветствие знакомого, в жесте, которым хозяин приветствовал сопровождавшего меня Вовку. Я заметил, как быстрый взгляд последнего остановил слова крестьянина, заморозил его лицо, и все понял. Вовка был провокатором. Итак, в моем отряде я обнаружил еще одно дно, другое, чем то, на котором были мы все… В тот день я повсюду ходил с ним. Вовка как будто бы что-то почувствовал. Кобуру я набил шишками, а пистолет носил в кармане. Мои люди ничего не знали. После месяца бесплодных блужданий, после двух боев со своими, после утраты почти уже установленной связи они могли сломаться.

В ту ночь я не спал. Я решал судьбу Вовки. Против его жизни я ставил жизнь двадцати восьми. В его пользу был какой-то небольшой, не доказанный, домысливаемый процент. Против — этот внезапный огонь по польским солдатам КБВ, выстрел, предостерегающий командира куриня или сотни, остановленный жест украинского крестьянина, его непроизнесенные слова. Против — уверенность, что от выполнения моего задания и захвата провидныка зависит конец этой войны, худшей, чем любая другая. Откуда Вовка попал в чоту, сформированную органами безопасности? Может быть, он был разведчиком УПА, внедренным в армию или МО? Может быть, просто был мобилизован в армию членами ОУН и выбрал этот путь, чтобы вернуться в считаемую своей УПА? Вернуться, оказав ей услугу, раскрыв обман и приведя с собой двадцать восемь пленников? Но для чего, в таком случае, он открыл предупредительный огонь?

Ведь то, что он открыл предупредительный огонь, вместо того, чтобы перейти с нами в УПА, должно быть признано за алиби. А тот украинский крестьянин? Больше, чем своего решения, я боялся провала операции, и не как своей, а как операции, значение которой я, разумеется, переоценивал. У меня не было выбора.

Около полудня я устроил небольшой привал. Обошел людей: одни, упершись в землю руками, пили воду прямо из бежавшего по камням ручья, другие, запыхавшись, лежали, раскинув руки и вытянув ноги. Опять безнадежное марш-бегство от своих, которые будут по ним стрелять…

— Вовка, — сказал я. — Захвати пепешку, ручной пулемет оставь… Пойдем посмотрим на перевал.

Я оставил двадцать восемь человек. Не помню, поднял ли кто-нибудь голову в ответ на мои слова. Но помню, что сразу же сказал себе: ты осел, Колтубай, с этой пепешкой. Ручной пулемет по сравнению с ним был тяжестью.

Когда через час, тяжело дыша и обливаясь потом, я добежал до лагеря, стрильци встретили меня приветственными возгласами.

— Мовчить, — сказал я. В моих глазах, наверно, был неподдельный ужас, потому что вид у них был перепуганный.

— Маэте тут пепешку Вовкi. Вiн погиб. Убитий.

Людей я застал готовыми к выступлению.

«После одного выстрела — полная готовность», — подумал я с признательностью. Вторая половина моего существа работала постоянно, как робот.

— Шагом марш, — скомандовал я по-польски, направляясь в голову колонны.

Двадцать восемь человек, которыми я командую, живы. Из-за одного из них они, может быть, лишились бы жизни. Хотя это может быть в двадцать восемь раз больше, чем наверняка. Но почему Вовка сделал предупредительный выстрел, вместо того чтобы ввести нас в стан врага и выдать? А имел ли я право ради этой сомнительной жизни рисковать жизнью двадцати восьми человек? И своей. Да, и своей, я не подумал о себе, обрадовался я, значит, двадцати девяти. Я был справедлив. Опять перед моим мысленным взором появился нестриженый затылок Вовки, так отчетливо, что к нему можно было притронуться, появился потертый воротник его крестьянской куртки. Внезапно я вспомнил о судьбе нескольких десятков солдат, взятых в плен зимой под Смольником куринем «Рэна». Уже без боеприпасов они зарылись в снежные сугробы и попали в плен. Фашисты изрубили их всех на пне обыкновенным плотницким топориком… Имел ли я право ждать, пока такой вот Вовка покажет на них пальцем, чтобы быть окончательно уверенным, что его надо было застрелить как предателя.

Судьба словно хотела меня наградить, потому что на следующий день около полудня мы наткнулись на не остывший еще лагерь банды. Бросив взгляд на солидные землянки, на сооруженную посредине «избушку» из сосновых бревен, я моментально понял, что к внезапному уходу сотню присудила действительная опасность. А таковой они не могли посчитать приближение моего отряда;, ведь издалека нас вполне можно было принять за бандеровцев. Еще раз сравнив карту с направлением отступления хозяев лагеря, я отдал несколько коротких приказов. Быстрым шагом, почти бегом, двинулись мы в установленном направлении. Через два часа мы вынырнули из лесу. Мы шли по покрытой сухой травой залежи в направлении уже появившейся на горизонте деревни, как вдруг нас остановил треск винтовочной стрельбы. Где-то неподалеку, в трех, а может быть, четырех километрах от нас разгорелся бой. На минуту я задумался.

— Iдемо на помiч, — сказал я громко.

В первый момент люди не поняли мой план. И только через несколько минут, когда мы остановились, завидев издалека идущую по направлению деревни цепь в зеленой полевой форме, некоторые поняли. В общем-то, знали, что стычка со своими не исключена, но при одной мысли об атаке на своих кровь леденела в жилах.

Я смотрел на вскакивающие зеленые фигурки, и меня охватывала бешеная тоска, что я не могу идти с ними на врага.

— Пiдiйдемо блище, на розiзнання… — отдал я распоряжение.

Когда мы в боевом порядке дошли до устья оврага, вся местность лежала у меня как на ладони. Отсюда было видно, что бандеровцы, прижатые к реке, оборонялись редко рассыпанными чотами, некоторые из них в одиночку переплывали быстро сносящее их глубоководье, двигая за собой сверкающий ореол разбрызгивающих воду пуль. Я уловил имеющийся в этой ситуации шанс. Я должен краем, только для видимости, задеть бой, быстро переправиться через реку, присоединиться на той стороне к остаткам разбитой сотни и с ними попасть в куринь…

Второй волны наступления, проводимого, очевидно, силами брошенных в этот момент резервов, я предвидеть не мог. Моя чота попала под огонь ручных пулеметов и винтовок за 200 метров от берега. Командир подразделения, наступающего на деревню, был толковым человеком, потому что моментально выделил взвода два, которые ударили по нашим чотам с другой стороны. Под кинжальным огнем люди, и живые и мертвые, неподвижно лежали на земле. Я поднялся на колени:

— Огонь! Пулемет, огонь! — кричал я в какую-то пустоту.

«Если б Вовка», — подумал я вдруг с досадой об убитом «изменнике». Мой отряд молчал. Я увидел, как последние обороняющиеся фашисты вбегают в воду, и вдруг побежал как угорелый. Пули вспахивали землю. Я чувствовал, как густеет от них воздух, и хотя не верил, что отступающие достигнут воды, все равно бежал. Не верил, что переплыву реку, — и плыл. Когда я протягивал руки, чтобы «по-казацки» ударить о волну (так я плавал лучше всего), у меня было такое впечатление, что я погружался в кипящий металл. Пули прыгали вокруг, как плотва. Сердце колотилось все сильнее. Я плыл. Я был один на поверхности реки — плыл. Как вдруг достал ногами дно. Заставил себя идти, хотя у меня было огромное желание стоять на месте и ждать, когда в меня попадут. По пояс в воде, собирая взглядом искры летящих вверх брызг, я добрался до берега и тут упал. Еще раз и еще пули подняли фонтанчики песка. Тишина.

Я ни о чем не думал. Открытый для выстрелов и ожидая, когда меня прикончат, я лежал, преисполненный какой-то благодати. У меня не было сил пошевелиться, да я и не должен был этого делать: мне предстояло здесь погибнуть. Через некоторое время я пришел в себя и понял, что жив. Они считают меня мертвым. Я слышал за собой разносящиеся по воде обрывки польской речи.

«Ах сукины дети! Вот я узнаю, кто у них ведет огневую подготовку, повесить его мало», — подумал я со злостью в полузабытьи. Осторожно, сантиметр за сантиметром я поднял голову: в двух метрах находился защищавший меня от обстрела откос.

Теперь я услышал, как кто-то стонал, и какие-то украинские восклицания. Я напряг все свои силы. И прежде чем кто-нибудь успел что-то понять, вскочил и в прыжке достиг мертвой зоны. Вечером того же дня вместе с остатками уничтоженной сотни я добрался до горного лагеря куриня.

Алексы вздрогнул, проснулся, чутко вслушиваясь в тишину, держа руку на карабине. Увидел пленного, лежавшего неподвижно, как колода; снял руку с приклада и вдруг снова схватился за холодный, вселявший уверенность предмет; со стороны гор донесся длинный мощный рык оленя. Это он разбудил его, как часто бывало в колыбе, готового бежать, подкрадываться в темноте, а потом по-охотничьи выжидать поблизости, пока солнце не подставит ему животное под выстрел. Теперь он понял, что прощается со всем, что в течение двух лет составляло его жизнь, и возненавидел пленника, как будто он только сейчас, связанный и беззащитный, причинил ему зло.

Рык сдвинулся куда-то вправо. Животное определенно «сваливало» в сторону полонины, соединяющейся с высоким лесом. Алексы закрыл глаза. Мысленно он шел к нему. Он чувствовал опасную хрупкость согнутой ветки, треск которой для чуткого животного был громче, чем выстрел. Он чувствовал щекой ветер, проверяя его направление и силу, дышал свободно, сдерживая нетерпение, чтобы грудь не ходила ходуном во время выстрела.

Алексы очнулся. Выпрямившись, он сел возле погасшего костра. В бледном свете отчетливо были видны связанные ноги его пленника.

Алексы легко встал. Быстро проверил веревки. Еще раз завязал узел на связанных руках. Некоторое время постоял над ним, как бы желая что-то сказать, и вдруг, не проронив ни слова, отошел, бесшумно ступая по земле.

Он шел не останавливаясь, не прислушиваясь, знал, что встретит оленя. За два года он изучил лес. Пожалуй, больше тайн для него в детстве скрывало отцовское имение, чем теперь подгорная пуща. Олень должен идти по полонине, поскольку в его сторону дует тот ветер, который распахивает рубашку на груди у Алексы. Свитер был завязан на бедрах. Теперь он знал: лес сам продиктует финал. Если все-таки удастся отыскать оленя, если удастся убить его в это утро, так поздно, собственно говоря, уже не имея никаких шансов, значит: останется. Лес прокормит, спрячет. Лес. Живя у сестры, приходя в школу ночью и уходя ночью, он постоянно чего-то боялся. Запертый в четырех стенах, он чувствовал неопределенный страх. Лес. Алексы прибавил шагу. Почти бежал. Бежал прямо, не прислушиваясь, не обращая внимания на крик. Связанный пленник остался один.

Как экс-адъютант «полковника» Клима Сабура я пользовался уважением командира куриня, которому была придана сотня, позорно разбитая у реки. Я узнал, к своей ничем не выказываемой радости, что это было только одно в целой серии поражений, которые они понесли за то время, пока я понапрасну шатался по лесам. Уже уничтожены стоянки сотни «Хрыня», «Вира» и «Ластивки», полностью уничтожены сотни «Стаха» и «Хроменко». Положение банд ухудшалось. Теперь каждый человек был на счету. Когда уцелевшие стрильци подтвердили, что моя чота пробовала ударом извне разорвать кольцо польской облавы, я понял, что шансы мои возросли. Остатки разбитой сотни, к которой отнесли и меня, должны были усилить специально выделенную полусотню Службы бэзпэки. Это специальное формирование УПА было ужасом в ужасе, было палачом среди полицейских. Это они приводили в исполнение приговоры, и своим тоже, терроризировали население массовыми репрессиями. Я сразу оказался в отделе по контролю благонадежности стрильцив. Как правило, именно в этих чотах служили заплечных дел мастера.

После боя и форсирования реки, теснимой облавами, куринь должен был эвакуировать свой лагерь. Командир действовал четко и спокойно. Как говорящий по-польски «как поляк», я оказался в числе десяти патрульных, переодетых в форму ВП. Нашей задачей было изучить трассу планируемого перехода и убрать с нее нежелательный элемент. В польском мундире, в который я был теперь переодет, я чувствовал себя как-то странно.

— О, ти до мундуру не створений, вiдразу видно… — добродушно покритиковал меня командир, огромный крестьянин с выбритыми до синевы щеками.

Он первый задал всему «тон». В хуторе, в который мы пришли, по всей вероятности, была своя агентура, потому что командир сразу попал на польский двор. У хозяина при виде нас оживились глаза. Он стоял, опершись о вилы, по колено в навозе, с лицом, на котором была необычайно светлая, почти детская улыбка.

Я держался сзади группы и сначала не расслышал, что тот говорит, едва шевеля губами.

— Бей… бей… — услышал я, сделав два шага вперед. Крестьянин, с лица которого не сходила светлая улыбка, говорил, не шевеля губами.

— Ну бей… скажу все, но здесь рядом гады живут, если еще раз все переменится, забьют… Пусть видят, что вы меня бьете, что я не хочу говорить. Ну бей, — умолял он. Огромный командир патруля лениво расстегнул кобуру пистолета. Я возился с застежкой слишком широкого ворота; он душил меня.

— В направлении высокого леса, у источника ручья, там… — крестьянин отрицательно мотал головой, как будто отказываясь отвечать на какой-то вопрос. Огромный командир патруля ударил его.

— …В высоком лесу, — светящимися от радости глазами крестьянин показывал в ту сторону, откуда мы пришли. По щеке у него текла струйка крови. Командир намеревался ударить его рукояткой пистолета. Он сделал шаг вперед и с размаху ударил крестьянина в висок… — после удара крестьянин опустился на колени, поднял голову и еще раз кивком головы подтвердил достоверность данной информации. Я встретился с ним глазами, и мне стало дурно.

— Бейте, он сам просит… — мягко приказал по-польски огромный командир.

Их набросилось столько, что не все могли к нему пробиться. В первый момент крестьянин не защищался, ошеломленный не столько ударами сапог, сколько собственным безграничным удивлением. На какой-то момент я увидел его закатившиеся глаза, голову, исчезающую под сапогами стрильцив, услышал крик женщины, короткий удар пистолетного выстрела. Я стоял, не двигаясь, на месте. Чувствовал, что что-то происходит с моим непослушным телом. Я сдерживал себя изо всех сил, я чувствовал, как опускаются мои внутренности. Я знал, что должен выдержать эту неподвижность. Я знал, что не имею права на свою маленькую личную совесть, и продолжал стоять. Как вдруг встретил внимательный взгляд огромного командира. Стоя над лежащей женщиной, он прятал пистолет. Я улыбнулся и лениво, как подгоняемый лентяй, подошел к остальной группе. Да. Я не стоял там без дела.

Когда мы оставляли хутор, огромный командир кричал возле каждой усадьбы:

— Пам'ятайте, що був у вас у вiдвiдинах Кровавий Василь.

Командир куриня приказал, чтобы каждый отряд, занимающийся пацификацией, выдавал себя за чоту Кровавого Васыля. Появление Кровавого Васыля в разных местах почти в одно и то же время должно было сбивать с толку и терроризировать.

«Кровавый Васыль», — представился я себе, когда вечером на привале в лесу меня охватил такой озноб, что я трясся под своей шинелью, боясь, не услышат ли соседи стук моих зубов. Я Кровавый Васыль!

После ухода большого отряда моей группке была поручена охрана и отделка системы подземных бункеров в выселенной украинской деревне. Система «лисьих нор», на которую понемногу переходила УПА, постоянно становилась повсюду обязательной. И меня не столько удивляла подземная деревня, находившаяся под оставленными хатами, сколько тот факт, что на эти работы бросили чоту СБ. Все чаще поговаривали, что из самых способных ее стрильцив будет создана личная охрана провидныка, для которого якобы мы и готовили боевой штаб. Коварная маскировка входов, минирование снаружи скрытых выходов, где дорогу надо было перебегать с планом местности в руках, чтобы не отправиться на тот свет. Все это укрепляло мою надежду, что долгожданный час придет. Когда мы окончили спуск в главный бункер (сначала надо было опуститься в ведре в колодец, в стене которого была замаскирована дверь), я стал беспокоиться, что при таком отрыве от своих совершенно невозможно оставлять рапорты в предназначенных для этого ящиках. По необходимости я решил искать наудачу любую действующую здесь воинскую часть или скакать верхом в гарнизон. Целыми ночами я думал, как бы проделать это, не возбудив подозрения. Известие, а может быть, слух о том, что некоторые из нас войдут в личную охрану провидныка всего Закерзонского Края, привело меня в сильное возбуждение. К сожалению, поставленный наблюдать за ходом идущих работ, я не имел возможности отличиться.

Основу куриня, в котором я оказался, составляла доведенная до фанатизма темная крестьянская масса, но младшие командиры рекрутировались преимущественно среди бывших оуновцев, до конца посвященных в службу СС «Галиция». Впрочем, я застал там весь интернационал «трезубца». Трех венгров, отбитых у банд Салаши, румына из воинской части Хории Симы, словака-глинковца. Эти люди в своих разговорах вспоминали замерзших западноевропейских фашистов: бельгийцев из СС «Валония» или петеновских французов, которые вымерли, не выдержав условий зимовки в горах. Было также два унтер-офицера, настоящие немцы из СС. Оба работали на отделке бункеров в «лисьих норах».

В тот день, когда было закончено устройство подпорок свода в бункере с входом из колодца, мы по приказу «бунчучного харчового», нашего квартирмейстера, взяли всю группу занятых на строительстве стрильцив, а также обоих немцев и быстрым шагом повели всех в лес. В какой-то момент ко мне подошел огромный командир роты.

— Ми маεм ще маленьку спешальну задачу, — он кашлянул и, улыбаясь, убыстрил шаги, подав мне знак, чтобы я выдвинулся вперед. — Ми идемо вiшати наших нiмцiв, — объявил он мне спокойно. Оба эсэсовца шли, болтая со стрильцами на своем русско-украинском языке. Старший из них размахивал снятой шапкой.

Через пятнадцать минут командир приказал остановиться. Не разрешив, как обычно, лечь на траву, он произнес короткую речь. В ней отмечалось, что в отряде слабнет дисциплина, даже уход за оружием. Будет осмотр. И если и на этот раз в хорошем состоянии будут только «шмайссеры» обоих немцев, — стрильци пожалеют.

— Покажи-ка, — обратился он к старшему эсэсовцу.

Согласно данной мне роли, я подошел к унтеру. Тот ловко вынул магазин, открыл затвор и протянул готовое к осмотру оружие. Едва я успел до него дотронуться, как какой-то стрилэць приставил свой пистолет к спине немца.

Я арестовал ошеломленных, ничего не понимающих эсэсовцев, сам не понимая, что означает акция, в которой я принимаю участие.

Все по отношению ко всему является предательством. Переодевшись в фашиста, я был фашистами переодет в поляка, чтобы обманутого таким образом человека, нашего, моего, забить сапогами. А теперь иду вешать тех, кто дрался вместе с ними…

Огромный командир подал знак рукой, и колонна, сопровождающая двух пленных, свернула влево. Если я правильно ориентировался, то мы должны были где-то вскоре пересечь главную дорогу. По обычаю, установившемуся в СБ, было запрещено о чем-либо спрашивать. Я мог обратиться только к командиру. Он хорошо относился ко мне. Он объяснил вполголоса, что перед ожидаемым посещением куриня провидныком они должны избавиться от немцев.

— У нас нема гiтлеровцiв. Тому треба вiдновити нашу кантину.

Кантыной называли в курине холм в том месте, где тракт обрывался возле взорванного моста. Там стояла одинокая сосна. Задача чоты состояла в том, чтобы кантына никогда не пустовала. Проходящие мимо польские армейские соединения постоянно снимали с нее повешенных.

Гигант был в хорошем настроении. Велел сделать привал. Отсюда, немного снизу, были прекрасно видны оба повешенных. Командир чоты спокойно перемотал портянки.

— Здесь мы когда-то чуть не перестреляли друг друга с Храбичем, — начал он добродушно и засмеялся какому-то воспоминанию.

Я отупел и не помог ему вопросом. Сам, без поощрения, он стал рассказывать «смешную» историю.

— Пришли мы как-то в кантыну, увидели здесь повешенного, своего.

— Своего? Энэсзэтовца? — вспомнил я принадлежность банды Храбича.

— Ну. Нашего, потому что он из наших, — опять засмеялся он, плотно наматывая на ноги пропотевшие портянки, перед тем как натянуть на них сапоги. — Коммунист. Но украинец. Они не имели права его забирать. Стены хаты были оклеены такими газетами, за которые надо только вешать. Бывший учитель… Из Рудли… Аж сюда его привели…

Тогда я сразу все понял. Наш, потому что мы, УПА, — должны его повесить, поскольку он был украинцем. Но его могли повесить и поляки из НСЗ, поскольку он был коммунистом. Я вспомнил, как необычайно был удивлен плютоновый Гронь, когда после какой-то стычки оказалось, что в роще уповцы повесили одних… украинцев. «Хохлацкие коммунисты», — нервничал Гронь.

Ветер усилился. Я посмотрел вверх. Он раскачивал повешенных. Они погибли потому, что к нам должен был приехать провиднык и возможен визит западных журналистов. Мир не должен был знать, кем была УПА. Что она была «хохлацким гитлеризмом».

Алексы остановился. Ему пришлось ждать только минуту. Олень отозвался сразу же. Мощный далекий рев.

Вопреки расчетам преследователя, животное «сваливало» в направлении долины. Он его теперь не настигнет. Алексы тупо уставился на густую зелень противоположного склона, словно перед ним уже была грязная тюремная стена. Возвращаться? Он перекинул карабин на другое плечо. Слабый луч солнца нашел его среди деревьев.

Рев оленя тряхнул Алексы, как удар тока. Олень ревел где-то рядом, ближе, чем когда-либо за все время гона. А тот, который минуту назад ввел Алексы в заблуждение, снова подал голос — резкий, грубый; он шел на призыв, видимо, откуда-то издалека. Алексы уже держал оружие на изготовку. Осторожно наклонился к земле, взял горсть сухих иголок, бросил по ветру. Прищурив глаза, наблюдал, куда полетят самые маленькие. Ветер был свирепым. Каждую минуту олень, сам все еще невидимый, мог учуять человека. Алексы осторожно, но быстро отступил назад и по большой дуге стал обегать группу сосен с еловым подлеском. Теперь он не думал ни о чем. Пора. Он стоял выпрямившийся, неподвижный, ждал. Бык издал глухое урчание; он шел в направлении соперника, который сразу же ответил ему долгим, почти триумфальным эхом.

Алексы двинулся вперед. Несколько глубоких, как будто идущих со дна колодца, стонов говорили о том, что это был огромный старый самец. Его противник, подходящий со стороны гор, наверняка был моложе. Оба, издавая воинственные клики, все ближе и ближе подходили друг к другу. Алексы дошел до перевала и теперь, опершись спиной о сосну, неподвижный, как она, составлял часть этого леса, в котором хотел остаться. Он уже знал, что мистическая формула «останусь, если добуду оленя, если убью оленя, значит: должен остаться» — сейчас будет проверена. Отсюда все было великолепно видно. Сквозь сосны солнце бросало лучи на фиолетовый вереск, разделенный толстыми, почти черными полосами теней.

Вдруг крик сойки как пила прошел по нервам притаившегося человека. Животное было где-то рядом, совсем близко. Он услышал легкий треск ломаемых копытами веток. Олень остановился, он ждал сигнала противника. Когда закричал второй, Алексы внезапно обернулся. Он уже его видел. Мощный, окрашенный красным, бык шел, кивая головой, отягощенной короной рогов. Рядом с ним, небрежно пощипывая траву, шли две лани. От Алексы до него было не больше пятидесяти метров. Бык шел прямо на зов все еще невидимого соперника. И вот сильный короткий рев вывел его из состояния злобного возбуждения. Алексы остановился, всматриваясь в стену деревьев, которая находилась от него метрах в пятидесяти. А поймав оленя на мушку, стал продлевать минуту неминуемого триумфа. В тот же миг выдох или стон, вылетевший из легких, более мощный, чем орган, заставил его отвести взгляд.

Совсем близко, почти рядом, стоял темный бык с такими ветвистыми рогами, что их можно было принять за движущийся дуб из какого-то доисторического леса. Бык смотрел на противника. Алексы осторожно просунул оружие. Олень уже был его. Теперь спешить было незачем.

Неожиданно Алексы вздрогнул. Треск ломаемого хвороста… Обернулся: обе лани покинули ведшего их быка и рысью побежали по направлению черного богатыря. Животное дело свершилось. Покинутый бык сделал два шага и остановился. Расстояние между соперниками составляло еще метров шестьдесят.

Алексы оставил проигравшего. Поймал на мушку черного богатыря. Бык с белым пятном на лбу угрожающе захрапел, как будто ему что-то попало в его огромные легкие. Алексы не выдержал и еще раз оглянулся. Побежденный бежал назад по открытой поляне, уступив без борьбы. Внезапно Алексы почувствовал к нему презрение и повернул оружие в сторону убегающего быка. Несколько секунд он ловил на мушку его прыгающую лопатку. Спустил курок.

Это произошло через неделю после того, как повесили немцев. Каждый день куринь ожидал приезда провидныка. Еще один террористический акт, который должен был ввести в заблуждение, где находятся главные силы куриня. Горит находящееся в двух днях перехода украинское село. Село, крестьяне которого пахали землю, вместо того чтобы рыть в ней склепы, а топоры всаживали в дерево, а не в человеческие черепа. Теперь доставили зерно и горят. Вместе, с другими людьми из чоты СБ бегом прочесываю картофельные поля за деревней. В ту сторону, спасаясь бегством, побежало несколько крестьян. Никто из кордона, окружавшего деревню, в них не стрелял, значит, они залегли где-то недалеко от деревни, освещавшей всю огромную ночь. Как вдруг в углублении земли, небрежно закрытой старой ботвой, замечаю какой-то блеск. Это смотрят на меня живые глаза лежащего, словно труп, лицом к небу человека.

«Как труп», — думаю я и пробегаю, делая вид, что ничего не заметил. Но уже не бегу, иду. Думаю.

Приказ вернуться, проверить еще раз. Они знают, что в той стороне был я. Опять какие-то личные счеты с совестью. Надо было стрелять…

Я стою посреди картофельного поля. Усталость и страх неизвестно перед чем сковали меня.

«Возвращаться. Надо возвращаться, Вовка убит и еще неизвестно, за дело ли. А двадцать восемь, которые должны были атаковать своих? Многие ли остались живы? А крестьянин, ожидавший людей в польской форме, чтобы умереть по своему кошмарному приказу „только бейте“. Я не имею права».

И возвращаюсь. Я иду медленно, вытянув вперед автомат, как слепец палку. Вот я уже стою над ним. Вижу, как он закрывает глаза. Можно было бы сказать ему, что еще никто не видел пули, вылетающей из ствола…

Ему шестнадцать или пятнадцать. А может быть, тринадцать лет.

Я не стреляю.

«Ты не имеешь права его оставить», — внутренне кричу я себе, стоя посреди кромешной ночи, подсвечиваемой пожаром.

И тогда я совершил самый подлый поступок в жизни. В страхе перед человеческой смертью. В приступе этого страха, чтобы объяснить свою неспособность — внезапную, нелепую, непонятную — убить, я превратил украинского подростка в «ящик» для шефа — для майора. Я приказал ему, если он останется в живых, бежать, назвать пароль, сказать, что я уже близок к цели.

Не знаю, понял ли он меня вообще и мог ли понять… Я повернулся и побежал. Завидев стрильцив из чоты, я сразу понял, какое преступление совершил. Несколько яростных слов, пущенных вместо пули, превратили украинского подростка в связного польского командира…

Когда потом я услышал несколько одиночных выстрелов, я старался убедить себя, что стрильци исправили мой безумный поступок.

Наконец пришел день, в который от полного триумфа меня отделяли считанные часы. Дата встречи куриня с сотней, составлявшей личную гвардию провидныка, была установлена.

В ранних сумерках я подтянул выделенную из чоты дружину[23] к роще возле каплички. Это были знакомые мне места. Умный провиднык выбрал для встречи село Рудлю. Расположенное в стороне от проезжих дорог, чисто польское, оно не привлекало к себе никакого внимания. Задача чоты была проста: овладеть селом, ликвидировать несколько человек, имена и фамилии которых были указаны в списке, и ждать. Одна из сотен уже отрезала деревню далеким кордоном; никто не должен был оттуда выйти, пока не уйдут соединенные отряды.

Меня назначили заместителем командира. Я получил почти половину личного состава чоты и обрывок его списка. Мне было приказано ворваться в деревню с севера. Я не мог сдержать своего возбуждения. Это был страх. Мне бывало страшно и раньше, но только сейчас я понял, что такое настоящий страх, тот, о котором никто не скажет, что он может его подавить в себе в час испытания. Когда какой-то стрилэць достал из кармана коробку спичек, она затрещала, как пулеметная очередь. Я обернулся. Под моим взглядом стрилэць вынул сигарету изо рта. Я лежал на земле в обычной позе, немного выдвинувшись вперед, так, чтобы никто не мог видеть выражения моего лица. Я лежал, закрыв глаза, словно боясь посмотреть даже на землю. Гнал от себя мысли, зная, что только так могу дождаться условленного часа. Это было трудно.

Клочок бумаги с фамилиями был в кармане почти ощутим. Материальный и враждебный, словно тяжесть пистолета. Сумрак сгущался. Я поднял голову, чтобы проверить, не вышла ли первая звезда. Небо было темным.

В ту ночь я должен был выполнить свое задание. Меня тяготила эта война, надо было довести ее до справедливого конца. Я помнил, что говорил мне майор: провиднык — это сердце их организации, это их конец.

Нет. Время еще есть, защищался я перед необходимостью посмотреть на часы. Я во второй раз поднял голову и увидел над собой, как проклятие, чуть зеленевшую звезду.

— Встать, — скомандовал я.

— Не всiх, лише старого, — сказал я через четверть часа, когда мы остановились у дома. Кто-то улыбнулся. Это Васылько. Самый веселый из твердокаменных. Любил сжигать живьем. Я заметил блеск его зубов…

И вдруг первым кинулся в дверь хаты, как с крыши десятиэтажного дома.

Хелена стояла в углу, опершись о стены, словно намереваясь защищаться, но когда к ней подошли, позволила вытащить себя оттуда не сопротивляясь словно в обмороке.

— Зв'язати, — приказал я шепотом, отвернув лицо к стене. Внутренним слухом я услышал скрежет своих зубов. Стрильци бросились к ней.

— Зв'язати! — крикнул я, уже не владея своим голосом. Неожиданно я повернулся к ней лицом, как бы швырнув в нее камень. Она протянула ко мне руки. Васылько моментально схватил их.

Я сидел напротив нее. Она не сказала ни слова. Слезы высохли, оставив лакированные полосы на ее щеках.

Со двора донесся какой-то крик. Хелена вздрогнула.

— Я должен… — прошептал я по-польски. Я хотел сказать «я должен идти», потому что все время думал о том, что после выполнения задания обязан быть на перекрестке, возле хаты солтыса, это я и хотел ей сказать, но потом забыл об этом, или не хватило духу, или решил сказать о чем-то другом, о чем уже сказал этим словом. Не знаю, хотя все помню…

В комнату вошел один из стрильцив с амбарным фонарем. Поставил его на край стола. Я испугался открытого огня, стекла не было. В эту же минуту за окном послышался крик — мелькнуло знакомое лицо. Нина… Один из стрильцив вскочил. Чтобы упредить погоню, я выбежал первый. Я несся по дороге, слыша за собой глухой топот сапог, преследовавший меня, как тень. Кроме этого, ни звука. Деревня, притаившаяся, как раненый зверь, делала вид, что спит.

Я уже добежал до условленного места, когда вдруг остановился: дорога была видна, стекло в окне какой-то оставшейся позади хаты кроваво подмигнуло мне. Я обернулся. Над опустевшей частью села поднималось небольшое зарево. Я пересчитал взглядом людей. Васылька не было. В тот момент, когда я повернулся, чтобы бежать туда на выручку, я услышал громкий окрик.

— Пароль? — спрашивал где-то чуйка.[24]

— Трызуб! — раздался звонкий голос, высокий, как у задающего тон запевалы.

Это подходила сотня, ведущая провидныка.

— Вперед, — сказал я. Оставляя за собой зарево, я вошел в полосу темноты.

Пленный рывком повернул голову назад, насколько ему позволяло его связанное тело. По узкой дорожке спускался человек с карабином. Конвоир возвращался. Он шел быстро, словно боясь опоздать к условленному часу. Пленному вдруг очень захотелось видеть этого человека, говорить с ним, он даже подумал: расскажу, расскажу ему все.

Но прежде чем Алексы поднялся к колыбе, Колтубай успел опомниться. А может быть, он взял меня как расплату за свои грехи? Я у него котируюсь в качестве Кровавого Васыля. Он ненавидит меня, но надеется, что сможет меня продать. Как «бэзпэчняка» он возненавидит меня еще больше, а кроме того, я потеряю всякую ценность как плата за его грехи. Ведь есть же причина, из-за которой он скрывается в этих горах. На нем лежит груз прошлого, и он рассчитывает снять его при моей помощи. Интересно, почему он не пришел к нам во время амнистии? А может быть, что-то натворил уже потом?

Я думал о нем с профессиональным сочувствием, мысленно уверяя, что эта сделка для него выгодна, как если бы был самым «чистым» Кровавым Васылем.

Человек с карабином подходил сзади, так что шаги его пленный слышал, но самого не видел. Ему казалось унизительным изворачиваться, и поэтому лежал он неподвижно. Уверенность в собственной безопасности быстро улетучилась. Присутствие незнакомца вне поля зрения было опасно. Он слышал только его учащенное дыхание. Видимо, он устал от бега. И вдруг, словно наслаждаясь какой-то стороной своего существования, Колтубай почувствовал боль в своих затекших руках. Хотел что-то сказать, но боялся нарушить тишину. Перестал слышать громкое дыхание незнакомца. И сам перестал дышать. Напряг мускулы, точно собираясь поднять какой-то груз. Ждал. И в следующую же секунду понял: задержка дыхания у человека с карабином ассоциировалась у него с прицеливанием. Он почувствовал ужасающую обнаженность своей спины и вдруг, без осознанного намерения, выпрямился изо всех сил, перевернулся на бок. Теперь он видел: незнакомец смотрел на него прищурившись. Карабин висел у него на ремне через плечо. Он зло улыбнулся, словно прочел в глазах Колтубая унижение и страх. Молча отошел в сторону, не спуская глаз с пленного, снял карабин. Подождал минуту, потом тихо засмеялся и прислонил оружие к дереву.

Колтубай решил: расскажу. Сейчас все расскажу. Может быть, он изменит свое намерение…

Незнакомец быстрым движением вытащил острый, как бритва, штык, которым вчера вечером резал хлеб.

«Вот, значит, это как…» — понял Колтубай. Незнакомец встал на колени. Колтубай смотрел на него, повернув голову назад. Этим движением он открывал шею.

«Смогу…» — подумал он. Вместе с ужасом к нему пришло странное чувство очищения.

Незнакомец склонился над ним, неожиданным движением перерезал веревки на руках. И быстро отпрянул.

Колтубай еще ждал. Медленно перенес обе руки вперед. Пошевелил пальцами. Электрическое ужасное покалывание, которое вызвал приток крови, он воспринял как встречу с жизнью.

— Иди впереди, — сказал Алексы пленному.

«Как? Не может быть! Сейчас?» — подумал Колтубай.

Незнакомец повел его вниз, в другую сторону от перевала, совершенно неизвестной ему дорогой.

В памяти всплыла кантына.

О себе Колтубай думал как о совершенно постороннем человеке, и что бы ни сделал незнакомец, он ничему бы не удивился. Ему показалось, что он услышал за собой легкий щелчок предохранителя, обеспечивающего спуск.

«И все-таки», — подтвердил он приговор. Остановился.

«Такой не ошибется ни на сантиметр», — попытался он снять спазм страха не перед смертью, а перед страданием.

— Иди, — услышал Колтубай.

«Как на поединке, — подумал он. — На таком, какой могут позволить себе люди сегодня. Безоружный отходит, чтобы не обрызгать вооруженного своими мозгами…»

Он неожиданно остановился. Лес кончался, и открывалась долина, на дне которой, из-за расстояния кажущийся маленьким, с детский кулачок, лежал город.

Колтубай услышал за собой шаги своего стража.

— Иди, — поторопил он его еще раз.

5

Осложнения начались уже у ворот облупленного двухэтажного дома, расположенного на одной из боковых улиц. Часовой не хотел их впустить.

— Пропуск… — повторил он в ответ на сердитые, путаные, робкие объяснения Алексы. Наконец пленный потянул конвоира за рукав.

— Туда, — направил он его в сторону бюро пропусков.

— К кому? — зевая, спросил скучающий сержант.

— К шефу, — отрубил Колтубай по-офицерски.

Сержант посмотрел на него исподлобья.

— А к президенту Беруту не хочешь? Что это такое? — Кивком головы он показал на карабин Алексы и вдруг сделался серьезным. Протянул руку к телефонной трубке, но потом подумал и вышел из комнаты. Вернувшись, он внимательно оглядел их и показал рукой на дверь, пропуская вперед. Колтубай улыбнулся. Уставное положение — «задержанный впереди» — показалось ему городской вежливостью, от которой он уже отвык. Сержант провел их мимо часового. Они пересекли вымощенный булыжником двор и вошли в небольшое помещение с зарешеченными окнами. Кроме скамьи под окном, здесь ничего не было. Сержант протянул руку в сторону Алексы, и тот без колебаний отдал ему карабин.

«Почему я промахнулся?» — подумал он в отчаянии. Лес, в эту пору уже прогретый солнцем, пах живицей. В памяти возникла картина утра. Он опять ловил пляшущую в неровной рыси лопатку оленя. Нажал курок. Грохот выстрела ударил быка словно шпора. Не переходя в галоп, он внезапно убыстрил темп, Алексы перезарядил карабин и стал тщетно искать его взглядом между высокими соснами. На перевале было тихо, солнечно и пустынно…

Алексы огляделся. Выщербленный цементный пол, грязные стены, решетки на окнах. Больше ничего. И еще этот молчаливый человек, теперь более спокойный, чем он сам, неподвижный, словно полагающаяся здесь, естественная наряду со скамьей мебель.

«Все возвращается на круги своя, — думал Колтубай. — Нет такого места, откуда бы нельзя было вернуться туда, где что-то оставило след в твоей судьбе».

Когда год тому назад Колтубай увидел эту девчонку в качестве учительницы, он понял, что был очень близок к своему прошлому. Но что-то потянуло его именно сюда. Ему казалось, что обычный вид работающих людей, обыкновенных крыш, не скрываемых ветром пожаров является платой за то, что он вынужден был видеть и делать. Впрочем, майор, а теперь «шеф», из воеводства, не очень-то хотел отпускать его в Центральную Польшу. «Ты знаешь здесь каждого. Делай что хочешь. Существуй. Но если возникнет необходимость опознать кого-либо или получить о ком-нибудь из местных отзыв, мы притащим тебя или кто-нибудь к тебе подъедет. Лесником? Будь лесником, если ты одичал в этом лесу». Он жил в сторожке, жители которой когда-то переселились на кантыну. Один. Люди его, пожалуй, не любили. Впрочем, в окрестности их было не так уж много, этих людей. Деревня в шести километрах внизу, вырубка еще не производилась. Он их не любил, потому что боялся показывать им свое лицо. «С гор» интересовал его возможно даже меньше, чем иных лесников. Он слушал рассказы о скрывающемся Кровавом Васыле, рассматривал свое лицо, умываясь в ручье, и беспечно пересекал редко встречаемые следы незнакомца. В первое время после того, как он вынужден был оставить работу в качестве начальника строительства моста, Колтубая, словно к водке, тянуло в деревню, где теперь жила Нина. В его воспоминаниях обе сестры сливались в одно целое. То он помогал покойной нести выстиранное белье, то с Ниной ждал рассвета, лучи которого пробивались сквозь редкие, как штакетник, доски сарая. Когда-то. А теперь он хотел упасть перед ней, как перед непреодолимым порогом невозможного уже на свете дома, и только сказать, кем был, а вернее, кем не был.

К реальности его вернули чьи-то шаги: это Алексы встал со скамьи и подошел к зарешеченному окну.

— Сейчас нас вызовут… — успокоил его равнодушным голосом Колтубай.

До сих пор победитель и побежденный не разговаривали друг с другом.

— Сейчас? — спросил Алексы и тяжело сел назад. Колтубай подумал, что уже что-то подобное видел в налоговом управлении, где крестьяне с тем же упорством отчаяния ждут своей очереди.

— А чего ты, собственно, сидел в этих горах, а? — спросил Колтубай. Он знал, что незнакомца может успокоить только допрос.

Алексы посмотрел на него и уже открыл было рот.

— Черт, — сказал он.

— Ну… — поторопил его Колтубай.

— Молчи, — крикнул Алексы.

В дверях появился подофицер.[25]

— Чего вам? — спросил он тихо, с угрозой. Когда дверь за ним закрылась, они поняли, что их рассматривают как соучастников.

Колтубая ввели в небольшую комнатенку офицера следственного отдела. Второй человек с трудом мог поместиться тут же перед столом. Протоколист отсутствовал, да и трудно было бы ему здесь уместиться. В руках у молодого офицера был паспорт Колтубая.

— Только не будем врать, хорошо?

— Хорошо, я хочу говорить с шефом.

— Ха, высоко берешь.

— Ну тогда с воеводским шефом.

Офицер поднял брови вверх.

— Фамилия?

— Читайте, — пожал плечами Колтубай. У него было скучающее выражение лица.

— В таком паспорте? — удивился офицер. — Об этих бумажках, — он бросил перед Колтубаем его паспорт на имя Казимежа Мосура, — даже не будем говорить. Достаточно посмотреть на год рождения и на вашу седую голову. Мальчик. По документам. А по роже — старый разбойник…

— Только это и подлинное, — сказал каким-то хрипловатым голосом Колтубай. — Только фотография и дата рождения настоящие… Фамилию я придумал себе сам.

Офицерик сел на стуле поудобней, убежденный, что подследственный начинает сознаваться.

Даже когда Колтубай оказался в одиночной камере в конце коридора, то и тогда у него не появилось ни тени тревоги. Офицерик, не поверивший его заявлению, начинал ему надоедать. Только одно его удивило: в какой-то момент следователь вышел, и Колтубай отлично слышал, как тот велел заказать телефонный разговор. Заказать — значит, междугородный, подумал он, сохраняя полное спокойствие. Минут через тридцать офицера куда-то вызвали. Колтубай ждал, устав от стояния, когда тот вернется и предложит ему сесть. «Попрошу чаю», — решил он.

Офицерик вернулся мрачный как туча. Задав Колтубаю еще несколько вопросов, он неожиданно отослал его в камеру. И только когда Колтубай уже лег на лавку и подложил руки под голову, он почувствовал первые признаки беспокойства. Это оно охватило его наряду с усиливающейся жаждой. Алексы, «С гор», находился в соседней камере в еще более беспомощном положении. Если шефа нет на месте, то он должен отреагировать, когда вернется в управление. Надо ждать. Беспокойство переросло в боязнь, что за это время упрямый офицерик может устроить ему очную ставку с Ниной. Он ненавидел страх и ненависть, которые когда-то порождал в людях.

Потом вскочил Алексы. Долго стучал, пока низкие своды не отозвались эхом. Он просто скажет офицерику: «Послушай, это я ликвидировал провидныка УПА. Два года тому назад возле Рудли. Если нет шефа, спроси кого-нибудь из воеводства».

Через некоторое время послышались приближающиеся шаги надзирателя. Заскрипел глазок.

— Проведи меня к следователю, — закричал Колтубай.

— Спи, скотина, ночь, — был ответ.

Никем не вызываемый, Колтубай просидел в камере весь следующий день. Он начинал проклинать свою договоренность с майором, что только тот должен был знать о действиях его чоты и иметь право доступа к делам.

«Видимо, он выехал на акцию, и я буду здесь гнить несколько дней», — кипел Колтубай. Сыгранная роль Кровавого Васыля оборачивалась теперь гротеском параши, обеденной манерки, далеких шагов часового. То, чему он научился в роли Васыля, теперь пригодилось: ожидание. Тогда он ждал контактов, ждал акций, целыми днями ждал в «лисьей норе» — бункере сигнала, что чота СБ должна идти на встречу провидныка. А потом лес и школа ожидания, уже без надежды на быстрые перемены, ожидания, чтобы прошло время, а с ним ослабели бы и воспоминания, память о прошлом. Сейчас ему пришлось ждать всего лишь один день, а он уже устал выше всякой меры. Но не страхом — как раз его-то он и не чувствовал, не было причин. К вечеру он все-таки смирился с мыслью, что боится своего следователя. Мучительное беспокойство проистекало от того, что тот мог действовать, пользуясь отсутствием в воеводстве майора. Если он допрашивал Алексы, то у него было легкое — всего лишь 16 километров пути — подтверждение достоверности его показаний о Колтубае: сестра, учительница из села Пасека. Был один человек, которого Колтубай боялся в своих воспоминаниях, — Хелена. Он помнил ночи, полные кошмаров, когда, будучи начальником строительства моста, пешком тащился к тому месту, где обрывался железнодорожный путь, сидел, коченея на полотне, и тосковал до начала работы и с тоской, как небесной благодати, ожидал той минуты, когда можно будет покрикивать на ленивых крестьян. Со времени последней встречи с Ниной этот кошмар прошел. Нина была жива, и это каким-то образом освобождало его от плохих мыслей о Хелене. Теперь он видел в девушке свой «дом». Место, где он мог быть обыкновенным человеком. Колтубай помнил мосток, на котором они встретились с ней у реки, и постоянно хватался за него, как если бы тот был последним местом, где он был незамаранным.

Чем дольше он находился во власти этого гротеска, тем сильнее боялся Своего следователя. Следователь мог вытащить его пред очи Нины.

На следующий день утром к Колтубаю пришел часовой.

Нина сидела на стуле у стены, выпрямившись, как за школьной партой. Он не успел на нее взглянуть. Лишь боковым зрением отметил ее присутствие. Он смотрел на следователя.

— Оглянитесь, — следователь показал в ту сторону, где сидела Нина.

Колтубай посмотрел на нее. Он увидел очень бледное лицо с широко открытыми от удивления глазами. Потом в них появилось беспокойство, и он сразу понял, что она его узнала. Губы ее дрогнули, потом яростно сжались. В каком-то замедленном темпе Колтубай мысленно повторил одну и ту же фразу: «Это я тогда нес белье с речки. Мы пели».

Нина отрицательно мотнула головой.

— Увести, — приказал офицер, показав часовому на Колтубая.

Трясясь в тюремной машине, Колтубай цинично думал о том, что если бы не шеф, на очную ставку к которому, конечно, его сейчас везут, он был бы в несколько глупом положении.

Он офицер давно расформированного батальона, собранного из нескольких фронтовых подразделений; часть людей, на которых он мог бы сослаться, погибла, часть рассыпалась по гарнизонам или ушла на гражданку; девушкой из деревни, в которой, как известно, он был на постое, не опознан. Два дня Колтубай опять провел в шкуре Кровавого Васыля. Если бы не встреча с Ниной, он воспринимал бы это как обычный зигзаг своей судьбы. Теперь было хуже. Его раздражала даже осторожность шофера, притормаживающего на выбоинах.

Прилипнув к зарешеченному окошку, он подгонял взглядом часового, лениво снимавшего цепь на воротах. Колтубай хотел быть собой. Теперь он знал, зачем едет к девушке с реки; он расскажет ей все. Движением головы, как по волшебству, она лишила его зловещего ореола Кровавого Васыля.

Машина уже въехала во двор. Конвоир вошел в какую-то дверь. Он долго не возвращался. А когда вернулся — с ним был офицер.

Выходя из машины, Колтубай инстинктивно хотел поздороваться с поручником, как с равным себе по званию. Но вовремя спохватился и, сконфуженный, шел за ним, слыша позади себя стук сапог конвоира. Они остановились перед обитой кожей дверью. Он узнал ее. Это был кабинет майора.

Офицер поправил ремень. Постучал. Повернул ручку. Он вошел первый, стал по стойке «смирно» и о чем-то тихо доложил.

«Изменилось», — подумал Колтубай. Два года назад каблуками стучали меньше.

Офицер сделал шаг в сторону, пропуская Колтубая. Тот вошел и направился к столу. Тут произошло то же, что во дворе возле машины, когда он остался с протянутой поручнику рукой. Он видел знаки отличия майора, его склоненную седеющую голову; майор поднял лицо и остановил Колтубая пронзительным взглядом. Это был совершенно незнакомый человек.

— Но я ликвидировал провидныка! — закричал Колтубай в нетерпении, не отвечая на заданный ему вопрос.

— Простите, что вы сказали? — поднял голову протоколист.

— Чего вы не понимаете? — возмутился майор.

— Это слово.

— Какое?

— Ну, про…

— Провиднык, — буркнул небрежно майор.

Колтубай стоял с открытым ртом, глотая воздух, как боксер, получивший сильный удар.

— Это я сделал возможным поиск… — повторил он и остановился перед тем словом.

— Вернемся к делу, — сказал майор. — Послушайте. Мой предшественник, на которого вы ссылаетесь, погиб три месяца тому назад, отправившись на переговоры с Кровавым Васылем. Но-но, спокойно, с одним из вас. У меня есть дела трех таких, как вы, Кровавых Васылей. Ну, трех командиров чоты, о которой вы говорите, что она якобы ваша… — Несмотря на строгий тон, майор производил впечатление убежденного.

— Но ведь он был один… — шепнул Колтубай, избегая слово «провиднык», которое, как несчастливая звезда, вело его сквозь эти годы.

— Кто? — спросил майор.

— Провиднык, — подсказал протоколист, не слыша ответа допрашиваемого.

Колтубай молчал, как если бы вдруг в открытом море вместо одной путеводной звезды увидел бы мириады.

6

Нина стояла у окна вагона, поезд тормозил. Ее длинная тень волочилась по свежевспаханной земле.

«Это еще не моя станция, — подумала она с облегчением. — Еще нет. Еще будет лес».

Нина чувствовала себя усталой, но тревога не давала ей сидеть на вагонной скамье. Теперь тень ее головы билась о быстро мелькающие деревья. Нина старалась не думать, но для нее все еще длилась та минута, когда она сделала отрицательный жест головой, отказываясь узнать его. Она была так настроена — знала, что ее вызывают по делу брата, — что его вид парализовал в ней всякую мысль. Она испугалась его, чтобы в следующую секунду испугаться за него; она должна его убить? Нина верила в бога, знала, что он велит прощать, но не обманывалась: она его не простила. Этого нельзя было простить. Перед ее мысленным взором освещенная амбарным фонарем кухня в ее родительском доме и его лицо, как сами врата ада.

Она неподвижно смотрела в темноту. Рельсы вели куда-то вниз. Теперь уже скоро. Будет ждать солтыс с лошадью. Или Хрыцько. Повседневность. И вдруг она ужаснулась. В великой войне Европы каждый ее житель вел свою войну, свой календарь поражений и побед, который иногда совершенно отличался от того, что говорила история народа. Свою войну Нина проиграла только сейчас. Потому что оставила его в живых. Отрицательно ответила на смертельный вопрос. С ней произошло что-то странное. Она ждала минуту, когда приедет, словно там, в темноте, стоял тот же «виллис» с поднятым капотом. Она ждала тот страх, с нетерпением желала его.

Поезд стучал о рельсы, их укладывали люди, которыми руководил он, пока его не выгнал отсюда ее приезд. А вот и станция. Надо было спешить. Путь уже не преграждали два скрещенных рычага железнодорожных стрелок. Путь вел дальше.

Поезд стал тормозить. Нина взяла с полки чемодан. На перроне ветер раскачивал фонарь. Не было никого, кроме бежавшего к локомотиву начальника станции. Нина инстинктивно, как тогда, двинулась к пристанционному дому. Прямо перед крылечком стоял мотоцикл. Нина остановилась.

— Ах, да, — печально сказала она в ответ на какие-то свои мысли.

Из тени вышел старший лесничий. Целуя ей руку, он снял шапку, как всегда, странным движением назад: боялся нарушить прическу, длинные пряди которой небрежно закрывали ему уши.

— Все в порядке? — спросил он несмело.

— Все в порядке.

— Солтыс не смог приехать. А Хрьщько, как всегда, лошадь жалеет.

Она знала, что лесничий наверняка был у них еще до полудня, чтобы упредить их поездку на станцию. Лесничий, как всегда, смотрел на нее влажным собачьим взглядом. На этот раз она приняла его.

Мотор ударил в темноту внезапным грохотом. Сидя на шатком сиденье, подбрасываемая колдобинами дороги, Нина обхватила сидевшего впереди мужчину; свое лицо, в которое била сильная струя воздуха, прижала к его спине.

Ей казалось, что она возвращается откуда-то, где заблудилась, возвращается уже навсегда из какого-то страшного края, по которому все-таки будет тосковать. Человек, который закрывал ее от ударов ветра, казался ей пришедшим сюда из эпохи Рудли, какой-то частичкой их семьи. Почему-то ей вспомнился муж Хелены, его лицо в ореоле света амбарного фонаря. Нина отняла лицо от пальто. Вытерла тыльной стороной ладони слезы со щек. Мотоцикл несся вперед. Свет фары раздвигал темноту лишь на несколько метров, и она тут же смыкалась за ними.

— Пойдем, — сказала Нина ему шепотом, когда он уставился на нее.

Лесничий что-то пробормотал от волнения. Неловким движением ноги он попытался выдвинуть подпорку, удерживающую мотоцикл в равновесии, потом наклонился, чтобы ударить ее рукой, мотоцикл повалился на него. Лесничий сопел в темноте, все больше волнуясь. Нина тихо открыла боковую дверь. В ее квартиру надо было проходить через класс. Она вошла первая, прошла мимо беспомощно стоявшего в темноте мужчины и открыла дверь в свою комнатушку. Услышала, как чиркнула спичка, повернула голову, краешком глаза увидела его широко открытые глаза, длинные волосы. Склонилась, словно желая поцеловать ему руку, и, быстро дунув, погасила спичку.

Потом, когда ошеломленный случившимся, он полулежал возле нее, опершись на локоть, и думал о том, что мотоцикл стоит посреди улицы, он почувствовал ее руку, блуждавшую по его волосам.

— Как это было? — спросила она.

— Что? — испугался он.

— Как тебя искалечили?.. Украинцы?

Лесничий молчал, застигнутый врасплох.

— Скажи, — услышал он шепот.

— Это не они… — сказал он.

— Что не они?

— Это банда Храбского. Энэсзэт. Приказали мне молиться…

Нина молчала.

— Ну? — спросила она неестественно громко.

— Они приказали мне прочитать «Отче наш». Я не помнил…

— Не знаешь молитвы? — спросила она его ласково.

— Теперь уже знаю, — ответил он. — Слушай, я на минутку выйду. Поставлю мотоцикл во двор.

7

На Закопанском вокзале Колтубая приветствовали веселые флаги. Огромные афиши первого послевоенного соревнования лыжников объяснили ему тайну многочисленных флажков и разноязыкого гомона на небольшой станции. Забросив за спину рюкзак и еще раз проверив название пансионата на указателе, он пошел за всеми вниз, в сторону города.

Солнце пригревало уже сильно, первые дни марта пахли весною. Колтубай не собирался горевать по поводу врачебного заключения, из-за которого его и упекли в эти места.

Давно известно, когда с кем-нибудь не знают что делать, его начинают лечить…

Переходя через улицу, он перешагнул через юркий ручеек. Стайка воробьев, копошившихся возле конского навоза, взлетела, напуганная тем, что вода зальет… Колтубай улыбнулся этому мутному потоку.

Весна. Это когда тают снега. Всегда хорошо, когда видишь весенние полые воды и знаешь: это тают снега…

Совсем недалеко от его лица пролетели снежки. Подвыпившая компания в разноцветных свитерах пронеслась на раскатившихся санях.

Колтубай остановился. Он смотрел им вслед так, как если бы принял этот вызов за привет от неузнанных друзей. Но ведь у него здесь никого не было. Он механически перекинул рюкзак с одного плеча на другое. Почувствовал, что устал, но наперекор себе прибавил шагу. В какой-то момент он бросил взгляд на веранду виллы, мимо которой проходил, и опять остановился. Люди, погрузившиеся в созерцание собственной бездеятельности, показались ему страшными. Мысль о том, что он идет, чтобы растянуться рядом с такими же выставленными на солнце телами, показалась ему нелепой. Не спрашивая дорогу, он продолжал кружить по незнакомому городу, покрытому мазками флажков. По главной улице ходили толпы народа. Женщины, озабоченные только собственными улыбками, спортсмены с эмблемами на груди, у которых был такой вид, словно вместо платочка в верхнем карманчике пиджака они носили флаг.

Колтубай свернул в первую попавшуюся кнайпу.[26] Здесь натощак — он еще не завтракал — выпил две рюмки. Расплачиваясь, он нашел в портфеле свое направление. Минуту он внимательно вчитывался в него. У него было такое впечатление, что он опять получил фальшивые документы, по которым он должен был сыграть какую-то ужасно трудную, подлую роль. У него не было больше желания быть тем, за кого его выдавали в этой бумажке. Он спрятал ее глубоко между отделениями портфеля и вышел. Увидел гуралей[27] в расшитых штанах. Они все еще катали на санях ту компанию, хотя полозья скрипели по камням. «В горах снега, наверно, еще много», — подумал он, и вдруг ему захотелось встать на лыжи, почувствовать удар ветра в головокружительном прыжке с горы.

«Надо выпить, чтобы было все как надо и там, где надо». Этим афоризмом он приветствовал вывеску прокатного пункта лыжного инвентаря. Взял лыжи, которые были очень короткие, с порванными креплениями, и, счастливый, пошел куда глаза глядят. Сумерки застигли его где-то на высоте ослих лончек,[28] раскатанных детьми и их мамашами. Было зябко, новое похолодание, к тому же повалил густой снег. Колтубай протрезвел. Со своим рюкзаком и лыжами он показался себе смешным и глупым. Пошел дальше, и после нескольких напрасных попыток нашел себе ночлег в гуральской избе. Лежа на кровати в одежде, он пристально смотрел в потолок.

Да. Здесь хорошо. Здесь очень хорошо. Хуже всего — пробовать возвращаться. Это должно было так кончиться. Он вернулся в Пасеку тайком, как вор, и узнал: «Пани лесничая учит уже в другом селе. Там, где лесничество». То, что он хотел рассказать ей о себе, наверняка рассказал ей Алексы, освобожденный еще тогда. Кажется, он сразу поехал домой. Нина была «домом» для него. И еще для какого-то лесничего. Правда о Колтубае должна была поразить ее больше, чем то, что она знала. Убивать без ненависти, наперекор чувству, этого женщина понять не может, насколько это вообще может быть понято людьми. Да, она восприняла это как новое преступление в числе других его преступлений. Тот «дом» был для него сожжен, как, впрочем, все остальные. Кроме комнаты, снятой у чужих. Так уже будет всегда.

Я Кровавый Васыль. «Эх, щоб тебе мати не родила», — пожалел себя Колтубай по-украински и перевернулся на другой бок. Он любил этот язык, как далекие суровые и дикие песни пастухов. С улицы доносилось пьяное пение гуралей, встряхиваемое бубенцами мчащихся коней. Гурали. Другой мир. Другая горная страна.

Неожиданно Колтубай понял, что не заснет. Сел на постель. Стал надевать ботинки. Старательно завязал шнурки. Раздвинул ставни, открыл окно. Белое пространство… Над ним горы. Где-то там звезды. Морозный воздух. Колтубай откуда-то мысленно возвращался. Где-то ждал его риск, жизнь. Он соскочил с подоконника. Сдвинул ставни, бесшумно закрыл обе створки окна. Со стороны гор доносился все более отдаленный стук копыт понукаемых лошадей, звон вспугнутых колокольчиков, дикие вопли пьяных гуралей. Он пристегнул лыжи и выбежал на дорогу. Он шел спокойно, как во время патрульного обхода. Его радовала цепочка фонарей, поднимавшихся прямо в горы. Он двигался в том же направлении. Работа мышц приносила ему муку и наслаждение. Мимо проехал целый поезд маленьких саночек, который тащили два автомобиля; сидевшие на них люди жестами приглашали его к себе. Потом гудки машин и крики уплыли в темноту, как будто бы их смыла тишина. Когда, утомившись, он остановился и осмотрелся по сторонам, то увидел большой лыжный трамплин с темнеющим оттуда, снизу прыжковым порогом, окруженный различимыми в лунном свете флажками. Ниже роились какие-то странные неспокойные огни.

Колтубай оттолкнулся палками, снова вошел в ритм.

Приблизившись к трамплину, он увидел машины, веселую компанию с проехавшего мимо него санного поезда и несколько странных людей, утрамбовывавших лыжами снег на трамплине. Это они держали в руках факелы. «К завтрашнему дню», — подумал Колтубай. И вспомнил, что читал в поезде какую-то статью о большом соревновании по прыжкам с трамплина.

Он хотел было объехать галдящую группу, когда кто-то его окликнул.

— Добрый человече! Ночной призрак, как и мы… — навстречу ему на нетвердых ногах шел плечистый юноша в модном свитере. — Не откажи странникам. — В одной руке он держал откупоренную бутылку с очень странной заграничной наклейкой, а в другой рюмку. Колтубая окружил смех, шум, люди, незнакомые и доброжелательные. Заросшие рожи утаптывателей. Слегка пьяные, модные, красивые девушки отстегивали кандахары. Приемник в одной из машин орал громче, чем репродуктор на столбе. На пятачке утрамбованного снега начались танцы. Несколько бородачей образовали круг. Трамбовали своими лыжами, у некоторых от разных пар, привязанными проволокой.

Колтубай выпил. Веселый юноша в модном свитере налил снова. Ему и трамбовщикам. Хорошо. Люди. Какая-то девушка ударила его по спине.

— Смотрите, это тот, которого мы только что чуть не сбили!

Радио бубнило какой-то странный танцевальный мотивчик. Колтубай выпил. На капоте машины неизвестной ему марки уже стоял целый буфет.

— А ты откуда будешь? От них? — услышал он вопрос. Рядом стоял один из трамбовщиков. Небритое лицо, в уголке рта еще дымящаяся сигарета.

— Пей, — сказал он властно. — Я думал, что ты здесь высматриваешь…

Колтубай выпил.

— Но ты и не от них… — бородач сплюнул сквозь зубы. — Может, ты хочешь трамбовать? Я сейчас за бригадира. Ночью, — добавил он, как бы желая этим придать более скромный характер своему неправдоподобному сообщению. Он махнул рукой назад. По всей вероятности, показывая на запас смоляных факелов, составленных как винтовки — в пирамиду.

— Панове, трамбуйте, трамбуйте, чтобы было где громить нас мастерам мирового класса! — заорал кто-то из парней, делая танцевальное па.

— Это мы еще посмотрим, кто кого будет громить, — с достоинством ответил бородач, наливая себе рюмку вина.

— Наш Марусаж не с такими еще встречался.

— Твои Марусаж всю войну свиней пас, в то время как в других странах люди прыгали, — улыбнулся тот, на котором были прекрасные гольфы.

Колтубай выпил. Красивые девушки. Незнакомые молодые люди в великолепных свитерах. Глупый бородач.

— А ты что, спекулировал, да? — прохрипел вдруг борода. — Ни черта ты не знаешь, как он прыгает, — и вдруг крупные грязные слезы полились у него по щекам. Тип в гольфах смеялся, хватая танцующих приятелей, чтобы те посмотрели.

— Скажите ему, ребята, — кричал он. Но одни, как гребцы на галере в любительском спектакле, с отсутствующим видом трамбовали снег, другие, собравшись в круг, молча смотрели на танец.

— Люди! — вскричал пьяный бородач. — Люди! — и, стараясь удержать равновесие, протиснулся к тому месту, где как винтовки были составлены в пирамиды их запасные факелы, вырвал один, бросил на снег и наклонился над лыжами. Стал их привязывать. Проволокой. Потом выпрямился и победно засмеялся, потянулся за факелом, сел на снег, встал.

— Бери другую, — приказал он Колтубаю.

Существует много миров. Из одного иду я. Он остался где-то во тьме. А здесь — другой. Какой-то тип танцует на снегу. На него смотрят пьяные парни, набитые… конец его мысли заглушила вновь зазвучавшая непонятная мелодия. Колтубай ускорил шаг, следуя за бородачом по его глубоким следам.

Они были на середине подъема. Бородач наклонился, стал отвязывать лыжи. Потом они поднимались, положив лыжи на плечи. Пьяному Колтубаю показалось, что в этом молчаливом путешествии он вновь отыскал какой-то смысл мужского братства. Бородач был как фронтовой друг. Колтубай не совсем понимал, куда они шли. Сползал вниз. А где-то очень далеко, вырванные из темноты движущимися факелами трамбовщиков, танцевали в красивых свитерах юноши. Что-то непонятное разбрасывало их в разные стороны. Музыки здесь слышно не было…

Его проводник шел все медленнее. И только там, на разбеге, в раскалывавшейся от боли голове Колтубая появилось понимание ошибочности намерения бородача.

Внизу, вырванная из темноты светом факелов, небольшая группка людей наблюдала за действиями этих двух.

Бородач остановился на разбеге и стал медленно крепить лыжи проволокой. Колтубай трезвел.

— Что ты делаешь? — спросил он с тревогой.

— Факел, — приказал бородач. Достал из кармана смолистую щепку, поджег ее спичкой и, опустившись на колени, стал разжигать факел. Факел загорелся ярко, отодвигая в тень людей внизу. Затем он выпрямился, переложил факел в левую руку, попрощался правой, вновь переложил в нее факел. Замер.

— В январе тридцать девятого на больших соревнованиях я был здесь вторым… — сказал он сухо.

Потом наклонился и стал поочередно высовывать то правую, то левую ногу, видимо, проверяя скольжение. Вдруг он выругался и, судорожно втягивая воздух, стал разматывать служившую креплением проволоку. Шипевший на снегу факел угасал. Колтубай посмотрел на людей внизу. Они еще стояли с поднятыми головами, но одна пара уже возвращалась к танцам возле факелов. Ему показалось, что он услышал смех. Поднял факел своего товарища.

Колтубай стоял, хорошо видный снизу. Мир кружился у него под черепной коробкой, как будто какой-то весельчак посадил его на карусель.

— Дерьмо. Мы превратились в дерьмо! — услышал он за спиной судорожный шепот бородача и стартовал. Несясь в сторону стола отрыва, он мысленно пробовал контролировать положение своего тела, вспомнить угол наклона вперед, но перед глазами у него неизвестно почему возник подстреленный прошлой зимой кабан, как тот мертвый съезжает по склону, увлекая за собой клубы искрящегося снега. Из-за опьянения, отождествляя себя с этим им же убитым зверем, он несся вниз, влекомый каменным предчувствием какого-то прекрасного конца.

Он оторвался немного преждевременно, невольно теряя часть грозящей ему катастрофой скорости.

Люди внизу неожиданно увидели его на фоне неба летящего к ним с вялым наклоном вперед. Он сломался в воздухе, перекувыркнулся и под их крики упал на землю. Поднялось облако не утрамбованного в этом месте снега, из-под него вылетела легкая, как лодка-душегубка, лыжа и пронеслась вниз. К черной, скорчившейся на снегу фигуре бежали люди.

— Стой! — донесся до них хриплый шепот.

Человек поднимался. Встал на четвереньки. Все остановились. Потом поднялся и, хромая, пошел в темноту.

Эдуард Хруцкий НОСТАЛЬГИЯ

Человек, прошедший войну, даже сегодня мысленно возвращается к ней. Именно этот жизненный материал, уже отлежавшийся «на полках» памяти, подарил литературе прекрасные книги.

Сейчас вы прочли сравнительно небольшую повесть польского писателя Романа Братного «Тают снега».

Польская литература о войне весьма обширна. К ней обращались писатели всех, без исключения, поколений, стремясь отобразить национальную трагедию, начавшуюся в сентябре 1939 года. Короткая война в сентябре — это геройское сопротивление гарнизона Вестерплятте, трагическая атака кавалерии под Краковом, горящие леса над Саном, разрушенная Варшава. А затем шесть лет фашистской оккупации и борьбы. Об этой борьбе прекрасно написал Роман Братны в своей трилогии «Колумбы, год рождения 20-й», посвященной молодым участникам Варшавского восстания. «Колумбы» — это биография самого автора.

Роман Братны родился в Варшаве в 1921 году. Вполне естественно, что, как многие, он взял в руки оружие, став офицером подпольной армии.

Потом была трагедия Варшавского восстания, концентрационный лагерь и освобождение. В 1944 году в подпольной типографии выходит первая книга Романа Братного «Презрение», сборник стихов. Дальше судьба Братного складывалась так же, как судьбы сотен тысяч других его соотечественников, тех, кто сердцем принял народную Польшу, разделив с ней нелегкие дни послевоенного становления.

Кстати, этой проблеме посвящен роман Братного «Судьбы», вызвавший много споров.

В одной из своих статей Роман Братны написал: «Меня преследует современность».

Тема «человек и война» современна всегда. Особенно современна она для писателя, прошедшего со своей страной все испытания и горести.

Война в Польше не закончилась в мае сорок пятого. Страну, раздираемую противоречиями, ожидали новые испытания. Не все «Колумбы», как Роман Братны, нашли свое место в новом послевоенном мире. Они разделились. Часть их стала на позиции ярого шовинизма и антисоветизма. И вновь потекла кровь в польских городах и селах.

«Тают снега» — повесть ностальгическая. Ностальгия героев мучительна и болезненна. Она постоянно возвращает их в осень сорок пятого, когда по Восточной Польше шли курени УПА.

Бандеровцы, изгнанные с Украины, уходили на Запад, стараясь пробиться к союзническим зонам Германии. Но были и другие отряды, образовавшие на территории Восточной Польши и Западной Украины националистическое подполье, подчинявшееся идеологу украинского национализма Степану Бандере.

Осыпался хлеб в полях, зараставших сорняком, потому что некому было убирать его. Дни, наполненные тревогой, и ночи, полные страха, — из этого складывалась жизнь тысяч мирных крестьян, поляков и украинцев.

Об этом просто и точно рассказывает Роман Братны. В этой простоте изложения выражен подлинный трагизм. Естественно, что нравственное кредо автора является и нравственным кредо его героя. Поручник Колтубай, прошедший большую войну, вынужден вновь взяться за оружие. Его рота борется с бандеровцами. На примере этой роты, на примере одного села, внимательно вглядываясь в судьбы Хелены и Алексы, мы понимаем, как отвратительна Колтубаю война. Но тем не менее он выполнил свой солдатский долг.

Война бывает разной. В той, которую ведет Колтубай, он на время становится «Кровавым Васылем», командиром куреня безопасности отряда УПА.

Задание выполнено, провиднык бандеровский уничтожен. Кажется, все! Но это страшное время снова настигает Колтубая.

Он отравлен войной, ностальгия по ней постоянно живет в нем.

И именно ностальгия толкает его на бессмысленный на первый взгляд поступок в горах.

Роман Братны написал не просто повесть с выстрелами, внедрением в банду и риском. Он показал глубокий процесс возрождения людей.

Мне думается, что «Тают снега» — одна из ярких антивоенных повестей, пронизанная подлинной скорбью и необыкновенной любовью к людям.

Примечания

1

Акόвская группа — отряд Армии Крайовой, подчинявшейся польскому буржуазному правительству в Лондоне.

(обратно)

2

Упόвскне батальоны, «куринú» — батальоны Украинской повстанческой армии (УПА), созданной в 1942 году националистической военной организации, действовавшей также в юго-восточной части Польши; уничтожена в 1947 году в результате совместных действий советских, польских и чехословацких войск.

(обратно)

3

Сόлтыс — сельский староста.

(обратно)

4

ОРМО — Добровольческий резерв гражданской милиции.

(обратно)

5

Шарварк — подводная повинность.

(обратно)

6

Плютоновый — сержант, взводный.

(обратно)

7

МО — гражданская милиция.

(обратно)

8

Полювка — полевая конфедератка, головной убор в польской армии.

(обратно)

9

Порýчник — старший лейтенант.

(обратно)

10

ВОП — войска пограничной охраны (погранохраны).

(обратно)

11

Компания — рота.

(обратно)

12

Рогатывка — фуражка с четырехугольным верхом; конфедератка.

(обратно)

13

Чόта — взвод.

(обратно)

14

Войско Польское — регулярные польские национальные вооруженные силы, образованные 22 июля 1944 года декретом Крайовой Рады Народовой об объединении Армии Людовой и созданной в СССР 1-й Польской армии.

(обратно)

15

У Али есть кот (Ala ma kota) — первая фраза польского букваря.

(обратно)

16

КБВ — Корпус внутренней безопасности.

(обратно)

17

Провиднык — руководитель.

(обратно)

18

УБ — Управление госбезопасности.

(обратно)

19

Энэсзэтовская — относящаяся к НСЗ (Национальные вооруженные силы).

(обратно)

20

ОУН — организация украинских националистов.

(обратно)

21

Секция — отделение.

(обратно)

22

Служба бэзпэки (СБ) — полицейское формирование УПА.

(обратно)

23

Дружина — отряд.

(обратно)

24

Чуйка — дозорный.

(обратно)

25

Подофицер — сержант.

(обратно)

26

Кнайпа — закусочная.

(обратно)

27

Гураль — горец.

(обратно)

28

Осле лончки — ослиные лужайки — пологие скаты, на которых учатся начинающие лыжники.

(обратно)

Оглавление

  • Часть первая
  •   1
  •   2
  •   3
  •   4
  • Часть вторая
  •   1
  •   2
  •   3
  •   4
  •   5
  •   6
  •   7
  • Эдуард Хруцкий НОСТАЛЬГИЯ
  • Реклама на сайте

    Комментарии к книге «Тают снега», Роман Братны

    Всего 0 комментариев

    Комментариев к этой книге пока нет, будьте первым!

    РЕКОМЕНДУЕМ К ПРОЧТЕНИЮ

    Популярные и начинающие авторы, крупнейшие и нишевые издательства