Станислав Родионов Криминальный талант
Криминальный талант
Часть первая
Виктор Капличников слегка покачивался от радости. От жаркого, перемятого каблуками асфальта; от тихого горячего ветерка, в котором духов, казалось, больше, чем кислорода; от встречных огоньков, мельтешивших в густо-синих улицах; от встречной девушки в брючном костюме… Радость была всюду. Но шла она из внутреннего кармана пиджака. Там лежал жесткий типографский прямоугольник свежего диплома. Капличникову хотелось зайти в какую-нибудь парадную. И еще раз впиться в него глазами. Но он терпел, да в парадной и помешали бы. Два часа назад у Виктора было среднее образование, а теперь высшее. Два часа назад он был токарь, а теперь инженер.
Неприятности можно переживать в одиночестве. Радость же рвется наружу, к людям. Этот диплом даже некому было показать: родители в отпуске, приятели в турпоходе. Он пожалел, что не пошел вспрыснуть это дело с малознакомыми заочниками. Конечно, можно взять бутылку хорошего вина, пойти домой, положить перед собой диплом и выпить всю емкость мелкими глотками. И сидеть в притихшей квартире перед телевизором — единственным живым существом. Но ему были нужны люди и тот городской шум, который так всем надоел.
Капличников шел по проспекту длинным рабочим шагом. На него бежали желтые фары, реклама, витрины и фонари. Из скверика вырвался запах скошенной травы, первой в этом году, и сразу посвежело. Аромат духов показался жеманным и вроде бы лишним.
У подземного перехода продавали белую сирень. Он купил большой дорогой букет, купил никому, себе. Хотел поискать в сирени цветочки с пятью лепестками и съесть на счастье, как это делал в детстве, но решил, что грех требовать у жизни еще счастья.
На углу в глаза бросились большие голубоватые буквы ресторана «Молодежный»: бросились, как откровение. Это было как раз то место, где крутилась бесконечная радость и не признавалось одиночество.
Даже не раздумывая, Капличников направился к решетчатому неоновому козырьку.
У широкой двери он одернул пиджак, трезво подмигнул швейцару и вошел в синеватый холл. В стеклянных дверях зала Капличников замешкался, не зная, как поступить с букетом. Ему почему-то захотелось сдать его гардеробщику и взять номерок — не входить же в ресторан с цветами и без женщины.
И тут он увидел ее, женщину, которая стояла у зеркала и, видимо, ждала своего мужчину. Капличников зарыл лицо в сирень, вдохнул щемящий запах и двинулся к ней.
— Это вам. От незнакомца. Просто так, — смело сказал он и протянул букет.
Она вскинула голову и широко распахнула глаза, будто он щелкнул перед ее лицом зажигалкой. Но это была секунда — тут же девушка улыбнулась и взяла цветы просто, как кусок хлеба.
— Спасибо.
— Надеюсь, ваш знакомый по шее мне не съездит, — сказал Капличников и тут же спохватился: человеку с высшим образованием выражение «съездить по шее» можно и не употреблять.
— Знакомого уже нет, — усмехнулась девушка.
— Как нет? — удивился Капличников: он не представлял, что сегодня могло чего-то или кого-то не быть.
— Час жду, а его нет. Придется уходить, — ответила девушка без капли грусти, как говорят женщины о досадной мелочи, вроде поехавшей петли на чулке.
— Ну и знакомый! — удивился он.
— Шапочный.
Капличников глянул на нее иначе, словно отсутствие этого шапочного знакомого дало ему второе зрение, — девушка была симпатична и стройна, только, может, чуть широковата. Да при ее полных ногах не стоило бы носить такое короткое мини.
— Послушайте! — воодушевленно начал он.
Девушка спрятала нос в букет и вопросительно посмотрела из цветов.
— Пойдемте со мной. У меня сегодня… невероятный день.
— Почему невероятный?
— Особенный, радостный день… Я вам все расскажу. Пойдемте, а?
Она смотрела из букета весело, словно оценивала шутку — рассмеяться ли, улыбнуться. В другое время Капличников изобразил бы печаль, которая охватит его если она не пойдет. Но сейчас на печаль он не был способен — сиял, как чайник из нержавейки. Видимо радость действует на женщину не хуже печали, потому что девушка тряхнула головой и пошла к залу. Капличников бросился вперед, распахнул перед ней тяжелый прямоугольник стекла, подхватил под руку. Рука оказалась теплой и плотной, как утренняя подушка. Девушка пахла какими-то странными духами. Он никак не мог уловить этот волнистый запах: то ландышем томным, то клейкими тополиными почками, а то просто скошенной травой, как из того сквера. И ему вдруг пришла мысль: эта незнакомка станет его второй радостью. Почему бы к одной удаче не привалить второй, еще более крупной? Почему бы этой девушке не оказаться той невероятной женщиной, о которой он иногда мечтал? Виктор Капличников еще не знал, та ли это женщина, о которой думалось, но уже чувствовал, что она не похожа на тех девушек, с кем он работал, ходил в кино и стоял в парадных.
Они пересекли зал и в самом углу обнаружили свободный столик на двоих. Это тоже была удача, пусть мелкая, но удача, которые должны сегодня сыпаться, как яблоки с дрожащего дерева — крупные и мелкие.
— Я — Виктор, — представился он, как только они сели.
— Ирина, — сказала она, подняв большие внимательные глаза.
Конечно, Ирина, не Ира, а именно Ирина — чудесное имя, которое он любил всегда.
— Какая же у вас радость? — улыбнулась она, не выпуская букет из рук, словно пришла на минутку.
— Уже стало две.
— Чего две? — не поняла она.
— Две радости. Во-первых, получил диплом об окончании Политехнического института. Инженер-механик. Радость, а?
Она кивнула. Ему показалось, что сильно своей радостью он ее не поразил. В конце концов, что такое он со стороны — еще один инженер, которых сейчас пруд пруди.
— А во-вторых?
— Во-вторых, встретился с вами.
— Еще неизвестно, радость ли это, — усомнилась она и вдруг засмеялась довольно громко и весело. Он подхватил смех, как эхо подхватывает голос. И ему сразу стало спокойнее, ничего уж такого особенного: кончил институт и встретил хорошую девушку. Тысячи людей, десятки тысяч кончают институты и встречают милых женщин. Ему стало спокойнее, потому что очень сильная радость до сих пор сжигала его энергию.
Официант налетел ветром, схватил сирень, тут же приспособил ее в вазу-кувшин из синего ребристого стекла и встал, выразив фигурой ожиданье, не согнув ее ни на сантиметр.
— Что берем? — спросил было Капличников у Ирины, но тут же махнул рукой: — Сегодня я именинник. Итак, салат фирменный, цыплята табака, икра черная четыре порции…
Он все диктовал и диктовал, пока она опять громко не рассмеялась:
— Куда вы набираете?!
— Много, да? А что вы пьете?
— Только не коньяк, терпеть не могу.
— Тогда водку? И шампанское.
— Салат из свежих огурцов употребляете? — спросил официант.
— Обязательно употребим, — заверил Капличников.
Официант ушел, привычно ввинчиваясь меж столов. В полумраке под потолком медленно вращались громадные лопасти, разгоняя табачный дым по углам. Бра на деревянных панелях светились угарной синью, плывущей вверх и пропадающей над светильниками. Шумок стоял ровный, было еще рано, часов девять вечера.
— А вы правда сегодня кончили институт? — спросила она.
Капличников сначала растерялся, — ему всегда верили сразу. Он хотел тут же вытащить диплом, но опустил поднятую руку — надо ли доказывать. Да и не хотелось его доставать: не то все-таки место, где стоило размахивать дипломом, который дался не так-то легко.
— Значит, вы решили, что я придумал такой предлог для знакомства?
— Верю-верю, — улыбнулась она.
— Впрочем, чтобы познакомиться с вами, можно придумать любой предлог, — улыбнулся и он.
Официант ловко уставил белую до синевы скатерть мелькая руками, словно их было штук шесть. Но Капличников вовремя перехватил у него открытые бутылки — наливать он хотел сам.
— Мне только шампанского, — предупредила Ирина.
— Как?! — удивился Капличников. — Вы же просили водки.
— Я сказала, что не терплю коньяка, даже запаха.
— А-а-а, — понял он. — Может, рюмочку?
— Нет-нет. Зато шампанского вот этот громадный фужер.
Он налил ей вина, а себе большую рюмку водки. Официант сразу исчез. На том конце зала тихонько заиграл оркестрик, словно ждал их. Капличников взял рюмку и набрал воздуха для тоста…
— Виктор, добудьте мне сигарету. Вы, я вижу, некурящий.
— Сейчас официанту закажу, — выпустил он воздух и отставил рюмку.
— Его теперь не найдешь.
— Ну, пока стрельну.
Он вскочил и шагнул к соседнему столику, но там сидел некурящий молодой парень в очках с тремя девушками, Капличников пошел к летчику, который уже был охвачен всеобщим ресторанным братством и чуть не засадил его за свой столик выпить по одной. Но от нераспечатанной пачки сигарет ему отбояриться не удалось, хотя просил он две штучки.
Ирина кивнула и закурила с удовольствием, красиво, делая губы трубочкой. Виктор опять взялся за рюмку:
— Тут ничего, кроме старого, доброго «за знакомство», не придумаешь.
— Со свиданьицем, — усмехнулась она.
И Капличников не понял — понравился ей тост или она его высмеяла. Он проглотил водку и тут же подумал, что коньяк прошел бы куда лучше. Холодная жидкость едко опустилась в желудок, но вдогонку поехал огурец — и сразу все там утихло, успокоилось, потеплело. Ирина пила шампанское медленно, отпивая и любуясь им на свет. Что-то в ней было легкое, благородное — в линии рук, в длинных отставленных пальцах, в широких глазах, точнее, в неспешном задумчивом взгляде. Виктор Капличников уставился в фирменный салат, мысленно обругав себя: брякнул дурацкий тост и залпом выжрал водку. Но тут та самая теплота, которая свернулась в желудке, как кошка в кресле, вдруг сразу оказалась в голове.
— Я о вас ничего не знаю, — сказал он.
— Вот я — вся тут.
— Это верно, — засмеялся он. — Но все-таки?
— Так и я о тебе ничего не знаю.
«Тебе» он заметил сразу, как чиркнутую спичку в темноте. Выходило, что она только внешне чопорная, а вообще-то простая, как и все девчата в мире.
— Я что, я уже о себе говорил. Работаю токарем, вот кончил институт. Теперь перейду на должность инженера. А может, не перейду, не очень хочется. Холост, двадцать восемь лет, жилплощадь имею, здоровье хорошее, вешу семьдесят килограммов, рост сто семьдесят пять, глаза карие, зубы все целы.
Она рассмеялась. Капличников довольно схватил бутылку, налил себе рюмку и долил шампанским ее фужер.
— А у меня двух зубов нет, — ответила она.
— Я это переживу, — заверил он. — Но не переживу, если вы… если ты замужем.
— Пока не собираюсь.
— Тогда я скажу еще тост — выпьем за тебя. Чтобы ты была той, какой мне кажешься.
И он вылил водку в рот, не дождавшись ее слов. Он знал, что она обязательно спросит, какой же ему кажется. Ирина выпила шампанское, взяла яблоко и ничего не спрашивала. Принесли цыплят табака. Она стала есть аккуратно и сосредоточенно.
— Кто ты? — вырвалось у него после второй рюмки.
— Откуда я знаю, — усмехнулась она.
— Как? — опешил Капличников и бросил разрывать цыпленка.
— А ты кто? — спросила она.
— Как кто? — не понял он. — Я же тебе сказал: токарь, окончил институт…
— Это место работы и образование. А кто ты?
Теперь она не улыбалась. Пышные, но короткие серебристо-белесые волосы, светлая челка, а под ней глаза — широкие, с неспешно-спокойным взглядом. Капличников подумал, что она похожа на француженку, хотя их, кроме кино, нигде не видел.
— Вот ты о чем, — протянул он, взял ее руку и поцеловал. — Да ты умница!
Она опять улыбнулась, но руки не отняла — так и осталась ее небольшая ладошка-лодочка в его широком бугристом кулаке. Он держал ее чуть касаясь, как вчера за городом скворчонка, прыгнувшего по глупости из гнезда.
— Я научный работник, — сообщила она как-то между прочим.
Как же он сразу не понял, когда у нее это на лбу написано… Наверное, кандидат наук или даже доктор — бывают в физике и математике молоденькие доктора наук со счетно-решающими машинами вместо мозгов. А он дипломом похвалялся…
Капличников хотел опять поцеловать руку, но сильная зевота неожиданно схватила челюсти. Он даже выпустил ее ладонь, прикрывая свой полуоткрывшийся рот. Видимо, сказывалась усталость последних дней, да и сегодня он поволновался.
— Ирина… Ты с кем-нибудь дружишь? Я хочу сказать, у вас… то есть у тебя… есть друг? Дурацкий вопрос, но по пьянке прощается.
— Конечно, прощается. А зачем это тебе?
— Как зачем?! — удивился он и до боли в скулах сцепил челюсти, которые хотели распахнуться в зевке. — Разве мы больше не встретимся?
— Мы еще не расстались.
— Я заглядываю вперед.
— А ты хочешь встретиться?
— Ирина, разве по мне не видно, хочу ли…
Он поперхнулся, перехватив подкатившую зевоту, тугую, как капроновый жгут. Только бы она не заметила, что он совсем валенок — зевоты еще не хватает. Капличников согнул тот жгут челюстями.
Надо было еще выпить, — водка на какое-то время снимала усталость. А усталость навалилась, будто он стоял в яме и земля осела на его голову и плечи. Он даже сейчас не знал, о чем и как с ней говорить, хотя вообще-то слыл парнем остроумным.
— Выпьем, Ирина…
— Я пропущу, — мягко сказала она. — А ты выпей, мужчина же.
Он быстро налил рюмку и торопливо выпил, словно водку могли унести. Закусывать не стал, уже не хотелось.
— Ирина, ты танцуешь?
— Конечно.
— Пойдем… когда заиграет оркестр…
Он увидел в ее глазах легкую настороженность — значит, заметила, что ему не по себе.
— Понимаешь… рано проснулся… экзамены…
Капличников обвел взглядом зал. Бра потемнели, курились серым дымом, как вулканы. Оркестр слился в одного толстого многорукого человека, который дергался марионеткой. Летчик вроде бы ему улыбался одними губами, и они, эти губы, тянулись и тянулись, превращаясь в хобот. Официанты почему-то прыгали от стола к столу, как зайцы меж кустов.
Он резко повернул голову к Ирине. Она курила, поглядывая на оркестр. Но ее струйка дыма тоже прыгала.
— Ирина… Кажется, я люблю тебя…
Она кивнула головой — он точно видел, как она согласно кивнула головой. Но тут сила, с которой он ничего не мог сделать, как с земным притяжением, ухватила его за голову. Ему захотелось на минутку, на секунду, может, на долю секунды, опереться лбом о стол.
— Ирина… со мной какая-то чертовщина…
— Бывает, — спокойно ответила она, стряхнула пепел и налила себе лимонаду.
— Ирина. На секундочку… положу голову…
Стол поехал на него, как земля на падающий самолет. Последнее, что он помнил, — это подскочивший в блюде фирменный салат, задетый его лбом. И что-то было после: или шел сам, или его вели, но этого он уже не помнил и не понимал, как бессвязный бредовый сон.
Следователь прокуратуры Сергей Георгиевич Рябинин сидел перед вентилятором, почти уткнувшись лицом в лопасти, и ничего не делал, если не считать, что он думал про телепатию. Было уже одиннадцать часов. Вентилятор жужжал мягко, с легкими перепадами, но все-таки монотонно, дремотно. Воздушная струя не была холодной — только что духоту не подпускала.
От десяти до двенадцати, на каждые полчаса, были повестками вызваны свидетели по старому заволокиченному делу, бесперспективному, как вечный двигатель. Но свидетели не шли. Рябинин знал, почему они не идут, — он этого не хотел. Проводить неинтересные допросы, да в такую жару…
Странно, но так бывало не раз: если он очень хотел, чтобы вызванные не приходили, то они не шли. Рябинин это никак не объяснял — случайность, хотя где-то оставлял местечко для гипноза, телепатии и других подобных явлений, еще мало изученных наукой. Он мог бы кое-что порассказать из этой области…
Размышления в струях вентилятора прервал следователь Юрков, в белых брюках, потемневший, опаленный, с прищуренными от солнца глазами, словно только что приехал с экватора.
— Жарко, — сказал он, сел ближе к струе и расстегнул на рубашке еще одну пуговицу.
— Юрков, я придумал восточную пословицу, послушай: потерял час — потерял день, потерял день — потерял месяц, потерял месяц — потерял год, а потерял год, сам понимаешь, — потерял жизнь.
— Это к чему?
— К тому, что я сегодня уже потерял полтора часа.
— Жарко, — объяснил Юрков.
Рябинин знал, что его сентенция о времени не направит разговор ни на восточную мудрость, ни на философскую вечность. Недавно в местной газете была статья о Юркове, где говорилось, что его жизнь — это следствие. Рябинин мог подписаться под этим. Юрков думал и говорил только о следствии. Правда, было небольшое исключение — садовый участок, но он шел после следствия.
— Клубника-то у тебя не сгорела? — спросил Рябинин.
— Поливаю, — нехотя ответил Юрков, потому что рябининские вопросы сочились иронией, как сосна смолой.
— Слушай, посеял бы ты вместо клубники опийный мак, а?
— Зачем?
— Я никогда не вел дел по двести двадцать пятой статье. Ты бы посеял, а я бы вел против тебя следствие.
Юрков даже не ответил — юмор пролетал мимо его ушей, ничего не задевая. Рябинин никак не мог понять, почему все-таки Юрков заходит к нему ежедневно, а то и несколько раз в день, словно его притягивали эти шпильки и насмешки.
— Ну и жара, — повторил он, — допрашивать невозможно.
— Да, — согласился Рябинин, — в жару допрашивать плохо.
— Трудно дышится.
— Плохо смотрится свидетель.
— Очки потеют? — поинтересовался Юрков.
— Нет, свидетели.
Юрков посмотрел на него внимательно, словно спросил — опять шутка?
— Опять шутка?
— Вполне серьезно, — заверил Рябинин.
— Ну и пусть потеют, — осторожно возразил Юрков, еще не совсем уверенный, что это не розыгрыш.
Вот теперь Юрков усмехнулся. Это был второй парадокс, которого не мог понять Рябинин: когда он шутил — Юрков окостенело замолкал; когда он говорил серьезно — Юркова начинал одолевать смех.
— Это твои штучки, — все-таки не согласился Юрков.
— Почему же штучки… Я тебе сейчас объясню.
Юрков подозрительно прищурился, словно Рябинин сказал ему не «я тебе сейчас объясню», а «я тебе сейчас устрою».
— Ты видел когда-нибудь телевизор? Ах да, ты же смотришь футбол-хоккей. Так вот: изображение на экране, а образуется оно за ним — там целая куча винтиков, диодов и всяких триодов. Представь, помутнело стекло. И сразу плохо видно. Так и человек. Мозг, психика — это диоды-триоды. Лицо — это экран. И этот экран должен быть чист; чтобы я видел: покраснела кожа от волнения или побледнела, или вспотел человек, или стал иначе дышать… Я уж не говорю про более сложные движения. А в жару лицо пышет, как блин на сковороде. Какие уж тут движения. Откуда я знаю, отчего свидетель красен — от моего вопроса или от жары?
Юрков молчал, собирая на лбу задумчивые складки.
— Может, и верно говоришь, — наконец сказал он, — да уж больно ехидно.
Рябинин пожал плечами: сколько раз он замечал, что людей чаще интересует не что говорят, а как говорят.
— Тебе, лучшему следователю, про которого пишут газеты, объясняю такие элементарные вещи. Вот поэтому я ехидный.
Юрков встал, хрустнув сильным телом, которое от работы в садоводстве еще больше стало походить на дубовый ствол с обрубленными ветками. И Рябинин подумал, что он сейчас телом сказал больше, чем словами. Но Юрков сказал и словами:
— Вся эта физиономистика для рассказов девочкам. Вот писать жарко, пот со лба утираешь, мысли путаются, вопросы не так формулируешь.
— Да, и следователь получается несимпатичный, — подсказал Рябинин.
— При чем здесь симпатичный? Я не в театре выступаю, а на работе сижу.
— Вот поэтому мы и должны быть симпатичными, культурными, умными, чтобы свидетели уходили от нас с хорошим впечатлением.
— Мне плевать, что обо мне подумают свидетели. Я не артист, а следователь.
— Следователь больше, чем артист. О плохом артисте подумают, что у него нет таланта. Он позорит театр. А плохой следователь позорит государство.
— В твоем понимании следователь такая уж фигура! Да мы обыкновенные служащие, каких тысячи.
— Нет, мы политические деятели. Посмотри, как замолкает зал, когда на трибуну выходит следователь. Как люди слушают, приходят советоваться, делятся, интересуются… Наша работа прежде всего политическая.
— Прежде всего я должен изолировать преступника!
— Если преступник будет изолирован, а у людей останется от следователя впечатление как от хама и дурака, то пусть лучше преступник ходит на свободе. Государству меньше вреда.
Юрков онемел. Даже узкие глаза расширились насколько могли. Он смотрел на Рябинина и ждал следующего высказывания, еще более невероятного. Не дождавшись, он строго сказал, опять прищурив глаза:
— Мы должны бороться с преступностью.
— Нет, — возразил Рябинин, — мы должны по вечерам бегать трусцой.
— Да ну тебя, — махнул рукой Юрков и вышел из кабинета.
Он считался хорошим парнем — он и был хороший парень. Когда требовалась техническая помощь по делу или надо было перехватить пятерку на книги, поднять что-нибудь или сдвинуть сейф, Рябинин всегда шел к нему. Юрков помогал просто, между прочим, поэтому помощь не замечалась, а это — признак настоящей помощи. У него был спокойный, покладистый характер, который очень нравился начальству, да и весь их маленький коллектив ценил.
Рябинин теперь думал не о телепатии, а об абстрактном хорошем парне. Что-то мешало принять его умом — рубаху-парня, доброго, компанейского, веселого и верного. Рябинин уже не мог отцепиться от этой мысли, пока нет ей объяснения, хотя и знал, что сразу его не найдешь.
— По-твоему, — распахнул дверь Юрков, белея в проеме брюками, как дачник: только ракетки не хватало, — по-твоему, и преступник должен быть хорошего мнения о следователе?
— А как же! — сказал Рябинин и выключил вентилятор, чтобы слышать Юркова.
— Да какой преступник хорошо думает о следователе?! Они ненавидят нас, как лютых врагов.
— Неправда, — сказал Рябинин и шагнул к двери, чувствуя, как в нем затлевает полемический пыл. — Хорошего следователя они уважают.
— Какое там уважают?! Ты будто первый год работаешь… Спорят, ругаются, жалобы пишут…
— Ты путаешь разные вещи: преступник борется со следователем. Следователь для него противник, но не враг.
— Как это может быть: противник, но не враг? — усмехнулся Юрков какой-то косой улыбкой.
Он тоже распалился, что бывало с ним редко, как ливень в пустыне. Что-то задело его — даже вернулся. И Рябинин подумал, так ли уж спокойны спокойные люди, да и можно ли быть спокойным на самой беспокойной в мире работе?
— Действительно, оригинально, — согласился Рябинин. — Любой преступник знает, что следователь прав. И знает, что следователь в общем-то ему не враг, желает добра. Но преступник вынужден бороться со следователем, чтобы уйти от наказания или меньше получить.
— И вот после этой борьбы, когда преступник схлопочет лет десять, он должен сохранить обо мне приятные воспоминания?
Юрков даже кашлянул от прилившего к горлу недоумения.
— А разве нельзя уважать сильного и честного противника?
— Я его посадил, а он меня уважать? — не сдавался Юрков.
— А ты ему обязан в процессе следствия доказать всем своим моральным преимуществом, что он сидит правильно. Он должен поехать в колонию с твердым убеждением — больше не повторять. Короче, он должен еще на следствии «завязать».
— Ну что ты болтаешь, Сергей? Ведь такие бывают зеки, что их век не переубедишь.
— А если не убедишь, значит, следствие проведено плохо.
— Мое дело не его убеждать в виновности, а суд. Ясно?!
— Конечно, суд, — согласился Рябинин. — Но все-таки главное — убедить преступника. Мы же за их души боремся…
— Теперь я знаю, почему ты мало кончаешь дел, — заключил Юрков и неопределенно хихикнул, представляя это шуточкой.
— Теперь я знаю, почему про тебя пишут в газетах, — сообщил Рябинин и тоже хотел издать смешок насчет своей шуточки, но вместо него вырвались короткие фыркающие звуки, которые издает лошадь от удовольствия.
Юрков постоял, хотел, видимо, спросить про газету, а может, фыркнуть хотел в ответ, но только захлопнул дверь. И Рябинин сразу понял, почему его не восхищал просто хороший парень. Потому что выросло время, страна, люди, и усложнилось понятие «хорошего человека», как усложнились патефоны, аэропланы и «ундервуды». Потому что понять человека стало важнее, чем дать ему в долг пятерку или снять последнюю рубашку. Без хлеба и одежды можно перебиться, но трудно жить непонятым и уж совсем тяжело — непринятым.
Зазвонил телефон. В жару даже он дребезжал лениво, словно размякли его чашечки. Рябинин нехотя взял трубку.
— Привет, Сергей Георгиевич! Холода тебе, — услышал он настырный голос Вадима Петельникова.
— Спасибо, тебе того же, — ответил Рябинин, сел на стол и благодушно вытянул ноги. — Как в жару ловится преступничек?
— Нам жара не помеха, мы же не следователи, — сразу отреагировал Петельников, и Рябинин представил, какая стала мальчишеская физиономия у этого высокого двадцатидевятилетнего дяди.
— Так я и думал, — невинно признался Рябинин.
— Почему так думал? — подозрительно спросил Петельников, прыгая в ловушку.
— Видишь ли, жара действует на мозговое вещество и размягчает его, поэтому следователь работать не может. А ноги у инспектора только вспотеют.
Петельников молчал, бешено придумывая остроумный ответ. Рябинин это чувствовал по проводам и улыбался, — с Вадимом он говорил свободно, как с самим собой: любая шутка будет понята, острая шпилька парирована, брошенная перчатка поднята, а серьезная мысль замечена.
— Есть ноги, Сергей Георгиевич, которые стоят любой головы.
— Наверное, имеешь в виду стройные женские? — поинтересовался Рябинин.
— Женские! — крикнул Петельников. — Да ты знаешь, сколько километров в день проходят обыкновенные кривоватые ноги инспектора уголовного розыска?
— Чего ж они ко мне давненько не заворачивали? — спросил Рябинин.
— Про это и звоню, — признался Петельников.
— Давай сегодня, — сразу предложил Рябинин.
— После обеда жди.
Рябинин знал, как его ждать…
Можно ждать машиниста с линии, летчика из рейса и капитана из плаванья, потому что они прибывают все-таки по расписанию. Но никогда не стоит ждать инспектора уголовного розыска — ни другу, ни жене, ни матери. У инспекторов нет рабочих дней и рабочих часов, нет графиков и расписаний, и слова твердого нет… Какое он может дать слово, если его время зависит от какой-нибудь пропившейся дряни, которая притихла в темной подворотне. И завыли сирены машин, и только успеет схватить инспектор электробритву и чистую рубашку. Тогда его можно ждать сутки, неделю или две. Тогда жена может днями напролет думать, почему, по какому закону она не имеет права видеть любимого человека и куда можно на это жаловаться. Только сынишка вздохнет в детском саду и загадочно скажет ребятам, что у папы опять «глухарь». Тогда и старая мать всплакнет, не от страха за сына, хотя всякое бывает на такой окаянной работе, а всплакнет просто так, потому что старые матери любят иногда плакать. Но инспектор не придет домой и его лучше не ждать: когда не ждешь — быстрей приходят. Он может появиться посреди ночи или дня; может выйти с соседней улицы, а может прилететь с другого конца Союза: заросший, несмотря на взятую электробритву, осунувшийся и веселый. Значит, та пропившаяся дрянь уже там, где она должна быть. Значит, нет больше «глухаря». А инспектор будет спать два дня, потом будет есть два дня, а потом — потом опять зазвонит телефон и екнет сердце у жены, испугается мать и насупится ребенок.
Виктор Капличников открыл глаза. Сначала ему показалось, что над ним белый выгоревший шатер-палатка. Но этот шатер уходил вверх, в бесконечность. Его серая мглистая ширина была ровно посредине перечерчена нежно-розовой полосой, словно собранной из лепестков роз. И он понял, что перед ним раннее небо; что там, наверху, уже есть солнце, и оно коснулось следа реактивного самолета. И тут же в его уши ворвался скандальный гомон воробьев, которые дрались где-то рядом. Тело содрогнулось от раннего росного холода. Капличников уперся во что-то руками и резко сел.
Он оказался на реечной скамейке в сквере, в том самом сквере, запах которого разносился вчера по проспекту. Смоченная росой, трава сейчас пахла терпким деревенским лугом. За аккуратной ниткой каких-то желтых цветов стоял игрушечный стожок первой травы, сочной и влажной, как нашинкованная капуста. По красноватым дорожкам бегали голуби. Было еще тихо, только где-то за углом шла поливальная машина.
Капличников потер сухими руками лицо и встал, разминая тело. Сразу заныли правый бок и спина — видимо, отлежал на деревянных планках. Он стал ощупывать себя, как врач больного. И вдруг рванулся к карману пиджака — диплом был на месте. Капличников облегченно выругался в свой собственный адрес.
Он сел на скамейку — надо было прийти в себя. Напиться в такой день, как мальчишка… Первый раз в жизни он ночевал подобным образом. Хорошо, что нет дома родителей. Он абсолютно все помнил, даже помнил подпрыгнувший от его лба фирменный салат, когда голова рухнула на стол. Помнил Иринины глаза, которые в ресторане смотрели на него укоризненно. Напиться в такой день, когда получил диплом и познакомился с девушкой, которая теперь исчезла в громадном городе, как запах цветка в атмосфере. Видимо, уж так устроена жизнь — с балансом, чтобы человек не лопнул от радости. В конце концов, он и мечтал-то о двух радостях — о дипломе и женщине. О дипломе инженера-механика, который он получил вчера. И о женщине, с которой бы он стеснялся, с которой не знал бы, как говорить, и которую невозможно было бы повести в парадную или на темную лестницу. Вчера он с этой женщиной познакомился. Конечно, она сразу же ушла, как только он заснул на столе.
Капличников хотел еще раз выругаться, но представил Ирину и только вздохнул. Он потряс пиджак, почистил рукой брюки и стал шарить по карманам. Все документы были на месте, но денег не было — сто шестьдесят рублей как корова слизнула. Все-таки обчистили его, пока он спал, или выронил где. Но это не очень беспокоило: диплом цел, а деньги дело наживное.
Он пошел по хрустящей кирпичной крошке и свернул на улицу. Город медленно просыпался, начиная где-то вдалеке тихонько шуметь. Пока на улице, кроме дворников и голубей, никого не было. Но через полчаса люди пойдут, да и сам бы он встал на работу через полчаса. Хорошо, что ему сегодня никуда не идти. Домой не хотелось, и он решил побродить до жары по свежим политым улицам.
Виктор Капличников был человеком въедливым и дотошным. Только эти качества и помогли ему кончить заочно институт, что не так-то просто. Сейчас у него возникло такое ощущение, будто ему задали задачу, а он ее не решил. Он не понимал, откуда оно. Вроде никто и ничего не задавал. Память привычно побежала к сессиям и проектам, но там все было кончено, там все в порядке. Неужели этот сквер вопросом вмялся в сознание, как кнопка в подошву ботинка?
Уже начали попадаться люди, и вовсю побежали трамваи и троллейбусы. Кто спал, кто просыпался. А кто не спал, вроде него, тот шел домой — с ночной смены, с вокзала… Он шел из сквера, потирая лоб, стараясь вспомнить, когда же последний раз напивался вот так, до скамеечки. Память вытащила только один факт — в восемнадцать лет на какой-то свадьбе. Но это было давно.
Заметно потеплело, и сразу на асфальт легла сушь. Капличников ходил по тихим улицам, а потом стал бродить вдоль парка под громадными липами. Тут еще сохранялась свежесть, и легче перебирался в памяти вчерашний вечер. Одно обстоятельство не давало ему покоя, одно неизвестное. Он погладил небритую щеку и посмотрел на часы — девять. Капличников вышел из липовой тени и побрел к центральному проспекту.
Жара уже распласталась по улицам, но асфальт пока был тверд. Капличников не понял — специально он шел к ресторану или случайно оказался в этом месте проспекта. Над ним висели стеклянные буквы. Потухшие, они не смотрелись, как любительница косметики после бани.
Он побрел к толстым стеклянным дверям, оправленным в блестящую раму из нержавейки. С той стороны их натирал вчерашний швейцар. Капличников остановился. Швейцар раза два глянул на него и показал пальцем на табличку — ресторан работал с двенадцати дня. Тогда Капличников тихонько стукнул в дверь. Швейцар нехотя положил тряпку и приоткрыл дверь:
— Чего тебе, парень? Закрыто еще. А выпить можешь вон там, в подвальчике.
— Я не выпить. Был вчера у вас. Не помните меня?
— Сказанул. Тут за день столько бывает, что голова от вашего брата дурится без всякого алкоголя.
— А девушку видели? Беленькая, с челочкой…
— Даешь, парень, — окончательно удивился швейцар. — Тут девушек проходит за вечер сотни две, а то и три. И беленькие, и серенькие, и синенькие ходят, и в брючках, и в максиях, а то и без юбок, считай. Ресторан, чего уж…
Швейцар был в рабочем черном халате, без формы, с морщинистым загорелым лицом старого рабочего человека, — вечером будет стоять в белой куртке с блестящим позументом, улыбаться и открывать дверь.
— А ты чего хотел, парень? Обсчитали?
— Да нет. Хотел узнать, как я отсюда вышел, — улыбнулся Капличников.
— Не помнишь?
— Не помню.
— Ничего, бывает. У меня работа, парень, такая: впустить трезвого, выпустить пьяного. А тебя не помню. Физиономия у тебя нормальная, как у всех.
Капличников побрел дальше. Затем ускорил шаг и вскочил в троллейбус. Каждая задача должна быть решена. Этому его учили в школе и в институте. Возможно, он ошибается. Но тогда пусть ему объяснят, что никакой задачи нет или она не имеет решения.
Старший инспектор уголовного розыска Вадим Петельников выглянул из кабинета, посмотрел, нет ли к нему людей, захлопнул дверь и закрылся на ключ. Сбросив пиджак, он достал из стола маленький квадратный коврик и положил на пол. Потом вздохнул, закрыл глаза и вдруг ловко встал на голову. Желтые с дырочками ботинки сорок третьего размера повисли там, где только что была голова. Оказавшись внизу, лицо покраснело, как инспекторское удостоверение. Сильно бы удивились сотрудники отдела уголовного розыска, увидев Петельникова, стоящего вверх ногами.
Не прошло и минуты, как в дверь слабо постучали. Петельников внизу чертыхнулся, но вспомнил, что надо сохранять космическое спокойствие, а то простоишь без пользы. Стук повторился.
— Сейчас! — крикнул Петельников, но голос увяз во рту, будто его накрыли подушкой.
Он чертыхнулся еще раз и встал на ноги. Закатав рукава и поправив галстук, Петельников нехотя открыл дверь.
В кабинет неуверенно вошел небритый парень с усталым лицом. Хороший коричневый костюм был в белесых длинных пятнах-полосах, словно его били палками.
— Садитесь, — буркнул Петельников.
— Я обратился к дежурному, а он послал к вам. Понимаете, я не жалуюсь… а просто поговорить.
— Можно и поговорить, — согласился Петельников, — была бы тема интересной.
Парень не улыбнулся — серьезно смотрел на инспектора. Петельников уже видел, как то, о чем он хочет поговорить, въелось в него до костей.
— Как вас звать? — на всякий случай спросил инспектор.
— Капличников Виктор Семенович. Понимаете, я вчера получил диплом. Знаете, радость и все такое прочее…
Он стал рассказывать все по порядку, поглядывая на инспектора спрашивающими глазами — интересно ли тому. Но по лицу Петельникова еще никто ничего не смог определить. Слушал он внимательно.
Капличников кончил говорить и помахал бортами пиджака, — было жарко.
— А вы снимите его, — предложил инспектор.
— Нет, спасибо.
Он стеснялся. Тогда Петельников щелкнул выключателем вентилятора и направил струю воздуха на посетителя.
— Все рассказали?
— Все.
— Бывает: выпили, закусили, ели мало, жара, — усмехнулся инспектор, сразу потеряв к нему интерес.
— Вот я и пришел поговорить.
— О чем?
— Понимаете, выпил-то я всего три рюмки, это хорошо помню.
— Только три?
— Ровно три. Правда, рюмки немаленькие, но при моей комплекции… Да я и бутылку водки выпивал на спор… И до дому доходил, и соображал все.
— Ну, это раз на раз не приходится, — возразил Петельников и пошарил в пиджаке трубку, но вспомнил, что не выдержал насмешек Рябинина и забросил ее дома в сервант. Он закурил сигарету, пуская дым поверх струи воздуха от вентилятора.
— Я упал на стол, силы кончились, и больше почти ничего не помню. А как же дошел до сквера?.. Сам не мог.
— Могла она благородно довести, а потом надоело. Эх, товарищ Капличников, мне бы ваши заботы. Заявление о краже писать не стоит: вытащили у вас деньги, сами потеряли — неизвестно.
— Потом еще вот что… Перепьешь, на второй день состояние похабное. А тут проснулся — ничего, немного не по себе, но ничего.
— Сам-то что подозреваешь? — перешел Петельников на «ты».
— Не знаю, — признался Капличников. — Поэтому и пришел.
— А я знаю, — весело сказал инспектор и встал. — Жара! Вчера днем стояло двадцать восемь. Для наших мест многовато.
Капличников тоже поднялся — разговор был окончен. Оставалось только уйти. Он уже шагнул к двери, но она приоткрылась и заглянул моложавый седой майор с университетским значком.
— Заходи, Иван Савелович. Вот кто большой специалист по алкоголизму — начальник медвытрезвителя, — представил его Петельников, довольный посещением.
Подтянутый майор улыбнулся, четко шагнул в кабинет, пожал руку инспектору и коротко кивнул Капличникову.
— Иван Савелович, от чего зависит опьянение? Вот товарищ интересуется.
Майор повернулся к Капличникову и серьезно, как на беседе в жилконторе, сообщил:
— От количества выпитого, от крепости напитков, от привычки к алкоголю, от общего состояния здоровья, от желудка, от закуски, от температуры, от настроения… Но самое главное — от культуры человека. Чем культурнее человек, тем он меньше пьянеет.
— Ну уж, — усомнился в последнем Петельников.
— Потому что культурный человек много не пьет. И культурный человек пьет не для того, чтобы напиться.
— Иван Савелович, а ты разве инженеров не вытрезвляешь? — засмеялся Петельников.
— Бывают. Но ведь я говорю не о человеке с дипломом, а о культурном человеке, — хитро прищурился майор.
Капличников понял, что весь этот разговор затеян для него. Не надо было ходить в милицию, не то это место, куда ходят с сомнениями. Он сделал шаг к двери, но майор вдруг спросил, повернувшись к нему:
— А что случилось?
— Да вот товарищ в недоумении, — ответил за него инспектор, — выпил в ресторане всего три рюмки, опьянел и ничего не помнит.
— А пил один на один с женщиной, — уверенно сказал майор.
— Точно, Иван Савелович. А откуда ты знаешь? — поинтересовался Петельников, и в его глазах блеснуло любопытство.
— Пусть товарищ на минуточку выйдет, — попросил начальник вытрезвителя.
Когда Капличников ушел, Иван Савелович сел к столу и расстегнул китель. Петельников сразу направил на него вентилятор. Майор блаженно сморщился, ворочая головой в струе воздуха.
— Вадим… Ко мне поступила подобная жалоба на той неделе.
— Какая жалоба?
— От вытрезвляемого. Познакомился с девушкой, выпил буквально несколько рюмок… И все, как в мешок зашили, ничего не помнит. Я сначала не поверил, а потом даже записал его адрес.
— Ну и что это, по-твоему?
— Откуда я знаю. Ты же уголовный розыск.
Петельников подошел к окну, потом прошагал к сейфу и вернулся к столу, к майору. Он хотел закурить, но вспомнил, что уже курил да и борется с этим делом, поскольку стоит на голове.
— Деньги пропали?
— Да, рублей сто двадцать.
Иван Савелович достал из кителя записную книжку, полистал ее и вырвал клочок:
— Возьми, может, пригодится.
— А других случаев не было?
— Вроде не слышал.
Петельников одеревенело смотрел на майора, будто неожиданно проглотил что-то несъедобное. Была у него такая несимпатичная привычка: замрет, уставится на человека черными волглыми глазами и замолчит. И не знаешь — думает ли он, приступ ли у него какой или хочет сорваться с места, как бегун на старте.
— Чего-то я расселся, — сказал Иван Савелович и застегнул китель, — мне же к начальству райотдела надо.
Он встал, аккуратно надел фуражку и протянул руку ожившему инспектору.
— Неужели пьют в такую жару? — поинтересовался Петельников.
— Выпивают. Отдельные лица, — уточнил начальник медвытрезвителя и направился из кабинета своим широким спортивным шагом. Инспектор пошел за ним, выглянул в коридор и кивнул Капличникову. Тот поднялся нехотя, опасаясь, что будут читать мораль. Да и усталость вдруг появилась во всем теле, словно его ночь мочалили. Особенно помятой была спина — при глубоком вдохе она как-то задубевала и по ней словно рассыпались мелкие покалывающие стеклышки.
Инспектор достал чистый лист бумаги и положил перед ним:
— Опиши все подробно, каждую мелочь.
Капличников молча начал писать, ничего не пропуская Инспектор поставил носок ботинка на торчавший ящик стола, сцепил руки на колене и замер, врезавшись взглядом в потерпевшего, теперь уже потерпевшего, только неизвестного от чего. Петельников разгребал в памяти уголовные дела, материалы, заявления и всякие случаи, которыми набита голова любого работника уголовного розыска, как судейский архив. Ничего подходящего не вспоминалось. Тогда он перешел к женщинам, которые были на примете, но ни одна из них не подходила к этой истории ни с какой стороны.
— Кончил, — сказал Капличников и протянул бумагу.
Инспектор внимательно пробежал объяснение: все описано, даже салат и цыплята.
— Официанта опознаешь?
— Маленький ростом… Нет, — решил Капличников.
— А ее опознаешь? — прищурился инспектор.
— Конечно, — сразу сказал Капличников, представил Ирину, и в памяти мелькнула белая челка и большие глаза, уплывающие в голубой мрак ресторана. Он попытался увидеть ее губы, нос, щеки, но они получались абстрактными, или он их лепил со знакомых и даже инспекторский крупный нос посадил под челку. Одна эта челка и осталась — белая, ровненькая, с желтоватым отливом, как искусственное волокно. Да замедленный взгляд…
— Опознаю… может быть, — вздохнул Капличников.
После обеда жара спала, сползла с людей, оставив подсыхать их липкие вялые тела. В раскрытое окно дунул свежий ветерок. Говорили, что он с Арктики. Где-то уже перекатывался гром. И сразу захотелось что-то делать.
Рябинин открыл сейф, рассматривая полки, как турист завалы бурелома. Этот металлический ящик удивлял: сколько ни разбирай его нутро, через месяц там скапливались кипы бумаг, которые, казалось, самостоятельно проникали сквозь стальные стенки. Они откладывались толщами, как геологические формации. Старые бумаги уходили вниз, куда-нибудь в архив, а сверху ложились вчерашние-позавчерашние, а уж на самом верху тонким почвенным слоем залегли два уголовных дела и срочные документы. Они не проваливались в толщу и держались на поверхности, потому что были в работе.
Раза два в год Рябинин принимался за эти полки. Он посмотрел на часы — Петельников не шел — и выдернул погребенную пачку, перевязанную шпагатом…
Письма из колонии, штук десять. Рябинин взял одно и развернул тетрадный листок: «…а я к вам обязательно зайду, и даже приглашу вас к себе в гости, если, конечно, согласитесь. А почему не согласитесь? Ведь к вам придет не Витька-скуловорот, он же Хмырь-домушник, а придет Виктор Вершелев. Оно верно, что в колонии все завязывают. Но у меня другое. Вы мне говорили: хочешь быть человеком — больше думай. Вот позову я вас в гости через три года и открою тетрадку, толстую, куда пишу все вопросы, а за три года их скопится. Раньше-то я был что темная бутылка…» Рябинин вздохнул и отложил пачку в сторону — такие письма он не выбрасывал.
Затем вытащил длинный лист бумаги, исписанный острым коленчатым почерком: «Товарищ следователь! Я уже обращался всюду — в исполком, в горздрав, в газету, к товарищу Клуникову и в санэпидстанцию. Все это равно нулю. Теперь обращаюсь к вам, как к следственному органу. Убедительно прошу определить причину зарождаемости воздуха в моей комнате…» Письмо полетело в корзину — проситель был уже в психиатрической больнице.
Официальное письмо на бланке:
«Следователю прокуратуры, юристу I класса, т. Рябинину.
Напоминаю, что труп неизвестной женщины находится в холодильнике морга с восемнадцатого июля, то есть уже месяц. Прошу ускорить решение вопроса о захоронении. Зав. моргом».
Он помнил это дело, которое и заключалось в опознании погибшей женщины. Тогда много было переписки, потому эта бумажка не попала в дело. Он порвал ее.
Толстая папка вспухла, словно размокла. Этой папкой Рябинин частенько пользовался при опознании, потому что фотография преступника предъявлялась среди карточек других лиц. Он развязал ее, чтобы уложить фотографии ровнее, — и десятки физиономий, мужских и женских разных возрастов и национальностей замельтешили перед ним. Эту папку он пополнял всегда.
Еще одна папка, объемистая, как чемодан. Здесь копии обвинительных заключений, которые Рябинин тщательно собирал. В ней лежала вся его следственная жизнь дело за делом, с самого первого обвинительного, короткого и смешного, как юмористический рассказ, до последнего, толстого, отпечатанного на ротаторе.
Пять толстых, испещренных цифрами, конторских книг которые изучались, но не потребовались для последнего дела, надо отправить в бухгалтерию комбината.
Узкий сверток, в котором оказалась самодельная финка с длинным, тускло блеснувшим клинком и тупой пластмассовой ручкой. У каждого следователя найдутся в сейфе один-два ножа, грубо выделанных рукой подростка какой-нибудь кастет с дырками-глазницами или заточенный ломик, которым можно и замок взломать, и калекой сделать. Рябинин не терпел этих орудий, больше ощущал их лопатками, чем видел взглядом. Эту финку он помнил хорошо — была целая история с подростком, любовью, местью и этим самым ножом. Да и любая вещь или бумага в сейфе когда-то имели свои истории, которые иначе назывались уголовными делами.
Рябинин извлек бланк протокола допроса и хотел уже положить его в стол, но на свету сдвоенная бумага показалась темной, исписанной. Он разлепил листы. Они были заполнены отчеркнутыми фразами в кавычках — пером и шариком, синими чернилами и зеленой пастой, быстрые и тщательно выведенные, и даже одна напечатана на машинке. Таких листков, куда он писал кусочки из жалоб, заявлений и разных бумаг, в сейфе валялось много. Рябинин улыбнулся — эти фразы в официальном протоколе не смотрелись, как стихи на бланке:
«…этим я не хочу сказать, что я ангел. Нет, я далеко не эта птица. Если мне выбьют один глаз, я стремлюсь выбить оба».
«Он вставлял в разговор нецензурные слова, какие мужчины употребляют для связи слов».
«Статья 140 Конституции гарантирует старость каждому человеку».
«Товарищ прокурор! Прошу выйти мне навстречу».
«Я решил высказать все за нетактичное поведение и, конечно, употребил мат, но не в смысле угрозы, а как есть на самом деле».
«Прошу моего мужа простить и возвратить в семью в первобытном состоянии».
Рябинин полез в правый угол сейфа — там еще лежали бумажки с подобными афоризмами.
А Петельников не шел.
Сейчас Петельников прийти не мог. Он уже съездил по адресу, который дал начальник медвытрезвителя, и привез гражданина Торбу, отыскав его на работе. Теперь инспектор сидел в углу, в громадном старом кресле, в котором по ночам научился спать сидя. В комнате стояла тишина, диковинная для кабинетов уголовного розыска.
Торба писал объяснение — они уже часа полтора беседовали, если можно посчитать за беседу вопросы инспектора и телеграфные ответы вызванного, перемешанные с нечленораздельным мычанием. На тренированные нервы Петельникова это никак не действовало, хотя он уже поглядывал на хмурого парня острым черным взглядом. Тот писал долго, потея и задумываясь, словно сочинение на аттестат зрелости.
— Ну все? — спросил Петельников и нетерпеливо встал.
Торба молча протянул куцую бумагу. Инспектор прочел и задумчиво глянул на него. Торба уставился в пол.
— Тебе что? — спросил Петельников. — Ни говорить, ни писать неохота?
— Мне это дело ни к чему, — буркнул Торба, водя глазами по полу.
— Нам к чему, — резко сказал инспектор. — Если вызвали, то надо отвечать, ясно?
— Отвечаю ведь.
Петельников еще раз посмотрел объяснение — куцый текст этого нелюдима лег на бумагу, как птичьи следы на снег. Одно утешение: если возбудят дело, то следователь допросит и запишет подробно.
— Кроме белой челки ничего и не помнишь? — еще раз спросил инспектор, рассматривая красное пухлое лицо парня, завалившиеся внутрь глазки, волосы до плеч и несвежую сорочку.
Торба подумал, не отрываясь от пола:
— Такая… ногастая.
— Ногастая, значит?
— Ага… И грудастая.
— Ну что ж, неплохо. Покажи-ка мне, где вы сидели?
Петельников достал лист бумаги и быстро набросал план ресторана — он все их знал по долгу службы. Торба ткнул к входу, в уголок. Инспектор поставил красным карандашом жирный крест и спросил:
— Ну о чем вы хоть говорили-то?
— Об чем? — задумался Торба, натужно вспоминая тот вечер в ресторане.
— Давай-давай, вспоминай.
— Ни об чем, — вспомнил Торба.
— Да не может этого быть, юный ты неандерталец, — ласково сказал Петельников, посмотрел на его лицо и подумал: вполне может быть.
— Мы ж только познакомились…
— Ну и молчали?
— Сказала, звать Клава. Налили. Поехали. Закусили, значит.
— Ну, а дальше?
— Налили еще. Поехали. Закусили, как положено…
Петельников вздохнул и прошелся по кабинету. У него хватило нервов слушать этого парня, но не хватало терпения — оно кончилось. Важна каждая мелочь, каждая деталь лица, каждое ее слово ценно, как в рукописи классика… Таких свидетелей давненько не встречалось. И Петельникову захотелось съездить его по шее, потому что в наше время за серость надо бить.
— Может, ты ей стихи читал?! — гаркнул инспектор, и парень от неожиданности вздрогнул.
— Зачем… стихи?
— Надо! — орал Петельников. — Положено женщинам стихи читать!
— Не читал.
— Чего ж так?!
— Какие… стихи?
— Ну хотя бы прочел сонет «Шумел камыш, деревья гнулись…»
Парень оживился и понимающе усмехнулся.
— Подозреваю, что у тебя есть гитара, а? — спросил инспектор.
— Есть, — подтвердил Торба.
— И магнитофон, а? И телевизор, а?
— Ага, — согласился парень.
— Выбрось ты их, голубчик, не позорь наш просвещенный век. Не позорь ты наше всеобщее образование. И читай, для начала по капле на чайную ложку, то есть книжку в год. А потом по книжке в месяц. Иди милый. Еще вызову.
Торба моментально вскочил и пошел из кабинета не простившись. Это был второй потерпевший, у которого пропало сто двадцать три рубля.
Петельников чувствовал, что его любопытство до хорошего не доведет — добровольно вешать на себя сомнительное дело, по которому нет свидетелей, а оба потерпевших ничего не помнят и никого не смогут опознать. Верный добротный «глухарь»; будет висеть с годик, и будешь ходить больше к начальству оправдываться, чем вести оперативную работу. А ведь этих ребят просто было убедить, что с ними ничего не случилось. Да и сам Петельников не уверен — случилось ли что с ними…
Он усмехнулся. Если бояться «глухарей», то не стоит работать в уголовном розыске. А если не быть любопытным, то кем же быть — службистом?
Рябинин разобрал сейф и сложил в одну пачку разрозненные листки со смешными выписками. Он еще улыбался, когда, стукнув на всякий случай в дверь, в кабинет шагнул Вадим Петельников.
— Вспомнил анекдот, Сергей Георгиевич? — спросил инспектор и тоже улыбнулся, погребая руку следователя в своей широкой ладони.
— Зачем ты сразу раскрываешься? — печально вздохнул Рябинин.
Петельников сел на стул и расстегнул пиджак, полыхнув длинным серебристо-оранжевым галстуком с толстенным модным узлом. Инспектор осторожно молчал, зная, что вопросом он нарвется на шпильку, как на неожиданную занозу в перилах.
— Как это раскрываюсь? — все-таки спросил Петельников, чтобы узнать, какова она, эта шпилька.
— Человек улыбается. А почему человек может улыбаться? Анекдот вспомнил, водки выпил, женщину увидел… Типичный ход мыслей работника уголовного розыска.
— У нас не прокуратура, Сергей Георгиевич, улыбаться некогда.
— Да?! — удивился Рябинин. — А я не доверяю людям, которые не улыбаются.
— Да?! — теперь удивился Петельников. — Я вчера часа два беседовал с одним завмагом. Он мне всю дорогу улыбался. Рот открыл, губы растянуты — и сидит, как незастегнутый портфель. А почему? Недостача у него крупная.
— Завмаг не улыбался, а ухмылялся. А ты у меня улыбнешься, — следователь протянул листки.
Смех охватил инспектора сразу — он вообще легко поддавался веселью.
Рябинин никогда не смог бы объяснить, что в этом не очень интеллигентном смехе инспектора особенного. Не смог бы объяснить, как он в этом смехе видит широту, силу и ясность души. А может быть, он просто хорошо знал Петельникова по оперативной работе.
Рябинин поморщился — так сладко думать о человеке нельзя, да еще в его присутствии, да еще зная наперечет его недостатки.
— Могу пополнить коллекцию, — перестал смеяться инспектор. — Вчера получил заявление. Как там… Ага… «Прошу соседа по моей жалобе не привлекать, так как вчера он попросил у меня прощения и три рубля».
Рябинин усмехнулся, действительно записал и спросил:
— А ты что такой нарядный?
— По этому поводу и пришел.
— Спросить, пойдет ли тебе жабо? Кстати, разрешается работникам уголовного розыска носить жабо?
— Хоть корсет, лишь бы «глухарей» не было.
Петельников не улыбался. Рябинин видел, что он уже думал о том, ради чего пришел.
— Давай, Вадим, выкладывай. У тебя, я вижу, какая-то детективная история.
— Сам знаешь, Сергей Георгиевич, что у нас детективных историй не бывает.
— Это верно, — вздохнул Рябинин. — Сколько работаю, и ни одной детективной истории. Что такое уголовное преступление? Сложная жизненная ситуация, которая неправильно разрешается с нарушением уголовного Кодекса. Впрочем, иногда и несложная.
— А писатели эту ситуацию придумывают.
— Пожалуй, дело даже не в придумке, — медленно сказал Рябинин. — А в том, что они эту ситуацию ради занимательности безбожно усложняют, чего не бывает в жизни. Жизнь, как и природа, выбирает самые краткие и экономичные пути. Например, труп. Ведь чаще всего он лежит на месте убийства. А в детективах он в лифтах чемоданах, посылках…
— Даже в сейфах, — вставил Петельников.
— Даже в холодильнике, я читал. Кстати, у меня есть английский детективчик.
— Ну?! — оживился инспектор, смахнув на миг заботы.
— Можешь не просить, завтра принесу. Слушай, а почему мы любим детективы? Казалось, нам на работе уголовщины хватает…
— Потому что закручено.
— Это верно, — согласился Рябинин и тут же добавил: — Потому что детективы никакого отношения к уголовным делам не имеют. Это просто оригинальный жанр литературы.
— Попадается и неоригинальный. А почему бы тебе, Сергей Георгиевич, не написать детективную повесть? — вдруг весело спросил Петельников и не то чтобы хитро посмотрел, а как-то слишком серьезно для такого легковесного вопроса.
Рябинин замолчал, словно забыл, о чем они говорили. Ему стало слегка неприятно, будто он что-то тщательно спрятал, а оно, это спрятанное, оказалось торчащим на виду. Вот так шел он как-то по безлюдной улице, думал очень плохо об одном человеке, не собирался никого встретить, но повернул за угол, столкнулся с тем самым человеком нос к носу. Рябинин не успел изменить выражения лица и до сих пор убежден, что тот увидел его мысли. Здесь было проще — Петельников заметил, что он готовит материал впрок, как хозяйка осенью консервы.
— Нет, Вадим, — вяло ответил Рябинин, — я плохо играю в шахматы, с математикой не в ладах… А чтобы написать детектив, надо рассчитать двадцать ходов вперед.
— То-то и рассчитывают, — буркнул Петельников. — Прочел тут милицейский детектив известного автора, не одну книгу написал, кино ставили… И вот читаю, что инспектор уголовного розыска заезжает к прокурору взять ордер на арест. Здорово?! Как просто — заехал и взял. И неужели редактор не подсказал, что у нас нет ордеров на арест! Потом заезжает за ордером на обыск, у нас их тоже нет. Автор Сименона начитался.
— Ну, бог с ними, с детективами. Что у тебя?
Петельников начал рассказывать. Он сел поплотнее, выпрямился, застегнул пиджак и как-то подтянулся, словно на нем оказался китель капитана милиции, в котором Рябинин видел его только однажды. Видимо, так он докладывал розыскные дела начальнику уголовного розыска или в Управлении внутренних дел.
— Ну вот, — заключил его рассказ Рябинин, — а ты говоришь, нет детективов.
— По-моему, здесь больше телепатии, — пожал плечами инспектор.
— Сегодня я уже телепатию вспоминал, — усмехнулся Рябинин. — Ну, начнем по порядку. У нас два потерпевших, два эпизода.
Рябинин встал и пошел по кабинету. Инспектор, который уже расслабился, вынужден был подтянуть свои длинные ноги в матово-белых брюках и молочных ботинках.
— Потерпевшие сидели в разных местах?
— Один в углу, второй у входа — разные концы зала.
— Обслуживал один и тот же официант?
— Разные.
— Так. Какой разрыв во времени между эпизодами?
— Пять дней.
— И оба потерпевшие отмечают сонное состояние?
— Сначала. А потом теряли сознание.
— Они просто заснули, — буркнул Рябинин.
Он снял очки и стал протирать их, дыша на каждое стекло и засовывая его почти целиком в рот. Петельников ждал, наблюдая за этой процедурой. Рябинин посмотрел очки на свет, надел их, сел за стол и, взглянув на галстук инспектора, сообщил:
— Сегодня было градусов двадцать восемь.
— Ну? — удивился Петельников, уселся поудобнее и оглушительно хрустнул стулом.
Они немо смотрели друг на друга, будто чего-то выжидая. Петельников слегка выкатил черные заблестевшие глаза — они у него всегда чуть выкатывались от недоумения или тихой злости. Сейчас наверняка от недоумения. Рябинин знал это и улыбнулся.
— Ну, если нечего сказать, как выражаются, по интересующему нас вопросу, то и двадцать восемь градусов сойдет, — заключил инспектор и элегантным жестом поправил галстук.
— Они наверняка пили водку, — вдруг сообщил Рябинин.
— Водку, — подтвердил Петельников.
— По ее предложению, — утвердил Рябинин.
— Первый по ее предложению, а второго не спросил.
— Можешь не сомневаться, — заверил Рябинин.
— Ну и что? — пожал плечами инспектор. — Кто что любит.
— Дело в том, что в коньяке есть букет, а в водке… Вадим!
Рябинин театрально отпрянул от стола. Он тряхнул лохматой головой, сморщил нос, взбугрил щеки, прищурил глаза и стал водить стеклами по инспектору, что означало скептический взгляд. Петельников его перетерпел серьезно, как ненужную шутку.
— Вадим! — все еще прищуриваясь, спросил Рябинин. — Ты меня не разыгрываешь?
— Только за этим и пришел.
— Я не верю, что у тебя нет никаких соображении.
Петельников шевельнулся на стуле. Он переложил ноги из-под стола к стене. И уперся в нее, хрустнув теперь грудной клеткой, которой без движения было тесно под пиджаком.
— Понятно, — заключил Рябинин. — Соображение есть, но ты в нем не уверен. И я знаю почему. Мы только что честили писателей, которые закручивают. Еще раз торжественно заявляю: природа, жизнь и преступник без нужды сложных путей не выбирают…
— Думаешь, снотворное? — неуверенно спросил Петельников.
— Разумеется. А посмотри, как все просто и, я бы сказал, красиво. Попробуй женщина обворовать мужчину. Нужно вести на квартиру, а он еще запомнит адрес. Надо напоить, да ведь не каждый напьется. Потом надо лезть в карман. А тут? Снотворное в бутылку — и веди в парадную или сквер. Просто и естественно. И редко кто пойдет жаловаться, не поймут или постесняются. Да и какие доказательства: пьяный, мог потерять, уронить…
— А снотворное… так быстро и сильно действует?
— Разное есть. Например, барбамил. Есть и посильней, надо в справочнике посмотреть. А с водкой его действие усиливается.
— Почему-то я версию со снотворным отбросил, — задумчиво сказал инспектор. — А вот с коньяком действительно не уловил.
— В водке горечь или примесь меньше заметна.
Петельников мотнул головой, пытаясь ослабить узел галстука. Но Рябинин знал, что сейчас его давит не галстук, а чуть задетое самолюбие. Так бывало частенько: придет за советом, а получив его, начинает тихо злиться, что не мог додуматься сам. И было не понять — на себя ли он взъелся, на Рябинина ли.
Инспектор еще раз криво вертанул головой, побарабанил пальцами по столу и уже спокойно спросил:
— Сергей Георгиевич, возьмешь это дело?
— Да оно же…
— Знаю, — перебил Петельников, — не вашей подследственности. Но в порядке разгрузки, а? С начальством я утрясу…
С начальством инспектор утрясет. Но добровольно просить дело, по которому нет ни доказательств, ни преступника, было мальчишеством.
— А я по своей доброй воле заварил эту кашу, — как бы между прочим сообщил инспектор. — Уже зарегистрировал и завел розыскное дело…
— Не хвались, — буркнул Рябинин. — Утрясай и приноси материал.
Петельников шумно вздохнул, будто самое главное было сделано. Рябинин повернул недовольное лицо к окну — опять он влез в трухлявое дело, в котором ни славы не добудешь, ни удовольствия не получишь.
— Только ты ее поймай, — предупредил он инспектора — Приметы описаны, где она промышляет, известно.
Инспектор смотрел окостеневшим взглядом поверх рябининского плеча, набычившись, будто там, за плечом, увидел ее, белесую Иру-Клаву-снотворницу. Рябинин шелестнул бумагами. Петельников ожил, посмотрел теперь на следователя и заметил:
— По-моему, преступность страшно нерентабельна, занятие для дураков. Выгоднее эту сотню заработать, чем так выламываться в ресторане на статью.
— А ты это спроси у нее, — усмехнулся Рябинин хотя понял, что зря усмехнулся: неглупую мысль бросил Петельников.
Инспектор встал, блеснул галстуком и засветился алюминиевым костюмом, как инопланетный пришелец. Рябинин завистливо смотрел на высокую литую фигуру к которой костюм, казалось, прилип. А на нем любая одежда, даже сшитая на заказ, сидела так, будто в пиджак всыпали мешок картошки.
— Если придет, сегодня и спрошу, — отпарировал Петельников.
— А-а, — понял Рябинин, — вот почему ты выглядишь киноартистом.
Петельников протянул руку. Рябинин вышел из-за стола и легонько хлопнул его на прощание по плечу.
— Хотя и ресторан, а все-таки операция, Вадим, — серьезно добавил он, — насчет снотворного пока предположение, версия. Впрочем, вряд ли она придет туда после вчерашнего. Завтра утром позвони.
Петельников мог подключить к походу в ресторан — у него не поворачивался язык назвать это «операцией» — других инспекторов и даже негласных сотрудников. Он мог прийти и опросить о белой Ире-Клаве всех официантов, но что-то мешало ему двинуться по проторенному пути, может быть, необычность дела. Да и не было гарантии, что у нее нет соучастника среди работников ресторана.
Инспектор из-за плеча стоявшего в дверях парня пошарил взглядом по залу — знакомые официанты не работали, значит, мешать никто не будет. И мест свободных пока нет, тоже к лучшему, можно в ожидании столика хорошенько осмотреться.
Петельников прошелся между рядами, легонько посвистывая и ловя на ходу обрывки фраз и осколки слов. Пожалуй, его лицо сделалось сейчас самым заурядным и пошлым во всем ресторане, и только черные глаза, как чужие, светились любопытством на его игривой физиономии.
Глаза инспектора уголовного розыска видят по-особому, по-ястребиному. В огромном зале, где больше сотни людей ели, пили и колыхались в пепельно-сером дыму, Петельников сразу охватил взглядом трех девиц и стал держать их в поле зрения, хотя сидели они в разных концах ресторана.
Одна худенькая акселерированная девица с бледно-рыжими распущенными волосами… Вторая симпатичная, наверное небольшая, с черными косами, уложенными на голове, как удавы. А третья — беленькая, с короткой мальчишеской стрижкой и заметной грудью. Других одиноких женщин в ресторане не было. Они ждали не кого-то — они ждали вообще. Петельников не знал, как он это определил, но, кажется, только не умом. Он развернулся и прошел у самого столика, где сидела беленькая. Мелькнуло светлое лицо, редкая челка и большие блестящие глаза, чуть выпуклые, красиво выпуклые, отчего казались еще больше. Инспектор сразу почувствовал сжатость в мускулах, во всем теле, словно его кто стягивал. И сразу понял, что это все-таки операция, которая уже началась.
Ему захотелось немедленно сеть к ней за столик, но он вовремя удержался — надо все увидеть со стороны. Инспектор направился к черной с косами, которая сидела ближе к беленькой.
— У вас свободно? — спросил он и ослепительно улыбнулся от зубов до костюма.
— Пожалуйста, — просто ответила девушка.
— Одна скучаете? — поинтересовался инспектор.
— Должен был прийти знакомый офицер. Наверное, задержался на учениях.
Петельников и не сомневался, что тот на учениях.
— Не огорчайтесь, — утешил он. — Я тоже офицер, только переодетый.
— Да?! — задумчиво удивилась девушка.
— Ага, — подтвердил инспектор, но, встретившись с ее серьезным и чуть грустным взглядом, подумал, что зря он так откровенно «лепит горбатого», — девчонка вроде не дура.
— Не возражаете посидеть со мной? — спросил Петельников. — Если, конечно, не явится ваш офицер.
— Да уж сижу, — усмехнулась она.
— Чудесно! — бурно обрадовался инспектор. — Чур, выбираю я. На мой вкус, а?
Она согласилась. Тут инспектор слегка хитрил: у него было маловато денег, и он хотел упредить ее желания, хотя знал, что эти девушки почти никогда сами не выбирают, не то у них положение. Заказал так, чтобы денег на всякий случай осталось. Даже коньяка не взял, а попросил полграфинчика водки, которую не любил.
Беленькая пока сидела одна. Она ничего не заказывала. Но вот поманила официанта, что-то сказала, и тот через минуту принес сигареты. Она закурила.
— Как вас зовут? — спросил Петельников.
— Вера. А вас?
— Гена, — признался инспектор.
Вера ему нравилась. Тихая, нежеманная, с умным глубоким взглядом и косами-удавами, она сидела спокойно, закурила предложенную сигарету, выпила предложенного вина, но водку пить отказалась.
К беленькой подошел немолодой мужчина, склонился и загородил ее лицо — видимо, спрашивал разрешения сесть. Когда он сел, беленькая сразу пропала за его спиной, как за стенкой.
— Не возражаете, если я подвинусь к вам? — спросил Петельников.
— Пожалуйста, — улыбнулась Вера.
Инспектор пересел, и беленькая открылась. Ее сосед уже длинно заказывал официанту, а она красиво курила. Но вдруг беленькая встала и пошла к выходу.
— Извините, Вера, знакомый парень мелькнул в вестибюле.
Петельников шел, идиотски насвистывая. Беленькая спустилась вниз. Он тоже пошел по лестнице. Беленькая дала номерок и получила в гардеробе плащ. Инспектор подошел к швейцару и стал монотонно выяснять, не приходил ли тут его приятель с бородкой, фиксой и в коричневом берете. Она что-то взяла из плаща и пошла обратно. Петельников поблагодарил швейцара и тоже побежал вверх по ступенькам.
— Выпьем, Вера, за начало, — предложил инспектор.
— Начало… чего? — осторожно спросила Вера.
Видимо, она случайно попала на этот пустой ресторанный конвейер, а может, зашла от одиночества. Сейчас ему выяснять некогда.
— За начало всего, Вера. Какое прекрасное слово — начало. Все в жизни начинается с начала. Знакомство, любовь, человеческая жизнь…
Беленькая со своим сотрапезником подняли по третьей рюмке…
Петельников тоже налил, заставив Веру допить ее бокал. Инспектор не боялся охмелеть. Он мог опростать графинчик, а мог второй, не моргнув глазом, — только побледнел бы. Сам иногда удивлялся: стоило приказать организму не пьянеть, и тот слушался, как дрессированная собака. Дома же, в гостях, в праздники, в те редкие дни, когда его дрессированный организм расслаблялся, он пьянел обыкновенно, как и все.
Беленькая пила вино или курила, пуская конусы дыма поверх головы своего партнера. На эстраде заиграл жидкий, но шумный оркестр. Беленькая сразу встала и грациозно положила руку на плечо своего нового друга.
В третьей, акселерированной рыжей девице Петельников ошибся: оказалось, что она держала столик для шумной студенческой компании.
— В какой области подвизаетесь, Вера? Или учитесь? — спросил инспектор и поднял третью рюмку.
— В пищевой промышленности, — усмехнулась она и отпила полбокала терпкого рислинга.
Петельников считал, что усмехаются только умные люди, вроде Рябинина, а глупые хохочут. Ему не нравилось, что она усмехалась. Можно провести удачно любую операцию, кроме одной — внушить женщине, что она тебе нравится. Но, по его расчетам, внушать осталось не больше часа.
— Надеваете эскимо на палочку? — как можно интимнее спросил инспектор.
— Нет, потрошу курей на птицефабрике.
Разговор не клеился, но ему было не до разговора. Он налил себе четвертую рюмку, чтобы заняться ею и помолчать, скосив глаза к беленькой.
Ее мужчина куда-то ушел. Она копошилась в сумочке, быстро вертя в ней руками, будто лепила там пирожки. Инспектор пил противную водку, не чувствуя вкуса.
— Гена, вы кого-то ждете?
— А?
Беленькая что-то нашла в сумке. Но в это время вернулся мужчина и, садясь, загородил ее спиной. Петельников даже дернулся, расплескав остатки водки на подбородок.
— Спрашиваю, вы кого-нибудь ждете?
— Я?
Когда мужчина сел, сумочка уже стояла на столе. Беленькая невозмутимо курила. Всыпала она свое зелье или ухажер помешал?..
— Что вы, Вера, кого мне еще ждать!
— Какой-то вы странный.
— Да что вы, Веруша, заурядный я, как килька.
Он внимательно посмотрел на нее — не ушла бы разобиженная. Вера сидела, скучно уставившись в скатерть.
— Давай еще пропустим, — предложил Петельников и вкусно зевнул, чем-то хрустнув во рту.
Он налил ей сухого, взболтнул свой графин и выплеснул остатки водки в рюмку. И тут же опять зевнул с легким неприличным еком.
— Пардон, — извинился инспектор, махом выпив безвкусную для него жидкость.
Беленькая сидела спокойно, как курящая кукла. Но Петельников смотрел не на нее — теперь он смотрел на него, на мужчину. Тот вдруг как-то волнообразно зашевелил телом, завертелся хорошим штопором в сильных руках. Петельников напрягся, всматриваясь, что с этим мужиком будет дальше. Но тут и беленькая девица волнообразно вздрогнула, будто перед глазами инспектора неожиданно заклубился пар. Он решил, что они сейчас оба свалятся, но не дождался — сильная зевота схватила уже все лицо. Он зевнул несколько раз подряд, отключаясь, как при сладком чихе. Перестав, Петельников огляделся, но зевота опять подступала к челюсти. Зал гудел где-то вдалеке, словно за окном. Дым сгустился, или туман вдруг окутал людей… Сдвинуть бы два стола и лечь на них… Ему стало все равно, ни до чего теперь не было дела — только сдвинуть бы два стола, лечь на них и зевать, зевать…
Он резко вскинул голову, которая ползла вниз, и посмотрел на Веру. И сразу уперся в тягуче-холодный медленный взгляд недрогнувших глаз.
— Вера… работаешь на фабрике…
— Да. Полупотрошу кур.
Петельников собрал все силы, чтобы оторваться от этого взгляда:
— Выйду… Сейчас вернусь…
Он встал, звякнул посудой и пошел, шатаясь и взмахивая руками. Только бы добраться до телефона-автомата в вестибюле. Он даже попросил у швейцара две копейки и уже вроде бы набрал номер, но тут увидел перила. Петельникову пришла мысль положить голову на синтетическую ленту перил и так говорить по телефону — не помешает же. Он прильнул лбом к прохладной поверхности, сразу обмякнув телом. И тут же встретился с томно-напряженным взглядом Вериных глаз — она спускалась по лестнице.
Петельников улегся грудью на перила, и ему стало на все наплевать.
Перед Рябининым белел лист бумаги, чистый, как лесной снег. Юркову исполнялось сорок лет. По каким причинам, Рябинин и сам не понял, но местком поручил ему придумать поздравительный текст для открытки, желательно стихами. Вот поэтому лист бумаги и белел уже полчаса.
Рябинин в очередной раз отвинтил ручку, потер виски, стараясь взбудоражить мысль, и аккуратно вывел:
Наш Володя молодчина.
Сорок стукнуло ему.
Дальше нужна была рифма. Рябинин вздохнул, ухмыльнулся и добавил:
Все такой же он детина,
Дел кончает больше всех.
Время тратилось явно зря. Рябинин стихи любил читать, но никогда их не писал, кроме зеленой молодости. Но те стихи были про любовь. А тут надо состряпать рифмованный панегирик, к которому не лежала душа. Он перевернул лист на обратную сторону и начал прозой: «Дорогой друг!» Дальше мысль замолкла, словно ее залили цементом: писать банальщину не хотелось, а для оригинальных слов нужны чувства. Дружеский шарж он сочинил бы скорее.
В дверь вскочила секретарь Маша Гвоздикина с бумажками. Она бегала по коридору всегда с охапкой наблюдательных, надзорных, всяких исходящих и входящих.
— Сергей Георгиевич, на вас жалоба гражданки.
Рябинин с удовольствием отложил листок с «Дорогим Другом!».
— Маша, а ты получала от граждан письма с благодарностью следователям?
— Но таких жалоб я не видела.
— А что там? — заинтересовался он.
— Пишут, что вы присвоили гроб.
Рябинин поднял голову — Маша не улыбалась, только еще больше заузила и без того узкие, словно замазанные синей краской, глаза.
— Какой гроб?
— Обыкновенный, человеческий.
— Между нами говоря, — понизил голос Рябинин, — я присвоил и покойника.
Маша фыркнула, бросила на стол жалобу и выскочила из кабинета. Рябинин сначала прочел резолюцию прокурора: «Тов. Рябинин С.Г. Напишите объяснение», а потом пробежал жалобу, написанную добротно и зло. И сразу понял, что выговор ему обеспечен.
Три дня назад он делал эксгумацию трупа. С разрешения вдовы покойника извлекли из могилы и осмотрели. Вдова прислала новый гроб, чтобы при захоронении заменили. Теперь она писала, что покойника оставили в старом гробу, а новый исчез. В этом и была ошибка Рябинина: пошел дождь, он отправился писать протокол в кладбищенскую контору и при захоронении не присутствовал. Он догадался, что случилось дальше, — рабочие похоронили в старом, а новый продали и пропили.
Рябинин вздохнул — ошибки следователя не зависят от опыта. Эксгумация — такое следственное действие, что труднее не придумаешь. Одна его организация во что обходится, один вид старого трупа чего стоит… Рябинин тогда все внимание бросил на ту рану, которую они искали с судебно-медицинским экспертом, а кто же мог подумать?..
— Говорят, ты гроб утратил? — спросил Юрков, вальяжно вплывая в кабинет.
— Утратил.
— Как же это случилось?
В глазах Юркова была легкая строгость — он не верил, что Рябинин продал гроб, но при случае мог поверить. Рябинин взорвался, потому что Юрков работал с ним не один год. В человека, с которым вместе работаешь, нужно верить всегда. Иначе не стоит вместе работать.
— Откровенно, между нами, по секрету говоря… Только не проговорись! Он у меня дома стоит.
— Не трепись.
— Так прокурору и сообщи: мол, Рябинин признался.
Это было грубо, но не верить товарищу по работе, особенно по такой работе, где при желании можно подозревать на каждом шагу, — подло.
Юрков набычился, склонив крупное загорелое лицо, словно он кивнул при встрече, да забыл поднять голову…
Затрещал телефон. Рябинин взял трубку, решив, что не будет писать поздравление Юркову, пусть кто-нибудь другой.
— Сергей Георгиевич, — послышался звонкий голос, — вытрезвитель тебя беспокоит.
— А-а, Иван Савелович, привет, — узнал он моложавого майора. — Вроде бы моих подопечных в твоем богоугодном заведении нет.
— У меня тут скользкий вопросик, — замялся майор. — Не можешь сейчас подъехать?
— Ну, смотря зачем, — замялся и Рябинин.
— В вытрезвитель попал в невменяемом состоянии инспектор Петельников.
Рябинин почувствовал, как повлажнела телефонная трубка и сел его голос, хотя он еще ничего не сказал, — голос сел без звука, тихо, внутри.
— Иван Савелович, — сипло произнес Рябинин, — выезжаю.
Петельников спал в кабинете начальника медвытрезвителя на широком черном диване, лицом к спинке. Было десять часов утра.
— Надо бы сообщить начальнику райотдела, — сказал майор.
— Иван Савелович, даже если бы он не ходил на задание, я бы все равно не поверил, что Вадим может напиться, — возразил Рябинин.
— Так-то оно так, — неуверенно согласился майор, — да ведь порядок такой.
— В конце концов, я вас лично прошу.
— Ладно, шут с вами, — согласился Иван Савелович и махнул рукой, — скрою этот факт.
Они говорили вполголоса, словно боясь разбудить Петельникова, хотя как раз этого и ждали.
— Вы… дружите? — спросил майор.
— Скорее всего, так. Да и работаем по делам сообща.
Петельников вдруг поднял голову, рассматривая черную спинку дивана. Потом повернулся к ним и сел так резко, что Рябинин, приткнувшийся в его ногах, отпрянул. Инспектор, как глухослепонемой, несколько секунд сидел недвижно, ничего не понимая. Мысль вместе с памятью возвращалась к нему медленно. Он вскочил зашагал по кабинету. Майор и Рябинин молчали. Петельников ходил по комнате, как волк по клетке поскрипывая зубами.
— Вадим, успокойся, — сказал Рябинин.
Инспектор вдруг сильно выругался и начал ощупывать карманы в своем серебристом костюме, который даже после бурной ночи не пострадал.
— Удостоверение? — быстро спросил Рябинин.
— Цело, — буркнул Петельников. — Где меня взяли?
— Спал в парадной на полу, — сердито ответил майор.
— А деньги? — еще раз спросил Рябинин.
— Пустяки, сорок рублей было.
Инспектор еще пошарил по карманам и опустился опять на диван. Он о чем-то сосредоточенно думал, хотя все знали — о чем. Иногда потирал лоб, или почесывал тело, или шевелил ногами, словно все у него зудело.
— Вот так, Иван Савелович, — зло сказал Петельников, — теперь могу рассказать подробно, как обирают пьяных.
И он опять скрипнул зубами.
— Вадим, нам нужно срочно работать, — предупредил Рябинин.
— Дайте мне электробритву, — попросил инспектор майора. — Пойду, умоюсь.
— Вы тут, ребята, обсуждайте, а у меня свои дела.
Иван Савелович дал бритву и ушел. Минут пятнадцать Петельникова не было, только где-то жужжал моторчик да долго лилась вода. Когда он вернулся, то был уже спокоен и свеж, лишь небольшая бледность да необъяснимый, но все-таки существующий беспорядок в костюме говорили о ночи.
— Стыдно и обидно, Сергей Георгиевич, — признался Петельников и начал подробно, как это может работник уголовного розыска, рассказывать о вечере в ресторане.
Рябинин слушал, ни разу не перебив. Да и случай был интересный, детективный. Он был вдвойне интересен тем, что произошел не с гражданином Капличниковым или гражданином Торбой, а с инспектором уголовного розыска. И втройне интересен, что этот самый инспектор пошел ловить ту самую преступницу.
Петельников кончил говорить и буркнул:
— Спрашивай.
— Твое мнение?
— Самый натуральный гипноз.
Рябинин улыбнулся и даже поежился от удовольствия:
— Жуткий случай, а?
— Меня не тянет на юмор.
— Вот его-то тебе сейчас и не хватает, — серьезно заметил Рябинин. — Пока тебя не потянет на юмор, мы ничего толком не сможем обсудить.
Рябинин вскочил и пошел кругами вокруг стола, ероша и без того взбитые природой волосы. Петельников удивленно смотрел на него — следователь ходил и чему-то улыбался.
— Тебе же повезло! И мне повезло. Да неужели не надоели эти однообразные дела, стандартные, как кирпичи?! «Будучи в нетрезвом состоянии… из хулиганских побуждений… Муж бьет жену… Ты меня уважаешь… Вынес с фабрики пару ботинок…» А тут? Какая женщина, а? Она же умница. Наконец перед нами достойный противник. Есть над чем поработать, есть с кем сразиться!
— У меня болит правый бок, — мрачно вставил Петельников.
— Сходи в баню, попарься березовым веничком. Иди сегодня, а завтра надо приступать.
— К чему приступать?
Рябинин сел на диван рядом с инспектором и уставился в его галстук, на котором серебро и киноварь бегали десятками оттенков. Теперь он видел его вблизи и думал, где это люди берут симпатичные вещи — в магазинах вроде не найдешь, а одеты все красиво. У Рябинина было три галстука: один черный и шершавый, под наждачную бумагу; второй ровно-полосатый вроде старых матрасов; а третий неопределенно-мутного цвета с зеленью, как огуречный рассол в плесени. На последнем был изображен знак, который он считал гербом какого-нибудь нового государства, пока однажды не увидел в нем обыкновенную обезьяну. Рябинин стал подозревать, что все время покупал уцененные галстуки.
— Красиво, — заметил он. — Ну так что, Вадим, вся эта история значит?
— Серьезно, Сергей Георгиевич, грешу на гипноз. В общем, какая-нибудь телепатия.
— В принципе телепатию я не отвергаю. Но ты опять пошел по сложному пути, а я тебе, помнишь, говорил — природа и преступники выбирают самые краткие и экономичные дороги.
— Девка-то совсем другая! Ничего общего с той, которую описали ребята…
— Что ж, она изменила свой облик?
— Я не знаю возможностей телепатии, — пожал плечами Петельников.
Рябинин медленно поднял руку и как бы между прочим поднес ее ко рту. Инспектор покосился на следователя, который задумчиво обгрызал ноготь на большом пальце. Петельников не мешал, и в кабинете майора стало тихо, и в вытрезвителе было тихо, потому что утром пьяные не поступают. Инспектор смотрел выпуклыми черными глазами на руку следователя, а тот сосредоточенно разделывался уже с мизинцем.
— Их работает двое, — вдруг сказал Петельников.
Рябинин отрицательно помотал головой и медленно спросил:
— Вадим, на первом курсе всегда рассказывают случай, как во время лекций на юрфаке вошел пьяный и начал приставать к профессору?
— Помню, инсценировка. А потом студенты описывают, и каждый по-разному. А-а, вот ты к чему. Но показания наших ребят, в общем-то, совпали.
— Совпали, — тягуче подтвердил Рябинин.
Он говорил, будто ему страшно не хотелось выталкивать слова изо рта, будто они кончились. Для ясных слов нужна ясная мысль, а его мысль, почти ясную, нужно еще проверять.
— Есть величины постоянные, а есть величины переменные. Если, конечно, такие понятия применимы к человеческому облику. Что мы отнесем к постоянным признакам?
— Ну, рост, плюс-минус каблуки… Комплекцию, цвет глаз… — перечислил Петельников.
— Вот и давай. Твоя Вера какого роста?
— Чуть ниже среднего. Не полная, но плотная, с хорошими формами, такими, знаешь… — Инспектор изобразил руками волнистое движение.
— Чудесно! Ира-Клава ведь тоже такая. Глаза, взгляд?
— Ну, большие… Цвета не рассмотрел, но взгляд вроде задумчивого, смотрит и не спешит.
— Прекрасно! Про такой взгляд говорил и Капличников, — обрадовался Рябинин.
— Сергей Георгиевич, да не может быть! Черные косы вокруг головы, темные широкие брови, знаешь такие, как их называют… кустистые.
— А это, Вадим, величины переменные. В наш век косметики, синтетики, париков, шиньонов и синхрофазотронов из белой стать черной не проблема.
Теперь Петельников молчаливо вперился взглядом в следователя, оценивая сказанное. Рябинин, словно перевалив груз на чужие плечи, расслабился, встал с дивана и сел на край стола. Он молчал, давая инспектору время переварить эту мысль.
— Ну, Вадим, как?
— Не укладывается.
— Подумай, поприменяй к ней. Оно и не должно укладываться. Ты был настроен на беленькую девушку, у тебя сложился определенный образ. Ты от нее уходил?
— Да, за беленькой.
— Ну, вот… Капличников и Торба тоже уходили.
— Черт его знает, возможно, — задумчиво произнес Петельников, но было видно — он сейчас не здесь, а там, в шумном ресторане с черной Верой, вспоминает все, что только можно вспомнить. Его грызло битое самолюбие, грызло вместе с ноющим простуженным боком: девчонка разделалась со старшим инспектором уголовного розыска, капитаном милиции, как хоккеист с шайбой. Он пошел ее ловить, а она его ограбила.
— Сергей Георгиевич… — начал Петельников, замолчал, согнулся и что-то поднял с пола. — Вот… кнопку нашел.
— Вадим, об этом случае никто не узнает, — твердо заверил Рябинин.
Петельников ничего не ответил, только глянул на следователя.
Они частенько не нуждались в словах. Рябинин знал: человеку словами не выразить и половины того, что в нем есть. Дружба молчалива. Все истинное немногословно. Все сильное и настоящее лаконично. Все умное кратко.
— Если ее не поймаю, то уйду из уголовного розыска, — мрачно заявил Петельников.
— А я из прокуратуры, — улыбнулся Рябинин и подумал, что теперь уголовное дело в его производстве и провал инспектора — провал следователя.
Следствие не началось, а провалы уже есть. Впрочем, он не знал ни одного серьезного дела, в котором не делались бы ошибки. Не было еще в природе штамповочной машины, выбрасывающей на стол прокурора новенькие блестящие дела.
— А что с удостоверением? — переспросил Рябинин.
— Его век никому не найти.
— Очень хорошо, — довольно поежился следователь.
— Думаешь, украла бы?
— Спугнулась бы наверняка. Теперь мы знаем, где ее искать. Ну, Вадим, спать пойдешь?
— Чего мне спать… Выспался, — усмехнулся инспектор.
— Тогда поехали ко мне составлять план следственных и оперативных действий. А в баню вечером сходишь…
Леопольд Поликарпович Курикин зашел в мебельный магазин, побродил среди диванов и что-то шепнул продавцу. Тот пропал за маленькой дверью и привел лысого, но все-таки удивительно черного человека — даже лысина была темная, словно закоптилась. Курикин отошел с ним в сторону и долго говорил вполголоса. Черный человек округлял большие глаза и раза два ударил себя в грудь. После третьего удара Курикин пожал ему руку и довольный вышел из магазина, — об импортном гарнитуре он договорился.
Стоял тихий теплый вечер, который выдается после дневного сильного дождя. Асфальт прохладно сырел под ногами. Из скверов, из дворов, с подоконников пахло зеленью и задышавшей землей. Как-то мягче, по-вечернему, зашуршал городской транспорт, назойливый и неумолчный днем.
В такой вечер идти домой не хотелось. Тем более грешно идти домой, если жена с ребенком уехала в отпуск. Курикин бесцельно шел по улице. К центру города все оживлялось: больше бежало троллейбусов, ярче светились рекламы, шире стали проспекты и чаше встречались девушки в брючках.
Оказалось, что цель была давно, может быть, уже в час отъезда жены, а может, еще и до отъезда.
Курикин вытер для приличия ноги о металлическую решетку и вошел в вестибюль ресторана «Молодежный», отвернувшись от швейцара, чтобы не видеть его приветствия и потом не давать чаевых.
В ресторане Курикин решил сначала осмотреться. Не щей поесть пришел, а уж если тут, то программа должна вертеться на полную катушку. В вестибюле свободных «кадров» не было. Он поднялся по лестнице к залу и сразу смекнул, что здесь «клюнет». Одна девица в макси тосковала у зеркала, обиженно посматривая на часы, — эта ждала своего. Вторая, в мини, сидела развалясь и держала в пальцах незажженную сигарету. Курикин повертел головой и прошелся по холлу, как спортсмен перед стартом. Он рассматривал ее фигуру. Дело решили полные крутые бедра, чуть расплющенные сиденьем кресла.
Он встал ближе, но девушка сразу спросила:
— Спичек не найдется?
Курикин элегантно щелкнул зажигалкой. Они перебросились словами, стертыми до бессмысленности. Потом он бросил ей пару слов уже со смыслом. Она откинула с лица метлу каштановых волос и посмотрела на него проникновенно, проникающе. Курикин на этот счет не беспокоился: он знал, что его крупные черты лица женщинам нравятся.
— Как сказать, — задумчиво ответила девушка.
— Такие мужчины на улице не валяются, — заявил Курикин, имея в виду себя.
— Почему ж, — усмехнулась она. — Я у ларьков видела.
— Вы меня оскорбили до глубины мозга костей, — шутливо надулся он, и она даже засмеялась: смешно, когда по-детски надувается человек, у которого могучие челюсти.
— Чем могу искупить вину? — поинтересовалась она.
— Выпить со мной рюмочку коньяка.
— Только одну, — предупредила девушка, рассматривая его томно отрешенным взглядом. — И лучше водки, терпеть не могу коньяк.
— С вами готов хоть рыбий жир, — подхватил ее под руку Курикин и подумал, что с женой так складно не говорилось.
Они вошли в зал. Перед ними тут же вырос, как джинн из дыма, корректный метрдотель в очках, с белой пенистой бородкой.
— Прошу вот сюда, прекрасное место, — повлек их метр к столику на четверых.
— Лучше туда, — не согласилась она и показала в углу столик на троих.
Метр пожал плечами, удивленный, что пренебрегли его советом.
Они сели. Их стол оказался на отшибе. Третий стул Курикин потихоньку задвинул в угол. Пожилой официант сменил скатерть и начал ставить приборы. Курикин ждал молча. Но тут официант как-то перекинул неудачно руку и трехпредметный прибор с солью, перцем и горчицей, словно его долбанули снизу, подскочил и грохнулся на стол, обдав Курикина легкой темно-вишневой пыльцой. Курикин три раза оглушительно чихнул, опять взбив воздухом облако перца. Он чуть было не чихнул и в четвертый, но утерпел, вытер слезу и сказал официанту:
— Это хамство, а не обслуживание!
Метрдотель с бородкой уже стоял рядом:
— Ради бога, извините его. Сейчас все будет сделано.
Он повернулся к официанту и отчеканил:
— Немедленно уйдите из зала, я вас отстраняю от работы.
— Но у меня еще столики, — виновато возразил официант.
— Закончите их обслуживать и уходите. Новых заказов не брать.
Метр помахал рукой. Откуда-то из двери выскочил молодой рыжий официант, гибкий и энергичный, как гончая.
— Саша, обслужи этот столик.
Пожилой официант ушел к другим столикам. Метр тоже уплыл в зал, зорко поглядывая по сторонам. Рыжий парень сгреб скатерть, быстро все убрал, поставил новые приборы. Потом выдернул из кармана книжечку и склонился, как трактирный половой.
Курикин сделал небольшой заказ, глянул на девушку и добавил, чтобы не посчитала скупым:
— Пока. Для разгона.
Она сидела молча, но когда рыжий парень хотел уходить, подняла руку.
— Слушаю, — сказал он с придыханием на манер «слушаю-с!»
— А ведь ты не официант, — вдруг сказала она.
— Почему… не официант? — взвился рыжий, уставившись на нее нахальными желтыми глазами.
— Скатерть не так постелил… Прибор не туда поставил… Пишут заказ не так… Да и манеры не те, киношные.
— Извините, — смутился парень, — ученик я, на практике.
— Учись-учись, только не обсчитывай, — засмеялся Курикин.
Девушка тоже улыбнулась, кивнула головой, как бы разрешая официанту выполнять заказ. Парень сорвался с места и ринулся между столами — только рыжие длинные волосы заструились.
Курикин шевельнул телом, ощутил боком мебельную пятисотрублевую пачку денег, лежавшую в таком кармане, каких ни у кого не было, и спросил:
— Ну, как тебя зовут?
Рябинин считал, что у следователя в производстве должно быть одно уголовное дело; мысль с волей должны сфокусироваться в одном преступлении.
Во всем остальном он любил многоделие, чтобы его ждали разные начатые работы, как голодные дети по углам. Ему нравилось что-нибудь поделать и перейти к другой работе и в другое место. Он и книг читал сразу несколько.
В восемь часов Рябинин пришел домой. Лиды не было — уехала в командировку. Наскоро выпив чаю и минут десять попыхтев с гантелями, он сел за письменный стол. По просьбе журнала «Следственная практика» Рябинин третий день писал статью о своем старом деле: расследование убийства при отсутствии трупа. Интересно устроена память следователя. У него она была в общем-то плохая: забывал адреса, фамилии людей, мог заблудиться где-нибудь в микрорайоне… Но когда он вел следствие — месяц, полгода ли, — то абсолютно все держал в голове; помнил всех свидетелей, будь их хоть сотня; все показания, даже путаные, каждую деталь — пятно крови на асфальте или слезу на допросе; и уж никогда не забывал места происшествий. Вот и сейчас писал статью по памяти, даже не заглядывая в старые записи.
Зазвонил телефон. Рябинин сегодня не дежурил, да мало ли кто мог позвонить вечером?
— Начинаем, — услышал он глуховато севший голос Петельникова. — Она здесь и взяла клиента.
— Точно она? Не ошибся?
— Теперь ее лицо до смерти буду помнить, — усмехнулся в трубку инспектор.
— Осторожно, Вадим. Смотри, не покажись ей.
— Все идет в норме. Я буду позванивать.
— Обязательно. Задержание с понятыми проведу сам как и договорились. Может, мне уже выехать?
— Я тогда позвоню.
Петельников положил трубку. Наверное, звонил из кабинета директора ресторана.
Рябинин отодвинул статью. Он не волновался, но пропало то спокойствие, которое необходимо для творчества. Сразу по-другому обернулся тихий домашний вечер — пропала уютность, иначе засветила большая бронзовая лампа, иначе затускнели книжные корешки на стенах и совсем лишним глянулся мягко-расслабленный диван. Мир изменился в секунду. Даже по Лиде заскучал меньше — обычно без нее места не находил. Рябинин посмотрел на свои вкрадчивые тапочки и понял, что он уже на дежурстве.
Время сразу пошло медленнее. Есть у него такое качество, у времени: тягуче плестись, цепляясь стрелкой за стрелку, когда человек ждет не дождется… Вообще останавливаться, когда у человека горе… И нестись, как кванты света, когда выпало человеку счастье.
Рябинин решил заняться другой работой. Он собирал все, что попадалось ему по психологии, — уже полка книг стояла. На журнальные статьи писались карточки. Еще завел картотеку на ту психологическую литературу, которой у него не было, но она существовала в других местах. Рябинин вытащил пачку журналов «Наука и жизнь» за прошлый год, при чтении которых выделил статьи и теперь размечал их по карточкам. Работа была кропотливая, но интересная тем, что копила мысли и духовный труд людей. Психология для следователя всегда будет…
Звонок телефона оборвал его мысль резко, будто ток разомкнул. Рябинин снял трубку и посмотрел на часы — уже десять…
— Они уходят, — тихо сообщил Петельников.
— Прекрасно, сейчас я…
— Они договорились к ней домой, — перебил инспектор — Он только пьян…
— Кто-то ее спугнул, — решил Рябинин.
— Некому. Только вот официант…
— Кто он?
— Инспектор Леденцов. Что будем делать? Они берут такси…
— Следите и узнайте адрес. Еще и лучше.
Рябинин хотел добавить, но трубка уже пищала.
Что-то Ире-Клаве-Вере показалось там подозрительным, но не настолько, чтобы все бросить и уйти. Осторожничала снотворница. И все-таки при всей ее хитрости она действовала рискованно — ходила в один и тот же ресторан, да так часто. Он знал, что это сработал могучий стереотип, всесильный консерватизм: получилось раз-два — и она теперь будет промышлять в «Молодежном», пока не увидит серьезную опасность.
Рябинин опять сел за карточки, чтобы вывести четким красивым почерком имя автора, название статьи, номер журнала и год издания. Особенно ему нравилось находить статьи для шифра «СП», что означило «Судебная психология».
Теперь телефон зазвонил через полчаса.
— Да? — почему-то тихо спросил Рябинин, хотя он мог кричать на всю квартиру.
— Все, — сдерживая радость, хрипло сказал Петельников, — птичка в гнездышке.
— Ну-у!
— Вошли в квартиру. Теперь никуда не денется.
— Вадим, надо не только поймать, но и доказать.
— Так что? Будем задерживать?
— Ни в коем случае! Войдешь ты в квартиру, они сидят, выпивают — и что? Здравствуйте, я насчет обмена?
— Ну, а как?
— Подождите, пока он выйдет. Тут же его опросить, прямо на улице. Теоретически он должен войти с деньгами, а выйти без них. Вот тогда сразу обыск.
— Он может выйти под утро.
— Скорее всего, так. А что делать?..
— Ну ладно, Сергей Георгиевич, спать не будешь?
— Какой уж тут сон.
А спать следовало бы: тот гражданин и верно мог выйти только под утро. С задержанием преступницы Петельников справился бы и без него, но Рябинин думал о доказательствах, которые можно получить сразу в квартире. Оба они делали одно дело, но делали его по-разному. Их работа была похожа на две прямые которые то идут параллельно, то пересекаются. Обычно, люди не отличали работника уголовного розыска от следователя — всех называли следователями. Даже в книгах и телевизионных передачах инспекторов уголовного розыска называли следователями. Все удивлялись, когда узнавали, что инспектор уголовного розыска не имеет права допрашивать — лишь опрашивает. Когда интересовались, чем же отличается инспектор от следователя, Рябинин объяснял на примере: вот человек выхватил у кассира деньги и побежал. За ним бросился инспектор уголовного розыска, задача которого поймать. Догнал, схватил, задержал, но преступник вдруг заявляет — а это не я украл. Вот тут и появляется следователь, который должен разобраться.
Теперь, кажется, не прошло и получаса. Рябинин схватил трубку:
— Сергей Георгиевич, полный ажур!
У Петельникова даже голос изменился, работал на каких-то более высоких частотах.
— Ну, давай-давай, не тяни.
— Он моментально выкатился…
— Это странно, — буркнул Рябинин.
— Мы тут же с ним поговорили, — инспектор от радости не обратил внимания на слова Рябинина. — На пятьсот рублей наколола. Этот парень прямо при нас карман и вывернул…
— Вадим! Постановление мое у тебя есть. Бери понятых и начинай обыск. А я выезжаю.
Петельников позвонил коротко: пусть думает, что вернулся Курикин. Отстранив Леденцова, совсем молодого рыжего оперативника, который рвался вперед, надавил кнопку еще. За дверью зашаркали ленивые шаги. Петельников приготовил ответ, но ничего не спросили — звякнула цепочка и дверь распахнулась широко и свободно.
В прихожей стояла невысокая девушка, миловидная, в цветастом зеленовато-белом халатике, с короткой светлой челкой — стояла, как березка на обочине. Петельникову в какой-то миг даже показалось, что он попал совсем не туда и надо немедленно извиниться. Но тут же задумчиво-волоокий взгляд не от мира сего уперся ему в глаза. Взгляд был спокоен, будто ничего не случилось и никогда ничего не случится. Она узнала его сразу; он видел, что узнала, хотя у нее и волосинка не дрогнула.
— Вам кого? — вежливо спросила она.
— Тебя, милая, — ответил Петельников и шагнул в квартиру. За ним гуськом потянулись понятые, участковый инспектор и Леденцов. Все сбились в передней, кроме Петельникова, который для начала быстро обежал квартиру — нет ли кого еще.
— Хам, — пожала она плечами.
— Так, — сказал Петельников, вернувшись в переднюю. — Товарищи понятые, садитесь и смотрите, что мы будем делать. А вы, гражданка, предъявите свои документы.
— Дайте переодеться, — попросила она и шевельнула телом.
Сразу все увидели, что халатик на ней детский не детский, но почти все ноги открыты.
Петельников взял со стула юбку с кофтой, глянул, нет ли карманов, и протянул ей. Она лениво приняла одежду и пошла на кухню, словно угадав мысль инспектора, который не хотел, чтобы она закрывалась в ванной. На кухне было спокойнее: квартира на пятом этаже, в окно не выскочит и будет на глазах. Инспектор побрел за ней, как верный пес.
В кухне она усмехнулась:
— Может, отвернешься?
Петельников отступил в коридорчик, повернулся к ней спиной и начал рассматривать комнату, кусок которой был ему виден.
Квартира удивила инспектора. Он думал, что попадет в проспиртованный притон, но оказался в чистенькой, уютной квартирке в старом доме с четырехметровыми потолками и лепными карнизами. Красивые, со вкусом подобранные обои… Книжные полки, подсвечники… На стене висит «Даная» Рембрандта… На столике пишущая машинка и журналы… И какой-то особенный уют, который бывает только в девичьих комнатах, куда не ступает нога мужчины.
Петельников слышал, как она одевается: щелкает резинками, натягивает чулки и вжикает молниями. Он смотрел на букет цветов, который стоял на стеллаже и казалось, был подобран по всем правилам японской икебаны. В такой квартире читать стихи при свечках, а не обыск делать.
Она еще пошуршала за спиной и затихла.
— Все? — спросил Петельников.
Она молчала. Ее можно было оставить на кухне под присмотром Леденцова, но обыск рекомендовалось делать в присутствии подозреваемого.
— Ну все? — еще раз спросил инспектор и шелохнулся, показывая что сейчас войдет.
Она молчала. Петельников резко обернулся и шагнул в кухню — там никого не было. Он бросился к окну и рванул раму, но та оказалась запертой на шпингалеты — значит, не открывалась. Петельников заглянул в ванную и туалет, хотя знал, что она могла туда пройти только мимо него. Инспектор опять уже вместе с Леденцовым влетел в кухню, непроизвольно дотронулся рукой до пистолета.
Ее не было, словно она растворилась в воздухе вместе со своими оригинальными духами, которыми еще пахло. А может, пахнул халатик, брошенный на стул.
На второй день Рябинин сидел у себя в кабинете и смотрел в тусклое мутное небо — кусок неба, потому что в городе небо только кусками. Дождя не было, но облака набухли и ползли упорно, набухая все больше.
Инспектор ерзал на стуле, хотел сесть поудобнее, и все никак не получалось. Бывают в жизни такие неудобные стулья, на которых ушлые люди долго не сидят. Работники приходили в уголовный розыск и уходили, ошарашенные темпом, стилем и спецификой; уходили, ничего не увидев, кроме мотания по городу и бессонных ночей; уходили в отделы сбыта и кадров, переучивались, устраивались — уходили, как туристы из музея. Оставались прирожденные сыщики. И сидели на этих жестких неудобных стульях, которые они, и сами не зная почему, не променяли ни на какие бы кресла. Но сидеть было неудобно. Стул скрипел, скользил по полу, будто хотел вырваться из-под инспектора.
— Да не ломай ты мебель, — ворчливо бросил Рябинин.
— Сергей Георгиевич, ну чего ты на меня взъелся!? Отвыкли мы от старых домов и от черных лестниц! Не могу же я все предвидеть…
Рябинин словно ждал этих слов — молчавшего ругать труднее. Он вскочил и пробежался по своему трехметровому кабинету.
— С вытрезвителем, Вадим, я тебе ни слова не сказал. Там ошибиться мог каждый. Но тут! Уже знал, с кем имеешь дело! Черт с ней, с черной лестницей… Почему оставил одну переодеваться?!
— Женщина ведь.
— Понятую бы посадил в кухне, дворничиху. А деньги? Мы их не нашли. Значит, взяла с собой.
— Кофту и юбку я проверил.
— А лифчик ты проверил? А кухню ты проверил, прежде чем пускать ее? Интересно, что тебе сказал начальник уголовного розыска?
— Неприличное слово, Сергей Георгиевич, — вздохнул Петельников.
Инспектор сидел розовый и чем-то непохожий на себя. Следователь замолчал, пытаясь понять, чего же не хватает Петельникову… Самоуверенности. Он потерял самоуверенность, которую обычно носил на себе, как значок. И она шла к нему — вот что странно.
Рябинин кашлянул, чтобы перейти на другой тон, и сказал уже спокойно:
— Чего я злюсь, Вадим… Такой случай больше не представится. Как ее теперь ловить? Жди, когда и где она всплывет…
— Теперь мы знаем ее фамилию. Карпинская Любовь Семеновна, двадцать восемь лет…
— А что толку? Прописываться она же не будет.
Петельников медленно и невкусно закурил. Рябинин ощутил его горечь на своих губах, но все-таки не удержался:
— Глаз-то должен быть у тебя зоркий… На кухонной стене висит ковер… Но кто вешает на кухне ковры?
— Мало ли… Безвкусица, — вяло возразил Петельников.
— Хотя бы вспомнил «Золотой ключик», картину у папы Карло, под которой была дверь. Впрочем, чего я ворчу — у тебя начальник есть. А мне вынь ее да положь.
Петельников сунул руку в широкий карман плаща и действительно вынул и положил катушку с магнитофонной пленкой.
— Вот, в порядке компенсации.
— Где записали?
— В такси.
Рябинин открыл нижнее отделение сейфа и достал портативный магнитофон. По обыкновению, тот ему не давался, как и всякая техника вообще. Он крутил, щелкал кнопками, чертыхался и делал вид, что тот неисправен. Петельников встал, лениво протянул длинные руки, незримо отстранив следователя. Магнитофон сразу гуднул и дернулся катушками. Сквозь скрип и шум, как из космоса, послышались голоса:
«— Понимаешь… Ты мне с первого взгляда пришлась… Один к одному…
— Как это: один к одному?
— Ну, в смысле, раз на раз не приходится.
— Вот теперь понятно. Ты только сиди прямо.
— Курикин сидит, стоит, ходит… живет… прямо. У тебя хата приличная?
— Для тебя сойдет.
— А выпить найдется?
— Ты же в ресторане взял.
— Ты мне сразу… один к одному…
— Понятно: раз на раз. Только не хватай в общественном месте.
— Ты Курикина пойми… У меня жена номер четыре…
— Ясно. А ты, как в ботинках, гони до сорок третьего номера.
— …Оказалась хуже трех, вместе взятых.
— Чего ж так?
— На почве семейной неурядицы. Смазливая, но тупая. Живу с ней и чувствую — обрастаю собачьей шерстью.
— Дети-то у вас есть?
— Двое. Но я с ней ничего общего не имел.
— Все вы не имели.
— Скажи, ты меня в данный момент уважаешь?
— Вылезай, философ…»
Что-то заскрежетало, звякнуло, и пошел ровный бессловесный шумок.
— Да, маловато, — сказал Рябинин.
— Все-таки, — пытался хоть в этом сохранить позиции Петельников.
— Это не доказательство. Ты же знаешь, что идентифицировать голоса трудно. Она скажет, что не ее голос — и все. А текст в себе ничего не несет. Кроме одного он пьяный, а она трезвая.
— Думаешь, она домой не вернется?
— Не считай ее дурнее нас.
— Что же придумать?..
Рябинин не знал, что придумать. Он опять повернулся к облакам, которые так и не разразились дождем. А какое было утро — цветное. Высоченное небо, напитанное бездонной синью; густые, непролазно зеленые ветки лип с щемящим запахом; белые и светлые дома с четкими гранями, с прохладными углами в утреннем ненагретом воздухе… Но теперь ничего не было — ни погоды, ни настроения.
Рябинин вспомнил последний семинар по криминалистической технике. Прокурор-криминалист, один из тех людей, для которых все новое является откровением, потому что они плохо знают старое, сделал часовой доклад о достижениях современной криминалистики. Эффект был отличный. И все модно: и видеомагнитофоны, и диктофоны, и киносъемка, и силиконовые пасты, и десяток тончайших экспертиз… Но как могла сейчас вся эта кримтехника помочь им найти преступницу?
И Рябинин додумал ту мысль, которую вчера дома оборвал телефонный звонок Петельникова…
Если обвиняемый не признается, хоть вставай перед ним на колени, как поможет видеомагнитофон? В душу его заглянуть — какая нужна экспертиза?.. В жизни человеческой разобраться — какие отпечатки снимать?.. Причину преступления найти — какую лупу вытащить из портфеля?.. Вот Рябинину нужно хоть на минуту перевоплотиться в преступницу и решить, что же она будет делать дальше, сбежав из дому. А он не мог — не знал ее, даже ни разу не видел, хотя в квартире они сняли, видимо, отпечатки ее пальцев.
Главное оружие следователя, которое всегда будет главным, пока существуют преступления, — это психология. Нет психологии — нет следствия. И никакая криминалистическая техника тут не поможет.
Но сейчас не помогала и психология.
Рябинин полистал протокол допроса Курикина, с которым он говорил в жилконторе сразу после обыска.
— Уже немало. Первое: в ресторанах Карпинская больше орудовать не будет. Второе: она обязательно проявит свои криминальные способности в другом месте. Это не та натура, чтобы сидеть в тени.
— Да, эта не засидится, — согласился инспектор, — А вот чем бы сейчас заняться срочным…
— Ждать. Попробуй посмотри связи по месту жительства. Но это ничего не даст, не такой она человек: чтобы наследить. А я пока дело приостановлю.
Петельников ждать не любил — он мог только выжидать. А теперь, когда второй раз упустил эту Карпинскую, ждать не хватало сил.
— Я буду искать. Должны быть родственники, приятели, прежняя работа… Имя-то ее известно.
— Ищи, на то ты и сыщик, — вяло улыбнулся Рябинин и предложил: — А поехали-ка со мной на ее квартиру…
Рябинин решил провести повторный обыск, хотя деньги она наверняка вынесла. Прошлой ночью, расстроенные, они в квартире покопались кое-как. И теперь он хотел осмотреть внимательно и спокойно, надеясь на какую-нибудь улику.
Лицо, одежда, манеры говорили о человеке много, но квартира рассказывала все. Она не могла утаивать, потому что была многолика. Квартира сообщала о характере, вкусе, привычках, здоровье и, самое главное, о стиле. О работе квартира иногда рассказывала больше, чем рабочее место.
Рябинин стоял посреди комнаты, медленно обводя взглядом стены и не зная, с чего начать. Начал с книг.
Три полки, сделаны хорошо и со вкусом, но художественных книг мало и собраны случайно, наспех. Паустовский стоит новенький, зато Конан-Дойль заметно потрепан. Некоторые книги томятся в желтых картонках, чего он терпеть не мог. Рябинин взял толстый коричневый том — «Кристаллография». Рядом оказалось «Геологическое картирование».
Он перешел к столу с пишущей машинкой. «Геохимия»… Большой кристалл флюорита — дымчато-лилового, как сирень во льду. Иероглифические студенческие конспекты… Пачка чистой бумаги… Выходило, что за этим столом работали.
На другом столике, маленьком и круглом, как поднос, стояли цветы. Он скользнул взглядом по вазе между прочим, но что-то заставило на ней задержаться. Это «что-то» Рябинин понял не сразу — красивый букет был собран из самых простых полевых цветов: даже лютики желтели, даже был какой-то красный колючий цветок, который вроде бы назывался чертополохом… По краям ваза зеленела листьями мать-и-мачехи. Видеть вещи, квартиру без хозяина всегда грустно — даже при обыске.
Рябинин поднял голову от букета — на стене, над цветами, висела миниатюрная полочка с несколькими томиками стихов. Между книгами, в узких проемах, как на витрине сувенирного магазина, кучками сбились разные жирафы, мартышки, негритята… И дань моде — свеженькая икона, веселая, как натюрморт.
Он опять направился к столу, выдвинул нижний ящик и начал разбирать кипу бумаг. Петельников их ночью перелопатил, искал деньги, но Рябинин искал сведения о личности. Он разглаживал справки, разворачивал листки, раскатывал рулоны и разлеплял конверты. Сомнений быть не могло — она работала или работает в Геологическом тресте, который он хорошо знал.
Шумно вернулся из жилконторы Петельников и подсел к ящику.
— Вадим, вполне очевидно, где она работает.
— Я тоже установил: ездит в экспедицию.
С самого низа ящика инспектор вытянул громадный альбом и несколько пакетов с фотографиями. Теперь он рассматривал каждую карточку — искал знакомое лицо.
Следователь пошел на кухню, кивнул понятым, которые направились вслед. Халат Карпинской по-прежнему лежал на стуле. Видимо, у Рябинина сработала ассоциация: дома, когда тоска без жены доходила до предела, он шел в ванную и нюхал Лидин халат, словно утыкался в ее грудь. И теперь у него сразу мелькнула мысль об одорологии — хоть здесь обратиться к криминалистике.
Рябинин шагнул и понюхал халат.
— Странные духи, — буркнул он и достал из портфеля полиэтиленовый мешок.
В нормальных температурных условиях запах держался часов двадцать. Халат, который одевался почти на голое тело, держал запах дольше. Рябинин достал из портфеля большой пинцет и на глазах удивленных понятых затолкнул халат в мешок, как пойманную кобру, — руками его трогать не рекомендовалось, чтобы не привнести свой запах.
Упаковав халат, он вернулся в комнату. Петельников досматривал фотографии. Кроме недоумения на лице инспектора ничего не было. Рябинин его сразу понял.
— Не нашел?
— Не нашел, — ответил он и швырнул в стол последний пакет.
— Может, не узнал? Фотография ведь…
— Ничего похожего! Лиц много, а ее нет. Выходит спрятала она фотографии?
— Чего ж ты удивляешься, — спокойно сказал Рябинин. — Меня другое удивляет. Человек с высшим образованием, геолог, а по совместительству воровка и мошенница. Как это понять? У тебя такие преступники были?
Петельников отрицательно качнул головой.
— Вот и у меня не было, — вздохнул Рябинин и сел писать протокол.
Изымал он только один халат. Парики, бутылка коньяка и отпечатки пальцев были изъяты ночью.
— Может быть, Сергей Георгиевич, она преступница века? — мрачно предположил инспектор.
Неужели она, преступница века, образованный человек, не понимала, что ей некуда деваться? Квартиры не было, работы не было, под своей фамилией жить нельзя — только временное существование под фальшивым именем.
— Вадим, — сказал Рябинин, защелкивая портфель, — пожалуй, ее квартира больше вопросов поставила, чем разрешила.
— Странная девка, — согласился Петельников. — Сейчас поеду в трест.
Рябинин подошел к шкафу, открыл его, начал рассматривать платья, кофты, пальто… И вдруг невероятное подозрение шевельнулось в нем, как зверь в норе. Рябинин усмехнулся, но у подозрения есть свойство засесть в голове намертво и его оттуда уже ничем не вышибешь — только доказательствами. Петельникову он решил пока не говорить.
Инспектор склонился к нему и полушепотом, словно обнаружил Карпинскую под кроватью, сказал:
— Пойдем выпьем по бутылочке пивка.
— Пойдем, — вздохнул Рябинин.
Он не сказал ему о том, что увидел в шкафу.
Часть вторая
На другой день Рябинин загорелся надеждой от простой мысли: если ее ухажеры теряли сознание, то кто же платил? Видимо, она. Но тогда ее должны запомнить официанты. И вот сейчас он кончил допрос трех работников ресторана, которых ему мгновенно доставил Петельников. Один официант помнил, как расплачивалась девушка, но внешность ее забыл. Второй рассказал, что она повела пьяного парня и вообще не уплатила. А третий ничего не помнил — частенько девушки выводили подвыпивших ребят…
От надежды ничего не осталось.
Выговор Рябинину за эксгумацию объявили. В приказе говорилось: «… за халатность, допущенную при захоронении». О гробе не упоминалось, поэтому весь день ему звонили из других районных прокуратур и спрашивали — куда он дел покойничка.
Рябинин удивился самому себе: он не очень расстроился, будто и не ему взыскание. Подумав, понял, почему — наказан не за плохое следствие, а за случай. Он перебрал в памяти все свои взыскания и благодарности и высчитал, что взысканий было побольше. И все за случаи. Поэтому Рябинин не боялся закономерностей — их можно предусмотреть. Но в работе следователя случаев немало, как и в жизни. Мысль Рябинина уже перескочила с выговора на другое — побежала по свободному руслу…
Казалось бы, общие законы, впитавшие мудрость жизни, можно применять безбоязненно. Законов было много: криминалистика, уголовное право и уголовный процесс, кодексы, инструкции, приказы, где деятельность следователя расписана, как движение поездов. Были люди, которые основательно усваивали их и применяли универсально; применяли легко, часто и бездумно, словно бросали в автомат двухкопеечные монеты. Этих людей опасно было учить законам, как опасно давать ребенку заряженное ружье. На простой исполнительской работе они были на месте. Но, получив дипломы, эти люди допускались к творческой деятельности. И творили, не понимая, что в общественной жизни нет общих решений, а есть только конкретные. Следователь чаще других оказывается в ситуациях, на которые нет ответов. Уголовное дело — это всегда частный случай.
— Привет наказанным, — сказал Юрков, входя в кабинет. — Как, переживаем?
— Да, пожалуй, не очень, — ответил он и вдруг понял, что все-таки переживает.
— Ничего, переживешь, ты еще молодой, — успокоил Юрков и ушел: проведал.
Юрков часто говорил, что Рябинин молод, хотя разница у них была всего лет в шесть. Или хотел подчеркнуть свой опыт, или шаблонно упрекал в молодости как в мелком грешке. Рябинин действительно выглядел моложе своих лет. Из «молодого человека» он не выходил. И вообще — у него не было той формы, которая заставляет людей почтительно сторониться или хотя бы взглянуть с интересом. Ни габаритов, ни яркой внешности, ни бородки. Ему даже казалось, что вызванный человек отвечает, говорит и доказывает ему, только как следователю. А работай он, Рябинин, на производстве — повернулся бы этот человек и ушел.
Дверь кабинета открылась — к нему сегодня ходили, как к больному. Пришла помощник прокурора по общему надзору Базалова.
— Ну что, гробокопатель, переживаешь?
— Есть чуть-чуть.
— Береги лучше нервы. Обидно, конечно, за пустяк иметь выговорешник. Господи, как хорошо, что я ушла со следствия!
Лет пять назад Базалова перевелась на общий надзор и до сих пор не могла нарадоваться. Они были одногодки, но у нее, как она говорила, семеро по лавкам — трое детей. Базалова всегда куда-то спешила, и уже никто не мог понять, бежит ли она на предприятие проверять законность или в магазин за кефиром.
— Как детишки? — спросил Рябинин.
— Едят много, — сообщила она и тут же встала. — Ну, понеслась, у меня три жалобы не рассмотрены. А ты не переживай, перемелется.
Она стремительно ушла. Рябинин подумал, что следователю иметь троих детей нельзя — и детей не воспитаешь, и работу завалишь. Следователь Демидова.
Следователь Демидова вошла в кабинет, будто подслушала его мысль за дверью. Небольшая, коренастая, грубоватое крупное лицо, короткие седые волосы подстрижены просто, как отхвачены серпом; в мундире со звездой младшего советника юстиции.
— Мария Федоровна, ты тоже с соболезнованиями насчет гроба? — спросил Рябинин.
— Видала я твой гроб в гробу, — ответила Демидова и села на стул, закурив сигарету. — Чего тебе соболезновать? Следователь на это должен чихать. Вот у тебя, говорят, преступница смылась?
— Смылась.
— Похуже гроба, кто понимает.
— Это для следующего взыскания.
Если бы его попросили назвать самого цельного человека, он, не задумываясь, указал бы на Демидову. Или описать чью-либо жизнь — интересней он не знал.
— Установочные данные есть?
— Полностью, даже квартиру стережем.
— Тогда поймаете.
— Боюсь, что уедет из города. Придется объявлять всесоюзный розыск.
— Петельников поймает, он парень дошлый. А вот у меня был случай…
Она любила рассказывать истории из своей практики, которыми была прямо нафарширована. Ей исполнилось уже пятьдесят семь, но на пенсию не хотела и была энергичнее практикантов. Биография Демидовой распадалась на две неравные половины: детство до восемнадцати лет, а с восемнадцати — органы прокуратуры. И не было у нее иной жизни, кроме следственной. Ее отношение к работе отличалось, скажем, от юрковского. Тот заканчивал уголовные дела — Демидова боролась с преступностью.
— Или вот еще был случай… Убег от меня парнишка, почуял, что хочу арестовать. Ну, объявила я розыск, жду. Вдруг приходит через месяц, обросший, с рюкзаком, голодный… Не могу, говорит, больше: в подвале, в бочках живу, как Диоген…
Демидова тоже жила одна, как Диоген. Выходила в молодости замуж, посидел муж дома месяца три: жена то дежурит, то допрашивает, то в тюрьме… Посидел-посидел и ушел. Так и жила много лет без личной жизни, без имущества, без иных интересов. Научилась курить, играть на гитаре и петь жалостливые песни из блатной судьбы, да при случае могла разделить мужскую компанию и выпить кружечку пивка. А потом взяла и усыновила чужих детей. Начальство ее недолюбливало «за громкий голос», — смеялась она. Но все знали, что за другое качество, которое прокурор района Гаранин деликатно называл «несдержанностью».
— Нет, Мария Федоровна, моя с рюкзаком не придет. Уже прокурор вызывал…
— Э-э-э, прокурор. Знаешь, Сережа, что такое прокурор? Это неудавшийся следователь.
Она презирала всякую иную профессию.
— Посуди сам, — кипятилась Демидова, — ведь разные у них работы, у прокурора и следователя. И общего-то мало. Согласен? И вдруг этот самый прокурор, который сбежал со следствия или никогда его не нюхал, начинает мне давать указания, как допрашивать или делать обыск… Я таких прокуроров — знаешь?! Представь, в больнице врач, терапевт, не справился. Его раз — и переводят на хирургию, может, там справится…
Он смотрел на бушевавшую Демидову и думал, что она, пожалуй, энергичнее его, молодого тридцатичетырехлетнего парня, у которого за сейфом стоит двухпудовая гиря.
Мария Федоровна со злостью придавила в пепельнице сигарету, крутанув ее пальцем.
— Пойду на завод лекцию читать.
Она ушла, но тут же легкой иноходью вбежала Маша Гвоздикина, играя глазами туда-сюда. Были на старых часах такие кошки с бегающими глазами в прорезях над циферблатом.
— Вам прокурор дельце прислал. Распишитесь.
— Чего-то очень тощее, — удивился Рябинин.
— Зато непонятное, — сообщила она, засеменив к двери.
В папке было три бумаги: постановление о возбуждении уголовного дела, заявление гражданки Кузнецовой и ее же объяснение.
«Пять дней назад я, Кузнецова В. И., прилетела в командировку в ваш город из Еревана. Вчера родители позвонили из Еревана и сообщили, что в мое отсутствие они получили телеграмму следующего содержания (привожу дословно): „Потеряла паспорт документы деньги вышлите сто рублей имя Васиной Марии Владимировны Пушкинская 48 квартира 7 Валя“. Родители деньги по данному адресу выслали. Заявляю, что документы я не теряла, телеграммы не посылала и сто рублей не просила и не получила. Прошу разобраться и наказать жуликов».
Рябинину сделалось скучно. Даже в разных уголовных делах бывает однообразие — есть же похожие лица, двойники и близнецы. Наверняка эта Кузнецова сказала кому-то в самолете свой ереванский адрес, может быть самой Васиной или ее знакомой, а скорее всего, знакомому. Рябинин отложил тощее дело — там пока и дела-то не было…
Получил он сегодня выговор, сидел, удрученный и обиженный, с мыслями, которые разбегались в разные стороны. Но зашел неприятный ему Юрков… Забежала домовитая Базалова… Посидела сердитая Демидова… И кажется теперь, что выговор есть, но получен давным-давно, и его уже стоит забыть.
Рябинин опять пододвинул трехлистное дело и подумал, что Петельников ему раскрыл бы эту загадку в один день — только успевай допрашивать. И тут же зазвонил телефон. Рябинин знал, что это Петельников: так уже бывало не раз — он подумает об инспекторе, а тот сразу же звонит.
— Сергей Георгиевич, — голос инспектора прерывался, будто тот говорил слова порциями.
— Да отдышись ты, — перебил Рябинин. — Наверное, только вбежал?
— Никуда я не вбегал, — быстро сглотнул Петельников. — Любовь Семеновна Карпинская в Якутске.
— Как узнал?
— В Геологическом тресте. Я связался по ВЧ с Якутским сыском, Карпинская сейчас там.
— Что ж она, сюда наездами?
— Гастролерша, самое удобное. Наверное, еще и алиби предъявит.
— Летишь?
— Да, в шестнадцать ноль-ноль.
— Желаю успеха, — вздохнул Рябинин и вяло добавил: — Не упусти.
Петельников, видимо, хотел его в чем-то заверить, но промолчал, вспомнив всю историю, — с этой Карпинской зарекаться не приходилось.
— Всего хорошего, Сергей Георгиевич. Завтра позвоню из Якутска.
Рябинин хорошо сделал, что ничего не сказал инспектору и отринул все сомнения.
Но завтра он не позвонил. Не позвонил и через день. Рябинин поймал себя на том, что думает не о предстоящем допросе Кузнецовой, о чем положено сейчас думать, а о Якутске, Петельникове и еще о чем-то неопределенном, тревожном, неприятном. Но вот-вот должна прийти Кузнецова.
У следователей стало модой ругать свою работу. Рябинин и сам ее поругивал, называя спрутом, сосущим нервную систему. Но он морщился, когда следователи не чувствовали в ней той прелести, из-за которой все они добровольно отдавали этому спруту свое тело и душу на растерзание. Одним из таких чудесных моментов Рябинин считал допрос человека. Энтомолог поймает неизвестную бабочку — и это событие. Следователь же на каждом допросе открывает для себя нового человека, а каждый человек — это новый мир.
Кузнецова оказалась юной элегантной инженершей, только что кончившей институт. Ее на месяц послали в командировку — первая командировка в жизни. Плечи хрупкие; тонкие кисти рук, которые, не будь опаленными ереванским солнцем, казались бы прозрачными; глаза не робкие, но еще студенческие, познающие. В представлении Рябинина, может уже слегка устаревшем, взгляд инженера должен играть разрушительством и созиданием — все сломать и сделать заново. Да и кисти должны быть у инженера покрепче, чтобы собственными руками трогать металл.
— Ну, рассказывайте, — предложил Рябинин.
— Села я в самолет…
— Кто-нибудь провожал? — спросил он, хотя знал, кто мог ее провожать.
— Мама.
— Какой у вас багаж?
— Небольшой чемоданчик я сдала… А в руках сумочка и сетка с пирожками.
— Пирожки с чем? — почему-то спросил Рябинин.
— С мясом, с яблоками… Были с повидлом.
— А с капустой были?
— Нет, с капустой не было, — с сожалением ответила она, серьезно полагая, что все это имеет значение для следствия.
Он уже знал, как она училась в школе: аккуратно и серьезно, с выражением читала стихи, плакала от полученной тройки и с седьмого класса знала, в какой пойдет институт. Но все это не имело отношения к допросу.
— На чемодане вашего адреса не было написано или наклеено?
— Нет.
— А в чемодане были какие-нибудь документы с вашим адресом и фамилией родителей?
— Нет, — подумала она.
— Кто сидел с вами рядом?
— Пожилой мужчина, приличный такой…
— Вы с ним познакомились, поговорили?
— Ну что вы… Он же старый.
— Да, что с ним разговаривать, — согласился Рябинин. — Может, вы с молодым перебросились словами?
— Ни с кем я не перебрасывалась. Лету всего четыре часа.
Он знал, как она училась в институте, — не училась, а овладевала знаниями. Не пропустила ни одной лекции. Вовремя обедала. Делала удивительно чистые чертежи и носила их в тубусе. И ни разу не уступила места в трамвае женщине, не старушке, а усталой женщине с чулочной фабрики — сидела, уложив изящный тубусик на великолепных хрустящих коленках, обтянутых кремовыми чулками с той самой фабрики, на которой работала усталая женщина…
Но следствия это не касалось.
— Прилетели. Дальше что?
— Села в троллейбус и приехала к дяде.
— А кто у вас дядя?
— Оперный певец Колесов, — ответила Кузнецова, и теперь Рябинин увидел в ее глазах, схваченных по краям черной краской, как опалубкой, искреннее любопытство, — она предвкушала эффект от этого сообщения.
— Ого! — радостно воскликнул Рябинин. — И хорошо поет?
— У него баритон.
— Небось громко?
— Еще бы. На весь театр.
На кой черт придумывают тесты! Да привели бы этих проверяемых к нему на допрос… Он уже может сообщить начальнику Кузнецовой, как она работает и что будет с ней дальше. Ничего не будет, кроме тихой карьеры. Нет, не той, из-за которой не спят по ночам, не едят по дням и целиком уходят в пламя творчества, как дрова в золу. Это будет карьера спокойная, от института до пенсии, с хлопотами о прибавке, с намеками о премии и с завистью к тем, которые горят по ночам.
Но все это не касалось следствия.
— В троллейбусе вы тоже ни с кем не знакомились?
— Совершенно ни с кем.
— А у вас в городе знакомых нет?
— Кроме дяди, абсолютно никого.
— И вы никуда ни к кому не заходили?
— Прямо из аэропорта к дяде.
— А как узнали про телеграмму и деньги?
— Мама сначала выслала сто рублей, а потом позвонила дяде. Стала его упрекать, почему он не дал денег.
— А если бы от вашего имени попросили двести рублей? — просто так поинтересовался Рябинин.
— Конечно бы прислали… Разве дело в деньгах? — слегка брезгливо спросила Кузнецова.
— А в чем? — вздохнул он.
И вспомнил, как на первом курсе, еще до перехода на заочное отделение, устроился на полставки истопником. Таскал до пятого этажа связки дров, огромные, как тюки с хлопком. Вспомнил, как однажды всю ночь разгружал вагоны с картошкой, носил какие-то шпалы, а потом широченные ящики и был похож на муравья, который поднимает груз больше своего собственного веса.
— Ну, а эта Васина Мария Владимировна вам знакома?
— Впервые узнала о такой из телеграммы.
— Как же так? Никто вас не знает, ни с кем вы не знакомились, адреса домашнего никому не давали… Но кто-то его здесь знает…
— Я и сама не понимаю, — сказала она и пожала плечами. — Но вы-то должны знать.
Вот оно, мелькнуло то, что Рябинин угадывал давно и все думал, почему оно не проявляется, — барственная привычка потребителя, которому должен весь мир.
— Я-то должен. Но я не знаю.
— Как же так? — подозрительно спросила она. — У вас должны быть разные способы.
— Способы у нас разные, это верно. А вот кто украл ваши деньги, я пока не знаю. А вы все знаете?
— У меня высшее образование, — опять пожала она плечами. — Мои знания на уровне современной науки.
— Скажите, — вдруг спросил Рябинин, — у вас было в жизни… какое-нибудь горе?
Она помолчала, вспоминая его, как будто горе надо вспоминать, а не сидит оно в памяти вечно. Кузнецова хотела ответить на этот вопрос — думала, что следователь тонко подбирается к преступнику.
— Нет, мне же всего двадцать три.
— Жаль, — сказал Рябинин.
Видимо, она не поняла: жаль, что ей двадцать три, или жаль, что не было горя. Поэтому промолчала. Нельзя, конечно, желать ребенку трудностей, юноше — беды, а взрослому горя. Рябинин твердо знал, что безоблачное детство, беспечная юность и безбедная жизнь рождают облегченных людей, будто склеенных из картона, с затвердевшими сморщенными сердцами. Но желать горя нельзя.
— Я разочаровалась в следователях, — вдруг сообщила она.
— Это почему же?
— Отсталые люди.
— Это почему ж? — еще раз спросил Рябинин.
— Не подумайте, я не про вас.
— Да уж чего там, — буркнул он.
— На заводе, где я в командировке, читал лекцию ваш следователь. Такая седая, знаете?
— Демидова.
— Вот-вот, Демидова. Извините, старомодна, как патефон. Рассказывала случаи любви и дружбы. Как любовь спасла парня от тюрьмы. И как дружба исправила рецидивиста… Я думала, что она расскажет про детектор лжи, криминологию или применение телепатии на допросах…
— Но ведь про любовь интереснее, — осторожно возразил Рябинин.
Кузнецова фыркнула:
— Конечно, но во французском фильме или на лекции сексолога. А у нее голова трясется.
То, что накапливалось, накопилось.
— Скажите, вы сделали на работе хоть одну гайку? — тихо спросил Рябинин.
— Мы делаем ЭВМ, — поморщилась она от такого глупейшего предположения.
— Ну так вы сделали хоть одну ЭВМ?
— Еще не успела.
— А пирожки вы печь умеете? С мясом? — повысил он голос на этом «мясе».
— У меня мама печет, — пожала она плечами.
— Так чего же вы… — пошел он с нарастающей яростью. — Так чего же вы, которая ест мамины пирожки и не сделала в жизни ни одной вещи своими руками, судите о работе и жизни других?!
— Судить имеет право каждый.
— Нет, не каждый! Чтобы судить о Демидовой, надо иметь моральное право! Надо наделать ЭВМ, много ЭВМ… Да ЭВМ ваши пустяки, — Демидова людей делает из ничего, из шпаны и рецидивистов. Верно, ее во французском фильме не покажешь. Верно, Софи Лорен лекцию о любви прочла бы лучше… Голова у нее трясется знаете от чего? Ей было двадцать два года, на год младше вас. Бандит ударил ее в камере на допросе заточенной ложкой в шею. Она в жизни ни разу не соврала — это знает весь город. Она в жизни видела людей больше, чем вы увидите диодов-триодов. Она… В общем, о ней имеет право судить только человек.
— А я, по-вашему, кто?
— А по-моему, вы еще никто. Понимаете — никто. Вы двадцать три года только открывали рот. Мама совала пирожки, учителя — знания. А вы жевали. Это маловато для человека. Человеком вы еще будете. Если только будете, потому что некоторые им так и не становятся…
— Почему вы кричите? — повысила она голос. — Не имеете права!
— Извините. Не имею. Подпишите протокол.
Кузнецова чиркнула под страницами не читая. Она сидела красная, уже не элегантная, с бегающими злыми глазами, которые стали меньше, словно брови осели. Рябинин чувствовал, что и он побурел, как борец на ковре. Сейчас, по всем правилам, она должна пойти с жалобой к прокурору — на добавку к пропавшему гробу.
— Вы свободны. Деньги мы ваши найдем. А не найдем, я свои выплачу.
Кузнецова медленно поднялась, пошарила по комнате глазами, словно боясь чего-то забыть, и пошла к двери. Но совершенно неожиданно для него обернулась и тихим убитым голоском сказала:
— Извините меня, пожалуйста.
Рябинин не уловил: поняла она или обрадовалась, что деньги выплатят. А может, не виновата эта девушка ни в чем, как ни в чем не виновата кукла. Искусственного горя человек, слава богу, еще не придумал.
Но все это не имело никакого отношения к допросу.
Раскрыть загадочный случай с деньгами Рябинин намеревался на допросе получательницы Васиной — там лежала отгадка.
Петельников не звонил Рябинину — нечего было сообщать. Он сутки ждал вертолет, потому что Карпинская оказалась в поле, в тайге.
Потом он часа два смотрел вниз на землю, на какие-то проплешины, щетинистые куски тайги, мелкие домики… Далеко она забралась, хотя к стоянке партии был и другой подход, не из Якутска. Девка умная, но элементарно ошибалась. В его практике уголовники не раз бежали в отдаленные области с небольшим населением. Тут их находили легко, как одинокое дерево в степи. Но попробуй отыщи человека в миллионном городе…
Восемь палаток стояли на поляне дугой. В центре лагеря был вкопан длинный обеденный стол. Петельникова удивил окрестный лес, тайга не тайга, но лес большой, — он-то ждал сплошную тундру. К вертолету подошли шесть бородатых людей, обросшие гривами, как львы. Между собой они почти ничем не разнились — только ростом, да трое были в очках.
— Начальник партии, — представился тот, у которого бородка струилась пожиже. — Прошу в нашу кают-компанию.
Петельников, оперативник из Якутска и летчик прошли в самую большую палатку-шатер. В середине простирался громадный квадратный стол, сооруженный из толстых кусков фанеры на березовых чурбаках. Вместо стульев были придвинуты зеленые вьючные ящики. По углам стояли какие-то приборы, лежали камни разных размеров, стоял ящик с керном — и висели три гитары.
Петельников с любопытством рассматривал незнакомый быт. Когда все сели за стол, начальник партии деликатно кашлянул. Инспектор понял, что пора представляться.
— Комариков у вас, — сказал он и хлопнул себя по щеке.
— Да, этого сколько хочешь, — подтвердил начальник.
Бородатые парни выжидательно смотрели. Теперь их инспектор уже слегка различал.
— Мне нужна Карпинская Любовь Семеновна, — просто сказал Петельников.
— Она вот-вот должна прийти.
Геологов не удивило, что три человека прилетели на вертолете к Карпинской, — и это удивило инспектора.
— Вы из Института геологии Арктики? — спросил начальник партии, потому что Петельников все-таки не представился.
— Нет.
— Из «Геологоразведки»? — спросил второй геолог, пожилой.
— Нет.
— Из Всесоюзного геологического института?
— Из Института минерального сырья?
— Из Академии наук?
— Да нет, товарищи, — засмеялся Петельников, но мозг его бешено работал.
Из Геологического треста она уже уволилась и перешла сюда. И вот теперь он не знал должности Карпинской, поэтому опасался разговора. В тресте она была геологом. Но Карпинская опустилась и могла сюда устроиться и коллектором, и поварихой, и рабочей. Хорошенькое дельце: экспедиция Академии наук прилетела к поварихе. Но его смущало, что геологи такую возможность допускали. Или это была ирония, которую он еще не мог раскусить.
— Все проще, — весело заявил инспектор, — я родственник Карпинской, уезжаю в очень дальнюю командировку. Вот заскочил проведать, попрощаться…
— Понятно, — сказал молодой парень с желтой плотной бородкой прямоугольничком, — вы генерал в штатском, а это ваш адъютант.
Все засмеялись, кроме его «адъютанта» — оперативника, крепкого и молчаливого, как двухпудовка. Геологи приняли версию инспектора. Документов они не спрашивали: видимо, вертолет был надежной гарантией. Конечно, проще все рассказать и расспросить. Но с незнакомыми людьми Петельников рисковать не хотел. Среди них вполне мог находиться ее сообщник. Инспектор даже усмехнулся: вдруг вся эта геологическая партия обросших людей со зверскими лицами — шайка с атаманшей Карпинской…
— А родственников принято угощать, — сказал начальник партии и поднялся. — Влад! Организуй чайку.
На столе появился здоровый ромб сала, вспоротые банки тушенки, громадные черные буханки местного хлеба и холодные доли какой-то рыбы. Начальник партии открыл вьючный ящик и достал бидон, который оказался запаянным, словно был найден на дне океана. Обращались с ним осторожно, как с магнитометром.
Когда сели за стол, начальник налил в кружки прозрачной жидкости.
— Чай-то у вас незаваренный, — улыбнулся Петельников.
— Потом мы и заваренного сообразим, — пообещал начальник. — За гостей!
Инспектор не знал, что делать. Оперативник из Якутска посматривал сбоку — ждал команды. Не хотелось обижать этих ребят, которые, несмотря на их зверские морды, ему нравились.
Он чуть кивнул оперативнику и взял кружку со спиртом:
— За хозяев!
И сразу рассосался холодок официальности — есть такое качество у спирта. Ребята заговорили о своей работе, весело ее поругивая: комары, гнус, болота, завхоз Рачин, какой-то эманометр и какие-то диабазы, которые лежали не там, где им было положено. Петельников знал эту ругань, в которой любви больше, чем злости.
Пожилой геолог взял гитару, и вроде бы стало меньше комарья. Петельников слушал старые геологические песни, чувствуя, как тепло растекается по телу спирт. Только летчик скучал, молча поедая сало, ибо спирту ему было не положено.
Окончив курс, по городам, селеньям
Разлетится вольная семья.
Ты уедешь к северным оленям —
В знойный Казахстан уеду я.
Начальник партии сунулся в один из ящиков и достал длинный пакет. Он развернул кальку торжественно, как новорожденного.
— Примите подарок от геологов.
Это был чудесный громадно-продолговатый кристалл кварца, четкий и ясный, словно вырезанный из органического стекла. Только чище и прохладнее, как мгновенно застывшая родниковая вода. Петельников принял подарок, мучаясь, чем бы отдарить ребят.
Закури, дорогой, закури.
Завтра утром с восходом зари
Ты пойдешь по горам опять
Заплутавшее счастье искать.
Если бы не существовал на свете уголовный розыск, Петельников остался бы с ними. Все люди в душе бродяги и, не будь отдельных квартир, разбрелись бы по земле.
Я смотрю на костер догорающий.
Гаснет розовый отблеск огня.
После трудного дня спят товарищи,
Почему среди них нет тебя?
Начальник партии опять достал бидон и забулькал над кружками. Вторую порцию инспектор решил твердо не пить.
— Предлагаю тост за Карпинскую Любовь Семеновну, — вдруг сказал начальник.
Петельников поспешно схватил кружку, — этот тост он пропустить не мог.
— Ну как тут она… Люба-то? — быстренько ввернул инспектор, пока еще не выпили.
— Она на высоте, — заверил пожилой геолог, который оказался геофизиком.
— Способная девушка, — пояснил начальник, — кандидатскую заканчивает.
Петельников поперхнулся спиртом. Геологи решили, что у него не пошло. Но он представил удивленно-вздернутые очки Рябинина и вспомнил, что Капличникову в ресторане она представилась научным работником.
Жил на свете золотоискатель,
Много лет он золото искал.
Над своею жизнью прожитой
Золотоискатель зарыдал.
Инспектора уже захлестывали вопросы: как ей удалось слетать в город во время полевого сезона, зачем ей столько денег и почему она…
Но тут его молчаливый помощник, выпив вторую порцию, встал, скинул пиджак и повесил его на гвоздик. Геологи сразу затихли, будто у гитары оборвались струны, — на боку гостя, ближе к подмышке, висел в кобуре пистолет.
Петельников не заметил, сколько длилась тишина. Инспектор придумал бы выход — их в своей жизни он придумывал сотни. Но не успел…
— Здравствуйте, братцы, — раздался женский голос, но геологи не ответили.
Петельников резко обернулся к выходу…
На фоне белого палаточного брезента стояла высоченная тонкая девушка ростом с инспектора, с полевой сумкой, молотком в руке и лупой на груди, которая висела, как медальон. Это пришла из маршрута Любовь Семеновна Карпинская.
Но это была не та, кого искал Петельников.
Принято считать, что каждый свидетель сообщает что-нибудь важное, и вот так, от вызванного к вызванному, следователь докапывается до истины. В конечном счете следователь докапывался, но копал он, главным образом, пустую породу. Чаще всего свидетели ничего не знали или что-то где-то слышали краем уха. Был и другой сорт редких свидетелей. От них часто зависела судьба уголовного дела.
Мысль о Петельникове держалась в Рябинине постоянно, как дыхание. Но рядом появилась другая забота — о новом деле. Поэтому он с интересом ждал второго свидетеля.
Мария Владимировна Васина, которая упоминалась в телеграмме, оказалась шестидесятипятилетней старушкой.
— Вот она и я, — представилась свидетельница. — Зачем вызывал-то?
— А вы что — не знаете? — удивился Рябинин.
— Откуда мне знать, сынок? — тоже удивилась старушка, и он поверил: не знает.
Рябинин переписал из паспорта в протокол анкетные данные, дошел до графы «судимость» и на всякий случай спросил:
— Не судимы?
— Судима, — обидчиво сказала она.
— Наверное, давно? — предположил он.
— Вчера, сынок.
— За что? — опешил Рябинин.
— Пол в свой жереб не мóю, а квартира обчая. За это и позвал к ответу?
— Не за это, — улыбнулся он и понял, что речь идет о товарищеском суде.
— Я впервой в вашем заведении. У меня сестра знаешь отчего померла?
— Нет, — признался Рябинин.
— Милиционера увидела и померла. От страху, значит.
— Ну уж, — усомнился он.
Начинать допрос прямо с главного Рябинин не любил, но с этой старушкой рассуждать не стоило — завязнешь и не вылезешь. Поэтому он спросил прямо:
— Бабушка, у вас в Ереване знакомые есть?
— Откуда, милый, я ж новгородская.
— А Кузнецовых в Ереване знаете?
— Господь с тобой, каких Кузнецовых… И где он, Ириван-то?
— Ереван. Столица республики, город такой.
— А-а, грузинцы живут. Нет, сынок, век там не бывала и уж теперь не бывать. А Кузнецовых слыхом не слыхивала.
Разговор испарился. Оставался один вопрос, главный, но если она и его слыхом не слыхивала, то на этом все обрывалось.
— Как же, Мария Владимировна, не знаете Кузнецовых? А вот сто рублей от них получили, — строго сказал Рябинин и положил перед ней телеграмму, которую он уже затребовал из Еревана.
Васина достала из хозяйственной сумки очки с мутно-царапанными стеклами, долго надевала их, пытаясь зацепить дужки за седые волосы, и, как курица на странного червяка, нацелилась на телеграмму. Рябинин ждал.
— Ага, — довольно сказала она, — я отстукала.
— Подробнее, пожалуйста.
— А чего тут… Плачет девка, вижу, все нутро у нее переживает.
— Подождите-подождите, — перебил Рябинин, — какая девка?
— Сижу у своего дома в садочке, — терпеливо начала Васина, — а она подходит, плачет, все нутро у нее переживает…
— Да кто она?
— Обыкновенная, неизвестная. Из того, из Иривана. Откуда я знаю. Плачет всем нутром. Говорит, бабушка, выручи, а то под трамвай залягу. Мазурики у нее украли документы, деньжата, всю такую помаду, какой они свои чертовские глаза мажут. Дам, говорит, телеграмму родителям на твой адрес, чтобы сто рублей прислали. А мне что? Вызволять-то надо девку. Дала ей свой адресок. А на второй день пришли эти самые сто рублей. Ну, тут я с ней дошла до почты, сама получила деньги и все до копейки отдала. Вот и все, родный.
Рябинин молчал, осознавая красивый и оригинальный способ мошенничества. Теперь он не сомневался, что это мог сделать только человек, знавший Кузнецову, ее адрес и время командировки.
— Какая она, эта девушка? — спросил он.
— Какая… Обыкновенная.
— Ну что значит — обыкновенная… Все люди разные, бабушка.
— Люди разные, сынок. А девки все на одно лицо.
Рябинин улыбнулся — прямо афоризм. Но ему сейчас требовался не афоризм, а словесный портрет.
— Мария Владимировна, скажите, например, какого она роста?
— Росту? Ты погромче, сынок, я уж теперь не та. Какого росту?.. С Филимониху будет.
— С какую Филимониху?
— Дворничиха наша.
— Бабушка, я же не знаю вашу Филимониху! — крикнул Рябинин. — Скажите просто: маленькая, средняя, высокая?
— Откуда я знаю, сынок. Не мерила же.
Васина очки не сняла, и на Рябинина смотрели увеличенные стеклами огромные глаза. На молодую он давно бы разозлился, но старушки — народ особый.
— Ну, ладно, — сказал он. — Какие у нее волосы?
— Вот вроде твоих, такие же несуразные висят.
Рябинин погладил свою макушку. Он уже чувствовал, что никакого словесного портрета ему не видать, как он сейчас не видел своих несуразных волос.
— Какие у нее глаза? — спросил он громко, словно теперь все ответы зависели только от зычности вопроса.
— Были у нее глаза, родный, были. Как же без глаз.
— Какие?! — крикнул Рябинин неожиданно тонким голосом, как болонка тявкнула: крик сорвался непроизвольно, но где-то на лету перехватился мыслью, что перед ним все-таки очень пожилой человек.
— Обыкновенные, щелочками.
— Какого цвета хоть?
— Да сейчас у них у всех одного цвета, сынок, — жуткого.
Придется обойтись без словесного портрета. Но тогда что остается, кроме голого факта, кроме состава преступления?..
— Узнаете ее? — на всякий случай спросил Рябинин.
— Что ты, милый… Себя-то не каждый день узнаю.
— Зачем же вы, Мария Владимировна, совершенно незнакомому человеку даете свой адрес и помогаете получить деньги?
Старушка нацелилась на него мудрыми глазами змеи и спросила:
— А ты б не помог?
— Помог бы, — вздохнул он и с тоской подумал, что у него зависает второй «глухарь» — два «глухаря» подряд. Это уже много.
Рябинину показалось, что Петельников подрос — ноги наверняка стали длиннее. Лицо как-то осело, будто подтаяло, и черные глаза, которые и раньше были слегка навыкате, теперь совсем оказались впереди. В одежде исчезла та легкая эстрадность, которой так славился инспектор. Он вяло курил, рассеянно сбрасывая пепел в корзинку.
— Ты мне не нравишься, — поморщился Рябинин.
— Я себе тоже, — усмехнулся Петельников.
— Как говорят японцы, ты потерял свое лицо.
Инспектор не ответил, упорно рассматривая улицу через голову следователя. Рябинин знал, что Петельников человек беспокойный, но это уже походило на болезнь.
— Ничего я не потерял, — вдруг твердо сказал инспектор и добавил: — Кроме нее.
— Выходит, что она привела Курикина в чужую квартиру? — спросил Рябинин.
— Привела, — хмыкнул Петельников, придавливая сигарету. — Она вообще жила там целый месяц Карпинская полгода в командировке. А эта…
Петельников рассеянно забегал взглядом по столу, подыскивая ей подходящее название. Но в его лексиконе такого названия не оказалось.
Не было таких слов и у Рябинина: то сложное чувство, которое он испытывал к таинственной незнакомке, одним словом не определишь.
— Ну, а как же соседи, дворники? — спросил он.
— Соседи… Они думали, что Карпинская пустила жильцов. Она ведь там даже кошку держала…
Опять было просто, красиво и выгодно. Отдельная квартира, запасной выход на черную лестницу — делай, что хочешь, и в любой момент можно выйти через дверь за ковром, не оставив после себя ничего, кроме трех париков.
— А я ведь догадался, что это не ее квартира, — вдруг сообщил Рябинин.
— Почему?
— Когда ты не нашел фотографий, я уже заподозрил. А потом заглянул в шкаф. Вижу, одежда на высокую женщину, очень высокую.
— Чего ж не сказал? — подозрительно спросил Петельников.
— Не хотел отнимать у тебя надежду. А Карпинскую все равно надо было опросить. Вдруг ее знакомая.
Они помолчали, и Рябинин грустно добавил:
— Знаешь, Вадим, мы ее не поймаем.
— Почему? — насторожился инспектор.
— Боюсь, что мы с тобой глупее ее.
— Она просто хитрее, — буркнул Петельников.
— Не скажи… Это уже ум. Не с тем зарядом, но уже большие способности. Я бы сказал — криминальный талант.
Теперь его уже не радовал этот талант. После ресторанных историй Рябинин не сомневался, что ее поймают. Но сейчас ему хотелось, чтобы таланта у нее поубавилось.
— А у меня новое дело, — сообщил Рябинин, — и тоже пока глухо.
Он начал рассказывать. Петельников слушал внимательно, но не задал ни одного вопроса. Видимо, не осталось в его мозгу места для новых дел.
— Знакомые этой Кузнецовой обтяпали, — вяло отозвался инспектор.
— Надеюсь. Вот теперь надо установить всех ее знакомых, — тоже без всякой энергии заключил Рябинин.
Теперь они не шутили и не подкалывали друг друга. Время пикировок кончилось само собой. И сразу из их отношений, из совместной работы пропало что-то неизмеримое, как букет из вина. Но Рябинин был твердо убежден, что без чувства юмора не раскрываются «глухари».
Сначала он услышал шаги, потом ощутил запах духов, который несся впереди той, чьи это были шаги. В кабинет вошла Маша Гвоздикина в новом платье, удивительное платье, которому удавалось больше открыть, чем скрыть. Маша увидела Петельникова, и ее глаза зашлись в косовращении. Петельников давно нравился ей — это знала вся прокуратура и вся милиция, но, кажется, не знал Петельников. В руках Гвоздикина, как всегда, держала бумаги. Наверняка несла Рябинину, но сейчас забыла про них.
— Привет, Гвоздикина, — невыразительно кивнул инспектор, сделав ударение на первом слоге, хотя она не раз ему объясняла, что фамилия происходит не от гвоздя, а от гвоздики. — Как наука? — спросил он.
Маша училась на юридическом факультете.
— Спасибо, — щебетнула она. — Вот надо практику проходить. К вам нельзя?
Петельников обежал взглядом ее мягко-покатую фигуру, которую он мог представить где угодно, только не на оперативной работе.
— Куда — в уголовный розыск?
— А что? — фыркнула Маша. — У вас интересные истории…
— Интересные истории вот у него, — кивнул инспектор на следователя.
— У кого? — удивилась она, оглядывая стол, за которым сидел только Рябинин: лохматый, в больших очках, костюм серый, галстук зеленый, ногти обкусаны. Казалось, что только теперь Гвоздикина его заметила и вспомнила, зачем пришла. — Еще заявление по вашему делу. — Она ловко бросила две бумажки.
Петельников с Гвоздикиной лениво перебрасывались словами. Рябинин читал объяснения, которые взяли работники милиции у женщины. Рябинин не верил своим глазам — такой же случай, как с Кузнецовой-Васиной. Хоть бы чем-нибудь отличался! Даже сумма сторублевая. Одно отличие было, и, может быть, самое важное: Кузнецова прилетела из Еревана, а новая потерпевшая — Гущина из Свердловска. Он сравнил места работы и объекты командировок — тоже разные.
— Вадим Михалыч, — допытывалась Маша, — а у вас были страшные случаи? Такие, чтобы мороз по коже.
— У меня такие каждый день, — заверил Петельников.
— Расскажите, а? Самый последний, а?
— Ну что ж, — согласился инспектор и вытянул ноги, перегородив кабинет, как плотиной. — Забежал я вчера под вечер в морг, надо было на одного покойничка взглянуть.
— Зачем взглянуть? — удивилась Гвоздикина.
— Вдруг знакомый. Всех покойников смотрю. Значит, пока я их ворочал, слышу, все ушли. Подбегаю к двери — заперта. Что такое, думаю. Стучал-стучал — тишина. Как говорят, гробовое молчание. Что делать? Был там у меня один знакомый Вася…
— Вы же сказали, что все ушли? — перебила она.
— Правильно, все ушли. А Вася остался, лежал себе под покрывалом и помалкивал. Васю я хорошо знаю…
— Вася-то… он кто? — не понимала Маша.
— Как кто? — теперь удивился Петельников. — Можно назвать моим хорошим знакомым. Встречались не раз. Я его и вызывал, и ловил, и сажал. Приятель почти, лет восемь боролись. А лежит спокойно, потому что помер от алкоголя. Ну, подвинул я его, лег — и на боковую.
— Зачем… на боковую?
Теперь Гвоздикина смотрела прямо, зрачки были точно по центру — глаза даже вытянутыми не казались.
— Ну и вопрос! — возмутился инспектор. — Что мне, на следующий день идти на службу не выспавшись? Вася человек спокойный, он и при жизни тихоня был, только бандит. Просыпаюсь утром, кругом поют.
— Кто… «поют»? — ошарашенно спросила Маша.
— Птички за окном. Поворачиваюсь я на бок, а Вася мне и говорит: «Доброе утро, гражданин начальник». Хрипло так говорит, противно, но человеческим голосом…
— Так ведь он… — начала было она.
— Все нормально. Решили, что Вася скончался, и привезли в морг, чтобы, значит, вскрыть и посмотреть, отчего бедняга умер. А чего там смотреть — Вася умрет только от напитков. Находился он в тот вечер в наивысшей стадии алкогольного опьянения, которая еще неизвестна науке. Человек не дышит, сердце не работает мозг не работает, а ночь пролежит, протрезвеет — и пошел себе к ларьку…
— Врете? — вспыхнула Гвоздикина.
— Процентов на двадцать пять, — серьезно возразил Петельников. — С покойниками рядом я спал.
Рябинин смотрел между ними в одну точку — прямо в сейф. Смотрел так, будто сейф приоткрылся и оттуда выглянул тот самый покойничек Вася, с которым спал инспектор.
— Ты чего? — спросил Петельников.
— Вадим, еще один аналогичный эпизод со ста рублями.
— Те же лица?
Рябинин рассказал.
— Выходит, здесь знакомые Кузнецовой ни при чем, — решил инспектор.
Они замолчали. Маша не уходила, не спуская опять окосевших глаз с Петельникова и глубоко дыша, будто ей не хватало кислорода. Инспектор автоматически вытащил сигарету, но, покрутив ее, помяв и повертев, воткнул в пепельницу.
— Пожалуй, — медленно сказал Рябинин, — второе мое дело посложней, чем снотворное. Тут я не понимаю даже механизма. Люди прилетают из разных городов, никому ничего не говорят, ни с кем не знакомятся, но домой идут телеграммы с просьбой выслать деньги. Она…
Он так и сказал — «она». Что случилось потом, Маша Гвоздикина толком не поняла, но что-то случилось.
Рябинин вскочил со стула, наклонил голову, пригнулся и уперся руками в стол, словно собирался перескочить его одним махом. И Петельников вскочил и тоже уперся в стол, перегнувшись дугой к Рябинину. Они смотрели друг на друга, будто разъярились, — один большими черными глазами, второй громадными очками, которые сейчас отсвечивали, и Маша вместо глаз видела два ослепительных пятна. Не будь они теми, кем были, Гвоздикина бы решила, что сейчас начнется драка.
— Ой! — непроизвольно вскрикнула она, потому что Рябинин, словно уловив мысль о драке, размахнулся и сильно стукнул Петельникова по плечу — тот даже пошатнулся. Но инспектор так долбанул сбоку ладонью следователя, что тот сел на стул.
— Это она… Она! — блаженно крикнул Рябинин. — Как же я раньше не понял! Ее же почерк…
Он опять вскочил, попытался походить по кабинету, но места не было — сумел только протиснуться между Петельниковым и Гвоздикиной.
— Нет, Вадим, нам ее никогда, запомни, никогда не поймать. Она творческая личность, а мы с тобой кто — мы против нее чиновники, буквоеды, службисты…
— Сергей Георгиевич, предлагаю соглашение. Ты додумайся, как она это делает, а мы с уголовным розыском ее поймаем.
— Хитрый ты, Вадим, как двоечник. Да тут все дело в том, чтобы додуматься.
Он отошел к окну и посмотрел на улицу. Нащупав золотую жилу, она будет разрабатывать, пока тень инспектора не повиснет над ней. Теперь все дело заключалось в том, чтобы додуматься до того, до чего додумалась она.
— Мы отупели, — сказал Рябинин. — Если бы ты не пошутил о покойничках, нас бы не осенило.
Рената Генриховна Устюжанина, крупная решительная женщина сорока пяти лет, с сильными немаленькими руками, какие и должны быть у хирурга, обычно возвращалась домой часов в восемь вечера. Но сегодня, после особенно трудной операции, она решила уйти пораньше, — хоть раз встретить мужа горячим домашним обедом. Устюжанина зашла в гастроном и в два часа уже отпирала свою дверь.
В передней Рената Генриховна скинула плащ, отнесла сумку с продуктами на кухню, заскочила за халатом в маленькую комнату и пошла к большой — у нее была привычка обходить всю квартиру, словно здороваясь. Она толкнула дверь, переступила через порог — и в ужасе остановилась, чувствуя, что не может шевельнуть рукой.
Перед трюмо, спиной к ней, стояла невысокая плотная девушка и красила ресницы. Устюжанина онемело стояла у порога, не зная, что сделать: спросить или закричать на весь дом. Она даже не поняла, сколько так простояла, — ей показалось, что целый час.
— Что скажете? — вдруг спросила девушка, не переставая заниматься косметикой.
Рената Генриховна беспомощно огляделась — ее ли это квартира? На торшерном столике лежит раскрытая книга, которую она читала перед сном. На диване валяется брошенный мужем галстук…
— Что вы тут делаете? — наконец тихо спросила она.
— Разве не видите — крашу ресницы, — вызывающе ответила девушка, убрала коробочку с набором в сумку, висевшую через плечо, и повернулась к хозяйке.
Симпатичная, с чудесными черными волосами, брошенным на плечи, с волглыми глазами, смотрящими на Ренату Генриховну лениво, словно она тут ни при чем и не ее они ждали — эти глаза.
— Кто вы такая? — уже повысила голос Устюжанина.
— А вы кто такая? — спокойно спросила незнакомка, села в кресло, достала сигареты и красиво закурила, блеснув импортной зажигалкой.
От ее наглости у Ренаты Генриховны перехватило дыхание, чего с ней никогда не бывало — даже на операциях. С появлением злости возникла мысль и сила. Она шагнула вперед и четко произнесла:
— Если вы сейчас же не уйдете, я позвоню в милицию!
Девушка спокойно усмехнулась и пустила в ее сторону струю дыма, синевато-серую и тонкую, как уколола стилетом.
— Да вы успокойтесь… мамаша. Как бы милиция вас не вывела.
— Что, в конце концов, это значит? — крикнула Устюжанина и уже пошла было к телефону.
— Это значит, что я остаюсь здесь, — резко бросила девушка. — Это значит, что он любит меня.
И тут Рената Генриховна увидела большой чемодан, стоявший у трюмо. Она сразу лишилась ног — они есть, стоит ведь, но не чувствует их, будто они мгновенно обморозились.
Устюжанина оперлась о край стола и безвольно села на диван. Последнее время она замечала, что Игорь стал немного другим: чаще задерживается на работе, полюбил командировки, забросил хоккей с телевизором и начал следить за своей внешностью, которую всегда считал пустяком. Она все думала, что он просто сделался мужчиной. Но сейчас все стало на место, какого она даже в мыслях не допускала — по крайней мере, в отчетливых мыслях.
— Что ж, — спросила Рената Генриховна растерянно, — давно вы?..
— Давно, — сразу отрезала девушка. — И любим друг друга.
— Почему же он сам?..
— А сам он не решается.
— Ну и что же вы… собираетесь делать?
— Я останусь тут, а вы можете уйти, — заявила девица, покуривая и покачивая белыми полными ногами, от которых, наверное, и растаял Игорь.
Ренате Генриховне хотелось зарыдать на всю квартиру, но последняя фраза гостьи, да и все ее наглое поведение взорвали ее.
— А может, вы вместе с ним уберетесь отсюда? — сдавленно вскрикнула она.
— Мне здесь нравится, — сообщила девица.
Устюжанина была хирургом. Эта работа требовала не только крепкой руки, но и твердых нервов, когда в считанные секунды принимались решения о жизни и смерти — не о любви.
Она встала, взяла нетяжелый чемодан, вынесла в переднюю, открыла дверь и швырнула его на лестницу. Чемодан встал на попа, постоял, качнулся и съехал по ступенькам к лестничной площадке — один пролет. Устюжанина вернулась и пошла прямо на кресло. Девица все поняла.
— Ну-ну, — поднялась она, — без рук.
Ренате Генриховне хотелось схватить ее за шиворот и бросить туда, к чемодану. Может, она так бы и сделала, но девица добровольно шла к двери. На лестнице девица обернулась, хотела что-то сказать, отдуваясь дымом, но Устюжанина так хлопнула дверью, что она чуть не вылетела вслед за незваной гостьей.
Рената Генриховна вернулась в большую комнату.
У нее все кипело от обиды и злости — этот узел надо рубить сразу, как и собиралась сделать это его новая пассия. Не ждать Игоря, не слушать сбивчивых слов, не видеть жалостливых глаз и вообще не пускать его сюда. Давясь слезами, которые наконец вырвались, она схватила с дивана галстук и открыла шкаф. Ей хотелось собрать его вещи в чемодан — только взять и пойти.
Но чемодана в шкафу не было. Она обежала взглядом вешалки. Заметно поредело, как в порубленном лесу. Не было пальто, да и ее мутоновой шубы не было…
Устюжанина рассеянно осмотрела комнату, ничего не понимая. Увидела свою коробочку, где лежало золотое кольцо — коробочка стояла не там. В операционные дни она никогда не надевала украшений. Рената Генриховна открыла ее. Кольцо тускло светилось жирноватым блеском, но восьмидесяти рублей не было. Она бросилась к двери и долго возилась с замком, который раньше всегда открывался просто…
На лестнице никого… На площадке все так же стоял ее чемодан. Она сбежала по ступенькам и втащила его в квартиру — в нем оказались вещи из шкафа, собранные второпях, вместе с вешалками-плечиками. Но уж совсем непонятно, зачем она положила сюда электрический утюг — в шкафу лежали вещи и поценнее. И почему оставила этот чемодан на лестнице…
Устюжанина задумчиво походила по квартире.
И вдруг свалилась на диван, захохотав так, что вздрогнуло трюмо и шелестнула раскрытая книга. Рената Генриховна смеялась над собой — так оригинально обворовать ее, пожившую, ученую, неглупую тетку. Боялась потерять любимого человека, но отделалась только восьмьюдесятью рублями. Этой воровке нужны были только деньги. Оказавшись застигнутой, она вмиг придумала выход: набила чемодан вещами потяжелее и разыграла мелодраматическую сценку. И опять Устюжанина смеялась над собой — уже зло, потому что сразу поверила в плохое про Игоря… И вновь смеялась от счастья, как после минувшей беды.
В милицию решила не заявлять — она ценила оригинальные решения, пусть даже преступные. Да и что сказать работникам уголовного розыска — что ее обокрали? Как она сама выбросила чемодан со своими собственными вещами? Что ее обманули? Рассказать, как она не поверила в своего мужа?
Рената Генриховна вздохнула и засмеялась еще раз, представляя, как она расскажет Игорю о краже. А кража ли это, знают только юристы.
Но юристы ничего не узнали.
Рябинин тщательно допросил новую пару свидетелей. Гущина показала, что в дороге никому ничего не рассказывала, знакомых у нее в этом городе нет, и она никого не подозревает. Иванова, пенсионерка, рассказала, в сущности, то же самое, что и Васина. И тоже эту девушку не запомнила.
Итак, два похожих, как пара ботинок, преступления. Они не будут раскрыты, и преступница не будет поймана, пока он не решит задачу — где она получала информацию об адресах, именах родителей и обстоятельствах командировок.
Рябинин полагал, что он только собирается обо всем этом думать, но он уже думал. Мысль пошла в пустоту, как камень, брошенный в небо. И, как камень, возвращалась обратно. Ей не за что было зацепиться: ни цифр, ни расчетов, ни графиков. Рябинин даже вспотел: миллионный город, и в этом городе, в крохотном кабинете, сидит он и хочет путем логических размышлений найти преступницу — это в миллионном-то городе! И ничего нет: ни электронно-вычислительных машин, ни кибернетики, ни высшей математики — только арифметика. Да в канцелярии лежат счеты, на которых Маша Гвоздикина считает трехкопеечные марки. Он злился на себя, на свою беспомощность, на отставание гуманитарной науки от технического прогресса…
Ну вот, сидит он со своей любимой психологией, со своей логикой и не знает, что с ними делать. А за окном электронный век.
Если допустить, что она была в Ереване и Свердловске, где узнала про потерпевших? Нет. Слишком маленький разрыв во времени, да и очень дорогой и громоздкий путь.
Рябинин посмотрел на часы — оказывается, он уже просидел полтора часа, рассматривая за окном прохожих.
Если допустить, что она летала на самолетах… Нет. Во-первых, опять-таки громоздко. Во-вторых, легко попасться — с самолета не убежишь. И в-третьих, невыгодно — все на билет уйдет.
Если допустить, что у нее знакомая стюардесса… Вряд ли. Стюардессы хорошо зарабатывают, дорожат своей работой, и нет им смысла идти в соучастницы. Но, допустим, жадность. Или она обманула проводницу… Нет. Чтобы подать телеграмму о деньгах, наклейки с адресом или паспорта мало — надо знать имена родителей, и надо знать о командировке. И надо знать, что потерпевшая летит из дому в командировку, а не наоборот. И надо знать имя потерпевшей.
У Рябинина вертелся в голове какой-то подобный случай. Что-то у него было похожее, хотя свои дела он помнил — свое не забывается. Или кто-то из следователей рассказывал… А может, читал в следственной практике. Он еще поднапрягся и вспомнил: было дело о подделке авиабилетов — ничего общего.
Если допустить, что потерпевшие кому-то говорили о себе… «Ей» в самолете? Но этот вариант он уже отбросил. Кому-то, кто потом передал «ей»? Тогда этот кто-то должен летать на двух самолетах из Еревана и Свердловска, что маловероятно. Да и какие бывают разговоры в самолетах — необязательные. Потерпевшие могли сказать, откуда они летят, куда летят, зачем, но как могли они в легком разговоре сообщить свой адрес и фамилию-имя-отчество родителей… Это можно сказать только специально для записи в книжечку. Тогда бы потерпевшие запомнили.
Рябинин знал, что он не дурак — вообще-то он умный, хотя в частности бывает дураком. Каждый умный в частности дурак. Ум проявляет вообще, способности — в частности. Но сейчас ему надо решить задачу как раз в частности.
С воздухом он покончил — самолет опустился на землю. Потерпевшие получили вещи и пошли на транспорт. Одна села в троллейбус. Там уж она наверняка ни с кем не говорила: времени мало, да и не принято у нас разговаривать в транспорте с незнакомыми людьми. Здесь передача информации исключалась…
— А? — обернулся Рябинин к двери.
— Оглох, что ли? — поинтересовался Юрков в приоткрытую дверь. — Третий раз обедать зову.
— Нет, спасибо, — отмахнулся Рябинин и сел на стул задом наперед, как Иванушка-дурачок на Конька-Горбунка.
Вторая взяла такси. Времени на дорогу еще меньше, чем в троллейбусе. С шоферами такси разговаривают о погоде, о красоте города, о ценах на фрукты… Она могла, не придав значения, сказать, откуда прилетела и с какой целью. Но не могла же она сообщить имена родителей и домашний адрес. И если допустить шофера такси, надо допускать соучастника, а до сих пор преступница работала одна, и это было не в ее стиле.
— Господи, да повернись ты, — услышал он за спиной.
Рябинин повернулся. Помощник прокурора Базалова удивленно смотрела на него изучающим взглядом, как она, наверное, разглядывает заболевшего сына. Рябинин молчал: он видел ее, видел материнский взгляд, доброе полновато-круглое лицо, но видел глазами и каким-то тем клочком мозга, который не думал о преступлении.
— Господи, как хорошо, что я в свое время ушла со следствия, — вздохнула она.
Рябинин не понял, куда девалась Базалова. Когда он оглянулся, ее не было, будто она вышла на цыпочках.
Допустить, что информация утекала уже здесь, из семей, где жили потерпевшие? Все-таки один город, уже не Ереван и Свердловск. Но между семьями не было абсолютно никакой связи, ничего общего, ни одной точки соприкосновения.
Может быть, она, эта колдунья, где-то встречалась с потерпевшими в городе, на работе, в общественных местах. Может быть, нашла каких-то знакомых… Нет, отпадает — обе телеграммы поданы в день прилета потерпевших, и побывать они нигде не успели.
Мысль, которая так и сочилась, как вода в пустыне, высохла. Больше думать не о чем. Или все начинать сначала, с Еревана, со Свердловска, с самолетов. Но Петельников уже там побывал, всех опросил, проверил всех знакомых, поговорил со всеми стюардессами, побеседовал с почтовыми работниками — нигде ни намека.
Рябинин считал, что никаких следственных талантов не существует — есть ум и беспокойное сердце. Чтобы не скрылся преступник, признался обвиняемый или поверил подросток, нужно переживать самому. Так он считал, находясь в нормальном состоянии.
Но сейчас у него было иное состояние, которое врач определил бы как психопатическое. Ему казалось, что другой криминалист эту задачу давно бы решил; что он бездарен, как трухлявое дерево; что зря он в свое время пошел на следственную работу… Да и какой из него следователь — библиотекарь бы из него вышел неплохой. Он уже удивлялся, как проработал столько лет и до сих пор его держат. Рябинин вспомнил свои дела и среди них не увидел ни одного сложного и нашумевшего… Не зря прокурор района на него косится, как на огнетушитель, — вроде бы не особенно нужен, а иметь положено. Какой к чертям, он следователь — разве следователи такие! Они высокие, оперативные, проницательные и неунывающие. Никому не пришло в голову проверить следователей тестами — он не сомневался, что быстро и впопад не ответил бы ни на один вопрос…
Откуда-то запахло табачным дымом. Рябинин все принюхивался, размышляя о своей никчемности. Но дым уже поплыл полотенцем, и он повернулся — перед столом сидела Демидова и курила.
— Никак? — спросила она.
— Никак.
— А ты выпей, поспи, а потом по новой за работу.
Если случались неприятности, Рябинин никогда не пил. И во время работы ни разу в жизни не взял в рот спиртного. Вот в радости мог фужер-второй сухого вина, мог и третий. А сейчас сошлись вместе — работа с неприятностью. Им только поддайся, и повиснут руки…
Он не отрываясь смотрел на улицу, грызя авторучку. Теперь уж эти два преступления виделись ему в графическом изображении — хоть оси черти. Первый график — прямая из Еревана. Второй — прямая из Свердловска. Пересеклись они в этом городе. Нет, не пересеклись, а сблизились, очень сблизились. Но если не пересеклись, то откуда она узнала об этих потерпевших? Значит, где-то пересеклись. На работе не могли — разные предприятия, да и преступница ни с какой работой не связана. Оставался город. И он опять вернулся к парадоксу: в городе есть место, в котором они не могли не быть, коли она про них узнала; но они там не были, потому что телеграмма подавалась в день прилета, а прилетели они в разные дни.
Нет, пути потерпевших нигде не пересекались, а шли параллельно, как два рельса. Вторая находилась уже в Свердловске, а на квартиру первой в Ереван уже летела телеграмма о деньгах. Казалось, этих командировочных встречали у самолета и спрашивали имена родителей и домашний адрес.
На универмаге зажглись зеленые буквы. Рябинин только теперь заметил, что на улицы вползла лиловая мгла: нежная и зыбкая, темная под арками домов и светлая перед его окнами. Он встал и посмотрел на часы — было десять. Только что было десять утра, а теперь стало десять вечера. В желудке ныла легкая боль, пока еще примериваясь. В него нужно что-то вылить, хотя бы стакан чаю. А в голову послать таблетку — она ныла тяжестью, которая распирала череп и постукивала в висках.
Он считал, что потерпевшие сказали правду. А почему? Надо допустить и обратное. В жизни человека случаются такие обстоятельства, о которых не расскажешь. Иногда люди скорее признавались в преступлении, чем в гадливом грешке, от которого краснели следователи. Может, и его командированные что-нибудь утаивают?
Например, познакомилась в самолете с молодым человеком и заехала к нему на часик. Или… Но тогда бы хоть одна из них призналась — не может быть лжи у ста процентов свидетелей. Почему же ста? Если мошенница обманула десятерых, а заявили двое, то будет двадцать процентов. И почему ложь? Возможно, командированные женщины какому-нибудь пикантному обстоятельству не придают значения, например знакомству с молодыми людьми, и теперь встречаются с этими ребятами и не хотят, чтобы их вызывали в прокуратуру. Но ведь эти ребята должны быть не ребятами, а одним лицом. Тогда придется допустить, что он летел и в том, и в другом самолете… Что он связан с ней, с той… Но эту версию Рябинин уже отверг. Да и вторая потерпевшая, Гущина, на легкомысленную особу не похожа.
В дверь несильно постучали. Рябинин вздрогнул, — стук разнесся в опустевшей прокуратуре, как в осенней даче.
— Да, — хрипло сказал он.
Вошла женщина лет двадцати с небольшим, и, только присмотревшись, можно было наскрести тридцать. Фигура худощавая, невысокая, очерченная мягкоженственной линией. Маленькое точеное личико с большими голубыми глазами, слегка раскосыми и насмешливыми. Волосы неожиданны, как откровение, — густая латунная коса через плечо на грудь.
— Мне нужно следователя Рябинина, — сказала она грудным голосом.
— Я и есть он, — ответил Рябинин хриплым басом, который вдруг прорезался, потому что во рту без еды и разговоров все пересохло.
— Мне нужно с вами поговорить, — сказала женщина и без приглашения села к столу.
— Слушаю вас, — вздохнул Рябинин.
Она быстро взглянула на часики и виновато спросила:
— А удобно ли? Уже одиннадцать часов…
— Удобно, — буркнул он.
— Восемь лет назад, — с готовностью начала женщина, — я вышла замуж. Он меня любил, я его тоже. Мы поклялись всю жизнь прожить вместе и умереть в один день. Помните, как у Грина? Но случилось вот что: за восемь лет он ни дня, ни вечера не пробыл дома. Только ночует, да и то не всегда. Верите ли, у меня впечатление, что я пустила жильца с постоянной пропиской.
— Подождите, гражданка, — перебил Рябинин. — Он проводит время с другими женщинами?
— Нет, — уверенно ответила она.
— Пьет, играет в карты или ворует?
— Нет.
— Не бьет вас?
— Нет-нет.
— Тогда вы не туда пришли, — объяснил Рябинин. — Мы этим не занимаемся.
Ее удивление было прелестно. Она не понимала, как это может существовать организация, которая не занимается такими вопросами, как любовь. И Рябинин подумал, что ее муж — большой чудак: уходить от такой изумительной женщины. Скользнув взглядом по ее груди, которую она носила осторожно, словно боясь расплескать, он промямлил:
— Никто. Но я могу вам помочь… психологически.
— Большое спасибо, — с готовностью согласилась женщина, и чертовские зеленоватые огоньки забегали в ее глазах, а может, это бегала за окном реклама на универмаге.
— Чем же занимается ваш муж?
— Не знаю. Говорит, что работает.
— Видите, — назидательно сказал Рябинин. — Он же занят делом.
— А разве есть такое дело, ради которого можно забросить любимого человека? — наивнейшим тоном спросила она и даже губы не сомкнула.
Рябинин вскочил и дугой прошелся по кабинету. Маленькие, крепко сомкнутые ножки в кофейных тончайших чулках она поставила изящно-наклонно — чуть под стул, чуть рядом со стулом, как это могут делать только женщины: тогда их ножки начинают смотреться самостоятельно, сами по себе.
Рябинин подошел сзади и легонько провел рукой по ее плечу, косе и груди. Она не шевельнулась.
— Есть такие работы, которые засасывают, как пьянство, — сказал он.
— Неужели? — тихо удивилась она. — Какие же, например?
— Я не знаю, какая работа у вашего мужа… Ну вот, например, моя работа такая…
— А что — тяжело? — спросила женщина и тихо вздохнула.
— Очень, — признался он.
— Кого-нибудь не поймать?
— Не поймать, — ответил он, осторожно расплетая ей косу.
— Наверное, женщину? — предположила она.
— Да, женщину.
— А мужчине женщину никогда не поймать, — заверила она и повернула к нему лицо.
Теперь он увидел полуоткрытый рот сверху, увидел широко-раскосые потемневшие глаза, уже без зеленоватых обликов, грустноватые, как у обиженного ребенка. А всех обиженных в мире — и собак, и людей — вмещало рябининское сердце, как наша планета умещает на себе все народы, будь их три миллиарда или четыре.
Он наклонился и поцеловал ее в дрогнувший полуоткрытый рот.
— Ты сегодня ел? — спросила она, шурша ладонью по его небритой к ночи щеке.
— Ел. Нет, вроде бы не ел.
— Пойдем домой, — решительно заявила она и встала.
Они вышли на предночную улицу. Рябинин любил их, затихающие, отшумевшие, теплые городские улицы, с редкими прохожими, частыми парочками и красными деревьями в рекламном неоне. Было не светло, но и тьмы не было, хотя та вечерняя лиловая дымка теперь сгустилась и легла на город, как будто залила его тепловатым фиолетовым соком. Но где-то на горизонте светилось небо бледно-зеленой полосой, и оно будет там всю ночь светлеть и зеленеть прозрачным весенним льдом.
— Лида, — сказал Рябинин, — я день просидел в своей камере. Давай съездим за город, на свежий воздух, а?
— Завтра?
— Нет, сейчас.
— Да ведь ночь же! — удивилась она.
— На часик, а? Подышим, и обратно.
— Ты же есть хочешь, — неуверенно согласилась она.
С полчаса они топтались под доской с шашечками. Когда сели в машину, Лида вдруг засмеялась и прильнула к нему:
— Ну и сумасшедший! То домой не идет, а то гулять ночью придумает…
Рябинин промолчал. Может быть, он и был в эти дни сумасшедшим. В конце концов человек, захваченный до мозга костей идеей, — разве не сумасшедший? И разве страстная мысль не похожа на манию? Работать сутками без приказа, без сверхурочных, премиальных и благодарностей — не сумасшествие? Да и что такое «нормальный»? Человек, у которого все аптечно уравновешенно и на каждый минус есть свой плюс? Кто стоит на той самой золотой середине, которую любит обыватель и ненавидит Рябинин?
— Куда поедем? — спросил шофер.
— В аэропорт, — ответил Рябинин и пугливо глянул на жену.
Аэропорт не спал. На летном поле ревели реактивные самолеты, наверное прогревали моторы, но со стороны казалось, что изящно-могучие машины обессилели, не могут взлететь и только надрывно кричат, как раненые звери.
— Чувствуешь, тут ветерок, — сообщил Рябинин, — все-таки мы за городом.
С летного поля несло гарью. Лида взглянула на мужа. Он тут же перебил ее вопрос:
— Смотри, садится!
Самолет снижался, наплывал в темноте цветными огнями. Казалось, он сейчас покатится перед ними, но самолет куда-то нырнул за ангары, за темные силуэты хвостов, за лес самоходных трапов. Рябинин потащил Лиду к проходу, через который выпускали прилетевших.
Пассажиров сначала подвозили к стеклянному параллелепипеду — багажной. Но она стояла за проходом, практически на летном поле, и туда встречающих не пускали. При желании пройти можно: скажем, помочь вынести чемодан. Но там-то, в багажной, как узнать имена родителей, которых даже в паспорте нет. И в багажной Петельников уже посидел, изучив жизнь ее работников, как четырехправиловую арифметику. Багажная отпадала.
Рябинин повел жену в один зал ожидания, потом во второй, потом в третий… Они терпеливо перешагивали через ноги дремавших пассажиров. Но Кузнецова и Гущина сюда не заходили. И все-таки здесь преступница получала информацию.
— В четвертый зал пойдем? — спросила Лида.
Рябинин быстро глянул на жену: ни упрека, ни иронии, ни усталости.
— Пойдем в кафе, — предложил он.
Она пошла безропотно, будто у него в кабинете час назад ничем не возмущалась. Он знал, что Лида сейчас его безмолвно утешает, — она умела утешать молча, одним присутствием.
Они взяли крепкого чаю и горку сосисок — ему. Рябинин осматривал зал, механически жуя резиновую колбасу.
— Целлофан-то сними, — засмеялась Лида.
Кафе было огромное, современное и деловое, как и сам аэропорт. Здесь, видимо, не засиживались и не застаивались. И здесь пили только кофе и чай. Нет, это не то место, которое он искал. Рябинин даже перестал жевать — разве он искал какое-нибудь место? Он просто хотел побродить там, где, ему казалось, и произошла завязка. Бродил без плана, без логики, по воле интуиции и фантазии — авось поможет мысли.
— Сережа…
— А?
— Пока ее не поймаешь… ты не вернешься?
— Как? — не понял Рябинин. — Мы сейчас пойдем домой…
— Это ты свое тело повезешь домой… А сам будешь здесь или с той, которую вы ловите, — вздохнула она.
— Лида… — начал было Рябинин.
— Молчи, — приказала она. — Даю тебе три дня на поимку этой ужасной женщины.
— Три дня, — усмехнулся он. — Может, и трех месяцев не хватит.
— Зачем себя так настраиваешь? Вспомни, другие-то дела раскрывал. Да и не одно.
Другие дела раскрывал. Но те дела уже казались легкими, а последнее дело всегда самое трудное. Лида утешала его — теперь словами. Женщины-утешительницы… Мужчине нужна любовь, семья, дети, секс, обеды и все то, что связано у него с женщиной. Но каждому мужчине, даже самому сильному, а может быть сильному мужчине тем более, нужна женщина-утешительница.
— Сережа, если ты будешь так переживать, то дай бог, если дотянешь до сорока лет, — сообщила Лида.
— А как же пенсия? — спросил он и увидел за столом двух инспекторов уголовного розыска, которые тоже ели по тарелке сосисок. Значит, ведомство Петельникова крутилось в аэропорту денно и нощно. Но вслепую здесь ничего не сделаешь, — тут нужно догадаться.
Рябинин вспомнил, как однажды они с Петельниковым искали преступника, о котором только знали, что номер его домашнего телефона кончается на цифру 89 — в шестизначном номере. Работа шла интересно и споро, а было ее немало. И раскрыли.
— Пойдем, Лидок, домой, — предложил Рябинин, оставляя недоеденные сосиски. — Тебе же завтра на работу.
— Завтра суббота, Сережа.
— Да?! — удивился он.
Что-то в его «да» она услышала еще, кроме простого «да». Лида рассмеялась почти весело, будто он сострил:
— Так сказал, словно страшней суббот ничего нет. Обещаю завтра тебя не держать.
— А мне как раз некуда идти. Я теперь могу работать дома — сидеть и мыслить.
— Чудесно. Будем вместе мыслить. А куда мы идем?
Он опять привел жену к воротам прибытия. Рябинина тянуло к ним, словно его подтаскивал туда один из тех могучих реактивных двигателей, которые стояли на самолетах. Увидит он этот проход с дежурным, и спустится на него озарение, наитие, откровение, хоть голос божий — вот что ему надо в аэропорту. Но оно даже не блеснуло, даже зарницы этого озарения не вспыхнуло.
От ворот прибытия вела широкая асфальтированная пешеходная дорожка, обсаженная молодыми липками — метров двести. Упиралась она в стоянки: справа такси, слева троллейбусы. Вот и весь путь потерпевших. Улетавший человек бродит по залам и кафе, а прилетевший сразу идет по этой аллейке к транспорту.
— Пошли, Лида, — вздохнул Рябинин.
Конечно, чтобы найти брод, приходится много оступаться. Известно, что путь к истине усеян не только открытиями. Ошибки — тоже путь к истине. Но только одни ошибки — разве это путь?
Домой они пришли в два часа. Кажется, не светилось ни одно окно. Но уже светилось небо, на котором луна казалась бледной и немного лишней. Рябинин выпил еще две чашки крепкого чаю и уставился на эту самую луну.
— Спать будешь? — осторожно спросила Лида.
— А как же, — бодро ответил Рябинин. — Чтобы завтра встать со свежей головой. Только постели мне в большой комнате, на диване, а? А то буду ворочаться, тебе мешать.
Лида усмехнулась. Она подошла и обвила тонкими руками его шею. Руки с улицы были прохладными, как стебли травы в лесной чаще. Она бы могла ничего не говорить, но она не удержалась — поцеловала его легким радостным поцелуем.
Рябинин пошел в большую комнату, разделся, лег на диван и уставился очками в потолок. И сразу повисло медленное время, будто сломались все часы мира и солнце навсегда завалилось за горизонт.
По каждому «глухарю» в уголовном розыске обычно накапливались кипы разного материала. И всегда было несколько человек подозреваемых, которых он отрабатывал, отбрасывал одного за другим, пока не оставался последний, нужный. Но по этому делу и подозреваемых-то не было. Хоть бы кто анонимку прислал…
Казалось, он перебрал все варианты. Петельников проверил всех лиц, которые так или иначе связаны с потерпевшими; опросил всех работников аэрофлота, которые работали в те дни.
И ничего — как поиски снежного человека. Петельников все делал правильно, но вот он, Рябинин, в чем-то допускал просчет. Видимо, надо отказаться от заданного хода мыслей, изменить ракурс, что ли… Подойти к проблеме с другими мерками, с другим методом. Но где взять этот метод?
Рябинину показалось, что он задремал. Небо еще темнело, луна висела там же — в углу большого окна. И тишина в доме не скрипела паркетом и не гудела лифтом. Значит, еще глубокая ночь, которой сегодня не будет конца.
А если она узнавала фамилии потерпевших — это все-таки можно узнать в аэропорту, — звонила по телефону в Ереван или в Свердловск знакомой и просила найти по справочному имена и адрес родителей… Боже, как сложно, а потому нереально.
Если допустить, что встречающие их… Но их не встречали.
Рябинин сел на своем диване. Ему хотелось походить но чертовы паркетины расскрипятся на весь дом. Может и правда начать курить — и красиво, и модно, и говорят помогает. Он знал, что ему сейчас необходимо переключиться на что-нибудь постороннее, тогда нужная мысль придет скорее. Но он не мог — его мозг был парализован только одной идеей.
Он все-таки встал и тихонько подошел к окну. Нет, луна чуть сдвинулась, даже заметно съехала к горизонту.
Рябинин никогда не делился своими неприятностями с людьми — даже Лида знала только то, что видела. Ему казалось, что посторонним людям это неинтересно. А людей близких он не хотел обременять — нес все беды и заботы на себе, как гроб. Поэтому бывал одинок чаще, чем другие. И сейчас, разглядывая небо, он вдруг хорошо понял волка зимой, севшего ночью на жесткий голубоватый снег где-нибудь под треснувшей от мороза сосной и завывшего на желтую опостылевшую луну. Иногда и ему, как вот сейчас, хотелось сесть на пол и завыть.
Рябинин отошел от окна и лег на диван. Обязательно надо поспать, чтобы завтрашний день не выскочил из недели…
Перевоплотиться бы в эту потерпевшую Кузнецову. Сразу представил, как мама укладывает пирожки, провожает, беспокоится… Как Кузнецова летит, не говоря ни слова соседу, потому что тот старый. А он бы, Рябинин, заговорил как раз потому, что сосед старый. Как выходит из самолета и идет те двести метров — и он бы тоже пошел. Как садится в троллейбус — в незнакомом городе и он бы сразу поехал к родственникам…
Перевоплотившись, он повторил путь, который мысленно делал уже десятки раз. Рябинин стал вспоминать, с чем были пирожки. С капустой, с яблоками… Вроде бы с мясом…
Теперь он наверняка задремал, даже спал — он мог поклясться, что спал. Но вдруг что-то блеснуло бело-бело, сине-сине, как электросварка. Он вскочил, озираясь по углам. Ему показалось, что там, во сне, или здесь, в комнате, ярко блеснули пирожки с мясом или с капустой. Рябинин подбежал к окну, уже не боясь скрипучих паркетин. Он знал, что сейчас, вот сейчас догадается — только бы не потерять ту мысль, которая пошла от пирожков. Вроде и с мясом были, и с капустой, и с яблоками обязательно… Ну да, они же из приличных семей, если им в дорогу пекут пирожки с яблоками. Какая дурь! Но от дури сейчас ближе к истине, чем от правильных аксиом. У них же любящие мамы… С мясом пирожок испечь трудно. Его же надо молотить, или молоть, или фаршировать — это самое мясо. А если любящие мамы, приличные семьи, то…
Рябинин бросился в переднюю и сорвал телефонную трубку. Диск завертелся неохотно, понимая, что стоит глубокая ночь.
— Вадим! — как ему показалось, шепотом крикнул Рябинин. — Ты что делаешь?
— Да как тебе сказать, — хрипло замялся Петельников. — Если учесть, что сейчас три часа десять минут, то я смотрю широкоэкранный сон.
— Вадим, — зачастил Рябинин, — завтра утром возьми машину и вези ко мне потерпевших. Кажется, я нашел.
— Ну?! — окончательно проснулся инспектор.
— Сейчас рассказывать не буду, боюсь жену разбудить.
— Но это… точно?
— Не знаю. Надеюсь. Все решат завтра потерпевшие. Досматривай свой итало-французский…
Но он слышал, как Петельников закуривает, значит, спать больше не будет.
Рябинин повернулся и на цыпочках зашагал к большой комнате, будто ступая по кирпичикам в луже. Он смотрел на пол, поэтому прямо уперся в Лиду, стоявшую на пути.
— Догадался?!
— Не скажу, сглазишь. — Он взял ее за покатые плечи. — Надо еще проверить.
— А сияешь-то, — засмеялась она. — Теперь будешь спать?
— Что ты! — удивился Рябинин. — Какой же теперь сон! Теперь я жду утра. А небо-то!
Оно высветилось до ровной глубокой белизны, свежей и какой-то пугливой, чего-то ждущей. Казалось, эта ясность трепещет в прохладном воздухе, как голуби, летавшие с балкона на балкон. И уже горели розовато-кровавыми полосами крыши, словно там, за домами, варили сталь.
Вдруг он увидел в руке Лиды книжку. Значит, она не спала, пока он корчился на диване. Не спала, когда он смотрел на луну. Рябинину сделалось стыдно. Бывают, будут в жизни минуты, когда захочется выть по-волчьи, и он будет выть. Но не когда друг за стеной.
— Лида, — помолчал Рябинин, не выпуская ее теплых, убегающих вниз плеч, — если тебе мое следствие осточертело, то скажи, я его брошу ко всем дьяволам!
— Если я возненавижу твое следствие, то об этом никогда не скажу.
— Почему ж?
— Потому что ты бросишь меня, а не следствие.
— Ну да, — обиженно буркнул он.
— Нет, скорее ты будешь рваться между нами всю жизнь, до изнеможения.
— То-то сейчас не рвусь.
Он собрал ее расплетенные косы в громадную охапку и зарылся в нее лицом — погрузился в тот особенный аромат, который можно разложить на запах духов, волос, тела, свежей подушки, но вместе все это непередаваемо пахло Лидой. Он никогда не думал, что дороже — следствие или Лида, как не задумывался, какая рука важней. Лида была его первой и, он надеялся, последней любовью. Да и неважно, что будет, если любовь вдруг пройдет, как неважно, что будет с землею еще через четыре миллиарда лет. Потом можно сойтись с дурой и уйти от нее к дряни, полюбить за шиньон или за брючный костюм, жить ради автомобиля или богатого папы — потом можно любить кого угодно. Но первую любовь выбирают так, словно это твой первый и последний выбор, потому что первая любовь, как родинка, — на всю жизнь.
Лида поцеловала его:
— Расследуй… Только я беспокоюсь за твое здоровье.
— Тут уж ничего не поделаешь: или будешь жить долго и нудно, или кратко и интересно.
— А нельзя жить интересно и долго?
— Можно, — согласился Рябинин, — если кушать по утрам кефир. Лидок, давай завтракать, а?
Они пошли на кухню, и она подогрела тот завтрак, который он не успел съесть; тот обед, на который он не пришел; тот ужин, к которому он не вернулся. Рябинин с удовольствием ел среди ночи салат, котлеты, желе, просил еще, будто на него напал жор. Она грустно смотрела на эту нервную еду.
— Мой начальник, доктор наук, ходит на работу к одиннадцати часам утра, спит по ночам и получает пятьсот рублей.
— Бог с ним, — быстро ответил Рябинин, принимаясь за третью котлету. — Самый верный способ спрятаться от жизни — это уйти в науку.
— А где же она, эта жизнь? В следствии?
— На заводах, в полях, в производстве, в политике, в воспитании, в медицине… И в следствии. Но сейчас у меня голова занята не наукой.
— Как ты догадался? — спросила она о том, чем была занята его голова.
— Я уверен на все сто, — он сразу отодвинул тарелку. — Но завтра проверю. Вот что бы ты сделала в аэропорту, прилетев в чужой город?
— Поехала в гостиницу, или к знакомым, или к родственникам.
— А если бы у тебя были с собой пирожки?
— А в пирожках радиопередатчик? — предположила Лида, которая из-за него прочла немало детективов.
— Да нет, — поморщился Рябинин. — С капустой, яблоками и разной там ерундой.
— И не отравлены?
— Что бы ты сделала, если бы тебя провожала мама и дала с собой эти самые пирожки?
Потерпевшие сидели рядом — впервые встретились у него в кабинете. Совершенно разные: по возрасту, по опыту, по уму и даже по росту. Они выжидательно смотрели на следователя. Петельников сидел против них, будто вызванный на очную ставку. Он тоже поглядывал на следователя короткими злыми взглядами, зыркал сбоку черными глазами, потому что Рябинин пока ему ничего не сообщил. Но догадки лучше не сообщать. Рябинин тянул, бессмысленно листая дело. Если не подтвердится, то опять…
— Товарищ Гущина, — наконец спросил Рябинин у обстоятельной женщины лет тридцати, — какая у вас семья?
— Муж, ребенок, мать…
— Прекрасно, — обрадовался Рябинин.
Гущина и Кузнецова с интересом глядели на следователя.
— Вы родственников наверняка любите? — поинтересовался он.
— Странный вопрос — конечно. Неужели вы их подозреваете? — вдруг обеспокоилась она.
Кузнецова даже фыркнула — что-то среднее между смехом и возмущением. Рябинин неприязненно глянул на нее и сказал Гущиной:
— Нет, разумеется. Просто я интересуюсь, любят ли они вас?
— Странно… Конечно любят, — растерянно посмотрела Гущина на Петельникова, как бы ища поддержки.
Рябинин тоже повернул к нему голову и увидел два испытующих черных глаза, которые упорно смотрели на него. Рябинин не понял — сам ли он подмигнул Петельникову или его глаз самостоятельно сработал тиком, но смысл этого подмаргивания он знал: мол, не беспокойся, я не свихнулся. Петельников, кажется, окончательно убедился, что следователь не в себе.
— Так, — сказал Рябинин, наводя очки на Кузнецову, — у вас есть мама, я уже знаю, и она вас любит…
— Зачем нас привезли? Почему отрывают в субботу… — начала было тонким писклявым голосом Кузнецова.
— Прошу отвечать на мои вопросы, — перебил Рябинин и крикнул, сильно шлепнув ладонью по столу: — Прошу отвечать на мои вопросы!
Стало тихо. Гущина залилась краской, и слегка порозовела Кузнецова. Петельников ни на йоту не отвел взгляда от следователя, от его вспотевших очков, пятнисто-горящего румянца и окончательно вздыбившихся волос.
— Извините, — сказал Рябинин, — но прошу отвечать на мои вопросы. Гущина, что вы сделали в аэропорту?
— Села на такси и уехала.
— Так. Кузнецова, что вы сделали в аэропорту?
— Села в троллейбус и уехала.
Она так ответила, что Рябинин понял — не уехала бы на троллейбусе, да теперь все равно бы не сказала. Напрасно он их допрашивает вместе, не зря закон запрещает, но ему нужно только спросить.
— Так, — сказал Рябинин, встал и отбросил ногой стул, который сейчас ему мешал. — Вы прилетели, дома беспокоятся родственники, а вы сели и поехали?!
— Да, вспомнила, — вдруг оживилась Гущина.
— Конечно! — вскрикнул Рябинин так, что Гущина чуть не забыла того, что она вспомнила. — Ну?!
— Я зашла на почту и подала маме телеграмму.
— Почему же вы раньше молчали? — укоризненно спросил Рябинин. — Я же просил сообщить каждую мелочь.
— Это так естественно, — вмешалась Кузнецова. — Я тоже дала телеграмму.
Рябинин торжествующе глянул на Петельникова — тот сидел, как шахматист за партией. Он ничего не понимал. Может быть, поэтому в очках Рябинина и засветилось легкое самодовольство.
— Какие писали тексты? — спросил он сразу обеих.
— Наверху адрес, фамилию, имя, отчество, — начала перечислять Гущина, — а текст такой: «Долетела благополучно Целую Тоня».
— У меня вместо «благополучно» написано «хорошо», — сообщила Кузнецова.
— Кто-нибудь около вас был?
— Там полно народу, — пожала плечами Гущина. — Даже очередь стояла.
— Видал! — гордо сказал Рябинин инспектору и заложил бланк в машинку. В пять минут он отстучал два коротких, как справки, протокола. Потерпевшие молча расписались и ушли, заверенные им, что сделан еще один шаг к адресу преступника.
— Вот где разгадка! — нервно потер руки Рябинин. — В телеграмме есть все данные: адрес, имена родителей, имя потерпевшей. Ну и факт налицо — человек приехал. А?!
Петельников только расстегнул пиджак, из-под которого сразу выскочил и повис маятником длинный галстук, расписанный не то цветами, не то попугаями. Радость следователя до него не дошла, как не доходит тепло солнца в рикошетном свете луны.
— Вадим, ты что? — подозрительно спросил Рябинин.
— Понимаешь, на почте и телеграфе я всех проверил, — задумчиво ответил инспектор. — Даже не могу представить, кто там ее соучастник.
— Какой соучастник? — не понял Рябинин.
— Кто телеграмму-то ей показывал? — впал в окончательное недоумение Петельников.
— Да проще все, гораздо проще! — обрадовался Рябинин, что это оказывается не так просто и не зря он думал день и ночь. — Она ходит по залу и заглядывает в телеграммы. Человек пишет… Или стоит в очереди — долго ли подсмотреть и запомнить. Элементарно гениально! А потом иди к старушке, плачься. Вадим, теперь она у тебя в руках.
— Почему? — спросил инспектор и выпрямился.
Галстук сразу лег на его широкую грудь. Рябинин видел, что Петельников лукавит — он уже знал, почему. Он уже заработал мыслью, расставляя ребят по аэропорту. И его длинные ноги уже заныли под стулом от оперативного зуда.
— Она будет «работать» на телеграфе, пока ее не спугнут, — все-таки ответил Рябинин.
Инспектор встал.
— Сергей Георгиевич, на всякий случай, где будешь?
— Спать дома.
Петельников кивнул и сразу вышел — теперь у него появилась конкретная оперативная работа. Искать преступника нужно медленно, чтобы наверняка. А ловить его надо быстро.
Через два часа, когда Рябинин, как подрубленный, свалился на диван и спал, вокруг здания аэропорта медленно бродила симпатичная молодая женщина. Казалось, она чего-то выжидала. Впрочем, она могла ждать самолет и не хотела сидеть в душном зале.
В субботний день народу в аэропорту много. Теперь в аэропорту всегда народ, потому что люди спешат и уже не любят ездить в поездах.
Женщина заглянула в кафе, посмотрела на взлетавшие самолеты, медленно вошла в почтовый зал и села в уголке скромно, как Золушка на балу. Теперь она ждала кого-то здесь. Казалось, она забыла то лицо, поэтому разглядывает всех внимательно, чтобы не ошибиться.
Прошел час. Она не шелохнулась, не спуская глаз с людей, которые входили, писали телеграммы, отправляли и уходили. Прошло еще полчаса. Женщина вытащила из сумки зеркальце, посмотрелась и встала, поправив пышнющую связку волос. Она не ушла, а принялась медленно ходить вокруг овального стола, как ходила вокруг здания аэропорта. Ее круги, а вернее, эллипсы, все плотнее прижимались к людям, сочиняющим телеграммы. Теперь она рассматривала стол, словно то, что она ждала, должно оказаться на столе. Около одной женщины она даже склонилась. Та удивленно подняла голову, но пышноволосая пригнулась ниже и поправила что-то в туфле.
Походив, она сделала восьмерку и оказалась у очереди к телеграфному окошку. Она встала последней. Никакой телеграммы у нее в руке не было, да она ничего и не писала. Сначала держалась рассеянно, смотря по сторонам, но потом ее взгляд как-то сам собой замер на телеграмме стоящей впереди женщины.
— Вы последняя? — услышала она над ухом и вздрогнула.
Перед ней стоял вежливый молодой человек и улыбался.
— Я, — вяло ответила она и сразу отвернулась, будто застеснялась.
— А у вас ручки не найдется? — опять спросил молодой человек.
— Нет.
— А чем же вы писали телеграмму? — поинтересовался он.
— А вам какое дело?! — Она резко обернулась к парню.
— Ну-ну-ну, — успокоил ее молодой человек, не переставая улыбаться. — Да у вас, я вижу, и телеграммы-то нет…
Его рот улыбался, но глаза смотрели серьезно, даже зло, и поэтому лицо показалось маской, которую он только что нацепил. Она поправила волосы, чтобы не рассыпались и не закрыли ее с головы до ног, — они еле держались.
— Не ваше дело! — сердито отчеканила женщина и неожиданно вышла из очереди.
Быстрым сбивчивым шагом она двинулась из почтового зала, и ее небольшая фигура понеслась по переходам. Она пробежала все пролеты, двери, залы и выскочила из здания аэропорта… Когда женщина миновала его длинное распластанное тело и направилась к троллейбусу, то опять увидела этого молодого человека — он спешил за ней.
— Подождите! — Парень встал на ее пути. — Зря вы обижаетесь. Я просто хотел с вами познакомиться.
— А я просто не знакомлюсь, — сурово ответила она, делая шаг в сторону.
— Давайте познакомимся не просто, — предложил он и сделал такой же шаг в ту же сторону.
Она посмотрела ему в глаза: они по-прежнему светились злостью и съедали улыбку, как вода съедает сладкий сахар.
— Повторяю, что не хочу с вами знакомиться, — уже громко сказала она, и ее лицо залилось краской.
— Может, вы со мной хотите познакомиться? — раздался голос сзади.
Она даже вздрогнула, потому что сзади вроде бы никто не подходил и вдруг оказался человек, точно вылез из люка. Человек был высок, изысканно одет, чисто выбрит. Пальцами он перебирал радужный галстук, будто вырезанный из павлиньего хвоста; смотрел на нее черными, слегка выпуклыми глазами и ждал ответа.
— Вас тут что — шайка? — удивленно спросила она.
— Да, — подтвердил высокий, — шайка из уголовного розыска. Прошу ваши документы.
— Какое вы имеете право? — спросила молодая женщина.
— Работа такая, — усмехнулся парень с галстуком.
— Нет у меня документов, — тихо ответила она, сразу потускнев.
— Тогда назовитесь, пожалуйста.
— Ничего я вам не скажу, — вдруг вспыхнула она.
— Вы задержаны, гражданка. Пойдемте с нами, — сказал Петельников и взял ее под руку.
Днем Рябинин всегда спал тяжело и чутко, как зверь в норе. Он ворочался, постанывал, часто просыпался и даже сквозь дрему ощущал головную боль. Потом уснул крепче, но все равно знал, что спит и видит сон…
Якобы… мчался на место происшествия под вой сирены и все думал, зачем шофер так сильно воет, ведь тому, ради которого ехали, уже спешить некуда, — у них же не «скорая помощь». Затем он стоял в квартире, и, как всегда, было много народу. Все смотрели в пол и что-то искали — и работники уголовного розыска, и эксперты, и понятые. Трупа нигде не было. Тогда он спросил про труп начальника уголовного розыска, но тот хитро прищурился: мол, следователь, а не знаешь. И сразу все перестали искать. Начальник громко объявил, что приехал следователь и сейчас труп найдет. В притихшей комнате Рябинин подошел к шкафу, открыл его и показал понятым — там стоял труп и давился смехом, потому что его никак не могли найти…
Рябинин тяжело поднялся с дивана. Сон получился не страшный, даже веселый. В снах, как и в кино, неважно, что показывают, а важно, как показывают.
— Даже снов человеческих не снится, — сказал он вслух.
Они ему виделись двух типов: страшные и хлопотливые. Страшные бывали редко. Чаще смотрелись хлопотливые, как и его жизнь. И те, и другие сбывались с точностью графика. Страшные — были к неприятности. У какого следователя не случается неприятностей? Хлопотливые — какие-нибудь пожары, бега, собрания — к хлопотам, а они у следователя ежедневно.
Но были и третьи сны: неясные, непонятные, дрожащие синеватым рассветным воздухом… В них причудливо соединялось самое дорогое для него, которое ложилось на вечно больную рану, потому что самое дорогое всегда болит. В этих синеватых снах мелькала его семилетняя Иринка, которую он боялся обделить интересным детством. Мелькала Лида, которой боялся не дать счастья… Мелькал его отец, которому теперь он ничего не даст, да тот бы и не взял ничего, как всю жизнь ни капли не взял лишнего у государства. В этих снах бежали теплые ветры, невероятно по-русски пахли березы, руки матери мыли ему голову теплой водой, и мир еще казался алмазно-свежим, каким бывает солнечное утро только в детстве… От этих снов он просыпался и уже не мог уснуть до утра. Но они снились только ночью и редко — может быть, несколько раз за всю жизнь — и оставались в памяти на всю жизнь.
Проспал он часа два. По радио передавали дневную зарядку. Свежесть не появилась. Болела голова, вялое тело висело само по себе, как сброшенный мятый костюм. Во рту растекалась горечь.
Рябинин попробовал сделать несколько упражнений с гантелями, но в висках сразу болезненно застучало. Он принял теплый душ, и вроде бы стало полегче. Крепкий чай, любимый его напиток, который он пил часто, как старушка, освежил больше сна.
После чая Рябинин начал бесцельно бродить по квартире. На столе лежала торопливая записка: «Ушла в магазин, скоро вернусь. Спи побольше». Днем спать побольше он не мог. Получалось ни то ни се: ни работа, ни отдых.
Сидеть дома один Рябинин не любил. Даже если работал за своим столом, ему нравилось, что мимо ходит Лида, копошится по углам Иринка, и обе без конца мешают и пристают с разными вопросами. Оставшись один, он сразу впадал в грусть, как невзятый в кино ребенок, и не мог видеть квартиры. Лидины янтарные бусы казались брошенными, будто они больше никогда не лягут на ее грудь. На Иринкину куклу, самую обтрепанную и плюгавую, которую он все хотел спустить в мусоропровод, сейчас смотрел, как на саму Иринку…
Зазвонил телефон, и Рябинин обрадовался — мысли об Иринке, которая была за городом, довели бы его до тоски.
— Слушаю.
— Сергей Георгиевич, — ошалело сказал Петельников, — поймали!
— Брось шутить, я не выспался.
— Да в камере сидит!
Рябинин вылез из кресла, не зная, что спросить и что сказать, — не мог поверить, что его теория сработала так быстро.
— Ну и что? — задал он дурацкий вопрос.
— Я машину за тобой послал. Задержанная требует следователя.
— Сама?
— Сама. Только, — замялся Петельников, — по-моему, это не та, а ее соучастница.
— Не та?
— Я уж начинаю путаться. Ходила и заглядывала в телеграммы, фамилию не называет, документы не предъявляет. По-моему, соучастница. А может, сама. Волосы русалочьи, наверняка парик.
— Одеваюсь, — сказал Рябинин и повесил трубку.
Есть и у следователя радости. Обвиняемый признался — значит, поверил, раскаялся. «Глухарь» раскрылся — значит, дрянь больше не гуляет на свободе. Дело в суд направил и прекратил — значит, сумел разобраться. Потерпевший пришел спасибо сказать — что может быть приятнее! Есть у следователя радости, и всегда они связаны с одним — с торжеством истины.
Он мчался в машине по городу, мысленно подталкивая ее по забитым улицам. Ему не терпелось, и в одном месте шофер, словно уловив его состояние, гуднул сиреной. Доехали они быстро — минут за двадцать.
Рябинин выскочил из кабины и бросился к зданию аэропорта. Он не знал, где находится пикет милиции. Как назло не было ни милиционера, ни дежурного по аэропорту. Он уже пробежал два зала ожидания, оказался на летном поле, где его и поймал Петельников.
— Опять галстук новый? — радостно спросил Рябинин.
— Конечно! — засмеялся Петельников, хотя оба понимали, что радуются они не галстуку.
— Значит, так, — на ходу говорил Рябинин. — В пикете ее обыщем и повезем допрашивать в прокуратуру.
— Конечно, — опять весело согласился инспектор.
Пикет состоял из небольшой комнаты со столом и маленькой камеры для пьяных. В комнате сидели оперативники, которые при их появлении встали.
— На всякий случай двое сидят с ней, — объяснил Петельников. — Пока ведь не обыскана.
— Нужно трех женщин, — сказал Рябинин. — Двух понятых и одну оперработницу для обыска.
Петельников что-то шепнул одному из ребят, и тот моментально исчез.
Поправив галстук, Рябинин вошел в камеру и замер — в голову бросилась жаркая кровь, от которой, кажется, шевельнулись на затылке волосы и осели очки на переносице…
Посреди камеры стояла его жена.
Великие слова Рябинин старался не произносить: по пустякам не поворачивался язык, а крупных событий в жизни случалось немного. К таким большим понятиям он относил и слово «любовь». Ему казалось, что они с Лидой его вроде бы ни разу не употребили — не было нужды, как здоровому человеку нет нужды говорить о здоровье.
Рябинин, Лида и Петельников сидели в ресторане аэропорта. Инспектор с удовольствием ел солянку — он вообще много ел. Лида рассеянно ковыряла блинчики с мясом. Рябинин свои полпорции уже съел. Он смотрел на жену, то и дело поправлял очки, которые в жарком помещении всегда съезжали, и думал о ней, о женщине…
В основе цивилизации лежит гуманизм. В основе гуманизма лежит жалость. А вся жалость — у женщины. Да и детей рожают женщины, и жертвуют собой чаще женщины, и мужчины зачастую стараются ради женщин…
— Лида, — деликатно прожевав, спросил Петельников, — я все-таки не совсем понимаю вашу акцию. Вы хотели сами ее поймать?
Рябинин видел, что жена расстроена. Вообще-то она слегка кокетка и в присутствии такого галантного парня, как инспектор, обязательно бы чуточку водила глазами и поигрывала бы латунной косой. Но сейчас Лида сидела тихо, стараясь быть незаметной.
— Не поймать, а проверить Сережину теорию, пока он спит. Можно ли увидеть адрес…
— Ну и как — можно? — с интересом спросил инспектор.
— Конечно. — Она пожала плечами.
— Вот что значит обсуждать с женой уголовные дела, — мрачно сказал Рябинин и погладил ее руку, чтобы смягчить тон.
— Вот что значит не знакомить со своей женой, — уточнил Петельников.
— Тебя не раз приглашали, — возразил Рябинин.
— Сережа, я больше никогда в жизни не вмешаюсь в твою работу, — сказала Лида виноватым голосом.
Рябинин старался выглядеть сурово, но безвольная радость прорывалась из груди. Он это видел по ее лицу — там она отсвечивала. Большие слова можно всуе не произносить. Но большие чувства прорываются сами, потому что им не уместиться. Это «пока он спит» тронули его, и Рябинин подумал, что с «глухарем» он действительно перезабыл все большие и маленькие слова.
— Я, братцы, не наелся, — сообщил Петельников.
— Предлагала же поехать к нам, — укоризненно сказала Лида.
— Не могу, мое место теперь здесь, в аэропорту. Кстати, Сергей Георгиевич, я видел ее в ресторане всего часа полтора и то больше смотрел на другую. Ну и в квартире мельком. Боюсь ошибиться. Пример уже есть, — сказал инспектор и кивнул на Лиду.
— Я думаю об этом, — ответил Рябинин и удивился.
Он думал о Лиде, женщинах, любви, ел солянку, разглядывал жену, беседовал с инспектором — и думал «об этом» не переставая, видимо с того момента, как обнаружил Лиду в камере.
В париках и косметике узнать эту телепатку в лицо будет трудно. Значит, у инспектора оставалось только одно — наблюдать за ее поведением. Но это ненадежно, как ловить птиц сачком. Могла быть задержана любая прилетевшая и озирающаяся женщина, а их в аэропорту много; преступница меньше всего выглядела подозрительной.
— Есть идея, — сообщил Рябинин.
— Ты, Сергей Георгиевич, просто мозговой центр, — легонько поддел Петельников следователя, но тот не обратил внимания.
— Про одорологию слышал?
— Это он при вас свою ученость показывает, — сообщил инспектор Лиде. — Ну, слыхом слыхали, но еще не употребляли.
— Одорология — наука о запахах, — объяснил Рябинин больше жене, чем инспектору, который о ней знал. — Я изъял в квартире халат, теперь он нам пригодится.
— У меня как раз насморк, — поделился инспектор и тут же сказал Лиде: — Пардон.
Рябинин стал обдумывать. У него рождалась идея, а инспектор не ко времени разыгрался под действием солянки и хорошенькой женщины. Петельников сразу уловил настроение следователя и серьезно заметил:
— Сергей Георгиевич, эта штука еще не особенно освоена.
— Я привезу банку с запахом, а ты пошли за проводником с собакой.
— Ты же халат паковал в полиэтиленовый мешок, — вспомнил Петельников.
— Запах я перенес шприцем в герметические банки. Когда увидите подозрительную женщину… Впрочем, я сейчас провожу Лиду домой и все покажу.
И Рябинин посмотрел на жену, вспомнив, что сегодня суббота.
Почти никогда не обваливаются только что выстроенные дома. Не падают в воду новые мосты. Не оседают высотные здания. И даже длиннющие телевизионные вышки, которые уж, казалось бы, должны завалиться наверняка, спокойно горят в небе красными огнями. Потому что они строятся по инженерным расчетам, по чертежам, формулам и цифрам. Версии следователя строятся на интуиции, логике и психологии, к которым добавляются факты, если они есть. Поэтому расчеты инженера относятся к расчетам следователя, как желание бога к планам человека в известной пословице «Человек предполагает, а бог располагает».
Прошла бесплодная неделя. Петельников не жил дома, ел в кафе, спал в гостинице у летчиков, чистые рубашки покупал в ларьке «Товары в дорогу», а грязные складывал в громадный портфель. Оперативники, его подчиненные по группе, играли с летчиками в домино. Рыжий Леденцов от безделья напился пива и был отправлен в райотдел — на операции Петельников даже запаха не допускал.
За время своей работы инспектор убедился, что если версия принята, сомневаться в ней нельзя, пока ее полностью не отработаешь. А начни сомневаться — ни одного дела не доведешь до конца, потому что в их работе гарантии не давались. Петельников ежедневно звонил Рябинину и ни разу не усомнился в правильности его догадки.
На десятый день, в понедельник, к шести вечера прибыли почти один за другим самолеты из Хабаровска, Киева и Ашхабада. В почтовом зале аэропорта сразу сделалось людно. Прилетевшие входили с вещами и лепились вокруг овального стола, сочиняя телеграммы. Один парень спортивного вида даже сидел в углу на чемодане и, вероятно, писал письмо. Той тишины, которая стоит в обычных почтовых отделениях, здесь не было: где-то ревели самолеты, что-то гудело за стеной, радио то и дело объявляло о посадке и прибытии…
Девушка с тяжелым узлом черных плотных волос, будто вылепленных из вязкого вара, сочиняла телеграмму, смотрела в потолок, шевелила губами и копалась в дорожной клетчатой сумке. Потом взглянула на стеклянный барьер, схватила свои легкие вещи и встала в очередь. За ней тут же пристроилась девушка без вещей, в широкополой соломенной шляпе, в которых обычно приезжают с юга. А за этой девушкой уже вставала плотная женщина средних лет с сеткой помидоров… Очередь была человек в пятнадцать, но двигалась споро.
Черноволосая обмахивалась телеграммой, как веером. Девушка в соломенной шляпе стояла чуть сбоку, держа свою телеграмму свернутой в трубочку. Женщина с сеткой посматривала на помидоры, боясь их передавить: они были крупные, южные, распираемые соком.
— Вы не скажете, как проехать на проспект Космонавтов? — обернулась черная к соседке.
— Я нездешняя, — ответила в соломенной шляпке.
— На семнадцатом троллейбусе, — вмешалась женщина с помидорами.
— А вы не из Хабаровска? — спросила черненькая девушку в шляпе.
Вероятно, у них бы завязался обычный дорожный разговор о городах, гостиницах и ценах на фрукты…
Но в этот момент из служебной комнаты вышел молодой человек с красивой черной овчаркой на поводке. В другой руке он держал теннисные ракетки. Собака, не слушаясь хозяина — да хозяин вроде бы ее не особенно и сдерживал, — деловито обежала длинный стол. Овчарка сделала по залу несколько замысловатых фигур, уткнувшись носом в пол, подтащила молодого человека к окошку и побежала вдоль очереди…
Вдруг она рванулась вперед и взвилась на задние лапы, захлебываясь от неудержимого лая, даже не лая, а какого-то рычащего клекота, пытаясь броситься на плечи девушки в шляпе.
— Карай! — крикнул молодой человек и рванул поводок.
Спортивный парень, писавший письмо на чемодане, тут же извлек из-под себя кинокамеру, навел ее на людей и застрекотал.
Удивленная очередь притихла, ничего не понимая. Некоторые улыбались: в конце концов мало ли какие есть собаки и кинолюбители!
Но девушка в соломенной шляпе резко повернулась и пошла из очереди, словно объявили посадку на ее самолет. Она сделала шагов десять, когда женщина с помидорами швырнула сетку на пол, настигла уходящую и на глазах изумленной очереди схватила ее руку и завернула за спину. Тут же на одном из стеклянных окошек с табличкой «Администратор» отъехала зеленая шелковая шторка, и там оказался еще один кинолюбитель с камерой, который снял уже всю картину — и первого кинолюбителя, и очередь, и девушку в шляпе, уходящую от собаки и кинокамер.
Из служебной комнаты вышел Петельников с двумя работниками аэропорта. Парень на чемодане тоже вскочил. Еще появились откуда-то два оперативника словно вылезли из-под стола. Молодой человек с ракетками успокаивал собаку.
Девушка в соломенной шляпе оказалась в плотном людском кольце, из которого не было выхода.
— Вот и встретились, — радостно, как старой знакомой, сообщил Петельников. — Все-таки верная пословица насчет третьего раза, которого не миновать.
— Пусть эта мясистая дура отпустит руку, — сказала она низким голосом, оставаясь невозмутимой, будто ее ничего тут не касалось, кроме завернутой руки.
Петельников кивнул, и «мясистая дура», тоже инспектор уголовного розыска, отпустила. Петельников тут же выдернул из этой отпущенной руки телеграфный бланк и показал его работникам аэропорта:
— Товарищи понятые, смотрите, абсолютно пустая бумага.
Понятые кивнули. Задержанная поправила соломенную шляпку. Оперативники, молодые ребята, рассматривали ее с любопытством, как кинозвезду.
— В пикет милиции, — приказал Петельников. — Шумилов, перепиши свидетелей.
Ее так и повели — в людском кольце. Ошарашенные пассажиры смотрели вслед, ничего не поняв, потому что не было ни одного милицейского мундира.
На полу осталось месиво давленых помидоров, издали — как пятно крови на месте преступления.
В это время Рябинин сидел в своем кабинете мрачный. Ничто не шло, другие дела лежали лежнем, все валилось из рук и грызла совесть за тех ребят, которые по его ночной идее томились в аэропорту.
Утром вызывал прокурор и монотонно перечислил его грехи: преступление до сих пор не раскрыто, другие дела лежат без движения, работникам уголовного розыска дано неправильное задание. После указанных конкретных ошибок прокурор перешел на причину, их породившую, — его характер. Рябинин не стал спорить хотя бы потому, что прокурор дорабатывал последние дни и переводился в другой район. Он не хотел спорить, но и не мог не обороняться.
Потом в канцелярии Рябинин перекинулся словами с Машей Гвоздикиной, сообщив, что в ее годы можно быть и поумней. Затем поспорил с помощником прокурора Базаловой о воспитании детей, доказывая, что, если бы родители не только выращивали, но и воспитывали, преступность давно бы исчезла. И уж под конец поссорился по телефону с начальником уголовного розыска, чего наверняка не надо было делать, чтобы не навредить Вадиму Петельникову.
Он не срывал зло на людях. Как человек крайностей, в тяжелые моменты Рябинин отказывался от компромиссов. Он никогда не ссорился с одним человеком, а уж если рвал с одним, то как-то получалось и с другими, как в цепной реакции. Поэтому он не ссорился с одним человеком — он ссорился с миром.
Вошел Юрков. Он носил плащ даже в жару, и Рябинин подумал, что почему-то несимпатичные ему люди всегда тепло одеваются.
— Я в плохом настроении, — предупредил Рябинин.
— Я тоже, — добродушно заявил Юрков. — Завтра партсобрание, не забыл?
— Нет.
Ему не хотелось говорить, но Юрков такие мелочи не замечал. Спор с прокурором случился при нем, и, видимо, он пришел утешить. Юрков попытался придумать вступление, но отказался и прямо спросил:
— Знаешь? Прокурор хочет твой вопрос поставить на партсобрании.
— Какой вопрос? — внешне удивился Рябинин, но вообще-то не удивился ничуть — мало ли какие вопросы может придумать руководитель, когда ему не нравится подчиненный.
— Ну о твоем характере…
— Впервые слышу, чтобы характер обсуждался на партсобрании, — теперь действительно удивился Рябинин.
— Да нет, — поморщился Юрков, — вопрос будет называться иначе. Но характер у тебя плохой, это точно.
Юрков хитренько улыбнулся: мол, не спорь, знаем твой грешок.
— Характер у меня не плохой, — спокойно возразил Рябинин, — просто он у меня есть.
— Да зачем он? — житейски заметил Юрков.
— Без характера не может состояться следователь, да и человека нет без характера.
Юрков поморщился, и Рябинин понял его — все, мол, теория, а жизнь состоит из практики.
— Жизнь-то другая, — разъяснил Юрков.
Для многих людей жизнь хороша тем, что на нее можно все свалить. Она вроде бы все списывала. Часто жизнью называли ряд обстоятельств, которые помешали человеку стать лучше. Но Рябинину сейчас не хотелось ни о чем говорить — ни о жизни, ни о смерти.
— Вот спорить ты любишь, — подумал вслух Юрков.
— К выступлению на партсобрании готовишься? — усмехнулся Рябинин.
— А что — не любишь?
— Люблю, черт возьми. Разве это плохо?! — наконец-то вскипел Рябинин. — Испокон веков считалось, что способность к дискуссиям — прекрасное качество.
— Да ты уж больно волнуешься, — возразил Юрков.
Рябинин рассмеялся — зло, как демон. Его упрекали в страстности, а он, как дурак, серьезно говорил с этим человеком, который с такой же невинностью мог упрекнуть в принципиальности.
— Пожалуй, прокурор о тебе на собрании не заговорит, секретаря парторганизации испугается, — уточнил Юрков.
Секретарем парторганизации была Демидова.
— А вообще-то, я пришел вот что спросить. Ты со мной как-то спорил, что преступника надо перевоспитывать и доверять… Вот поймаешь ее, эту свою неуловимую, — перевоспитаешь за один-два допроса? Будешь ей доверять? А?
Юрков щурил свои хитроватые глаза на большом широком лице. Рябинин молчал. Видимо, умные вопросы приходят в голову всем.
Честно на вопрос Юркова он ответить не мог, поэтому молчал. Конечно, эту женщину за несколько допросов не только не перевоспитаешь, а и души-то не тронешь. Доверять ей мог только сумасшедший. Получалось, что его слова в споре — красивая болтовня. И верно сказал тогда Юрков, что они для девочек.
Зазвонил телефон. Рябинин снял трубку.
— Сергей Георгиевич, — ухнула трубка, — она у меня в камере!
— Ну-у-у! — даже запел Рябинин и почему-то встал. — Как же?
— Все как по сценарию. Как ты расписал, так она и шуровала.
— Вадим, а она не убежит? Смотри.
— Если только разберет кирпичную стену или сделает за ночь подкоп. Пусть напишет объяснение?
— Ну пусть пишет, — помялся Рябинин. — Ко мне на допрос везите завтра. Возьмусь со свежими силами…
Инспектор знал, что на свои допросы следователь никого не пускает.
— Какая она? — вырвалось у Рябинина.
Петельников помолчал.
— Трудно будет с ней. Да ничего, главное сделано.
— Нет, Вадим, главное еще впереди…
Часть третья
На следующий день Рябинин готовился к допросу. Он сидел с закрытыми глазами.
У каждого следователя есть десятки приемов, которыми он пользуется, как механик разными гаечными ключами. В принципе приемы можно применять любые, кроме незаконных и аморальных. Но чтобы их применять, нужно иметь отдохнувший ум, который весь допрос обязан быть в живости, деятельности, подвижности… Силы разума, как частицы в синхрофазотроне, надо разгонять до больших энергий, до такой высокой степени сообразительности, которая называлась быстроумием. Найти выход из положения, вовремя ответить, уместно пошутить, неожиданно одернуть, при случае пожалеть, а при случае быть готовым и к физической обороне. Это быстроумие сродни остроумию, только остроумие проявляется вспышкой, а быстроумие — состояние постоянное, и чуть ослабело оно, допрос гаснет. Ум следователя должен не иссякать, как источник в горах. Об одном и том же он должен уметь спрашивать постоянно, и все по-иному, бесконечно бить в одну точку новым, тут же придуманным оружием, чтобы человеку казалось, что разговор идет все время о разном.
Но Рябинин был тугодум; может быть, обстоятельный, основательный, глубокий, но тугодум.
Закрыв глаза, он решал, на чем же строить допрос, который всегда на чем-то держится, как дом на фундаменте. Двое ресторанных потерпевших, Капличников и Торба, отпадали, — они не могли ее опознать. На очной ставке она наверняка заявит, что видит их впервые. Получавшие деньги старушки тоже отпадали — разве им опознать? Кузнецова и Гущина ее вообще не видели. Петельников в данном случае не свидетель, работник милиции, лицо заинтересованное. И Рябинин с тоской подумал, что прямых доказательств нет: не смешно ли — столько преступных эпизодов, а доказательства только косвенные! Теперь все зависело от допроса. Удастся заставить ее сказать правду — доказательства появятся, сама о них расскажет, а он зафиксирует. Не признается — дело будет трудным, и еще неизвестно, чем оно кончится.
Выходило, что допрос лучше строить на Курикине. Он открыл глаза и спрятал в дело заготовленное постановление на ее арест — осталось только получить санкцию у прокурора. Хотел было составить план допроса, что рекомендовала делать криминалистика, но передумал — свободная импровизация у него получалась лучше.
Рябинин услышал тяжелые шаги в коридоре и сразу понял, что волнуется.
В кабинет вошел молодой сержант из райотдела:
— Товарищ следователь, задержанная доставлена из КПЗ для допроса. Вот на нее матерьяльчик.
— А сама где? — спросил Рябинин.
— В машине. Не беспокойтесь, там два милиционера. Такая, вам скажу, птичка.
— Да?
— Типичная прохиндейка, если не хуже.
— Да?
— Ну прямо натуральная «прости меня, господи».
— Да?
— Да. И без юбки.
— Как без юбки? — не понял Рябинин.
— Вот столечко примерно висит.
Сержант на своих ногах показал, сколько у нее висело юбки: действительно почти ничего не висело.
— Мини, — догадался Рябинин.
— Меньше, полмини. А в камере что вытворяет… Скрутила кофту петлей, зацепила за выступ, встала на нары и замерла. Ну прямо висит, как утопленник. Меня чуть инфаркт не хватил. Отвечай потом за нее.
— Шутница, — задумчиво сказал Рябинин.
Он внимательно слушал разговорчивого сержанта, потому что его интересовала любая деталь о человеке, которого предстояло допрашивать.
— Вы с ней помучаетесь, она вами повертит. Не девка, а хлорофос.
В словах сержанта Рябинин уловил не то чтобы недоверие, а что-то вроде сомнения; возможно, сержант не верил в силы тех, кто не был широкоплеч и не носил формы.
— Ничего, — немного хвастливо заверил Рябинин, — не такие кололись. Бывали судимые-пересудимые, а посидишь с ними поплотнее — все начистоту выложат…
— Конечно, у вас особые приемы, — согласился сержант, и Рябинин по голосу понял, как тот тоскует об этих особых приемах, наверняка учится на юридическом факультете и мечтает о самостоятельном следствии.
— Какие там особые… У меня два приема — логика и психология.
— А магнитофон? — не согласился сержант. — Или вот здорово… Начальник сидит, а ему кино показывают прямо в кабинете: где преступник, что он делает и что думает.
Рябинин засмеялся — могучая притягательная сила детектива оплела даже здравый рассудок работника милиции, который ежедневно видит простую и жизненную работу своего учреждения, более сложную и тонкую, чем магнитофоны и кино в кабинете начальника.
— Психология, сержант, посильнее всех этих магнитофонов. А допрос посложнее кино. Ну, ведите ее…
— Есть!
Сержант молодцевато вышел. Рябинин взглянул на часы — было десять утра. Часа два-три на допрос уйдет. И он сразу ощутил тот нервный легкий озноб, который у него появлялся всегда перед борьбой. О том, что допрос — это борьба, знает каждый опытный следователь. Но сейчас предстояла не просто борьба: к чувству напряженности перед схваткой примешивалось любопытство, распаленное долгими поисками и неудачами.
В коридоре послышался топот: казалось, шло человек десять. Или дверь была не прикрыта, или ее сквозняком шевельнуло, но из коридора несся бранчливый голос — низкий, грудной, напористый: «Ну-ну! Руки-то не распускай. Н-ну, не подталкивай! Подержаться за меня хочешь — так и дыши. Только я с такими мордастыми не путаюсь…»
Они стояли за дверью, и, видимо, она не шла в кабинет, ошпаривая сержанта словами: «У тебя небось дома жена сидит в три обхвата, стюдень тебе варит из копыт. Ну-ну, с женщинами надо деликатно, это тебе не в свисток посвистывать, гусь лапчатый».
Наконец дверь распахнулась широко, на полный размах, как ворота. Они вошли вместе, протиснулись в проем одновременно — сержант прилип к ее боку, уцепившись за руку.
Она замерла у порога, будто в кабинете увидела чудо. Сержант с трудом закрыл дверь, потому что мешала ее спина:
— Она, собственной персоной Сергей Георгиевич.
Рябинин охватил взглядом невысокую плотную фигуру в коричневом, туго обтягивающем платье, коротеньком, будто на него не хватило материи. Ему хотелось сделать что-нибудь вежливое, располагающее — попросить сесть, улыбнуться или пошутить…
— Здравствуйте, — сказал Рябинин. — Давайте…
Она вдруг всплеснула руками, словно наконец поняла, кто сидит в кабинете, бросилась к столу, радостно улыбаясь:
— Здравствуй, Сережа! Милый мой живчик! Вот ты где притулился… Чего ж больше не заходишь? Или нашел кого помягче?
Рябинин растерянно взглянул на сержанта. Она еще радостней закричала на всю прокуратуру:
— Не стесняйся, жеребчик. К бабам все ходят — и следователи, и прокуроры. Давай поцелуемся, что ли…
Она артистично развела руки и перегнулась через стол, пытаясь обнять следователя. И у нее это получилось бы, потому что ошарашенный Рябинин парализованно сидел на стуле. Но сержант вовремя схватил ее за плечо и оттащил от стола примерно на полшага:
— Ну-ну, не позволяй себе.
— Так я ж его знаю! — удивилась она неосведомленности сержанта. — На прошлой неделе ночевал у меня.
— Все равно не позволяй, — решил сержант, рассудив, что ночевка еще не повод для фамильярных отношений на допросе.
— Да не знаю я ее! — вырвалось у Рябинина.
— Ну как же? — удивилась она такой несправедливости. — Девять рублей заплатил, рублевка еще за ним. Я с работяг беру пятерку, а у кого высшее образование — десятку. Сережа!
Она опять попыталась ринуться через стол, но сержант был начеку:
— Стой нормально.
— Не тычь, неуч! — вырвала она у него руку, и сержант ее больше не тронул.
— Гражданка, прошу вас… — начал Рябинин.
— Ну чего ты просишь, живчик? Сначала рубль отдай, а потом проси.
— Вы можете идти, — сказал Рябинин сержанту.
Тот с сомнением посмотрел на красного, скованного следователя, на веселую девицу, стоявшую посреди кабинета подбоченившись.
— Я буду в коридоре, — полуспросил, полуутвердил сержант.
Рябинин кивнул. Петельников, видимо, наказал сержанту не отходить от нее ни на шаг. Как только за ним закрылась дверь, она сразу сообщила:
— С тебя надо бы меньше взять, хиловат ты оказался. В очках все такие.
— Сержант ушел, людей нет, теперь-то зачем комедиантствовать? — усмехнулся Рябинин, приходя в себя.
— Небось перепугался? — сочувственно спросила она — Может, и не ты был. Физия-то очками прикрыта.
Не хватило ему того самого быстроумия. Он ожидал всего, только не такого выпада. На допросе, как в боксе, — часто первый удар решает судьбу встречи. Но неожиданность для следователя не оправдание. Уж если нет быстрой реакции, то ее нет.
— Садитесь, — нелюбезно предложил он, потому что не мог справиться со своей злостью.
— Почему следователи начинают на «вы», а потом переходят на «ты»? А который до тебя говорил, так прямо чуть не выражался. Ну я ему тоже завернула в бабушку.
Видимо, кто-то из оперативников успел ей высказать свое отношение, хотя Рябинин их предупреждал.
— Я выражаться не буду. Но и вас прошу вести себя прилично, — спокойно сказал Рябинин.
— Прилично? — удивилась она. — Мы что, на свидании?
— Садитесь, — еще раз предложил он, потому что она стояла посреди комнаты, будто зашла на минутку.
Она подумала и села. Рябинин хорошо видел: подумала, прежде чем сесть, — это ее ни к чему не обязывало. Значит, лишнего слова не скажет, не проговорится.
Теперь он ее рассмотрел. Широковатое белое лицо с темно-серыми глазами, которые она то сужала до черных щелочек, то расширяла до громадно-удивленных, таращенных, серых. Русые волосы лежали короткой челкой, и видно было, что они свои. Фигура была не полной, как показывали свидетели, но ширококостной, поэтому худой она не казалась. На этом сухощавом теле сразу бросалась в глаза пышная грудь, как у американской кинозвезды.
— Ну как? — спросила она.
— Что… как? — сказал Рябинин, хотя понял ее «ну как?», и она поняла, что он понял.
Не ответив, она чуть отъехала вместе со стулом от края стола, и Рябинин сразу увидел ее ноги, положенные одна на другую. Он даже удивился, что у невысокой девушки могут быть такие длинные бедра — широкоокруглые, удивительно ровненькие, белые, с чуть кремовым отливом, туго налитые плотью, как зерна кукурузы в молочно-восковой спелости.
— Ну как? — спросила она опять.
— А никак, — в тон ей ответил Рябинин.
— Ну да, — усмехнулась она, не поверив.
От женщины скрыть это самое «как» невозможно — она прекрасно видела, какое произвела впечатление своей фигурой. Получалось, что подозреваемая читала по его лицу с большим успехом, чем он по ее. Рябинин уже много лет безуспешно вырабатывал у себя на время допросов лицо бесстрастно-равнодушного идиота. Такое лицо получалось только тогда, когда он о нем думал. Но на допросах приходилось думать не о своем лице. Поэтому Рябинин махнул рукой и сочинил успокоительную теорию, что бесстрастные лица только у бесстрастных людей.
— Сейчас предложишь закурить, — решила она.
— Это почему же?
— В кино всегда так.
— А я вот некурящий, — усмехнулся Рябинин.
— И сигаретки нет? — спросила она уже с интересом.
Он заглянул в письменный стол, где обычно бывало все: от старых бутербродов до пятерчатки, но сигарет не оказалось.
— Вот только спички.
— При твоей работе надо держать сигареты и валидол, кому плохо станет. Но мне плохо не будет, не надейся, — заверила она.
— А мне и не нужно, чтобы вам было плохо, — заверил в свою очередь Рябинин.
— Да брось меня «выкать». Я не иностранная шпионка. Какое-то слово шершавое: «вы», «вы».
— Хорошо, давай на «ты».
Он сразу понял, что сейчас его главное оружие — терпеливость. Как только он утратит ее, допрос сорвется.
— Тогда свои закурю, — решила она и полезла за лифчик.
Рябинин отвернулся. Он еще не понял, делает ли она это нарочно или вообще непосредственна в поведении.
— Чего застеснялся-то? Людей сажать не стесняешься, а грудей испугался. Дай-ка спичку.
Она закурила красиво и уверенно, откинулась на стуле, сев как-то распластанно, будто возлегла. Обычно в таких случаях Рябинин делал замечание, но сейчас промолчал.
— Фамилия, имя, отчество ваше… твое?
— Софи Лорен. — Она спокойно выпустила дым в потолок.
— Прошу серьезно, — сказал Рябинин, не повышая тона.
Он не сдерживался, действительно был спокоен, потому что сразу настроился на долгое терпение.
— Чего Ваньку-то крутишь? И фамилию знаешь, и отчество, — усмехнулась она.
— Так положено по закону. Человек должен сам назваться, чтобы не было ошибки.
— Могу и назваться, — согласилась она и церемонно представилась: — Матильда Георгиевна Рукотворова.
— Видимо, трудный у нас будет разговор, — вздохнул Рябинин.
— А я на разговор не набивалась, — отпарировала она. — Сам меня пригласил через сержанта.
— Начинаешь прямо со лжи. Не Матильда ты.
— А кто же? — поинтересовалась она, выпуская в него дым.
У Рябинина впервые шевельнулась злоба, но еще слабенькая, которую он придавил легко.
— По паспорту ты Мария. И не Георгиевна, а Гавриловна. И не Рукотворова, а Рукояткина. Мария Гавриловна Рукояткина.
— Какие дурацкие имена, — сморщила она губы и небрежно сунула окурок в пепельницу. — Ну и что?
— Зачем врать? — он пожал плечами.
— Ты спросил, как я себя называю. Так и называю: Матильда Георгиевна Рукотворова. Это мое дело, как себя называть. У меня псевдоним. Ты можешь звать меня Мотей.
Кажется, в логике ей не откажешь. Рябинин чувствовал, что ей во многом не откажешь и все еще впереди.
— Год рождения?
— Одна тысяча девятьсот первый.
— Попрошу отвечать серьезно.
— А сколько бы ты дал?
— Мы не на свидании. Отвечай на мой вопрос.
— На свидании ты бы у меня не сидел, как мумия в очках. Двадцать три года ровно. Записывай.
Выглядела она старше: видимо, бурный образ жизни не молодит. На хорошенькое лицо уже легла та едва заметная тень, которую кладет ранний жизненный опыт.
— Образование?
— Пиши разностороннее. Если я расскажу, кто меня и как образовывал, то у тебя протоколов не хватит.
— Я спрашиваю про школу, — уточнил он, хотя она прекрасно знала, про что он спрашивал.
— Пиши высшее, философское. Я размышлять люблю. Не хочешь писать?
— Не хочу, — согласился Рябинин.
Такая болтовня будет тянуться долго, но она нужна, как длинная темная дорога на пути к светлому городу.
— Тогда пиши незаконченное высшее… Тоже не хочешь? Пиши среднее, не ошибешься.
— Незаконченное? — улыбнулся Рябинин.
— Учти, — предупредила она, — Матильда по мелочам не треплется.
— Учту, когда перейдем не к мелочам. А все-таки вот твое собственное объяснение. — Он вытащил бумагу. — Через слово ошибка. «О клеветал» «О» отдельно, «клеветал» — отдельно. Какое же среднее?
— А я вечернюю школу кончала при фабрике. Им был план спущен — ни одного второгодника. Ничего не знаешь — тройка, чуть мямлишь — четверка, а если подарок отвалишь — пятерка. У меня и аттестат зрелости есть.
И она посмотрела на него тем долгим немигающим взглядом, темным и загадочным, которым, видимо, смотрела в ресторане. Рябинин сразу ее там представил — молчаливую, непонятную, скромную, красивую, сдержанно-умную, похожую на молодого научного работника. Он бы сам с удовольствием с ней познакомился, и молчи она, никогда бы не определил, кто перед ним.
— Где работаешь?
— В Академии наук.
— Я так и думал.
— Кандидатам наук затылки чешу — самим неохота.
Она его не боялась. Страх не скроешь, это не радость, которую можно пригасить волей, — страх обязательно прорвется, как пар из котла. Рябинин знал, что человек не боится у следователя в двух случаях: когда у него чиста совесть и когда ему уже все равно. Был еще третий случай — глупость. Дураки часто не испытывают страха, не понимая своего положения. Но на глупую она не походила.
— Короче, нигде, — заключил Рябинин.
— Что значит — нигде? Я свободный художник. У меня ателье.
— Какое ателье? — не понял он.
— Как у французских художников, одна стена стеклянная. Только у меня все стены каменные.
— И что делаешь… в этом ателье?
— Принимаю граждан. А что?
— Знаешь, как это называется? — спросил он и, видимо, не удержался от легкой улыбки. Она ее заметила. Рябинин подумал, что сейчас Рукояткина замолчит — ирония часто замыкала людей.
— Будь добр, скажи. А то вот принимаю, а как это дело называется, мне невдомек, — ответила она на иронию.
— Прекрасно знаешь. В уголовном кодексе на этот счет…
— В уголовном кодексе на этот счет ни гу-гу, — перебила она.
Действительно, на этот счет в уголовном кодексе ничего не было, а кодекс она, видимо, знала не хуже его, Проституции кодекс не предусматривал, потому что она якобы давно исчезла. За всю практику Рябинин не помнил ни одного подобного случая. Ей выгоднее сочинить проституцию, за что нет статьи, чем оказаться мошенницей и воровкой, — тут статья верная.
— Знаешь, я кто? — вдруг спросила Рукояткина.
— Для того и встретился, — сказал Рябинин, зная что она скажет не о деле.
— Я гейша. Слыхал о таких?
— Слышал.
— Знаешь, как переводится «гейша» на русский язык?
— Знаю: тунеядка, — пошутил он.
— Тунеядка… — не приняла она шутки. — Эх ты, законник. Сухой ты, парень, как рислинг. А домохозяйка тунеядка?
Казалось, они просто болтали о том о сем. Но уже шел допрос — напряженный, нужный, обязательный, когда он изучал не преступление, а преступницу, что было не легче допроса о преступлении.
— Сравнила. Домохозяйка помогает мужу, воспитывает детей, ведет дом…
— Помогает мужу?! — удивилась Рукояткина, делая громадные глаза. — А если женщина помогает многим мужьям, она кто? Вот наступило лето, жены с детьми уехали… Куда мужик идет? Ко мне. И живет у меня месяц-два. Я готовлю на него, стираю, убираю, развлекаю… Кому плохо? Какой закон это может запретить? Да ему со мной лучше, чем с женой: я не пилю, ничего не требую, от меня можно уйти в любой момент… Холостяки есть, жениться не хотят, или рано, или квартиры нет. Если мне понравится, пожалуйста, живи. И живут. Кормят, конечно. Так ведь хороший муж жену тоже кормит.
— И принимаешь любого?
— Еще что! — изумилась она. — Если понравится. Бывает такое рыло, что и денег его не надо. Один хотел у меня обосноваться, а я пронюхала, что у него трое детей по яслям сидят. Скрылся от них, как шакал. И не пустила, выгнала в шею, прямо домой пошел. Хотел у меня один мастер с моей прежней фабрики покантоваться — близко не подпустила. Хотя парень ничего, видный…
— Чего ж так?
— Он член партии.
Рябинин молчал, ожидая продолжения. Но она тоже молчала, считая, что уже все сказано. Пауза у них получилась впервые.
— Ну и… что? — наконец спросил он, хотя понял ее, но не понял другого — откуда у этой опустившейся девицы взялись высокие идеалы?
— Эх ты, законник, — брезгливо ответила Рукояткина. — Тоже ни хрена не понимаешь. Да как он… Он же на фабрике беседует с рабочими о моральном облике! Учит их! А сам блудануть хочет потихоньку от рабочих, от жены да от партии. Если бы я стала девкам говорить, мол, работайте, учитесь, трудитесь… Кто бы я была?
— Кто?
— Стерва — вот кто!
— В этом смысле ты права, — промямлил Рябинин.
Он не мог спрашивать дальше под напором мыслей. О «члене партии» решил подумать после, может в ходе допроса, потому что это было серьезно. Его удивило, что Рукояткина свободно рассказывала о таком образе жизни, о котором обычно умалчивали. Тунеядцы на допросах плели о маминых деньгах, бабушкином наследстве, случайных заработках… Рукояткина прямо заявила, как она живет. Рябинин не стал ничего решать, неясно уловив, что вторая его мысль связана с первой и над ними надо еще думать. Но третья мысль обозначилась четко: если ее кормили мужчины, то куда шли добытые деньги, которых набиралось больше семисот рублей. Или она его развлекала…
— А вот еще у меня было… Чего-то я тебе рассказываю? Ты кто — жених мне?
— Врачу и следователю все рассказывают. Ранее судима?
— Да, банк ограбила.
— Почему грубишь?
— А чего ерунду спрашиваешь? Ведь знаешь, что не судима. Уж небось проверил не раз.
— Прошу быть повежливей, ясно! — строго сказал он.
Рукояткина моментально ответила, будто давно ждала этой строгости:
— А что ты мне сделаешь? Ну скажи — что?! Посадишь? Так я уже в тюряге. Бить будешь? По нашему закону нельзя. Да ты и не сможешь, деликатный очкарик.
Рябинин считал, что мгновенно определить в нем «деликатного очкарика» могли только в магазинах на предмет обвеса или обсчета. Продавцы вообще прекрасные психологи. Рукояткина сделала это не хуже продавцов. Она отнесла его к классу-виду-подвиду, как палеонтолог диковинную кость. Это задело Рябинина, как всегда задевает правда. Она сказала о нем больше, чем любая характеристика или аттестация. Его многолетние потуги выбить из себя «деликатного очкарика» ничего не дали.
— Я ж тебе не хамлю, — миролюбиво заметил он.
— Тебе нельзя, ты при исполнении.
— Приводы в милицию были?
— И приводы, и привозы, и даже приносы. Только не в вашем районе.
Это было не началом признания — она просто понимала, что все уже проверено, коли установлена ее личность.
— Как это… приносы? — не понял Рябинин.
— Пешком приводили, на «газике» с красной полосой привозили. А раз отказалась идти, взяли за руки, за ноги и понесли. Мне вся милиция знакома. Между прочим, один из нашего отделения ко мне клеился. Да я его отшила.
— Родители, родственники есть?
— Я незаконная дочь вашего прокурора.
— Опять шуточки, — добродушно улыбнулся он.
— А что — прокурор только не знает. Знал бы — сразу выпустил. А если серьезно, товарищ следователь… Да, ты ведь гражданин следователь.
— Это неважно, — буркнул Рябинин.
Он никогда не требовал, чтобы его называли «гражданин следователь», и морщился, если какой-нибудь коллега перебивал по этому поводу обвиняемого, — отдавало чистоплюйством и самодовольством: знай, мол, мы с тобой не ровня. Это мешало тактике допроса, да и не мог он лишний раз ударить лежачего. Не в этом заключалась принципиальность следователя.
— Смотришь в кино, — мечтательно продолжала Рукояткина, рассматривая потолок, — читаешь в книжках… Бродяга оказывается сыном миллионера. Такая, вроде меня, вдруг получается дочкой известной артистки… Или вот еще по лотерее машину выигрывают. А тут живешь — все мимо.
Она хотела говорить о жизни. Рябинину иногда приходилось часами биться, чтобы обвиняемый приоткрылся. Большинство людей не пускало следователей в свою личную жизнь, как не пускают в квартиру первых встречных. Но уж если пускали, то признавались и в преступлении. Это получалось естественно и логично — затем и объяснялась жизнь, чтобы в конечном счете объяснить преступление.
Она хотела говорить о жизни.
— На случай надеяться нельзя, — поощрил он ее к беседе.
— Еще как можно, — оживилась она. — Жила на моей улице одна чувиха. Похуже меня еще была. Как вы называете — аморальная.
— А вы как называете? — вставил Рябинин.
— А мы называем — живешь только раз. Вообще-то костлявая была девка. Идет, бывало, костями поскрипывает. Хоть мода на худых, а мужики любят упитанных, чтобы девка вся под рукой была. Чего ей в башку ударило, или упилась сильно, а может, заскок какой, только решила завязать. Семью захотела, ребенка, чай с вареньем по вечерам да телевизор с экранчиком…
— Неплохое решение, — перебил Рябинин.
— Чего ты понимаешь в жизни-то, — вскользь заметила она, но так убежденно, что он ей поверил — ту жизнь, которой жила она, Рябинин понимал плохо.
— Как ей быть?! — продолжала Рукояткина. — Семью-то как изобразить, кто замуж-то возьмет?.. Решила родить ребенка без мужика.
— Как без мужика? — ничего не понял Рябинин.
— Слушай дальше.
Ему нравился ее язык — свой, острый, с юморком. Такой язык бывает у веселых людей, которые живут в самой людной гуще — в больших цехах, полеводческих бригадах, на кораблях…
— Решила, значит, воспитать ребенка на благо обществу. Людей-то, говорят, не хватает из-за плохой рождаемости, хотя в метро не протолкнуться. Оделась вечером в парчовое платье, накрутила повыше шиньон… С ночи, значит, питательная маска из свежих огурцов… Навела марафет, на плечи кошкой прибарахлилась, бриллианты за целковый на грудь — и пошла. К филармонии, в Большой зал. Купила билет, сделала умную рожу, входит. Сидит, слушает всякие ноктюрны и натюрморты. Потом рассказывала, что легче выдержать вытрезвитель, чем филармонию. В антракте приметила парня — высокий, упитанный, галстучек в форме бабочки. Подошла к нему и вежливо говорит: «Мужчина, извините, что, будучи не представлена, обращаюсь к вам, но к этому вынуждают чрезвычайные обстоятельства, короче подперло». Парень сначала открыл варежку и никак захлопнуть не может. А потом пришел в себя: о чем мол, речь, пойдемте, скушаем по коктейлю через соломинку. Скушали. Тут она ему и выдала: «Не могли бы вы со мной провести одну ночку без пошлостей?» Он опять варежку отклячил, стал отнекиваться, — сильно, мол, занят. Она уперлась, и все: говорит, сейчас без наследственности никак нельзя. Не рожать же, мол, от ханурика. Если, говорит, здоровье страдает, тогда пардон, поищем на стадионе. Согласился. Пошел к ней, неделю прожил, чемоданчик принес, а потом что думаешь сделал?
— Предложение? — улыбнулся Рябинин.
— Без предложения женился. Золотое кольцо подарил, свадьба была с коньяком.
— А как же ее прошлое? — спросил он.
Его очень интересовал ответ. В этих фантастических историях были ее мечты и ее философия.
— Что прошлое… Он ей так сказал — ты людей убивала? Нет. А остальное меня не касается. Я, говорит, не инспектор уголовного розыска.
Значит, Рукояткина допускала любое преступление, кроме убийства. А их и без убийства в кодексе перечислено немало.
— И кто же он оказался, муж-то? — поинтересовался Рябинин.
— Кандидат звериных наук! Бегемота в зоопарке изучал, двести пятьдесят получает, ничего не делает, только смотрит на бегемота, пьет кофе и ест одну морковку. Он ее из зоопарка носит, бегемот не доедает. У них уже ребенок есть, тоже морковку грызет.
— А у тебя, кстати, детей не было?
— На проезжей дороге трава не растет.
Он записал бы эту пословицу — до чего она понравилась, но пока свободную беседу никакими бумажками прерывать не хотелось. Неизвестно, как Рукояткина отнесется к записи. Бывали обвиняемые такие говорливые, но стоило вытащить протокол, как они замолкали.
— Потому же… У твоей знакомой выросла.
— А вот еще какой случай был, — не ответила она на его замечание.
Слушал он с интересом, понимая, что это те самые мещанские истории, которые любят сочинять неудачники. Рассказывала она вполголоса, слегка таинственно, как говорят мальчишки о мертвецах, склоняясь к столу и расширяя свои безразмерные глаза.
— Жила у нас на улице дворничиха, молодая баба, но в доску одинокая. Весь день на ветру да у бачков помойных, вот рожа и красная, пищевыми отходами от нее пахнет — кто замуж возьмет? Опять-таки метла в руках, не транзистор. Однажды подходит к ней вечером участковый: мол, Маруся, на панели пьяный лежит, покарауль, я транспорт вызову. Пошла. Лежит мужичишко потрепанного вида, знаешь, какие у пивных ларьков по утрам стоят. Но лицо у него есть. Смотрит, а он вдруг говорит ей человеческим голосом: «Бабонька, спаси меня от вытрезвителя, век не забуду. Нельзя мне туда по государственным соображениям». Говорить он мог, а передвигаться не получалось. Подняла его Маруся и кое-как доволокла до своей двенадцатиметровой. Уложила спать, дала корочку понюхать, а утром он проснулся, опохмелился и говорит: «Маруся, а ведь я не гопник, а ведь я переодетый…»
— Доктор наук, — не удержался Рябинин, хотя перебивать было рискованно.
— Бери выше. Я, говорит, переодетый директор комиссионного магазина. Остался у нее и до сих пор живет. Маруся теперь улицы солью посыпает в норковой шубе.
— Сама придумала?
— Жизни не знаешь, следователь, — легко вздохнула она.
Все делалось правильно, и законы допроса не нарушались. Но схема «от жизни к преступлению», в которую, как ему казалось, она вошла сама, как овца в стойло, осталась себе схемой. Рукояткина рассказывала о жизни вообще — о своей только заикнулась. Так душу следователю не выкладывают.
— Может быть, перейдем к делу? — спросил Рябинин.
— К какому делу? — удивилась она, расширив глаза, в которых запрыгали веселые чертенята.
Вот этих чертенят он пока не понимал — откуда они в ее-то положении?
— К тому, за которое сидишь.
— А я сижу ни за что, — гордо сказала она и откинулась на стул, выставив грудь, как два надутых паруса.
— Так все говорят, — усмехнулся Рябинин и официальным голосом спросил: — Гражданка Рукояткина, вам известно, в чем вы подозреваетесь и за что вы задержаны?
— Нет, гражданин следователь, мне это неизвестно, — вежливо ответила она и добавила: — Думаю, тут какое-нибудь недоразумение.
— А если подумать, — спросил Рябинин, хотя знал, что и думать ей нечего, и вопрос его дурацкий, и не так надо дальше спрашивать…
Она подняла взгляд к потолку, изображая глубочайшее размышление, — его игра была принята. Сейчас начнется комедия, когда оба будут знать, что ее разыгрывают.
— А-а, вспомнила. Я на той неделе улицу не там перешла. Не за это?
— Не за это, — буркнул Рябинин.
— А-а, вспомнила, — после изучения потолка заявила Рукояткина. — Вчера во дворе встретила собаку, с таким придавленным носом, вроде бульдога, и говорю: «У, какой усатый мордоворот». А хозяин обиделся, он оказался с усами, а собака без усов. За это?
— Так, — сказал Рябинин. — Значит, не вспомнила?
— Не вспоминается, — вздохнула она.
— Что вчера делала в аэропорту? — прямо спросил он.
— Зашла дать телеграмму.
— Кому?
— Молодому человеку, офицеру Вооруженных Сил.
— Фамилия, имя, отчество?
— Это мое личное дело. Неужели я назову, чтобы вы его таскали? — удивилась она.
— Почему бланк телеграммы был не заполнен?
— Я еще не придумала текст, дело-то любовное…
— А почему собака безошибочно тебя нашла?
— Это надо спросить у собаки, — мило улыбнулась она.
Все произошло так, как он и предполагал. Оставался только Курикин.
— Как у тебя память? — спросил Рябинин.
— Как у робота, все помню, — заверила она.
Чаще его заверяли в обратном.
— Что ты делала второго июля?
Рябинин не сомневался, что Рукояткина помнит все события, но вряд ли она их привязывала к определенным числам. Спрашивать о прошлых днях вообще надо осторожно, — человек редко помнит о делах трехдневной давности, если жизнь ритмична и однообразна.
— Вечером или утром? — спросила она, ни на минуту не усомнившись в своей памяти.
— С самого утра.
— Подробно?
— Подробно.
— Поймать хочешь на мелочах? — усмехнулась она.
— Почему именно на мелочах? — спросил Рябинин, но он действительно хотел ее поймать, и поймать именно на мелочах.
— Всегда так. В книжках, или выступает следователь, обязательно скажет: самое главное в нашей работе — это мелочи.
Когда она наклонялась к столу или перекладывала ногу на ногу, до Рябинина доходил непонятный запах: для духов слишком робкий, для цветов крепковатый. Таких духов он не встречал — вроде запаха свежего сена.
— Нет, Рукояткина, у нас с тобой разговор пойдет не о мелочах. Так что ты делала второго июля?
— Слушай, — вздохнула она. — Очнулась я в двенадцать часов…
— Как очнулась? — перебил он ее.
— По-вашему, проснулась. Башка трещит, как кошелек у спекулянта. Выпила чашечку кофе. Черного. Без молока. Без сахара. Натурального. Без осадка. Свежемолоченного. Через соломинку. Ну а потом, как обычно: ванна, массаж, бад-мин-тон. Потом пошла прошвырнуться по стриту. Разумеется, в брючном костюме. Я подробно говорю?
Рябинин кивнул. Этого никто не знает, любуясь экранными волевыми следователями в кино, никто не знает, что он, этот грозный представитель власти, — самая уязвимая фигура, в которую пальцем ткнуть легче, чем в лежащего пьяницу: тот хоть может подняться и схватить за грудки.
Обвиняемый мог издеваться над следователем, как это сейчас делала Рукояткина. Свидетелю мог не понравиться тон следователя или его галстук — он встанет и уйдет: потом посылай за ним милицию. Прокурор мог вызвать и устроить разнос за долгое следствие, за неправильный допрос, за плохой почерк и за все то, за что найдет нужным. Зональный прокурор мог на совещании прочесть с трибуны под смех зала какую-нибудь неудачную фразу из обвинительного заключения. Адвокат мог деланно удивляться, что следователь не разобрался в преступлении подзащитного. В суде мог каждый бросить камень в следователя, стоило возникнуть какой-нибудь заминке. Эти мысли приходили ему в голову всегда, когда что-нибудь не получалось.
Рукояткина издевалась откровенно и элегантно, как это может делать женщина с надоевшим любовником.
— Потом посмотрела кино, — продолжала она.
— Какое кино?
— Художественный фильм. Широкоэкранный. Широкоформатный. Цветной. Двухсерийный. Звуковой.
— Я спрашиваю, как называется?
— Этот… Вот память-то, зря хвалюсь. В общем, про любовь. В конце он на ней женится.
— А в начале?
— Как обычно, выпендривается. Да все они, про любовь, одинаковы. Девка и парень смотрят друг на друга, как две овцы. А рядом или поезда идут, или лепесточки цветут, или облака по небу бегут.
— В каком кинотеатре?
— В кинотеатре имени Пушкина.
— Нет такого кинотеатра, — сказал Рябинин и под столом левой ногой придавил правую, потому что правая начала мелко подрагивать, будто ей очень захотелось сплясать.
— Нет? Значит, я была в «Рассвете».
— В «Рассвете» шел фильм про войну.
Он специально просмотрел программы, что и где показывали второго июля.
— Про войну? А про войну всегда с любовью перемешано.
— В этом фильме никто не выпендривается и никто в конце не женится. Так где ты была второго июля днем?
— Обманула тебя, нехорошо, — притворно сконфузилась она, отчего грудь колыхнулась. — Не в кино была, а в цирке. На сеансе шестнадцать ноль-ноль.
Верить, сделать вид, что веришь любым ее показаниям… Придавить посильней правую ногу и превратиться в доброжелательного собеседника. Тогда обвиняемый будет врать спокойно, находя понимание, а понимание всегда ведет к психологическому контакту. Пусть этот контакт построен на лжи, квазиконтакт, но это уже брешь в стене молчания и злобы; уже сидят два человека, из которых один говорит, а второй слушает. В конце концов следователь все-таки начнет задавать вопросы. И тогда у обвиняемого возникает дилемма: отвечать правду и сохранить хорошие отношения со следователем или же обманывать дальше и вступить со следователем в конфликт, порвать уже возникшие приятные отношения? Рябинин знал, что обвиняемые скорее шли по первому пути, потому что рвать контакт психологически труднее, чем его сохранить. Человеческая натура чаще стремилась к миру.
— Другое дело. А то вижу, с кино ты путаешь. Ну и что показывали в цирке?
Тут она могла обмануть просто, потому что цирк он не любил и почти никогда в него не ходил, только если с Иринкой.
— Как всегда… Слоны, собачки, клоуны под ковром.
— Кто выступал?
— Этот… Шостакович.
— С чем же он выступал? — без улыбки спросил Рябинин.
— С этими… верблюдами.
— Верблюдами?
— Двугорбыми.
Его тактика могла иметь успех при условии, что обвиняемый стремится хотя бы к правдоподобию. Рукояткину вроде не интересовало, верит он или нет.
— Мне всегда казалось, что Шостакович — композитор, — заметил Рябинин.
— Правильно. Он играл на этой… на контрабасе.
— Он же выступал с верблюдами.
— Ловишь на мелочах? Он сидел на верблюде и играл на контрабасе. В чалме.
— Ты перепутала афишу филармонии с афишей цирка. Может быть, хватит? — не удержался он все-таки на уровне своей теории.
— Чего хватит?
— Врать-то ведь не умеешь.
Он представил дело так, будто она неопытна во лжи, а не просто издевается над следователем.
— Не умею, это верно заметил, — притворно вздохнула она, — а честному человеку трудно.
— Где же ты была второго июля с шестнадцати часов? — беззаботно спросил Рябинин. — Ответишь — хорошо, не ответишь — не так уж важно.
— Наверное, в филармонии. Да, в филармонии.
— Ну и что там было?
О филармонии Рябинин мог поговорить — раза два в месяц Лида приходила после шести часов к нему в кабинет и молча клала на стол билеты — ставила его перед свершившимся фактом. И если не дежурил, и не было «глухаря», и не затянулся допрос, и не поджимали сроки — он безропотно шел на концерт.
— Как всегда, скука.
— Что исполнялось?
— Не была я в филармонии. В кафе-мороженом была.
— Это уже ближе к истине. Но еще далеко.
— Далеко? Ну, тогда в сосисочной.
— Теплее, — улыбнулся Рябинин.
— В пивном баре.
— Горячей.
— А потом скажешь — все, спеклась? Так?! — весело спросила она и вдруг расхохоталась, видимо представив, как она по-глупому «спекается».
Игра в вопросы-ответы пока его устраивала. В любой лжи есть крупица правды, а следователю редко выкладывают сразу всю правду. Однажды он видел, как пропускали через магнит сахарный песок, чтобы уловить металлические примеси. Потом ему показали улов: одна расплющенная шляпка гвоздя, как клякса, — это на тонны песку. У него пока и шляпки-кляксы не поймано, но он еще и не пропустил тонны.
— Слушай, а по закону я обязана отвечать на твои дурацкие вопросы? — вдруг спросила Рукояткина.
Ей уже надоели вопросы. Она уже задумывалась, как вести себя дальше, понимая, что на этом стиле долго не продержишься.
— По закону можешь и не отвечать, — спокойно объяснил он. — Но тогда я об этом составлю протокол. Это будет не в твою пользу.
— Значит, о моей пользе беспокоишься? — усмехалась она.
— О пользе дела и о твоей пользе тоже.
Рябинин решил применить усложненный вариант «квазиконтакта» — допроса, который включал резкий перепад его поведения. Сначала он друг, желающий облегчить судьбу подследственного. Но неожиданно сразу его голос крепчал, лицо жестянело, придвигался протокол для записи каждого слова. Обвиняемый пугался и стремился вернуться к первоначальному положению. Но вернуться можно было только ценой приятного сообщения. Таким сообщением являлась правда о преступлении. И обвиняемый говорил какую-нибудь деталь, фактик. Следователь сразу оборачивался другим, и опять шла мирная беседа — до следующего острого вопроса. Так повторялось несколько раз. Этот допрос Рябинин называл «слоеным пирогом».
Он чуть-чуть двинул папку в сторону, будто она ему мешала; расстегнул пуговицу на пиджаке и шевельнул плечами, чтобы пиджак распахнулся; сел к столу боком и по-свойски улыбнулся — Рябинин никогда не стал бы так позировать, не заметь, что она любит театральность.
— Рукояткина! Да неужели у тебя нет потребности сказать правду?! У любого человека, даже самого плохого, есть такая потребность. Я же вижу, ты внутри неплохая…
— Во! Внутрь залез, — перебила она.
— Человек не может жить в неправде, — не обратил он внимания на ее реплику. — Как бы ни обманывал, все равно где-то, когда-то, кому-то он должен открыться, очиститься, что ли, от всего…
— Думаешь, ты самый подходящий человек, перед кем я должна открываться, обнажаться, раздеваться?!
— Я вижу, тебе хочется рассказать, да ты боишься, — пустил пробный шар Рябинин, хотя ничего не видел.
— Да ты рентген! — деланно удивилась она. — Тебе бы шпионов ловить, а не нас, грешных.
— Вот у меня случай был…
— Во-во, давай случай из практики, — перебила она. — Только пострашней, чтобы с мурашками.
Рябинин начал рассказывать случай, которого у него никогда не было, но у кого-то в городе он был: следователь два дня пересказывал обвиняемому содержание «Преступления и наказания». На третий преступник попросил книжку и прочел в один присест. На четвертый день он во всем признался. Потом Рябинин рассказал случай, который был у него: задержал преступника и два дня по разным обстоятельствам не мог его допрашивать. На третий день тот написал из камеры заявление с просьбой немедленно прислать следователя: так и писал — нет сил молчать.
— Красиво говоришь, — заключила Рукояткина. — Тебя по телевизору не показывали? А то видела такого. Все трепался, что воровать нехорошо. Лучше, говорит, заработать. А не хватит, так надо экономить. Красиво говоришь, но неубедительно. Есть такие говоруны, что для них все сделаешь. Был у нас в компании Гришка-домушник. Скажет: Матильда, принеси полбанки, а к ней огурчик. Так милиционера ограбишь, а Гришке огурчик принесешь.
Он знал, что убедительно говорить мог только по вдохновению. Оно не могло появиться просто так — что-то должно произойти между ними, чтобы допрос выскочил из нудно-тягучей колеи.
— Я ведь хочу, Рукояткина, чтобы тебе легче было, — мягко сказал Рябинин.
— Трепач, — вздохнула она. — Вот за что вашего брата и не люблю. Надо, мол, правду говорить, и сам врешь. Врешь ведь?!
— Что я вру? — совсем не по-следовательски огрызнулся Рябинин.
— Расскажу тебе всю правду — так что? Отпустишь?!
Она прищурилась и напрягла лицо — только раздувались ноздри прямого тонкого носа. Рябинин взял авторучку и попытался поставить ее на попа, но ручка не стояла. Тогда он поднял голову и увидел сейф — даже обрадовался, что видит этот металлический здоровый шкаф, на котором можно пока остановить взгляд. Уже повисла пауза, длинная и тягучая, как провода в степи, а он все не мог оторваться от сейфа, словно его только что внесли. Как ему хотелось, до челюстной боли хотелось открыть рот и бросить уверенное: «Да, отпущу». Она бы сначала не поверила, но он бы убедил, уговорил: человек быстро верит. Тогда бы она все рассказала, долго и боязливо, — как бы не обманул, — подписала бы многолистный протокол, сообщила, где лежат деньги. А потом можно что-нибудь придумать, вывернуться. Сказать, например, что хотел выпустить, да прокурор запретил. Потом… Что потом, было бы уже неважно — доказательства есть и протокол подписан.
— Чего же замолчал? — не выдержала она.
— Нет, не отпущу, — сказал он и посмотрел в ее ждущие глаза.
— Во, первое правдивое слово. Не отпустишь. Зачем же признаваться? В чем легче-то будет?
Она вдруг показалась ему какой-то обмякшей, словно мгновенно утратила свою буйную энергию. Это было секунду-две, но это было. И Рябинин понял: она еще надеялась, и он одной этой фразой лишил ее этой надежды.
— Твоей душе легче будет, совести, — сказал он, уже думая, как использовать ее надежду в допросе.
— Ах, душе… А у меня кроме души и тело есть! Вот оно, вот оно, вот!
Она вскочила со стула и несколько раз хлопнула себя ладонями по груди, плечам и спине. Перед Рябининым мелькнули полные руки, блеснули бедра, взвилась юбка — он даже сначала подумал, что она решила сплясать.
— И неплохое, кстати, — продолжала она, так же стремительно опустившись на стул. — Ты хочешь, чтобы душа ради облегчения заложила тело? Моя душа не такая стерва — она лучше потерпит. Да что там душа… Я же знаю, какая душа всех следователей интересует — у тебя доказательств нет. Вот и нужно меня колонуть.
Рябинин напряг лицо, чтобы оно окаменело и не было той глиной, на которой отпечатывается любая травинка, — он не умел врать. А следователю надо, нет, не обманывать, а уметь хотя бы умолчать или мгновенно придумать что-нибудь среднее, абстрактное — не ложь и не правду.
— Ошибаешься, Рукояткина. Теперь без доказательств людей не арестовывают.
— Значит, доказательств маловато. Ну что, не правда? Ну, скажи, если ты честный, — правда или нет?! Чего глазами-то забегал?
Он почувствовал, как покраснел: от злости на себя, на свои бегающие глаза, которые действительно заметались.
— У меня кроме личной честности еще есть тайна следствия.
— Личная честность… Тайна следствия… Выкрутился. Все вы так. Только мораль читаете. Я хоть по нужде вру, а ты врешь за оклад.
Никакого «слоеного пирога» не получилось. Допрос не шел. Рябинин застегнул пиджак и посмотрел время — он сидел уже два часа, бесплодных, словно ждал попутной машины на заброшенной дороге. Но бесплодных допросов не бывает. Рябинин мысленно высеял из этих двух часов мусор, и осталось два обстоятельства: она не отрицала свою преступную деятельность, но не хотела о ней рассказывать. И она все-таки боялась ареста, как его боится любой человек. Значит, надо долбить дальше, долбить долго и нудно, без всяких теорий и систем, изобретая, придумывая и выворачиваясь на ходу, как черт на сковородке.
— Болтаешь ты много, и все не по делу, — строго сказал Рябинин. — Время только зря тянем.
— Мне времени не жалко. Лучше с тобой потреплюсь, чем в камере-то сидеть.
— Где ты была второго июля с шестнадцати часов? — монотонно спросил он, приготовившись это повторять и повторять.
— Ну и зануда. Как с тобой жена живет!
— Где ты была второго июля с шестнадцати часов?
— Ну что ты попугайствуешь? Надоело.
У него все переворачивалось от грубости, которую он не терпел нигде и нисколько. Но он заслужил ее: сидел, как практикант, и брал подозреваемую измором. Он даже удивлялся себе — не приходило ни одной яркой мысли, словно никого и не допрашивал.
— Про улицу, кино, цирк говорила… Про кафе говорила, — начал Рябинин и вдруг спросил: — А что ж ты про гостиницу помалкиваешь, а?
— Какую гостиницу? — остро прищурила Рукояткина глаза, и он понял, что она может быть злой, такой злой, какой редко бывают женщины.
— Гостиницу «Южную».
— А чего про нее говорить?
— Ну, как была, зачем была, что делала?..
— Да ты что! Чего я там забыла? У меня своя коммуналка с раздельным санузлом имеется.
— А в баре при гостинице ты разве не была? Вспомни-ка…
— Да что мне вспоминать! Если хочешь знать, я вечером сидела в ресторане.
Рябинин не шевельнулся. Он даже зевнул от скуки — до того ему вроде бы неинтересно. Почему следователям не преподают актерского искусства?
— В каком ресторане? — лениво спросил Рябинин.
— Не все ли равно. А в гостинице не была.
— Если действительно была в ресторане, то в каком?
— В «Белой кобыле».
— Я жду. В каком ресторане?
— Имени Чайковского.
— Значит, ты была не в ресторане, а в гостинице, — обрадовался Рябинин.
— Господи, да была, была в ресторане весь вечер.
— Тогда в каком?
— Да в «Молодежном» просидела до одиннадцати. Доволен?
Рябинин сделал все, чтобы это довольство не появилось на лице. Он не ожидал, что она так легко скажет про «Молодежный», — ведь это тянуло нитку дальше, к Курикину, к деньгам. Видимо, она путалась в числах, да и в ресторане бывала частенько.
— Что там делала? — спросил он, не теряя выбранного нудно-противного тона.
— Ты что — заработался? Не знаешь, что делают в ресторане? — удивилась она.
— Вопросы задаю я, — отчеканил он.
— Задавай, только правильно их выставляй, — тоже отштамповала она.
— Что делала в ресторане?
— Кушала компот из сухофруктов. Ответы отвечаю я.
— С кем была в ресторане? — наконец спросил он правильно.
— Со знакомым космонавтом. Просил его не разглашать в целях государственной тайны.
— С кем была в ресторане?
— С бабушкой.
— С какой бабушкой? — поймался он легко, как воробей на крупу.
— С троюродной, — начала с готовностью объяснять Рукояткина. — Она сразу же после ресторана скончалась. Опилась компоту. А может, подавилась косточкой.
Рябинин прижал правую ногу, которая дернулась, будто в нее вцепилась собака. Он твердо знал, что стоит дать волю нервам, волю злости — и допрос будет проигран сразу. Сильнее тот, кто спокойнее. А пока было так: он давил ногу — она улыбалась.
— С кем была в ресторане?
— А тебе не все равно?
— Зачем же скрывать? Если не была в гостинице, так скажи, с кем была в ресторане. Хотя бы для алиби.
— А мне твое алиби до лампочки, — отрезала она. — Я была в «Молодежном», это все видели.
— Верно, видели, — значительно сказал он.
— Чего видели? — подозрительно спросила она.
— Сама знаешь, — туманно ответил Рябинин и улыбнулся загадочно и криво.
— Чего я знаю?!
Она смотрела, разъедая его глазами, и Рябинин ждал сейчас взрыва, словно он бросил в печку гранату. И все-таки он сказал веско и медленно, уже без улыбки:
— Знаешь, как пропала у женщины сумка с деньгами.
— Чего-о-о?! — зло запела она. — Ты мне нахалку не шей! Не выйдет! Никаких я женщин не видела! Да за моим столиком и женщин-то не было.
— Кто же был за твоим столиком?
— Да с мужиком я была, не одна же!
— С каким мужиком?
— Обыкновенным, в брюках.
— Так, — заключил Рябинин. — Значит, признаешь, что второго июля была в ресторане «Молодежный» с мужчиной.
Теперь правая нога прыгнула под столом от радости, — неожиданно допрос сдвинулся, как валун с дороги. Он больше двух часов ходил вокруг со стальным ломом, поддевал, надрывался, а глыба лежала на пути не шелохнувшись. Но стоило толкнуть тонкой палкой, как она легко сдвинулась. Тут было три причины. Во-первых, признаться, что была с мужчиной в ресторане, — это еще ни в чем не признаться. Во-вторых, она не знала, в чем ее конкретно подозревают и сколько следствие накопало. И, в-третьих, при такой деятельности, с париками, подставными лицами и чужими квартирами, она боялась не своих преступлений, а тех, которые ей могли приписать, или, как она говорила, «шить нахалку».
— А гостиница-то при чем? — Она вдруг заузила глаза, блеснувшие колючим металлом, будто у нее вместо зрачков оказались железные скрепки. — Подожди-подожди… Ах гад, узнал все-таки… Ну не паразит ты?! Все обманом, как гидра какая. С тобой надо держать ушки топориком. Больше тебе ни хрена не скажу.
— Скажешь, — решил он показать свою уверенность, — куда тебе деваться.
— Поэтому и не скажу, что деваться некуда, — в тон ответила Рукояткина.
Еще неизвестно, получил ли он что-нибудь этим обманом. Может быть, выиграл бой и проиграл битву. Она теперь могла замкнуться до конца допроса. Рябинин понимал, что с точки зрения этики его ловушка с гостиницей не совсем безупречна. В допросе нельзя обманывать, как, скажем, нельзя лечить людей, купив фальшивый диплом. Об этих психологических ловушках в юридической литературе не прекращались дискуссии — допустимы ли они? Рябинин знал два случая.
Старший следователь допрашивал взяточника, который подозревался в одном деле. Взяточник рассказал и замолк. «Все?» — спросил следователь и заглянул в ящик стола. Взяточник пугливо заерзал и рассказал про второй случай мзды. Следователь еще раз спросил: «Все?», заглянув в стол. И опять взяточник добавил эпизод. Так повторялось двенадцать раз, пока мздоимец не признался во всех взятках, полагая, что у следователя в столе лежит точная справка. В столе лежала «Война и мир». И первый раз следователь посмотрел в ящик случайно.
Другая история произошла с начинающим следователем, который из старого манометра и суровой нитки соорудил прибор и вызвал на допрос старушку. «Врешь, бабка. Теперь правду показываешь. Теперь опять врешь», — говорил следователь, дергая под столом натянутую петлю. Испуганная старушка рассказала правду. Следователя на второй день уволили.
— Тебе же выгоднее признаться, — сообщил Рябинин.
— Да ну?! — так и подскочила Рукояткина. — Выходит, свою выгоду упускаю?
— Упускаешь. Чистосердечное признание… — начал было он.
— …смягчает вину преступника, — кончила она фразу. — На это не клюю — дешево очень.
— Дешево? А ты дорогая? — вырвалось у него неизвестно зачем.
— Никак купить хочешь? — обрадовалась Рукояткина, заиграв плечами, а уж от плеч заиграло и все тело. — Денег не хватит.
— Не хами, — вяло сказал он, понимая, что это уже месть за ловушку с гостиницей. — Будешь отвечать? Или я приглашу понятых, прокурора и составлю протокол об отказе дать показания, — пообещал Рябинин.
Строгий тон и угроза прибегнуть к какому-нибудь официальному шагу вроде бы действовали на нее сильнее, чем этические беседы.
— На правильные вопросы отвечу.
— Как фамилия мужчины?
— Я у своих друзей фамилию не спрашиваю.
— Ну обрисуй его.
Она с готовностью вскочила со стула и начала выделывать руками, лицом и всем телом невероятные штуки, показывая того мужчину:
— Рост — во, современный. Глаза вот такие, вылупленные. Волосы вот так, цигейковые. Нос, как баклажан а челюсти вроде утюгов — что нижняя, что верхняя…
— Хватит, — перебил он, — ясно. А фамилия?
— Не знаю, — успокоилась она и села на стул.
— А вот я знаю, — сказал Рябинин.
— Ну?! Скажи, хоть теперь узнаю.
— Курикин.
— Как?
— Курикин.
— Кукурикин. Первый раз слышу такую дурацкую фамилию.
— Не Ку-курикин, а Курикин, — поправил он.
— Я и говорю: Ку-ку-ри-кин.
Он знал, что она нарочно будет коверкать фамилию. Но ни одна точка не дрогнула на ее лице. Впрочем, она могла не интересоваться фамилией. Фамилия ей ничего не говорила, но теперь она знала, чем располагает следователь — показаниями Курикина о пропавших деньгах.
Рябинин думал, о чем еще спрашивать. И как спросить. Есть выражение — потерять свое лицо. С Рябининым иногда такое случалось, когда он попадал в совершенно незнакомую ситуацию. Сейчас у него это лицо тоже пропало, хотя он сидел в своем кабинете и занимался своим кровным делом.
— Расскажи, как с ним встретилась, где, когда?
— Да не знаю я Кукурикина, гражданин следователь!
— А может, у твоего знакомого и была фамилия Курикин, а? Ты же не спрашивала.
— Он говорил, да я забыла. Только не Кукурикин. Или Ослов, или Ишаков, а может, даже Индюков.
Рябинин решил потянуть цепочку с другого конца:
— А зачем жила в чужой квартире?
— В какой квартире? — сделала она наивно-распахнутые глаза.
— Ну уж тут дурака валять нечего: сотрудник тебя видел, понятые видели…
— Верно, — усмехнулась она, — тут железно, надо колоться. Подобрала ключи, да и пожила малость. Просто так, от скуки. Это преступление небольшое.
— Небольшое, — согласился Рябинин. — А парики тебе зачем?
— Парики не мои. Может, хозяйкины, а может, там кто до меня жил. Сейчас все девки в париках.
— Курикин тебя знает, — вроде без связи сообщил он.
— Ну и что? Меня любая собака в районе знает.
— Курикин был у тебя на этой квартире.
— Чем, интересно, он докажет?
— Описал комнату.
— Вот паразит! — искренне удивилась она. — Ну и как он ее описал?
Рябинин достал протокол допроса Курикина, который он составил в жилконторе еще в ту ночь.
— Рассказал, какие вещи и где стоят. Например, на стене висит «Даная», — заглянул Рябинин в протокол и для убедительности показал ей строчку.
Она перегнулась через стол, обдав его лесным щемящим запахом, внимательно глянула на подпись.
— Что за «Даная»?
— Картина Рембрандта.
— Голая тетка, что ли?
— Обнаженная, — уточнил он.
— А-а… Так теперь у всех на стенах висят обнаженные. Мода такая, как подсвечники… У кого «Даная», у кого «Данай».
— Курикин сказал, — опять заглянул Рябинин в протокол, — что у тебя там жил кот по имени Обормот. Жил?
— Врет он, твой Курикин. Наверное, был у бабы, да забыл, у какой. У меня не кот, а кошка. И звать не Обормот, а Бормотуха.
— Белая? — спросил он, косясь на протокол.
— Зеленая.
— «Сзади у нее…» — читал Рябинин.
— …сзади у нее хвост, — радостно перебила она.
— …«черное пятно». Верно?
— Вызови и допроси.
Иногда Рябинину казалось, что ее не так интересуют результаты следствия и своя судьба, как разговор с ним. Казалось, что она получает наслаждение от допроса, от этих подковырок, грубости, язвительности и наглости — лишь бы его одолеть в разговоре.
— Зачем хамить? Смотри, я меры приму.
— Какие меры? — насмешливо удивилась она. — Что ты мне сделаешь-то? Стрелять будешь? Да у тебя небось и пистолета нет.
— Почему это нет, — буркнул Рябинин.
— Брось. По очкам видно, что драться не умеешь.
Он вдруг поднялся, быстро вышел из-за стола, шагнул мимо нее к сейфу и резко открыл дверцу. Она не испугалась, только настороженно скосила взгляд в его сторону. Рябинин выдернул из сейфа магнитофон и чуть не бросил на стол перед ее лицом. Она вздрогнула, но не от страха — от грохота. Даже поморщилась. Он включил пленку и стал упорно смотреть в ее лицо, потому что сейчас не мешали никакие вопросы и ответы.
Из магнитофона забурчал ночной диалог. Она могла свой голос не узнать: физиологи объяснили, почему говорящим собственный голос воспринимается иначе. Поэтому опознание по голосу пока не проводилось. Но содержание беседы сомнений не вызывало.
Рябинин смотрел в ее широковатое лицо и ничего в нем не видел, кроме того, что оно симпатичное. Только к концу ленты он заметил на нем легкое восхищение — это уж деятельностью Петельникова, сумевшего записать разговор.
Ему вдруг пришла обидная мысль, что Рукояткина психологически сильней его. Сильней по типу нервной системы, которую она уж, видимо, получила от природы. По характеру, который она закалила в своей непутевой жизни, по теперешнему положению, когда ей нечего терять. И может быть, сильней по уму, который не был отшлифован образованием, но силу которого она доказала оригинальными преступлениями.
Тогда никакого допроса не получится, потому что слабый не может допрашивать сильного, как ученик не может экзаменовать преподавателя. Но обвиняемых себе не выбираешь, и они не выбирают следователей. Выход был только один — оказаться сильней: за счет положения, когда у тебя за спиной государство; за счет материалов дела, когда располагаешь большей, чем у преступника, информацией; за счет волевой вспышки в узковременном промежутке, за счет такого напряжения, после которого обмякал даже скелет…
Магнитофон кончил шипеть. Рябинин щелкнул кнопкой и поставил его под стол.
— Интересно, кто это трепался? — игриво спросила Рукояткина.
— Ты с Курикиным, когда ехали к тебе, — угрюмо сообщил он.
— Голос не мой.
— И голос твой, и Курикин комнату описал, и тебя там видели — в общем, это доказано. Советую признаться, чтобы освободиться от грехов и с чистой совестью…
— …прямо в рай… общего режима, — добавила она и рассмеялась.
Улыбалась она дарственно, как королева, уронившая подвязку перед влюбленным гвардейцем. А вот смеялась несимпатично — громко и мелко, будто ее схватывала частая икота.
— Рай не рай, а признание учтут. Рукояткина, ну как ты не понимаешь…
— Ладно, — перебила она. — Деньги на бочку.
— Какие деньги? — не понял он.
— Сколько за признание годиков скинешь?
— Не я, а суд скидывает.
— А-а-а… В камере рассказывали, как скидывают. Там одна кошелек вытащила, а на суде призналась, что еще квартиру обчистила. Ей два года дополнительно и влепили.
— А не призналась бы, получила больше.
— А не призналась, — быстро возразила она, — никто бы не знал. Судьи, а мозги с дурью перемешаны. Уж если она решилась как на духу, так к чему срок-то добавлять? Осознала ведь.
— По закону за каждое преступление положено наказание, — разъяснил Рябинин.
— По закону… А по человечности?
— Чего ты слушаешь в камере — там наговорят.
— А там люди опытные.
— Судимые, а не опытные. Они научат, — сказал он и пошел к сейфу, где отыскал копию приговора по старому делу. — Вот смотри, прямо напечатано: «… учитывая чистосердечное признание, суд приговорил…»
Она осторожно прочла раза три эту строчку и глянула в конец приговора:
— А все-таки три года схлопотал.
— А разве я тебе говорю — признавайся и пойдешь домой?! Я не обманываю. Нет, домой не пойдешь.
— Тогда на хрена попу гармонь? — усмехнулась она.
— Как на хрена?! — вошел Рябинин в раж. — За срок тебе надо бороться! Чтобы получить поменьше! Рассказать про себя всю подноготную…
— Голенькую хочешь посмотреть? — поинтересовалась Рукояткина.
— Выражения у тебя, — поморщился он. — Все на секс переводишь.
— А ты не переводишь? — певуче спросила она, заиграв глазами, как клоун. — Все на мои коленки поглядываешь.
— Ничего не поглядываю, — покраснел он и забегал глазами по кабинету, но они были везде, белея в центре маленького кабинета, как лебеди посреди пруда.
Рябинин за свою следственную жизнь опустившихся женщин повидал. На них всегда лежала печать образа жизни — несвежие хитроватые лица, разбитные манеры, вульгарно-штампованный язык, неряшливая одежда…
На Рукояткину смотреть было приятно.
Позвонил телефон. Рябинину пришлось под ее взглядом говорить о ней с Петельниковым, пользуясь только двумя словами «да» и «нет». Все-таки они сумели обменяться информацией: Вадим сообщил, что обыск ничего не дал — ни денег, ни вещественных доказательств. Сведения Рябинина были еще короче.
— Все понятно, — невпопад ответил Рябинин и положил трубку. — Ну как, решилась?
— Уговорил, — вздохнула она. — Видать, все на мне сходится. Даже магнитофон. Придется колонуться.
Рябинин вскинул голову — не ослышался ли? Она молчала, но лицо стало другим, грустновато-рассеянным, словно ее мысли ушли назад, к началу жизни. Рябинин ждал этого.
— Пиши, — грустно очнулась она, — расскажу про каждую стибренную булавку.
Спокойно, чтобы не дрогнула рука, развинтил он ручку. Стучать на машинке было неуместно. Он боялся расплескать ее настроение. Не думал, что все кончится так просто. Впрочем, чего ж простого — больше трех часов сидит!
— Пиши, — подняла она затуманенные глаза, не большие и не маленькие, а нормальные человеческие глаза, — в прошлом году, в январе, обокрала пивной ларек. Числится такая кража?
— Надо узнать в уголовном розыске, — ответил Рябинин, не отрываясь от протокола. — Сколько взяла?
— Триста один рубль тридцать копеек.
— Тридцать копеек? — переспросил он.
— Тридцать копеек. В феврале геолога пьяного грабанула.
— Сколько взяла? — поинтересовался он, не поднимая головы.
— А нисколько. Он уже у супруги побывал, чистенький, как после шмона. Одна расческа в кармане, да и та без зубьев.
Рябинин поднял голову и задумался: мелочиться не хотелось, тем более что впереди речь пойдет о крупном.
— Ну, это, пожалуй, не считается.
— Пиши-пиши, — тихо, но твердо потребовала она. — Сам говорил, чтобы стала чистенькой. А это покушение на кражу.
Рябинин начал писать — это действительно покушение на кражу.
— Так, — вздохнула она, — не упустить бы чего… Квартиру в марте грабанула… Могу показать дом. Хорошая квартира, кооперативная, санузел на две персоны.
— Что взяла? — задал свой стандартный вопрос Рябинин.
— Пустяки. Бриллиантовое колье и сиамского котенка.
Он усмехнулся, записал про колье, но про котенка вносить в протокол не стал. Вся злость к ней уже пропала.
— Где колье?
— Сменяла на бутылку «Солнцедара» у неизвестного типа.
— Выходит, колье ненатуральное?
— Колье не знаю, а «Солнцедар» был натуральный: градусов девятнадцать.
Он не удивился, если бы она и бриллианты променяла, — ее широкая натура видна сразу.
— А кошка… это Бормотуха?
— Н-е-ет. Бормотуха — простая дворняжка. Гулящая — ужас. Никакого морального кодекса. Так, что дальше было, сейчас вспомню до копеечки…
Рябинин опять не мог справиться с ногой — теперь от радости. К такому саморазоблачению он не был готов. Поэтому слова ложились на бумагу неровно — то сжато до гармошки, то растянутой цепочкой.
— Вот, вспомнила, пиши. На Заречной улице старуха жила. Муж у нее не то академиком работал, не то в мясном магазине рыбу свежую продавал. И вдруг старуха сыграла в ящик. Так это моя работа.
— Как… твоя?
— Так, — печально подтвердила она. — Сто вторая статья, пункт «а», умышленное убийство из корыстных побуждений.
— Поподробнее, — ничего не понимал он.
Она снизила голос и заговорила таинственно, тем полушепотом, которым рассказывала жизненные истории:
— Забрела она в столовую, заказала от жадности комплексный обед, пошла за ложками, а я ей в супешник полпачки снотворного и бухнула. Старушке много ли надо. Да еще сердечница — сразу за столом и скончалась, даже компот не допила.
— А зачем?
— Зачем?.. — повторила она и хищно ухмыльнулась. — На ней четыре золотых кольца с каменьями, кулон, медальон, серьги — и все караты да пробы. Похоронили ее, а ночью я с лицами, которых не желаю называть, могилку и грабанула. Только это не в вашем районе. На новом кладбище, могилку могу показать.
Рябинин вспомнил, что как-то читал в оперативной сводке о разрытой могиле. И наконец появилось снотворное.
— Вот не знаю, это надо говорить? — вопросительно посмотрела она. — Может, тут ничего и не будет. Поезд я угнала…
— Как поезд? — опешил он.
— Обыкновенно, электричку.
— Зачем же?
— А просто так. Машинисты пошли выпить по кружечке пива. Я забралась в электровоз, крутанула всякие ручки и понеслась. Страху натерпелась. Не знаю, как он, проклятый, и остановился. На элеватор прикатила. У пассажиров глаза квадратные. Такой ведь статьи нет — угон поездов.
— Но есть другая: дерзкое хулиганство. Слушай, а ты не фантазируешь?
— Слово-то какое, — обидчиво усмехнулась она, — фан-та-зи-ру-ешь. Как на фор-тепь-янах играешь. Где бы спросил — не брешешь? Колюсь-то как — как орешек в зубах у черта. Чувствую, как крылышки на спине набухают.
В конце концов, чем его удивил этот угон? Только тем, что поезд здоровый. Угони она мотоцикл, он бы внимания не обратил. Но ведь она осуществляла преступления куда остроумнее и тоньше, чем угон электрички.
— Да, — вспомнила она, — в июне забралась в зоопарк и украла белую гориллу. Альбинос. Загнать хотела, да никто не взял. Студень из нее не сваришь, дубленки не сошьешь, в сервант не посадишь. Выпустила. Потом эта горилла лотерейные билеты продавала. А потом она хоккеистом устроилась. Центральным нападающим по фамилии Гаврилов. Встречала его. Оно говорило, что как только читать научится, будет диссертацию защищать…
Он вскочил, словно под ним сработала катапульта. Под столом глухо упал набок магнитофон. Рябинин отбросил стул и вырвался на трехметровый прямоугольник кабинета. Хотелось выбежать в коридор и ходить там на просторе, а лучше на улицу, на проспект, длинный, как меридиан. Надо бы усидеть, не показывать ей свои нервы, но он не смог: челночил мимо нее, косясь на ставшее ненавистным лицо.
Она схватилась за край стола и засмеялась — задрожала телом, зашлась мелодичной икотой.
— А ты думал, я и правда колюсь? — передохнула Рукояткина. — Какой же ты следователь? Ты должен меня вглубь видеть. А ты обрадовался. Смотрю на твое лицо — пишешь ты по-животному. Тебе человек в таком признается, а у тебя даже очки не вспотеют.
Рябинин не нашел ничего подходящего, как снять очки и тщательно их протереть.
— Видать же тебя насквозь, — продолжала она. — Запишешь в протокольчик и скорей домой, к супруге. У вас ведь не жены, а супруги. У нас сожители, а у вас супруги. А если тебе всю жизнь рассказать? Пустое дело. Проверила я тебя, голубчика.
Рябинин был несовременно застенчив: никто бы не подумал, что этот человек расследует убийства, изнасилования и грабежи. В быту его легко можно было обмануть, потому что он как в работе исходил из презумпции невиновности, так и в жизни исходил из презумпции порядочности.
В повседневной жизни он был рассеян, незорок и растяпист. Часто терял деньги, утешая себя тем, что, значит, они кому-то нужней. Если покупал молоко, то проливал. Мясо ему рубили такое, что ни один бы специалист не определил, какому животному принадлежат эти пепельно-фиолетовые пленки на костях. В бане оставлял носки и мочалки, а однажды вообще принес не свое белье. Стеснялся женщин, особенно красивых, и презирал себя нещадно — не за то, что стеснялся женщин, а за то, что красивых стеснялся больше. Получая в кассе зарплату, всегда испытывал легкое неудобство, будто не наработал на эту сумму. Он и сам не понимал, перед кем неудобно — перед рабочим у станка и крестьянином у земли?
Но когда Рябинин входил в свой кабинет, то словно кто-то быстро и ловко менял ему мозговые полушария. На работе он ничего не забывал, не терял и не упускал. Здесь он был собран и настойчив; видел близорукими глазами то, что и зоркими не рассмотришь; понимал непростые истины — потом сам удивлялся, как смог понять; чувствовал тайные движения души человека, как влюбленная женщина…
Но иногда случалось, что во время работы он вдруг почему-то переключался на домашнее состояние, будто оказывался в шлепанцах, как сегодня — наивно поверил в ее трепотню.
Зазвонил телефон. Рябинин сел за стол и взял трубку. Лида хотела узнать, когда он придет домой. Рябинин коротко, как морзянкой, посоветовал не ждать. Лида по высушенному голосу всегда угадывала, что он в кабинете не один.
— Из-за меня подзадержишься? — спросила Рукояткина, когда он положил трубку. — Дала я тебе работенку. Небось супруга. Тогда пиши — я любовь уважаю. Пиши: познакомилась я с Курикиным в ресторане «Молодежный» и привела к себе. Пиши.
Рябинин замертвел на своем месте, уже ничего не понимая.
— Тогда я запишу твои показания на магнитофон, — предложил он.
— На магнитофон говорить не буду, — отрезала она.
Тайно применять его он не имел права. Следователь прокуратуры вообще ничего не делает тайно: протоколы, осмотры, обыски — все на глазах людей. Уголовное дело должно отражать документом каждое действие следователя.
Рябинин взял ручку и глянул на Рукояткину.
— Пиши, — миролюбиво разрешила она.
— Поподробнее, пожалуйста. Где и при каких обстоятельствах познакомились?
— С кем?
— С Курикиным.
— С каким Кукурикиным?
— Ну, с которым познакомилась в ресторане.
— С кем это я познакомилась в ресторане?
— С Курикиным… Сейчас ведь говорила.
— Я?! Первый раз слышу, — удивилась она.
— Дрянь! — сорвался Рябинин и швырнул ручку на стол, брызнув чернилами на бумагу. Затем схватил протокол, разорвал его на четыре части и бросил в корзинку, хотя уничтожать протоколы, даже такие, нельзя. Руки, которые слегка дрожали, он убрал на колени.
— У-у-у, да у тебя нервы бабьи, — заключила она. — Трусцой бегать умеешь? Или вот хорошо: надень на голое тело шерстяной свитер, день почешешься и про нервы забудешь. Теперь мы в расчете. Это тебе за гостиницу, за обман.
— Какая дрянь… — сказал Рябинин, как ему показалось, про себя. — Разные были обвиняемые, но такая…
— А что? — расслышала она. — Я способная. В школе любую задачку в пять минут решала, на один зуб.
— Видел рецидивистов, совершенно падших людей…
— Неужели я хуже? — весело перебила она.
— Под всякой накипью в них все-таки прощупывалось что-то здоровое, человеческое…
— Плохо ты меня щупаешь, следователь, — расхохоталась она. — Работать ваши органы не умеют. Колоть-то надо до ареста. Вызвать повесточкой и поколоть. Тогда бы у меня надежда была, что отпустят. А сейчас что? Сижу уж. Чем ты меня взять можешь? Сопли передо мной будешь размазывать.
— За свою работу я знаешь что заметил? — спросил Рябинин, начиная успокаиваться. — Труднее всего допрашивать дурака.
— А я знаешь что заметила? — в тон ответила она. — Что от дурака слышу.
— Умный человек понимает свое положение, а дураку море по колено, — сказал он уже без всяких теорий и планов.
— Расскажи своей бабушке, — отпарировала она. — Я кто угодно, только не дура. Тебя бесит, что не получается все круглым. Заявление есть, а доказательств нет. Деньги не найдены, свидетелей нет, а мой образ жизни не доказательство.
— Грамотная в чем не надо, — вздохнул он. — А копни: обыкновенная дрянь.
— А тебя и копать не надо, на лбу написано. Хочешь про твою жизнь расскажу? Утром встанешь, зубы небось чистишь. Потом кофе черный пьешь, сейчас с молоком не модно. Портфельчик возьмешь, галстучек нацепишь — и на службу пешочком, для продления жизни. Прикандехаешь сюда, сядешь за столик, очки протрешь и допрашиваешь, потеешь. Расколешь, бежишь к прокурору докладывать. Сидишь и думаешь, как бы его местечко занять. Чего жмуришься-то? А вечером к супруге. Бульону покушаешь, у телевизора покемаришь, супруге расскажешь, как ты ловко нашего брата колол, — и дрыхать. Вот твоя жизнь. А моей тебе никогда не узнать, — башка у тебя не с того боку затесана.
— Каждый преступник окутывает себя ореолом романтичности. Ну что в тебе интересного? — спросил Рябинин, зная, что это неправда: он с ней сидел несколько часов, а она была так же загадочна, как какая-нибудь далекая Андромеда. Оттого, что ее задержали и посадили напротив, ясней она не стала.
— Поэтому и не колюсь, что ты во мне ничего интересного не находишь, — вдруг отрубила она.
Он замолчал, словно подавился ее ответом. Даже смысл дошел не сразу, хотя он чувствовал его мгновенно: человек открывается тогда, когда в нем ищут интересное, как алмазинку в серой породе. Если не находят, значит, не ищут, а уж если не ищут, то не стоит и открываться. Не в этом ли суть любого допроса? Не в этом ли суть человеческих отношений — искать алмазинку, которая есть в каждом?
Рябинин смотрел на нее — столько ли она вложила, сколько он понял? Брякнула где-то слышанное, читанное — или осенило ее…
Рукояткина поправила прическу, кокетливо выставив локоток.
— А копни тебя, — повторил Рябинин, чтобы задеть ее и дождаться еще сентенции, — безделье, распущенность, выпивки, учиться не хочешь, работать не хочешь…
— Знаешь, почему я тебе никогда не признаюсь? — перебила она. — На все у тебя ответ в кармане лежит.
Опять неплохо. Рябинин сам не любил людей, у которых ответы лежали в кармане вместе с сигаретами.
— У тебя тоже, кажется, есть на все ответы, — усмехнулся он.
— У меня от жизни да от сердца, — мгновенно подтвердила она. — А твои от должности. Хочешь, всю вашу болтологию по полочкам разложу? Это только в кино красиво показывают для маменькиных девиц, которые на жизнь через телевизор смотрят. Вот ты соседей по площадке наверняка допросил. Этого дурацкого Курикина никто не видел — верно? А ведь одна видела. И не скажет.
— Запугала свидетеля?
— Я?! Да что, по уши деревянная, что ли?
— Почему ж не скажет?
— А она вам не шестерка, — отрезала она и начала загибать пальцы: — В уголовный розыск вызовут, к следователю вызовут, в прокуратуру вызовут, да не раз. Потом в суд потащат, а там еще отложат: судья на совещании или у меня будет вирусный грипп. И так раз десять, и все по полдня. Кому охота?
— Честный человек и двадцать раз придет.
— Много ли у вас честных-то?
— Больше, чем ты думаешь. У нас все следствие держится на честных.
— Чего ж тогда и поворовывают, и морды бьют, и хапают? Иль честных не хватает?
— Причина преступности — это сложный вопрос.
— А-а-а, сложный, — вроде бы обрадовалась она.
Допрос свернул на новую колею, но теперь дороги выбирал не он. Разговор вроде бы получался не пустяшный. Обычно серьезный настрой помогал перейти от жизни вообще к жизни своей, а там недалеко и до преступления… Но к Рукояткиной нормальные законы подходили, как расчеты земного тяготения к лунному.
— А хочешь, я тебе весь этот сложный вопрос на пальцах объясню, как обыкновенную фигу? — предложила она и, не дожидаясь никакого согласия, которое ей было не нужно, начала: — Пусть нашему брату это невыгодно, да ладно, я хоть с ошибками, но человек советский. А то вам никто и не подскажет. Знаешь, почему есть преступники?
Рябинин знал, но рассказывать было долго — работали целые институты, изучая причины преступности. Ей оказалось недолго:
— Я тебе сейчас на кубиках сложу, как ясельному, что воровать можно не бояться. Допустим, грабанула я магазин. Поймаете?
— Поймаем, — заверил он.
— Всех-всех ловите? Только честно дыши.
— Девяносто процентов ловим, — честно признался Рябинин, потому что теперь пошел такой разговор.
— Выходит, что десять процентов за то, что меня не поймают, девяносто риску остается. Поймали… Надо доказать, что это я грабанула. Положим, вы девяносто процентов доказываете, а не закрываете дела. Это еще хорошо, дам тебе фору…
Действительно, она давала фору, потому что Юрков прекращал каждое сомнительное дело.
— Значит, у меня еще десять процентов, — продолжала Рукояткина. — Теперь восемьдесят процентов, что тюрьмы не миновать. Десять процентов из ста, что возьмут на поруки. Десять процентов, что адвокат все перекрутит и вытащит. Десять процентов, что суд сам оправдает или даст для испугу. Десять процентов, что пошлют не в колонию, а на стройки, перевоспитываться. Десять процентов, что будет амнистия. Десять процентов, что срок скостят за хорошее поведение. Сколько там у меня шансов набралось по десять процентов-то, а?! Небось больше ста. Так что же вас бояться!
Рябинина удивил ее подход, наивный и формальный, но хватающий суть важной проблемы — неотвратимость наказания. Он всегда считал, что лучше дать год заключения, но чтобы человек его отбыл полностью, чем давать три и через год выпускать. Это порождало неуважение к приговору, да и у следователя опускались руки, когда через годик-второй к нему попадал старый знакомый, досрочно освобожденный.
— Тебе бы социологом где-нибудь в Академии наук сидеть, а не в следственном изоляторе, — усмехнулся Рябинин.
— Ты меня с этими типами не сравнивай, — даже обиделась она. — Читала я про них в газетах…
— Почему не сравнивать? — удивился он.
— Открыли мы с девками раз газетку. Пишет какой-то ученый, — сказала она нормально, но потом изменила тембр и забубнила замогильным голосом, изображая того самого ученого: — «Наш институт установил, что причиной преступности является незнание преступниками наших законов». Ей-богу, так и написано. Мы с девками хохотали, все животы отвалились. Ну скажи, вот ты тут сидишь… Хоть один блатяга тебе сказал — законов не знаю, поэтому гражданам морду бью? Не знал, что нельзя из квартиры телевизор спереть? Или с фабрики ботинки? А ведь целый институт вкалывает. Я бы их всех на завод. Взяла бы одного умного мужика — пусть разбирается. Может этот ученый бороться с преступностью, ежели он ни хрена в ней не понимает? Да ни в жисть!
Теперь у них шел такой разговор: она говорила, а он думал. И удивился, почему это он, следователь прокуратуры, юрист первого класса, человек с высшим образованием, в общем-то не дурак, сидит, слушает воровку, или, как она себя называла, «воровайку», опустившуюся девку, — и ему интересно. Рябинин тоже относился к социологам с подозрением. Как-то он прочел у социальных психологов о лице человека. В работе научно обосновывалось, что, образно говоря, зеркалом души являются не глаза, а губы. Рябинин удивился. На допросах, когда не хотел выдать настроения или мелькнувшей мысли, он закрывал рот ладонью, хорошо зная, что первыми на лице дрогнут губы. Потом нашел эту же мысль у Вересаева. Стоило ли работать научному коллективу над тем, что один человек мог подметить зорким глазом? А недавно он прочел такое начало статьи: «Как установили социологи, наибольшим спросом у читателей пользуется детективная литература…»
Она вытащила расческу и начала взбивать свою ровную челку, смотрясь в полированный стол. Рябинин подумал, что в ресторане с Капличниковым и Торбой она была без парика.
Он не знал, мир ли у них, перемирие. Ее покладистое настроение объяснялось чувством победителя. Она довела его до белого каления и успокоилась — теперь можно поговорить о жизни.
— А ты, пожалуй, не дура, — решил вслух Рябинин.
— Я знаю, — просто согласилась она.
— Рукояткина, — начал он, не выходя из тона, каким беседовали о проблемах, — вот ты, неглупый человек, изучила кодекс… Знаешь, что эпизод с Курикиным доказан: в ресторане тебя с ним видели, на магнитофон ты записана, он показания дал, в квартире тебя засекли, даже халат твой забрали… Какой же смысл запираться? Ну, ладно, что не доказано, ты можешь не признавать… Но если доказано-то?!
Она посмотрела на потолок, как ученик у доски, и тут же ответила, потому что испокон веков на потолках бывали ответы:
— Верно, только о себе плохое мнение создаю. Но ни про какие деньги не знаю: не видела и не слышала. Пиши.
Рябинин взял ручку — он знал, что сейчас она расскажет. Если признается, что Курикин у нее был, то кража почти доказана: человек вошел с деньгами, а вышел без денег.
— Рисуй смело, — вздохнула она и начала диктовать протокольным голосом.
Рябинин под диктовку показания никогда не фиксировал, а писал в форме свободного рассказа. Но тут решил пойти на поводу, только выбрасывая лишние подробности да жаргонные слова.
— Второго июля, — принялась наговаривать она, как на магнитофон, — в двадцать часов я познакомилась в ресторане «Молодежный» с гражданином Курикиным, который на первый взгляд кажется порядочным человеком. Угостив меня салатом «ассорти», в котором было черт-те что намешано, включая идиотские маслины, которые я не уважаю, Курикин заказал шашлыки по-карски, а также бутылку коньяка «четыре звездочки». Через часа полтора он заказал цыплят табака, которые в детстве болели рахитом — одни сухожилия да перепонки. Ну и еще бутылку коньяка, что само собой разумеется. Затем отбацали четыре твиста. Гражданин Курикин танцует, как овцебык. В двадцать три ноль-ноль мы пошлепали на хату, где гражданин Курикин пробыл до ночи. На мой вопрос, куда он прется в такую позднь, гражданин Курикин ответил, что, мол, надо, а то жена обидится. И ушел. Никаких денег я у него не брала и не видела. Все!
Рябинин разлепил пальцы и положил ручку — он писал одним духом, не отрывая пера.
— У меня есть вопросы, — предупредил он.
— Прошу, не стесняйся, — кивнула она челкой, которая шевельнулась, как мох под ветром.
— Коньяк пили поровну?
— Я что — лошадь? Рюмочки две, для кайфа.
— А он?
— Выжрал все остальное.
— Опьянел сильно?
— В драбадан. Но ходули переставлял.
Она сгущала: и коньяк остался на столе, и Курикин сильно пьяным не был. Но она представляла его перепившим, потому что такие ничего не помнят, все путают, да и деньги теряют.
— Расплачивался он при тебе?
— При мне. Хочешь узнать, видела я деньги или нет? — догадалась она. — Не, не видела. Когда мужчина расплачивается, я отворачиваюсь. Чтобы не смущать. Бывают такие жмоты: тащит десятку из кармана, аж лоб потеет.
— Что делали дома?
Она расхохоталась ему прямо в лицо, зайдясь в своей икоте, как в веселом припадке. Только сейчас он заметил, что во время смеха ее серые глаза не уменьшались, не сужались, как обычно у людей. Это выглядело бы неприятно, но губы, все те же губы, сглаживали впечатление.
— О чем говорили, может быть еще выпивали? — уточнил Рябинин.
— Не выпивали и не говорили. Я с вашим пьяным братом не разговариваю. С вами и трезвыми-то не о чем говорить.
— Курикин говорил, что у него есть пятьсот рублей?
Рябинин все надеялся на какую-нибудь ее оплошность или оговорку.
— У твоего Курикина язык в глотку провалился. Он не только говорить, мычать-то не мог.
— Больше ничего не добавишь? — значительно спросил он, голосом намекая, что сейчас самое время добавить что-нибудь важное.
— Вот уж верно; дай палец — норовит всю руку отхватить. А от тебя палец спрячешь, так ты все равно найдешь и откусишь.
— Про деньги-то придется говорить.
— Пошел ты в баню, мыло есть, — беззлобно ответила она.
— Ну ладно, — тоже мягко сказал он, сохраняя мир, который ему сейчас был важнее признания о деньгах.
Он дополнил протокол. Записал все ее слова и теперь вертел ручку, будто осталось что-то еще не записанным. Такое чувство на допросах возникало не раз. Рябинин долго не понимал его, думал, что пропустил какое-нибудь обстоятельство или не так записал. Но потом догадался. И ему захотелось привести в кабинет тех людей, которые брюзжат, что нет теперь совести, — пусть послушают допрос. Он никогда не запугивал. Даже свидетеля об ответственности за ложные показания не всегда предупреждал, как это полагалось по закону, — было неудобно. Ему казалось, что честного человека это заденет, — как пригласить гостя и предупредить, чтобы ничего не крал. И все-таки люди говорили правду. Тогда Рябинин сделал вывод, необходимый каждому следователю, как скальпель хирургу: следствие держится на совести.
Но есть обвиняемые, которые не признаются. Вот молчала и Рукояткина.
Совесть в преступнике существует необязательно в виде признания. Она глубоко, ох как глубоко бывает запрятана под глупостью, предрассудками, страхом, условностями… Это неясное неосязаемое чувство могуче и неистребимо. Как залежи урана в земле пробивают лучами толщи пород и заставляют бегать стрелку радиометра, так и совесть прошибает все наслоения, все волевые запреты и вырывается наружу. Следователь всегда ее чувствует. Есть доказательства или нет, признается преступник или не признается, следователь всегда знает о его вине, но никогда не сможет объяснить, как узнал. И обвиняемый это понимает, и не закрыться ему никаким разглядыванием полов — гнись хоть в четыре погибели. Тогда на допросе возникает то молчаливое согласие, когда они оба пишут в протоколе одно, а знают другое. Обвиняемый говорит «нет», следователь слышит «да». Такой допрос похож на разговор влюбленных, которые, о чем бы ни говорили, все говорят об одном.
— Подпиши, — предложил Рябинин, двигая к ней листок.
Она взяла протокол и начала читать вслух:
— Второго июля я познакомилась в ресторане «Молодежный» с гражданином Курикиным в двенадцать часов. А где — «который с виду показался порядочным человеком»? Я же говорила.
— Необязательно писать в протокол твою оценку, — осторожно возразил он.
— Мои показания. Ясно? Что хочу, то и пишу.
— Ладно, добавлю, — согласился он, потому что показания были действительно ее.
— «Курикин заказал салат „ассорти“, шашлык, цыплят табака и две бутылки коньяка». А почему не записал — в салат было намешано черт-те что? И про маслины не записал. Что цыплята чахоточные не записал.
— Зачем писать о всяких пустяках?
— В вашем деле нет пустяков. Сами говорите.
— Ну какое имеет значение — чахлые цыплята или нет?
— Имеет, — убежденно заявила она. — Там индейка была. Я намекала. Так не взял, дохлые цыплята дешевле. Судьи прочтут протокол и сразу увидят, что он за тип.
— Ну ладно, добавлю, — согласился Рябинин, удивившись ее наивности.
— «Я выпила две рюмки коньяка, а остальное выпил Курикин, в результате оказался в состоянии сильного алкогольного опьянения». Ничего завернул! — искренне удивилась она. — Я тебе как сказала?! Напился в драбадан.
— Не могу же я писать протокол жаргоном, — начал опять тихо злиться Рябинин, забыв, что ему все можно, кроме злости. — Ну что такое драбадан?
— Откуда я знаю — драбадан и драбадан.
— Вот я и написал: сильное алкогольное опьянение.
— Не пойдет. Драбадан сильней, чем сильное алкогольное опьянение. Ты напиши, люди поймут. В стельку, в сосиску понимают и в драбадан поймут.
— Хорошо, — устало согласился он.
— «Раздевшись, мы легли спать», — прочла она и даже подпрыгнула: — Я тебе это говорила?!
— А чего же вы делали? — удивился в свою очередь Рябинин, полагая, что это разумелось само собой.
— Я тебе говорила, что мы завалились спать?! А может, мы сели играть в шахматы! А может, мы романс начали петь: «Я встретил вас, несли вы унитаз»? И подписывать не буду.
Она швырнула на стол протокол, который почему-то взмыл в воздух и чуть не опустился ему на голову, не поймай он его у самых очков.
— Ну я добавлю, уточню, — осторожно предложил Рябинин, зная, что злость опять копится в нем, как двухкопеечные монеты в таксофоне.
— Чего добавлять, все не так нашкрябал. Как тебе выгодно, так и рисуешь. Это не протокол, а фуфло.
— Значит, не будешь подписывать? — спросил он, уже зная, что допрос опять соскочил со своих колесиков, которые начали было вертеться. — Теперь, Рукояткина, уже нет смысла не подписывать! Я ведь узнал.
— А протокола нет — не считается.
Это точно: протокола нет — не считалось.
— Сейчас в твоей квартире идет обыск, деньги найдут, — заверил ее Рябинин.
— Деньги не петух, кричать не будут.
Затрещал телефон — это звонил прокурор. Рябинин не мог объяснить, в чем тут дело, но он всегда узнавал его звонок. В нем слышалось больше металла, словно аппарату добавляли лишнюю чашечку.
— Ну как? — спросил прокурор.
Рябинин быстро глянул на Рукояткину и ответил:
— Пока никак.
— Вы, наверное, Сергей Георгиевич, разводите там психологию, — предположил прокурор.
— Нет, не развожу, — сдержанно ответил Рябинин.
— Не колюсь я! — вдруг крикнула она на весь кабинет, догадавшись, что говорят о ней.
— Это она кричит? — поинтересовался прокурор.
— Да, Семен Семенович, — ответил Рябинин и повернулся к ней почти спиной.
— Прокурор, прочел газету?! — грохнула она так, что он прикрыл мембрану ладонью.
— Распустили, — сказал прокурор, все-таки услышав ее. — Вы с ней построже, не деликатничайте. Где надо, там и по столу стукните. Я буду ждать конца допроса. Вам же санкция на арест потребуется.
Голос у прокурора был злой, непохожий. Рябинин положил трубку и с неприязнью взглянул на подследственную.
— Накачал тебя прокурор? Теперь что применишь: ультразвук, рукоприкладство или палача крикнешь?
— Ты и так у меня все выложишь, — сказал Рябинин, затвердевая, как бетон в плотине, которая сдерживала злость.
— Ага, выложу, только шире варежку разевай. Изучила твои приемчики, больше не куплюсь.
— Ничего, голубушка, я и без приемчиков обойдусь. Главный разговор у нас еще впереди.
— Не пугай, милый, я ведь тоже кое-что в запасе имею. — Она вздохнула и добавила: — Да что с тебя, с дурака, возьмешь, кроме анализов. Слушай, мне выйти надо.
— Куда? — не понял он.
— На кудыкину гору.
— А-а, — догадался Рябинин, пошел к двери и выглянул в коридор.
Сержант находился в полудремотном состоянии и довольно вскочил, надеясь, что допрос окончен.
— Проведите задержанную, — попросил Рябинин.
Сержант весело шагнул к ней и взял за локоть, деликатно, но взял.
— Во! Как королева — в туалет под охраной хожу. Скоро в кресле на колесиках будут возить. Или на носилках таскать.
Они пошли. И тут же из коридора на всю прокуратуру раздался ее грудной, с надрывинкой, голос, для которого не существовало стен и дверей: «Опять подталкиваешь, хрыч лопоногий?! У тебя не руки, а вилы. Из деревни-то давно, парень?! Ну-ну, не хватай, не для тебя мои формы…»
Голос затих в конце длинного коридора. Рябинин посмотрел на часы — ровно три. Он вздохнул, закрыл глаза, расслабил каждую мускулинку, даже кости как-то размягчил — и безвольно упал на спинку стула, как пустой мешок.
Часть четвертая
Однажды на совещании следователей Рябинин заявил, что в день должен быть только один допрос, потому что изматываешься и на второй тебя уже не хватает. Все посмеялись, он тоже улыбнулся, — допросы бывают разные. Сейчас он думал о допросе, которого и одного на день много. Он с удовольствием перенес бы встречу с Рукояткиной на завтра. Не было у него сил допрашивать. Кончились они. Навалилась усталость, но не та, от физической работы, когда мускулы болят здоровьем. А усталость бессилия, утомленности и отчаяния, от которых болезненно шумело в голове.
В детективах частенько писалось, как следователь выматывал преступника. Но мало кто знал, что следователь выматывался намного больше. Потому что обороняться легче, чем нападать. Потому что консервативное состояние, в котором находится обвиняемый, крепче, чем активное, в котором должен быть следователь. Добыча истины похожа на борьбу с сухой землей за воду: копаешь колодец, но грунт сцепился пластами, как великан пальцами. Конечно, земля уступит; конечно, ей тоже тяжело, когда лопатой по живому телу; конечно, она сама же будет благодарна за эту воду — все так. Но пока копаешь — десять потов спустишь, потому что рытье требует больше сил, чем крепкое залегание пластами.
Рябинин хорошо знал: пусть подследственный бросается на тебя с графином, пусть оскорбляет, издевается и рвет протоколы — этим допрос еще не загублен. Но если следователь не может найти путей к обвиняемому, то допроса не будет.
Поймать ее оказалось легче, чем допросить. Рябинин не мог припомнить такой яркой несовместимости. В этих случаях рекомендовалось заменить следователя. Возможно, Демидова нашла бы к ней путь побыстрее. Может, Юрков «расколол» бы ее за час, стукнув кулаком по столу. И тогда накатывало чувство собственной никчемности.
Рябинин давно заметил, что ему приходилось — он бы и не хотел — больше доказывать, больше думать, понимать, знать и чувствовать. Если он допускал по делу ляпсус, то судья мгновенно брал трубку и звонил прокурору, а над огрехами Юркова мог только посмеяться. Рябинину приходилось доказывать мысль, которая в устах другого казалась очевидной. Не дай бог допустить ему грамматическую ошибку — машинистка оповещала, как о мандаринах, привезенных в буфет. Если Рябинин чего-нибудь не знал, это вызывало удивление. Его неудачная шутка сразу замечалась, хотя Юрков ляпал их запросто, как хозяйка пельмени. К критике прокурор относился спокойно, но только не к рябининской, от которой мгновенно раздражался…
Рябинин выпил из графина теплой воды, проглотив залпом два стакана. И тут же услышал в коридоре настырный голос: «На пятки-то не наступай, тебе у туалетов стоять. Ты хоть читать-то умеешь? Ну подержись, подержись…»
Когда сержант ее уводил, Рябинин вздохнул с какой-то надеждой, не совсем понимая, на что надеется. Теперь догадался — надеялся, что она убежит: выскочит на улицу, выпрыгнет из окна или пролезет через унитаз в люк на мостовой: Рябинину сделалось страшно — он испугался себя. На него напал тот страх профессии, который мгновенно лишает человека уверенности: вроде бы умеешь делать, но знаешь, что не получится. В памяти блеснуло озеро с интересным названием Якши-Янгизтау, Хорошее Озеро Среди Гор, где он бродил с экспедицией в годы своей беспокойной юности. Он поплыл через него на спор, забыв, что оно тектонического происхождения и все в ледяных ключах, как дуршлаг в дырках. На середине ему свело ногу. И он впервые в жизни ощутил такой страх, от которого перестали двигаться руки и вторая нога, пропал голос, а тело, еще не утонув, начало умирать. Ребята его спасли, но страх остался. Стоило заплыть подальше и оглянуться на берег, мышцы сразу превращались в вату. На суше такой страх он почувствовал впервые.
— За меня держишься… Используешь служебное положение в личных целях?! Ну, не подталкивай!
Они вошли в комнату, и Рябинин вобрал голову в плечи, будто на него медленно стала падать стена.
— Доставлена в сохранности, — доложил сержант и скрылся за дверью.
— Чего-нибудь новенького придумал? — поинтересовалась она, усаживаясь на стул. — Какую-нибудь подлость?
— Не тебе обижаться на подлость, — буркнул он. — Обман, хамство, ложь…
— А мне можно, — беззаботно перебила она. — Я от себя выступаю, а ты от государства.
— Будешь говорить? — мрачно спросил Рябинин. — Последний раз предупреждаю.
Услышав предупреждение, она удивленно глянула на следователя, перегнулась через стол и поднесла к его носу фигу:
— Во! Видал?!
Нет такого камня, который не источила бы капля. А нервы мягче.
Рябинин вскочил и что было мощи в вялой руке ударил кулаком по столу. И заорал чужим надрывным голосом:
— А ну прекрати! Гопница! Подонок! Проститутка!
Стало тихо. У Рябинина заныла кисть и выше, до самого плеча. Он застыл в ожидании — только очки ритмично подрагивали на носу, как тикали: нос ли дрожал у него, уши ли ходили, или это стучало сердце…
Она удивленно опустила свою фигу, но тут же опять подняла руки и положила на грудь, как певица в филармонии. Ее лицо бледнело — Рябинин видел, — оно бледнело, будто промерзало на глазах. Она открыла рот и глотнула воздух:
— Сердце…
Рукояткина качнулась и стала оседать на пол — он еле успел подскочить и двинуть ногой под нее стул. Она упала на спинку, приоткрыв рот и окостенело уставившись мутными глазами в потолок…
Он метнулся по кабинету. Она лежала бездыханно — теперь и глаза закрылись. Рябинин схватил обложку уголовного дела, вытряхнул бумаги и начал махать у ее лица. Вспомнив, швырнул папку и включил вентилятор, направив струю в рот. Дрожащими пальцами расстегнул ворот платья — стеклянные пуговки выскальзывали, как льдинки. Затем бросился к графину, плеснул в стакан воды и попытался капнуть между посиневшими и потоньшавшими губами, но вода только пролилась на подбородок. Он выдернул из кармана платок и склонился, вытирая ее мокрое лицо. Он уже решил звонить в «неотложку»…
Чьи-то руки вдруг обвили его резиновыми жгутами, и он ткнулся лицом в ее грудь, как в ароматную подушку. Сначала Рябинину показалось что на него напали сзади, но это казалось только миг — она держала его, прижимая к себе с неженской силой. И тут же в его ухо врезался визгливый крик:
— Ой-ой-ой! Помогите! Ой-ой!
Его руки оказались прижаты к ее животу, и он никак не мог их выдернуть из-под себя. Они возились секунду, но Рябинину казалось, что он барахтается долго, вдыхая странные духи.
— Помогите! А-а-а!
Он подтащил свои руки к груди и рванул их в стороны, сбрасывая ее гибкие кисти. Рябинин выпрямился — в дверях окаменел сержант с абсолютно круглыми глазами и таким же круглым приоткрытым ртом. Рябинин не нашел ничего лучшего, как вежливо улыбнуться, чувствуя, что улыбка плоска и бесцветна, как камбала. Он поправил галстук, который оказался на плече, и попытался застегнуть рубашку, но верхней пуговицы не было.
— Пользуется положением… Нахал… Пристает, — гнусаво хлюпающим голосом проговорила Рукояткина, поправляя одежду.
У нее было расстегнуто платье, задрана юбка и спущен один чулок. Видимо, юбку и чулок она успела изобразить, пока он бегал к столу за водой.
— Кхм, — сказал сержант.
— Все в порядке, — ответил ему Рябинин, и сержант неуверенно вышел, раздумывая, все ли в порядке.
Она вытерла платком слезу, настоящую каплю-слезу, которая добежала до скулы, тщательно расчесала челку и спросила:
— Ну как?
Рябинин молчал, поигрывая щеками, а может быть, щеки уже сами играли — научились у правой ноги.
— Сегодня я нашкрябаю жалобу прокурору города, — продолжала она. — Напишу, что следователь предлагал закрыть дело, если я вступлю в связь. Стал приставать силком.
— Так тебе и поверили, — буркнул он.
— А у меня есть свидетель — товарищ сержант.
— Разберутся.
— Может, и разберутся, а на подозрение тебя возьмут. Тут я вторую «телегу» — мол, недозволенные приемы следствия, обманным путем заставил признаться в краже.
— Там разберутся, — зло заверил Рябинин.
— Разберутся, — согласилась она, — а подозрение навесят. Тут я еще одну «тележку» накачу, уже в Москве, генеральному прокурору. Так, мол, и так: сообщила я гражданину следователю, где лежат деньги, а их теперь нет ни при деле, ни у Курикина. Поищите-как у следователя.
— Не думай, что там дураки сидят.
— Конечно, не дураки, — опять согласилась она, — обязательно проверят. Во, видел?
Она кивнула на дверь. Та сразу скрипнула, но Рябинин успел заметить кусок мундира.
— Это мой свидетель, — разъяснила она. — Он тоже не дурак. И не поверил ору-то моему. А все-таки подозревает. Жалобы-«телеги» как пиво: пил не пил, пьян не пьян, а градусом от тебя пахнет. Здорово я придумала, а?
Придумано было здорово, он мог подтвердить. И в словах ее была правда. От напраслины защищаться труднее, чем от справедливых обвинений, — обидно. Рябинин мог спорить, доказывать, объяснять, когда упрекали в ошибках, потому что ошибки вытекали из его характера. А с наветом не поспоришь, это как бритвой по щеке — только время затянет. Он будет краснеть, молчать, возмущаться, пока проверяющий окончательно не решит: нападал не нападал, но что-то было.
— Да, от тебя можно всего ждать, — задумчиво сказал он.
— Уморился ты сильно, — довольно подтвердила она. — Вон очки-то запотели как.
— Несовместимость у нас с тобой. Может, у другого следователя ты бы шелковой стала.
— Шелковой я буду только у господа бога, да и то если он засветится, — отрезала она.
Рябинин себя злым не считал. Но иногда им овладевала злобность, глупее которой не придумаешь. На обвиняемого, как на ребенка или больного, обижаться нельзя.
Он вспомнил Серую, кобылку буро-грязной масти, которая изводила его в экспедиции. Она не могла перейти ни одного ручья — ее переносили. Выпущенная пастись, лошадь уходила, и потом ее ловили на автомашине, с веревками, как дикого мустанга. Эта лошадь могла вдруг свернуть с дороги и зашагать по непроходимой чащобе — тогда Рябинин с рюкзаком и геофизическим прибором повисал на дереве, а кобыла шла дальше с его очками на лбу. Она могла сожрать хлеб или крупу. А однажды выпила кастрюлю киселя-концентрата, что для лошади уж совсем было невероятно. Рябинин мечтал: как получит за сезон деньги, купит эту лошадь и будет каждый день бить ее палками…
Сейчас он смотрел на Рукояткину и думал, с каким наслаждением размахнулся бы и ударил кулаком в это ненавистное лицо; ударил бы он, Рябинин, который не умел драться, которого в детстве и юности частенько били и на счету которого не было ни одного точного удара… Ударил бы обвиняемую, подследственную, при допросе; ударил бы женщину, когда и на мужчину никогда бы не замахнулся, а вот ее ударил бы так, как, он видел, бьют на ринге боксеры с приплюснутыми носами… Чтобы она завизжала и полетела на пол, болтая своими прекрасными бедрами; получить наслаждение, а потом написать рапорт об увольнении…
— Чего глаза-то прищурил? — с интересом спросила она.
Значит, темная злоба легла на его лицо, как копоть, — даже глаза перекосила. Рябинин понял, что вот теперь он должен заговорить. Пора.
— Сделать тебе очную ставку с Курикиным, что ли? — безразлично спросил он.
— Зачем? И видеть его не хочу.
— А-а-а, не хочешь, — протянул Рябинин новым, каким-то многозначительно-гнусавым голосом.
— Чего? — подозрительно спросила она.
— А ведь ты артистка, — осклабился он, напрягаясь до легкого спинного озноба. — Ни один мускул на лице не дрогнул…
— А чего им дрожать-то? — возразила она, тоже застывая на стуле, чуть пригнувшись.
— Так. Не хочешь очную ставку с Курикиным… А я знаю, почему ты ее не хочешь.
— Что ж тебе не знать, — сдержанно подтвердила она, — пять лет учился.
— Знаю! — крикнул Рябинин, хлопнул ладонью по столу и поднялся.
Она тоже встала.
— Садись! — крикнул он предельно высоким голосом, и она послушно села, не спуская с него глаз.
Рябинин обошел стол и подступил к ней на негнувшихся ногах, сдерживая свое напряженное тело, будто оно могло сорваться и куда-то броситься.
— Строишь из себя мелкую гопницу, Мария? — прошипел Рябинин. — Но ты не мелочь! Так позвать Курикина?!
— Чего возникаешь-то? — неуверенно спросила она.
Тогда Рябинин схватился за спинку стула, согнулся и наплыл чуть не вплотную на ее красивое лицо. Она отпрянула, но спинка стула далеко не пустила. Отчетливо, как робот, металлически рубленным голосом сказал он, дрожа от ненависти:
— Второго июля — в три часа ночи — Курикин — во дворе дома — был убит ножом в спину!
Рябинин набрал воздуху, потому что он чуть не задохнулся, и крикнул высоко и резко:
— Подло — ножом в спину!
Стало тихо: его высокий крик в невысоком кабинете сразу заглох. Она не шевелилась, не дышала, слепо раскрыв глаза, в которых мгновенно повис страх: не расширялись и не сужались зрачки, не меняли цвета радужные оболочки. Рябинин слегка отодвинулся и понял — страх был не только в глазах, а лежал на всем лице, особенно на губах, которые стали узкими и бескровными.
— Как… убит? — неслышно спросила она.
— Изображаешь! А ты думала, меня эти дурацкие пятьсот рублей интересуют?
— Как же… Он вышел от меня…
— Выйти он вышел, да не ушел.
— Ты же читал его протокол допроса…
— Я успел его допросить в жилконторе. И отпустил. Он дворами пошел, на свою смерть пошел. Рассказывай!
— Чего… рассказывать?
Рябинин смотрел в ее побледневшее лицо и краем глаза видел слева еще белое пятнышко — только когда заныла рука, он понял, что это его кулак впился пальцами в дерево. Он разлепил его и рванулся к двери, а потом обратно — к ее лицу:
— Хватит лепить горбатого! Кто соучастник, где он сейчас, где нож, где деньги?! Все рассказывай!
— Так ты думаешь… что я…
— И думать нечего, — осек он ее. — Поэтому в той квартире и денег не нашли при обыске.
— Почему?..
— Да потому, что ты денежки передала через черный ход, — их не могло быть в квартире. Потому, что ты наводчица. Познакомилась, увидела деньги, привела, дождалась ночи и выгнала во двор, Если удается — берешь деньги сама, не удается — он уж действует наверняка: нож в спину. А Курикина убрали, как свидетеля. Понятно, чуть не попались. Могу рассказать, как все было: ты взяла деньги и смылась через черный ход, предупредила своего напарника, чтобы Курикина не упускал. Тот и дождался. Это мы дураки — надо бы Курикина отвезти на машине. Да теперь что говорить… Одного вы не учли: что я успею его допросить в жилконторе.
Рябинин вытер вспотевший лоб и шевельнул плечами, чтобы отлепить со спины рубашку. Ему захотелось сбросить пиджак, но он уже не мог ни остановиться, ни прерваться.
— Неужели я буду сидеть с тобой из-за пятисот рублей весь день?! Да в этом бы и участковый разобрался. Неужели ты раньше не сообразила, что прокуратура мелкими кражами не занимается?! Ты все-о-о сообразила… Так где убийца?
— Да ты что! Разве я пойду на мокрое дело?
Она была парализована страхом. Слова, которые раньше сыпались из нее неудержно, теперь кончились — их поток где-то перекрылся. Даже лицо изменилось: вроде бы то же самое, но как-то все черты сгладились, расплылись, как четкий профиль на оправленной монете.
— Отвечай, где соучастник убийства? Тебе же выгодно все рассказать первой. Помоги следствию поймать его — только этим можешь искупить свою вину…
— Зарезать живого человека… Да ты что… Он был у меня, это верно… Деньги взять у пьяного могу. Конечно, теперь это дело мне легко пришить…
— Время не ждет, Рукояткина, — перебил он.
Сейчас бы Рябинина никто не узнал. Легкая задумчивость, из-за которой он казался повернутым не к жизни, а к самому себе, сейчас пропала в каком-то жару. Этот жар все внутри стянул, высушил лицо, опалил губы, замерцал в глазах, и даже очки сверкнули, будто на них пал отблеск глаз. Жар все накапливался и мог разорвать его, как цепная реакция. Ему казалось, что теперь он все может: заставить признаться подследственную, убедить преступника и перевоспитать рецидивиста. У психиатров такое состояние как-то называлось, но у них все человеческие состояния имели названия.
— Время не ждет, Рукояткина, — повторил он. — Чем быстрее его поймаем, тем для тебя лучше. Не найдем — одна пойдешь по сто второй статье.
— Да ты что… Не знаю я про убийство.
— Это расскажи своей бабушке, — перебил он, а он сейчас только перебивал. — Поэтому ты о деньгах и молчала. Сообщи о деньгах — надо рассказывать и про убийство. Не так ли?! Наверное, с деньгами и ножичек лежит, а?
— Зря шьешь мне нахалку… Не могу я пойти на мокрое, я ведь…
Но Рябинин оттолкнулся от стула и рванулся к телефону.
— Тогда поедем.
— Куда?
— В морг, — негромко сказал он, потому что это слово не выкрикивалось, но, приглушенное, оно действовало еще сильней.
— Зачем? — теперь ее страх перешел в тихий ужас, который невозможно было скрыть.
Рябинин швырнул трубку, не добрав нужного номера, и опять бросился к ней, к ее лицу, от которого он теперь не отрывался.
— Предъявлю тебе на опознание труп Курикина, — выдохнул он так, как в мультфильмах Змей-Горыныч выдыхал огонь.
Рукояткина вскочила со стула — он даже отпрянул. Она сплела руки на груди, смотрела на следователя, а руки извивались у ее шеи, хрустя пальцами:
— Не надо! Не поеду! Ну как мне объяснить? По характеру я не такая, пойми ты…
Она теперь тоже заходила по кабинету. Рябинин, чтобы не терять ее лица, двигался рядом, и они были похожи на двух посаженных в клетку зверей.
— Ну пойми ты хоть раз в жизни! Разберись ты… Я вижу, что на мне сходится. Но ты же следователь, ты же должен разобраться. Я все могу, кроме убийства. Ну как тебе… Я же детей люблю.
Страх прилип к ней, как напалм. Рябинин знал, что такое прилипчивый страх, не тот, не животный, который его охватывал в воде, а умный страх, на который есть свои причины и которого боится любой здравый человек.
— Не убивала! — рявкнул он, прижимая ее взглядом к стене. — Если бы не убивала, давно бы выложила про деньги… Врешь ты, милая!
Она метнулась глазами, потом метнулась заячьей петлей по кабинету и, выламывая руки, невнятно предложила:
— Давай расскажу про деньги.
— Теперь дело не в деньгах, — отрезал Рябинин.
— Я расскажу все, и ты поймешь, что не я Курикина…
Он каким-то прыжком оказался у стола, выдвинул нижний ящик и выдернул чистый бланк протокола допроса — уже третий. Взяв ручку, Рябинин швырнул протокол на стол и коротко приказал:
— Пиши сама. Посмотрим. А потом поговорим об убийстве.
Она схватила ручку, как в известной пословице утопающий хватается за соломинку, села и сразу начала писать крупным разборчивым почерком. Рябинин молча стоял за ее спиной, как учитель во время диктовки; только ничего не диктовал — смотрел через ее плечо на прямые строчки, которые складывались в криминальные эпизоды. Она писала сжато, самую суть, упуская всяких цыплят табака и драбаданы. Эпизод шел за эпизодом: описала четыре кражи в ресторане — на одну больше, чем знал Рябинин. Потом две махинации в аэропорту. В конце описала какую-то оригинальную кражу из квартиры, но Рябинин уже не стал вникать.
Рукояткина кончила писать, о чем-то раздумывая.
— А где деньги? — подсказал он.
— Вот я и думаю… Они у меня спрятаны на кладбище, а никак… Я лучше покажу.
— Сколько денег?
— Все.
— Как все?
— Почти все. На еду только брала. Я ведь копила на черный день, безработная же, тунеядка. Телевизор цветной хотела купить…
Рябинин хотел что-то сказать, вернее, хотел о чем-то подумать, но останавливаться ему было нельзя, как марафонскому бегуну на дистанции.
— Что подсыпала в водку?
— Гексинал.
— Ого! Внеси в протокол, — потребовал он.
Рукояткина аккуратно вписала своим чистописанческим почерком, пугливо посматривая на Рябинина снизу.
— Теперь подпиши каждую страницу.
Она расписалась и протянула листки. Он взял их, сел на свое место и теперь внимательно пробежал еще раз — записано было все, хотя и немного сжато. Рябинин размашисто подписал последний лист.
— Ой, забыла, — рванулась она к протоколу, — забыла написать, что убийство-то я не совершала. Дай дополню.
В дверь постучали: он уже знал, что так официально-настойчиво стучал только сержант. Видимо, ему надоело сидеть. На крик Рябинина «Да-да!» сержант приоткрыл дверь и просунул голову в щель:
— Товарищ следователь! Для очной ставки явился гражданин Курикин. Ждет в коридоре.
Он хотел еще добавить, но, видимо, что-то заметил в их лицах, поэтому провалился в щель, скрипнув дверью. Рябинин схватился за стол и глянул на Рукояткину…
Она с ужасом смотрела на него, но не с тем ужасом, который у нее появился при известии о смерти Курикина. Новый ужас был с оттенком изумления и гадливости, будто она вместо следователя увидела огромного мохнатого паука или какого-нибудь неописуемого гада. Так смотрит пугливая женщина в лесу на змею под ногами — хочет крикнуть, а сил нет. В кабинете было тихо, как в морге. Рукояткина хотела что-то сказать, он видел, что хотела, у нее даже рот был чуть приоткрыт, — и не могла.
Рябинин еще держался за стол, когда она начала медленно и прямо, почти не сгибая туловища, подниматься, словно начала расти. Он на секунду прикрыл глаза — сейчас она должна его ударить. Он это понял по ее рукам, которые поднимались быстрей тела, да и по лицу понял, на которое теперь легла еще и ненависть. Сейчас она ударит, и Рябинин не знал, что он тогда сделает. Надо бы снять очки, которые от удара шмыгнут с лица в угол. Надо бы закрыть глаза… Отпрянуть бы надо… Он знал, что будет делать — ничего: примет удар, как должный; примет, как осознавший преступник выслушивает заслуженный приговор.
Рукояткина поднялась, прижала руки к бокам и встала даже на носки, сделавшись выше ростом. Рябинин глубоко набрал воздуху. Она все тянулась куда-то вверх, будто хотела взлететь, а он непроизвольно сгибал колени, стараясь врасти в пол…
Вдруг она вскрикнула и упала грудью на стол, как переломилась в пояснице. Рябинин отшатнулся, ошарашенный еще больше, чем ударом бы по лицу. Рукояткина рыдала, размазывая слезы по обложке уголовного дела, на котором лежала ее голова. Игра кончилась. И допрос кончился — плакал человек.
Рябинин забегал по кабинету, заплетаясь в собственных ногах. Слез он не переносил, особенно детских и женских. Сам мальчишкой в войну поплакал вместе с много плакавшей, похудевшей матерью.
Слезы для следователя священны, потому что он должен откликаться на горе. А если они его не трогают, то надо уходить работать к металлу, к камню, к пластмассе.
Рукояткина плакала навзрыд, толчками, даже стол вздрагивал. И вздрагивал Рябинин, ошалело вертясь около нее. Она что-то приговаривала, бормотала, но слов было не разобрать.
— Ну, перестань, — сказал он и не услышал себя. Рябинин боялся слез еще по одной причине, в которой он век бы никому не признался: когда перед ним плакали — ему тоже хотелось плакать, будто он мгновенно оказывался там, в затемненном, голодном детстве своем.
— Перестань, слышишь, — погромче сказал Рябинин и легонько дотронулся до ее руки.
Она не обратила внимания. Тогда он взял ее за локоть, чтобы оторвать от стола. Неожиданно она подняла голову и прильнула к его плечу — Рябинин застыл, чувствуя сквозь пиджак ее горячий лоб. Но так было секунду-две: она глянула на него стеклянными от слез глазами, в ужасе отшатнулась и опять упала на стол. Теперь Рябинин разбирал некоторые ее слова и два раза услышал «какая подлость». Он и сам знал, что это подлость, которая расценивается как нарушение социалистической законности.
— Извини, — буркнул он.
Она плакала неудержимо. Видимо, прорвалось то, что копилось весь день, а может быть, и не один день. Рябинин склонился к ней, беспомощно озираясь:
— Разозлила ты меня… Такая тактика… В общем, прости, — бормотал он над ее ухом.
Видимо, она услышала его слова, потому что теперь в ее всхлипах он уловил слова про его тактику. Рябинин хотел назвать ее по имени, но как-то не повернулся язык. И уж совсем не хотелось называть по фамилии.
— Перестань же… Ну ошибся я.
Рябинин подумал, что лучше бы отвесила пощечину. И еще подумал, что все плачущие женщины похожи на маленьких девочек.
— Ну можешь ты успокоиться?! Я же извиняюсь перед тобой, — чуть не крикнул он.
— На одну женщину, — всхлипывала она, комкая мокрый платок, — и милиция… и прокуратура… все государство и еще обман… подличают…
Рябинин обрадовался, что она заговорила членораздельно. Он решительно схватил ее за плечи, оторвав от стола. Она села безвольно, как огромная тряпичная кукла. Рябинин выдернул из кармана платок, который сегодня дала Лида, и сунул ей в руку. Она взяла, приложив его к багровым векам и покусанным губам, — словно ночь металась в бреду.
— Зря я так сделал, — быстро заговорил он. — Довела ты меня. Прости, что так получилось…
Теперь она тихо плакала. Рябинин вытер рукавом вспотевший лоб.
— Всю жизнь не везет, — бормотала она, всхлипывая между каждым словом, — вот уж… правду говорят… судьба…
Он знал, что она говорит не ему. И не себе. К кому мы обращаемся, когда ропщем на судьбу, — неизвестно. Плакала Рукояткина не только от обмана следователя: сейчас перед ней встала вся ее жизнь. И текли слезы сами, потому что о будущем мы думаем разумом, а прошлое нам сжимает сердце.
— Ничего не было… ни детства… ни родителей… — хлюпала она носом.
— Ты без родителей?
Она молчала, водя по лицу платком. Не слышала его и не видела. Но всхлипывала уже меньше, будто слезы наконец кончились. Рябинин взглянул на мокрую обложку дела и подумал, что столько пролитых слез он еще не видел. Вряд ли она плакала только по прошлому — эти слезы лились и по будущему.
— Ну хоть что-нибудь… ничего… даже матери… — всхлипнула она потише.
— Родители умерли? — еще раз спросил Рябинин, не узнавая своего голоса.
Или этот изменившийся голос повлиял, или она уже пришла в себя, но Рукояткина отрицательно качнула головой.
— Значит, родители у тебя есть? Да успокойся ты.
Она опять качнула головой, и Рябинин теперь уже ничего не понимал про родителей.
— Дай воды… весь день не пила…
Он бросился к графину. Она медленно выпила два стакана — весь день не пила, да и не ела весь день. Еда ладно, но в такую теплынь без воды, и даже не спросить… Чувство собственного достоинства — Рябинин понимал его. Это была цельная натура. Если она воровала, то воровала много и красиво. Если имела врага, то ненавидела его люто. Если врала на допросе, то врала все — от начала до конца. Если ее допрашивал враг, то она не могла опуститься до просьбы, потому что в любой просьбе всегда есть капля унижения. Если плакала, то плакала с горя в три ручья. Но если начинала говорить правду, то говорила всю, как она написала ее в протоколе. И если бы она работала, дружила или любила, то она бы это делала прекрасно — работала, дружила или любила.
После воды Рукояткина всхлипывала изредка, угрюмо уставившись в пол.
— Я не понял, родители живы у тебя или нет? — осторожно спросил Рябинин.
— Живехоньки, — глубоко вздохнула она, чтобы прижать воздухом слезы, рвущиеся наружу.
— И где они?
— Отец где-то шатается, я его век не видела, вообще никогда не видела… А мать… Вышла замуж за другого, меня отдала в детдом, — неохотно сообщила она.
— А дальше? — спросил Рябинин, взял второй стул и сел рядом: за стол сейчас идти не хотелось.
— Дальше, — мрачно усмехнулась она и бесслезно всхлипнула, — сначала мать ходила, я даже помню. А потом вообще отказалась. А дальше всего было: и детдом, и интернат, и колония для трудных подростков…
— И мать с младенчества не видела?
— То-то и обидно, что живет от меня в двух трамвайных остановках. Случайность. Нашлась нянька из детдома, показала мне ее. Мать-то… Приличная женщина. Одевается, как манекен. Собачка у нее с кошку ростом, курчавистая. А муж здоровый, по внешности на инженера тянет.
— Зайти не пробовала?
— Раз пять подходила к двери… И не могу. Ну что я ей скажу?! Зареву только. А на улице встречу ее, меня аж в жар бросит…
— Может, все-таки объявиться ей? — предположил Рябинин.
— Ну как она может жить… Как может водить собачку на веревочке… Когда где-то ее ребенок мается. Я бы таких матерей не знаю куда девала… Вот ты меня за деньги сажаешь. А она человека матери лишила. И ничего, с собачкой гуляет.
Рябинин представил, с какой бы силой это было сказано раньше, до слез, но сейчас она сидела вялая, будто ее сварили. У него тоже осталось сил только на разговор. Допрос кончился. Протокол подписан.
— Ожесточилась ты. Таких, как твоя мать, единицы, — сказал Рябинин и подумал, что, знай он раньше ее семейную историю, так жестко допрашивать не смог бы.
— Единица-то эта мне попалась, — скорчила она гримасу, попытавшись улыбнуться.
— Трудно тебе, — согласился Рябинин, хотя это было не то слово. — Но всех матерей этой меркой не мерь. Впрочем, я тебя понимаю.
— Понимаешь? — вяло спросила она.
— Понимаю. Но ожесточаться нельзя. Здесь такая интересная штука происходит: ожесточился человек — и погиб.
— Почему погиб?
— Как тебе объяснить… Злобой ты закроешься от людей. Тебя обидел один человек, а ты злобу на всех. И не смогут они к тебе пробиться. А одному жить нельзя. Вон я сколько к тебе пробивался, целый день.
— Ты, может, и пробивался, а другим начхать на меня. Да и тебе-то я нужна для уголовного дела. Жил бы рядом, соседом, тоже небось мимо проходил.
— Не знаю, может и проходил бы.
— Хоть правду говоришь, — усмехнулась она, теперь уже усмехнулась, но сидела пришибленная, тихая, прерывисто вздыхая.
Она вернула платок. Он посматривал на нее сбоку и думал, какой бы у него получился характер и кем бы стал, если бы мать не узнавала его.
Рябинин всегда с неохотой брал дела, где обвиняемый был несовершеннолетний. И сколько он ни искал причину, почему мальчишка сбивался с пути, она всегда в конечном счете оказывалась одна — родители. Много у Рябинина накипело против плохих родителей…
Рукояткина, словно услышав его мысли, задумчиво заговорила:
— Если бы я была приличной, знаешь бы что сделала… Взяла бы ребятишек штук шесть из детдома на воспитание. Вечером мыла бы всех… Ребенок смешной… Ничего нет в семье, и вдруг — человек. Крохотный. Берешь его на руку, а он… умещается. Соврать ему нельзя. Вот говорят про совесть… Я ее ребенком представляю. А как чудесно пахнет ребенок, теплом, не нашим, другим теплом…
Она умолкла, о что-то споткнувшись в памяти.
— Говори, — предложил Рябинин.
— Может, ты бездетный, тогда это тебе до лампочки.
— Дочка у меня, во второй класс перешла.
— С косичками?
— Вот с такими, — показал он косички. — Сейчас за городом. Смешная — ужас. Звонит мне как-то на работу, такая радостная. Папа, говорит, я в школе макаронами подавилась. Спрашиваю, чем дело кончилось. Я, говорит, их проглотила. А ты, спрашиваю, полтинник взяла, который я тебе на стол положил? А на что же, отвечает, я, по-твоему, подавилась?
— Ты тоже детей любишь? — с сомнением спросила она.
— Кто же их не любит.
— Кто любит детей, тот убить никогда не может, — решительно заявила она.
Они молчали, сидя рядом, как измотанные боксеры после боя. Или как супруги перед разводом, когда имущество уже поделено и осталось только разъехаться.
— Ты вот сказала, что тобой никто не интересовался… Неужели так все и проходили мимо? — спросил он.
— Были, интересовались. Вон участковый чуть не каждый день интересуется. Беседует со мной по душам. Но я-то вижу его, просвечивает он, как пустая бутылка. Делает вид, что мне верит. Когда говоришь по душам, положено верить. А у меня такой характер: как увижу, что только один вид строит, — начну грубость ляпать. Как тебе. У нас в доме один есть, все хочет меня воспитывать. Вы, говорит, при ваших физических данных могли вы выйти замуж даже за морского офицера и жить на благо родины семейной жизнью. А сам все за кофту глазами лезет. О жизни иногда вот как хочется поговорить, — вздохнула она.
— Так уж и не с кем, — усомнился Рябинин не в словах, а в ситуации, где она не смогла найти собеседника. — По-моему, о жизни люди говорят с удовольствием. Особенно пожилые.
— Говорят, — вяло согласилась она. — Да все нудно. Я ведь раньше работала на обувной фабрике. Мастер был, дядя Гоша. Все меня наставлял. Наша жизнь, говорит, есть удовлетворение материальных потребностей, поэтому мы должны работать. Неужели я только для того на белый свет родилась, чтобы удовлетворять свои материальные потребности?
— А для чего?
— А ты согласен? — чуть оживилась она. — Для жратвы да шмуток существуем?
— Нет, — ответил Рябинин, немного подумав.
— Вот и я — нет. А для чего, и сама не знаю, — вздохнула она. — Иногда о жизни правильно говорят, разнообразно, хотя и теоретически.
— Почему теоретически? — спросил он и подумал, хватит ли у него сейчас сил беседовать о жизни. И на каком уровне с ней говорить — опускаться до ее понимания нельзя, предлагать свой уровень было рискованно, не поймет, а значит, и не примет. Да и как говорить с человеком, который не был знаком даже с первым кирпичиком — трудом…
— Почему же теоретически? — повторил Рябинин, потому что она синхронно замолкала, стоило ему задуматься.
— О труде хотя бы. Как можно любить работу? Я вот на фабрике вкалывала — занудь.
— Значит, эта работа не по тебе. А ее нужно найти, свою работу. Я вот юридический закончил заочно. До этого работал в экспедициях рабочим. Придешь с маршрута, рубашка вся мокрая, хоть выбрасывай. От жажды задыхаешься, руки и ноги отваливаются — стоять не можешь. А приятно. Ты хоть раз потела от работы?
— От жары.
— Тогда не поймешь, — вздохнул он. — Вот какая несправедливость: столько стихов пишут про листочки, цветочки, почки. А о мокрых рубашках не пишут. Поэтично бы написали, как о цветах. Так бы и назвали: «Поэма о взмокшей рубашке».
— Я в колонии напишу, — горько усмехнулась она. — Поэму о взмокшем ватнике.
Рябинин ощутил силу, которая возвращалась, как откатившая волна. Он распрямился на стуле и чуть окрепшим голосом продолжал:
— Это про работу руками… А тут у меня работа с людьми, психологическая. Тут другое. Руки вроде бы свободны, ничего в них, кроме авторучки…
— У тебя работа психованная, — вставила она.
— Но тут другое удовольствие от работы. Попадется какая-нибудь дрянь, подонок…
— Вроде меня, — ввернула она, и Рябинин не уловил, так ли она думает о себе или к слову пришлось.
— Ты не подонок, ты овца.
— Какая овца? — не поняла она.
— Заблудшая, — бросил Рябинин и продолжал: — Вот сидит этот подлец с наглой усмешкой… Преступление совершил, жизнь кому-то испортил, а ухмыляется. Потому что доказательств мало. Вот тут я потею от злости, от бессилия.
— Посадить человека хочется? — спросила она, но беззлобно, с интересом, пытаясь понять психологию этого марсианского для нее человека.
— Хочется, — честно признался Рябинин, схватываясь все больше тем жарким состоянием, когда человек в чем-то прав, но не может эту правоту внушить другому. — Очень хочется! Вот недавно был у меня тип. Одну женщину с ребенком бросил, вторую с ребенком бросил, детям не помогает, женщин бил. Женился на третьей. И вот она попадает в больницу с пробитой головой. Сама ничего не помнит. А он говорит, что она упала и ударилась о паровую батарею. Свидетелей нет. Все понимают, что он ее искалечил, а доказательств нет. Вот и сидит он передо мной: хорошо одетый, усики пошлые, глаза круглые, белесые, блестящие. Что меня злит? Ходит он меж людей, и ведь никто не подумает, что подлец ходит. Ну кто им будет заниматься, кроме меня? Где он будет держать ответ, кроме прокуратуры?
— Перед богом, — серьезно сказала она.
— Знать бы, что бог есть, тогда бы я успокоился, припекли бы его на том свете. Вот я и решил: раз бога нет — значит, я вместо него.
— Ты вместо черта, — ухмыльнулась она.
— Потел, потел я сильно, — не обиделся на реплику Рябинин, потому что это было остроумно да и слушала она внимательно. — Пригласил физика, который рассчитал падение тела. Сделал следственный эксперимент, провел повторную медицинскую экспертизу. И доказал, что удариться о паровую батарею она не могла. И посадил его.
— Если не посадишь, то и радости у тебя нет? — серьезно спросила она.
Рябинин усмехнулся: знал бы кто, что значит для него арестовать человека, даже самого виновного, но ведь ей объяснять не будешь.
— Придет письмо из колонии — радость. Человек все понял, значит, не зря я работал.
— Я тебе прямо телеграмму отстучу.
— Или выходит человек на свободу — и ко мне.
— Это зачем же?
— Бывает, спасибо сказать. Поговорить, посоветоваться, жизнь наметить. Матери приходят, просят помочь с подростками. Разве это не здорово: получил подростка-шпану, повозился, попотел с ним года два-три и смотришь — входит к тебе в кабинет человек, видно же, человек.
— А я никакую работу не любила, — задумчиво сказала она. — Да и нет, наверное, работ по мне.
— Почему же, — возразил Рябинин, — одну я уже знаю: воспитывать детей.
— Я?! — дернулась она и повернула к нему уже обсохшее лицо.
— Ты.
— Ха-ха-ха, — фальшиво захохотала она. — Умора.
Но Рябинин видел, что никакой уморы для нее нет, — опять что-то задето в ней, как это всегда бывало, когда упоминались ребята.
— Я воспитываю детей? — с сарказмом спросила она.
— Ты воспитываешь детей, — убежденно ответил Рябинин.
— Кто же мне их доверит?
— Сейчас никто.
— А когда выйду из колонии — доверят?
— Не доверят. Но если ты поучишься, поработаешь, докажешь, что ты человек, — доверят. В тебе есть главное: ты любишь чужих детей. Это не такое частое качество.
Она вдруг растерялась и вроде бы испугалась, взглянув на него беспомощно, будто он ее оскорбил.
— Говоришь это… для воспитания? — тихо спросила Рукояткина.
— Да брось ты… Я как с приятелем за бутылкой.
— Правда? — грудным голосом, придушенным от тихой радости, спросила она и вскочив, заходила по кабинету. — Господи! Да если бы мне детей! Да я бы… Ночи не спала. Каждому бы сказку рассказывала. Каждому перед сном пяточку поцеловала… Они же глупые. Многие не знают, что такое мать. С детьми бы…
Рябинин увидел, как перспектива, даже такая призрачная, которая сейчас мелькнула перед ней огнями на горизонте, изменила ее мгновенно. Лицо Рукояткиной сделалось добрым и сосредоточенным, даже интеллигентным, и пропал тот заметный налет вульгарности; она прошлась перед ним по-особенному, стройно и строго, как ходят молодые учителя. На один миг, а может, два-три мига, представила она себя воспитательницей, и Рябинин испугался, — имеет ли он право дразнить человека перспективой, как дразнят голодного куском хлеба… Не издевательство ли — обещать благородную работу человеку, у которого впереди суд и колония… Ну, а чем ей тогда жить в этой колонии, как не мечтой? Он должен показать ей будущее, кроме него — некому. Показать так же настойчиво, как он разбирал и показывал ее прошлое.
Рукояткина думала о будущем. Это удивило Рябинина и обрадовало: он-то считал, что ей начхать на все.
— Главное, понять и не повторять. У тебя еще жизнь впереди.
— Жизнь-то впереди, — согласилась она, но в голосе не было никакой уверенности. — Жизнь впереди, да начала нету.
— Ну-у-у, — вырвалось у Рябинина, и он махнул рукой, рассекая воздух. — Что начало… Многие жизнь начинают красиво. Надо не на это смотреть, а как они потом живут. Красивых свадеб много, а красивых семей не очень. Студентки тоже красивые ходят, в брючках, модные, высокие, с тубусами… Студенты такие здоровые, спортивные, смелые, все знают, собираются жизнь перевернуть… А придешь в НИИ — посредственные инженеры корпят. Ни взлета, ни страсти, ни смелости… Куда что делось! Потому что красиво начинать легко, а вот жить красиво…
— Тебе просто говорить… Не каждый может.
— Каждый! Каждый может, и все может — вот в чем дело.
— Чего ж не каждый делает, если может?
— Знаешь почему? Человек сам ставит себе предел. Вот до этой черты я смогу, а дальше у меня не получится. И живет, и достигает только этой черты. Вот ты. Шла сюда на допрос. Не признаться следователю — вот твоя черта. А могла бы черту приподнять повыше. Скажем, все рассказать, осознать, чтобы меньше получить. А могла бы черту еще поднять: отбыть наказание, завязать, пойти работать. А могла и еще выше. Учиться начать, забыть прошлое, стать педагогом. Да эта черта беспредельна, как духовное развитие человека.
— Это на словах только просто.
— Я не говорю, что просто. Трудно. Для тебя в сто раз трудней.
— Не в моих условиях эти черточки рисовать, — не согласилась она.
— Условия?! Человек должен плевать на условия. Теперь все на условия валят. И ты: мать, мастер, дураки кругом, никто тебя не понимает… А что ты значишь сама как личность?! Впрочем, что это я морали тебе читаю, — спохватился он.
Самолюбие начинающего следователя частенько тешилось властью. Шутка ли сказать: иметь право вызывать людей, допрашивать, обыскивать, предъявлять обвинение и даже арестовывать. Рябинин считал, что следователь обладает еще более ответственным правом, чем допрос или арест, — правом учить людей. Как раз это право начинающие следователи не считали серьезным, поучая вызванных с завидной легкостью.
Поэтому Рябинин не учил образу жизни. Он мог поговорить только о ее принципах. Вспомнился спор двух летчиков в аэропорту, да и спора-то не было, а была хорошая умная фраза. Один молодой, пружинистый, высокий, с фотогеничным лицом и дерзким взглядом, лазерно смотрящий на людей. Второй в годах, седоватый, уже не прямой, но спокойный и медленный, как время. Молодой ему с час говорил, сколько он налетал километров, какого он класса, на каком счету и чего добьется в воздухе. Второй летчик слушал-слушал и сказал: «В воздухе-то многие летают, а ты вот на земле полети».
К этому Рябинин ничего бы не смог добавить: где бы человек ни был, он должен везде летать.
— А почему ты с фабрики ушла?
— А-а, надоело мне. Работа неинтересная, семьи нет, друзей нет… Люди чем-то интересуются, в музеи ходят, на музыку… А я как услышу по радио — скрипит известный скрипач — сразу выключаю. Вот какая идиотка. Ни космос меня не трогает, ни политика разная… В кино вот бегала. Книжки только про убийства читала. А то бы вообще от скуки можно сдохнуть.
— Скучная жизнь у скучных людей, — громко бросил Рябинин.
Она подошла к столу и посмотрела на улицу. В доме через проспект зажигались окна. Рябинин удивился — было вроде бы светло. Он глянул на часы и удивился еще больше, потому что рабочий день кончился. Но сейчас он жил вне рабочего дня. Обвиняемый и следователь не кибернетические машины — они не могут оборвать допрос вдруг, потому что допрос есть человеческий разговор.
— Когда мне было шестнадцать, — задумчиво сказала она, — я любила ходить по городу и смотреть на вечерние окна. Только вот не как сейчас, при свете, а осенью. Окна казались мне загадочными, таинственными… Казалось, что там сидят сильные благородные мужчины. Или красивые женщины… Пишут книги или стихи сочиняют. Или философ размышляет о нас грешных… Или художник рисует этих красивых женщин… Или изобретатель чего-нибудь изобретает… А теперь выросла. Теперь знаю, что за окнами смотрят телевизор.
— Ни черта ты не выросла! — подскочил Рябинин. — Нет интересных людей! А откуда же берутся интересные вещи?! Их ведь делают интересные рабочие. Откуда берутся интересные книги, фильмы, песни? Интересные мысли, машины, открытия, изобретения? Неужели ты думаешь, что все это могут сделать скучные люди?
— Что ж, и скучных, по-твоему, нет? — повернулась она к нему.
— Сколько угодно. И везде. Обывательщина живуча, как вирусы. Но разве на них надо смотреть? Разве они делают жизнь? Да ведь ты сама интересный человек.
— Я?! Чем? — удивленно спросила она и опять села рядом.
— Неглупая, имеешь оригинальные взгляды, характер у тебя есть, внешность выразительная, да и судьба твоя по-своему интересна. И способная — вон как про окна сказала поэтично.
— Господи боже мой, — тихо вздохнула Рукояткина.
— Нет интересных людей… Да они всегда рядом. У нас работает следователь Демидова. Ей пятьдесят семь лет — и все работает. Следователь должен быть энергичным, быстрым, шустрым. Молодые не справляются, а она раскрывает преступления, перевоспитывает подростков. Пришла в прокуратуру — ей было восемнадцать. Заочно кончила юридический, специально кончила педагогический, чтобы заниматься малолетками. Всю жизнь работает допоздна, без выходных, без праздников, весь интерес в работе. Вышла когда-то замуж. Муж посидел дома один — и ушел. Так без мужа и прожила жизнь. Выехала однажды на место происшествия, женщину током убило. А в углу сын плачет, девять лет. Ни родных не осталось, ни знакомых. На второй день работать не может: стоит у нее в голове мальчишка — забился на кухне и плачет. Бросила все и поехала усыновлять. А через год умерла ее родная сестра — еще взяла двоих. И всех воспитала. Потому что живет увлеченно, со смыслом, на полную душу…
Настойчиво стукнул сержант и тут же распахнул дверь. Рябинину было неудобно перед ним — держал человека в коридоре целый день.
— Товарищ следователь, — спросил сержант и замолчал, увидев их сидящими рядком, как супругов у телевизора.
— Скоро кончим, — устало сообщил Рябинин.
— Да я не про это. Курикин спрашивает, ему ждать или как.
Вот про кого он забыл совершенно, хотя весь день только о нем и говорил.
— Скажите, что сегодня очной ставки не будет. Потом вызову.
Сержант закрыл дверь, и Рябинин крикнул вдогонку:
— Извинитесь за меня!
— Противный он, как подтаявший студень, — вдруг сказала она.
— Сержант? — не понял Рябинин.
— Да нет, Курикин. Начал раздеваться, вижу, бумажник проверил и в другой карман переложил. У тебя сколько внутренних карманов?
— Ну, два.
— А у него три, третий где-то на спине пришит. Будет хороший человек третий карман пришивать? Не подумай, я не оправдываюсь. Положил туда бумажник, вижу, хоть и пьяный, а меня боится. Зло еще больше взяло: пришел к женщине насчет любви, а за кошелек держится. Да не ходи к такой. А уж пришел, так не прячь, не озирайся. Ну и решила. Полез он на диван, а я бумажник быстренько слямзила и на кухню, да как забарабаню в дверь ногой. Меняюсь в лице и вбегаю в комнату: «Ой-ой-ой, муж пришел!» Он как вскочит, пиджак на плечи и не знает куда смыться. Сразу протрезвел. Я его поставила за дверь, открыла ее, потопала — якобы муж прошел — и вытолкнула на лестницу. Черный ход не захотела открывать. Так и выпроводила. Ему уж было не до бумажника.
В протоколе она записала короче, официальнее. Но в протоколах еще никто не писал художественно.
— И тебе нравится общаться вот с такими ловеласами? — осторожно спросил Рябинин.
— С кем? — не поняла она.
— Ловеласами… Ну, мужчинами легкого поведения.
— Во — ловеласы! — удивилась она, оттягивая юбку к коленям, потому что они сидели рядом, уже не было допроса, и Рукояткина теперь стеснялась. — Гулящих женщин зовут нецензурно. А гулящий мужчина — ловелас, донжуан. Красиво! Знаешь, кого я больше всего не люблю на свете?
— Следователей, — улыбнулся Рябинин.
— Мужиков! — отрезала она.
— Как же не любишь? Только ими и занималась.
— Ничего не занималась, — отрезала она. — И пить я не люблю, да и нельзя мне — гастрит.
— Ну как же, — повторил Рябинин, впервые усомнившись в ее словах с тех пор, как преломился допрос.
— Да наврала я тебе про ателье-то. Есть захочется, познакомлюсь с парнем, наемся в ресторане за его счет и сбегу. Или обчищу, ты знаешь. Я в комнату к себе никого не водила. Мне украсть легче, чем с мужиком.
— Чего ж так? — глуповато спросил Рябинин.
— А противно — и все.
Ее лицо заметно сделалось брезгливым, и он поверил, что «противно — и все». Наверняка и здесь жизнь сложилась не так, и здесь жизнь пересек кто-нибудь, не понятый ею или не понявший ее.
— Друг у тебя… есть? — неуверенно спросил Рябинин.
— Да был один морячок-сундучок, — вяло ответила она.
— Понятно, — вздохнул Рябинин. — Ну хоть была в твоей жизни любовь-то хорошая?
— Чего-о-о-о?! — так чегокнула она, что Рябинин слегка опешил — вроде ни о чем особенном он не спросил.
— Тебя кто-нибудь любил, спрашиваю? Или ты?..
Она повернулась к нему всем телом так, что Рябинину пришлось отодвинуться, — иначе бы она уперлась в него коленями.
— А что такое любовь? — с ехидцей спросила она.
Труднее всего отвечать на простые вопросы. Что такое хлеб? Мучнисто-ноздреватый продукт — и только-то? Что такое вода? Водород с кислородом, но кто этому поверит? А что такое любовь?
— Когда люди любят друг друга, — дал он самое короткое определение и улыбнулся, потому что ничего не сказал этим.
Рукояткина тоже усмехнулась. Она все-таки знала о любви, потому что была женщиной. Но он знал больше, потому что был следователем. А определения он не знал. Да и кто знал: пятьдесят процентов людей употребляют слово «любовь», не понимая его значения; другие пятьдесят даже не употребляют. В его сознании давно сложилось два представления о ней.
Первое шло от жизни. У этой любви было другое, короткое, как собачья кличка, название — секс. Он пользовался этим определением, как пользуются рабочим халатом или инструментом, потому что следователь обязан понимать человеческие уровни.
Второе понимание любви было свое, о котором он говорил с редкими людьми и говорил редкими невнятными словами, потому что внятных не хватало, как для пересказа музыки. В этой любви секс оскорблял женщину. Пусть он себе есть, но пусть он имеет отношение к любви не больше, чем серый холст к написанной на нем рафаэлевской мадонне. Его тихо передергивало, когда кто-нибудь говорил, что любовь держится на сексе, — чувство, которое заставляет боготворить и плакать, вон, оказывается, на чем держится. Он не признавал любви простой и веселой, — только трагедия, потому что испокон веков любовь страдает от непонимания, но больше всего страдает от глупости, как, впрочем, и все в жизни. Любовь должна быть трагична потому, что в конце концов смерть обрывает ее. Она должна заключать в себе весь мир и быть в жизни единственной — или ее не надо совсем.
Такой идеал любви у него был лет в восемнадцать. Ему давно перевалило за тридцать, но ничего не изменилось. Он понимал, что его любовь в общем-то несовременна и романтична. Но что такое любовь, как не романтическое состояние души?
Он смотрел на Рукояткину сбоку: на четкий нос, который в профиль не казался широковатым; на маленькие, почти детские уши; на безвольно-легкую грудь, которая, казалось, от прикосновения растает; на стройные ноги, которые сейчас белели, как березки в сумерках, — не могла она не знать о любви.
— Знаешь ты о ней.
— Знакома с этой пакостью, — согласилась она.
— Почему пакостью?
— Говорила тебе, был у меня морячок. Любовь — это как бог для старушек: говорят-говорят о нем, а никто не видел.
Вот и было определение.
— У тебя и тут пустота, — с сожалением сказал Рябинин.
— Раньше, когда еще хорошие книжки читала, тоже ждала по вечерам любовь. Все надеялась. Ох, какая дура была… Думала, что женщина должна любить, помогать, жалеть, угождать. Женщина, которая не может пожалеть мужчину, — кому нужна: только производству. Душа-то у меня что такси — садись каждый, кто хочет. И сел один, морячок. Насмотрелась я на него. Вообще мужики нахальные, глаза навыкате, всегда «под газом», хамы, в общем. Как жена уехала — напиться ему и бабу. Кого они замуж берут — знаешь? Думаешь, умную, образованную, которая ноты изучает или в очках ходит? Или у которой лицо правильной красоты? Или которая интересная сама по себе, вроде твоей Демидовой? Ни фига подобного! Возьмут, у которой здесь во, здесь во, а здесь во!
Она вскочила и выразительно стукнула себя по груди, бедрам и пониже спины, как она стучала днем, объясняя соотношение в себе духа и материи. В ней каким-то образом уживалась наивность с грубостью и женственность с вульгарностью.
— А что здесь, — она звонко хлопнула себя по лбу, словно он был пластмассовый, — ни одного дьявола не интересует. Вот девка и думает: а зачем мне учиться и всякие диссертации писать, — я лучше мини закатаю повыше, и он пошел за мной. Знаешь, что я тебе про любовь скажу? Ее придумали для семнадцатилетних дур. Выросла девка, ей уже парень нужен. Ходить к нему стыдно, нужен красивый предлог. И придумали — любовь. И пошло, и пошло. Песни посыпались про любовь связками, как сардельки. Слушать противно. Как песня, так про любовь. Будто у нас про любовь только все и думают. И петь будто не о чем. Вот о твоей Демидовой песню не сложат. Песня есть «Помогите влюбленным». Видишь ты, влюбленным самим не справиться… Да я лучше больному помогу. Не напишут песню «Помоги инвалиду» или «Помогите старушке», «Помогите, кому нужна помощь»… Да и кто ее, любовь, видел-то? Вроде атома — есть, говорят, а никто не видел.
Она не знала о любви… Да она о ней продумала не одну ночь. Иначе и быть не могло, потому что женщине, никак не связанной с общественной жизнью, остается только любовь.
— Знаешь, — задумчиво сказал Рябинин, — вот взять карту местности. И взять копию ее на кальке, такой прозрачной бумаге. И наложить эту кальку на оригинал. Совпадет точно. Но стоит край сдвинуть на миллиметр — и все не совпадет: ни города, ни реки, ни леса.
— Как это меня касается?
— Говоришь ты о многом верно, даже интересно. Но все сдвинуто в сторону. Не совпадает. Вот и про любовь не совпало.
— А с чем не совпало-то? С Ромео и Джульеттой?
— А хотя бы и с Ромео.
— Интересно, где ты их видел. Уж не во Дворце ли бракосочетаний? Я такая-сякая, но до такой пошлости я бы не дошла. Стоять в очереди на женитьбу! Выпялятся, расфуфырятся, машины с кольцами, народ толпится — что это? Личное счастье на люди тащат, как бельем трясут. Я вот знаю одну девку. Замужем уже была, ребенок есть, и решила второй раз замуж. А дворец ее не брачует: мол, сочеталась уже, теперь иди в ЗАГС. Так она взяла отношение из месткома: норму выполняет, общественную работу ведет, просим браком ее сочетать. Ну скажи, что ей надо — любовь или дворец? Показуха ей нужна, а не любовь.
Рябинин мог под этими словами подписаться, как под протоколом.
— Откровенно говоря, — сказал он, — к этим дворцам у меня тоже симпатии нет. Но ты не о любви говоришь, а о дворцах.
— Где ж ее искать?
— В шалашах. Любовь ищут в шалашах.
— А я вот, считай, в шалаше живу, а любви нет и не было, — убежденно ответила она.
Его удивило, что в пользе труда, в необходимости цели в жизни он вроде бы убедил ее скорее: на любви он споткнулся, или она споткнулась, или они споткнулись. Там она верила на слово — тут у нее было выстрадано. Да и обидно ей: красивой молодой женщине в одиночестве.
— Нет, говоришь, любви… Ты ночь просидела в камере. А знаешь, что за стенкой парень сидит за любовь?
— Убил девку, что ли?
— Никого не убивал. Сидит буквально за любовь.
— Такой статьи нет, — усомнилась она.
— Статьи нет, — согласился он. — Задержан за бродяжничество. Три года не работает, не прописан, катается по стране, живет кое-как, вот с такой бородой.
— Я его видела. Он у дежурного просил книжку.
— Вот-вот. На заурядного тунеядца не похож. Часа три я с ним сидел, не по работе, а просто интересно было. Все молчал. А потом рассказал. Жил в нашем городе, любил девушку, по-настоящему любил. Собирался уже в этот самый дворец идти… И вдруг сильная ссора. Неважно из-за чего. Она любит, но не может простить, и не может быть вместе, не может жить в одном городе — вот как интересно. И она с горя уезжает на стройку. Он бросает институт и едет за ней. Она в это время переехала на другую стройку. Он туда. Она опять по каким-то причинам уезжает. Он ее потерял. И начал искать по стране. Представляешь?! Ездил по стройкам, где есть работы по ее специальности. Почти три года. Восемь раз приезжал только в наш город, искал тут, среди знакомых, по справочному, через милицию… И вот нашел: в Хабаровском крае. Заработал денег на дорогу, вагоны разгружал. Едет, добирается, находит общежитие, стоит в проходной, бледный, сам не в себе: говорит, еле стоял. И вдруг подходит к нему незнакомая девушка и спрашивает: «Вы меня вызывали?»
— Не она?
— Не она. Совпали фамилия, имя, год рождения… Он вернулся сюда — и вот арестован, как бродяга.
— Как же так? — Она вскочила с места и встала перед ним, словно он был виноват в этой истории. — За что же? Господи…
Рябинин представил ее в кино: наверное, охает, хватается за грудь, дрожит и плачет.
— Я его спрашиваю: что ж, ты без нее жить не можешь? Нет, говорит, могу, вот сижу в камере — тоже ведь живу.
— И ты ничего не сделал? — спросила она, прищуривая глаза, как прищуривала их в начале допроса.
Но Рябинин уже забыл про начало допроса — это было утром, а сейчас наступил вечер. Над универмагом загорелись зеленые буквы. На его крыше вспыхнула реклама кинопроката, призывающая посмотреть фильм о любви — еще одну стандартную вариацию на вечную тему. И опять на улице не было темноты, только посерело и поблекло, будто обтаяли острые углы домов и крыш. Даже свет горел только в половине окон домов, и неоновые буквы магазина, казалось, светились вполнакала.
— Им занимаюсь не я, — ответил он. — Но сделал: ребята из уголовного розыска нашли ее адрес. Ему отдам. А завтра схожу к судье и расскажу его историю, сам-то он наверняка промолчит.
Она устало села на стул, сразу успокоившись:
— Какой чудной парень. Вон люди за что сидят, а я за Курикина.
— По-моему, — вставил он, — этот парень сильнее Ромео.
— Много ли таких, — вздохнула она.
— Больше, чем ты думаешь. Вот мы с тобой одного уже нашли.
Рябинин смотрел в ее бледное лицо, в серые глаза, влажные и блестящие, как осенний асфальт, потому что слезы стояли где-то за ними и уж, видно, просачивались. Лицо все бледнело, глаза все темнели, — свет в кабинете не зажигался. Незаметно пропало время, будто он повис в космосе без ориентиров и часов. И оно ему было не нужно, занятому своим парением, словно сидел не в кабинете и был не следователем. Ни зеленые буквы напротив, к которым он привык за много лет; ни стальная громада сейфа, которую он иногда задевал рукой; ни круглая вмятина в стене, которую он выдолбил локтем, не возвращали его к работе — он сейчас был просто человек и говорил с другим человеком.
— Да у меня у самого любовь, — вдруг сказал он, не собираясь этого говорить.
— Настоящая?
— По-моему, настоящая.
— Расскажи, а? — попросила она так просто, что Рябинин не удивился и даже не подумал отнекиваться.
— Да вроде бы и рассказывать нечего. Не о чем… Ни метров, ни килограммов, ни рублей — мерить нечем. Тут надо бы стихами, — тихо начал Рябинин и осекся: говорить постороннему человеку о Лиде он не мог. — Да неужели у тебя ничего не было похожего?
Она не ответила. Может быть, она копалась в своем прошлом. Может быть, просто не говорила, потому что в сумерках хорошо молчится.
— Похожее, — наконец сказала Рукояткина, и Рябинин понял: что-то она нашла в своей жизни; не вспомнила, а выбрала, посмотрев на все иначе, как иногда глянешь на вещи, которые собрался выбросить, но увидишь одну и подумаешь — ее-то зачем выбрасывать?
— Вроде, было. Мне исполнилось семнадцать, еще на фабрике ученицей работала. Парнишка один, слесарь, все меня у проходной ждал. Пирожки с мясом покупал, эскимо на палочке, в кино приглашал. А я не шла. Я тогда по морякам надрывалась. Смылась с фабрики, думала, что с парнишкой завязано. Смотрю, торчит у ворот дома с пирожками. Ко мне тогда стал похаживать тот морячок с фиксой, лоб под потолок. Ну, и дал он по шее парнишке. Думала — все, отстанет. Нет, на улице меня перехватил, покраснел, заикается. Уговаривает вернуться на фабрику, мол, собьюсь с пути. Велела ему нос почаще вытирать. Смотрю, сейчас заплачет. И что-то шевельнулось во мне, защемило в груди, как от брошенного ребенка. Повела к себе, недели две ходил, пока морячок опять не вытурил его…
— Дура ты, прости господи! — вырвалось у Рябинина.
— Дура, — вздохнула она. — Денег у меня уже не было. А он придет, пельменей притащит, колбасы докторской… Уйдет, пятерку оставит. Глаза у него такие… лохматые, в пушистых ресницах. Водку не пил. Жениться предлагал. Слова красивые знал. А ведь женщина любит ушами. Говорил, что без меня у него жизнь получится маленькой. Тихий был, стеснительный. А мне тогда нахальные нравились. И тут его в армию взяли. Не стала перед службой-то корежиться. По-человечески на вокзал проводила, с цветами. Писем получила штук двадцать. И писем давно нет, и где он сам, не знаю, а стишок из письма помню. Сказать?
— Скажи.
Она тихонько откашлялась и начала читать, будто просто говорила, не изменив ни тональности, ни выражения:
Месяц сегодня, родная, исполнился,
Как провожала ты друга.
День тот печальный невольно мне вспомнился,
Моя дорогая подруга.
Вспомнил вокзал я, букет гладиолусов —
Скромный подарок прощальный.
Как ты от ветра пригладила волосы
И улыбнулась печально.
Поезд ушел, потекли дни за днями.
Место мое у ракеты.
Слезы от ветра, а может, и сами.
Где ты, любимая, где ты?
Она помолчала и добавила:
— Всему поверил… Даже где-то печальную улыбку нашел.
— Знаешь… это хуже кражи, — заключил Рябинин.
— Хуже, — согласилась она.
— А что ж говорила, что не видела любви? Он же любил тебя, дуру.
В который раз Рябинин убеждался в правоте банальной сентенции о том, что счастье человека в его собственных руках. В каждом из нас есть способности. У каждого золотые руки. Каждый способен на любовь, подвиг и творческое горение. Все мы в молодости похожи на строителей: стоим на пустой площадке и ждем стройматериалов. Они подвезены, может быть в разной пропорции — кому больше кирпича, а кому цемента, — но подвезены-то всем. И строим. А не получается, то говорим — такова жизнь. Рябинин заметил, что жизнью часто называют ряд обстоятельств, которые помешали чего-нибудь добиться.
— Знаешь, — сказала она, — когда блатные будут говорить тебе, что, мол, жизнь их заела, — не верь. Сами не захотели. Как и я. Украсть легче, чем каждый день на работу ходить.
Они думали об одном. Рябинин оценил ее совет. Она имела в виду тех, которые начинали искать правду, попав в колонию; начинали писать в газеты и прокуратуры, в органы власти и общественным деятелям. Они обличали, предлагали и восклицали. Но эти «правдолюбцы» истину не искали, когда тащили, прикарманивали, приписывали…
— Сколько мне дадут? — спросила Рукояткина.
— Не знаю, — честно сказал он.
— Ну примерно?
— Все учтут. Несколько краж, не работала, плохие характеристики — это минусы. Ранее не судима, полное чистосердечное признание — плюсы.
— А условно не дадут?
— Нет, — твердо сказал Рябинин.
— Другим-то дают, — падающим голосом сказала она.
— Дают, — согласился он. — Если одна кража, человек работает, возместил ущерб, хорошие характеристики. Когда он не арестован — это тоже плюс. Значит, прокуратура верит, что он не убежит, не посадила его. В общем, когда много плюсов и мало минусов.
— Мало плюсов, — как эхо отозвалась она.
— Тебе надо бороться за самое минимальное наказание. Короче, чтобы поменьше дали.
Она кивнула головой. Но он видел, что ей, в общем-то, не так важно — побольше ли, поменьше. Это сейчас неважно, а когда окажется в колонии, ох как будет мешать каждый лишний месяц, день. Там они будут все лишними.
— Ты знаешь мой самый сильный страх в жизни? — спросила она. — Когда увидела в аэропорту собаку. Я сразу поняла — меня ищет. И дала себе клятву… Вот пока она бежала по залу, дала себе клятву: завязать до конца дней моих. Ни копейки не возьму. Поклялась, что вспорю себе вены…
— Странная клятва, — буркнул он.
— А чем мне клясться? Ни родных, ни знакомых, ни друзей… Поклялась, что вспорю себе вены, если вернусь к этой проклятой жизни. Ты веришь, что я завязала? — спросила она каким-то беспомощным голосом, как пропела.
— Верю, — убежденно ответил Рябинин.
— Верю, что ты мне веришь, — вздохнула она и тут же нервно и неестественно хохотнула. — Смешно, сейчас живот отвалится. Теперь ты у меня, пожалуй, самый близкий человек. Ни с кем так не говорила. Единственно близкий человек, да и тот следователь. Ты мне веришь, что я завязала? — опять спросила она, переходя на тот тихий, падающий голос.
— Я же сказал — верю, — повторил Рябинин.
Он понимал, как ей важна его вера, чья-нибудь вера в нее, в ту клятву, которую она дала в аэропорту. И об этой клятве должны знать люди, — иначе это была бы только ее личная клятва.
— Дай мне слово, что веришь. Какое у тебя самое надежное слово?
Она наплыла на него лицом, потому что сумерки становились все гуще и уже можно было гримасу лица принять за улыбку. Он считал, что у него все слова надежные, потому что следователю без них нельзя. Но одно было еще надежнее, чем просто надежные слова:
— Честное партийное слово, что я тебе верю.
Она облегченно отодвинулась, замолчав, будто взвешивая всю серьезность его слова.
— Ты прости… Издевалась я.
— Ничего. И ты извини за приемы.
— Ты говорил со мной и все время думал, что ты следователь. А про это надо забыть, когда с человеком говоришь, — просто сообщила она.
— Возможно, — согласился Рябинин.
Как же он не понял этого сразу… Вот где лежала отгадка, лежал ключ к ней и допросу. Но как же он?! Смелая, гордая, самолюбивая женщина… Да разве она допустит унижение! Будь перед ней хоть Генеральный прокурор, но говори как с равной, вот так, рядом на стуле, как они сидели весь вечер. Она не могла допустить, чтобы ее допрашивали, — только человеческий разговор.
— Есть хочешь? — спросил Рябинин. — Хотя чего спрашиваю.
— Мороженого бы поела.
— Я тоже мороженое люблю.
— Разве мужики едят мороженое? — удивилась она. — Вот все весну любят, песни про нее поют, а я люблю осень. Войдешь в осенний лес, а сердце ек-ек.
— Мне осенью нравятся темно-вишневые осины.
— Правда? — опять удивилась она, как и мороженому. — Это мое самое любимое дерево. Такое же пропащее, как я.
— Почему пропащее? — не понял он.
— Все листьями шуршит, как всхлипывает. А листочки у нее вертятся на черенках, вроде как на шнурочках. Люди ее не любят. Осина не горит без керосина.
— Поздней осенью хорошо в лесу найти цветы, — сказал Рябинин, перед глазами которого уже стоял лес, о котором он мечтал одиннадцать месяцев и куда уезжал на двенадцатый.
— Я цветы пышные не люблю. Разные там гладиолусы, которые по рублю штучка. Ромашки хороши. Вот лютики никто не любит, а я люблю. Жалко мне их.
— Есть такой белый цветок или трава, — вспомнил Рябинин, — называется таволга. Мне очень запах нравится.
— А я такая странная баба, духи не люблю. Вот понюхай. Да не бойся, платье понюхай.
Он мешкал секунду — просто стеснялся. Затем склонился к ее груди, вдохнул терпкий воздух и тихо дрогнул от запаха лугов, от того двенадцатого месяца, которого он ждал все одиннадцать. И догадался, почему вспомнилась таволга, — от платья пахло и таволгой, вроде бы и сурепкой с клевером пахло, и травой скошенной, как на июльском вечернем лугу.
— Ну, какой запах? — с любопытством спросила она.
— Сеном свежим.
— Травой, а не сеном, — поправила она. — Сама эти духи изобрела. Ты в лес ходишь один или с компанией?
— Бывает, с компанией, но больше люблю один.
— Правда? Я компании в лесу не признаю. Зачем тогда и в лес идти? Осенью одна по лесу… хорошо. О чем хочешь думаешь.
— И тишина.
— Ага, тихо до жути, — подхватила она.
Они помолчали. Теперь эти паузы не тяготили, как во время допроса; он даже видел в них смысл.
— Тебя зовут-то как? — вдруг спросил он.
— Не Марией и не Матильдой. На фабрике звали Машей. А тебя — Сергей?
— Сергей.
Опять сделалось тихо, но пауза стала другой, замороженной и чуть звонкой. Может, она выпрямилась не так или шевельнулась как-то по-особенному, но Рябинин вдруг заметил в ней что-то другое и почувствовал, что сейчас эта замороженная звонкость нарушится необычно — лопнет, треснет или взорвется.
Но она спокойно спросила:
— Суд будет скоро?
— Вряд ли. Через месяц, а то и позже.
— Сережа, отпусти меня.
Рябинин глянул на сейф, но это явно сказал не он. Могло послышаться, могло показаться в полумраке после трудного голодного дня. Или это мог прошипеть на проспекте по асфальту протектор автобуса.
Она встала и склонилась к нему. Он увидел ее глаза у своих — вместо зрачков светились зеленые неоновые буквы.
— Сережа… Не сажай меня до суда… Пусть как суд решит. Это же у вас называется мера пресечения, чтобы человек не убежал. Ты же веришь, что я не убегу… А мне нужно… Я завтра утром принесу тебе все деньги — у меня будет добровольная выдача. На работу устроюсь завтра же, на свою фабрику, — там возьмут. Приду на суд не арестованной… Работающей… Смотри, сколько плюсов… Ты же сам говорил…
— Да ты что! — оттолкнул ее Рябинин, и она плюхнулась на стул.
Он встал и щелкнул выключателем. Лампы дневного света загудели, замигали и нехотя вспыхнули. Жмурясь, Рябинин взглянул на нее.
Согнувшись, как от удара в живот, сидела в кабинете женщина неопределенного возраста с осунувшимся зеленоватым лицом. Она похудела за день — он точно видел, что щеки осели и заметно повисли на скулах.
— Ты что, — уже мягче сказал Рябинин, — думаешь, это так просто? Взял арестовал, взял отпустил. У меня есть прокурор. Да и какие основания… Вот меня спросят, какие основания для освобождения? Что я скажу?
— Я утром принесу деньги и завтра же устроюсь на работу, — безжизненным голосом автоматически повторила она.
— Это невозможно. Вон прокурор ждет протокола допроса.
— Но ты же мне веришь, — обессиленно сказала она.
— Верю.
— Ты же давал партийное слово, — чуть окрепла она.
— Давал, — согласился Рябинин, но теперь сказал тише.
— Так в чем же ты мне веришь? Как пьяных чистила — веришь? Как воровала — веришь? А как я буду завязывать — не веришь? О чем же ты давал партийное слово?!
Рябинина вдруг захлестнула дикая злость. Она была тем сильней, чем меньше он понимал, на кого злобится. Его шаг, и без того неровный, совсем повел зигзагами, и он налетел на угол сейфа, ударившись коленом. Рябинин пнул его второй ногой, тихо выругался и захромал по кабинетику дальше, посматривая на железный шкаф. Теперь он знал, на кого злился, — на этот бессловесный железный сундук, который стоял здесь много лет. Он повидал на своем веку человеческих слез и бед. Пусть он стальной и неодушевленный, но каким же надо быть стальным, чтобы не одушевиться от людского горя.
— Э-э-эх! — вдруг крикнула Рукояткина и дальше начала не говорить, а выкрикивать все нарастающим, тонко дрожащим голосом, как приближающаяся электричка. — Раз в жизни! Поверила! Поговорила по душам! Всего раз в жизни поверила следователю! Кому?! Следователю! Раз в жизни!
— Да пойми ты! — Он рванулся к ней. — Невозможно это! Я с тобой весь день сижу… Я тебя уже чувствую. Ну а как другим тебя объясню?!
— Ах, какая я дура… Душу выворачивала…
— Лично я тебе верю! — крикнул Рябинин.
— Веришь, а сажаешь?! Да я…
Он не дал досказать — схватил ее за плечи и тряхнул так, что она испуганно осела на стул. И заговорил быстро-быстро, глухим, безысходным голосом:
— Маша, не проси невозможного. Я все для тебя сделаю. Деньгами помогу, передачи буду посылать, потом на работу устрою… Войди и ты в мое положение. Меня же выгонят.
Она кивнула головой. Она согласилась. Видимо, он двоился у нее в глазах, потому что слезы бежали неудержимо и уже обреченно.
— Есть у тебя просьбы? Любую выполню.
— Есть, — всхлипнула она.
— Говори, — он облегченно распрямился.
Рукояткина вытерла рукавом слезы, тоже выпрямилась на стуле и посмотрела на него своим гордым медленным взглядом, мгновенно отрешаясь от слез:
— Купи мне эскимо. За одиннадцать копеек.
— Заткнись! — рявкнул Рябинин и двумя прыжками оказался за столом.
Неточными пальцами вытащил он из папки заготовленное постановление на арест и остервенело порвал на мелкие клочки. Нашарив в ящике стола бланки, начал быстро писать, вспарывая пером бумагу. Потом швырнул две бумажки на край стола, к ней.
— Что это? — почему-то испугалась она.
— Постановление об избрании меры пресечения и подписка о невыезде.
Он встал и официальным голосом монотонно прочел:
— Гражданка Рукояткина Мария Гавриловна, вы обязуетесь проживать по вашему адресу, являться по первому вызову в органы следствия и суда и без разрешения последних никуда не выезжать.
— Отпускаешь… — прошептала она. — Отпускаешь?!
— Отпускаю, отпускаю, — буркнул он, тяжело вдавливаясь в стул.
Она схватила ручку, мигом подписала обе бумаги и впилась в него взглядом.
— А теперь что? — опять шепотом спросила она, будто они совершили преступление.
— Приходи завтра в десять, приноси деньги, оформим протоколом добровольной выдачи. И на работу. Если надо, то я позвоню на фабрику. Придешь? — вдруг вырвалось у него, как вырывается кашель или икота.
— Запомни: если не приду — значит, подохла.
— Тогда иди.
— Пойду.
— Иди.
— Пошла.
— Иди.
— Спасибо не говорю. Потом скажу. Я верная, как собака.
Рябинин выглянул в коридор, где томился милиционер. Тот сразу вскочил и, довольно разминая засидевшееся тело, пошел в кабинет. Рябинин удивился: почти за каждой дверью горел свет — значит, его товарищи ждали результатов допроса; ждали, сумеет ли он добиться признания.
— Можно забирать? — спросил сержант. — Ну, пойдем, милая, наверное, по камере соскучилась.
— Товарищ сержант, — сухим голосом сказал Рябинин, — я гражданку из-под стражи освобождаю.
— Как… освобождаете? — не понял сержант и почему-то стал по стойке «смирно».
— Освобождаю до суда на подписку о невыезде.
— А документы? — спросил милиционер.
Рябинин вытащил из сейфа бланк со штампом прокуратуры и быстро заполнил графы постановления об освобождении из КПЗ. Сержант повертел постановление, потоптался на месте и вдруг сказал:
— Сергей Георгиевич, скандальчик может выйти. Нельзя ее освобождать. Пьяных обирала, не работала. Мы ее всем райотделом ловили.
— Она больше пьяных обирать не будет, — отрезал Рябинин и глянул на нее.
Рукояткина прижалась к стене и страшными широкими глазами смотрела на сержанта.
— Кто… Матильда? — усомнился сержант.
— Теперь она не Матильда, а Маша. Гражданка Рукояткина, вы свободны! — почти крикнул Рябинин.
Она испуганно шмыгнула за дверь. Сержант качнулся, будто хотел схватить ее за руку, но устоял, спрятал постановление в карман и сделал под козырек:
— Все-таки я доложу прокурору.
— Доложите, — буркнул Рябинин.
После ухода сержанта он прошелся по комнате, потирая ушибленное колено. Что-то ему надо было сделать, или вспомнить, или продолжить какую-то мысль… Он глянул на часы — девять вечера. Потом взял дело, швырнул в сейф и запер, оглушительно звякнув дверцей. И сразу заболела голова тяжелой болью, которая пыталась выломить виски частыми короткими ударами. Он сел на стол лицом к окну, разглядывая вечерние огни. Зазвонил телефон: Рябинин знал, что он зазвонит скоро, но телефон зазвонил еще скорее.
— Сергей Георгиевич, это правда? — спросил прокурор.
— Правда, — сказал Рябинин и подумал, что прокурор не пошел к нему и не вызвал к себе, хотя сидел через кабинет.
— Почему? Не призналась? Или нет доказательств? — пытался понять прокурор.
— Полностью призналась.
Прокурор помолчал и прямо спросил:
— Что, с ума сошли?
— Нет, не сошел. Я взял подписку о невыезде. Она завтра придет и принесет все деньги.
— Почему вы не поговорили со мной? — повысил голос прокурор. — Почему вы приняли решение самостоятельно?!
— Я следователь, Семен Семенович, а не официант, — тоже слегка повысил голос Рябинин, но сильно повысить он не мог: не было сил. — Я фигура процессуально самостоятельная. Завтра она придет в десять и принесет деньги.
— И вы верите, как последний ротозей?! — крикнул прокурор.
— А следователю без веры нельзя, — тихо, но внятно ответил Рябинин. — А уж если обманет, то завтра в десять я положу вам рапорт об увольнении.
— Не только рапорт, голубчик, — злорадно сказал прокурор, — вы и партбилет положите.
— Только не на ваш стол! — сорвавшимся голосом крикнул Рябинин и швырнул трубку на рычаг.
Он хотел поглубже вздохнуть, чтобы воздухом сразу задуть худшее из человеческих состояний, которое затлевало сейчас в груди, — чувство одиночества. Но сзади зашуршало, и он резко обернулся.
Она стояла у самодовольного сейфа, поблескивая волглыми глазами, — слышала весь телефонный разговор.
— Ты чего не уходишь? — строго спросил Рябинин.
— Не пойду. Зачем тебе неприятности?
— Иди, — тихо сказал он.
Она не шелохнулась.
— Иди домой! — приказал он.
Она стояла, будто ее притягивал сейф своей металлической массой.
— Немедленно убирайся домой! — крикнул Рябинин из последних сил.
Она дернулась и шагнула к двери.
— Стой! — сказал он. — Еда дома есть?
— Э-э, — махнула она рукой, — и по три дня не едала.
Рябинин нашарил в кармане пятерку, отложенную на книги, и спрыгнул со стола.
— Возьми, пельменей купишь. Бери, бери. Из тех ни копейки нельзя. А мне из получки отдашь.
Он засунул деньги в ее кармашек и открыл дверь. Она, видимо, хотела что-то сказать; что-то необыкновенное и нужное, которое рвалось из груди, но никак не могло вырваться: не было слов — их всегда не бывает в самые главные минуты жизни. Она всхлипнула, бесшумно скользнула в коридор и пошла к выходу мимо дверей с табличками «Следователь», «Прокурор»…
Рябинин хотел опять сесть на стол, но затрещал телефон — теперь он будет часто трещать.
— Сергей Георгиевич, — услышал он обидчиво-суховатый голос Петельникова, — как же так?
— Вадим, и тебе надо объяснять? — вздохнул Рябинин и тут же подумал, что ему-то он как раз обязан объяснить.
— А если она не придет? — зло спросил инспектор голосом, каким он никогда с Рябининым не разговаривал.
— Тогда, значит, я не разбираюсь в людях. А если не разбираюсь, то мне нечего делать в прокуратуре.
— Я, я, я, — перебил Петельников. — А мы? Мы разве не работали? Начхал на весь уголовный розыск! Это знаешь как называется?
— Как же ты…
— Отпустил! Пусть погуляет до суда! Думаешь, что суд ее не посадит?!
— Посадит, — согласился Рябинин, — но она должна пойти в колонию с верой в людей, в честное слово и с верой в себя…
— Это называется… — не слушал его Петельников.
— Вадим! — перебил Рябинин. — Остановись! Потом будет стыдно! Я тебе расскажу…
Сначала он услышал, как брошенная трубка заскрежетала по рычагам, пока не утопила кнопки аппарата.
Стук в виски усилился, но теперь добавилась боль в затылке. Ему хотелось лечь или пробить в голове дырочку, чтобы из нее вышло все, что накопилось за день. Он выпил стакан воды и вытер сухие шершавые губы. И опять взялся за трубку, чтобы позвонить Лиде, хотя она ждать привыкла. Набрав первую цифру, Рябинин ошалело уставился на диск — он забыл номер своего домашнего телефона. И никак не мог вспомнить. Рябинин расхохотался отрывистым смехом и вдруг понял, что и Петельников, и прокурор по-своему правы. Он им ничего не объяснил. Да и что объяснять — надо было видеть ее и сидеть здесь, пока стрелки часов не опишут полный круг. Прокурор прав — следователь выпроваживает преступника на все четыре стороны, то бишь на подписку о невыезде. Но следователю надо верить. Верить — или близко не подпускать к следствию.
Звериное чувство того одинокого волка, воющего в снегах под сосной, опять докатилось до головы. Рябинин не терпел его — эту тоску заброшенности. Не понял прокурор, но ведь и друг не понял, а друзья обязаны понимать. Да и кто бы понял, не побывав в его шкуре, и не побывав им, Рябининым? И тут Рябинин услышал в гулком коридоре твердые шаги.
Он знал, что идут к нему; сейчас могли ходить только к нему. У кабинета шаги на секунду смолкли, но тут же, после этой секунды, дверь широко распахнулась…
Рябинин увидел высокую сильную фигуру и зеленый, как неоновые буквы на универмаге, галстук; увидел черные, чуть навыкате, глаза и улыбку, которой вошедший передал все, что хотел передать. Да и что может быть лучше человеческой улыбки — может быть, только истина.
Поздний гость сел к столу, запустил руку в карман и достал пакет, в котором оказались бутерброды с колбасой и сыром, явно купленные в каком-нибудь буфете. Из брюк он извлек бутылку мутного теплого лимонада, отсадил металлическую пробку об угол сейфа и поставил перед Рябининым:
— Подкрепись. А то домой не доберешься. Не ел ведь…
Кембрийская глина
Рябинин сидел в глубоком кожаном кресле тридцатых годов, которое почему-то никто не решался выбросить. Вот и новый прокурор района Беспалов все в кабинете заменил, кроме этого кресла. Юрков удобно расположился на диване — он любил закурить и слегка развалиться.
— Неприятно, — осторожно сказал Беспалов.
Суд вернул Юркову дело на новое расследование. Это считалось браком в работе. Видимо, только положение новенького мешало Беспалову высказаться определеннее.
— Дурака они валяют, — заявил Юрков, имея в виду судей. — Там ничего нового не добудешь. У кладовщика недостает пятидесяти тонн подсолнечного масла. Это-то доказано! В конце концов, могли осудить за халатность.
— А вы какую статью вменили?
— Девяносто вторую, хищение.
— Вот видите, — заметил Беспалов. — Вы, следователь, считаете, что масло украдено, а суд без нового расследования вдруг определит халатность. Значит, они тоже сомневаются.
Рябинин не понимал, зачем его пригласили, дело это его не касалось, поэтому слушал вполуха и рассматривал лицо нового прокурора.
Крупные черты, заметный лепной нос, живые серые глаза и хорошие светлые волосы, которые вились у висков. Лицо казалось приятным, но слегка простоватым.
— Прямых доказательств хищения там не найти. Я же все перекопал, — кипятился Юрков.
Он был подавлен — Рябинин это видел. Пошли слухи, что Юркова хотят взять старшим следователем в городскую прокуратуру. И вдруг это возвращение дела из суда. Такая неприятность для любого следователя — как мель для капитана.
— Юрий Артемьевич, — предложил Юрков, — может, опротестуем?
— Нет, — решительно сказал Беспалов. — Если мы вменяем хищение, то должны это доказать.
От такой бесспорной истины Юрков еще больше помрачнел.
— Я не знаю, что там можно еще сделать, — заявил он недовольно. — Не хватает пятидесяти тонн масла, кладовщик молчит… Сама логика подтверждает, что масло похищено кладовщиком. Больше некому.
— Логика не доказательство, — заметил прокурор.
— Логика — доказательство, — буркнул Рябинин.
— Ну? — оживился Беспалов. — Что-то в уголовнопроцессуальном кодексе такое доказательство не названо.
Он с интересом смотрел на Рябинина. А Юрков даже воспрянул духом, получив неожиданную поддержку.
— Логика — это доказательственный цемент, — уточнил Рябинин.
— Но цемент должен что-то цементировать, — возразил Беспалов. — Видимо, факты.
— Факт есть, — объяснил свою мысль Рябинин. — К кладовщику поступило масло, а на складе его нет. Логический вывод: оно похищено.
— Совершенно верно, — оживленно поддержал Юрков. — Изучены все каналы, куда оно могло бы уйти. Некуда! Только хищение кладовщиком.
Это дело Рябинин знал со слов Юркова, сейчас он защищал не следователя, а принцип. Без логики не свяжешь фактов, которые могут быть свалены, как кирпичи, в груду. Но из кирпичей надо еще построить дом, из фактов — обвинение.
— Логика тоже доказывает, — упрямо повторил Рябинин.
— Вот вы и расследуйте, — сказал Беспалов. — Надеюсь, Анатолий Алексеевич не обидится. Тем более, он не знает, что тут делать дальше.
И Рябинину стало ясно, зачем пригласил его прокурор.
Беспалов пододвинул к себе дело и чиркнул на сопроводительном письме резолюцию: «Рябинину С. Г. Примите дело к своему производству». Число и подпись. Затем толкнул оба тома так, что они весело проехались через стол и ткнулись Рябинину в грудь.
— Пожалуйста, — наигранно обрадовался Юрков.
Он сел прямее, и диван надсадно вздохнул под его тяжелым телом. Получалось, что дело у него отобрали и передали другому следователю, получалось, что он вроде бы не справился.
— Мне спокойнее, — добавил Юрков как можно равнодушнее, но в голосе чувствовалась обида.
Рябинин нехотя взял папки.
Он не любил уголовных дел, которые уже кто-то вел. Переделывать всегда труднее, чем вести самому с начала.
Рябинин начал изучать первый том.
Маслобаза находилась на окраине города, в восьмистах метрах от большого озера. Она была маленькой и маломощной — весь штат состоял из семи человек: заведующего, кладовщика, механика, двух рабочих, уборщицы и сторожа. Масло на базу поступало по железной дороге в цистернах, откуда перекачивалось в громадный трехсоттонный бак. Из этого бака кладовщик отпускал его в автоцистерны и бочки различных продуктовых баз и магазинов. Рябинин погрузился в инвентаризационные ведомости, акты, накладные, лесенки цифр, бочкотару и всякое брутто… Он читал протоколы допросов, стараясь нащупать в этих готовых материалах трещинку; нащупать в этом круглом и обкатанном деле какой-нибудь зазор, куда можно вклиниться мыслью и первым следственным действием. Но таких зазоров не было.
Кладовщик Топтунов, который теперь сидел в следственном изоляторе, масло от железной дороги принимал сам, поэтому недополучение исключалось. Сам же отпускал масло экспедиторам. Да, на пятьдесят тонн не обвесишься. И незаметно от кладовщика вывезти не могли — забирали масло на его глазах. Техническая экспертиза установила, что баки и маслопроводы в порядке — утечка исключалась. Работники базы ничего толком объяснить не могли и никого не подозревали. Молчал и Топтунов: виновным себя не признавал, а куда девалось масло — объяснить не мог.
Рябинин вздохнул и подумал, что зря его черт дернул влезть в разговор со своей дурацкой логикой. Теперь на руках глухое дело. Да вдобавок и неинтересное: кладовщики, бочкотара, масло подсолнечное…
Допрашивать Рябинин начал с уборщицы. Она называла его касатиком и сетовала на то, что людей таскают и таскают. Ничего нового допрос не дал, да и что могла знать старушка, работавшая по совместительству, — приходила часа на три.
Потом Рябинин допрашивал двух рабочих, которые вместе с Топтуновым отпускали масло. Казалось, они должны видеть все, потому что кладовщик был у них на глазах день-деньской. Но и рабочие ничего не знали и только смотрели на следователя недоуменно. В конце концов, к документам они не прикасались — их дело грузить и качать масло.
Теперь перед ним сидел сторож маслобазы, пытавшийся объяснить, чем отличается рафинированное масло от нерафинированного. Он был пенсионного возраста, с хитрыми глазками. От него исходил терпкий запах не то свежих стружек, не то свежего пива. Но легкий баклажанный румянец на щеках и носу выдавал, что старик имел дело не только с пивом.
— Я вам так скажу, товарищ следователь, — рассуждал сторож, — будь оно хоть рафинированное, хоть нерафинированное, человек все одно подсолнечное масло не употребляет.
— Как же не употребляет? — удивился Рябинин.
— А так. В ем ничего нету.
— На вашей базе его берут тоннами, а вы говорите: не употребляют.
— Это берут еще для чего… А вот я прямиком спрошу: вы употребляете?
— Конечно, — признался Рябинин.
— А я нет, — гордо заявил сторож. — В ем нет ни одного градуса. Раз такое дело, то кто будет воровать продукт, ежели мужику он до лампочки?
Рябинин наконец понял главную мысль сторожа, который вместо слова «выпить» пользовался словом «употреблять».
— Можно продать, — предположил следователь.
— А кто купит? На базар с ним не сунешься. Я вот так скажу, товарищ следователе. Кабы мы в бак заливали портфейну, или какую там чачу, или даже одеколон с политурой, то нашелся бы мужик. А масло подсолнечное, будь оно рафинированное или нерафинированное…
Вопрос о сбыте масла казался самым сложным. Похитить пятьдесят тонн — еще полдела; их надо сбыть, а такую прорву без магазина не сбудешь. Юрков тщательно проверил всех клиентов базы. И ничего: ни излишков масла, ни «левой» продажи, ни слухов. Был, правда, еще способ: сделать сплошную инвентаризацию в магазинах города, но этот путь походил на поиски той самой иголки в стогу сена.
— Я ведь на этой подсолнечной базе лет десять. Еще до пенсии работал по совместительству. Теперешних начальников и не было. За все время только один форц-мажор вышел, лет восемь назад. Мужичишко забалдел, проник через охрану, через меня, значит, забрался на бак, скинул замок и полез за маслом нерафинированным. На брюхе, значит, грелка для масла, и на спине привязана грелка… Только он опустился в бак по лесенке, я подошел к баку да как тряхну кувалдой по железному боку. А масла-то на донышке оказалось, там такое эхо заиграло, как у черта патефон. Мужик со страху в масло и сверзился. Слышу, орет: братцы, помогите, не буду воровать, мол, во веки веков. Еле вытащили его из масла подсолнечного…
— Нерафинированного, — подсказал Рябинин.
— Ага, нерафинированного, — с готовностью согласился старик.
Он еще долго рассказывал об этом единственном случае, когда мужик пил подсолнечное масло, да и то в силу обстоятельств — захлебывался от страха.
— Ну, а что скажете о Топтунове? — спросил Рябинин.
— Что говорил, то и скажу. И про всех скажу. Топтунов, заведующий Николай Сидырыч, механик Юханов — все народ непьющий. Потому народ наш, советский, честный. Правда, днем я на базе не бываю, но ночью у меня муха не пролетит.
— А пятьдесят тонн улетели, — усмехнулся Рябинин.
— Ежели и улетело, то не через меня.
Рябинин отметил ему повестку и выпроводил из кабинета с большим трудом, потому что старик порывался рассказать, как его допрашивал следователь много лет назад по поводу того самого, с грелками.
Рябинин не умел избавляться от болтавших свидетелей или случайных людей, которые заходили получить юридическую справку. Попросить уйти — неудобно, а намеков они не понимали. И еще мысль, что, может быть, им негде выговориться, заставляла выслушивать длиннющие истории о метрах площади, зятьях, алиментах и неурядицах коммунальных квартир. Но тут вот-вот должен прийти новый свидетель, нужно позвонить эксперту, надо послать письмо на завод и составить отношение в милицию… А сторож болтал не о деле — сторож убеждал его, что работники базы украсть не могли.
Рябинин устало расслабился. Вроде бы и уставать не с чего. Юрков допрашивал по десять-пятнадцать человек, чем всегда восхищал прежнего прокурора. Но еще не придуман допросометр и никогда не будет, потому что творческую работу не измерить. И нельзя допросить десять человек, их можно только о чем-то спросить. Вот он четверых допросил, а набежала усталость, и пропала та утренняя сила, которая хотела горы своротить. Возможно, утомленность появилась от холостых допросов — как и все неинтересное, они высасывают силы и, не давая взамен удовлетворения, приглушают энергию.
Дверь открылась сама, будто от сквозняка. Рябинин смотрел на пустой проем и ждал — обычно его дверь сама не открывалась.
Пожилая женщина несмело шагнула в кабинет. Рябинин внимательно глянул на опухшее от слез лицо и предложил:
— Садитесь.
Люди с такими лицами зря к нему не приходили.
— Я жена Топтунова, — сказала женщина певучим голосом.
— Слушаю вас.
Он собирался ее вызывать, но позже, где-нибудь в конце следствия. Информация жен интереса не представляла — они всегда хвалили мужей.
— Мне сказали, что дело теперь у вас. Может, вы разберетесь?
— Разберусь, — пообещал он. — Но ведь вашему мужу легче от этого не станет.
— Так вы же найдете правду! — удивилась она.
— Найду, — опять подтвердил Рябинин. — Ну и что?
— С правдой всегда легче, сынок. Тот следователь меня и слушать не стал. Говорит, к делу не относится.
— А что вы ему рассказывали?
— Я ведь главная свидетельница.
— Да? — оживился Рябинин, чувствуя, как заметно сваливается усталость.
Какой следователь не воспрянет, когда к нему сам, без повестки, придет главный свидетель.
— О том проклятом масле я ничего не знаю и знать не хочу, — сообщила Топтунова.
— Тогда какая же вы свидетельница?
— Я ведь жена, сынок. Мне ли не знать, воровал он или не воровал. Не брал он этого масла ни грамма и не возьмет никогда. Он и золота не возьмет, я-то знаю!
Рябинин молчал. Такого разговора он не предвидел. Да и что тут скажешь, коли эта женщина права — жене ли не знать своего мужа. Рябинин не имел морального права сомневаться в материалах уголовного дела, которыми пытались доказать вину Топтунова. И должен верить факту: масла не было. Но он не имел морального права сомневаться и в честности Топтуновой, потому что честность была ее презумпцией. Пока не доказано противное, человеку надо верить.
— Жены не все знают про мужей, — заметил он.
— Я про него знаю больше, чем про себя. Всю жизнь вместе. Да у него зуб на работе заболит, так у меня дома вся челюсть ноет. Я бы да не знала про это треклятое масло?!
— Но ведь пятидесяти тонн нету, — опять заметил Рябинин.
— Так разберись, сынок! Тебя же государство поставило на это. Разберись, а мы для тебя что хочешь сделаем. Все продадим! У нас в садоводстве домик есть… Все продадим, а тебя отблагодарствуем. Только постарайся.
Рябинин понимал, что ему не взятку предлагают — это отчаяние смыло все на своем пути, как накопленные слезы прорываются на глаза в людном месте сквозь все волевые запреты. Но Топтунова не плакала. Рябинин смотрел в ее отечное лицо, и ему казалось, что все слезы ушли под кожу — на щеки и подбородок. Видимо, она плакала дома, одна.
— Расскажите о нем, — попросил Рябинин.
Да она за этим и пришла…
Топтунову допрашивали дважды. На квартире был обыск. Обыскивался и домик в садоводстве, о котором она только что говорила.
— Посмотрите его паспорт, — предложила Топтунова и начала говорить своим певучим голосом: — Он хоть и кладовщик, а человек образованный. Десять классов получил давненько, в то время это было редкостью.
Рябинин вытащил из дела паспорт и стал листать. Он даже не сразу понял, почему она сослалась на паспорт. Но потом увидел: в графе стоял всего один штампик о приеме на работу, в которой было вписано: «Принят 9-VI-1930 г.». Более сорока лет на одном месте и в одной должности. Один трест — только базы менялись.
— Когда мы поженились, меня в деревне звали «темнота». Ничего-то я не знала и не понимала. Ему люди добрые говорили: куда, мол, такую, с тараканами в голове, берешь. Он меня к книгам, к радио, в женсовет… И стала понимать, и мне жить захотелось… Детей вместе воспитывали. Он любил их по-настоящему, по-бабьи. А на войну добровольцем пошел, и не звали, и повестки не успели прислать…
Рябинин слушал ее голос, который так переливался, как теплоструйная вода. Где-то он слышал вот такое же неторопливо-плачущее монотонное причитание.
— Любовь-то у нас всю жизнь была, а сейчас ей и конца быть не может. Помню, обнимет меня в молодости, я и на работу от счастья идти не могу. Придет домой — у меня настроение такое, что петь хочется. Бабы про пьянство говорят, а я всю жизнь не понимала, что это и к чему…
И Рябинин вспомнил, где он слышал хватающий за душу речитатив — на кладбище. Как-то ему довелось увидеть настоящую плакальщицу, которая переняла это искусство еще от своей бабки. Он тогда поразился игре, голосу, речи и тому, что женщина так искренне переживала чужое, в общем-то, горе. Топтунова переживала свое. Она не рассказывала о муже — она плакала по нем.
— Гражданка Топтунова, — перебил Рябинин, — я обещаю, что разберусь в деле самым тщательным образом.
В его практике были случаи, когда жены верили в невиновность мужей даже после суда, даже после их собственного признания. Может быть, настоящие жены и созданы для того, чтобы верить мужьям слепо, без доказательств? Если бы они сомневались, то были бы не женами, а следователями. А сомнения — это удел следователей.
* * *
В это время секретарь прокуратуры Маша Гвоздикина увидела из окна женщину лет тридцати. Та шла по проспекту вялой походкой. Женщина смотрела на мир, но видела ли? Нет, не натыкалась, значит, видела. Может, ее схватил недуг? Маше казалось, что она о чем-то хочет спросить прохожих. Но женщина не спрашивала.
Она подошла к подъезду прокуратуры, остановилась у гранитных ступенек и уперлась взглядом в большие золотые буквы на красном стекле. Вывеска «Прокурор» словно парализовала ее. Она смотрела и смотрела на стеклянную доску — газету на стенде читают быстрее.
Войдя в канцелярию, женщина застыла у дверей. У нее были глубоко запавшие, мучительные глаза… Она походила на потерпевшую. Так, по крайней мере, показалось Маше. Да и новый прокурор уже не раз объяснял Гвоздикиной, что каждый гражданин должен быть внимательно и терпеливо выслушан.
— Вы по какому вопросу? — спросила Маша.
Женщина что-то невнятно ответила.
— Подойдите ближе, — мягко предложила Гвоздикина голосом, которым говорила только с инспектором уголовного розыска Петельниковым, да и то по чисто личным соображениям.
Женщина подошла, прерывисто вздохнула и спросила:
— Скажите… есть уголовное дело… на Топтунова?
— Есть, — ответила секретарь. — У следователя Рябинина.
Женщина уперлась рукой в стол. Маша Гвоздикина смотрела сочувственно — она заочно училась на юридическом факультете и недавно слушала лекцию о правовом положении потерпевших.
— А вы его жена? — спросила Гвоздикина, ни капельки в этом не сомневаясь.
— Нет, — тихо ответила женщина.
— Родственница?
— Нет.
— Ну, просто знакомая?
— Нет, нет, — ответила она и попятилась к двери.
— А кто же вы ему? — уже подозрительно спросила секретарь.
— Никто. Я его даже не знаю, — сказала поспешно посетительница и вышла из канцелярии.
Она спустилась по тем же каменным ступенькам и той же вялой походкой, словно наугад, двинулась по проспекту.
«Странно, — думала Маша Гвоздикина, — Топтунов не был ей ни мужем, ни братом, ни родственником. Она его не знала. Она его даже никогда не видела… Тогда зачем же она приходила сюда?»…
* * *
Рябинин допрашивал Юханова, механика с маслобазы, тридцатипятилетнего обстоятельного мужчину с широким серьезным лицом. Они говорили минут десять, но следователь, казалось, уже знал о нем все. Рябинин мог поклясться, что дома Юханов все чинит своими руками — от телевизора до санузла; что у него крепкая полированная мебель и финские обои; что он сам покупает мясо и подбивает ботинки металлическими подковками; что этот Юханов — тихая мечта почти любой женщины. Все это Рябинин знал, хотя говорили они только о маслобазе. Но он не знал, какое отношение имеет механик к похищенному маслу.
— Маловато смогли вы мне сообщить, — посетовал следователь.
— Поймите, я работаю по совместительству. К маслу никакого отношения не имею. Мое дело обеспечить техническую сторону: маслопроводы, заслонки, баки, насосы… Я и масла не вижу.
— Но видите людей, бываете на базе.
— Почти не вижу, — перебил Юханов. — Я работаю по совместительству. Приду вечером, там один сторож. Проверю технику и ухожу.
— А где ваша основная работа? — спросил Рябинин.
— На пивоваренном заводе.
К отпуску масла механик не имел отношения. Но совсем ничего не знать и не видеть не мог. Так не бывает.
— Вы в каких отношениях с Топтуновым?
— В нормальных.
Разумеется, этот тип людей всегда со всеми в нормальных отношениях.
— Я вообще со всеми на базе в нормальных отношениях, — подтвердил Юханов мысль следователя.
Даже не в хороших, хорошие отношения требуют души, а именно — в нормальных. Но такие, как этот механик, бывают очень нужными на производстве. Не зря он работал в двух местах.
— Тогда вопрос к специалисту, — сказал Рябинин. — Могло масло протечь в почву?
— За систему трубопроводов я ручаюсь, — даже обиделся Юханов, потому что за эту систему он как раз и отвечал.
— Днище бака?
— Сам лично проверяю. Да и эксперт смотрел.
Пожалуй, механик стоял от масла дальше всех.
Рябинин про себя отнес его к тому типу людей, которые ни своего не упустят, ни чужого не возьмут.
— Теперь вопрос к человеку. Что вы думаете о Топтунове?
— Кто его знает, — осторожно сказал механик.
— А откровеннее не можете? — усмехнулся Рябинин.
Механик пожал крупными плечами, обтянутыми синим габардиновым пиджаком, который, казалось, треснет по швам от этого шевеленья.
— Я только в технике разбираюсь, — ускользнул он от ответа.
— В технике попроще, — между прочим заметил Рябинин и спросил: — Представьте, что Топтунов не сидел бы в тюрьме, а масло пропало. На кого бы вы подумали?
Теперь усмехнулся Юханов. Широкое лицо стало еще шире. Глаза блеснули влажными полосками. Для такого лица эти глаза были маловаты: казалось, что там, за прорезями, они нормальные, а на следователя будто в щелочки подглядывают.
— Формальный вопрос.
— Да, — согласился Рябинин, — но все-таки ответьте. Только честно.
— И отвечу, — вдруг сразу сказал Юханов. — Я бы подумал не только на Топтунова.
— Но ведь маслом распоряжался только кладовщик, — возразил следователь.
— Не только.
— Рабочие?
— Им без кладовщика ничего не сделать.
— Сторож и уборщица? — на всякий случай спросил Рябинин.
Юханов только дернул щекой. Дальше спрашивать не имело смысла, потому что оставался один человек, не упомянутый следователем: Кривощапов Николай Сидорович, заведующий маслобазой. И все-таки Рябинин осторожно задал вопрос:
— Вы что-нибудь знаете?
— Вот, — удивился Юханов. — Я поделился сомнениями, а вы уже думаете, что я знаю.
— Вы что-нибудь замечали? — настойчиво спросил Рябинин.
— Ничего не замечал, — обрубил механик так, как, наверное, перекусывал клещами проволоку.
Возможно, он ничего и не знал. Но Юханов сообщил важную для следствия деталь: к отпуску масла имел отношение не только Топтунов, но и заведующий маслобазой. Юрков при расследовании исходил их того, что масло отпускал только кладовщик. А тут возникает сразу три версии: масло крал Топтунов, масло крал Кривощапов, масло воровали оба.
Как только за Юхановым закрылась дверь, Рябинин снял трубку и набрал номер телефона уголовного розыска. Знакомый голос отозвался сразу — телефонные звонки в жизни инспектора Петельникова занимали не последнее место.
— Товарищ де Мегрэ ля Бонд ибн Холмс? — внушительно спросил Рябинин.
— Да, это он, — вежливо ответила трубка и так же вежливо спросила: — А это случайно не следователь по особо неважным делам товарищ Рябинин?
— С каких это пор пятьдесят тонн масла стали неважным делом?
— Но какое масло! — удивился Петельников. — Подсолнечное. Я понимаю, украли бы сливочное или… этот… шпиг с корейкой.
— А у меня масло не простое, — не сдавался Рябинин.
— Какое же? — поинтересовался инспектор.
— Нерафинированное, — шепотом ответил следователь и тут же спросил: — Ты меня понял? Бумага твоему начальнику уже послана.
— Намек ясен, Сергей Георгиевич, — улыбнулся Петельников. — Завтра подключаюсь.
Они работали вместе не один год.
* * *
Маслобаза почти ничем не отличалась от обыкновенной нефтебазы где-нибудь в райцентре: те же баки, горевшие в закатном солнце серебристо-розовым алюминием; те же стриженые тополя, которые насаживают вокруг огнеопасных емкостей. Здесь всегда вспоминаются аэродромы — вероятно, из-за окраинного расположения, огромных баков и светлого металла. Вечером маслобаза не работала. Неблизкий шум города да стук моторных лодок с озера только подчеркивали тишину.
Вдоль забора шел высокий парень лет тридцати в темном помятом пиджаке, светлых испачканных брюках и резиновых сапогах. Парень мог бы одним махом перескочить худосочный штакетник, но он постучал в окошко небольшой будки у ворот. Оттуда нескоро вышел старик в ватнике, поверх, которого был наброшен плащ-болонья.
— Ну? — строго спросил он.
— Дедуль, а чего в этом баке налито?
— Чего надо, то и налито, — обрезал дед. — Тебе про то знать не положено.
— Да я, дедуля, после армии. Вот хожу, работу себе поближе присматриваю.
— Тогда другой разговор. Подсолнечное масло у нас нерафинированное.
— Да я так и подумал.
Дед вынес из будки табуретку, а гостю — ящичек с яркой апельсиновой наклейкой. По всему было видно, что старик несказанно рад случайному собеседнику. Усевшись, он уставился на парня, который сразу полез за сигаретами. Когда они закурили, сторож заметил:
— В смысле работы надо иметь рассуждение на предмет специальности.
Гость немного подумал, однако фразу для себя перевел и согласился.
— Могу кем хочешь.
— Нам кладовщик требуется, поскольку старый сидит. Теперь масло отпускает сам Николай Сидырыч.
— Дедуль, может, замолвишь словечко? Мне от дома близко.
Старик поджал губы, и его коричневое лицо стало бугристым и крепким, как глыба железняка. Потом он встал и молча ушел в будку.
Гость спокойно курил, поглядывая на баки. Сторож вернулся через несколько минут с буханкой черного хлеба, свежими огурцами и кружкой подсолнечного масла.
— Давай перекусим.
— Казенное масло пьешь, — улыбнулся парень, кивнув на кружку.
— И-и, милый… Тут кладовщик пятьдесят тонн выпил — ничего.
— Как ничего?
— А ничего, сидит теперь, голубчик. А мужик хороший.
Он протянул гостю огурец, отрезал ломоть хлеба и расстелил на краю ящика бумажку с солью.
— А вкусно, — заметил парень, надкусывая огурец, который предварительно макнул в соль и в кружку.
— Еще б не вкусно, — подтвердил старик, снимая болонью. — Со своего огорода.
— Я про масло говорю, — уточнил гость. — Не зря ваш кладовщик воровал.
— Ты кладовщика не тронь, — обиделся старик. — Он мужик правильный.
— Правильный, а украл, — усомнился парень.
— Правильные мужики тоже воруют, — объяснил сторож и добавил. — А может, и не он украл-то…
— Вот те раз! — удивился парень и прямо спросил: — Дедуль, ты что меня презираешь?
Сторож расплылся в довольной улыбке, стукнул гостя по плечу и внушительно изрек:
— Хоть и не знаю тебя, но уважаю.
— А если уважаешь, — начал горячиться парень, — то чего на тюремную работу сватаешь? Оформлюсь кладовщиком, масло упрут, и меня за решетку?
— Да может, кладовщик сам и упер, — миролюбиво заметил дед.
— А ты должен знать! — расходился гость. — На то и поставлен!
Сторож зевнул. От масла его подбородок лоснился. Он поманил гостя пальцем:
— Хочешь, тайну сказану?
Парень пододвинулся еще ближе.
— Знаешь, мил человек, что такое масло нерафинированное? Мутное, значит. По-научному нерафинированное, а попросту мутное.
— Нашел тайну, — поморщился парень. — Ты лучше скажи директору, что я твой родственник. Например, племянник. Скорее на работу возьмет.
— Так-то так, — солидно сказал дед, — тут подумать надо. Приходи-ка еще в воскресенье. Никого не будет. Обо всем и переговорим.
* * *
Все пособия по криминалистике рекомендуют в начале допроса наладить психологический контакт. Они только не учат, как это делать. Да и не научишь, потому что психологические контакты индивидуальны, как отпечатки пальцев. Рябинину, как и любому следователю, частенько не хватало сложного искусства получать от человека информацию, когда тот не хочет с ней расставаться. Допрос пробуксовывался. Он знал — почему.
— В следующем полугодии, — говорил Кривощапов, — наша маслобаза будет ликвидирована как нерентабельная. Мы ведь снабжаем только мелкие оптовые точки да магазины.
У заведующего было круглое пухловатое лицо со слегка обвисшими щеками. Он беспрерывно потел, поблескивая лбом, поэтому Рябинину казалось, что сквозь его кожу сочится злополучное подсолнечное нерафинированное масло.
— Кроме отчетности, — цедил Кривощапов, — я выполнял другие работы по обеспечению ритмичности и бесперебойности вверенного мне предприятия.
— Например, какие? — спросил Рябинин.
— Помогал кладовщику в отчетности, помогал получать масло от железной дороги, отпускать… Если была очередь. А сейчас я вообще работаю за кладовщика. Пока нет нового.
Главного вопроса Рябинин пока не задавал. Задал другой:
— Вы — заведующий базой. У вас крадут пятьдесят тонн масла. А вы даже не замечаете. Как это понимать?
— Пятьдесят тонн за три года. Моя вина в том, что я формально проводил инвентаризацию.
— Вы ее совсем не проводили, — уточнил Рябинин. — А почему?
— Видите ли, это очень трудно сделать. Практически для инвентаризации базу приходится закрывать: все масло отпустить потребителю и ни грамма не принимать от дороги. Сводить все к нулю. Иначе масло не взвесить. Но я уже за ошибку наказан — выговор получил.
Рябинин знал, почему допрос топтался на месте. Он сейчас походил на человека, который стоит на краю болота и тычет в него шестом: куда ни ткнет, везде хлябь. У Рябинина не было твердых вопросов. Бывают такие вопросы у следователя, крепкие и неумолимые, точные. А сейчас он допрашивал вообще, пытаясь получить любую информацию.
— Так кто же украл пятьдесят тонн масла? — спросил Рябинин.
Кривощапов огляделся, но в кабинете больше никого не было. Получалось, вопрос задан ему.
— Это вы мне? — все-таки спросил он.
Рябинин не удержался от насмешливой улыбки.
— Ах, да, разумеется, мне, — спохватился заведующий. — Откуда же я знаю…
— Странный ответ, — удивился Рябинин.
Заведующий вел себя так, словно недостача масла только что обнаружена и его спрашивают об этом впервые; словно Топтунов не сидел в тюрьме — фамилии кладовщика он ни разу не упомянул.
— Ничего странного, — ответил Кривощапов, вытирая потные щеки. — Причин недостачи много. Масло могло утечь при технической поломке, могли недополучить…
— Николай Сидорович, а почему вы не отвечаете на мой вопрос? Я спросил, кто украл масло? Или его не крали?
Кривощапов молчал, поглядывая на следователя. И вдруг ответил воспрянувшим голосом:
— Откуда мне знать! Уж если следственные органы вторично разбираются…
Теперь замолчал Рябинин. Но когда заведующий огрызнулся, у Рябинина появилась злость на этого тихого и благополучного человека. Понятно, будь у него крупный завод с громадным штатом — тут можно и не уследить. А то ведь крохотное предприятие, когда все на глазах. Рябинин не понимал, почему Юрков не привлек его за халатность. Пусть бы отвечал вместе с кладовщиком, потому что близорукость приносит вреда не меньше, чем воровство. Но близорукость ли здесь?
— Значит, Топтунова виновным не считаете? — спросил Рябинин.
— Почему же… Он лицо материально ответственное, с него и спрос.
Рябинин ждал, не добавит ли он чего еще. И Кривощапов добавил:
— Я не исключаю, что масло разошлось за три года и по мелочам.
Пятьдесят тонн украдено, арестован кладовщик, идет следствие, а человек, который специально поставлен государством, чтобы на базе ничего подобного не было, спокойно строит предположения. Только потеет. Рябинин знал такой тип руководителей, для которых главное — переждать. Перепотел у Юркова, перепотеет у него на допросе, перепотеет и свидетелем в суде. Кладовщика осудят, масло спишут, история забудется — и опять он тихо заживет на своей тихой базе, пока ее не ликвидируют и его не переведут на другую, тоже тихую.
— Мог недопоставить поставщик, а мы недопроверили, — раздумывал вслух Кривощапов.
Рябинин видел, что заведующий раздумывает для него, следователя. Да и какие вдруг раздумья, когда делу пошел третий месяц — уж наверняка все десять раз обдумано.
— А вы знаете, что однажды человек сорвал замок на баке и чуть не утонул в масле? Правда, это было давно.
— Ну и что? — спросил Рябинин.
— Масло расхищалось.
Видимо, в лице следователя мелькнуло что-то такое, отчего заведующий смутился.
— Я хочу сказать, частично расхищалось, — уточнил он.
— Вы говорили, что помогали Топтунову отпускать масло. А вы один, без кладовщика, не отпускали? — прямо спросил Рябинин.
Кривощапов полез за платком, который застрял в кармане и никак не хотел оттуда вылезать, как и его ответ не хотел появляться на свет божий. Он шарил в кармане суетливой рукой, комкая ткань, или уж рука теперь там запуталась.
— Отпускал, — изумленно признался заведующий и выдернул платок. — Надеюсь, вы меня не подозреваете?
— Почему скрыли это обстоятельство от следователя Юркова?
— Он не спрашивал… Потом, это бывало не часто.
Казалось бы, заведующий должен не сомневаться в виновности кладовщика — больше красть некому. Но Кривощапов сомневался, он даже внушал следователю мысль, что масло могло утечь другими путями. Что-то мешало ему обвинить Топтунова — уж не совесть ли?
— У вас своя машина? — поинтересовался Рябинин.
— Да. «Жигули».
— У вас и дача есть?
— Небольшая, в садоводстве. Это вы клоните… все туда?
— Только туда, — заявил Рябинин. — Подпишите протокол.
Кривощапов пугливо глянул на следователя: то ли его смутил конец допроса, то ли он вообще боялся подписывать бумаги. Ручка поставила фамилию вяло, без завитушек — в документах он расписывался не так.
— Подведем итог, Николай Сидорович, — сказал следователь. — Вы от меня что-то скрыли. Это «что-то» не в вашу пользу.
Кривощапов попытался слабо возразить, уже начал, но, стоило следователю взглянуть на него прямо и сурово, он с готовностью замолк.
— Следствие еще не закончено, — твердо сказал Рябинин. — Мой вам совет: не ждите, пока я узнаю сам, без вашей помощи. Соберитесь с духом и расскажите всю правду. До свидания.
Как только заведующий ушел, Рябинин взял чистый лист бумаги и написал первую цифру: три года. В трех годах тридцать шесть месяцев. Три месяца отпускных — остается тридцать три. Допустим, в месяце двадцать пять дней. Тогда в трех годах — восемьсот двадцать пять рабочих дней. Рябинин округлил, двадцать пять дней отбросил, потому что не все бывают удачливы. Оставалось восемьсот. Затем он допустил груз, равный весу человека, — килограммов шестьдесят. Умножив восемьсот дней на шестьдесят килограммов, Рябинин даже схватился за очки — получалось сорок восемь тонн. Почти тютелька в тютельку. Выходило, что Кривощапов на своей машине за три года вполне мог вывезти это недостающее масло. Скажем, в двух флягах. Да еще при таком стороже…
Теперь Рябинин имел представление о базе и о ее людях. Пора было допрашивать кладовщика.
* * *
Следственный изолятор находился на окраине города. Рябинин нажал кнопку на кирпично-красных воротах. Тут же открылось окошко и появилось лицо знакомого сержанта, которое едва умещалось в маленьком квадрате. Сержант кивнул — они были знакомы не один год. Поздоровавшись, он все-таки уперся взглядом, требуя показать удостоверение, потому что служба есть служба. Как только Рябинин спрятал красную книжечку, Над его головой вспыхнули слова: «Проходите. Дверь от себя». Он толкнул ее и оказался в комнате-шлюзе перед другой, точно такой же дверью. Сержант улыбнулся, чем-то щелкнул, и над дверью вспыхнула другая табличка: «Проходите. Дверь к себе».
Рябинин вошел в комнату для следователей — большое помещение с полированными столами, ковром на полу, цветами по углам и двумя белыми телефонами. Здесь следователи выписывали требования на вызов заключенных, ждали, а главное, встречались друг с другом и обменивались новостями. Здесь слышались вздохи и носились слова об отсрочках, доказательствах, составах преступлений и статьях кодекса. Стой здесь магнитофон, он бы накрутил сотни метров пленки интереснейших историй. Но сейчас — конец дня, никого не было.
Рябинин написал требование, отметил его у женщины-старшины и прошел еще два шлюза, где процедура с удостоверением и светящимися табло повторилась. В дежурной комнате он получил ключ и пошел по длинному коридору, с обеих сторон которого темнели частые двери кабинетов-камер. Ему была нужна семнадцатая.
В камере он достал том дела, приготовил бланк протокола допроса и огляделся.
Комната метра два на три, стены в рост человека красиво забраны деревянными панелями, пол из цветных полихлорвиниловых плиток, лампа дневного света, посреди полированный стол и два стула. Обычная, даже современная служебная комната, если бы не высоко в стене, у самого потолка, маленькое прямоугольное окошко с толстыми стальными прутьями; если бы не каменный полусводчатый потолок, если бы не стулья, привинченные к полу намертво.
— Вам придется подождать, — сказала разводящая. — Топтунов в бане.
На этот случай в портфеле у Рябинина всегда были журналы и газеты.
Через полчаса ввели сутулого пожилого мужчину. Он поздоровался и сел на свой привинченный стул боком к следователю да еще отвернулся, оставив Рябинину для обозрения затылок. Мужчина не спросил, кто к нему пришел, зачем.
— Чего же, Топтунов, не интересуетесь, кто я?
— Наверное, следователь, — вяло ответил он, мельком глянув на Рябинина. Его даже не интересовало, почему другой следователь.
— Моя фамилия Рябинин, буду дальше вести ваше дело.
— Ага, дальше, — согласился Топтунов, показывая опять затылок в мелких пересекающихся бороздках, будто его изъела моль. — А мне все равно, кто его будет вести и куда, — добавил он стенке.
— Кто будет вести, может, и все равно. А вот куда… — осторожно сказал Рябинин.
— Да все вы ведете в одну сторону.
Видимо, Юрков работал с ним без контакта. Рябинин так не умел, он всегда добивался, чтобы подследственный ему верил.
— Я буду вести в законную сторону, — заметил он.
От этой банальной фразы Топтунов даже не шелохнулся.
— У меня была ваша жена.
Топтунов сидел. Только чуть дернулось плечо, словно он согнал надоедливую муху.
— Передавала вам привет.
Топтунов никак не показал, что он слышит. Значит, это были еще не те слова, которые всегда трудно отыскать, не зная человека. Рябинин-то надеялся, что упоминание о жене, о том, что она приходила, всколыхнет подследственного.
— Ну что ж, — вздохнул следователь, — тогда расскажите, что вам известно о похищении пятидесяти тонн масла.
— Я их не похищал, — сразу отрезал Топтунов.
— А где же оно?
— Не знаю.
— Товарищ Топтунов, — мягко начал Рябинин, осторожно выбирая слова.
Подследственный вдруг резко обернулся и громко спросил:
— Чего-чего?
— Как чего? Я еще не сказал, — удивился Рябинин.
— Нет, вы что-то сказали.
— «Товарищ Топтунов» сказал.
Кладовщик отвернулся к стенке и начал подергивать плечами, теперь двумя, словно он сидя танцевал цыганочку. Его затылок и уши малиново налились кровью. Рябинин понял, что тот хохочет.
— Почему вы смеетесь?
— Какой же я «товарищ»? — спросил Топтунов, поворачиваясь.
И тут Рябинин увидел лицо Топтунова: крупное, вытянутое, с большими неяркими глазами и двумя глубокими, как овраги, морщинами-бороздами у рта.
— Лучше бы вы не говорили этого слова, — сказал Топтунов.
Рябинин сорвал с носа очки и стал их тщательно протирать, хотя они были родниково прозрачны, — он испугался, что Топтунов сейчас заплачет. Без очков, при своих минус восемь он уже ничего не видел, а иногда так хочется чего-нибудь не видеть. Смехом, от которого тряслись плечи и малиновел затылок, Топтунов давил предательские для мужчины слезы. Рябинин никак не ожидал, что словом «товарищ» он сломит то, что безуспешно пытался сломить другими, как ему казалось, более сильными словами.
— Я всю жизнь прожил с этим словом, — сдавленно сказал кладовщик. — Вы правда хотите разобраться?
— Это моя обязанность, — удивился Рябинин.
— Что ж, у следователя Юркова нет такой обязанности?
— Юрков опытный следователь, — осторожно заметил Рябинин.
— Да уж видать, что опытный… Безвинного человека без опыта не посадишь.
Морщинки-борозды у рта стали мельче. Он смотрел на следователя, теперь это можно было назвать взглядом.
— Но ведь масла-то нет, — сказал Рябинин.
— Сынок! — Топтунов рванулся к следователю так, что тот заметно вскинул голову. От этого неожиданного рывка, от этого слова «сынок», от его лица с бороздками, быть может, вспаханными уже в тюрьме, у Рябинина защемило сердце, и он понял, что будет верить кладовщику, уже начинает верить ему. — Сынок! Нету у меня никаких фактов… А масла не брал ни килограмма! Ты глянь на мою жизнь изнутри. Ведь воровал бы — деньги водились бы. Пятьдесят тонн, даже по дешевке, по полтиннику пустить — и то хапнешь двадцать пять тысяч. А у меня жизнь скромная. Юрков был на моей квартире. Да не в этом соль! Прожил человек полета лет честно, а потом вдруг — вор. Разве так бывает?
— Случается, — заметил Рябинин.
— Нет, не может так, сынок, случаться. Вор-то постепенно происходит, только ловят его не сразу.
— Где же тогда масло?
— Вот тут моя слабинка. Не знаю, хоть убей. Сколько сижу, все думаю. Ворошу свои мысли, как семечки в мешке. А ничего понять не могу.
— Может, недополучали от поставщика? — предположил Рябинин.
— Сам получал. Это невозможно, сразу бы спохватился.
— А шоферы-экспедиторы не могли заливать больше?
— Ни в коем случае! Опять-таки сам смотрел.
Рябинин вспомнил, как на одной нефтебазе директор ругал кладовщика за недостачу бензина. Кладовщик оправдывался просто: мол, шоферы потихоньку заливают больше положенного. Это было вполне возможно при громадной очереди бензовозов и неразберихе.
Топтунов на шоферов не сослался.
— Может, инвентаризационная комиссия ошиблась? — спросил Рябинин.
— При мне делали контрольные отвесы.
— Ну, тогда остаются работники базы, — сказал Рябинин, вглядываясь в подследственного. — Например, рабочие?
— Они на моих глазах. Никак не могли.
— Механик?
— Да он и масла не видит. Честный мужик, работник.
— Александр Семенович, — назвал его по имени Рябинин и весело предположил: — Остается один человек — Кривощапов.
Топтунов смотрел на следователя вопросительно — шутит ли?
— Николай Сидорович-то? — даже переспросил Топтунов. — Да он же… Он человек культурный, непьющий. Чего ему воровать, когда сам за базу отвечает?
— Не ответил же, — усмехнулся Рябинин. — Скажите, а он масло без вас отпускал?
— Отпускал, но не столь часто. А что? — Было видно, что Топтунов уже догадался — что. Он смотрел на следователя, будто тот ему сообщил потрясающую новость. И все-таки сказал: — Я из наших никого не подозреваю.
— Да, — вздохнул Рябинин. — Это вы оставляете мне.
Спрашивая Топтунова, он не только узнавал мнение подследственного. Он проверял его. Будь тот другим человеком, изворачивался бы, оговаривал бы работников, строил бы многочисленные версии — лишь бы переложить вину на других. Топтунов ни о ком слова плохого не сказал.
Рябинин проверял — это после того-то, как поверил ему безоглядно. Сколько в нас сидит людей, кто знает? В Рябинине сцепилось их трое, как углы в треугольнике. Первый человек жил больше интуицией, сердцем и опытом, поэтому мог ошибаться. Он-то и поверил Топтунову сразу. Второй человек жил логикой, доказательствами, статьями. Он тоже старался верить кладовщику, коли не было улик. Третий, сидящий в Рябинине, был из дьявольского племени, ни во что не верящий и сомневающийся во всем. Да, этот третий не верил и двум первым: мало ли случалось обвиняемых-артистов, которые в первый год следственной работы доводили его до сантиментов. Но этот третий люто ненавидел первого, может быть, за то, что сам чаще ошибался.
— А в машине Кривощапова ездили?
— Зачем? — удивился Топтунов. — Я на трамвайчике.
Рябинин решил кончить допрос.
— Постараюсь разобраться, Александр Семенович, — сказал он. — Постараюсь сделать все, что смогу.
— Если… старуха придет… скажите, жив-здоров. Мол, надеется…
* * *
Рябинин нажал кнопку, вызывая охрану. Он решил завтра же назначить на базе повторную инвентаризацию. А вдруг эти пятьдесят тонн окажутся в излишках?
Рябинин считал, что на новую инвентаризацию уйдет в лучшем случае неделя. Но через три дня Маша Гвоздикина положила ему на стол тощую пачечку сшитых листков с коротким сопроводительным письмом, в котором трест сообщал, что постановление следственных органов выполнено и инвентаризация срочно проведена. Нетерпеливою рукою взял Рябинин акт. В кабинет вошел Юрков.
— Сергей, ты с ума сошел? — спросил он, рассматривая его черными узковатыми глазами.
— А что такое? — невинно поинтересовался Рябинин, хотя знал, что такое, — Юркову сказали про повторную инвентаризацию.
— Для чего ты ее провел? Сомневаешься в первой?
— Нет, — признался Рябинин.
— Тогда я тебя не понимаю.
— Я сам себя не понимаю, — уклончиво ответил Рябинин.
— Хотя бы посоветовался, — обидчиво заметил Юрков. — Я ведь два месяца варился в этом масле, как пончик.
Он смотрел на акт инвентаризации. Рябинин тоже посматривал — он не хотел читать при Юркове. Нового там могло и не быть. Тогда ненужность этого следственного действия была бы очевидна.
— Акт посмотри, — наконец предложил Юрков.
— Думаешь, посмотреть? — неохотно согласился Рябинин.
Он взял бумаги и начал листать, там глянуть-то надо только на две строчки — об излишках и недостаче. Юрков перегнулся через стол и тоже рассматривал акт.
Рябинин впился глазами в графу излишков, но она была прочеркнута. Лишнего масла на базе не оказалось. Всякий интерес к акту у него пропал. Работа сделана впустую.
— А ты думал, будут излишки? — усмехнулся Юрков, проследив взгляд Рябинина и его задумчивую растерянность. — Переверни на недостачу.
Рябинин перевернул листок. В графе недостачи стояла цифра: 56 тонн. Юрков присвистнул. Но Рябинина увеличение недостачи никак не тронуло, потому что вторую инвентаризацию проводят всегда тщательнее, и цифры получаются более точными.
— Хотя это несущественно, — заключил Юрков, — пятьдесят тонн украл или пятьдесят шесть.
— Посмотрим расшифровку, — вяло предложил Рябинин.
И тут вялость у него сразу пропала. Нет, инвентаризационная комиссия первый раз не ошиблась. Она и сейчас подтвердила, что в момент возбуждения уголовного дела не хватало пятидесяти тонн. Но теперь недостача возросла. За два с небольшим месяца она увеличилась на шесть тонн.
Юрков обежал стол и придвинулся к Рябинину плечом, разглядывая столбцы цифр. Они смотрели долго, даже туповато, соображая, что значат эти новые шесть тонн.
— История, — наконец сказал Юрков.
Он не хотел говорить первым, с интересом косясь на очки Рябинина. Юркова удивила интуиция товарища, который как в воду смотрел, назначая повторную инвентаризацию. Сам же Рябинин ждал всего, но только не этих шести тонн.
— Комментируй, — усмехнулся он, — ты два месяца варился.
— Шайка, — твердо сказал Юрков. — Самая натуральная шайка.
Рябинин и сам подумывал о группе. Маслобаза тихая, на отшибе, коллектив небольшой, слаженный, работает давно. Один из шайки сидит, а другие продолжают свое дело. Версия шайки чудесно объясняла и позицию Топтунова: ничего не знаю, никого не подозреваю. И показания заведующего ложились в эту версию хорошо, тот тоже ведь никого не подозревал.
— Теперь масло отпускает Кривощапов, — задумчиво произнес Рябинин.
— Раньше он воровал вместе с Топтуновым, теперь ворует один, — заключил Юрков.
Рябинин бросил акт на стол:
— Толя, но может быть другое объяснение!
— Какое же?
— Топтунов ни в чем не виноват. Масло исчезает и без него.
— Так и должно быть, — убежденно сказал Юрков. — Заведующий хочет выручить кладовщика: мол, зря сидит, масло-то утекает. Рассчитано на некоторых легковерных следователей.
Кроме сложности, которую имеет каждое уголовное дело, на этот раз была дополнительная психологическая трудность. За расследованием надзирал прокурор — он был как «око государево». Но теперь за работой Рябинина наблюдало и другое ревнивое око — Юрков, который не сомневался в виновности кладовщика. Если бы Рябинин положил дело на стол прокурору с обвинительным заключением по той же статье на того же самого Топтунова, было бы очевидно, что суд просто ошибся. Тогда бы единичка в отчете потеряла реальный смысл, оставаясь пустой формой. Все следователи добиваются истины, но они тоже люди со всеми достоинствами и недостатками.
Прежде Рябинин не раз спорил и ругался с Юрковым, не раз его колол своими остротами, которые проникали, может быть, глубже, чем он сам хотел. Но сейчас создалась необычная ситуация, ведь в конечном счете оба они отвечают за исход следствия.
— Толя, — тяжело вздохнул Рябинин, — Топтунова я выпущу.
Юрков молчал, теребя злополучный акт. Рябинин вздохнул еще и твердо добавил:
— Сегодня же.
— А не спешишь? — уже с досадой спросил Юрков. — Ни в чем толком не разобрался, кражи продолжаются, а ты, как добрый дядя…
Рябинин догадался, что сейчас добавит Юрков. И тот добавил:
— Добрый дядя за чужой счет.
В случае освобождения кладовщика в отчете Юркова появлялась еще одна единичка — в графе освобожденных из-под стражи. Она будет означать, что следователь Юрков незаконно арестовал человека и без всяких оснований продержал его в тюрьме два месяца. За это уже наказывали сурово.
— Толя, пойми, не могу я держать без доказательств человека в камере, — мягко сказал Рябинин, понимая состояние коллеги.
— Ты убежден в его невиновности?
— Убежден, Толя.
— Это каким же образом?
— Я его видел.
— Спрашиваю, — Юрков еле сдерживал гнев, — каким образом ты убедился в его честности?
— Я его видел.
Юрков замолчал, не понимая: отвечают ли ему, разыгрывают ли.
— Как ты узнал про его честность? — уже автоматически спросил Юрков.
— Я его видел, — третий раз безнадежно повторил Рябинин.
— И я его видел! Изворачивается, на вопросы не отвечает…
— И еще я видел его жену. Конечно, сомнения есть. Но ведь ты знаешь: все сомнения толкуются в пользу обвиняемого.
— Ну ладно, — заключил разговор Юрков, но в этом «ладно» была уже злоба. — Психологией балуешься, а мне неприятности… Прокурору хоть сообщи. Думаю, по головке тебя не погладит.
Он ушел, оставив Рябинина с неприятным ощущением.
Рябинин сел за стол и отпечатал постановление о немедленном освобождении из-под стражи Топтунова Александра Семеновича. Поставив печать, он решил сам отвезти бумагу в следственный изолятор. У Топтунова предстояло взять подписку о невыезде. И попросить, чтобы тот уже в спокойной обстановке поразмышлял о судьбе масла. Рябинин смотрел в окно на мелькавшие мимо дома, и его мысль тоже бежала все в одном направлении… Теперь дело становилось «глухим», хоть все начинай сначала.
Большую шайку он отверг. Во-первых, все семь работников базы не смогли бы длительное время хранить тайну, какие-то сведения обязательно просочились бы; во-вторых, он психологически не допускал, чтобы несколько человек решились совершить преступление во время следствия. Но масло убыло. Или оно где-то утекает в грунт, или его потихоньку похищает опытный и смелый вор, обуреваемый жадностью и уверенный в безнаказанности. Одинокий вор, которого даже некому выдать и у которого есть возможность брать порциями. Например, вывозить на своей машине…
Рябинин подошел к кирпичным воротам, нажал кнопку и улыбнулся. Он представил картину: Топтунова вызывают в канцелярию и зачитывают бумагу, от которой у того буреет шея, и перед ним загорится табличка: «Проходите. Дверь от себя».
* * *
Высокий парень в резиновых сапогах подходил к воротам маслобазы. На алюминиевые баки нельзя было смотреть — казалось, что от солнца они засветились самостоятельным серебряным светом. В тополях безоглядно галдели воробьи. Пахло теплой крапивой и мятой.
— Здравствуй, папаша, — сказал он деду, стоящему у ворот, — племянничек пришел.
— Господи, погодка-то! Мать честная, бабка лесная, — ответил сторож и принес гостю тот же ящик с яркой наклейкой.
Они сели. Парень наслаждался тишиной, солнцем, травяным запахом и с разговорами не спешил.
— Еще не работаешь? — спросил сторож.
— При такой погоде, дедуля, работать грех. Да ведь ты обещал устроить! Вот и жду.
Старик неопределенно гмыкнул и хрипло сообщил:
— Живешь ты, конечно, близко, но трудиться у нас не советую.
— Сам же звал! — удивился парень.
— А теперь не советую, — отрезал дед. — Поскольку наш директор для трудящегося человека есть элемент зловредный.
— Ты же его хвалил!
— А теперь не хвалю, — упрямо заявил старик и обидчиво заговорил: — Вызывает меня к себе и давай глупости говорить. Ты, говорит, Савельев, потерял совесть. Значит, якобы я, Савельев, потерял совесть. Николай Сидырыч, спрашиваю официально, в чем дело и в каком таком направлении. Отвечает: зачем, мол, выпиваешь напитки на посту. Мать честная! Говорю ему: Николай Сидырыч, грех в орех, а ядрышко в рот. Отвечает: уволю, а то масло разворуют. Тогда я ему знаешь что сказанул?
Парень отрицательно покачал головой.
— Я сказал так. Мол, Николай Сидырыч, ежели нужен стрелочник на предмет украденных полета тонн масла нерафинированного, то так и скажите. Мол, айда, Савельев, в кутузку. Я согласный.
— Пугает, — заключил гость.
— Меня не испугаешь! — неожиданно тонким голосом крикнул старик и закашлялся.
Он кашлял долго, натужно. Отдышавшись, добавил спокойнее:
— Я сам могу его испугать.
— Чем же?
Сторож огляделся. Нигде никого не было. Тогда он наклонился и зашептал:
— Вчерась стою под раскрытым окном, в палисаднике. Жарко. И слышу, Николай Сидырыч в кабинете шепотом все, шепотом. Мол, шесть тонн масла надо спрятать… А? Как это понимать? Так и сказал: шесть тонн надо спрятать?
— Кому говорил-то?
— Этого не знаю. Второй-то молчал. Да я его и не видел. А кладовщика чуть не засадили!
— Расскажи следователю, — без интереса предложил парень.
— Ни в жисть. Посиди-ка, принесу кое-что…
Кряхтя, старик скрылся в домике. Когда он вернулся с бутылкой, гостя на ящике не было. Сторож оглядел территорию мутными глазами, но, кроме бака, ничего не увидел.
— Господи, вот грех-то…
Сторож налил в стакан водки.
— Грех в орех, а ядрышко в рот, — сказал он и выпил.
А инспектор уголовного розыска Петельников был уже далеко.
На следующий день Рябинин спал после воскресного дежурства, поэтому инспектор решился позвонить ему только во второй половине дня. Сонным голосом следователь попросил немедленно доставить директора базы в прокуратуру. Но тот был или в тресте, или в банке, или в управлении железных дорог. Привезли его только вечером.
Прокуратура уже опустела. В кабинете стояла непривычная тишина, поэтому дверца сейфа взвизгнула оглушительно. Кривощапов вздрогнул и уставился на темный открывшийся прямоугольник, ожидая, что же вытащит следователь.
Рябинин взял нужную папку, бросил на стол. Захлопнул сейф, может быть, чуть сильнее, чем следовало, лязгнули дверцы о толстую железную боковину. Кривощапов дрогнул рукой — было хорошо видно, как шевельнулся платок, словно на него дунули.
Следователь достал из тумбы стола портативную пишущую машинку, поставил перед собой, нажал рычажок и откинул крышку набок. Лампа, стоявшая рядом, заныла со стеклянным дребезгом. Кривощапов смотрел на машинку, боясь шевельнуться. Скомканный платок лежал на коленях.
В кабинете сделалось тихо. Но тут в вечерней тишине резко зазвонил телефон, как они всегда звонят по вечерам. Кривощапов опять вздрогнул, испугавшись еще больше.
Следователь снял трубку. Петельников интересовался, доставлен ли заведующий.
— Да, он здесь, — ответил Рябинин, взглянув на заведующего.
Кривощапов дернул подбородком и огляделся, будто захотел немедленно выйти из кабинета. Обвислые щеки заходили мелко-мелко, задрожали.
Рябинин еще ни о чем не спрашивал, но допрос уже начался — он уже шел.
— Вы уронили платок, — сказал Рябинин.
Кривощапов схватил его, окончательно скомкал и завозил по щекам, которые сделались плоскими.
— Ну, рассказывайте, — предложил следователь.
— Что рассказывать? — встрепенулся заведующий.
— Как украли у вас пятьдесят тонн масла.
— Я не крал, — выжал из себя Кривощапов.
— А кто?
— Не знаю.
— Страшно признаться, — усмехнулся Рябинин. — Теперь ведь на кладовщика не свалить. Вы отпускали собственноручно, и лично у вас не хватило шести тонн.
— Как же…
— Отвечайте: где похищенное масло? — перебил следователь, требуя немедленного ответа.
— Я все расскажу, — быстро заговорил Кривощапов, вдруг начав шепелявить, — все расскажу честно, как подобает гражданину, только поймите мое положение. Так получилось, что все перемешалось. Могу дать честное слово… Недостача масла… Я воспользовался своим служебным положением. Все расскажу…
«Не встал бы он на колени», — подумал Рябинин, теряя злость. Трусость всегда обескураживает — она всем своим жалким видом просит пощады.
— Если признаться… Скажите, как лучше? — лепетал Кривощапов.
И вдруг Рябинин понял, что, нажми он сейчас посильней, и этот перепуганный человек признается во всем, что надо следователю. Он полностью был в его психологической власти. Так вполне могла родиться следственная ошибка — когда человек на предварительном следствии признается, «покается», а в суде расскажет только правду и будет освобожден от ответственности.
— Надо говорить правду, — спокойно сказал Рябинин. — Это и будет для вас лучше.
— Как начинать…
— А начните с последних шести тонн, — предложил Рябинин.
Кривощапов даже не удивился, что следователь все знает.
— Последние шесть тонн, — согласно кивнул заведующий. — Качали мы масло… Бак полный, а я не проверил. Кладовщика-то нет, все самому приходится… По моему недосмотру масло пролилось на землю.
— Дальше.
— Я тогда на допросе про эти недостающие шесть тонн не сказал. Испугался. Думаю, все равно Топтунову отвечать. Шесть тонн больше, шесть меньше… А меня могли за это снять с базы. Вот пролил… И площадь масляная есть. Мы песком засыпали. Я покажу.
— Дальше.
— Хорошо, дальше, — согласился заведующий, но вдруг спросил: — А что дальше?
— Где остальное масло?
— Не знаю, — искренне сказал он и схватился за грудь. — Честное слово, не знаю, товарищ следователь! Не могу даже предположить. Знал бы, разве сейчас промолчал?
Рябинин и сам видел, что сейчас бы он не умолчал.
— Ну, а кто же? — спросил он, о чем спрашивал и на первом допросе, но теперь шел другой разговор.
— Клянусь детьми, не знаю! Я грешил на Топтунова. Просто больше некому. Ну посудите сами: я не брал, про себя-то знаю… Рабочие без кладовщика не могли. Ночью масло на контрольных замках. Сторож хотя и пьющий, но не вор. Уборщица и механик отпадают. Кому же, как не Топтунову?
Если верить Кривощапову, а сейчас надо верить, то Рябинин оставался без всякой версии. Теперь даже некого подозревать. Все придется начинать сначала. Он ничего не добился, если не считать шести тонн, которые после проверки показаний Кривощапова можно выбросить из недостачи и взыскать с заведующего. И еще одно выяснилось: после начала следствия вор все-таки масло не воровал. Все-таки он испугался.
— Заведующим базой вам работать нельзя, — сказал Рябинин. — Об этом я внесу представление.
— Завтра же уйду по собственному желанию. — Заметив в лице следователя что-то вроде зарождавшейся иронии, он быстро добавил: — Стоимость шести тонн масла оплачу в порядке возмещения ущерба.
Он уже не шепелявил, и страх отпускал его, медленно, но отпускал. Кривощапов понял, что главное он пережил.
— Попрошу вас никуда не уезжать из города, — сказал Рябинин.
У заведующего запоздало дрогнули щеки.
— Временно, — уточнил следователь.
Взять официальную подписку о невыезде он не имел права, поскольку заведующий не был обвиняемым. Теперь перестал быть даже подозреваемым. Приходилось только просить. Кривощапов мог потребоваться в любую минуту.
Рябинин взглянул на часы — без пяти девять. Усталости не было. Он знал, что ее не будет до тех пор, пока не пойман преступник. Вот тогда он свалится обессиленный.
— Вас до дому подбросить?
— Нет-нет, — испугался Кривощапов. — Я живу рядом.
Он ушел боком, точно боялся выстрела в спину. Рябинин отыскал первый протокол допроса и глянул домашний адрес — заведующий жил на другом конце города.
И опять иголки сомнений влились в беспокойный мозг. Возможно, Кривощапов не хотел иметь ничего общего с прокуратурой — даже машиной не захотел воспользоваться. Или тут другая причина. Почему он так легко отказывается от работы и покладисто платит за масло? Ведь большая сумма: по розничной цене около десяти тысяч. А может, это плата за пятьдесят тонн?
Рябинин вяло собрал папки и бросил их в сейф, скрипнув металлической дверцей на все здание. Эта поющая дверца всем сообщала, когда он пришел и когда ушел. Он ее как-то смазал, но через день она заскрипела еще музыкальнее.
Неожиданно в кабинет вошел прокурор. Видимо, на скрип. А Рябинин-то думал, что он в прокуратуре один.
— Пойдемте пешочком? Нам вроде по пути, — предложил Беспалов.
Следователь бросил на руку плащ. Они вышли из прокуратуры. Беспалов шел молча, засунув руки в карманы. Он как-то переваливался с ноги на ногу, словно пошатывался, пока Рябинин не разглядел в этом покачивании такую уж походку, вроде морской. Молчание становилось долгим, уже неловким, но Рябинин считал, что первым должен заговорить старший.
— Погодка сегодня не очень, — сказал Беспалов. — Кстати, как только вы назначили новую инвентаризацию, мне звонили из треста, просили отменить ваше постановление.
— Почему?
— Очень громоздкая и сложная работа. Откровенно говоря, я и сам не понял, зачем вы ее назначили.
— Чего ж не отменили? — буркнул Рябинин.
— Я должен верить следователю. Иначе невозможно работать. Должен верить до тех пор, пока следователь не даст серьезного повода для недоверия. Вы такого повода не давали.
— Юрий Артемьевич, извините меня за бестактность, — сказал Рябинин.
— А, чего там, — беспечно бросил прокурор и махнул рукой. — Знаете, я привык людям верить и привык, чтобы верили мне.
К этому привык и Рябинин.
— Без нужды я в следствие не вмешиваюсь, — продолжал Беспалов. — Да вы, наверное, его знаете лучше меня. Я ведь только года два работал следователем. А то все помощником прокурора по общему надзору, по уголовно-судебному надзору… И вот — прокурор района.
Рябинин никогда не встречал прокурора, который бы честно сказал, что плохо разбирается в следственной работе. Это был первый.
— Я ведь в молодости работал на заводе мастером. И вот тебе на — прокурор! — засмеялся Беспалов.
Ему хотелось пооткровенничать, рассказать о себе. Рябинин понял это.
— А я до прокуратуры бродил с экспедициями, — поделился и Рябинин. — Коллектор, техник-геолог, техник-геофизик…
— Сергей Георгиевич, а вы считаете себя следователем? Я имею в виду призвание. Вы меня поняли?
Он его понял. Беспалов спрашивал о том, о чем Рябинин спрашивал себя не раз. Теперь его спросил начальник, прокурор района. На такие вопросы существовали однозначные ответы. Сколько он ни помнил очерков или рассказов о следователях, они почти все начинались со слова «призвание». Или кончались этим словом. Рябинин в городской прокуратуре был на хорошем счету. Но сам он считал, что идеалу следователя не отвечает, не таким должен быть следователь.
— Нет, я не следователь, — честно признался он в том, в чем себе-то не всегда признавался. И кому признался — своему начальнику.
— Тогда кто вы? Человек всегда кто-нибудь есть.
— Я бы с удовольствием занимался научной работой.
— Хитрый вы, — засмеялся Беспалов.
— Почему хитрый? — опешил Рябинин.
— Да ведь только тот настоящий следователь, кто способен к научной работе.
Рябинин это предполагал, но никогда бы не рискнул сказать такое на совещании или занятиях — засмеяли бы коллеги. И были бы по-своему правы, потому что следственная работа испокон веков считалась работой оперативной. Рябинин-то это знал. Но откуда знал Беспалов, два года работавший следователем и только что расписавшийся в своей малоопытности?
— Научных способностей еще мало, — вздохнул Рябинин. — Нужны воля, характер, быстрота, нервы железные нужны… А этого частенько не хватает.
— Этого всегда не хватает, — заметил Беспалов.
Они прошли уже три квартала. Прокурор, видимо, и не собирался останавливаться. Теперь они двигались быстро, у Беспалова только вздрагивали волосы на виске. Он тоже снял плащ и бросил на руку, как Рябинин.
— Вот я давненько ушел с завода, — признался прокурор, — а тянет. Как иду мимо какой-нибудь проходной, так сердце и поджимает. Вот такие сухари. Был я рабочим и остался рабочим.
И Рябинин сразу понял, на кого же похож прокурор. Почему он не догадался, когда увидел его широкие ладони, крепкие плечи и эту походку с перевалочкой? Теперь Рябинин знал, чем понравился ему прокурор тогда в кабинете — он был рабочий человек.
— Вот кончится мой конституционный срок, пойду проситься на завод, — весело пообещал Беспалов.
— Не отпустят, — убежденно сказал Рябинин.
Таких прокуроров не отпускали. Казалось бы, парадокс: люди, которые довольны своим делом и считают его призванием, работают хуже тех, которые вечно недовольны собой и работой. Но парадокса здесь не было.
Самодовольный работник всегда хуже недовольного. В этом Рябинин убедился давно.
Желтый «газик», обычная патрульная машина с синим огоньком на крыше, сделал на перекрестке поворот и поехал по их стороне. Теперь и Рябинин смотрел за машиной. Она отклонилась от центра проезжей части и подрулила к ним.
Из кабины вылез Петельников и вяло подошел. Рябинин насторожился — он хорошо знал инспектора, лицо которого сейчас почему-то было усталым и суровым.
Петельников пожал руку прокурору и глухо сообщил:
— Топтунов сбежал.
* * *
Так Рябинин еще в людях не ошибался. Тот третий, который сидел в нем, сейчас адски торжествовал, попирая первых двух Рябининых. Его третье «я» злилось и поедом ело всякие интуиции и логики. Юрков оказался прав.
Почему он, Рябинин, не прислушался к словам Юркова и не посоветовался с Беспаловым? Даже с Петельниковым не поговорил.
Не сумасшедший ли он, Рябинин, не псих ли? В камере называл кладовщика «товарищем», а сейчас обдумывает версию о преступной группе с ним во главе. Но он был следователем, поэтому обдумывал преступление. И он был человеком, который может поверить другому человеку.
Они с Петельниковым ехали на маслобазу. На улицах чуть стемнело, но фонари еще не зажгли. Было десять часов. Поводом для поездки служило пролитое директором масло — нужно осмотреть землю. Но ехал Рябинин не поэтому. Он не мог сегодня спать. Ему требовались движение, работа, действие.
— Что говорит жена? — спросил Рябинин.
— Ушел чуть свет и не вернулся. Такого, говорит, никогда не было, чтоб он ее не предупредил. На маслобазе, она знает, его нет. Плачет.
Когда у следователя рассыпается дело, его начинают мучить сомнения. Не поэтому ли так быстро признался Кривощапов — знал, что Топтунова нет? Этими шестью тоннами пытается снять с себя подозрения… Не в сговоре ли они?
— А документы?
— Паспорта дома нет.
На базе никого не было, кроме сторожа. Он увидел инспектора и онемел.
Масляный участок при помощи фонаря Рябинин нашел сразу. Земля была аккуратно засыпана песком, но под ним она лоснилась. Петельников привел с озера двух рыбаков — понятыми. Следователь тщательно все описал, замерил и составил протокол. Кривощапов не обманул — масла пролито много.
Рябинин рассеянно бродил по территории. От нагретых солнцем труб несло теплом. Пахло землей и подсолнечным маслом. И какой-то травой, которая пышно росла тут.
— Поднимемся, — предложил Рябинин.
По лестнице из металлических скоб, вваренных в боковую стенку, они забрались на крышу бака. И сразу почувствовали, что попали на высоту. С одной стороны поднимался вал огней близкого города. С другой темнело озеро с далекими огоньками противоположного берега.
На крыше, кроме закрытого на замок люка, ничего не было. Сухо и чисто, только у люка темнели пятна подсолнечного масла. Рябинин ходил по гулкому металлу. Инспектор стоял у края, любуясь городом. Понятые тихонько переговаривались — они думали, что следователь ищет улики. Но следователь искал мысль, которая…
…Может, он бы его на серой поверхности и не заметил, но тот лежал на темном маслянистом пятне. Рябинин взял у понятого фонарь. Светлый комочек, бесформенный, полсантиметра в диаметре… Рябинин подцепил его бумажкой.
— Вот еще, — показал Петельников.
Но это были уже крошки — такие маленькие, что увидеть их мог только глаз инспектора.
— И вот. — Петельников ткнул носком ботинка в чуть приметный мазок. — А что?
Рябинин только пожал плечами. Он понял недоумение инспектора — ведь не пятна крови и не отпечатки пальцев. Просто у следователя выработалась привычка обращать внимание на все необычное, та привычка, которая развивается на местах происшествия.
— Какой цвет? — следователь растер крошку в пальцах.
— Вроде серый.
— Или белый, — уточнил Рябинин.
— В общем, светлый.
— Пожалуй, серый, — решил следователь и понюхал палец. — Интересно, что это такое? Запах вроде карбидного…
— Похоже на известку, — заметил Петельников.
— Вроде теста, — сказал понятой.
Экспертиза бы точно обозначила эти белесые комочки и дала бы список составляющих компонентов. Но следователь хотел знать сейчас.
— Да ведь это глина, — неуверенно предположил Рябинин.
— Конечно, глина, — поддержал другой понятой.
— Самая натуральная кембрийская глина, — громко сказал Рябинин. — Откуда она? База стоит на песке.
— Как откудова? — раздался вдруг хриплый голос.
Все обернулись. Казалось, маленькая сморщенная головка лежала прямо на краю бака. Сторож стоял на скобяной лестнице и наблюдал за ними.
— Да с ботинков кладовщика, — добавил он.
— Поднимитесь, — попросил Рябинин.
Кряхтя, старик влез на бак, подошел к ним и стал объяснять:
— Топтунов-то, хоть он теперь и не работает, на базу приходил. Все шастал, смотрел да поглядывал. Я пустил. Все ж таки работник нашенский, хоть и бывший.
— Ну, а глина-то при чем? — нетерпеливо спросил инспектор.
— А вот и при том. Ботиночки на нем новые, не рабочие, а в этой размазне заляпаны. Да и брюченции, дай бог память, тоже.
Получилось, что перед побегом Топтунов что-то искал. Или прятал. Например, улики, которые до ареста не успел скрыть. И эти улики почему-то связаны с глиной.
— Где же он мог так испачкаться? — задумчиво спросил Рябинин.
— У нас на территории никакой глины, слава богу, нет, — ответил сторож.
— Да на озере ее полно, — сказал один понятой.
— Берега-то все глинистые, — поддерживал второй.
— А евонные брюки еще были по колено мокрые, — вспомнил сторож.
Значит, Топтунов ходил по берегу.
В семь утра Петельников с группой инспекторов и дружинников облазил весь ближайший к базе берег, захватив полосу километра в четыре. Исходили зигзагами сушу, по пояс залезали в воду, на лодках просмотрели все мелководье — ничего. Выходов кембрийских глин оказалось несколько. При дневном свете она была голубоватой.
Инспектор отпустил оперативную группу и теперь сидел на отшлифованной глыбе крупнозернистого гранита, которая походила на кита, вылезшего из озера. На ногах инспектора белели резиновые сапоги, до колена вымазанные этой самой глиной. Она выступала из воды. Прямо возле кита-валуна ее пласт лежал на красноватом песке. Вода выедала его из-под глины, как ребенок выедает мороженое из-под вафли. Песчаная береговая кромка уходила в обе стороны и, видимо, обегала вокруг озера. Вода на мелководье стояла тихо, без ряби, с едва заметным колыханьем. Прямо у гранита, у ног Петельникова, расплавленно шевелилась огненная тропка, уходящая через озеро до самого солнца, на которую, казалось, можно ступить и идти, пока не сгоришь.
Инспектор представил лицо Рябинина, узнавшего про пустые хлопоты с глиной…
Две девочки собирали гвоздики. Ярко-малиновые цветы стояли маленькими полянками. Инспектор тоже хотел с горя набрать букетик, но отказался — стебли липли к пальцам.
Похрустывая песком, к валуну медленно подошел проспавший рыбак — маленький старичок, из тех, кто больше любит говорить о рыбалке, чем забрасывать удочки.
— Рыба-то есть? — вяло спросил Петельников.
— Да какая тут рыба у города под носом, — с готовностью подхватил разговор старик, — одна сорная.
Он достал сигареты, закурил, собираясь обсудить вопрос детально. Сейчас инспектор мог и детально — до того ему не хотелось идти в прокуратуру к Рябинину.
— Вчера взял пять ершишек, — сообщил рыбак.
— А берега хорошо знаете? — поинтересовался инспектор.
— Чего ж их не знать… Всю жизнь по ним шастаю.
— А ничего, папаша, интересного не замечали?
Рыбак глянул на инспектора подозрительно. Перед ним на горбе гигантского валуна сидел парень в белой синтетической рубашке с закатанными рукавами, в широком серебристо-синем галстуке, в хороших голубоватых брюках и резиновых сапогах. Рыбаки так не одеваются, для гулянок еще рано. Бог его знает, что за человек.
Старик бросил в песок недокуренную сигарету.
— Ничего не замечал, — буркнул он, подхватывая ведерко.
— Вон хорошее местечко для ужения, — Петельников показал на другой валун, поменьше, который далеко выступал в озеро.
— Я там не уважаю, — сообщил уже на ходу рыболов, — там маслицем попахивает.
Петельников съехал с валуна, как с ледяной горки. Девочки с гвоздиками засмеялись и тут же припустили к камню — тоже прокатиться. В два прыжка инспектор догнал рыболова и схватил за плечо:
— Каким маслицем?
У того возмущенно округлились глаза, но рука Петельникова лежала на плече твердо, как на металле.
— Каким… обыкновенным, растительным. Не сливочным же.
— А откуда пахнет?
— Я почем знаю! От базы несет, откуда же еще…
Петельников отпустил руку. Старик, видимо, посчитал его за ненормального и бросился от озера, громыхая ведерком. Но инспектор уже его не видел. Разбрызгивая песок, он шел к другому валуну.
Вблизи камень оказался некрупным, плоским, как дно бочки. Петельников забрался на него и стал нюхать воздух.
Запахов было много. Они смешивались над озером, образуя тот удивительный настой, который зовется летним воздухом. Несло сырым песком и водой, как обычно бывает у озер. От недалеких лодок потягивало варом. Пахнуло цветами, потом сосной, мокрым деревом, хотя деревья на берегу не росли — видимо, где-то лежали доски или бревна. Неприятный запах чуть коснулся носа — дохлая рыбешка лежала под солнцем. Пахло всем, чем только может пахнуть на озере. Только не подсолнечным маслом. Но старик говорил про масло. С базы запах долетать не мог — далековато, да тогда бы пахло по всему озеру.
Петельников немного побродил по берегу, принюхиваясь, и решительным шагом направился к маслобазе.
В конторе сидел один заведующий. Его бледные щеки плоско обвисли. Он сразу выжидательно замер.
— Разрешите позвонить, — вежливо спросил Петельников.
Кривощапов только кивнул.
— Дежурный! — сказал в трубку инспектор. — Это Петельников. Пришли-ка мне на маслобазу Карая. Да-да, сейчас. — Он нажал на рычаг и весело сообщил заведующему: — Сейчас приедет сам Карай.
Кривощапов никак не реагировал — перед ним лежало заявление с просьбой об увольнении по собственному желанию.
Собаку привезли только после обеда. Карай выпрыгнул из милицейской машины, разминая сильные лапы, — широкогрудый, высокий, черный, с коричневыми умными глазами. Он подошел к Петельникову, встал на задние лапы, передние положил ему на плечи. Карай здоровался. Такой чести удостаивались немногие сотрудники. С другими овчарка была строга и независима.
— Да ты всю рубашку залапаешь, — радостно сказал инспектор, трепля собаку по загривку.
Карай жарко дышал в лицо Петельникова, внимательно прислушиваясь к словам.
— Поработай-ка во славу одорологии[1]. Я на тебя надеюсь.
Карай знал, что на него надеялись. И он старался не подводить. На счету у него задержанных преступников числилось больше, чем у иного инспектора. Он вернул государству имущества на сотни тысяч. Не одному сотруднику спас жизнь, бросаясь туда, где человек бы погиб. Молодой сержант, проводник овчарки, всем говорил, что скоро напишет рапорт начальнику управления милиции, а может, даже министру внутренних дел с просьбой присвоить Караю персональный ошейник, лучше всего золотой.
— Карай! — сказал сержант, и собака сразу поняла, что начинается работа.
Проводник дал ей понюхать тряпку, смоченную подсолнечным маслом, сказал что-то неразборчивое, пошептал на ухо и удлинил поводок метра на три. Карай рванулся вперед, уткнув нос в землю. Он ринулся по берегу мимо всех валунов. Сержант бежал за ним, уцепившись за натянутый поводок. Собака прытко неслась вдоль берега, убегая все дальше и дальше. Она отбежала километра на полтора от Петельникова. Затем повернула обратно, вынюхивая песок у самой воды.
Мимо инспектора Карай пробежал, шумно дыша и позванивая ошейником. Теперь он вел сержанта в другую сторону, к тому валуну-киту, на котором инспектор сидел утром. Но не добежал, повернув на ходу к плоскому камню, где рыбаку мешал запах масла. Походив у инспекторских сапог, Карай подошел к воде и в раздумье остановился.
— Карюшка, ну, — тихо сказал сержант.
Тот перестал раздумывать, ступил в воду и прошел метров десять. Мог бы идти и дальше — здесь было мелководье. Карай стоял, разглядывая воду и помахивая хвостом. Петельников даже подумал, не любуется ли собака на свое отражение.
Карай переступил лапами, понюхал воду и зарычал. Петельников бросился к нему. Сзади зашлепал ботинками сержант. Но перед собакой ничего не было, кроме песка и мелкой воды, сантиметров на десять. Карай догадался, что его не понимают. Он два раза хрипло и стыдливо пролаял — пес не привык к непониманию, да и лаять не привык. Тогда Петельников наклонился к собаке и стал рассматривать воду под косым углом.
— Молодец, Карай, — похвалил инспектор, распрямляясь.
На водной пленке расползлось несколько маленьких жирных пятен, как в постном супе. Это было подсолнечное масло — Карай за запах ручался. Значит, прав старый рыбак.
Но откуда оно здесь? Инспектор в недоумении осматривал камень, воду, берег… Да мало ли откуда! Может, база моет свои бочки. Или приезжие шоферы моют цистерны. Или уборщица стирает свои промасленные тряпки. Или пьяный сторож споласкивает бутылки… Да мало ли откуда могут быть жирные пятна, когда невдалеке торчит маслобаза.
Они вышли из воды, отряхивая ноги. Только Карай ничего не стал отряхивать — он неутомимо бросился делать восьмерки. Поводок зазмеился по песку с легким шипом. Сержант опять побежал за собакой, чавкая мокрыми ботинками. Теперь Карай мельтешил подальше от берега. Метрах в двадцати он остановился в сухой траве, откуда торчали только его уши. Петельников подошел. _ Карай глухо рычал, уткнувшись в стальную плиту люка. Сержант дал команду, пес сразу успокоился и начал приводить себя в порядок.
Люк казался заброшенным. Вокруг стояли метровые стебли чертополоха и лебеды. А к самой рубчатой плите подступила чуть примятая заячья капуста.
Это место уже прочесывали дружинники, но, видимо, на люк не обратили внимания. Да и Петельников прошел бы мимо, а может, и проходил — люк как люк. Но Караю он не понравился, пес тихо поскуливал, будто хотел что-то сказать и не мог.
Шофер принес монтировку. Петельников поддел тяжелую плиту. Она снялась легко — не заржавела и не заклинилась. Видимо, ее часто снимали. Отвалив крышку, инспектор заглянул в люк…
Посреди круглой зияющей черноты стояла г-образная труба, похожая на водяную колонку с навинченной металлической заглушкой. И остро пахло подсолнечным маслом. Петельников бросился на живот и крутанул заглушку. Она пошла свободно. Струя масла ударила в борт люка. Петельников с трудом навинтил заглушку, остановив этот щедрый поток.
Карай и сержант с интересом смотрели на лицо инспектора в желтых разводах, как у клоуна. Белая рубашка стала кремово-лоснящейся, жирной, хоть оладьи на ней жарь.
— Пропала рубашечка, — заключил сержант.
— Пропала, — весело согласился инспектор, озираясь.
Теперь механизм ясен. Здесь «тот» наливал масло, скажем, в ведро. Нес до камня. Шел к лодке. Сливал товар в какую-нибудь емкость. Ходил несколько раз. Потом отплывал. А вот куда отплывал, предстояло еще искать. И кто отплывал.
— Как у тебя телефон? — спросил инспектор шофера.
— Нормально.
— Попробуй-ка отыскать Рябинина.
Петельников хотел накатить на люк крышку. Он уже нагнулся. Но Карай снова заскулил, поглядывая на черную дыру в земле.
— Ты что, Караюшка? — спросил сержант.
Они смотрели на собаку. И вдруг в короткой тишине послышался стон, тихий, как вздох. Долю секунды они смотрели друг на друга, осознавая этот звук. Он шел снизу, из-под земли.
Петельников бросился на край люка и опустил голову в темноту. Но тут же вынырнул из-под заглушки, вскочил и страшно крикнул шоферу:
— «Скорую помощь»! Скорей!
Водитель сорвался с места и побежал к машине.
— Кто там? — напряженно спросил сержант.
— Топтунов, — ответил инспектор, сел на край люка и пропал под землей.
* * *
В сейфе лежали еще два дела, тоже достаточно важные. Все инструкции и методики рекомендовали расследовать их одновременно. Да и закон обязывал. Если в производстве было, к примеру, три дела, то утром надо допрашивать об убийстве, в обед о недостаче, а вечером о нарушении техники безопасности. Рябинин трудно переключался с допроса на допрос. Тем более он не мог перейти с одного дела на другое — было трудно оторваться от захвативших мыслей, людских образов и мучивших вопросов; не мог выйти из творческого поиска, пока тот не завершится. Он знал, чем это кончится: приедет зональный прокурор, полистает дела и напишет докладную прокурору города. Тот поморщится, и появится приказ о волоките.
Но сейчас Рябинин думал о другом.
Психология преступника всегда удивляла. Что у того есть совесть, он не сомневался. Совесть есть у каждого, только у некоторых она далеко упрятана. Поражало другое: как человек решался добровольно сунуть свою душу в ловушку, которую могли захлопнуть в любую минуту. Как ходить среди людей, как работать, как воспитывать ребенка, как спокойно включать телевизор и гасить лампу на ночь… Как добровольно оказаться за бортом, вне людей, в одиночестве. А это состояние нечеловеческое, непереносимое. Пока преступник его переносил. Надолго ли его хватит?
Телефонный звонок показался неожиданным. Рябинин снял трубку.
— Сергей Георгиевич, нашли. На берегу люк, масло подается под землей по трубопроводу. Ну, а потом в лодку и на все четыре стороны.
Петельников явно что-то недоговорил, но Рябинин не торопил его.
Этот люк был, как снег на голову. В чертежах и схемах никакого маслопровода не значилось. Но если он был, то пользоваться им мог только один человек.
— Вадим, — наконец сказал следователь, — бросай все и разыскивай механика.
— Где он работает по совместительству?
— На пивзаводе. Это недалеко.
— Пригласить к тебе?
— Не приглашать, — волнуясь, сказал Рябинин. — А задержать!
— Ага, — тускло подтвердил инспектор.
— Чего ты там недоговариваешь? — удивился Рябинин.
— Топтунова нашли в люке. Без сознания.
Рябинин огляделся в своем кабинете, словно забыл, где находится. Волна жаркой крови ударила в голову, зазвенело в висках, и глаза заволокло таким же жарким туманом.
Петельников понимал состояние следователя.
— Сергей Георгиевич, успокойся, — сказала трубка.
Теперь Рябинин знал, для чего ходил по базе Топтунов. Он искал следы пропавшего масла. Он делал то, что должен был делать следователь. Топтунов хотел показать свою честность. Но кому? Видимо, коллективу. Не ворам же, которые и так про нее знали. Не следователю, который поверил ему при первой же встрече. И Топтунов доказал. Нашел люк. Проследил маслопровод. Но и его выследили. Уж лучше бы Рябинин оставил кладовщика в камере.
— Ты не мог предвидеть, — сказал Петельников.
Не мог. Но следователь обязан предвидеть все — больше некому. Парадокс: он сам, собственной рукой, выпустил человека на гибель.
— Как состояние? — глухо спросил Рябинин.
— Тяжелое, допрашивать нельзя. Но врачи надеются.
Теперь время раздумий кончилось, наступило время действий.
* * *
Инспектор сел в милицейский «газик» и через полчаса был у себя дома. Считается, что работники уголовного розыска имеют безупречный нюх по части всякого криминала. Петельников не знал, был ли у него такой нюх, но вот бессонные ночи он предчувствовал великолепно. Видимо, оттого, что они выпадали частенько.
Такую ночь он ждал и сегодня. Поэтому принял душ, сменил промасленную рубашку и съел довольно-таки крупный кусок холодного мяса, запив его огненным чаем. На все это ушло двадцать минут.
Теперь он готов к любой ночи.
Рабочий день был в разгаре. Инспектор вскочил в машину, и та понеслась по каким-то объездам. Шофер уверял, что так короче. План у Петельникова был прост: взять механика на пивзаводе и привезти к следователю. Рябинин наверняка уже ждал, терпеливо и нервно.
Отдел кадров находился радом с проходной. Петельников оставил машину за углом и к заводу подошел медленной походкой незанятого человека.
Начальника на месте не оказалось. Может быть, и к лучшему. Он пошел к инспекторам. В большой комнате сидели две девушки. Проще всего было представиться, но он считал, что вытащить красную книжечку всегда успеет.
— Девушки, мне надо отыскать одного человека, — сказал Петельников, поздоровавшись.
— Мы справок не даем, — сразу отрезала та, что была пошустрей и помоложе.
— Почему ж? — невозмутимо поинтересовался инспектор.
— Гражданин, вы мешаете работать, — весело заявила девушка, хотя было видно, что она только и ждет, чтобы ей помешали.
— Тебя ж никто замуж не возьмет, — постращал инспектор.
Кадровички прыснули, будто мешавший им гражданин остроумно пошутил.
— Да она второй раз замужем, — объяснила старшая.
— Развитая девушка, — восхитился Петельников.
Кадровички уже смотрели на него мягче. Он никогда и не сомневался в силе шутки и легкого «трепа». Покажи удостоверение — они бы ответили на все вопросы, но ответили бы сухо, замкнувшись и поджав губы. Уж он знал. А сейчас вот шутят.
— Девочки, так как же мне срочно отыскать одного человека?
— А вы зайдите к Ковалевой, — предложила вторая. — Рядом в комнате. Она старший инспектор и всех знает.
— Спасибо, мои красавицы. Дай бог вам выйти замуж и по третьему разу.
Они опять засмеялись, но уже у него за спиной.
Комната старшего инспектора по кадрам оказалась маленькой клетушкой.
— Здравствуйте, — сказал он. — Вы инспектор Ковалева?
— Что вы хотите?
Женщина что-то писала на желтом картонном листе. Их перед ней лежала целая пачка. Видимо, это были карточки на работников завода. Женщина спешила, даже головы не подняла.
— Я ищу механика Юханова, и вот меня послали сюда.
Теперь женщина голову подняла.
— А зачем он вам?
— Ну, мало ли зачем…
Петельников замялся, стараясь изобразить замешательство: говорить или не говорить…
— Вы же сами ко мне пришли, — строго сказала женщина. — Мы вообще-то не имеем права сообщать сведения о работниках первому встречному…
— Может быть, я его друг и у меня к нему личное дело.
— Откуда я знаю, — возразила женщина, — какое у вас дело.
— Помилуйте, — удивился Петельников. — Я же сказал — личное дело…
— А я ему не посторонняя, — медленно и как-то не совсем уверенно сказала она. — Я его жена.
Петельников помолчал секунды три, но ему показалось, что он закрыл рот давно, с полчаса. Поэтому, начав говорить, он слегка заспешил, пытаясь словами заделать паузу. Да и ничего особенного не было в том, что жена механика работала инспектором отдела кадров.
— Ну, тогда другое дело. Я с третьей нефтебазы. Мы хотим обратиться к нему за помощью, предложить договорную работу. Выгодную, между прочим.
— Садитесь, — сказала Ковалева.
Инспектор сел.
— Как вы узнали, что он тут работает?
— Я сначала попал на маслобазу, а меня послали сюда. Говорят, тут у него основная работа.
Ковалева молчала, разглядывая инспектора. Он не понимал, отчего она молчит. Видимо, сомневалась, говорить ли ему про механика.
— Его сейчас на заводе нет.
— Подождать? Или подойти попозже?
— У нас много разбросанных объектов. Он редко бывает здесь. Вам лучше его поймать на маслобазе. Вечером.
— Вечером никак не могу, — с сожалением признался Петельников.
— Тогда идите на маслобазу завтра.
Петельникову механик нужен был сейчас. Он знал, что, напав на след, нужно по нему бежать быстро и неустанно, как бегает Карай. У следов есть много свойств, но самое главное — быстро исчезать. Они выветриваются, смываются, забываются, уничтожаются. Да и преступник начинает чувствовать погоню каким-то шестым или восьмым чувством. И где гарантия, что с маслобазы не видели, как он нащупал люк.
— Ну ладно, — согласился Петельников, — завтра приду на маслобазу.
— Может быть, вы телефон свой оставите?
— Меня днем в конторе не бывает, — вывернулся инспектор и встал. — Тут нужно лично обсудить, без свидетелей. Передайте ему, что завтра вечером буду ждать его на маслобазе.
— Хорошо, — сказала она.
Он попрощался. Ковалева смотрела ему вслед — Петельников даже обернулся. Женщина как женщина, ничего особенного или подозрительного, что бы заставило оглянуться опытного сотрудника уголовного розыска. Только вот глубоко запавшие глаза на изможденном лице, вроде тех, какие глядят со старинных икон.
Инспектор побродил по коридору. Что-то ему не понравилось. То ли иконные глаза Ковалевой, то ли далекие объекты, где находился сейчас Юханов. Петельников опять заглянул к девушкам:
— Ну, спасибо, красавицы.
— Нашли? — спросила младшая, заиграв губами и глазами, из-за которых ей не миновать и третьего мужа.
— Нет, не нашел, — с готовностью ответил инспектор.
— А кого вы ищете-то?
— Механика Юханова, — сообщил инспектор, который ради этого и вернулся к ним.
— По-моему, у нас такой и не работает, — сказала старшая кадровичка. — Я всех механиков знаю. И не работал никогда.
— Вот поэтому и не нашел, — улыбнулся Петельников, упираясь руками в верхний косяк двери. — Всего хорошего!
Он быстро вышел от девушек.
Так… Так значит, Юханов никогда на пивзаводе механиком и не работал. Его жена, эта женщина с запрятанными глазами, поставила мужу все нужные штампы и дала нужные справки. Юханов здесь не работал. А где же он бывал днем?
Ситуация изменилась. Теперь надо искать и то место, где Юханов проводил свое дневное время. Кажется, жена ни о чем не догадалась. Но времени у инспектора только одна ночь и утро, раннее утро, когда механик пойдет туда, где он бывает. Или он сидит дома?
Инспектор почти бегом несся к машине — звонить следователю.
* * *
Уже не в первый раз женщина с запавшими глазами шла в прокуратуру. Но мысленно она бывала здесь ежедневно.
В коридоре сидела очередь на прием к прокурору. К его помощникам народу бывало поменьше. Ковалева спросила последнего, но вспомнила, что ей не на прием, а к следователю Рябинину. Его фамилия осталась в памяти легко.
Она нашла свободный стул и села. Теперь у нее часто уставали ноги. Отдохнув и собравшись с силами, Ковалева встала и побрела вдоль дверей, высматривая таблицы с фамилиями работников прокуратуры. Нашла нужный стеклянный прямоугольник и стала всматриваться в черные буквы, пытаясь представить этого самого Рябинина. Она уже подняла руку, чтобы стукнуть в дверь, обитую черноблестящей синтетической кожей, но вспомнила, что не знает его имени-отчества. Обращаться по фамилии было неудобно.
Ковалева пошла в канцелярию. Сидящие в очереди подняли головы, потому что кабинет прокурора был за канцелярией.
— Я только спросить, — сказала Ковалева.
Ей поверили сразу. Она вошла в комнату, где уже была однажды.
Маша Гвоздикина недовольно подняла голову и захлопнула книгу со звучным названием «Криминология». Прокурор разрешал ей заниматься на работе, коли выпадает свободная минута. Он сам кончал юридический заочно, поэтому знал все трудности. Правда, в середине «Криминологии» лежала переводная книжечка в мягкой обложке с еще более звучным названием «Она перегрызла горло».
— Человек еще не вышел, — строго сообщила Гвоздикина.
— Я не к прокурору. Скажите, как имя-отчество…
Но тут зазвонил телефон, и Маша схватила трубку, будто та могла взорваться.
— Да, Топтунов в больнице, — она помолчала и добавила: — Пока без сознания.
Ковалева вежливо улыбалась, но кровь медленно отливала от щек, выбеливая их такой пудрой, какой не было и у секретаря Маши Гвоздикиной. Улыбка женщины как-то оседала, превращаясь в ухмылку. Глаза смотрели на телефон странно, невидяще. Она качнулась и переступила с ноги на ногу, держась рукой за маленький прямоугольный столик с графином.
Гвоздикина отвернулась к телефону и стала что-то записывать в блокноте, как вдруг услышала за спиной грохот и звон. Она вскрикнула и обернулась…
Женщина лежала между столами. Рядом валялся графин, спокойно булькая длинным горлышком. Гвоздикина смотрела на распростертую женщину, не в силах к ней подойти.
Распахнулась прокурорская дверь, и в канцелярию шагнул Беспалов.
— Что случилось?
Он тут же бросился к женщине, поднял ее голову и резко сказал секретарю:
— Воды!
Маша схватила графин, в котором еще оставалась вода, налила в стакан и протянула Юрию Артемьевичу. Прокурор действовал решительно: послушал пульс, попытался влить в рот женщины воды, хлопал ее по щекам. Через минуту Ковалева открыла глаза и глубоко вздохнула.
Беспалов подхватил ее и усадил на диван.
— Вы больны? — спросил он.
Она отрицательно качнула головой.
— А что с вами?
— Обморок, — тихо ответила женщина.
— Сказали бы, я принял бы вас вне очереди.
— Мне не надо, — через силу сказала женщина.
— Так зачем вы к нам пришли? — помолчав, поинтересовался Беспалов.
Она не ответила. Прокурор терпеливо ждал: не часто во время приемов граждане падали в обморок.
— Зачем пришли? — чуть настойчивее повторил Беспалов.
В приемную вошел Рябинин и хотел что-то спросить у секретаря, но приостановился у дивана.
— Она приходит уже второй раз, — вспомнила Гвоздикина. — Интересовалась делом Топтунова.
— Назовите вашу фамилию, — потребовал прокурор.
— Это жена Юханова, — догадался Рябинин.
— Я пришла сама, — встрепенулась Ковалева.
— Вы поздно пришли, — холодно ответил следователь.
— Она допрошена? — поинтересовался прокурор.
— Механик жил отдельно, брак не зарегистрирован. Кстати, где Юханов сейчас?
Ковалева глубоко вздохнула и окончательно обмякла:
— Сбежал. Забрал деньги и сбежал.
Рябинин допросил Ковалеву, которая сразу призналась, что поставила Юханову печать в паспорт. И тут же начала плакать, словно наконец прорвались все накопленные слезы. Сквозь эти всхлипы Рябинин все-таки понял главное…
Перед ним сидела одна из тех женщин, которые добровольно становятся тенью мужчины, полностью теряя свое лицо. У Рябинина не поворачивался язык назвать это любовью.
Механик жил на два дома: в своей холостяцкой квартире и у нее. О делах он не говорил. Если спрашивала, то глядел так, что она замолкала. Или уходил, хлопнув дверью. Зачем ему понадобилась печать пивзавода в паспорте — она не знала. Ковалева даже не знала место его основной работы. Потом дошел слух, что на маслобазе крупная недостача. А потом Юханов спрятал у нее чемодан с деньгами. Тогда она стала ходить в прокуратуру. Сейчас было некогда разбираться, какова степень ее соучастия в краже, — это потом. Он отпустил Ковалеву и теперь ждал проектанта маслобазы, который давно был на пенсии. Рябинин рассматривал пожелтевшие чертежи. Никакого маслопровода в них не было. Не провел же его механик специально?
Когда привезли старого инженера, Рябинин извинился перед ним за то, что потревожил. Пенсионеру было за семьдесят. Он удивленно сел перед следователем и долго смотрел на чертежи. Потом заулыбался и радостно глянул на Рябинина:
— Давненько это было.
— Давно, — согласился следователь.
— А что, взорвалось? Или сгорело? — тут же забеспокоился старый инженер.
— Нет, — тоже улыбнулся Рябинин. — Просто я хочу, чтобы вы растолковали мне чертеж.
Старик внимательно разглядывал следователя, светясь белым бескровным лицом. Он был в том философском возрасте, когда человек уже ничего не боится. Но все-таки легкое напряжение в нем чувствовалось. Инженер перевел взгляд на чертеж, недоумевая, что тут нужно растолковывать.
Он надел очки и смотрел долго и тихо, поникнув над ватманом. Рябинин даже подумал, не уснул ли тот с открытыми глазами. Следователь несколько раз кашлянул. Инженер снял очки.
— Давненько это было, — повторил он.
— Все ли нанесено на чертеж? — осторожно спросил Рябинин.
Вопроса про маслопровод он пока не задавал — это был бы наводящий вопрос. Инженер опять надел очки и принялся рассматривать чертеж. Он только пожевывал губами. Рябинин терпеливо ждал, понимая, что старику вспоминать было трудно.
Вдруг тот как-то побежал глазами по краю чертежа и обежал его весь, описав взглядом прямоугольник. Потом отставил бумагу дальше, пытаясь что-то понять издали. Его губы опять зажевали, словно он хотел ими ухватить мысль, которая никак не ухватывалась.
— Что? — спросил Рябинин, не выдержав.
— Нет-нет, просто так.
Следователь уже видел, что не «просто так» — инженер что-то вспомнил, но стал поспешно объяснять технические подробности баковой емкости маслопроводов и насосов. Он водил по линиям, и Рябинин терпеливо следил за его карандашом. Наконец, побегав по чертежу, карандаш устало замер.
— Прошу рассказать то, о чем вы вспомнили, — мягко попросил следователь. — Это очень важно.
Инженер помолчал, вздохнул и начал медленно рассказывать, изредка заходясь кашлем:
— Это была, в некотором смысле, позорная история, в которой вроде бы оказался виновным я. Неприятно вспоминать. Сначала планировали подвозить масло по воде и закачивать в баки. Я спроектировал, маслопровод проложили. Оказалось — мелководье. Баржи с грузом не могут подойти. Пришлось вести железнодорожную ветку. А маслопровод списали в убытки.
— Фактически куда он делся? — спросил Рябинин.
— Никуда. — Инженер пожал плечами. — Так и остался в земле. У нас это называется консервацией.
— А пользоваться им можно?
— Элементарно. Открыл задвижку в баке — и пожалуйста.
Рябинин помолчал: действительно, все было элементарно. Масло само текло в руки — в нечестные руки: бери ведра и черпай.
— Скажите, — задал последний вопрос Рябинин, — при проверке системы маслопроводов, скажем, инвентаризационной комиссией или технической комиссией… Неужели нельзя было обнаружить эту трубу?
— Конечно, можно. — Он подумал и добавил: — Я уже старый человек и скажу вам откровенно: инвентаризация на маслобазах трудоемка. Вот и халтурят, делают формально. А этот маслопровод забыт. Кроме меня, никто и не помнит. Да и я-то забыл. Впрочем, один человек о нем должен знать обязательно.
— Механик?
— Механик.
* * *
На следующий день Рябинин пришел в прокуратуру рано. Как всегда в ожидании какого-нибудь события, он плохо спал ночь — все думал об этом «масляном» деле. Часов с пяти сон превратился в забытье. Так и лежал до восьми, покачиваясь на волнах дремоты. Уже не думал, да и о чем теперь думать — оставалось только ждать Петельникова.
Сейчас Рябинин ждал его звонка, ждал, абсолютно ничего не делая, посматривая в окно и листая «Социалистическую законность». Он даже читать не мог. Такое состояние наступало обычно к концу дела. Он удивлялся, откуда организм знал, когда оно кончится. Вот сейчас не осталось сил ни капли — только на последний допрос. Но будь дело нераскрытым, тянись еще месяц — и силы бы нашлись.
В кабинет вошел Юрков. Последние дни они почти не виделись.
— Поздравляю, — буркнул Юрков и тяжело сел напротив. — А мне за арест Топтунова — выговор. Строгий.
Рябинин молчал. Утешать он не мог. И не хотел. Юрков потер щеку, и Рябинин заметил, что тот не брит. Или брит, но кое-как — кустиками. На подтянутого Юркова это было непохоже.
— Переживешь, — наконец промямлил Рябинин.
Юрков вздохнул и глухо сказал, разглядывая пол:
— Ухожу. Рапорт уже написал.
— Куда?
— Все туда же, — усмехнулся он. — Как говорят в кадрах, «в народное хозяйство».
— Обиделся? — зло спросил Рябинин.
Юрков промолчал — только криво дернулась верхняя губа.
— А зря обиделся. Выговор влепили правильно. Ты человека незаконно арестовал. Ошибся? Ошибся. Я тебя пойму, прокурор тебя поймет. Но люди не поймут.
— Вот поэтому и надо уходить, — вставил Юрков.
Рябинин знал его много лет. Юрков любил следствие, себя не щадил, пропадал в прокуратуре дни и ночи, провел много трудных дел и получил не одну благодарность. А теперь допустил ошибку, простительную для человека и непростительную для следователя.
— Нужно сделать вывод, — мягко сказал Рябинин.
— Какой, Сергей?
У Юркова это вырвалось так искренне, что Рябинин уже его жалел.
— Толя… Мне кажется, ты перепутал, вернее, слил два понятия: «следователь сомневается» и «следователь подозревает». Мы должны всегда сомневаться, но мы не должны всегда подозревать. Как это ни парадоксально, но следователь может работать только тогда, когда он верит людям. Я изобличил механика, знаешь, почему?
Потому что поверил Топтунову, Кривощапову, сторожу, рабочим. Не поверь им — и не было бы дела. Запутался бы.
Юрков слушал, слушал, насупившись, но внимательно. Он сейчас кое-что переоценивал. В таких случаях требуется только участие да умное слово.
Без стука вошел Петельников и молча протянул им руку.
— Ну, ладно, — сказал Юрков, поднимаясь.
— Так что мы еще поработаем, — заключил Рябинин и, как только закрылась за ним дверь, спросил инспектора: — Что такой веселый?
— Топтунов пришел в себя.
Рябинин понял, что он тоже улыбается.
— А чего разодет? С танцев?
Петельников был в своем лучшем костюме.
— Да, ночку поплясал. Под хорошую музыку — неплохо, — улыбнулся он.
— Все этот… шейк? Или казачок? Что теперь танцуют?
— Нет, Сергей Георгиевич, танцевал танцы попроще. Краковяк да барыню.
— Познакомился с кем?
— А как же! Для того танцы и придуманы.
— Может, новых знакомых мне представишь?
— С удовольствием. Собирайся, надо проехаться.
— Ну?!
— Можно бы, конечно, тебе и не ехать, но хочется сделать сюрприз. У меня на улице «Волга».
Если Петельников считал, что лучше проехаться, то надо проехаться. Только нечего было прельщать «Волгой» — за тайной Рябинин поехал бы и на лошади. На всякий случай он захватил портфель с протоколами, потому что встречи следователя отличаются от нормальных встреч тем, что иногда их приходится оформлять документально.
Машина сорвалась с места. За рулем сидел Петельников. Рябинин знал, что сейчас начнется виртуозная езда с обгонами, с превышениями скорости и визгом тормозов на поворотах. Как ее называл инспектор — спортивная. Однажды лично начальник райотдела внутренних дел отобрал у него права.
— Будешь лихачить, пересяду на трамвай, — предупредил Рябинин.
— Для лихости у меня сегодня маловато сил, — признался инспектор.
Он был чисто выбрит, но легкая синева под глазами и какая-то едва заметная серость на щеках делали лицо несвежим. И все время щурился, словно его слепили встречные фары. Эти ночные «танцы» даром не проходят. Рябинин не раз замечал, что не спали они синхронно: если инспектор выходил на след, то у следователя начиналась бессонница.
Машина долго ползла по центру — тут и при желании акселератором не поработаешь. Миновав главные улицы, Петельников поехал быстрее. Рябинин думал, что они спешат на маслобазу, но машина пересекала город в другом направлении. Спрашивать он не хотел.
— Надеюсь, Сергей Георгиевич, едем на последнюю встречу, — сказал инспектор. — И точка. Конец.
— Мне еще вести следствие, — заметил Рябинин.
— Это будет уже тихое следствие.
— Уголовному розыску следствие всегда кажется тихим, — буркнул Рябинин.
— А все-таки мы ловко с тобой управились, а?
— Нет, Вадим, не ловко.
— Почему? — Инспектор даже отпустил глазами улицу. — Преступник-то у меня на крючке.
— А Топтунов у нас где?
— Ну, Сергей Георгиевич… Розыск и следствие похожи на бой. А в боях бывают и раненые, и даже убитые.
— Бывают, — согласился Рябинин. — Но моя вина еще и в том, что я увлекся одной версией — Кривощаповым.
Машина уже бежала по тихим улицам. Старые дома сменились высоченными двенадцатиэтажными башнями, пошли окраины. Центр города оставался неповторимо старомодным, историческим, и люди берегли его. Поэтому вся новая архитектура окружала город высокой зубчатокаменной грядой, которая официально именовалась сухим словом «жилмассив». В новых районах было полно света, простора и тишины. Дома стояли друг от друга далеко, они утопали бы в зелени, не будь такими высокими. По панелям шли редкие прохожие, и не было заторного потока машин, который так раздражал в центре.
Инспектор ехал по широкому проспекту, не собираясь останавливаться. Рябинин не спрашивал. Он любил в машине расслабиться, ни о чем не думать, отдаваясь прелести движения. Струя летнего ветра полосовала правую щеку из бокового окна, и совсем было бы хорошо, не кури Петельников. Дым почему-то метался по машине сине-белесыми лентами и никак не мог вырваться на проспект, к зелени и синему небу.
Двенадцатиэтажные дома кончились. Город оборвался сразу, как это бывает с новостройками. Машина вырвалась на шоссе. Рябинин понял, что путь предстоит не близкий. Он начал дремать…
Через час они въехали в низкорослый поселок. Это был райцентр, население которого почти все работало в городе, тратя на дорогу немало времени.
— Едем дальше? — спросил Рябинин.
— Приехали.
Петельников долго колесил по узким зеленым улочкам. Машину покачивало на буграх. Рябинин одной рукой вцепился в сиденье, а другой — в очки, которые тряски никак не выносили.
Наконец инспектор остановил «Волгу» на берегу небольшой речки у продуктового магазина. Рябинин помнил эту речку по карте — она впадала в озеро.
Они вышли. Петельников кивнул на продовольственный магазин:
— Сергей Георгиевич, сигарет надо купить. Зайдем.
Они поднялись в магазин, довольно-таки крупный для поселка. Человек пять стояло в очереди, да монтер копался в проводке. Пахло вареной картошкой и свежим деревом, может, поэтому большой приземистый зал выглядел как-то не по-магазинному.
Они подошли к продавцу, который отпускал сливочное масло.
— А подсолнечное есть? — вдруг громко спросил Петельников.
— Сколько хотите, — сразу сказал продавец и оторвался от желтого бруска.
Перед Рябининым за прилавком в белом халате стоял механик Юханов.
Видимо, кровь бросилась в лицо следователю и продавцу одновременно. Юханов немо смотрел из своих прорезей-щелочек, не в силах оторвать нож от липкого куска. Широкое лицо все багровело, пока не сделалось синюшно-малиновым. Затем краска вдруг схлынула, и кожа вмиг сделалась желтой и тусклой.
Рябинин ожидал увидеть его, но только не здесь и не в такой роли. Он сжимал повлажневшую ручку портфеля и думал в эти немые секунды, почему же он сразу не догадался и не разглядел эти узкие полоски — не разглядел их ненасытного блеска. У него вдруг вспыхнуло непреодолимое желание схватить двухкилограммовую гирю и бить в это широкое и желтое лицо до тех пор, пока из него не посыплются десятки и пятерки.
Юханов не шевелился, вперившись взглядом в нежданных посетителей. Молчала очередь, ничего не понимая.
Подошел монтер, который оказался инспектором Леденцовым. Он проворно шмыгнул за прилавок и ловко вытащил нож из рук продавца-механика.
— Значит, подсолнечного масла сколько хотите? — переспросил Петельников.
— Может, завернете пятьдесят тонн? — горько усмехнулся Рябинин.
— Да он их давно продал, — ответил за Юханова Петельников, — это товар ходкий. Неплохо устроился, а? В магазине один. Сам себе хозяин. Ночью у люка загрузится и по озеру к самому магазину утром доставит.
— Черт с ним, с маслом, — громко сказал Рябинин. — Дело наживное. А вот что будет с Топтуновым?
— Тут, надо думать, и денежки с вещичками, — сказал Леденцов, вытаскивая из-под прилавка два чемодана. — Хотел маслица допродать — да на самолет. Вот ненасытный-то!
Петельников шагнул за прилавок. Они с Леденцовым начали осторожно снимать с Юханова белый хрустящий халат, словно хотели показать всем, что там, под халатом, внутри…
Дьявольское биополе
1
Перед приходом свидетеля — или потерпевшего? — я просмотрел еще раз папку, тонкую, как пластик сыра в буфете. Постановление о возбуждении уголовного дела, два заявления да несколько объяснений граждан.
Не люблю получать материалы от помощников прокуроров, тем более от Овечкиной. У нее столько детей (трое) и столько эмоций (безмерно), что не понять, как и когда ею осуществляется общий надзор. Каждую и свободную и несвободную минуту Овечкина бегает в магазин; чувства же душат ее физически, отчего она то и дело взбарматывает, вскрикивает и всхлипывает. Юристов, говоривших, что преступников надо расстреливать на месте, я бы выгонял с работы мгновенно, невзирая ни на какие заслуги и деловые качества.
Дело возбудили по признакам мошенничества. Но я ничего толком не понимал: какие-то жены, какие-то фотографии, какие-то тени… И почерка Овечкиной не понимал, то и дело возвращаясь к уже прочитанному: по-моему, она писала, не отрывая руки и пользуясь только одной буквой «ш». Впрочем, эти писания большого значения для меня не имели, ибо придется начинать все заново; чужим протоколам допросов я не доверял и всегда передопрашивал, а уж объяснениям, взятым Овечкиной…
У меня давно сложилась, видимо, глупая привычка угадывать образ человека по его фамилии. Я ждал Мишанина Владимира Афанасьевича, тридцати шести лет, старшего экономиста. Разумеется, должность, высшее образование и возраст давали основание предполагать, что это современный и в какой-то степени интеллигентный человек. Но мое свободное воображение уже его видело: невысок, полный, в очках, с залысинами. Может быть, в подтяжках — теперь модно. Откуда у воображения такая вольготность? От фамилии. Она — Мишанин — воспринимается мною как нечто широкое, мягкое и слегка диванное.
Фамилия-то фамилией, но главную информацию мое сознание извлекло из его специальности: экономист, много сидит, читает, считает, отчего рыхл, лысоват и в очках.
Поэтому, когда он вошел в кабинет, я чуть было не усмехнулся самодовольно: Мишанин оказался грузным и в очках. Правда, лысины не было, но вроде бы и шевелюры особенной тоже не было — ровный волосяной покров пегого оттенка.
— Я не опоздал? — спросил Мишанин, хотя пришел на десять минут раньше.
— Нет-нет. Садитесь.
После заполнения справочного листа протокола допроса я поинтересовался:
— Владимир Афанасьевич, вы сами обратились в прокуратуру или вас вызвали?
Уголовные дела возникают по-разному: выезд на место происшествия, заявление граждан, заметка в газете, оперативные данные… Для следователя это имеет значение. Если Мишанин сам заявил в прокуратуру, то, значит, заинтересован в расследовании обстоятельств и в наказании виновного; будет аккуратно приходить по вызову и не придется вытягивать из него информацию. Короче, в какой-то степени определилась моя тактика допроса.
— Я был на приеме у Овечкиной.
— Владимир Афанасьевич, вам придется повторить все заново.
— Пожалуйста.
Он помолчал, возвращаясь памятью в другое, несколько отдаленное время. Следователь всегда занимается ушедшим. В конце концов, что такое преступление с точки зрения времени? Это прошлое, от которого болит настоящее. Впрочем, иногда следователь занимается и будущим, если расследует преступление, к которому лишь готовились.
— Мой отец был крупным специалистом по электростанциям, много ездил за границу. Умер пять лет назад. Мама была домохозяйкой, тоже умерла…
— Минуточку. Почему вы начали с родителей?
— Чтобы обрисовать свое материальное положение.
— Ага.
Сколько лет работаю, а все как-то упускаю эту вечную троицу, ради которой люди идут на преступления — деньги, вино и женщины. Теперь к ним примкнуло четвертое вожделение — наркотики. Впрочем, вино тоже наркотик, поэтому троица пребывает в прежнем классическом составе.
— После родителей осталась трехкомнатная хорошая квартира более ста метров площади. Дача на Сосновском направлении. «Москвич» с гаражом. Библиотека и много чего по мелочи. Так…
Он опять помолчал, теперь видимо, отыскивая логичный переход от этого вступления к существу дела. Круглое лицо чуть ли не физически затуманилось, но это всего лишь тонкая испарина легла на его очки. День жаркий.
— Теперь у меня ничего нет, — сказал с грустью Мишанин, видимо, так и не отыскав никакого логического перехода.
— В каком смысле?
— Ни квартиры, ни дачи, ни машины, ни библиотеки…
— Вас обокрали? — глупо спросил я, ибо квартиру украсть невозможно.
— Хуже.
— Как понимать «хуже»?
— Вор из квартиры берет то, что находит, а у меня взяли на много лет вперед и мою будущую зарплату.
— Ничего не понимаю.
— Ежемесячно высчитывают пятьдесят процентов оклада.
— Тогда по порядку.
Он вытер запотевшие стекла, обнажив близорукие голубые глаза. Их светлая беспомощность, дряблость щек, покорный стланик волос и слабеющий голос вызвали во мне внезапную и короткую жалость; короткую, потому что долгая, постоянная жалость лишь повредит допросу.
— Когда умерла мама, я оказался в жутком одиночестве. Близких друзей нет, на работе держался особняком. Сейчас, знаете, в моде всякие объединения. Мне посоветовали сходить в одно общество. Что-то вроде психологической группы. Называлось «Слияние».
— Странное названьице.
— Слияние душ. Я туда один раз сходил. Дело не в этой группе… Там познакомился с Мироном Яковлевичем Смиритским. Вот он все у меня и забрал.
— Прежде всего кто он, Смиритский?
— Теперь уж и не знаю.
— Кем он был тогда, когда вы это знали?
— Что-то по сбыту или снабжению, но, по-моему, окончил философский факультет. Мирон Яковлевич лечит модным сейчас биополем.
— От чего лечит?
— От душевного дискомфорта.
— Ага.
Я ничего не имею против биополя, подчас мне кажется, что человечество погибнет не от ядерной войны и не от энергетического кризиса, не от перенаселения и не от парникового эффекта, а от какой-нибудь умопомрачительной моды, которая в один из случайных дней обуяет людей. Я вот помянул три классических мотива преступлений и добавил четвертый… Пожалуй, есть причина краж и убийств весомее, чем наркотики, — мода. Семнадцатилетний паренек, душа общества и спортсмен, лезет на балкон четвертого этажа, чтобы украсть кроссовки; двое нападают на девушку — нет, не насилуют и не трогают сумочку с деньгами — а снимают джинсы; трое врываются в квартиру, ударяют хозяина ножом и не берут ни золота, ни мехов, ни денег — только видеомагнитофон. Теперь вот биополе
— Избавил вас Смиритский от душевного одиночества?
— Представьте себе, избавил.
— Как?
— Голосом и прикосновением рук.
— Что же в его голосе?
— Он говорит простые слова, а они входят в человека помимо сознания. Как в легком сне, хотя и не спишь. Его слова становятся твоими мыслями.
— Ну а руки?
— Пальцы у Мирона Яковлевича эластичные и прохладные, как тропические лианы.
— А вы их щупали?
— Пальцы Мирона Яковлевича?
— Нет, тропические лианы.
— В ботаническом саду.
— И что он этими лианами, то есть пальцами, делает?
— Видите на щеке пятнышко? — он показал на светло-бурую отметину. — Была родинка чуть ли не с двухкопеечную монету. Мирон Яковлевич прикоснулся и сжег.
— Чем?
— Биополем. А однажды при всех взял в руки стакан с водой, минуту подержал, и вода закипела.
— От чего же?
— От биополя.
— Видать, оно в двести двадцать вольт, — предположил я.
Допрос оборачивался фарсом. Мишанин подал в прокуратуру жалобу на гражданина Смиритского; теперь я слышал явные нотки восхищения тем, кого он хотел привлечь к уголовной ответственности.
— Итак, Смиритский вас вылечил… Надо понимать, взял за это квартиру, машину, дачу и половину зарплаты вперед? — спросил я с заметной долей угрюмости.
— Не сам.
— А кто?
— Он подослал женщину.
— Какую женщину?
— Веронику.
Ну да: деньги, вино и женщины. Деньги в виде дачи с машиной были, женщина появилась, теперь жди вина.
У меня припасено много определений следственной работы. Хотя бы такое: расследование это приведение хаоса к ясности. Как из горы наколотых дров сложить четкую поленницу. И я люблю ее складывать, люблю копаться в психологических тонкостях и разматывать нити, скрученные жизнью. Но увольте меня от хитросплетений дураков.
— Дальше и подробнее, — буркнул я.
Худое качество: за столько лет работы не научился скрывать своего отношения к тому, что слышу на допросе. Добро бы это отражалось только на моем лице или в полуслышимых междометиях. Нет же, я вставляю реплики или начинаю спорить в открытую. Впрочем, такое ли уж дурное? Сколько раз эти разговорные схлесты давали плоды вернее, чем тактические ухищрения, рекомендованные учебниками криминалистики.
— Мирон Яковлевич провел несколько сеансов у меня на квартире. Когда я с ним расплатился…
— Кстати, как?
— По двадцать пять рублей за сеанс, и дал еще сто рублей, так сказать аккордно. После этого он пригласил меня в гости.
— Почему?
— Чтобы предотвратить рецидив болезни и, наверное, чем-то я ему понравился. У Смиритского я и встретил Веронику.
Мишанин умолк, видимо, ожидая вопросов, но я тоже молчал. Встретил и встретил. Его рассказ пока был для меня прогонным, как привычный пейзаж по ходу поезда. Я не понимал сути преступления, поэтому не знал, каким деталям придавать значение.
— Знаете, Вероника меня очаровала.
— Сразу?
— А разве не бывает? Представьте… Большая свободная комната, в которой лишь цветы, да свечи, тонкий запах роз да церковный запах воска, потрескивание огня да шелест шелка, игра света на бокалах да зеленоватая глубина бутылок шампанского… И женщина. И больше никого.
— А Смиритский?
— Он пропадал где-то в других комнатах. Да, Вероника… Ее цвет — желтый, как у чайной розы. Платье натурального желтого шелка. Волосы цвета соломы, освещенной солнцем. Загорелое лицо, знаете, оттенка легкого кофе…
— Я люблю чай.
— Или цвета крепкого чая с молоком.
— Владимир Афанасьевич, вы с таким чувством рисуете ее образ…
— Только чтобы вы прониклись моим тем состоянием, — поспешно перебил он. — Да, и на этом желтом большие темные глаза. Я так и звал ее: чайная роза с темными глазами.
Мишанин хотел, чтобы следователь проникся его тогдашним состоянием; я же видел, как этим состоянием проникся он сам. Наверное, мое воображение легло на мою близорукость, ибо мне почудилось, как в глазах экономиста на секунду-вторую пожелтело, словно на стекла его очков упал отсвет Вероникиного шелка и чайных роз.
— Буду краток, — Мишанин расценил мою задумчивость как нетерпение. — На второй день мы с Вероникой пошли в театр. После спектакля проводил… Зашел выпить чашечку кофе… В общем, остался у нее ночевать. Сами понимаете: я холост и она женщина одинокая. Да, была суббота, нерабочий день… И вдруг утром, часов в девять, только мы сели за кофе, является Мирон Яковлевич. Мне, конечно, не по себе, но с другой стороны, что ему нужно у Вероники? Она, вижу, в нервном шоке. А Смиритский бросает две фразы. Первая: «Не ожидал». Вторая: «Что же дальше?» И режет меня взглядом. Глаза у него невероятные, как бы убирающиеся, вроде перископа подводной лодки. Вообще-то узкие, но внезапно делаются огромными и лезут на тебя. От них жуть берет. Смотрю в эти глаза и слышу себя, что бормочу про вступление в брак. Так и порешили.
— Подождите-подождите… Зачем Смиритскому этот брак?
— Оказалось, что Вероника — его сестра. Через месяц я уже был ее мужем.
— А не хотели.
— Разумеется, не хотел.
— Тогда я вас не понимаю…
Мишанин расстегнул пиджак, полагая, что я разглядываю какой-то непорядок в его одежде, но я всего лишь заметил подтяжку, которой мне так не хватало для его образа. Разумеется, глупость: увязывать подтяжки с образом.
— Вы по-английски читаете? — спросил экономист.
— По-русски-то некогда, — уклонился я.
— За границей очень популярен Бен Кьюкер. Звезда порчи при помощи взгляда. У него свое дело, в вольном переводе звучит как «Гипропорча». За сто долларов может наслать плохое настроение, за триста долларов — заикание, за четыреста — выпадение волос. Инфаркты и диабеты по пять тысяч. А прыщи по доллару.
— И вы этому верите?
— Один американский хоккеист тоже не верил, побился об заклад, что от любого взгляда волосу с головы не упасть, а этого Кьюкера, мол, следовало бы вздуть клюшкой. Бен Кьюкер приехал на матч, впился нечеловеческим взглядом в шайбу, и как только его хулитель ударил по ней клюшкой, шайба взорвалась. Кстати, сожгла хоккеисту всю шевелюру.
— Будем считать, что женили вас взглядом.
Жалею, что с первых дней следственной работы не стал записывать услышанные истории. Одних мистических повествований скопился бы целый том. О снах, предвещавших утерю зарплаты; о тихих ночных стуках по трубе парового отопления, настучавших болезнь; о горевшем доме, который не могли погасить пожарные, но потушила потом исчезнувшая женщина в белом; о мужчине в черном, ходившем по вокзалу и предупреждавшем о крушении поезда; о кассирше, к которой вдруг перестал приставать загар, а затем и случилась крупная недостача; о деде Лсжанкине, который по рубашке погибшего безошибочно называл приметы убийцы… Или вот «Гипропорча» взглядом.
— Вероника оставила однокомнатную квартиру какой-то родственнице и прописалась у меня. Мирон Яковлевич намекнул, что Веронике нужен свадебный подарок. И я подарил ей свой «Москвич». Вы удивлены? Но у нее автомобильные права, и она бредила скоростью.
— Слишком дорогой подарок и не совсем для женщины…
— Видите ли, «Москвич» был желтым.
— Ну и что?
— Вы забыли, что Вероникин цвет — желтый.
— Перекрасили бы машину, — буркнул я.
— Ну а дачу Вероника невзлюбила сразу. Не вырвала ни одной травинки и не посадила ни одного цветка. Ее прельщали южные моря. Тут еще подвернулся художник, предложивший написать се портрет. В желтом. За три тысячи. Как я теперь понимаю, художника тоже подослал Смиритский. Денег у меня уже не было. Тогда я продал дачу, расплатился с художником, а остальные деньги отдал Веронике на хозяйство.
Мишанин почему-то смотрел на меня с любопытством, словно не он, а я рассказывал о столь занимательном разорении.
— Дальше, — поторопил я.
— Все.
— Как все?
— А что еще? — вдруг злорадно рассмеялся тихий экономист чуть ли мне не в лицо, точно я был Смиритский. — Квартира, в сущности, у нес, деньги за дачу у нее, машина у нее! Провернула в течение года!
— Ну а как же… чайная роза с темными глазами?
— Роза? — искренне удивился Мишанин. — Во-первых, роза чайная нигде не работала. Во-вторых, ни дня без коньяка с шампанским. Знаете, где я живу после развода? В ее однокомнатной квартире. Знаете, что у меня висит на стене? Портрет «Дамы в желтом». Компенсация за дачу. А машину сам подарил.
— Почему трехкомнатную ей одной?
— С детьми.
— С какими детьми?
— А, я не сказал… У Вероники оказалось трое детей и все от разных отцов. Они временно жили у ее матери. Так сказать, на момент операции по захвату моего имущества. Теперь я плачу на детей пятьдесят процентов зарплаты…
— Стоп-стоп. Когда женились, знали про детей?
Мишанин передернул плечами и воззрился на великолепный желтый «дипломат», лежавший на его коленях и, видимо, не отнятый Вероникой.
— Знал.
— И это вас не остановило?
— Смиритский…
— Ах да, его взгляд.
Я посмотрел на Мишанина по-новому, словно мы не сидели с ним почти три часа…
Серый костюм с металлическим отливом; голубенькая рубашка и стальной галстук, перевитый бледно-зелеными разводами, как прохладными тропическими лианами; мирные глаза под модной оправой очков; чистое лицо — родинка сожжена; слегка загорелая кожа, цвета чайной розы. Он должен был нравиться, как человек интеллигентный: в конце концов, он обязан мне нравиться по закону, как потерпевший, как обобранный до нитки… Но я не люблю мужчин, которые жалуются на женщин. Она плохая? Так отдай ей вдогонку еще столько же, лишь бы уходила; радуйся, что забрала вещи, а не душу.
— Владимир Афанасьевич, вы раньше женаты не были?
— Был, но тот брак не считаю.
— Почему?
— Мне было чуть за двадцать. Мама заставила жениться на дочке наших старых друзей.
— У меня пропало мое всегдашнее любопытство. Наверняка тут бездна интересного: в наше время мама насильно женит взрослого человека. Но мне хватило первой истории, когда посторонний человек женил его взглядом.
— Чего же вы хотите? — официально спросил я.
— Привлечь бывшую жену и Смиритского к уголовной ответственности, которые путем мошенничества завладели моим имуществом, — ответил он грамотным юридическим языком, побывав, видимо, у адвоката.
— По-моему, это заурядный имущественный спор между бывшими супругами.
Он насупился по-детски: округлились щеки, выпятилась нижняя губа и плаксиво сдвинулись брови.
— А как вас звала мама? — зачем-то спросил я.
— Вовик.
2
Допрос занял первую половину дня. В три часа должен явиться второй заявитель по этому делу, вернее, заявительница — Чарита Захаровна Лалаян. За двадцать минут я сбегал в буфет, глянул на чай — бледный, словно его не заваривали, а настояли на лимонной корочке, — я предпочел нелюбимый мною кофе. Ровно в три я уже сидел за своим столом, ничего не делал, ощущая подкатывающую изжогу; дело в том, что нелюбимого кофе выпил не чашечку, как это делают культурные люди с натуральным напитком, а два стакана, да еще с тремя жареными пирожками изумительной пластики — откусанная мякоть тянулась наподобие жевательной резинки.
Я пошелестел бумагами и еще раз пробежал глазами протокол допроса Мишанина. Но мое сознание почти не воспринимало написанное, прислушиваясь к подступающей мысли…
По-моему, все нами крепко забываемое уходит из памяти, но не из сознания; оно, нами забываемое, сперва превращается в жизненный опыт, а затем в нечто неизмеримое и тончайшее, зовущееся интуицией. Не есть ли интуиция концентрированным жизненным опытом? Говорят, что авиаконструктор Туполев как-то оглядел готовый самолет и сказал: «Нет, не полетит». И не полетел.
Все это шло мне на ум потому, что я не верил в судебную перспективу начатого дела, хотя не допросил ни второго свидетеля, ни подозреваемого. Так бывает: вроде бы и состав преступления есть, и доказательства, и виновный известен, и с коллегами десять раз советовался, а все равно знаешь, что в суде дело рассыплется, как песочное.
Лалаян опоздала на сорок минут. Заполняя лицевую сторону протокола допроса, я все ждал намека на извинение. Но она тоже ждала — моих вопросов.
— Чарита Захаровна, расскажите поподробнее суть вашей жалобы.
Она вздохнула так глубоко, что ее дыхание через стол долетело до меня. Не знаю, что она вдыхала, но выдыхала какие-то приятные духи, отдаленно напоминающие запах жасмина.
— Мирон Смиритский обманул меня на тысячу рублей, — с хрипловатой угрозой, видимо, в адрес Смиритского, — заявила Лалаян.
— Так. Где с ним познакомились?
— Не помню, кто дал адрес… Это неважно, человек он в городе известный.
— Чем?
— Лечит прикосновением рук. Предвидит повороты судьбы. Духовно общается на расстоянии…
— При помощи рации, что ли? — не удержался я.
— При помощи биоволн.
— Вы, тридцатилетняя женщина с высшим образованием, во все это верите?
— Смиритский многим помог. Лично я в него поверила, когда увидела, как он обедает.
— А как он обедает? — спросил я с заметным интересом, чувствуя непроходящую изжогу.
— Принесли ему суп. Он достал золотое кольцо на ниточке и подержал его над тарелкой. Колечко отклонилось, Смиритский есть не стал, придвинул к себе второе, мясо с картошкой. Колечко опять качнулось. Тоже есть не стал. Взял кашу со сливочным маслом, подержал колечко. Оно вновь отклонилось. Заказал тертую морковь. Представьте себе, кольцо не шелохнулось. Тогда он съел. Сама видела. Чем объяснить движение колечка?
— Может быть, паром от горячей еды? — с долей ехидцы предположил я, позавидовав Смиритскому, у которого от таких обедов изжоги наверняка не бывает.
— Теперь этим наука занимается. По телевидению показывали, как женщина биополем катала шарик. Я и сама сталкивалась с прикосновением духа…
— В каком смысле?
— Мне звонил умерший первый муж.
Я замолчал, кажется, навсегда и походил на вдруг обесточенный прибор, который работал-работал да перестал. Но Лалаян никто не обесточивал, сонм колечек прически живенько подрагивал. Ее мистическое сообщение требовало и мистического вопроса. Мне же ничего не шло в голову, кроме неуместного любопытства, как отнесся второй муж к звонку первого, воскресшего?
— Чарита Захаровна, покойник звонил… по телефону?
— Да, тихий одиночный звонок. Слабенькое треньканье. И так несколько раз. Я взяла трубку и услышала всего одно слово, сказанное голосом первого мужа: «Чарита…» И все.
— Вы кому-нибудь об этом говорили?
— Смиритскому. Он объяснил, что дух первого мужа отслоился от планетарного духа, чтобы пообщаться со мной.
— Про Бена Кьюкера знаете? — хмуро спросил я.
— Из компании Смиритского?
— Из Америки, порчун.
— Ворчун?
— Порчу взглядом напущает.
— В Америке не была.
Кажется, не умела скрывать чувства и заявительница: на мое приземленное понимание биополя и на это «напущает» она раздраженным жестом провела рукой по смугловатому лбу. Прическа накренилась, эта прическа… У Лалаян были темные волоокие глаза, правильный носик и мягкие, опухшие губы; но все это удавалось рассмотреть только при некотором напряжении, потому что и черты лица, и даже фигура под стогоподобной прической как бы уже не имели значения — мой взгляд не сразу отыскивал ее лицо, упираясь в сплетение мелких черных колечек.
— Меня, товарищ следователь, сейчас интересует только одно… Привлечь Смиритского за мошенничество и вернуть свои деньги.
— Каким образом он вас обманул?
— Мирон Яковлевич сфотографировал моего отца и продал мне фотографию за тысячу рублей.
Видимо, я чего-то не понял; есть люди, которые в цепи разговора пропускают некоторые логические звенья.
— Чарита Захаровна, повторите еще раз…
— Смиритский сфотографировал отца и продал мне карточку за тысячу рублей.
— Фотопортрет?
— Черно-белая, шесть на девять.
— Тогда почему так дорого?
— Фотография с тенью.
— Ага, — вроде бы согласился я с баснословной ценой за тень. — С тенью… Какой?
— Темной.
— Разумеется, с темной; белых теней, наверное, не бывает.
— С белой тенью стоило бы дешевле, — объяснила Лалаян.
Я заглянул под прическу. Нет, не шутит: волоокие глаза суровы, носик прям, губы припухли.
Следователь обязан знать все, я убедился в этом — еще в первый год работы, при первом же осмотре трупа. Дело в том, что знать толк в одежде и следовать моде я полагал занятием для мужчин никчемным. Но, начав в протоколе описывать одежду погибшего человека, я вдруг понял, что у меня нет ни слов, ни понимающего взгляда; указал лишь название да цвет — пиджак мужской, черный. Ни сорт материи, ни покроя, ни фасона, ни подкладку… Или вот еще: однобортный или двубортный? Пришлось учить разрезы и вытачки, набивные ситцы и всякие поплины…
И теперь мне никак не хотелось признаваться этой гордой женщине, что не разбираюсь в тонкостях фотографии. Почем нынче эти тени и почему черная дороже белой? Сижу днями в кабинете, на выставки художников и на всякие вернисажи не хожу. Может быть, зародилось какое-нибудь новое направление в художественной фотографии с непомерно дорогими тенями? Впрочем, был я в музее и не так давно, когда Алик-живописец одурманил смотрительницу и вырезал из рамы натюрморт «Лимон и две груши».
— Чарита Захаровна, я плохо разбираюсь в фотографии, поэтому задам еще вопросы… Чего тень-то такая дорогая?
— Потому что Смиритский мошенник!
— Не платили бы.
— Деньги взял вперед.
— Зачем дали? И почему Смиритский, а не фотограф?
— Мне придется сделать небольшое отступление…
— Сделайте, а то я ничего не понимаю.
Лалаян опять провела рукой по лбу; теперь я знал, что это не досадливый жест — упругие колечки се волос падали на лоб и щекотали кожу. Каждый подобный взмах гнал по кабинету сладкую волну увядающего жасмина.
— Моему отцу шестьдесят пять лет. Здоровье у него неопределенное. Может умереть сегодня, а может прожить еще двадцать лет. Тут не угадаешь.
— Понял: вы решили сделать фотографию на память?
— Таких фотографий в доме навалом.
Но мне уже открылось кое-что другое: нет, не я непонятливый, а эта Лалаян по какой-то причине не решается говорить правды.
— У отца республиканская пенсия, двухэтажная дача, трехкомнатная кооперативная квартира… Машина, которой он не в силах управлять. Между прочим, работал директором крупного объединения.
— Чарита Захаровна, ну а если бы отец работал директором мелкого предприятия? Какое это имеет отношение к фотографии?
— Мне перевалило за тридцать! — вдруг вспыхнула Лалаян. — Первый муж умер, со вторым развелась. Должна я позаботиться о себе?
Среди прочих признаков ума логику я почитаю за первейший. Бывает, что неумного человека допрашивать труднее, чем лживого. К чему она сказала о потерянных мужьях и заботе о самой себе?
— Разумеется, — надумал я поддакнуть.
Это ее подбодрило — Лалаян потянулась ко мне через стол, видимо, для доверительного разговора, отчего прическа, как Пизанская башня, сильно накренилась, обещая упасть на меня.
— Смиритский по фотографии узнает о приближении смерти.
— По любой?
— Только если сам фотографирует.
— Как же узнает?
— Под действием его биотоков на фотографии появляется тень.
— Тень — кого?
— Того, кого фотографируют. За спиной стоит.
— Ну и что она значит?
— Если белая тень, то человек будет жить. Если черная, да еще рядом, то скоро умрет.
— Итак, Смиритский сфотографировал вашего отца…
— Да, за тысячу рублей.
— Какая же вышла тень?
— Черная, за самой спиной. Мирон Яковлевич сказал, что проживет отец не больше двух месяцев.
— Умер?
Вместо ответа Лалаян усмехнулась злорадной усмешкой, скривившей ее пухлые губы.
В человеческой психике — в моей, по крайней мере, — есть какая-то нравственная застава, независимая от сознания. Сколько раз замечал, как где-то далеко, чуть ли не в глубинах космоса, туманно забрезжит догадка о чем-нибудь мерзком — и тут же наткнется на эту заставу, и пропадет опять в своих глубинах. Выходит, что совесть как бы защищается от плохого, как бы требует доказательств этой догадки от сознания. От меня то есть. Можно сказать проще: я не поверил интуиции. И эта отринутая догадка толкнула на прямые вопросы.
— Я спрашиваю, жив ли ваш отец?
— Не только жив, но и собрался жениться.
— А когда Смиритский предсказал ему смерть?
— Год назад.
Наконец-то я все понял. Какие там интуиции и догадки, нравственные заставы и сознание… Передо мной сидела сама откровенность в виде волооких глаз, прямого носика, опухших губ и взрыва волос. Я все понял. Но хотелось услышать подтверждение того, что не пропустила моя нравственная застава.
— Гражданка Лалаян, правильно ли я разобрался… Гражданин Смиритский за тысячу рублей обещал скорую смерть вашего отца, а тот живет себе и живет?
— Да, — почти мило подтвердила она, и видимо, заметив в моем лице какую-то тревожную перемену, добавила: — Знаете, проблема со старшим поколением. Позанимали все места и не выпихнуть.
Следователю не только нельзя грубить — правду сказать в глаза нельзя. Даже если перед ним сидит убийца, желавший каким-либо способом уморить родного отца.
— Что же вы хотите от нас?
— Пусть Смиритский вернет деньги.
— Обращайтесь в суд с гражданским иском.
— Но он завладел деньгами путем мошенничества. Вы обязаны привлечь его по статье со взысканием моих денег. Я была у юриста.
— Вы бы прежде сходили к этому юристу, чем давать деньги…
Протокол допроса она подписала сердито. Пухлые губы неожиданно стали плоскими, а прическа, по-моему, дрожала мелко, как от далекого землетрясения. Но мне казалось, что мы не договорили; по крайней мере, я что-то ей недосказал. Поэтому совершенно неожиданно для самого себя мой правый глаз подмигнул Лалаян, а указательный палец поманил ее ближе. Она с готовностью перегнулась через стол, боднув своей душистой прической так, что ее завитки пощекотали кожу моего лба.
— Чарита Захаровна, — потаенно заговорил я, — у меня следственного стажа за двадцать лет. Знаю кучу способов убийств.
— Да…
— Когда ваш папаша будет лежать в ванне, подкрадитесь и сильно дерните его за ноги. Захлебнется мгновенно. Как?
Она вылетела из кабинета прической вперед. Но я не грубил, поскольку запрещено.
3
После ухода Лалаян в кабинет впорхнула Веруша, секретарь канцелярии. Именно впорхнула, поскольку ей девятнадцать, возраст порхающий; у нее талия тонюсенькая, как перемычка, — невольно полетишь; в руках листки бумаги вроде шелестящих крылышек. Веруша ознакомила меня с телефонограммой из городской прокуратуры: завтра в десять совещание на тему: «Психологический и социальный портрет преступника». С участием докторов наук: юридических, психологических и философских. Просьба явиться всем следователям. Но как могут явиться все следователи, если у каждого неделя расписана по часам? Например, я завтра на десять вызвал повесткой Смиритского. С другой стороны, послушать докторов наук мне охота: хоть позлюсь вволю, потому что их психологические и социальные портреты преступников не совпадают с моими.
Я взял листок с объяснением, данным Смиритским помощнику прокурора Овечкиной. Из справочных строчек вычитал, что он работает в отделе снабжения завода «Химик»; но меня больше привлек его домашний адрес, на который раньше я внимания не обратил, — Смиритский проживал в квартале от меня. Я глянул на часы… Закон разрешает допрашивать на квартире, коли есть на то причины. Разве не причина: завтра Смиритский потеряет половину дня, а я схожу на совещание. И допрос чисто формальный, поскольку у меня не было намерения защищать ни Вовика, ни Чариту Захаровну — пусть разбираются в гражданском порядке. Допрошу Смиритского и дело прекращу за отсутствием состава преступления…
В семь часов просторный импортный лифт вознес меня на девятый этаж. У двери, затянутой в черную кожу, как во фрак, я позвонил и зачем-то огладил портфель, точно он взлохматился. Все мои молодые коллеги ходили с «дипломатами»; я же не люблю углов и жестких линий. Поэтому еще раз погладил рыжеватую от времени кожу и подумал, что Смиритский, наверное, не пришел с работы. Стоило позвонить настойчивее. Я поднял руку, направляя се к кнопке, но тут же одернул, точно обжегся; мне показалось, что черная обивка двери ослепительно побелела…
На пороге стоял мужчина в ярко-белом, как сахар на изломе, ворсистом халате. Видимо, пока я оглаживал да поглаживал портфель, дверь открылась бесшумно.
— Вам кого? — спросил он удивительно глубоким и приятным голосом, который располагал к нему сразу и бездумно.
— Мирона Яковлевича Смиритского.
— Слушаю вас…
С годами я стал подозревать, что дьявол существует. Захожу, к примеру, в булочную и вижу горелую буханку; знаю, брать ее нельзя, тем более что рядом полно хлеба нормального, — моя рука описывает дьявольскую дугу и берет эту самую горелую буханку. Вхожу в электричку и замечаю пьяненького мужичка; не терплю их, полно свободных мест — мои ноги выделывают дьявольские кренделя и усаживают меня с пьяным. Беседую с заведомым дураком, хорошо зная: говорить ему о глупости что пытаться перекричать реактивный двигатель, — нет же, непременно вверну какую-нибудь сентенцию типа «лучше потерять с умным, чем найти с дураком». Водит меня дьявол, водит.
Казалось бы, надо Смиритскому представиться, показать удостоверение, объяснить цель прихода и потом допросить. Но дьявол подвернувшейся возможности не упустил. Хотя при чем тут дьявол, коли я убежден в бесперспективности расследования? Можно и пренебречь формальностями.
— Мирон Яковлевич, нужна ваша помощь…
— Как меня нашли?
— Адрес дал один человек, но просил его не упоминать.
— Входите.
Мы миновали сумрачную переднюю и попали в комнату, в которой много чего было, но казалось, что ничего нет. Из-за стола. Он находился посреди, в некоем геометрическом центре, где все сходится и откуда все расходится. Его можно было бы назвать прямоугольным, ибо стол слегка вытянулся, но прямых углов не выходило, потому что длинные бока закруглялись дугами; короткие же легли параллельно. Впрочем, удивляла не только форма стола и его царственное положение, но и белизна — пластик, что ли такой? — и хирургическая чистота; удивлял торшер, нависший над столом странным овальным, тоже белым, абажуром, как вытяжка над плитой; удивляли два кресла, чем-то походившие на зубоврачебные. Друг против друга, разделяемые столом.
— Мне, видимо, надо представиться…
— Не обязательно, — почти ласково заверил Смиритский.
— Хотя бы имя, возраст…
— Узнаю без вашей помощи.
— Как? — не удержался я от любопытства.
— Взглядом. Да вы садитесь.
Сев, я оценил функциональность этого комплекса. Белая столешница, белый свет торшера, белый халат… И в этом белом, как бог в центре мироздания, черные глаза Смиритского, уже препарирующие меня. Я понял, что попал под микроскоп, под электронный…
Минута прошла, вторая… Смиритский молча жег меня взглядом. Разумеется, на своей работе я привык ко взглядам. Преступнички так сматривали, что у меня стучало в висках и хотелось заслониться. Взгляд Мирона Яковлевича был иным, без ненависти и недоброжелательности, но возникало дикое ощущение, будто в тебя вползает что-то темное, скользкое и бесконечное.
— Вам лет пятьдесят, — наконец заговорил Смиритский. Это нетрудно определить по моему лицу.
— Женаты, имеете одного или двух детей.
Большинство людей женаты и большинство имеет одного-двух детей.
— Занимаетесь интеллектуальной работой.
Ну, это по очкам и портфелю.
— Не курите, не пьете, много читаете и пишите, спите плохо…
Шерлок Холмс угадывал больше.
— Любите чай, — заключил он исследование.
Я удивился, пробуя этого не показать. Неужели любовь к чаю тоже пишется на лице? Или я желтею.
Взгляд Смиритского стал другим, менее заползающим и более снисходительным. Я не мог понять, откуда, в сущности, этот взгляд берется: узкий разрез глаз, почти щелочки. Широкое белое лицо с длинным носом, слегка обвислые щеки, мясистый подбородок, лысая сфера черепа — все крупно и заметно, и, казалось бы, это должно останавливать внимание человека; нет же, притягивают щелочки глаз, точно темные пещерки на солнечном побережье.
— Что это у вас? — спросил Мирон Яковлевич.
— А что у меня? — проследил я его взгляд.
Смиритский смотрел на мой указательный палец правой руки. Не знаю уж сколько лет — может быть, всегда — на суставном сгибе бурел маленький нарост. То ли родинка, то ли бородавочка, то ли жировик. Не мешал.
— Хотите, уберу его? — предложил Смиритский.
— Хирургически?
Он усмехнулся и жестом попросил протянуть руку. Я положил се посреди стола под хирургически яркий свет. Эластичные пальцы легли на мою кожу, как прохладная резина. Ну, да, тропические лианы. Сколько они лежали? Минуту, не больше. Смиритский снял руку. Я торопливо убрал свою и глянул на родинку — в ней ничего не убыло.
— Дня через три исчезнет.
— Вы ее… чем?
— Биополем.
— Сожгли?
— Она ассимилируется.
На всякий случай я подул на нее. Смиритский улыбнулся снисходительно, как от непонятливости ребенка.
— Итак, что вас привело?
— Мирон Яковлевич, жизнь все усложняется. Пестициды, нитраты, парниковый эффект, радиация… У меня жена и взрослая дочь. Не хотелось бы встретить роковую минуту…
— Говорите прямо.
— Хочу знать день своей смерти, — сказал я прямо, тут же испугавшись.
Думаю, что знать этою никто не хочет; думаю, что в глубине души каждый человек надеется жить вечно. Например, свое вечножитие я обосновал логически. Человек — существо крайне хрупкое. Родился беспомощным и беззащитным… Выживу ли? Прожил год, два, три… Но если прожил пятьдесят лет то уж дальше наверняка со мной ничего не случится.
— А не боитесь? — вроде бы усмехнулся Смиритский.
— Чего?
— Как предреку смерть, скажем, через неделю…
— Правда есть правда.
— Для этого потребуется специальный сеанс.
— Я готов.
— Завтра сможете?
— Во сколько?
— В десять часов утра.
Завтра в десять часов утра он должен быть у меня в кабинете. Или повестку не получил? Впрочем, я же пришел допросить его сегодня.
Полный лысый человек в белоснежном халате, его вползающий взгляд, больничный стол, дикий разговор о смерти… Этот приход сюда вдруг показался мне глупейшей авантюрой. Происками дьявола. А хорошо иметь своего личного дьявола, на которого можно все валить.
Мы помолчали. Теперь я не мог ни с того ни с сего козырнуть удостоверением и заявить, что, мол, это была шутка, гражданин Смиритский, давайте-ка я вас допрошу…
— Мирон Яковлевич, разрешите мне еще раз все взвесить.
— Пожалуйста.
Уже в передней меня надоумило спросить:
— Сколько я вам должен за родинку?
— Сергей Георгиевич, со следователей прокуратуры денег не беру.
4
В молодости меня одолевала невероятная стеснительность. Она выражалась прежде всего физиологически: я краснел, потел, сморкался и молол чепуху. Думаю, что из-за этого упустил много возможностей и потерял многих друзей. Впрочем, чего стоят друзья, которым не нравится стеснительный человек?
Работа и жизнь делали свое дело. С годами я перестал быть стеснительным — я сделался конфузливым. И с юношеских лет осталась скрываемая от всех и даже от самого себя невнятная зависть к нахальным, энергичным людям. Они, нахальные, энергичные, кажутся мне непременно счастливыми. Уж не говоря про здоровье.
Когда на следующий день пришел Смиритский, я, видимо, сконфузился. Еще бы, разыграл солидного человека. Впрочем, кто кого разыграл… Я не удивился, что Смиритский вроде бы ждал меня, и даже не удивился, что ему известно мое имя — нетрудно спросить в прокуратуре. Но откуда он знает меня в лицо? Заглядывал в кабинет?
— Извините, Мирон Яковлевич, за вчерашний визит.
— Я допускал эту возможность.
— Почему?
— В связи с кляузами на меня.
Темный костюм с чуть заметным блеском, который мог бы сойти и за сияние. Черный и тяжелый, со слабым фиолетовым отливом галстук казался сделанным из полированного камня. Белая рубашка наверняка похрустывает. Из-под твердого ослепительного манжета выглядывали японские часы. Перстень с крупным фиолетовым камнем. Неужели галстук подобран в тон этого камня? Не снабженец с завода «Химик», а маэстро.
— Ну что же, Мирон Яковлевич, рассказывайте про эти, как вы их зовете, кляузы.
— Разрешите сначала задать вопрос…
— Пожалуйста.
— Теперь следователи занимаются и гражданскими спорами?
— Разумеется, нет. Но сперва надо определить: гражданский спор или уголовное преступление?
Я уже не сомневался, что и гражданское, и уголовное право он знает не хуже меня.
— Сергей Георгиевич, тут нечего определять. Владимир Афанасьевич Мишанин пришел в клуб «Слияние» и обратился ко мне за психологической помощью. Я помог. Вышло так, что у меня на квартире он познакомился с моей сестрой. Это преступление?
— Мишанин утверждает, что знакомство было вами подстроено.
— Блистательная чушь! Неужели возможно предвидеть, что Мишанин воспылает страстью к моей сестре, ей понравится Мишанин и они вступят в брак?
— Ваша сестра обобрала Мишанина до нитки…
— Это их дела.
— Все-таки обобрала?
— Да, потрясла, но в рамках гражданского кодекса.
— По форме, а по сути?
— Про суть я вам скажу, и каждое мое слово Мишанин подтвердит. Он стоял перед ней на коленях, умоляя выйти замуж. Не суть? Она не хотела принимать машину в подарок, но Мишанин сказал, что если не возьмет, то эту машину он на ее глазах спустит под обрыв. Не суть? А как Мишанин плакал у меня дома и просил уговорить Веронику не разводиться с ним? Разве не суть, Сергей Георгиевич?
— Да, — согласился я, потому что люблю логичные ответы. — Но Мишанин заявил, что вы давили на его психику.
— Как?
— Взглядами, биоволнами и чем там еще…
— Сергей Георгиевич, я умею вторгаться в психику человека, но только при условии, что он сам того желает.
Разумеется, я не верил ему: и знакомство с сестрой подстроил, и все рассчитал, и бескостным характером Мишанина воспользовался, и внушил ему… Небось за тем самым белым хирургическим столом и в тех самых белых зубоврачебных креслах. Все так. Но следователь вникает лишь в такие нарушения морали, которые переросли в уголовное преступление.
— Теперь рассказывайте про фотографии с тенью.
— Видимо, Чарита Захаровна Лалаян вам уже рассказала. Но не все.
— Например?
— Некую малость. Как просила показать фотографию с тенью отцу и убедить его, что он не жилец и через неделю умрет.
— Зачем же? — спросил я, хорошо зная зачем.
— Дабы ускорить конец.
Верно, следователь разбирает только те нарушения морали, которые переросли в уголовное преступление… Но есть такие аморальные ходы, которые и не переросли, да хуже преступления. Допустим, Лалаян в ссоре избила бы отца — преступление. Покаялась бы, поплакала, осознала… Но она пальцем его не тронула — она молча желала немедленной смерти. И юридически не придерешься: не предъявишь же ей покушение на жизнь человека путем демонстрации ему фотографии с черной тенью…
Я посмотрел на Смиритского — он источал покой, силу и разумность.
Следователь руководствуется законом, но дышит нравственность. Защищает сирых и обиженных. А тут? Всеядный Вовик, хищная Чарита Захаровна и жуликоватый Смиритский. Клубок. Кого же от кого защищать?
— Мирон Яковлевич, а разве вы не знаете, что лечить без диплома запрещено?
— Во-первых, я окончил специальные курсы, приравненные к медицинским. Во-вторых, я не лечу, а облегчаю страдания. В-третьих, намерен открыть кооператив, для чего собираю документы.
— Будете облегчать страдания взглядом?
— В вашем вопросе слишком много иронии.
— Хорошо, станете облегчать страдания биополем?
— Думаю, врача бы вы так ехидно не спросили.
— Врач лечит по науке.
— Сергей Георгиевич, неужели вы не слышали про зоны Захарьина-Геда, про участки кожи, в которых отражается боль нездоровых органов? Неужели вы не знаете, что если эти зоны облучить биополем экстрасенса, то в органах наступает улучшение?
Разумеется, все это я знал хотя бы потому, что выписывал три научно-популярных журнала. Дошлые студенты кладут учебники под подушку, надеясь, что за ночь знания просочатся в голову. Годовые комплекты трех научно-популярных журналов лежали у моего письменного стола; я тепло поглядывал на кипы, радуясь, что они тут, под рукой, и кое-какие сведения, наверное, попадают в мое сознание наподобие невидимых вирусов. Впрочем, просматривать журналы я успевал.
— Итак, вы лечите биоэлектрическими потенциалами? — все-таки решил я оправдать деньги, затраченные на подписку журналов.
— Нет, я лечу биомагнетизмом.
— Это… как?
— Биолектрические потенциалы в мозгу и мышцах образуют магнитное поле. Вот им я и воздействую.
— В чем же разница?
— Биопотенциалы с трудом проходят сквозь кости черепа и мышцы. А биомагнитное поле проникает свободно. Будущее за биомагнетизмом.
— Так, — сделал я вид, что все понял. — Ну а темные и белые тени на фотографиях тоже объясняются биомагнетизмом?
В моем кабинете всепроникающий взгляд Смиритского не имел той силы, которая была на квартире. Видимо, не хватало родных стен или же белого цвета, который так хорошо оттеняет черное. Но все-таки потихоньку в меня что-то вползало — неприятное и тревожное.
— Сергей Георгиевич, в конце прошлого века общественность была взбудоражена загадочным эпизодом… Редактор журнала «Русская библиография» Буринский, любитель-фотограф, никак не мог сделать фотографии своей невесты. Лицо выходило в пятнах. Представьте себе, через несколько дней девушка заболела оспой и ее лицо покрылось натуральными пятнами. Пророческая фотография, не правда ли?
— Видимо, пленка и бумага схватывали то, чего еще не видел человеческий глаз. Но как объяснить, Мирон Яковлевич, ваши тени на фотографиях, их связь со смертью и жизнью?
— А надо объяснять?
— Иначе попахивает мошенничеством.
Смиритский усмехнулся. Изумительная усмешка: возникает ощущение что у тебя потек нос или свалились брюки; или сморозил такую глупость, что впору извиниться.
— Сергей Георгиевич, тысяча рублей у Лалаян мною взяты в долг.
— Так отдайте.
— Ей попала шлея под хвост, побежала в прокуратуру.
Я и не сомневался, что Смиритский все переведет в русло гражданских правоотношений и что вернуть деньги его вынудит именно эта шлея.
— Сергей Георгиевич, вы слышали про Сильвию Папс? Суперпровидицу?
— Нет.
Я уж не стал признаваться, что слышал про суперпорчуна Бена Кьюкера, скорее всего супруга этой Сильвии Папс.
Она живет за океаном, но сейчас заканчивает турне по Европе. Сделала больше сотни предсказаний. Я замечаю вашу тайную усмешку, поэтому заменю слово «предсказание» словом «прогнозы».
— Небось по звездам?
— Нет, по движению духа.
— То есть?
— Она, как, впрочем, и я, признает мировое отчуждение духа.
— Ага.
— Вы, разумеется, не поняли. Если есть пара свободных часов, могу объяснить.
— Пары свободных часов нет, — поспешно отказался я.
— Жаль, эпохальное открытие.
— В другой раз.
— Назначьте мне время для отдельного разговора.
И я, словно его подчиненный, стал шевелить календарь, выискивая свободный день. Впрочем, почему бы не послушать хорошо информированного человека, коли сам не успеваю читать журналы? Про мировое отчуждение духа.
— Услугами Сильвии Папе, Сергей Георгиевич, пользуются премьер-министры и крестьяне, бизнесмены и принцы, генералы и студенты… Точность ее предвиденья изумляет.
— Например?
— Она предсказала трагическое извержение вулкана с точностью до двух дней. Называет бизнесменам благоприятные для сделок дни и никогда не ошибается. Диагнозы ставит больным с одного взгляда. Как-то в Италии сказала крестьянину, что через двадцать три минуты в его подвале взорвется бочка с вином. Бедняга не успел добежать, бочка взорвалась на его глазах…
Я не смог удержаться от улыбки. Похоже, что Смиритский ждал ее, потому что не прервался и лишь добавил тону поучительности.
— А неверящих Сильвия наказывает. Она предложила свои услуги, за деньги, разумеется, одному генералу-диктатору, но тот высокомерно отказался. Тогда Сильвия предсказала его судьбу безвозмездно, сообщив, что через неделю его свергнут. Так и случилось, генералу пришлось бежать без цента в кармане. Однажды Сильвия приехала к какому-то графу и не была принята. Уходя, она бросила взгляд на классический английский парк — к утру вся листва почернела, как после суховея…
— Мирон Яковлевич, — перебил я, — таких супергадалок и экстрапрорицательниц нынче пруд пруди. Но все их чудеса плохо доказаны.
— Что вы считаете «хорошо доказанным»?
— Научным экспериментом или беспристрастными очевидцами.
— Сколько требуется беспристрастных очевидцев?
— Чем больше, тем лучше.
— Сто миллионов хватит?
— Да-да, — начал я раздражаться никчемностью разговора.
— Сильвия Папс выступила по национальному телевидению.
— С чем?
— Со своим взглядом.
— В смысле, со своими взглядами.
— Буквально со своим взглядом. Молча смотрела на сто миллионов телезрителей, а сто миллионов смотрели на нее.
— Кто кого переглядит, что ли?
— У людей дрожали руки, они признавались в грехах и преступлениях, женщины падали в обморок, дети плакали… Один подвыпивший не выдержал и разрядил пистолет в телевизор. И что вы думаете?
— Сильвия Папс ответила автоматной очередью.
— Пули отскочили от экрана.
— Неужели не нашлось умных людей, которые бы выключили телевизоры?
— Нашлось. Но они тут же были наказаны, и как думаете?
— У них лопнули глаза?
— Нет, кинескопы.
— Мирон Яковлевич, вы пересказываете юмористическую повесть или фантастический роман?
— Я делюсь фактами, которые поразили мир.
— У вас, говорят, тоже в руках вода закипает?
— Сергей Георгиевич, вы человек несовременный.
— Это почему же?
— Вас не интересуют современные поиски духа: экстрасенсорная связь, телепатия, биополе, внеземные цивилизации, снежный человек…
Я бы вскипел, если бы по этому поводу не перекипел уже тысячу раз. Мода на какие-нибудь джинсы меня смешит, интеллектуальная мода — бесит.
Ах, телепатия, передача мыслей на расстояние. Господи, да вы сперва родите се, достойную мысль, а уж как передать на расстояние, додумаемся; пешком отнесем, коли стоящая мысль; впрочем, уже додумались и не только мысли, но и картинки передают, и бессмыслицу; ну а если нет расстояния, если близко, если рядом, то что — не будем передавать эту мысль, уже неинтересно, и дело, оказывается, не в мысли, а в расстоянии? Ах, биополе… Ну а другое поле, миллионы полей, тоже, кстати, био, где растут хлеб, овощи и травы; разве они, кормящие нас, неинтересны; разве о них не болит душа уж хотя бы потому, что до сих пор толком не ведаем, как и кому их обрабатывать — эти заросшие биополя средней России? Ах, внеземные цивилизации… Но, может, сперва поискать ее тут, на земле, в какой-нибудь деревне Новая Бедолага среди непролазной грязи дорог, или в каком-то поселке Трезвогорске, пропахшем самогоном, или в современных жилмассивах с бельем на балконах и порезанными лифтами, с пьяными песнями вечерних компаний и хулиганствующими подростками — может, сперва тут поискать цивилизацию? Ах, пришельцы из космоса… Боже, сколько страждущих и одиноких людей жаждут появления пришельцев, не из космоса, а хотя бы с родного предприятия, из жилконторы, из соседней квартиры? Ах, экспедиция за снежным человеком… А может, организуем экспедицию к сотням тысяч, если не к миллионам, брошенных в деревнях стариков, которые, в сущности, тоже одичали и превратились в снежных людей, поскольку зимами их заносит под самую крышу…
Я глянул на Смиритского: заметил ли мое очередное погружение в себя? Видимо, эти тихие вспышки как-то отражаются на моем лице. Злобой, что ли?
— Мирон Яковлевич, пожалуй, вы правы — человек я не современный. Знаете почему? Хочу покорить время.
— Не понял.
Я и не сомневался: модники не любят абстрактных мыслей. Выдать бы ему что-нибудь типа «Информированные никогда не понимали думающих».
— Мирон Яковлевич, быть современным — не заслуга.
— А быть старомодным?
— Тоже. Подняться бы над прошлым, настоящим и будущим…
— Куда подняться?
— К вечным истинам. Это и есть покорение времени.
Без Сильвии Папс и всяких биомагнетизмов Смиритский потерял нить разговора. Поэтому заторопился на работу, пообещав непременно явиться, коли у меня будет свободный день, для беседы о мировом отчуждении духа. Он блеснул перстнем и ушел с достоинством, унося запах непреклонного одеколона. Мне подумалось…
Имей я такой биомагнетический взгляд и обволакивающий голос, имей такую уверенность в каждом своем жесте и слове, да еще такой костюм с галстуком, да бутылку непреклонного одеколона — давно бы стал прокурором района. Или города.
5
Кстати, а хотел бы я сделаться прокурором района? Вернее, так: почему до пятидесяти лет не стал прокурором района? Пожилых следователей в городе можно по пальцам перечесть. Коллеги не раз якобы шутливо намекали, что я неудачник.
Лет десять назад сложилась такая ситуация: прокурор района заболел, его заместитель уехал в командировку, один помощник прокурора сидел на большом процессе, второй был на курсах усовершенствования, третий, по общему надзору, только что окончил университет… И меня назначили прокурором района — на месяц.
С работой я справился. Но осталось долгое ощущение, что месяц просидел где-то диспетчером; правда, ответственным. Донимали звонки, вкрадчивые, как мышиное шуршание. Они, эти звонки, никогда и ничего прямо не просили, а лишь рекомендовали, советовали, намекали и подсказывали. Итог моей месячной деятельности подвел выздоровевший прокурор района, настоящий: я был нелюбезен с сотрудником райкома партии, нагрубил зампреду исполкома, послал подальше — нет у меня такой манеры! — генерального директора крупнейшего в городе объединения, и, главное, острил с самим прокурором города. Выходит, с работой-то и не справился.
Не хотел бы я стать прокурором и потому, что слишком ценю независимость. Я сам планирую свой день и свою работу, никому не подчиняюсь и не имею подчиненных, самостоятельно принимаю решения и сам их реализую. За мной надзирают, но, слава богу, не контролируют.
Не хотел бы я стать прокурором. Впрочем, и не предлагали. Я ходил в хороших следователях, хаживал и в лучших, но печать человека, не способного ладить с инстанциями, оказалась несмываемой. А я убежден что истинный прокурор — это человек, который не способен ладить ни с одной инстанцией. Его дело не ладить, а надзирать за исполнением законов.
Прошла неделя. Мысли о сущности прокурорской работы опять раздраженно лезли в голову, ибо я созерцал резолюцию: «т. Рябинину С. Г. По делу необходимо выполнить дополнительные следственные действия…» И перечень на целой странице с завершающей подписью — «Прокурор района Прокопов». Сложное дело по нарушению техники безопасности, целая куча экспертиз, через неделю кончается срок следствия… Злила не только суть указаний — выдуманная им работа ничего не добавляла и ничего не опровергала, оставаясь чисто формальной; злило, что Прокопов, сам никогда не работавший следователем, отваживается учить.
И тогда открылась другая причина, более существенная, почему мне не работать прокурором района, да и вообще начальником.
Хорошо, не умею ладить с инстанциями. Но ведь не умею и командовать. Прежде чем приказать, я обосновываю необходимость этого приказа; оцениваю состояние того, кому приказываю; взвешиваю свою правоту, на основании которой приказываю… Выходит, что я колеблюсь. Кто же таких слушается? Уж не знаю с какой стороны, но к моим понятиям о руководстве людьми примешивается совесть.
Видимо, телепатическая дуга «прокурор Прокопов — следователь Рябинин» замкнулась, потому что невесомая Веруша сказала в приоткрытую дверь:
— Юрий Александрович просит зайти.
Я запер кабинет и пошел, начав думать о виденном по телевизору веселом мюзикле. Чтобы выгнать скопившиеся во мне заряды.
Прокопов встал из-за стола и пожал мне руку; говорят, что эту процедуру он проделывал только со мной да с крупным начальством.
— Сергей Георгиевич, Овечкина на вас в обиде. Возбудила уголовное дело, а вы прекратили, — сказал прокурор мягко, с чуть видимой улыбкой, означавшей, что в эти слова своего отношения не вкладывает.
— Вы же с делом знакомились, — напомнил я.
— Элементы обмана в действиях Смиритского есть…
— Да, но они укладываются в рамки гражданских правоотношений.
— Боюсь, городская прокуратура отменит ваше постановление.
У меня плохая память, но бывают слова и тексты, которые западают в нее:
— а… исцову иску не правити, потому что один обманывает, а другой догадывайся, а не мечися на дешевое.
— Из Священного писания? — видимо, пошутил прокурор, не обозначив это не улыбкой, ни мягкостью взгляда.
— Из Судебника царя Федора Иоанновича, тысяча пятьсот восемьдесят девятый год.
Теперь Прокопов улыбнулся, посчитав мои слова шуткой. Еще бы: не кодекс я цитировал и не приказ Генерального прокурора.
Мы стояли друг против друга, и мое воображение сумело отлететь и глянуть со стороны. Один выше среднего роста, худощав, строен, молод — двадцать девять ему, — в моднейшем плечистом костюме, в ежедневно меняемой рубашке, темные волосы подстрижены-приглажены (интересно, продается ли нынче бриллиантин?), вежлив, спокоен и корректен, как дипломат. Второй роста среднего, в толстостекольных очках, в костюме, который мешковат обреченно, даже новый, даже только что отглаженный Лидой; впрочем, второй моему воображению неинтересен.
— Сергей Георгиевич, гражданин Мишанин подал на вас жалобу.
Вовик проявил характер.
— По какому же поводу?
— Во-первых, необоснованно прекратили дело. Во-вторых, не допросили его бывшую жену. И в-третьих, держались с ним иронично.
— Держался, Юрий Александрович.
— Надо научиться скрывать чувства, — порекомендовал прокурор совершенно бесчувственно.
— Теперь уже не успею.
— То есть как — не успеете?
— До пенсии не успею.
— Вам до пенсии десять лет. А почему не допросили его бывшую жену?
— Характер гражданских правоотношений очевиден. Допрос жены Мишанина ничего не добавит. Она же не признается, что вышла замуж ради квартиры, машины и алиментов.
— Откуда вы знаете, что она скажет?
— Хотя бы из показаний ее брата, Смиритского. И еще из жизненного опыта.
— Жизненный опыт к делу не подошьешь.
— Анатолиий Федорович Кони советовал пользоваться здравым смыслом и житейским опытом.
В моей ссылке Прокопов, видимо, уловил намек на сравнение его, юного прокурора, с блестящим прокурором Кони.
— Жену надо было допросить, — сухо заключил он.
Юрий Александрович прав. Если следовать форме, всегда будешь прав; впрочем, прокурор всегда прав. Даже самый молодой в городе. Говорили, что Прокопов любит рок и ходит на дискотеки, играет в теннис и крутит в доме видео. Знающ, современен и молод; главное — молод. После университета он попал в район помощником прокурора; потом его, как молодого, двинули в аппарат городской; потом, как молодого, поставили прокурором района. Не удивлюсь, если Прокопов станет заместителем прокурора города — как молодой.
Боже, но чему он может меня научить? Закону? Я знаю его не хуже прокурора. Следствию? Я знаю его лучше прокурора. Выходит, что он может мною лишь командовать, а не руководить; выходит, что ему остается ловить меня на случайных промашках. Это ли основа для деловых отношений?
— Сергей Георгиевич, на вас поступила и вторая жалоба.
— Третья, — поправил я ради верного счета.
— Почему третья?
— Вместе с Овечкиной.
— Да. Третья от Чариты Захаровны Лалаян. Странная жалоба…
Видимо, странность была столь неудобной, что прокурор замешкался. Нужно было помочь:
— Мишанин жаловался, что я ироничен. А Лалаян, наверное, жалуется, что я несимпатичен?
— Лалаян утверждает, что вы подстрекали се убить отца.
И Прокопов жадно глянул на меня. В его карих округлых глазах было столько добросовестного любопытства, что я стушевался, не выдержав подозрения. Вдобавок, в правом глазу светилось агатовое пятнышко — наверное, бельмецо, — которое нацелилось прямо в мою переносицу, как поймало в оптический прицел.
— Подстрекал, — признался я.
— Вы, разумеется, шутили?
— Нет.
— Тогда что?
— Лалаян хочет от отца избавиться, да не знает, как.
— И какой предложили способ?
— Путем утопления.
— Да, Лалаян так и пишет.
— Чарита Захаровна врать не станет, — вздохнул я.
— А если бы Лалаян последовала вашему совету?
— Я бы стал соучастником убийства, вы бы меня арестовали.
— Неуместно шутите, — бросил он, но, видимо, поугрюмевшее мое лицо заставило его добавить: — Забываете, что смех убивает и разит.
— Что-то не видно сраженных.
Прокурор отпустил меня взглядом, сел за стол и рассеянно переложил бумажки. В образовавшейся паузе была какая-то неуклюжесть: видимо, он не решался сказать то, что хотел, а я не решался уйти туда, откуда пришел.
— Сергей Георгиевич, — спросил он вдруг голосом, лишенным прокурорского цемента, — вам не нравится мой возраст?
— У вас прекрасный возраст, но не для прокурорской должности.
— А какой нужен для этой должности? Ваш?
— Ага, — подтвердил я. — Примерно с сорока до семидесяти.
— Почему же? — усмехнулся Прокопов, услышав цифру семьдесят.
— Юрий Александрович, прокурор — это ведь не грамотная машинка для применения статей закона. Прокурору, судье, любому руководителю необходимы жизненный опыт, ум, знание психологии, проникновение в человека, интуиция…
— Да в городе сорок процентов судей имеют возраст до тридцати лет!
— Поэтому справедливости и не жди.
— Вы хотите сказать, что молодой в отличие от пожилого станет нарушать закон?
— Нет. Но соблюдение законов и справедливость — это еще не одно и то же.
— Сергей Георгиевич, — с бесшабашной свободой спросил вдруг прокурор, — вас никто старомодным не называл?
— Называл: жулик Смиритский.
6
Казалось, еще вчера день и ночь дрожал июнь. А сейчас за форточкой на одной ноте держится звук, берущий за душу — ветер угрожающе выл в прутьях деревьев, в проводах и в любом тонком и одиноком предмете. Чего он грозится, когда синее небо без облачка? Я перешел к другому окну, из которого открывался кусок городского горизонта — там вставал на дыбы синий дракон, завихряясь множеством своих голов. Неужели выпадет снег?
Тот же двор, те же деревья с недосброшенными жестяными от холода листьями, та же зеленая потвердевшая трава… Ничего не изменилось, но стало лишь холодно. Неужели перемена температуры тоже двигает время?
— Сережа, чай готов.
На кухне до сладкого головокружения пахло мелиссой, чабером и медом. Лето вернулось. Выходит, не только температура меняет ход времени, но и запах.
— Почему такой пасмурный? — спросила Лида, словно я часто бываю веселым.
— Наверное, устал.
— Сережа, тебе пора отдохнуть, иначе это плохо кончится.
— Помру, что ли? — бодро спросил я, потому что сделал первый глоток солнценосного чая.
— Представь себе! Упадешь на допросе или на месте происшествия рядом с твоими трупами.
— Лида, я буду жить вечно.
— Неужели?
— У работы нет конца, поэтому кажется, что бесконечна и жизнь. Работа протягивает время за горизонт.
— Сережа, тебе нужно куда-нибудь съездить.
— Зачем?
— Развеяться. Не думать о преступниках и о том, что время протягивается за горизонт.
Я стараюсь никуда не ездить, потому что…
Желтое теплое дерево полок и шкафчиков. Торшер с золотистым абажуром, отчего дерево сделалось еще теплее. Желтый хохлатый петух с красным гребешком сидит на чайнике с травами. Дух мелиссы, который перебивает запах других трав. Лидины светлые волосы, неподвластные времени, распущенно шуршат по плечам…
Я стараюсь никуда не ездить, потому что люблю свой дом. Как же его покинуть, когда виден конец жизни? Еще успею, еще покину.
— Сережа! — вскрикнула Лида так, будто увидела мышь, самого страшного для нее зверя.
Но смотрела она не в угол или под стол — да и нет у нас никаких мышей, — а почему-то на мою чашку, где уж наверняка мышь не сидела. Все-таки я заглянул — недопитый чай золотым расплавом дрожал на дне.
— Что?
— Где же твоя бородавочка?
Я поставил чашку рывком, точно обжегся, и распрямил указательный палец. От нароста осталось лишь пятнышко, почти незаметное — легкое потемнение кожи. Я погладил его, точно сомневаясь, но палец стал гладким и каким-то стройным, как и положено указательному.
— Сережа, ты ходил к хирургу?
— Я ходил к колдуну.
Пришлось рассказать. Про Вовика, про Чариту Захаровну, роковую тень на фотографиях, «чайную розу» и визит к Смиритскому. Слушает уголовные истории Лида своеобразно: смотрит на меня с возрастающим страхом, будто все, о чем сейчас говорю, окажется здесь, в нашей квартире. Поэтому о делах кровавых и сильно грязных я помалкиваю.
— Взглядом свел?
— Прикосновением.
— Есть же необыкновенные люди…
— Которые чаще всего оказываются обыкновенными мошенниками.
— Жировика-то нет.
— Думаю, мазнул какой-нибудь едкой жидкостью.
Лида налила мне вторую чашку. Тепло, тихо, запах трав, Лида — и уехать?…
Что-то произошло. Эфир ли дрогнул, ангел ли пролетел? Мне вдруг стало так легко и щемяще хорошо, что я огляделся с неясной улыбкой. Но ото состояние уже миновало. Нет, не эфир и не ангел — миг повторился, потому что повторилось когда-то бывшее с микронной точностью: Лида, кухня, запах, свет и мое настроение. Повторный миг жизни… А если повторятся два мига, минута, час, день? Не значит ли тогда, что время может идти вспять?
— Не то, Сережа, худо, что этот Смиритский лечит биополем, а то худо, что человек он плохой.
— Не верю я в его биополе.
— Сережа, какая-то сила есть.
— Ага, божественная.
— Божественная не божественная, но вселенская и нематериальная.
Говорил я рассеянно, точно ждал повторения того прекрасного мига, когда ощутилось возвращение времени. Есть нематериальная вселенская сила — время. И мысль, и любовь, и много чего есть нематериального и вселенского.
— Этой твоей силы нет доказательств, — юридически изрек я.
— Интуиции тоже нет доказательств, а ты в нее веришь.
— Существование интуиции подтверждается на каждом допросе.
— Есть доказательства и духа, Сережа. Возьми боль. Зачем природа придумала, чтобы боль, например, от укуса комара передавалась твоему сознанию?
— Чтобы я комара прихлопнул.
— Правильно. А боль, скажем, от клыков хищника, огня, удара?
— Чтобы бежал или защищался.
— Да, пожалуй… Сережа, а вот какой смысл передавать мозгу болевые сигналы, например, от раковой опухоли?
— Чтобы человек шел к врачу.
— Думаешь, природа предвидела поликлиники? Зачем природа безжалостно сверлит болью мозг, который не в силах помочь? Какой смысл мучить человека болью перед его кончиной?
— А какой? — вяло спросил я, не расположенный к серьезному разговору.
— Природа стучится к разуму и просит помощь. А это значит, Сережа, что человеческий разум создала не природа, а какая-то сила иная, духовная.
Я с интересом посмотрел на пятнышко, оставшееся от жировика. Неужели Смиритский прибег к этой духовной силе? Смущает только одно: почему люди, прикоснувшись к могучей силе, да еще духовной, непременно оборачивают ее в свою выгоду? Помню черноокую худющую обвиняемую с жгуче-непримиримым взглядом, которая обладала, говорят, силой присушивать парня к девушке и наоборот; шли к ней косяками, брала она за это пару обручальных колец, мужское и женское — при обыске я изъял, наверное, полведра этих драгоценностей.
— Лида, твою болевую теорию я опровергну с материалистических позиций… Молодые, как правило, не болеют. А дело в том, что природа не запрограммировала старость. И животные, и растения, дав потомство, должны погибнуть. Старость для природы неестественна. А коли дожил до старости, то мучайся от бессмысленной боли.
— Да? — удивилась она слегка обиженно. — Вчера кассирша обсчитала меня на рубль. Я все вижу, понимаю, знаю, а сказать не могу. Так и ушла. Чем это объяснить?
— Тем, что ты дурочка, — рассмеялся я, привлекая ее к себе.
— Сережа, ты ни во что не веришь, поэтому у тебя и жизнь тяжелая.
— Я верю в рай, в ад и в бога.
— С каких пор?
— Рай — это жизнь на земле. Ад — это недра, пучины и космос, куда уходит после смерти человек. Ну а бог — взирает.
7
Светленькая и легкая, как воздушная кукуруза, Веруша влетела в кабинет; летала она на своих бумагах, которые трепетали и завихрялись не хуже вертолетных винтов.
— Сергей Георгиевич, распишитесь.
— Уголовное дело?
— Материал для проверки.
— С каких это пор следователи проверяют материалы?
— Интересный, — успокоила она и пропала, унесенная теплым потоком от батареи.
Я открыл папку — не картонную, подобающую тому уголовного дела, а бумажную — и удивился: в папке ничего не было, если не считать газетной вырезки. Зато ее пересекала красная строчка, начертанная, по-моему, фломастером: «Рябинину С. Г. Прошу проверить на предмет возбуждения уголовного дела». Разумеется, Прокопов. Я сам напросился, критикуя Овечкину за худую проверку материалов.
Фельетон под названием «Странные визиты» был небольшим и, судя по краю вырезки, стоял где-то в нижнем уголочке, перед телепрограммой и погодой. Я прочел…
«В наше время расцвета кооперативов, которые пекут пирожки и учат драться, дают советы по вопросам секса и ловят безбилетников; в наше время неформальных групп, в которые объединяются любители рока и кошек, экологии и бомжей… — в это паше время публику ничем не удивишь. Но жители Зареченского района города все-таки удивляются. В некоторые семьи стал обращаться гражданин без имени и фамилии. Представлялся скромно: профессор психологии. Кто он, откуда, из какой организации?…
Но дело не в его званиях, а в причинах визита. „Профессор психологии“ стучался в те семьи, в которые пришло горе и где были безнадежно больные. Просьба этого „профессора“ скромна и неожиданна — разрешить ему присутствовать при смерти человека. Вернее, наблюдать смерть ради науки. Разумеется, люди ему отказывали, но известно несколько семей, разрешивших этот странный научный опыт. Впрочем, дело даже не в опытах, которыми теперь, когда взглядом двигают шарики, фотографируют снежного человека и зрят „летающие тарелки“, никого не удивишь…
Гражданка К. сообщила в редакцию, что после визита „профессора“ у нее пропал перстень с бриллиантом стоимостью в шесть тысяч рублей. Может быть, это уже ненаучное обстоятельство заинтересует милицию и прокуратуру Зареченского района?»
Фельетон мне понравился хотя бы тем, что не потревожил, как это делается в подобных материалах, великую тень Остапа Бендсра. Упоминание прокуратуры и вызвало к жизни огненную резолюцию Прокопова. У меня было два пути. Первый: послать в милицию официальную бумагу с просьбой установить профессора, гражданку К. и другие семьи. Этот путь долог и бюрократичен. Второй: искать через редакцию. Это громоздко и ненадежно, ибо корреспондента, разумеется, в редакции нет, вызвать его к себе непросто, сведения его туманны и на уровне слухов…
Когда есть два пути, нужно идти третьим.
Я снял трубку, набрал номер уголовного розыска и сказал почти льстивым голосом:
— Боря, хорошо иметь друзей в милиции.
— Слушаю, Сергей Георгиевич, — понятливо усмехнулся Леденцов.
— Газеты читал?
— Насчет «профессора»?
— Там, кстати, и милиция упоминается.
— Сергей Георгиевич, вам «профессор» нужен?
— Именно. Кого-нибудь на примете держите?
— Примеривали, но никто не подходит.
— Надо его изловить.
— Само собой, Сергей Георгиевич.
— А пока бы гражданку К., а?
— Если жива-здорова, то сегодня же будет у вас.
— Боря, хорошо иметь друзей в милиции.
— Иметь друзей в прокуратуре тоже неплохо.
Я перечел заметку. Что-то в ней казалось нелогичным. Почему гражданка К. пошла в газету, а не в милицию? Допустим, это ее право. Почему на пропажу жалуется только гражданка К., хотя «профессор» посетил несколько квартир? Видимо, с другими корреспондент не беседовал. Может быть, меня смущает звание «профессор» и необычность повода для проникновения в квартиры?
Разве я забыл «дизайнера», ходившего по домам и предлагавшего сооружать диковинные интерьеры, а после его обмеров и простукиваний стен таинственным образом пропадали японская радио — и видеоаппаратура; разве я забыл «тимуровца», посещавшего немощных старушек, у которых тут же терялись упрятанные пенсии?… А «народная артистка», походившая, как двойняшка, на народную артистку и посему четырежды в году побывавшая замужем за Героем Труда и за капитаном дальнего плаванья, за директором института и за генералом… Мне ли удивляться способам мошенничества?
Мысли, не сбиваемые посетителями и телефонными звонками, пошли в свободном и странном направлении: мошенники существуют за счет простодушных, я люблю простодушных, тогда пусть будут мошенники — лишь бы жили простодушные…
Звонок сбил опасный для следователя ход мыслей.
— Сережа, — Лидин телефонный голос всегда был настолько высок, что казался девчоночьим. — Ты читал газету?
Я удивился: зная следственную работу, Лида никогда не звонила по пустякам. Уловив мое недоумение, она поспешно добавила:
— Сережа, меня коллектив попросил…
Видимо, женщины се лаборатории прочли заметку, распалились, вспомнили обо мне и упросили Лиду взяться за трубку. Ученые любопытны. Только почему их любопытства хватает на… Напиши в газете, что четвертая часть продукции кондитерской фабрики выносится под кофтами, что с мясокомбината тоннами волокут колбасу и говядину, что нетрезвые водители ежедневно давят людей десятками, что стаи хулиганствующих подростков нечеловечески бьют людей и друг друга, что пьяные мужики ходят-бродят в своих отдельных квартирах… После этих сообщений никуда звонить не станут. Но вот напиши о проститутке, промышлявшей на проспекте, о наркомане, курившем «травку», или вот о «профессоре», искавшем покойников, — вот тут как бы очнутся от векового сна и потребуют мер и наказаний.
— Так о чем просит коллектив?
— Узнать подробности.
— Про «профессора», что ли?
— Сережа, женщин интересует…
— Перстень с бриллиантом, — добавил я.
— Представь себе, нет. Зачем ему были нужны умершие?
— Не нужны.
— Почему же ходил?
— Мошенник, украсть что-нибудь.
— Сережа, ты непременно расспроси его об умерших.
— Сперва нужно поймать.
— Разве ты его не знаешь? — удивилась Лида.
— Ты спросила так, будто мошенник всем хорошо известен, в том числе и тебе, — пробубнил я, поскольку всегда бубню или бурчу, когда раздражаюсь.
— Мне известен.
— Откуда же?
— Ты рассказал.
— Как я мог рассказать, когда только сейчас о нем прочел?
— Сережа, это Смиритский.
Не знаю, сколько я молчал: телефонное время другое, и паузы кажутся гораздо длиннее. Не дождавшись моих слов, Лида виновато положила трубку. А ведь я хотел ей сказать что-то интересное и очень умное. Впрочем, говорил уже не раз…
Главные враги интуиции — дураки и ученые. Главные защитники интуиции — женщины.
8
Что самое неуправляемое в психике человека? Воображение. Лида положила трубку, думая, что перестала со мной говорить. Говорить-то перестала, но ее светлый минералогический кабинет вместе со всеми сотрудниками, с чистенькими столами и микроскопами, с запахом кофе и духов как бы въехал в мой кабинетик, вроде сказочной печки Ивана-дурака. Я увидел фиолетовый камень на Лидиной полке, глазастые окуляры, чистое полотенце и вечно начатую коробку конфет; увидел ее немного расстроенное этим звонком лицо — беспокоила по пустяку и говорила глупости. Я сказал «увидел», а ведь не то и не так… В словарях сотни тысяч слов, но попробуйте этими словами объяснить, что такое любовь, душа, интуиция, совесть…
Разве я только ее лицо видел?
Хотим мы или не хотим, но наши слова и мысли, манеры и привычки закрывают собственную душу. Она погребена под ними, как самородок под наносами. Мы бываем поглощены лишь приметами души, частенько так и не сумев до нее добраться. Но ведь истинное общение — с душой.
Лидины вездесущие волосы, почти всегда тревожные глаза, почти всегда тревожащие разговоры, родной запах тела, голос, походка и манеры — все это отвлекало меня от се души. Находясь вдалеке, я отбрасывал второстепенное и видел лишь душу; и тогда моя душа тихо обливалась кровью, меня толкало все бросить и бежать к ней, потому что увиденная обнаженная душа казалась брошенной и беззащитной…
И когда перед столом возникла женщина в ранней шубке и в каком-то меховом башлычке, я глянул на нее с неприязнью. Во-первых, она перебила мысли; во-вторых, не разделась; в-третьих, рано ходить в шубах; в-четвертых, под таким слоем меха не только души, но и тела не отыщешь. Я встряхнулся и сразу увидел в ее лице два почти взаимоисключающих настроения: скрытой обиды и открытой претензии. Это могла быть только гражданка К.
— Кутерникова Нина Владимировна. К вам?
— Ко мне. Милиция прислала?
— На машине привезли.
Я усадил ее, переписал из паспорта сведения и, сославшись на хорошее отопление, не только посоветовал снять шубу, но и помог. От такой галантности моложавое, вернее, молодое — сорок лет — полноватое лицо Кутерниковой разгладилось и в нем даже этой полноты прибыло.
— Нина Владимировна, почему вы пошли в редакцию, а не в отделение?
— Я рассказала про эту историю корреспонденту, он живет на нашей лестничной площадке. Он все и записал. Оказалось, им подобные случаи уже были известны.
— Искать-то бриллиант редакция не станет…
— Корреспондент сказал, что после фельетона органы забегают.
Корреспондент правильно сказал: мы с Леденцовым уже забегали.
— Нина Владимировна, теперь давайте по порядку и подробно.
— Мой отец лежал в больнице, рак желудка. Разрезали и опять зашили. Поздно. Ну, и выписали домой умирать. Он и сам хотел закрыть глаза в родных стенах. Я взяла отпуск, сидела при нем. И вот однажды звонит в дверь мужчина. Представился профессором медицинской психологии. Сказал, что его прислали понаблюдать за умирающим.
— Кто прислал?
— Он назвал организацию… Что-то вроде медицинской статистики.
— Документы вы глянули?
— Он полез в карман, но я смотреть не стала.
— Почему?
— Солидный, вежливый…
— Лысый, белое лицо с обвислыми щеками, черные, узкие глаза и пронзительный взгляд? — не удержался я от соблазна, чего делать не следовало, ибо выходил наводящий вопрос.
— Вы его знаете? — удивилась Кутерникова.
— Поверхностно, — сказал я и погладил след от бородавочки.
Смиритского я видел, допрашивал и был у него на квартире, но знал поверхностно, потому что я мужчина; Лида никогда его не видела, только слышала о нем от меня, но знала его глубже, потому что она женщина. Ее интуиция подтвердилась.
— Имя не называл?
— Да нет… Профессор и профессор.
Я хотел было попенять ей за легкомыслие, но вспомнил, что люблю простодушных людей. Да и как упрекать человека, пострадавшего за это простодушие.
— Что же он делал?
— Ничего. Сидел у кровати отца, смотрел на него, иногда что-то записывал.
— Извините, что спрашиваю… Отец умер при нем?
— Нет, через неделю.
— И сколько этот профессор просидел?
— Часа два.
— А потом?
— Попросил разрешения вымыть руки. Я отвела его в ванную. Вымыл и ушел.
— Так, дальше.
— Все.
— Как все?
— Больше он не приходил.
— А бриллиант?
— Пропал из ванной.
Я всмотрелся в нее, удивляясь несочетаемости узкого лица с пышными щеками. Нет, я удивился другому — легкости, с какой она сказала о пропаже бриллианта. У нее, у рядового инженера, их много, что ли, этих шеститысячных бриллиантов? Но мой вопрос, посланный в пространство, Кутерникова приняла:
— Знаете, после смерти отца мне плевать на все бриллианты.
— Почему бриллиант лежал в ванной? — спросил я голосом, который, помимо воли, сделался мягким, будто передо мной был ребенок.
— Наверное, мыла руки и сняла.
— Опишите его.
— Вправлен в перстень «белого золота», светлый, прозрачный, огранка «роза»; маленький, забыла, сколько карат… Подарок мужа.
Пожалуй, с первых наших дней я мечтал подарить Лиде что-нибудь необыкновенное. В молодости не было денег, а когда они приходили, не попадалось необыкновенного. Дарил цветы, ласковые духи, хорошие книги… Но то редкостное и загадочное так и осталось туманной и уже полузабытой мечтой. И сейчас я подумал: а почему бы не бриллиант? Красив, вечен, дорог и к лицу каждой женщине. Надо было откладывать по десятке из зарплаты — на бриллиант; продать все ненужное, например, телевизор, и купить бриллиант; взять в банке или где там ссуду и купить бриллиантик хотя бы в один карат. В конце концов, надо же иметь фамильные драгоценности. Вот и Смиритский так считает. Ну а если не имеешь своих, то ищи чужие.
— Нина Владимировна, вы пропажу сразу обнаружили?
— В том-то и дело, что дня через два-три.
— После похорон?
— Нет, до. Но отцу стало хуже, и было не до милиции.
— Перечислите состав семьи и всех, кто был у вас за эти три дня.
Она стала называть: муж и сын, приятель мужа и два приятеля сына, ее подруга и соседка, трое сослуживцев отца, да еще какой-то дядя Володя, заходивший отрегулировать холодильник. Получалось, что, кроме Смиритского, ради объективности следовало проверить больше десятка человек.
— Никого не подозреваете?
— Конечно, нет. Всех знаю давно.
— А дядя Володя?
— Он прошел на кухню и обратно.
Я хотел было возразить, что и «профессор» прошел в ванную и обратно, но дело следователя не спорить, а спрашивать.
— Как же этот «профессор» узнал, что ваш отец тяжело болен?
— Хотя бы у старушек возле парадного…
— А про бриллиант?
— Вы думаете, он специально пришел за бриллиантом?
— А зачем?
— Смотрел на отца, записывал…
— Нина Владимировна, вы наблюдали его два часа. Неужели о нем ничего не можете сказать?
— Голос воркующий.
9
Почти с ужасом думал я об ушедшем дне, и смотрел ему вослед, как в хвост пробежавшего поезда. Ничего не успел, ничего не доделал и ничего не додумал. Интересно, кто сочинил присказку «день прошел, и слава богу». Благодарить бога за унесенный день? День, слава богу, не прошел — вот. А еще лучше: день не прошел и никогда, слава богу, не пройдет.
В кабинет вошел Костя Пикалев, мой коллега, сидевший за стенкой. Вернее, Константин Иванович Пикалев, старший следователь прокуратуры, младший советник юстиции. Пришел разрядиться и забрать у меня еще толику убегающего времени.
Кроме отца с матерью человека рождает стихия. Дочь полей, сын лесов… Есть люди, которых невозможно представить вне сферы их занятий, скажем, без металла и механизмов; или без дерева, стружек и опилок; или без страниц, изданий, томов и сочинений…
Пикалев зародился из протоколов и табачного дыма. В двадцать три года, сразу после университета, пришел он в Зареченскую прокуратуру — и вот работает. Ему сорок пять, а следственного стажа побольше моего, ибо не отвлекался, как я, на поиски места в жизни и всяких смыслов.
— Сипуха! — выдохнул Пикалев, конечно, закуривая.
— Кто?
— Моя закоперщица.
— Почему сипуха?
— Сипит с похмелья.
Он вел крупное дело о хищении обуви. Шайкой человек в десять командовала женщина, главный бухгалтер обувной фабрики.
— Дама все-таки… А ты — сипуха.
— На этой висит тридцать с лишним тысяч. И стала попивать. Ну, думаю, после очной ставки арестую. А она мне справку на стол — бух! Беременность, четыре месяца. Смягчающее обстоятельство.
Иногда я чувствую приближение интересной мысли. Сперва она так далека, и так неясна, что ее принимаешь за ощущение и поэтому гонишь, как ненужное. Зря: кто умеет ловить это ощущение, тот поэт, а кто умеет сгущать его до мысли, тот ученый.
Беременная женщина совершила преступление.
— Костя, а почему беременность — смягчающее обстоятельство?
— Будто не знаешь. Я арестую, а суд даст срок, не связанный с лишением свободы, и прямо в зале освободят. Мне выговор за незаконный арест. А не арестовать, чепуха выходит: организатор шайки на свободе, сошки же помельче сидят. А?
— Все-таки почему беременность смягчает вину?
— Очевидно, роды, воспитание ребенка…
— Костя, а ведь она совершила преступление пострашней, чем хищение денег и обуви.
— Какое?
— Пошла на кражи, зная про ребенка.
— Ну и что? — задержался он на мне нетерпеливым взглядом, потому что я затевал ненужный и малопонятный разговор.
— Пошла на преступление, зная, что будет ребенок. Зная, что ее могут посадить, а значит, ребенок начнет жизнь с тюремной больницы. Зная, что когда-то этому ребенку станет известно, кто у него была мать. Короче, она совершила преступление и против будущего ребенка. У нее две вины. Выходит, что беременность не смягчающее, а отягчающее обстоятельство. Именно отягчающее!
— Тогда, по-твоему, и наказание надо давать суровее? — усмехнулся он явной нелепице.
— Наказание ради ребенка давать мягче, а беременность считать обстоятельством отягчающим.
— Это все психология, — Пикалев махнул рукой, освобождаясь от услышанного, и слово «психология», как всегда, прозвучало бранно.
Он похаживал, наполняя кабинет дымом. Мне казалось, что его остроносое сухое лицо и невысокое худое тело постоянно против чего-то нацелено; впрочем, оно и было нацелено — против злоумышленников. Пикалев всегда носил мундир, который я сшить так и не удосужился. Мы с ним были, как говорится, в одних чинах — младшие советники юстиции. Мой чин шел ко мне как батюшкин крест к пиджаку; его же большая звезда в петлице сияла немедным значением.
— Зря машешь, — упрекнул я. — Вся следственная работа сводится к психологии.
— Она сводится к поиску и закреплению доказательств.
— Костя, что такое уголовное дело? Это история психологической борьбы следователя с преступником.
Многовато я спорю. От капитана Леденцова защищаю интуицию, от Пикалева — психологию.
— Да и вся наша жизнь, — добавил я, — есть психика и психология.
— Наша жизнь, старик, материальна. Люди хлопочут о деньгах, шмутках, автомобилях, квартирах и колбасе.
— А разве сейчас расстроился из-за колбасы? И если вдуматься, то все конфликты меж людей, в том числе и преступления, случаются не из-за колбасы, то бишь материального, а из-за человеческой натуры.
Казалось, Пикалев меня не слушает. Да нет, слушал; но все, что не касалось следствия и конкретных дел, пролетало мимо его ушей.
— Кстати, реши-ка психологическую задачку, — предложил я. — Возвращаюсь вчера электричкой. Сижу один в купе. Устал, весь день не ел… Вдруг в соседнем купе встает весьма приличная женщина, подходит ко мне с кусочком сыра и ласково говорит: «Скушай, дружок». Что это такое: сверхдоброта, передача мыслей на расстоянии или совпадение?
— Увидела голодный блеск в твоих глазах.
— Не угадал… Я, разумеется, смущенно благодарю и протягиваю руку, которая повисает в пространстве. Женщина нагибается и отдает сыр куда-то под лавку. Ибо там примостился маленький песик.
Костя глянул на меня с некоторым сожалением: не потому, что сыр достался собачке, а потому, что этот пример не имел никакого отношения к следствию и казался ему пустячным. Я подозревал, что Пикалева жжет какой-то сухой и скрытый огонь, языки которого мне то и дело виделись. И этого огня я не мог взять в толк. Научный? Но следственную работу до уровня научного поиска он не поднимал. Карьеризм? Но Пикалев вроде бы ни на какие должности не претендовал. Поиск истины? Нет, жар от поиска истины смягчен сопричастностью человеческим судьбам.
— Тоже загадаю тебе психологическую загадку из своей практики, — хмуро пообещал Пикалев. — Муж возвращается с работы, а из дверей его квартиры несет газом. Он позвонил к соседям, от них вызвал газовую службу, «Скорую» и милицию. Ну а потом вошел в квартиру вместе с соседями. Конфорки плиты открыты, жена мертва. Самоубийство путем отравления…
— Муж убил.
— Подожди, у него железное алиби.
— Муж.
— Еще не все: записка предсмертная оставлена.
— И все-таки муж.
— Как догадался? — спросил Пикалев несколько разочарованно от скорого разгадывания психологической загадки.
— Любой нормальный человек, испугавшись за жизнь жены, не к соседям побежит, а в квартиру ворвется.
Разве это загадка? Все можно разгадать, где есть хоть капелька логики. Супружеские пары загадывают истории и посложней. Скажем, борьба годами друг с другом без смысла и цели.
— Кстати, — Пикалев стал рядом, и мне показалось, что от его кителя пахнуло табаком и протоколами, — сообщаю, как любителю психологии… Моя жена познакомилась с крутой бабой, у которой в квартире ходит мебель и живет домовой.
— Как это?
— Вернется в квартиру, а стол переставлен, холодильник передвинут, чайник теплый…
— Надо уголовный розыск подключить.
— Телевидение было; ученые днюют и ночуют.
Где-то я об этой чертовщине слышал. Ученые дали ей загадочное название — полтергейст. А коли есть наукоподобное название, то будет и научное явление. Тогда надо изучать! Вот зови на помощь брошенная старуха и стучи в стенку соседям, название этому явлению не дадут, и телевидение не приедет.
Пикалев задавил окурок, одернул китель, огладил ладонями лысоватую голову и сказал непривычным домашним голосом:
— Старик, сколько лет работаем вместе, а домами не знаемся… Зашел бы как-нибудь, а? С женой, а?
— Можно, — вежливо согласился я.
— Я тебе китайский чай с жасмином заварю…
— Это уже деловой разговор.
В дверь влетела секретарь Веруша, подпорхнула ко мне, как балерина, и дала конверт. Записка от капитана Леденцова, в которой он сообщал, что профессор, ходивший по квартирам, есть гражданин Смиритский… Сколько потребовалось оперативникам времени на розыск — два дня? Лидс хватило мига. Я чуть было не удержался и не рассказал Пикалеву о силе женской интуиции. Впрочем, коли он не признавал наукопричастной психологии, то уж туманную интуицию…
10
На нем было что-то вроде блузы, носимой художниками и поэтами в давние времена; может быть, только серый цвет делал ее неброской. Там, куда я пришпилил цветок, выглядывал из кармашка треугольничек голубого платка. Снабженец в блузе?
— Мирон Яковлевич, как идет работа?
— Теперь я занимаюсь маркетингом, поскольку наше объединение выходит на экспортную торговлю.
Тогда блуза в самый раз. Как и весь его вид — респектабельного джентльмена с пронзительным взглядом. Впрочем, я смутно представлял, что такое маркетинг и потребуются ли там пронзительные взгляды.
— Поедете за рубеж?
— Весьма возможно.
— Можете встретиться с этой самой супергадалкой Сильвией Папс?
— Не исключено. Правда, она вышла замуж.
— Небось за домового?
— Да, он имеет десятка три фешенебельных домов.
— Случаем, не за того, который напускает порчу?
— Приятно, когда допрос начинается с шуток, — поставил меня на место Смиритский.
Игрив я стал на допросах. Не к добру. А виноват возраст и жизненный опыт. Бывало, допрашивая, я рвался лишь к одной желанной цели — к информации о преступлении. Теперь же я со страхом замечаю, что эта информация — цель допросов — отходит для меня на второй план. Что же на первом? Человек. Как-то в гостях признался, что люблю допрашивать. На меня глянули как на опричника. Сперва я даже не понял этих косых и кривых взглядов, но потом догадался… Под допросом люди понимают только психическое насилие с криками, угрозами и стучанием по столу. Я же все чаще и чаще — наверное, в ущерб следствию — превращаю допросы в интересные беседы. Допустим, Смиритский — преступник. Но что он за человек?
— Мирон Яковлевич, с какой целью вы ходили к умирающим людям? — спросил я, перепрыгнув через логический вопрос, а он ли это ходил.
— На первой нашей встрече я пытался кое-что объяснить…
— Теперь время пришло?
— Не возражаете, если начну с философии?
— Только с нее.
Только с философии и можно начинать допрос о похищении бриллианта, ибо камень этот со значением. Поэтому Смиритский как-то поджал обвислые щеки, сцепил эластичные пальцы, уперся в меня взглядом и стал походить на облысевшего демона.
— Сергей Георгиевич, грань между живой материей и неживой весьма условна. Многие микробы имеют в себе чистые металлы. Есть микробы с цепочками магнетита, которые их ориентируют по силовым линиям земли. Примеров перехода от неживой природы к живой множество. А что есть растения? С одной стороны, они уже живые, а с другой — еще не животные…
— Мирон Яковлевич, вы хотите пересказать теорию эволюции?
— Именно! От неживого к живому, от простейшего к сложному. Я вас спрошу, а где же конечная цель?
— Человек.
— А дальше?
— А дальше еще более разумный и современный человек.
— Ну а дальше, еще дальше?
— Не знаю, и никто не знает.
— Я знаю.
— Мирон Яковлевич, тогда не томите.
— Люди видят эволюцию, идущую на их глазах, и не понимают ее смысла. Но он же очевиден!
— Так в чем же? — начал я раздражаться тягучестью разговора.
— Неживая природа хочет осознать сама себя. Растения, микробы, бабочки, животные, человек — все это попытка природы осознать себя.
Видимо, мое лицо сделалось постным, как выжатый плод. Смиритский это заметил и заговорил скорее.
— В своей попытке природа создала интеллект. Зачем он ей? Если животные без интеллекта живут с природой в согласии, то человек перестал подчиняться природе. Между ним и природой встал интеллект. Человек отчуждается от природы.
— Но природа путем смерти каждый раз забирает его в свое лоно.
— Сергей Георгиевич, вы попали в самую суть. Драма эволюции! И знаете отчего?
— Отчего же?
— Материя стремится к духу.
— И как это она?…
— Материя превращается в дух через живое. Неорганическое, живое, духовное — вот путь. Посмотрите, как стремительно растет народонаселение, которое на земле скоро не уместится и разлетится по Вселенной. Это и есть переход неживой материи через живую к состоянию духа. Через непредставимое время вся материя станет духом. Да-да, все эти звезды и планеты, раскаленные и остывшие, уплотненные и разряженные массы путем множественных усложнений превратятся в иную субстанцию — в духовную. Думаю, этот процесс идет не только на земле.
— Ах, так, — только я и нашелся.
— Тому множество доказательств. Телекинез и телепатия, биополе и гипноз, вещие сны и ясновидение… Кстати, церковь первая об этом догадалась, хотя выразила все крайне наивно, адом и раем. А бог есть всего лишь образовавшаяся часть духовной вселенской субстанции.
— И где же эта субстанция пребывает?
— Во Вселенной достаточно свободного места. Хотя духу места не требуется. Думаю, что он здесь, в нас, везде, в космосе.
Скорее воображением, а не рассудком я оценил красоту его теории. Сперва волны и частицы, потом атомы и молекулы, затем вещества с газами, жидкостями и твердями, к зарождению живого, и дальше, к превращению живого в дух. От элементарно простого к невероятно сложному. Я знал последнее слово науки о пульсирующем строении мира — «большой взрыв», расширение Вселенной, потом вновь сжатие… Теория Смиритского нравилась больше хотя бы уж потому, что я всегда стоял за победу духа.
— Ну и зачем же вы посещали умирающих?
— Сергей Георгиевич, что такое смерть? Это отделение духа от материи, когда он, отделившись, присоединяется к Духу Вселенскому, а тело возвращается в землю. В принципе я изучал переход материи в дух.
— И что вы установили?
— Пока еще говорить преждевременно, но какой-то материал собран.
— Все-таки?
— Например, почему смерть мучительна? Потому что наш дух слишком слаб. Ему не отделиться от породившей его материи. Чем дольше будет существовать человечество, тем легче станет умирать. Потому что дух будет возрастать. Кстати, интеллектуалы умирают легче — мною это бесспорно прослежено.
— Тогда надо умнеть, — вздохнул я.
Смиритский видел, что его теория мне понравилась. Он сидел вальяжно, уже походя не на демона, а на сытого кота, разумеется, сильно облысевшего: щеки опять повисли, свободно, лоб блестел, эластичные пальцы сцепились на коленях, как вареные. Лишь в глазах, где-то очень далеко, темнела вечная тревога.
— К чему вам, лекарю, эта философия и опыты с умирающими?
— Я облегчаю страдания биополем, а биополе — это часть духа.
— Мирон Яковлевич, бриллиант вы того… биополем или как?
— Не ожидал от вас…
— А разве в газете не прочли, что пропал бриллиант?
— Там факт упоминался. Вы же подозреваете меня конкретно.
Наша идиллия кончилась. Его щеки отвердели, эластичные пальцы побелели морозно, далекая тревога в глазах подступила ближе, а свободная блуза как-то раздалась, словно он под ней ощетинился.
— Гражданин Смиритский, вы не отрицаете, что посетили квартиру Кутерниковой?
— Нет, не отрицаю.
— Расскажите, как это было?
— Попросил разрешения, посидел у постели больного и ушел.
— Что вы делали у постели больного?
— Наблюдал, записывал.
— Чем записывали?
— Шариковой ручкой. Какое это имеет значение?
— К больному или к его вещам вы прикасались?
— Нет.
— Тогда зачем же вам понадобилось мыть руки?
— Врачи тоже моют.
— А почему вы их не мыли, когда пришли, коли уж по-врачебному?
Смиритский выкатил черные глаза, отчего стал неузнаваемым.
— Я требую очную ставку.
11
Кутерникову — гражданку К. — удалось вызвать по телефону.
Если допрос я считаю искусством, то к очной ставке подхожу как к обременительному действу по извлечению фактов. Не люблю я очные ставки. Может быть, потому, что в кабинете уже трос, и вступают законы групповой социальной психологии, требующие иного характера, чем мой. И еще потому, что они чреваты эксцессами, заложенными в очных ставках генетически, ибо сталкиваются два человека с противоположными интересами: эти интересы не только противоположны, но и влекут за собой правовые последствия. Сколько у меня их бывало, эксцессов-то…
Как и положено на очной ставке, я посадил Смиритского и Кутерникову друг против друга — одного пред очами другого. Затем, как и положено, спросил, знакомы ли они, нормальные ли между ними отношения, нет ли каких-либо счетов, и предупредил об ответственности за дачу ложных показаний.
— Нина Владимировна, пожалуйста, расскажите еще раз о посещении вашей квартиры сидящим перед вами гражданином.
Она начала говорить. Как правило, потерпевший обличает подозреваемого, и поэтому речь его уверенна, зачастую со скандальным напором. Голос же Кутерниковой трепыхался, как бабочка на оконном стекле. Иногда так бывает, ибо потерпевший с глазу на глаз с преступником стесняется, а вору или же хулигану не до психологических деликатностей. Кроме того, Смиритский выкатил глаза и прожигал Кутерникову наподобие лазера.
— Нина Владимировна, подробнее про ванную? — сказал я успокаивающим голосом.
— Он попросил разрешения вымыть руки. Прошел в ванную… Я туда не заходила. Ну, сколько надо времени для мытья рук? Вышел, попрощался и ушел.
— Когда вы обнаружили пропажу перстня? — спросил я.
— Дня через два.
— Кого подозреваете?
— Вот его… Больше никто из посторонних в ванную не заходил.
Я перевел взгляд на Смиритского. Он убрал выкаченные глаза, как втянул их в глазницы. Но лицо неожиданно стало покойным и даже безразличным, словно своим прожигающим взглядом он высмотрел что-то такое, что я своим, через очки, не видел.
— Мирон Яковлевич, есть вопросы к свидетелю?
— Есть заявление, — внушительно, как дипломат, изрек он.
— Слушаю вас.
— Один банкир, выходя из ресторана, потерял перстень со всемирно известным темно-синим бриллиантом Гоппс в сорок четыре карата. Вскоре полиция нашла, но без камня. Банкир был в шоке.
— К чему рассказали?
— К тому, как один театральный служитель, гуляя по городу, почувствовал в сапоге что-то твердое и болезненное. Он едва дотащился до дому, где увидел, что этот твердый предмет вдавился в подошву и его придется вырезать. Когда ковырнул ножом, то обнаружил камешек, который был не чем иным, как бриллиантом Гоппс.
— Ну и что?
Смиритский глядел на Кутерникову так, будто показывал на нес взглядом. Я подчинился и повернул голову. Меня и на допросе удивило лицо потерпевшей, чрезвычайно узкое, но с массивными щеками, отчего они казались подвешенными к скулам. Теперь лицо удивило другим: щеки запунцовели, а лоб, скулы и нос побелели. И главное, Кутерникова смотрела в пол, будто искала этот самый темно-синий бриллиант.
— Мирон Яковлевич, вы хотите сказать, что наступили на перстень и унесли его на подошве?
— Нет.
— Тогда что же?
— Гражданка Кутерникова дала вам ложные показания.
— То есть?
— Перстень лежит в ванной комнате, на полочке, за флаконом шампуня «Каштан».
— Без бриллианта! — вспыхнула Кутерникова.
Мне показалось, что на очной ставке я вроде постороннего, ибо между ними шел свой тайный разговор.
В моих бумагах и дневниках столько скопилось заметок, что они свободно ложились в темы и были, в сущности, все об одном и том же — о человеке и преступности. Среди этих тем чуть ли не главным стали мысли о преступнике и потерпевшем. Когда-нибудь я напишу работу, в которой докажу почти абсурдную мысль, что следователь к преступнику относится лучше, чем к потерпевшему; я докажу, что состояние одного предпочтительнее… А сейчас я могу понять Смиритского, который защищается, ибо его подозревают в краже бриллиантов. Но потерпевшая-то? Ради чего же я строю психологические козни этому Смиритскому, ради чего затеял очную ставку?
— Гражданин Смиритский, — обратился я уже к нему, вроде бы как к более правдивому, — расскажите все, что знаете.
— Омывал руки. На дне ванны загадочно блеснуло. У меня зрение отменное. Вижу, что колечко. Наверное, хозяйка обронила. Поднял и положил на полочку. Разумеется, увидел, что это не колечко, а перстень. И перстень без камушка.
— Кутерникова, подтверждаете?
— Подтверждаю, что пустой перстень нашла на полочке…
— Почему об этом умолчали на допросе?
— Я нашла его после допроса.
— Почему он лежал на дне ванны?
— Не мог он там лежать.
— А где он должен лежать?
— В коробочке на трюмо. Если начинала стирать и перстень оказывался на пальце, то я снимала и клала на полочку в ванной.
— Где его и нашли?
— Где и нашла.
— А могли начать стирку с перстнем на руке?
— Ну и что? Бриллиант-то куда денется?
Ход мыслей Смиритского я давно понял, поэтому следующий вопрос задал, чтобы лишить его возможности запутать потерпевшую.
— Нина Владимировна, а если камешек вырвало из перстня и унесло в трубу?
— Нет. Мужем поставлена сетка, чтобы труба не засорялась.
— Тогда где же бриллиант?
— Вот он взял, больше некому.
— Гражданка Кутерникова, вы утверждаете, что бриллиант украден гражданином Смиритским. Гражданин Смиритский, подтверждаете эти показания?
Мирон Яковлевич скрестил руки на животе и выглядел монументом, поглядывающим на нас с некой высоты, на которую он попал невесть как, ибо все мы трое сидели на одинаковых стульях; поглядывал на нас глазами взрослого человека, наблюдавшего за возней детишек, игравших, скажем, в очную ставку. Я сказал, что давно понял ход мыслей Смиритского… Да нет, следующий ход оказался непредугаданным, как и его теория об отлетающем духе.
— Сергей Георгиевич, разрешите задать вопрос даме? — с достоинством спросил он.
— Разумеется.
— Вы чем стираете?
— Руками, чем, — огрызнулась она.
— Я имею в виду моющие средства.
— Мылом, стиральным порошком.
— Но я видел в ванной пачки с кальцинированной содой…
— Иногда добавляю при стирке. И ванну мою содой. К чему эти вопросы?
— Действительно, к чему? — поддержал я Кутерникову.
— Сергей Георгиевич, разве вы не знаете, что алмазы растворяются в соде?
— Впервые слышу.
— Поинтересуйтесь у химиков.
— Да неужели камень растаял, как сахар? — сердито удивилась потерпевшая.
— Возможно, не весь, но вполне достаточно, чтобы проскочить сквозь сетку, поставленную вашим супругом, — благосклонно объяснил Смиритский.
Я понял, что очная ставка закончилась. В глазах Мирона Яковлевича, где-то в далеких зрачках, ей-богу, блеснуло торжество кошачьим зеленоватым сполохом. Но откуда оно, коли должна быть обида от напраслины? Торжество от одержанной победы. И по этому зрачковому блеску, и еще по чему-то, совершенно необъяснимому, я еще крепче убедился что бриллиант взял Смиритский. В конце концов, как мир нельзя мерить лишь килограммами, метрами и литрами, так и вину человека нельзя определять только одними доказательствами. Но это не для суда, это для себя.
— Кстати, в квартире были и другие люди, — заметил Смиритский, подписывая протокол очной ставки.
12
Ученые-юристы утверждают, что закон всегда нравствен. Посадил бы я такого ученого на свое место и велел бы вызвать повесткой мужа Кутерниковой и спросить его, не он ли украл бриллиант у собственной жены? И сына спросить, не он ли выковырнул драгоценный камешек из перстня родной матери? А ведь мне пришлось допрашивать приятеля мужа и двух приятелей сына, подругу Кутерниковой и одну из соседок, трех сослуживцев отца потерпевшей, а также некоего дядю Володю, приходившего чинить холодильник. Допрашивал, уверенный, что все эти люди непричастны; допрашивал, плутая взглядом по углам кабинета. Тогда зачем же их тревожил, отрывая от дел и унижая вопросами? Только для проверяющего, ибо любой прокурор укажет на неполноту следствия и велит его восполнить.
Газеты пишут про обюрокрачивание государственного аппарата. Кто бы написал про обюрокрачивание и обумаживание следственного процесса? Скажем, криминалистика обязывает работать по версиям, которых может быть до десятка. Вот и работаешь, допрашиваешь толпы людей и даешь формальные задания милиции, подшиваешь том за томом, хотя уверен лишь в одной версии, которая в конце концов и окажется правильной.
Я смотрел сквозь стекло, отыскивая на чем бы отдохнуть взгляду. На усатых троллейбусах, на жухлом асфальте, на давно не крашенных домах или на джинсовых девицах? Тогда я поднял взгляд в небо, уже начавшее сгущать свою вечернюю синеву, и увидел натуральную природу, чистую, глубокую, даже самолетами сейчас не тронутую — лишь блеклый месяц набирал силу. К ночи он разгорится. Почему наш мир зовут подлунным, а не подсолнечным, коли живем мы под солнцем? Или солнце далеко, а луна близко?
На столе зазвонил телефон — уже по-вечернему, как-то не служебно. Я нехотя снял трубку.
— Да.
— Сергей Георгиевич, зайдите, — услышал я вполне служебный голос прокурора района.
А я уж было подумал, что ошибся в своих прогнозах и Прокопов про бриллиант забыл…
Кабинет светился всеми огнями: и люстра под потолком работала пятью рожками, и круглая настольная лампа горела, как шаровая молния. Юрий Александрович сидел за своим широченным столом деловито, походя на какого-нибудь западного менеджера или главу фирмы. Ему бы компьютер.
— Садитесь, Сергей Георгиевич. Доложите о деле Кутерниковой.
— Завтра прекращаю.
— Почему?
— За отсутствием состава преступления.
— Разве бриллиант нашелся? — спросил Прокопов, добавив в голос чуть-чуть бриллиантовой крепости.
Я пересказал версию Смиритского.
— Вы се проверили?
— Химики подтверждают, что в соде алмазы растворяются.
— Экспертизу сделали?
— Нет.
— Почему?
— Химикам нужно знать размер ячеек в сетке, точный объем бриллианта, образец соды — этой пачки уже нет, — се концентрацию в воде, температуру воды, продолжительность пребывания перстня в растворе… Я могу им дать лишь размеры ячеек.
Прокурор молчал, обдумывая следующий вопрос, потому что худо разбирался в следствии. Я же знал этот его вопрос, посему решил помочь; но поскольку знал и ответ, то вышло так, что ответ вырвался вперед вопроса:
— Юрий Александрович, а вы санкцию бы дали?
— Разумеется, — сразу ответил он, спохватившись в следующую секунду: — Вы имеете в виду обыск у Смиритского?
— Да. Но тогда для объективности нужно сделать обыск и у ни в чем не повинных людей.
— Скандал, — согласился прокурор, но тут же добавил: — А если «расколоть» этого Смиритского? Вы же, Сергей Георгиевич, слывете мастером допроса.
— Журналистский подход, — усмехнулся я.
— В каком смысле?
— Когда на человека психически давят и добиваются признания, то журналисты объясняют это злой волей следователя.
— А чем надо объяснять?
— Уверенностью следователя, что перед ним преступник.
— Хотите сказать, что не уверены в виновности Смиритского?
— Его версия имеет право на существование.
Конечно, я мог бы сказать прокурору, что делать обыск у Смиритского бесполезно, ибо он сообразит держать бриллиант в другом месте; что Смиритский не тот человек, которого можно «расколоть» психологическим измором; что сама потерпевшая ведет себя неуверенно, а в суде и вообще может подтвердить растворение камня… Правда, я мог сказать, что в зрачках Смиритского, в их туннельной глубине блеснуло торжество от выигранной победы. Но Прокопова интересовали не тонкости, а процессуальная суть.
— Сергей Георгиевич, где же ваша интуиция? — ухмыльнулся прокурор с неожиданной откровенностью.
— Юрий Александрович, говорят, что Петр I, встретив умного человека, целовал его в голову.
— К чему вы это сказали? — он как-то распрямил плечи, словно я предложил ему сыграть в теннис или пойти на дискотеку.
— К слову.
Стол оказался слишком широк, чтобы можно было увидеть агатовое пятнышко в его правом глазу, но я знал, что оно нацелено точно в мою переносицу. Но что делают годы? Если в молодости у меня с человеком не совпадала хотя бы одна мысль, я считал его своим врагом; если теперь совпадает хотя бы одна мысль, я считаю его почти другом.
Прокопов вдруг поднялся с такой обаятельной улыбкой, словно за моей спиной оказалась красавица. Он выключил верхний свет, прошелся по кабинету и сел за маленький столик напротив меня так близко, что я увидел агатовое бельмецо — оно вроде бы улыбалось вместе с хозяином и поэтому никуда не целилось.
— Сергей Георгиевич, нам вместе работать, делить нечего… Давайте поговорим откровенно.
Вот к чему этот интим. Так делают никудышные следователи, перестают орать, откладывают в сторону все протоколы, снимают галстук, достают сигареты и подсаживаются к преступнику для откровенной беседы.
— Сергей Георгиевич, давайте пообщаемся на равных…
— На равных не могу, Юрий Александрович.
— Почему не можете?
— Чтобы общаться на равных, нужно быть равным.
— Да вы забудьте, что я прокурор района.
— Я не про должности.
— Сергей Георгиевич, вы юрист, и я юрист…
— Ну, какой же вы юрист? У меня двадцать лет следственного стажа, а у вас без году неделя.
— Мы оба окончили один факультет…
— Да по-разному. Вы аккуратно ходили на лекции и писали конспекты. А я заочно, после работы, урывками, впроголодь…
— Сергей Георгиевич, теперь это неважно, как мы учились и что мы делали раньше…
— Раньше вы ничего не делали — после университета сразу в прокуратуру. А я десять лет кем только не работал: шурфовщиком, техником, истопником… Я даже в колхозе мальчишкой вкалывал. Какое же меж нами равенство?
— Но сейчас мы сидим в одной прокуратуре…
— Вы-то сидите, — перебил я, — и, кроме нашего города да черноморских курортов, нигде не бывали. А мне довелось чуть ли не пешком исходить Дальний Восток и Казахстан, Новгородскую и Псковскую области… Вы, русский человек, небось и деревни русской не видели? Какое же равенство, Юрий Александрович?
— Не забудьте еще, что у нас разные костюмы, — усмехнулся он.
— И не забуду, что у вас собственный автомобиль, подаренный папой. А у меня нет папы, да я бы никогда и не принял такой подарок. Кстати, квартиру вам тоже выменял папа, а мы с женой пять или шесть лет ездили в экспедиции, скопили и построили кооперативную. Какое же равенство, Юрий Александрович?
— Пещерные взгляды, — буркнул прокурор, вставая.
— Мы с женой прожили почти тридцать лет, дочку вырастили. А вы даже не женаты.
— Ну и что?
— Выходит, не любили, не страдали. Какое же равенство, Юрий Александрович?
Он включил большой свет и сел на свое прокурорское место. Интим кончился — осталась лишь пустая тягучая пауза, которыми частенько оканчиваются все интимы.
— Сергей Георгиевич, наша прокуратура выделялась всегда дружбой и единомыслием.
— Худо.
— Дружба… худо?
— Единомыслие худо.
— Это почему же?
— При единомыслии нет прогресса.
— Уж не претендуете ли вы на роль инакомыслящего?
В последнее слово он вложил столько пренебрежения и даже гадливости, что я не удержался попретендовать.
— Юрий Александрович, инакомыслящие нужны сильнее, чем модельная обувь или пресловутые крабы.
— Кому?
— Обществу.
— Зачем же? — спросил Прокопов уже с долей скрытой тревоги.
— Инакомыслящие — это дрожжи прогресса.
13
Когда-то я прочел у Герцена: «Мы тратим, пропускаем сквозь пальцы лучшие минуты, как будто их и невесть сколько в запасе». Вот только не знаю, можно ли относить к моим лучшим минутам дежурства, очные ставки, допросы, писание бумаг, выезды на места происшествия или присутствие на вскрытии трупа? Или, скажем, осмотр одежды изнасилованной?
Мои и лучшие минуты, и худшие по-акульски сжирала работа.
Две недели я допрашивал одного-единственного человека. Люди, знакомые с нашей работой лишь по обличительным статьям в газетах, под словом «допрашивал» видят психическое насилие пополам с физическим: ночь, свет в глаза, ругань следователя, крик… Допрашиваемый, директор крупной базы, две недели применял ко мне психическое насилие пополам с физическим. Допрос заключался в том, что я монотонно предъявлял ему документы различной отчетности, коими были набиты сейф, шкаф и все ящики стола: директор монотонно увертывался от каждой бумажки и лишь затих под уколом цифр, как жук под булавкой. Но цифры у меня были не всегда.
Пытал он меня и пищей. Директор оказался язвенником, поэтому принес с собой литровый термос кипяченого молока и пакет каких-то белесых, видимо, рыбных котлет. Приходило время обеденного перерыва. Выставить его питаться в шумный коридор я постеснялся, оставить одного в кабинете нельзя, мне есть пищу потенциального обвиняемого, который вежливо угощал, было противно… Поэтому в обеденный перерыв потенциальный обвиняемый пил теплое молоко и кушал белесые котлеты, а следователь писал бумаги, тайно вдыхал запах теплого молока и котлет. Две недели я не обедал, изумляя Лиду вечерним хищным аппетитом.
От тяжкого однообразия, от цифр и накладных, от лжи и нагловатого лица я так устал, как не уставал и от сотни вызванных. Поэтому, кончив этот удушливый допрос, я покинул прокуратуру в четыре часа и медленно побрел домой. Моему телу хотелось освободиться от усталости, а голове — от мыслей.
Герцен говорил про утекающие сквозь пальцы минуты… Пусть бы приносили удовлетворение. Что их омрачает? Что съедает нашу жизнь? Не работа и не люди, не скверный сервис и не дефицит товаров, даже не нездоровье и не ноющий зуб. Не время и не ускользающие годы. Жизнь омрачают и поедом едят заботы. Много, разных, мелких, глупых… Из-за них-то душа и неспокойна. А нет душевного покоя, нет и счастья. Стать выше забот — не в этом ли смысл жизни? Хорошо, пусть не смысл… Стать выше забот — не есть ли это условие счастья?
Впрочем, я не знаю, как стать выше забот, я не уверен, что этого хочу — просто подкатывает желание стряхнуть с себя все, как грузно налипший снег. Можно пойти в кино, включить телевизор или нагрянуть к кому-нибудь в гости… И догрузить забитый мозг еще информацией.
Мне ведом способ иной — старинный, верный и приятный…
— Лида, собери-ка в баньку.
Она подозрительно притихла, словно меня посылали в какие-нибудь Арабские Эмираты.
— Сережа, предстоит командировка?
— Да, в Арабские халифаты.
Сперва белье, которого Лида давала столько, что хватило бы еще на одного.
— Сережа, ты не заболел?
— В свои пятьдесят я здоров, как пятидесятилетний бык.
Потом веник, который она с любовью пеленала полиэтиленом, как ребенка.
— Сережа, что-нибудь случилось?
— Спрашиваешь так, будто хожу в баню раз в год.
Литровый термос, где крепкий чай, лимон и сахар. И поцелуй на прощанье, ценимый мною дороже самых жарких признаний в любви. Впрочем, она только что признавалась — тревожными вопросами.
До бани ходьбы минут пятнадцать-двадцать. Не знаю, в чем дело — потому что там все голые? — но опрощаться я начинаю загодя, на подходе. Если и есть во мне какая-то интеллигентность, на что я надеюсь слабо, то она скатывается до воды и мочалки. Как и очки, снимаемые мною добровольно. Я заговариваю с людьми, обращаюсь к ним на «ты» и всех зову мужиками. Правда, и они со мною так.
У двери в баню я спросил выходившего мужичка, посиневшего от жара:
— Как парок?
— Хорош, мурашка пробирает.
В кассу стояло человек десять, поскольку был конец рабочего дня. Я занял очередь и спросил впереди стоящего, сухонького мужичка с каким-то особым, двойным веником; кстати, эти сухонькие парятся до смертельного состояния.
— В классы тоже очередь?
— Не люблю их, эти классы, — с удовольствием вступил в разговор сухонький.
— Зачем же в баню пришел?
— В мыльную пришел, в парную… А в классах сыро и жарко.
— В бане везде хорошо.
— Одеваться не люблю.
— Уходи голенький, — пошутил я, уже готовясь, уже доставая веник.
Сухонький оглядел его наметанным глазом. Поскольку мой веник не шел ни в какое сравнение с его прямо-таки букетом и поскольку мужик не промедлит отмстить за шутку «уходи голенький», я сообщил, как бы опережая:
— Хорошенько распарю.
— Ну и чурка, — решил мужик.
— Почему это чурка? — чуть было не обиделся я, позабыв про банное опрощение.
— Лист должен играть на спине, а после кипятку у тебя не лист будет, а мыльная тряпка. Таким веником козу беззубую парить.
Я хотел было ввязаться в спор о действии пара на березовые веники, об игре листьев на голой спине, а также спросить, кто у него вызвал ассоциацию с беззубой козой; все это я хотел обсудить, ибо на простеньких разговорах мозг отдыхает, как на фильмах о любви. Но голос, знакомый до сердечного толчка, спросил с эстрадной выразительностью:
— Кто последний на помыв?
Я обернулся. В лице стоявшего сзади человека все было бесстрастно, как в головке сыра: и зеленоватая глубина глаз, и белесые брови, и немигающие ресницы, и рыжеватая бахромка на верхней губе, выдаваемая за усики. Я знал, что он живет где-то недалеко от меня, поэтому спросил с радостной уверенностью:
— Боря, тоже в баньку?
— Уже здесь.
— А где же твоя сумка?
— В машине, Сергей Георгиевич.
— У тебя… появилась машина?
— Ага.
— Своя?
— Служебная.
— Ездишь в баню на казенной машине?
— Только по служебным делам.
— Кого-нибудь ловишь?
— Ловлю.
— Кого же?
— Вас, Сергей Георгиевич.
Только теперь рыжая бахромка усиков шевельнулась, означая улыбку. Я схватился за веник, как за ту самую спасительную соломинку.
— Не поеду!
— Дежурный следователь прокуратуры заболел.
— Есть же резерв.
— Труп в квартире, в нашем районе, Сергей Георгиевич!
— Но почему именно я?
— Дежурный ГУВД позвонил дежурному прокурору, а тот приказал приехать за вами. Супруга сказала, что вы только что отбыли в баньку…
— Ну а если бы я уже лежал на полке?
— Тогда бы я вас скоренько попарил, а потом бы поехали на труп.
Меня вызывали из прокуратуры, поднимали ночью с постели, отыскивали в гостях, отлавливали на улице, однажды увезли из гастронома, с кефиром и мороженным хеком… Но из бани еще не брали.
— У меня даже следственного портфеля нет…
— В машине.
— На мне же тренировочный костюм, — прибег я к последней, слабенькой отговорке.
— Сергей Георгиевич, я одолжу вам свой изумрудный пиджак, и салатный галстук. А майор Оладько даст изъятые у мошенника светлые брюки в полоску.
14
В машине сидели оба эксперта: криминалист и медик. Уголовный розыск был представлен капитаном Леденцовым. И следователь прокуратуры в моем лице. Оперативная бригада составилась.
Правда, следователь был с мочалкой и веником. Но на мои колени услужливо лег следственный портфель. Выходило, что они слетали за ним в городскую прокуратуру. Нешуточная злоба на Леденцова задвигала моими губами, которые искали убийственных слов. В городе полно следователей, а он выдергивает человека из бани.
— Сергей Георгиевич, — Леденцов, видимо, понял мой настрой. — Дежурный прокурор велел ехать именно за вами.
— Почему?
— Сказал, что нужен следователь поопытней и поумней.
— Ну, тогда правильно, — усмехнулся я.
Полумрак дежурной машины, нервное урчание рации, оперативная бригада, следственный портфель… Для моего сознания все это было не просто автотранспортом, радиотехникой, людьми и орудием моего производства, а уже заданным направлением и образом моих действий; как космическая станция, получив закодированный сигнал с земли, начинает корректировать траекторию, так и я уже начал менять весь свой настрой. Портфель, второй, который с веником, показался вещью из какого-то иного уютного мира, в котором живут иные люди. Голова заработала на скорых холостых оборотах, а загрузить ее можно было только информацией.
— Борис, что случилось там, где требуется опытный и умный следователь?
— А уже приехали.
Машина вползла в темный двор старинных, дореволюционных домов. Впрочем, тесноватым он стал от толпившихся людей и еще двух милицейских машин. Первый признак, что дело серьезное.
Участковый инспектор открыл высокие дубовые двери и впустил нас в квартиру, расположенную в бельэтаже. Тлетворный дух, казалось, парализовал мое сознание.
— «Гнилушка», — проворчал Марк Григорьевич, судебно-медицинский эксперт.
Две комнаты, кухня, ванная и прихожая — все, видимо, просторное, говорю «видимо», потому что такие погромы на месте происшествия встречались редко. Белье, книги, бумаги, посуда выброшены из своих вместилищ — это бывает. Но разломаны стулья, разбиты шкафы, развинчены люстры и распороты диваны. Телевизор распотрошен. Обои сорваны. Цветы из горшков выдраны. Что же тут искали?
— За часик так не сработаешь, — сказал Леденцов.
— День трудились, — поддакнул Марк Григорьевич.
— Начните с окон, — попросил я эксперта-криминалиста, чтобы можно было их открыть и проветрить квартиру.
Черепки, лоскутья, щепки; сугробы вспоротых подушек и завалы одежды; груды мебельного лома и лохмы растерзанных книг… Боже, все это надо пересмотреть — по черепочку, по листику и по щепочке. Но потом. Сейчас я ходил по квартире, отыскивая главное — источник трупного смрада, из-за которого соседи и вызвали милицию.
— Здесь, — тихо сказал Леденцов.
Из-под сброшенного на ковер одеяла зловеще торчала нога в мужском ботинке. Криминалист защелкал фотоаппаратом. Леденцов осторожно, точно он боялся подложенной мины, потянул одеяло…
Темный студень вместо лица. Вспухшее туловище под пиджаком. И умопомрачительный запах. Труп ли это? А не то ли, что осталось от трупа?
— Я мало что вам скажу, — Марк Григорьевич надел резиновые перчатки.
— Хотя бы главное: естественная смерть или насильственная?
Какая, к черту, естественная, после такого разгромного обыска? Впрочем, человек мог умереть и от страха; бывали в моей практике такие случаи. Бывали и посложней: вор забрал кубышку с деньгами, а владелец с горя застрелился из охотничьего ружья.
— Очень жарко топят, и осень теплая, — объяснил Марк Григорьевич сильное разложение трупа.
Судмедэксперту сейчас не позавидуешь. Я-то могу отсидеться на расстоянии, записывая под диктовку, а ему работать с гнилым телом вплотную. Подсчитать бы, сколько пришлось мне повидать трупов за годы работы; вспомнить бы, какими они только не были… Вначале я боялся, что трупы будут сниться; с ума ведь сойдешь, привидься все эти расплющенные, раскромсанные и раздутые лица. Но трупы не снились, никогда, ни разу. Видимо, срабатывала какая-то психическая защита, когда сильный раздражитель, щадя сознание, напрочь затухает. Если уж говорить про чувства, то не эти разложившиеся трупы задевали мою душу, а другие, жизнь которых была только что прервана, и они лежали, будто уснули, и лишь тишина да ранка в груди или борозда на шее говорили о смерти.
Я взялся за составление протокола осмотра. И потекло время, когда занимался своим делом: эксперт-криминалист искал следы, судмедэксперт возился с трупом. Леденцов с сотрудниками бегали по дому, а я писал протокол, пытаясь из всего добытого сложить цельную картину преступления.
Ни подозрительных следов, ни перспективных отпечатков пальцев не обнаружилось. Впрочем, кто знает? Вот эта финская авторучка, чья она: хозяин обронил или преступник? Вписывать ее в протокол осмотра, как обнаруженную на месте преступления, или нет? Но если ее вписать, то надо перечислить и другие мелкие предметы, коих здесь сотни. Вот наполовину съеденное почерневшее яблоко… Выпало ли оно из раскуроченного серванта, вор ли кусал и оставил следы зубов?…
Уже за полночь начал я описание трупа. Одежда, поза, состояние волосяного покрова, костей, мягких тканей… Но меня интересовало другое, главное. Словно догадавшись, Марк Григорьевич сообщил:
— Кости черепа повреждены и основательно. Все остальное узнаю при вскрытии.
Он помолчал, тяжко работая пальцами. Я отвернулся, усилием воли подавляя зачатки тошнотворной волны в желудке.
— Кости черепа не только повреждены, но и раздроблены, — добавил судмедэксперт.
Значит, убийство. Я и не сомневался. Не выпало мне маленькой радости, бывавшей у следователей: человек, который числился в убитых, оказывается, умер своей смертью. Здесь эта надежда отпала.
Марк Григорьевич перевернул труп. Ковер, принимаемый мною за черный, потемнел от давно засохшей крови; лишь один его угол зеленел первозданно.
— Не нравится мне этот труп, — сказал я подошедшему Леденцову.
— Почему?
— Сам не знаю.
— Возьму соскобу крови с ковра, — решил Марк Григорьевич, услышав наш разговор.
Леденцов протянул мне паспорт. И я увидел на фотографии лицо того, кто лежал на ковре. Кожеваткин Матвей Семенович.
— И его жена, Клавдия Ивановна Кожеваткина. Оба пенсионеры, — объяснил Леденцов.
— Где она? — спросил я, потому что где он, было очевидно.
— Два месяца гостит у знакомых. Адрес известен.
— Немедленно доставить. Соседи что говорят?
— Дружная пара. Посторонних не видели, шума не слышали.
Я опять углубился в протокол, в одиннадцатую его страницу. Понятые, наохавшись от вида трупа, казалось, дремали. Криминалист уже сложил свое непростое хозяйство, Марк Григорьевич уже спрятал свои тончайшие резиновые перчатки. А я все писал. Да Леденцов с оперативниками шептались в передней и хлопали дверью. Когда-нибудь изобретут мгновенный способ фиксации места происшествия, поэффективней видеосъемки, но тогда, наверное, уже не будет преступлений.
В два часа пятнадцать минут понятые расписались в протоколе. Казалось бы, конец. Но меня потянуло на кухню, точно я забыл там что-то осмотреть… Нет, все было исследовано дважды: криминалистом и мною. Я смотрел на нескончаемые ряды банок с вареньями и соленьями. Была трехлитровая банка с какими-то плодами, утыканными колючками. Маринованные кактусы?
— Боря, — догадался я, зачем сюда пришел, — у них есть садовый участок?
— Продали той осенью.
— А за сколько?
— Соседи говорят, что за десять тысяч.
— Уже интересно.
— Разве это те деньги, за которые человека лишают жизни? — сердито бросил Марк Григорьевич.
— И за пятерки убивают, — отозвался Леденцов.
Мы уходили. Ни отпечатков пальцев, ни следов, ни оперативной информации… Я даже ничего не изъял, поэтому испытывал беспокойство, словно не до конца сделал работу. Отдав паспорт и копию протокола осмотра сотруднику, который отправит труп и опечатает квартиру, мы пошли к двери. Но сотрудник, молодой паренек, приглушенно сказал:
— Товарищ следователь, вы упустили вещественное доказательство.
— В кухне?
— Здесь, в передней.
Говорил он тихо, чтобы никто не слышал: не хотел, видимо, меня конфузить.
— Что за вещественное доказательство? — Я огляделся.
— Понимаете, в квартире не жили два месяца, а вещественное доказательство свежее, будто его только что забыли.
Он нагнулся и достал из-за двери портфель с торчащим из него веником, тем самым, которым не человека парить, а козу беззубую.
15
«Глухое» убийство для следователя что нарывающая заноза под ногтем. Все другие дела, сколь бы ни были важны, непроизвольно отставляются. Да что там другие дела… В меня входит какая-то жгучая сила, которая сразу преображает жизнь. Я все начинаю делать торопливо, даже судорожно. Хочется бежать, уж не знаю куда: видимо, на поиски преступника. Просыпаюсь по ночам от толчка настолько реального, что сперва даже смотрю на Лиду — не она ли разбудила? Та изжога, которая обычно накатывала после еды, теперь тлеет в подреберье и без всякой еды…
Клавдию Ивановну Кожеваткину привезли на следующий день из какого-то далекого поселка, где она отдыхала у знакомой. Ко мне се доставили в пять часов вечера, слава богу, уже выплаканную, уже отрешенную: с убийцами легче разговаривать, чем с женами убитых. Впрочем, Кожеваткина тоже была убита, и точнее не скажешь — убита горем. Я даже не решился снять с нее меховое пальто; на улице еще не зима, на улице теплая осень, да и в кабинете жарковато. Но ее широкое рыхлое лицо, кажется, тепла не воспринимало — чуть ли не светилось обескровленной белизной.
Странную мы представляли группу: я за столом, пожилая женщина напротив меня, а Леденцов в углу. И тишина, нарушаемая лишь нашим дыханием.
— Клавдия Ивановна, вы можете давать показания?
— Если надо…
— Очень надо.
Леденцов подобрал под себя ноги, запустил руки в карманы литой куртки и втянул голову в плечи — ястреб на утесе. Эта вот поза, готовая к полету и требующая лишь указать жертву, побудила меня спросить про главное:
— Клавдия Ивановна, вы кого-нибудь подозреваете?
— Кого мне подозревать?…
— Подумайте, переберите в памяти всех знакомых, вспомните разные ситуации.
— Я Матвея два месяца не видела.
— Переписывались, перезванивались?…
— Писать он не любит, а телефонов в поселке не поставили.
— Клавдия Ивановна, все-таки покопайтесь в памяти… Может быть, ваш муж кого-то боялся, что-то говорил, кто-то ему угрожал? Может быть, были какие-то намеки, которым вы не придали значения…
— Намек был, — вяло согласилась она.
— Какой? — почти вздрогнул я, да и Леденцов перестал дышать.
— Пошла на той неделе за брусникой. Иду по дороге, тихо, туман еще не высох. И вот чувствую, как ложится на мое правое плечо чья-то рука. Я корзинку-то выронила и как бы ошалела. Голову повернуть боюсь, шею страхом заморозило. Все ж таки глянула. А он сидит на моем плече. Не ужас ли?
— Кто сидит?
— Черный, остроносый и как бы в ухо мое целится.
— Да кто?
— Ворон черный. Ну, я кыш заорала. Он и полетел, но неохотно.
— Что же это за намек, Клавдия Ивановна?
— Не к добру. Вот Матвей и преставился.
— Да не преставился, а его убили, — слегка раздраженно уточнил я.
Леденцов поднялся, догадавшись, что с этой женщиной допрос скорым не выйдет.
— Сергей Георгиевич, займусь делом.
— Боря, я позвоню.
Кожеваткина его ухода не заметила, как не замечала и присутствия. Наверное, она и меня-то видела по-особому: в тумане, за горизонтом или кверху ногами. По крайней мере, в ее светло-серых глазах осмысленность брезжила не ярче силуэта в тумане. Да еще седые волосы, лезущие на эти глаза сумасшедшей паклей. Я понимал ее состояние, но мне нужна была информация.
— Клавдия Ивановна, — начал я уже другим, долготерпеливым голосом, — расскажите мне о супруге.
— Что рассказать?
— Все. Характер, увлечения, здоровье, внешность, друзей…
— Курчавый был, сильно курчавый.
— А разве не лысый? — удивился я, вспомнив фотографию на паспорте.
— Это уж на пенсии облысел. Зоркость у него была кошачья.
— А разве очков не носил? — опять вспомнил их я, лежавших рядом с опухшей головой.
— На пенсии врач прописал. Сердцем, случалось, маялся.
— На пенсии?
— Ну да. Раз приезжает с дачи, схватился за грудь да в кресло и повалился. Клапан, говорит, отказал. Я сую валидол, хочу «неотложку» пригласить. А Матвей стонет да причитает, что, мол, клапан отказал, а купить негде. Вот какой был мужик.
— Ничего не понял!
— Клапан-то в насосе отказал. А жара. Как огород полить? Не лейкой же. Вот Матвей и страдал.
— Так болело у него сердце или нет?
— За все болело.
В процессе разговора с Кожсваткиной ко мне приходило несколько поочередных и оригинальных мыслей. Первой пришла догадка, что состояние женщины объясняется не горем, а характером особого мышления. Это особое мышление было открыто мною давно и заключалось в том, что человек не думает, а высказывает свои мимолетные впечатления. Мыслит, так сказать, ассоциациями. Чаще всего это относилось к женщинам. Впрочем, какой я первооткрыватель, коли есть выражение — «говорит, что на ум придет»?
— Клавдия Ивановна, дети и родственники у вас есть?
— Никогошсньки.
— Друзья?
— Друзья нынче знаете какие?
— Враги у мужа были? — не стал я вдаваться в вопрос о современных друзьях.
— Были.
— Сколько? — тянул я из нее по слову.
— Один, сосед по даче. Фамилия Помывкин. То нашу лопату замохорит, то доску, а то банку краски. Заграбастый мужик.
— Угрожал?
— Не только каждый день, но и по матушке.
— Вспомните его последний разговор с мужем…
— Матвей говорит, что березу-то надо спилить. А Помывкин отвечает, что береза растет на его участке. На твоем участке, но тень падает ко мне. Тень падает к тебе, но только после обеда. Да, после обеда, но клубника растет и после обеда. Растет после обеда, но клубника твоя, а береза моя…
— Чем кончился этот разговор? — перебил я.
— Помывкин прошлой осенью помер от черноплодных напитков.
Второй моей догадкой была мысль, что сидящая здесь женщина всего-навсего не ладит с логикой. Я привык исходить из строгости и последовательности рассуждений. Если так, то этак. Но в человеке полно алогичных мотивов и привходящих желаний. Если Помывкин враг, то он помер от черноплодных напитков, потому что береза твоя, а клубника моя.
— Клавдия Ивановна, муж чего-нибудь или кого-нибудь боялся?
— Меня.
— Почему?
— В Матвее была изюминка, но и червоточинка тоже была.
— Какая?
— Мужику шестьдесят пять, а он стал на девок взирать.
— Были конкретные связи?
— На улице пялился. И по телевизору. Которые поют, ноги у всех голые, без юбок, спины тоже открыты. Гоняла я покойника от голубого экрана.
— Мог он без вас затеять роман?
— Чего?
— Познакомиться с женщиной?
— Ни в коем случае.
— Почему же? Ведь интересовался…
— А я на него тоску нагоняла и звала к себе.
— Вы же сказали, что не звонили и не писали.
— Путем заговора. У моей товарки в доме печка. Надо в лунную ночь открыть вьюшку и звать человека в трубу. Он затоскует и приедет. Да вот не успел, порешили его.
Третьей моей догадкой стала мысль, что Кожеваткина несет чепуху от жары, от меховой шубы. Конечно, женщины более мужчин живут чувствами, настроениями, и ассоциациями. Но не до такой же степени. В конце концов, где же ее здравый смысл, коли нет ума? Впрочем, здравый смысл и есть ум.
Меня многое в жизни раздражает, еще больше злит. И прежде всего — глупость. Когда-нибудь я сяду минимум за трехтомное сочинение, в котором докажу, что все на свете, все-все — людские судьбы, счастье, внешность человека, войны и, может быть, даже извержения вулканов зависят от нашего ума. И я не стесняюсь думать про ближнего, что он дурак; иногда не стесняюсь и говорить. Потому что убежден в благоприобретенности ума или глупости; убежден, что можно стать умным так же, как и овладеть сложной профессией, — надо лишь упражняться. Думать много и о многом, думать постоянно и о разном.
— Клавдия Ивановна, почему вы продали дачу?
— Из-за человечков.
— Так мешали жить? — засомневался я, потому что она упоминала лишь одного соседа Помывкина.
— От зари до зари.
— Сколько же их?
— Матвей считал.
— А вас они не касались?
— Мое дело сорняки таскать да щи варить.
— Как же проявлялась вражда этих многочисленных врагов?
— Каких врагов?
— Человечков, как вы их назвали…
— Нсшто они враги? Вот дрозды — сущие вороги, налетят капеллой и все склюют.
Я молчал, ощущая какую-то иррациональность положения. Седая женщина. Непонятная речь. И тут меня пронзила четвертая догадка, такая же сумасшедшая, как и эта старуха: не она ли убила мужа, сваливая теперь на каких-то человечков?
— Он уже там, — вздохнула Кожеваткина.
— Кто?
— Матвей.
— Где «там»?
— Сорок дней прошло… Его душу на землю уже не отпускают.
— Вы верующая?
— Бог всех спасет.
Она полностью стянула платок, отчего седые волосы привстали изумленно. Рыхлое лицо с мучнистой кожей, светлые глаза без огня и смысла, белые живые волосы… Да она убила, она.
— Клавдия Ивановна, что могли искать у вас в квартире?
— Леший их знает.
— Что могли искать? — повторил я вопрос. — Золото, бриллианты, меха, картины, ценные вещи?…
— Нету у нас таких.
— Ну а деньги?
— В доме не держим.
— А где держите? Кстати, за сколько продали дачу?
— За двенадцать тысяч. Все до копеечки лежат на моей сберегательной книжке.
Логика в ее словах была, ибо законные деньги хранят в сбербанках. Но, видимо, была какая-то логика и в действиях преступника, коли вспарывал диваны и подушки.
— Тогда что же искали?
— Видать, человечков.
— Ага, человечков, — согласился я. — Пляшущих?
— Почему это пляшущих? И ручки есть, и головка. Вылитые человечки.
— Какие человечки, Клавдия Ивановна? — чуть не рявкнул я.
И тут Кожеваткина усмехнулась той усмешкой, которую адресуют непонятливому дурачку. То есть мне.
— Корень такой… Называется женьшень.
— Как этот корень мог оказаться в вашей квартире?
— Эва! Да Матвей их вырастил не один ящик.
— Вы хотите сказать, что на садовом участке он выращивал женьшень?
— Крупный был дока в этом деле. Переписывался с учеными. Но работа адская, пришлось от этих человечков отказаться и дачу продать.
Общение на интеллектуальном уровне. Общение на эмоциональном уровне. Общение на информационном уровне. Общение на подсознательном уровне. Кожеваткина общалась на неизвестном мне уровне. Что там ниже подсознания? Инстинкты?
— Надо панихиду заказать, — вздохнула она.
— Клавдия Ивановна, куда ваш муж девал выращенный женьшень?
— Сдавал.
— Сколько сдавал ежегодно?
— Они, что ли, каждый год зреют? Лет восемь растил… И земля нужна непростая, и поливы, и тень… Прошлой осенью все корни выкопали, сдали и дачу ликвидировали.
— Сколько за женьшень получили?
— Пятьдесят тысяч.
— Вы хотите сказать, пять тысяч?
— Еще чего… Пятьдесят тысяч.
— Почему так много?
— А грамм корешка знаешь как идет? Что твое золото.
— А где эти деньги? — нервно спросил я.
— На моей сберкнижке.
— Почему именно на вашей?
— У Матвея сердечко поджимало… Да и надежней, меня девицы в колготках не заманят.
— Итак, вы хотите сказать, что на вашей сберегательной книжке лежат шестьдесят две тысячи?
— Копеечка в копеечку, и книжка при мне.
Вроде бы бессмысленный вопрос обернулся нужнейшей информацией — я теперь знал, что искали в квартире. Шестьдесят тысяч.
— А почему Матвей на девок-то смотрел? Корень жевал в сыром виде. Кровь и закипала. Отсмотрелся и на девок, и на мир божий. Теперь уж ему не поможешь, — успокоила меня Кожеваткина.
И глянула своим прозрачным взглядом, в котором я ничего не увидел, как ничего не видно во всем прозрачном. Нет, увидел — жутковатое белое спокойствие, которое я считал горем. Взгляд убийцы. А почему бы нет? Освободиться от мужа ради шестидесяти тысяч. Тем более, что Кожеваткин поглядывал на девиц в колготках. Но у Клавдии Ивановны было алиби. Впрочем, ей по средствам нанять и убийцу. Нужно сказать Леденцову, чтобы за этой женщиной понаблюдали.
16
Начались шальные дни.
Посудите сами…
В доме триста квартир. Если допросить хотя бы одного из квартиры, то уже выходит триста человек. Это я и делал, задавая каждому отполированный моим голосом бесцветный вопрос: «Что вы можете сказать о Кожеваткиных?» И получал бесцветные ответы типа «Кто такие Кожеваткины?».
Прежде всего нужно было выявить круг лиц, знавших о деньгах погибшего. Естественно, я взялся за садоводство. Пятьсот участков. По вышеприведенному расчету выходило пятьсот свидетелей. Пятьсот не пятьсот, но я допрашивал, установив этот самый круг, — о женьшене и больших деньгах Кожеваткиных знали все пятьсот участков. У меня папки раздувались от протоколов и множились, как буханки в пекарне.
Что я сделал еще?
Разумеется, сразу же после вскрытия, не дожидаясь официального акта, позвонил Марку Григорьевичу. Он повторил свое первое впечатление: смерть наступила от размозжения головного мозга.
Связался с конторой, принимавшей у Кожеваткина женьшень. Они все подтвердили, выдав мне справку, сколько он сдал корня и сколько получил денег.
Официально запросил Сбербанк о вкладах супругов. Матвей Семенович Кожеваткин у них не значился. Вклад Клавдии Ивановны составлял шестьдесят две тысячи.
Долго проверял подозрительных судимых, интересовался только что освобожденными, перелопатил почти все приостановленные в городе дела по убийствам, присматривался ко всем криминальным проявлениям…
От всей этой, в сущности, механической работы я слегка отупел, а ее безрезультатность ввергла меня в некоторую сонливую апатию. И не было ни одной горячей версии, по которой хотелось бы работать день и ночь. Клавдию Ивановну подозревать я перестал: зачем ей это убийство, коли деньги лежат на се книжке?
Затрудняло розыск и редкое отсутствие каких-либо следов на месте преступления: ни отпечатков пальцев, ни очертания подошв, никаких микрочастиц и окурков… И Кожеваткина не могла назвать ни одного похищенного предмета — искать было нечего.
Впрочем, монотонность моей работы изредка разнообразили…
Буквально на второй день застенчивый голос спросил по телефону:
— Это следственные органы?
— Да.
— Вы расследуете убийство старика в шестнадцатом доме?
— Да, — подтвердил я, удивившись скорости информации.
— Могу дать ценную наводку.
— Сперва назовитесь, пожалуйста.
— Это неважно. Гражданка Лысова, машинистка «Химволокна» купила норковую шубу.
— И что?
— Вы не поняли? Подчеркиваю, простая машинистка купила норковую шубу. На какие шиши?
— Спасибо, я записал…
Разумеется интересно, на какие шиши купила машинистка норковую шубу, но если я начну проверять все подобные приобретения, мне жизни не хватит. Впрочем, на эту же тему пришла солидная анонимка: первая страница, как бы вводная, бросала ретроспективный взгляд на экономику страны; вторая страница описывала мерзкую личность гражданина по фамилии Крадуха; третья перечисляла ценные вещи, приобретенные им буквально в последний месяц; четвертая спрашивала, на какие же деньги, и тут же намекала, что при такой фамилии, как Крадуха, это понятно любому ежу, но только не следственным органам.
Однажды допрос прервали телефонным звонком. Голосом, от которого вздрогнули мои очки, мужчина бросил:
— Я знаю, кто убил!
— Кто же?
— Кооператив «Помеха».
— Что за кооператив?
— Ходят по квартирам и ремонтируют телевизоры. Высматривают ценности.
— Откуда вы знаете?
— Были у меня, трубку меняли.
— И не тронули?
— Как бы не так, четыре пачки стирального порошка сперли.
Легкотелая Веруша принесла мне письмо, походившее на заметку для печати. Называлась она «Убийца известен!». Женщина удивлялась, почему он до сих пор не взят, хотя проживает вместе с ней в квартире и является ее законным мужем. Она и доказательства привела: от такого человека, как ее муж, всего можно ожидать.
Правда, творческую разрядку вносил капитан Леденцов…
Около двенадцати ночи — я уже спать ложился — нахально зазвонил телефон. Глуховатый голос Леденцова попросил немедля приехать. И куда же? В ресторан «Старый замок». Но зря капитан не вызовет.
В «Старом замке» второй месяц гулял Венька-пузырь, дважды судимый за грабеж; гулял широко, с «Наполеоном» и блюдом черной икры, поил компанию свою и чужую. На чей-то любознательный вопрос ответил с пьяной бесшабашностью, что деньги раздобыл у одного старичка-покойничка. «Взял не одну штуку». То есть не одну тысячу. Леденцов хотел, чтобы задержание и первый допрос провел именно следователь прокуратуры. Ради большей законности.
Меня поместили куда-то в недра ресторана, в маленькую комнатку с единственным столом, накрытым белой, скользкой от глаженой чистоты скатертью. Привели удивленного Веньку-пузыря, малого лет тридцати пяти, толстого и верно раздутого, как пузырь. Он несколько раз шлепнул губами, прежде чем выговорить так и не понятое нами слово. Пьяных допрашивать нельзя, но спросить можно:
— Откуда деньги? — хмуро поинтересовался Леденцов.
— От старика.
— Где он?
— На том… свете.
— Сколько взял?
— Двадцать штук. А что?
Из дальнейшей тягучей беседы стало ясно, что старик был не кем иным, как его умершим отцом, оставившим наследнику двадцать тысяч. И Венька-пузырь пригласил нас отведать икры из блюда и коньяка «Наполеон». Про наследство все подтвердилось.
Была даже командировка. Позвонил следователь из райцентра и сказал, что ведет аналогичное дело: голова жертвы разбита, в квартире все кувырком, подозреваемый в «признанке», но не исключена возможность еще одного подобного преступления на его совести. Мне хотелось просветить молодого следователя, что трупы с разбитыми головами в квартирах не такая уж редкость… Но я поехал. Кончился этот вояж оригинально: у меня на допросе подозреваемый не только не признался в убийстве Кожеваткина, но отказался и от первого убийства. В конце концов выяснилось, что он взял чужое преступление. И давно стоит на психиатрическом учете.
А ведь каждый звонок и выезд, каждое письмо и сообщение зароняли в душу надежду — я вспыхивал, и сердце начинало колотиться с повышенной силой.
Заглянувшая Веруша поманила за собой — меня просили к телефону в канцелярии. Я прибежал и схватил лежавшую на столе трубку:
— Слушаю!
— Вы расследуете дело об убийстве?
— Да.
— У меня жена пропала.
— Ну и что?
— А труп какого пола?
17
Когда говорят, что судьба человека зависит от расположения звезд, я смиряюсь. Все-таки светила, массы, парсеки. Но когда судьба хотя бы твоего грядущего дня определяется настроением какой-нибудь Нинки Хиппесницы, о которой ты и не подозревал…
Нинка занималась старейшим уголовным промыслом: подманивала мужчин, а ее напарник их грабил. Поэтому жизнь Самохиной была пестрой. Наряды, гульбища и вольное времяпрепровождение сменялись пьяными стычками, задержаниями и частыми вызовами в милицию. Была и судимость. Но я опять-таки о звездах… Казалось бы, какое отношение имеет ко мне тот факт, что Нинка Хиппесница серьезно влюбилась? Но, влюбившись, она решила начать другую жизнь и отсечь все старое. Чтобы не было вызовов в уголовный розыск, чтобы не заглядывал к ней участковый и чтобы не стоять ни на каких учетах.
В тот момент, когда я пришел в прокуратуру, открыл сейф и с обычным вздохом обозрел план на день, Нинка Хиппесница, а вернее, уже Нина Самохина явилась в милицию, чтобы разобраться с ней раз и навсегда. Один из эпизодов ее жизни так заинтересовал капитана Леденцова, что он позвонил мне и выслал машину. Я вздохнул над планом и поехал не мешкая, ибо среди наших жиденьких версий была одна, допускавшая, что Кожеваткин клюнул на даму. Наевшись женьшеня. Какую женщину ожидал я увидеть? Влюбленную, а посему и необыкновенную. В конце концов, незаурядную. Иначе к чему любовь?
В кабинете Леденцова, в его казенном табачно-бумажном воздухе, сидела девица. От неудобной позы ее тело словно надломилось в талии; тонкие ноги скрещены, как две прямые линии, коленки острые, геометрические; темные чулки пронзены светлыми полосками-молниями; брови изогнулись тупыми уголками… Даже сигарета в ее пальцах, по-моему, искривилась.
— Нина Юрьевна, — уважительно попросил Леденцов, — повторите следователю прокуратуры про тот случай, о котором упоминали…
«Повторите» мне не годилось, ибо фигура я процессуальная. Сперва свободный стол, потом се паспорт, затем бланк протокола допроса, заполнение вопрошающих граф и, главное, предупреждение об ответственности за дачу ложных показаний. И уж потом…
— Это было летом, — начала она надломленным, вернее, надтреснутым голосом.
— Поточнее.
— Месяца два или два с половиной назад. Тогда я работала с Сашкой…
Она так и сказала — работала. Впрочем, и проститутки свой промысел зовут работой, а ворье считает кражи тоже делом.
— Что за Сашка?
— Сашка-душман.
— Он нам известен, — подал голос Леденцов.
— В сквере у ресторана «Домашний уют» хотела подцепить лоха…
— Почему именно там?
— Этот «Домашний уют» пожилые мужички любят. Ну, хожу, ищу…
— Как?
— Заговариваю, прохаживаюсь, прошу закурить…
— А этот… душман?
— Сашка-то? Сидит на скамейке и виду не подает.
Я смотрел на ее крашеные веки, синие — этот цвет на лицах женщин всегда меня отпугивал; может быть, потому, что слишком много довелось увидеть синюшных лиц трупов. Я смотрел на худые впалые щеки, на тонкие карманные губы, мявшие чадящую сигарету… И думал: господи, какие лохи и душманы, коли ты влюбилась — с тобой бы сейчас говорить о красоте, о счастье и твоей дальнейшей жизни…
— Ну, прилип ко мне старикан. За шестьдесят ему. Сперва хотела бортонуть, но вижу, одет в кожу, приглашает на красивый ужин… Для моей работы ресторан не подходит. Намекнула на уют. Старикан аж вспотел от радости и зовет домой, в отдельную квартиру. Ну, поломалась на пятачок и дала согласие. Старикан поймал такси. Уселись…
— А напарник?
— Сашка-то подскочил, якобы такси ищет. Спросил старикана, мол, по пути, и подсел. Ехали-ехали, прикатили к какому-то старому дому. Мы со стариком вышли, а Сашка якобы поехал дальше. Входим в парадную. Ну, тут как удастся. Я кашляю, чтобы отметить квартиру. А Сашка отстал. Тогда перед квартирой старика я нарочно просыпала мелочь. Кавалер подбирает. Потом открыл дверь. Слышу, Сашка влетел в парадную да с разгона прямо в квартиру вместо меня. Я дверь захлопнула и отрываться.
Самохина затянулась так сильно, что жар сигареты, видимо, дошел до излома и первая половинка сигареты задрожала, готовая отделиться. Мы с Леденцовым молчали, боясь спугнуть этот падающий пепел и, главное, спугнуть се рассказ. Но сигарета переломилась. Капитан чуть ли не на лету поймал летящий дымный комок и отряхнул руки над пепельницей.
— Все, — сказала Нинка и в ту же пепельницу бросила остаток сигареты.
— Как все? — удивился я. — А что произошло в квартире?
— Не знаю, убежала.
— Что рассказал этот Сашка?
— Больше не виделись. Крутой парень, давно хотела с ним завязать.
Ей приходилось верить, потому что рассказывала все по доброй воле. Да и на лице я лжи не видел.
— Нина, сколько раз с Сашкой ходили… на работу?
— Не считала. Дело прошлое.
— Почему порвала с ним именно после этого случая? Ведь даже своей доли не получила.
Самохина задумалась… Леденцов оказался тут как тут с услужливой пачкой сигарет; он бы сейчас и за мороженым сбегал. У меня во рту тоже пересохло, и язык стал каким-то пергаментным. Будто решалась наша судьба. Впрочем, решалась судьба уголовного дела.
— Морда у Сашки не нравилась.
— Чем?
— Зубы сжаты, глаза сизые… Я видела его таким, когда с курсантами дрался. Аж хрящи трещали.
Мы с Леденцовым переглянулись скоро и радостно. Вот работка: услышали про треск хрящей, и на губы лезет улыбка.
— Нина, опиши старика.
— Невысокий, лысоватый, на деревенского похож, но одет клево.
— Имя назвал?
— Зачем мне…
— Где он живет?
— Адреса не знаю.
— Хотя бы улицу.
— Какой-то переулок за каналом…
— А показать?
— Могу, у меня глаз памятливый.
— Нина, на каком этаже квартира?
— На первом.
Теперь мы с Леденцовым посмотрели друг на друга победным взглядом; смотрели долго, позабыв про свидетельницу. Вот работка: победная радость от того, что ухажер Нинки Хиппесницы тоже живет на первом этаже, как и убитый Кожеваткин.
— Товарищ капитан, — сказал я весело, — машину и понятых. Едем!
До сих пор райотдел ждал так, что я это чувствовал своими лопатками: в кабинетах тишина, по телефонам говорят приглушенно, в коридоре покуривают с тревогой… Как родственники в больнице, ждущие конца операции. И теперь — мои слова пронзили стены? — по райотделу прокатилась волна жизни. Все заговорило и зашумело, затопало и заходило. Я же не утверждаю, но, по-моему, Леденцов не только подал Нине Юрьевне Самохиной куртку, но и вел ее из кабинета, поддерживая за талию. Еще бы: раскрылось глухое убийство.
Ехали мы в двух машинах. В первой сидели я, Самохина и двое понятых. Во второй машине были Леденцов и еще один оперативник. Самохина показывала дорогу уверенно, что я тут же фиксировал в протоколе. Понятые, две женщины, пришедшие в милицию менять паспорта, с любопытством смотрели на странное действо: девушка показывает, мужчина записывает.
Кажется, я научился улавливать появление собственной мысли и распознавать все ее неожиданные изгибы. Но ходы собственного настроения мне неизвестны. Оно портилось тем сильнее, чем больше километров накручивал спидометр. Я хотел было потешить себя мыслью о своей тонкой интуиции… Однако безжалостный рассудок ткнул меня носом в причину иную — машина ехала в направлении, весьма далеком от дома Кожеваткина…
— Во двор, — велела Самохина.
Мы вышли. Недоуменный Леденцов отправился в указанную ею квартиру лишь для порядка, для завершения следственного эксперимента. Вернулся он довольно скоро:
— Нина, его звать Сунько Иосиф Кондратьевич.
— Зачем он мне? — фыркнула Самохина.
— Привет велел передать.
— Что же тогда было? — спросил я Леденцова.
— Пенсионер откупился двадцатью пятью рублями за причиненный Сашке-душману моральный вред.
— Какой вред? — удивилась Самохина.
— Тебя соблазнял.
Нинка фыркнула еще раз. Затем все подписали протокол. Потом мы развезли по домам понятых. Нинку доставили последней; Леденцов помог ей выйти из машины, пожелал счастливой жизни, но за талию уже не поддерживал. Впрочем, последним довезли до прокуратуры меня.
Мы вышли из машины — постоять, подышать. Осень взяла свое. Подмерзли лужи, и асфальт стал каким-то сухим и звонким. Мы только остановились, а за колесо уже зацепился пригнанный ветерком тополиный лист, грязноватый и растрепанный, как брошенный котенок.
— Не нравится мне этот труп, Боря.
— Почему?
— Не знаю.
— Все-таки?
— Голова раздроблена… Чем? Кувалдой, что ли?
— Стулом, топориком, чугунной латкой, трехлитровой банкой с компотом…
— Эти предметы оставили бы следы поменьше.
— Сергей Георгиевич, у меня был случай, когда изверги защемили голову жертвы дверью…
— Боря, и залитый кровью ковер меня настораживает.
— Чем?
— Сам не пойму.
— Сергей Георгиевич, а что ваша интуиция? — капитан легонько улыбнулся, отчего усики как-то расползлись и тоже легонько поредели.
— Я про интуицию говорю. Как раз она и настораживает.
— Толк?
— Боря, интуиция — это витамины мышления, без которых не проживешь.
— Сергей Георгиевич, но одними витаминами тоже не проживешь.
18
Следствие и розыск уперлись в тупик. И пришло самое противное состояние, когда надо что-то делать, а не знаешь, что. Я бегал от бумаг к сейфу, от телефона к пишущей машинке…
Мне показалось — нет уж, почудилось, — что в кабинет залетел черный цвет. Без формы и образа, одноцветная чернота вроде мини-сполоха. Так уже бывало. Причем в цвете. И красное мельтешило, и белое, и голубое… Сперва я даже очки снимал от недоумения. Не мерещится ли от двадцатилетней психованной работы? Да нет. Когда крутишься по кабинету — от бумаг к сейфу, от телефона к пишущей машинке, — то ни на что другое внимания не обращаешь. Например, на частенько приоткрываемую дверь. Но боковое зрение что-то схватывает и запоминает. Главным образом цвет одежды. Этот цвет остается в глазах — как бы полыхнуло.
Минут через пять дверь открылась уже нормально, черный цвет переместился в кабинет. Теперь он имел не только форму человека, но и фамилию.
— Здравствуйте, Сергей Георгиевич, — сказал Смиритский.
— Здравствуйте. Чем обязан? — спросил я без радушия.
Смиритский был мне неприятен. Этого чувства прибыло после совещания, когда прокурор города, приводя примеры плохой работы следователей, спросил у аудитории примерно следующее: можем ли мы справиться с преступностью, если не в силах найти виновника кражи шеститысячного бриллианта? Слава богу, не назвал мою фамилию.
— Визит вежливости, Сергей Георгиевич.
— Все лечите? — вежливо спросил я.
— Люди жаждут.
— И не жалуются?
— На что, Сергей Георгиевич? Врачи причиняют вред, а я не навредил ни одному человеку. Я делаю добро. Если вы имеете в виду, что у меня нет диплома, то для того, чтобы делать добро, диплом не нужен.
Не дождавшись моего приглашения, он сел. Черная кожаная куртка и серая рубашка с глухим воротом. Скромно, но слишком темно.
— Ну а как биомагнетизм и эти… фототени?
— Можете не верить, но вот я проявляю пленку… Если человек плохой и скоро умрет, то пленка темнеет, будто засвечена. Хочу я этого или нет.
— Вам бы в уголовный розыск.
— Иронизируете, а ко мне на той неделе приезжали за опытом экстрасенсы из разных городов, тринадцать человек.
— Именно тринадцать?
— Вы угадали, был и четырнадцатый. Главный врач одной больницы. Он решил меня разоблачить. Что-то в вашем духе: про материализм, про отсутствие диплома… Я проучил его.
— Напустили судороги или отожгли биополем кончик уха?
— Хуже. Я сказал ему: «Вы подорвете свое здоровье». Экстрасенсы слушают. А я мысль развил: «Нельзя при жене иметь двух любовниц». Главврач побледнел и спрашивает: «Каких любовниц?» Пришлось сказать: «Одна в вашей больнице, вторая в пригороде». Он моментально улетучился.
Смиритский глянул горделиво. А я поймал себя на том, что не прерываю разговора, не тороплюсь и не выпроваживаю нежданного гостя; более того, тайно желаю его продолжения до бесконечности, ну хотя бы до конца рабочего дня. Неужели так устал, что не хочу работать?
— Мирон Яковлевич, как поживает планетарный дух?
— Сергей Георгиевич, вы знаете, за что сожгли Джордано Филиппо Бруно из города Нолы?
— За истину.
— Нет, за унижение человеческого духа. Отцы церкви в центре мироздания ставили человека, вернее, его дух. Бога. А Джордано Бруно заявил, что миров много и наша Земля одна из них. Значит, не единственный дух правит всем.
— Не хотите ли и вы меня сжечь высоковольтным биополем за неприятие вашего планетарного духа?
— Время вас возьмет, Сергей Георгиевич.
— Да, мы не умираем — это время берет нас в свои загадочные пучины. Вернее, подбирает на своем пути.
— Подбирает лишь материальную оболочку, тело. Над духом время не властно.
— Ошибаетесь, Мирон Яковлевич. Наоборот, над телом время, в сущности, не властно. Оно разлагается и переходит в другую форму материи. Травы, землю, вещества… А человеческая личность, единственная и неповторимая, умирает навсегда.
— Нет, она приобщается к планетарному духу.
Смиритский считал, что я против этого планетарного духа… Против бессмертия? Я-то, полагавший, что только тот достоин жизни, кто осознал временность своего существования и помнит про смерть? Я-то, который задумывался о смерти у каждого трупа?
Но в моем кабинете сидел жгучеглазый человек, который обнадеживал: черт с ним, с бренным телом и смертью, коли можно навечно поселиться в планетарном духе.
— Сергей Георгиевич, у вас сегодня плохая аура, — заботливо сообщил Смиритский.
— Да, хреновая у меня аура.
И сразу заломило виски, застучало, боль передалась затылку, как-то растеклась по темечку. Видимо, голова побаливала и до этого, но вот упоминание ауры — свечение вокруг головы — восприятие обострило.
— Болит голова?
— Частенько… А что, видно по сиянию?
— В ауре слишком много темного цвета.
— Это худо, — согласился я, ибо кому охота иметь мутную ауру.
Смиритский неожиданно и резко поднялся. Я подумал, что он хочет бежать прочь от такой грязной ауры. Но Мирон Яковлевич очутился за моей спиной. Я хотел было обернуться и глянуть, что ему там надо… Но теплые иголочки пошли по затылку, потом к вискам, к темечку. Они, как вода по готовым руслам, бежали по следам боли, вытесняя ее. Голова делалась легкой и чуть-чуть пьяной. Я сидел, желая продлить это приятное состояние…
Наконец Смиритский опустил руки и вернулся на место. Мое сознание, прочищенное биотоками, догадалось сформулировать вежливый вопрос:
— Вы затем и пришли, чтобы меня полечить?
— Я предлагаю вам более существенную помощь…
— Какую же?
— Сергей Георгиевич, я вижу.
— Никто и не сомневается.
— Я могу увидеть то, что вы пожелаете. Невзирая ни на расстояние, ни на время.
— Слегка загадочно, Мирон Яковлевич.
— Испытайте.
— Где, допустим, сейчас лежит бриллиант гражданки Кутерниковой?
Смиритский не улыбнулся и не проявил никаких признаков смущения. Расширив и выкатив черные глаза, он смотрел поверх моей головы в холодное предзимнее небо. Не знаю, видел ли он бриллиант, но глаза алмазно блеснули.
— Разъеденный камешек лежит в какой-то канализационной трубе, под домом.
— Ага, осталось лишь проверить.
— Тогда спросите про знакомых или про родственников.
— Что сейчас делает моя жена? — кощунственно выдавил я.
Смиритский опять воззрился в небо, задышав тяжело и медленно, словно понес тяжесть.
— Она в учреждении… в белом халате… какой-то прибор… Правильно?
Я кивнул. Если он скажет, шлиф какой породы под микроскопом и какие конфеты во всегда начатой коробке лежат на ее столе, то я все равно не удивлюсь. Это и удивительно, что я не удивлюсь. Потому что не верю?
— Как же вы это делаете? — все-таки попробовал я удивиться.
— Не знаю. Идут в мозг картины…
— Ясновидение?
— Назовем «виденье на расстоянии».
— Ну а чем мне хотите помочь?
— В розыске преступников.
Вероятно, мое лицо выразило такое недоумение, что Смиритский поспешил добавить:
— В США следственные органы давно привлекают к работе экстрасенсов.
Я молчал, представляя себе райскую жизнь…
Посажу сейчас Смиритского в свое кресло; нет, свезу его в квартиру Кожеваткина, как овчарку на место преступления, и попрошу увидеть убийцу. И все, преступник арестован и дело раскрыто. Слухи поползут, что Рябинин использует на следствии не какой-то там видеомагнитофон и даже не «детектор лжи», а провидца и экстрасенса. И я бы плюнул на любые слухи, коли бы поверил этому ясновидцу. Нашла коса на камень: его ясновидение против моей интуиции.
— Мирон Яковлевич, спасибо за предложение. Как только возникнет нужда, я обращусь к вам.
Уходя, он глянул на меня так черно и пронзительно, что по затылку опять пробежали иголочки; только теперь ледяные и тревожные. И я подумал: может, зря отказался от услуг колдуна?
19
Наши чайные ритмы не совпадали: я пил за вечер чашек пять, а Лида одну. Или варила себе кофе в маленькой джезвочке. Но сколько бы я ни пил, Лида была рядом. А что еще человеку надо, кроме тепла? Оно обволакивало меня со всех четырех сторон: спереди касался груди душистый парок от чашки с чаем; сзади горел своими тремя лампочками торшер, ложась на шею гретым воздухом; справа обдавала жаром батарея; но самое нежное тепло лилось слева, от Лиды.
Казалось бы, что еще нужно?
Я давно борюсь с одним рабством: не хочу быть рабом своего настроения. Похоже, что побед пока не одержал, поскольку замахнулся не на свои недостатки, привычки или ошибки, а на собственную натуру. Поразительно, что в опустошенном состоянии я начинаю посматривать критически не только на свою натуру, но и на свой образ жизни.
Вот на кой черт размышляю о субстанциях, в сущности, настолько зыбких, что в них можно утопить любое дело и самому утонуть? Смысл жизни, нравственность, счастье, гуманизм, смерть… Мало того, что сам занудствую, но и людей вразумляю. На днях беседовал с парнем, продавшим материнскую шубу, чтобы купить видеомагнитофон. Говорил о тщетности пустяков и мелочности, о мещанстве и глупости: говорил о призвании человека и сути его существования, о добре и гуманизме… Парень ушел, со всем согласившись. И вот теперь, под нахлестом нужного настроения, я спохватился: на кой черт? Я же лишил человека радости, и может быть, его маленького счастья. Купил бы он видеомагнитофон, смотрел детективы и секс, наслаждался бы.
— Злишься? — весело спросила Лида.
— Дело не идет, — согласился я ворчливо.
— Тогда поглажу твой пиджак.
И я подумал — разумеется, ворчливо, — что у Лиды тончайшая интуиция и слабая логика. Впрочем, так и должно быть, поскольку они друг с другом не уживаются; что-нибудь одно.
Лида начала выгребать из карманов, разделываясь с моим пиджаком, как с непотрошенной курицей.
— Сережа, апельсиновые зернышки не обязательно класть в карман.
— Случайно.
Я отпил чаю и подумал, что если бы сделался писателем, то не сочинял бы жизненных перипетий и образов, не придумывал бы сюжетов и коллизий… Я бы смотрел, что и как делает человек, и писал бы, писал. Вышли бы тома. Том первый: Лида наливает мне чай. Том второй: она трясет мой пиджак.
— Сережа, три рубля нашла…
— Совсем бдительность потерял.
Я понимаю султанов: приятно, когда женщина работает, а ты пьешь чай. Или в гаремах пили кофе?
— Сережа, лотерейный билет.
— Мне буфетчица их насильно всучает.
— Потертый… Месяц, наверное, носишь. Уже и розыгрыш в июне был.
— Проверь, может быть, машина выпала.
Султан султаном, но почему Лида заботится обо мне несравнимо больше, чем я о ней? Допустим, у меня работа тяжкая… Или все дело в том, что мужчину воспитала мать? И не вижу ли я в Лиде до какой-то степени вторую мать и не требую ли материнской заботы?
— Сережа, бумажка…
— Что на ней?
— Твоей рукой… «Я думаю, что во многих случаях кровоизлияние в мозг — результат несоответствия между человеком и местом, которое он занимает…»
— Не выбрасывай, это из дневников Гонкуров.
— Сережа, хорошо, зернышки… Но зачем же класть в карман огрызок яблока?
— Это не огрызок, а одна треть.
— Доел бы и выбросил.
— Не успел доесть.
— Почему?
— Свидетель вошел.
Лида глянула на меня с тревожной недоверчивостью. Слова «свидетель вошел» у нее наверняка преломились в «убийца вошел». Правда, с годами я сумел объяснить, что следователь не работник уголовного розыска и покушаются на нас крайне редко. Теперь Лида боялась другого… Лет шесть назад умер от инфаркта сорокалетний следователь Комаров — в своем кабинете, на допросе убийцы, мгновенно, ткнувшись лицом в пишущую машинку. И Лида догадалась, что следователей убивают и не ножами, и не из пистолетов.
Я вспомнил про визит Смиритского и рассказал, как он, ясновидничая, видел се в кабинете за микроскопом. Лида подошла ко мне с широкими глазами и приоткрытым ртом — тепло слева стало ощутимее, чем от паровой батареи.
— Как же он увидел, Сережа?
— Разве трудно поинтересоваться, кем работает жена следователя?
— Откуда он знал, что спросишь именно про жену?
— А Смиритский дал мне наводящий вопрос…
От пиджака, на котором стоял электрический утюг, с шумом стаи полыхнул клуб дыма. Лида прыгнула туда с молодой легкостью. Но это был не дым, а пар; какой-то хитрый утюг с дырочками, куда заливалась вода.
— Сережа, я тебе докажу, что все люди верят в этот планетарный или загробный дух и стремятся к нему…
— Ты уже доказывала.
— Теперь иначе. Вот ты ведешь свое следствие, всегда спешишь, не успеваешь, и, наверное, хочешь его поскорей закончить…
— Разумеется.
— Едешь на работу, идешь домой, пишешь, работаешь, даже ешь… Все скорей. Стремишься к окончанию любого дела. Да?
— Естественно.
— И так все люди. Страдаем и думаем, как бы отстрадать; болеем и думаем, как бы отболеть; работаем и думаем, как бы отработать… Мы все чего-то ждем и куда-то спешим. Куда, Сережа?
— Гм… К горизонту.
— Именно. И спешим бессознательно, генетически, что ли… Значит, там, за горизонтом, что-то есть? Если мы хотим скорее прожить эту жизнь, то, выходит, есть другая? Там, куда мы спешим.
— И поэтому нашу, первую, мы живем по-дурацки, — буркнул я.
Кажется, интуиция и логика уживаться могут. Только логика эта мужскому уму не по силам; она для него, что парапсихология для психолога. Я бы век не догадался перекинуть мост от нашей спешки и бестолковщины к божественному духу. На этот дух Смиритский и Лида выходили вместе, но разными путями.
— Сережа, наверное, Смиритский человек умный.
— Если умный человек плохой, то он не умный — он рациональный.
— А что он к тебе привязался?
20
Авторы криминальных повестей делают их занимательными двумя путями: или закручивают ситуацию так, как в жизни не бывает и не может быть, или крайне несообразительный следователь совершает ошибку за ошибкой, которых нормальный человек никогда не допустит.
Я сидел в своем кабинете и думал: жизнь ли мне подсунула невероятное преступление или у меня маловато сообразительности?
Версию о жене-убийце мы с Леденцовым отбросили скоро. Потихоньку отпала и версия сексуальная, допускавшая, что погибший наелся стимулирующего корня и пошел искать женщину. Мы проверили всех знакомых обоих Кожеваткиных, проверили работников Сбербанка и даже тех людей, которые выплатили пятьдесят тысяч. Но круг осведомленных людей расширился до горизонтов за счет садоводства, где все знали о дорогом корне и полученных больших деньгах. Именно там, в садоводстве, денно и нощно крутился Леденцов.
Надо что-то делать, но в моем выжатом сознании не рождалось ни одной деловой мысли. Если только передопросить Клавдию Ивановну Кожеваткину: может быть, она что-нибудь вспомнила, обнаружила какую-то пропажу, кто-то к ней обратился, узнала какой-либо факт…
Я выписал повестку.
Оттого, что план следственных действий иссяк, а скорее всего по старой привычке знать изучаемый предмет, обратился я к женьшеню. Лида принесла из своей институтской библиотеки пухлую книжечку с растопыренным корешком-человечком на обложке; она заказала и другую — «Труды Императорского Вольного Экономического общества» за 1850 год, где была переводная статья с китайского. Мне бы сейчас не читать, а для стимуляции мысли скушать бы пару сырых корешков.
Я раскрыл книжку. Оказывается, женьшенем лечились еще четыре тысячелетия назад…
Почему не срабатывает божественный случай, который столько раз выручал, потому что он божественный? Помню, расследовал дело торговца золотом. Продавались слитки, золотой песок и даже самородки. Были известны десятки покупателей и не было продавца. Неуловим, как золотой блеск. И тогда в милицию пришла женщина и передала портфель, который оставил ее знакомый — назвала имя и фамилию, — а сам куда-то пропал. В портфеле оказались чашечные весы, набор разновесов, пузырек с концентрированной азотной и пузырек с золотохлористоводородной кислотами. Все необходимое для операций с золотом…
Между прочим, латинское название женьшеня переводится как всеисцеляющий. Прежде полагали, что он не только исцеляет, но и способен оживить человека…
А розыск Мишки-клевого, насильника и большого модника? Нападал на женщин в тихих парадных, в темных дворах и на пустырях. Внешность менял так, что мать родная не узнает. Все шесть потерпевших дали разные словесные портреты. Но одна из этих шести опознала Мишку-клевого по запаху — он любил орошаться дорогими дамскими духами, и в день преступления от него пахло французским «Опиумом»…
В 1905 году нашли корень в двухсотлетнем возрасте, весивший шестьсот граммов…
А обыск у крупной спекулянтки Марии Перепелятниковой? Все простучали и все просветили. Видно, дьявол — или случай? — подзудил Леденцова дернуть за безликую проволочку, торчавшую из стены ванной. Кафельная плитка отошла, и на пол посыпались спрессованные пачки денег…
Кстати, в прошлом веке корешок женьшеня в палец толщиной стоил до двух тысяч серебром…
А убийство в Кирпичном переулке? Месяц мы бегали, я даже в командировку летал на другой конец Союза. Божественный же случай привел в отделение милиции тетку-спекулянтку. Она возмутилась: «Меня за продажу пары колготок сцапали, а мой сосед человека в Кирпичном переулке убил — и его не трогают»…
Кстати, легче обучить взрослого тигра, чем вырастить корень женьшеня…
А нападение на Сбербанк с выстрелами, кляпами и, кажется, с тридцатью тысячами ущерба? Кончился отпущенный законом двухмесячный срок расследования. Глухо, как и в первый день; впрочем, еще и глуше, ибо в первый день хоть надежда была. И когда я вернулся с отсрочкой из городской прокуратуры, мне подали письмо, вернее, анонимку: адрес преступника, фамилия его и место, где спрятаны деньги. Была и подпись: «Неформал»…
Женьшень тонизирует и стимулирует, снижает сахар в крови и улучшает зрение, укрепляет сердечно-сосудистую систему и лечит нервные заболевания. Потому что царь лесных зверей — тигр, царь морских зверей — дракон, а царь лесных растений — женьшень…
А нападение на двух милиционеров, приехавших на сработавшую сигнализацию? Преступник открыл стрельбу, ранил одного, выпрыгнул в окно и убежал. Милиционер вынужден был тоже стрелять, но безуспешно. Его доставили в ближайшую больницу. Каково же было удивление милиционера, когда через полчаса рядом на кровать положили человека с огнестрельным ранением — того самого преступника…
Сырым женьшень едят, как и делал Кожеваткин. Корень даже запекают внутри выпотрошенного цыпленка по древнекитайскому рецепту…
Кажется, я впал в интеллектуальную тупость. Уповаю не на мысль или на интуицию, не на труд или на способности, а на удачу. Как вор-домушник или юная девица, выжидавшая приличного жениха. Да, я верю в случай, но и знаю, что глупцу и лодырю он редко подворачивается. Как говорят, везет тому, кто везет.
Зазвонил телефон, наверное, десятый раз на дню. И все эти десять раз брал я трубку с торопливостью, хотя звонков не люблю и опасаюсь. Видимо, ждал какой-то информации. Но она могла поступить только от одного человека — от капитана Ледснцова.
— Да?
— Сергей Георгиевич, здравствуйте.
Слегка брюзжащий голос судебно-медицинского эксперта смыл мою десятую на дню надежду тем, что был не леденцовский.
— Здравствуйте, Марк Григорьевич.
— Хочу перед вами извиниться.
— За что? — удивился я.
— Помните, брал образцы крови с ковра…
— Да, — подтвердил я, не придавая этому образцу особого значения.
— Замотался, вовремя биологам не отдал, и поэтому в акте не упомянуто.
— Я подумал, что насчет ковра заключение дошлете.
— Вот и высылаю. Но результат таков, что решил немедленно позвонить.
— Что за результат?
— На ковре кровь не человека, а животного.
— То есть как это животного?
— Представьте себе.
— А какого животного?
— Трудно определить, но скорее всего свиньи.
21
Сперва я сидел парализованно. Затем, как далекий крик бегущего поезда, зародилось раздражение; оно нарастало бешено, пока не ударило по моим нервам симфоническим ревом налетевшей электрички.
Что это: спесь, дурость, чертовщина? Я же сам говорил Леденцову, что труп мне не нравится. И позабыл? Нет, не позабыл, а ясное суждение об очевидном, видите ли, меня не привлекает. Тонкости подавай. А может, наоборот, именно ясной логики «если — то» я и не сумел одолеть: если лежит труп, то кровь под ним принадлежит этому трупу.
В одном из моих блокнотов есть чуть ли не нормативная запись о способе мышления и отыскании истинного суждения.
Одна-единственная мысль о предмете редко бывает истинной. И редко бывает, чтобы думающий человек имел о предмете лишь одну мысль. Выходит так, что об одном и том же есть два суждения, зачастую противоположные, но оба правильные — неправильные сразу отбрасываются. Вот тогда нужно третье. Отсюда моя формула: если есть две правильные и несовпадающие мысли, то ищи третью, которая их объединяет и станет истинной.
Почему же я об этом забыл?
Первая мысль была правильной: труп на ковре, следовательно, кровь принадлежит трупу. Вторая мысль тоже правильная: труп мне не нравится, ну, хотя бы потому, что повреждения головы не характерны для убийства в этой квартире. Почему же я не поискал по своей формуле третье умозаключение?…
Сумерки поздней осени застелили кабинет. Я сидел, приглядываясь к ним. Мне же хотелось действовать, сорваться и бежать, неведомо куда и неведомо зачем. Но именно теперь следовало сидеть и думать, чтобы знать, куда и зачем ринуться. За стенами и за дверью не укрощалась суета. А у меня даже телефон не звонил, охраняя тишину сумерек поздней осени.
Свиная кровь…
Дверь, наверное, приоткрылась — я видел светлое пятно бегающей по стене руки, искавшей выключатель. Загорелся такой яркий свет, что пришлось ладонью прикрыть очки. Пикалев спросил:
— Что сидишь в темноте?
— Думаю.
— Ты готов?
— К чему?
— Идти ко мне в гости. Вчера же я предупреждал…
— Не могу.
— Знаю-знаю: глухое убийство, семь дел в производстве, истекают сроки… У нас это всегда. Тебе надо отвлечься, и мысль побежит прытче.
— Костя, поросят на мясокомбинате того… режут?
— Не душат же.
— А кровь куда?
— Не знаю.
— А можно поросячью кровь вынести?
— На хрена се выносить, когда волокут мясо да копчености. У тебя дело, что ли, по мясокомбинату?
Пикалев взялся за сигарету, так помогавшую в непонятных разговорах.
— Костя, но ведь свиную кровь можно привезти из сельской местности?
— Конечно, можно. Половина города имеет родственников в деревне. Чего тебе далась эта свиная кровь?
Он закурил, поглядывая на меня с любопытством. Не дождавшись ответа, Пикалев ушел, бросив от двери:
— Через часик пойдем.
Может, и верно, развеяться, чтобы мысль побежала прытче? А то эта мысль привязалась к свиной крови, как к единственному свету в окошке, — Марк Григорьевич меня как бы ею загипнотизировал. В голове нужен какой-то щелчок, переключивший размышления на иной путь. Может, и верно, развеяться?
Не знаю, был ли в голове щелчок, но мысль повернулась. Куда она может повернуться у человека, долго работавшего следователем? Что там бывало с кровью…
Помню, человек запирался всеми силами. Я осматривал его пиджак, увидел на нем густо-рыжее пятно и спросил: «А это что?» Он понурился и признал себя виновным в покушении на убийство. Густо-рыжее пятно оказалось краской…
Однажды в прокуратуру явился окровавленный парень и заявил, что его только что избили в милиции. Кровь была даже на шапке. Я вместе с ним поехал в больницу. Парня сразу к хирургам. Не только ран, даже царапин на коже не оказалось…
Как-то расследовал кражу в ПТУ и заподозрил одного подростка. Допрашиваю. Все отрицает. И вижу, что на всех десяти пальцах, на кончиках и подушечках, кровь. Вернее, кожа стерта до крови. В конце концов признался, что третьи сутки драит пальцы напильником, чтобы стереть папиллярные узоры…
Дальше кровавых воспоминаний мысль не пошла. Так, лишь кое-какие логические построения. И верно, не проветриться ли? Но сперва позвонить.
— Борис Тимофеевич, привет, — заговорил я почему-то с иронией, которая могла относиться только ко мне.
— Здравствуйте, Сергей Георгиевич, — насторожился Леденцов.
— Вы сколько лет в уголовном розыске?
— Тринадцать.
— Ага. Скажите-ка, товарищ капитан, с высоты опыта, какая может быть кровь у Кожеваткина?
— Четвертой группы с отрицательным резус-фактором?
— Не угадал.
— Он женьшень ел, поэтому с кровью все может быть…
— Боря, — заговорил я обычным тоном, — а может женьшень превратить человеческую кровь в свиную?
Леденцов вежливо хохотнул. Заодно хихикнул и я.
— Сергей Георгиевич, к чему спрашиваете?
— К тому, что он превратил ее.
— То есть?
— Поросячья кровь у Кожеваткина.
— А если точнее?
— Ковер залит свиной кровью.
Леденцов замолчал. Я даже увидел его бесстрастное лицо, на котором редкие брови все-таки нахмурились, став чуть ворсистее. Спросил он голосом не то чтобы обиженным, но подозрительным:
— Вы это узнали давно?
— Только что.
— Намекали же, что труп не нравится…
— Господь с тобой, Борис! Не нравился из-за характера телесных повреждений. А теперь вот понял, еще почему не нравился… Ковер залит кровью слишком ровно. Только один уголок сухой. Даже пол не замаран.
Информационная часть разговора кончилась. Вторую же часть, главную, мы не начинали, вежливо уступая первенство друг другу. Наконец Леденцов схитрил:
— Ваше мнение, Сергей Георгиевич?
— Кожеваткина убили не в его квартире.
— Да, это теперь очевидно.
— Боря, но где?
— Например, в другой квартире…
— А я думаю, что в одном из домиков садоводства.
— Какие доводы?
— Следи за ходом моих рассуждений… Вся верхняя одежда Кожеваткина висела в передней и шкафу, была чистой, не рваной. А мы знаем, что ходит он уже в пальто. Значит, убили его в костюме, то есть перед убийством пальто он снял, и скорее всего добровольно. А это значит, что был он у людей знакомых. Дальше… Его паспорт мы нашли в серванте завернутым в бумагу. Выходит, что убивали без паспорта. А как же узнали адрес?
— Мог сам сказать.
— Незнакомым людям? Зачем? Пытали? Вряд ли. Скорее всего они уже знали адрес Кожеваткина, что опять подтверждает их знакомство. Дальше… Голова раздроблена крупным предметом, коих полно на их участке. Итак, садоводство подходит со всех сторон. Там все знают про деньги Кожеваткина, он со многими знаком, поэтому пришел в дом и разделся; и там вполне могут знать его адрес: чтобы отвезти труп.
— Да, похоже.
— Боря, теперь легче станет искать. Хотя бы потому, что труп везли на машине.
— Сергей Георгиевич, есть вопрос…
Он почему-то сделал долгую паузу, словно стеснялся его задать.
— Ну? — не вытерпел я.
— А зачем вообще привозить труп в квартиру? Большое расстояние, машину могли остановить, ехать по городу, втаскивать в квартиру… Слишком рискованно. Проще бросить в озеро или спрятать в лесу.
— Я не исключаю убийства и в городе.
— Все равно, какой смысл везти труп в квартиру?
Разумеется, я знал главный признак ума — способность сомневаться. Но когда эта способность хочет порушить построенное тобой крепкое с виду здание… В конце концов, он тринадцать лет работает, а я двадцать; он моложе меня на пятнадцать лет; он, в конце концов, рыжий, а я, по утверждению Лиды, шатен. В порядке возмещения ущерба за разрушенное логическое построение я вознамерился отомстить ему быстро, едко и, как мне кажется, остроумно.
— Боря, знаешь, кто задает неразрешимые вопросы?
— Кто? — попался он.
— Дети, дураки и оперуполномоченные.
Понял ли, что я сказал комплимент его профессии?
22
Передняя всосала нас вместе со свежим воздухом и тишиной, ибо квартиру заполнили громкий говор, никем не слушаемая музыка и приятные запахи еды и дамских духов. Гостей оказалось немало, и сидели они, видимо, уже часа три. Как всегда, попав в центр внимания, я почувствовал себя так неуютно, что захотелось унырнуть куда-нибудь под стол. Правда, это внимание сравнительно быстро сникло, потому что я, как всегда, конфузливо насупился.
Костина жена, одна из тех полных и солидных женщин, у которых каждое незначащее слово имеет значительность, подхватила меня и стала добиваться, почему я без супруги. То есть без Лиды, которую, кстати, я ни разу в жизни не назвал супругой; слово «жена» мне тоже не по нутру из-за слишком уж функционального смысла.
Сперва мне хотели всучить стограммовую рюмку водки, потом двухсотграммовый бокал какого-то сизо-крепленого вина. Сошлись на сухом. Глотнув его, я осознал ненужность своего прихода: люди незнакомые, уже веселые, надо что-то говорить и как-то проявляться. А последний вопрос Леденцова сидел во мне застрявшей пулей.
— Товарищи, перед вами Сергей Георгиевич Рябинин, лучший следователь нашего района, а может, и всего города! — крикнул Костя, уже хвативший двухсотграммовый бокал сизо-крепленого вина.
После таких слов все лучшие закуски были перемещены ко мне. Например, заливная рыба. Или бутоны из сливочного масла, в середине которых, на месте тычинок и пестиков, алела красная икра. Когда я уложил такой цветок на булку и размазал его ножом, мне так захотелось домой, к Лидиному салату из тертой морковки и к травяному чаю, что пропал всякий аппетит.
— Не так, — сказал пожилой мужчина со смугловатым лицом. — Надо сразу в рот. Я Костин тесть.
— В рот не пролезет. Я Костин сослуживец.
— Вы следователь со стажем… Правда, что пьяницы самовозгораются?
— Глупости.
— А жаль, — вставила дама, видимо, его жена.
Я осмотрел гостей, выискивая что-нибудь интересное. Веселые лица показались мне чем-то похожими друг на друга, или хмель умеет нивелировать. Только одна женщина, сидевшая вдалеке, выделялась: скорее всего трезвостью. Впрочем, и красотой.
Как это бывает с большими компаниями, она распалась на группки. За столом опустело. Про меня, слава богу, тоже забыли. Сидеть одному над тарелками было как-то неудобно. Ничего не оставалось, как пойти слоняться.
— Постойте возле дам, — меня зацепила рукой жена Пикалева.
Три женщины сидели на коротеньком диванчике, тесно, как горошины в стручке. Та, которая была в середине, взволнованно теребила фиолетовые бусы, закаменившие шею несколькими обмотками:
— Быть за границей и не посетить? Вошла. Боже мой! Свет, краски, оформление, радость… У меня глаза разбежались. И верите ли, не удержала слезы. Заплакала!
— Вы про какой музей говорите? — спросил я.
— Про маркетинг.
— Про магазин что ли?
— Это разве магазин? В нем есть все, что душе угодно.
— Расплакались в магазине?
— Сергей Георгиевич, — удивленно заметила хозяйка дома, — разве вы не мучаетесь, когда нужен костюм или ботинки?
— Нет. Иду и покупаю.
Они разом оглядели мой темно-болотный пиджак, старательно отутюженный Лидой. Я приосанился. Но напрасно, потому что плакавшая в зарубежном магазине женщина заметила:
— Да, такой костюм можно пойти и купить. Но для современной молодежи престижная одежда — это главное.
— Если престижная одежда для молодого — главное, то у нашего государства нет будущего, — не удержался я.
Скрипнув бусами, которые были закручены до степени удушения, она сказала с каким-то опережением нашего разговора.
— Ах, оставьте. Время не то, и мещан теперь нет.
— Да, мещан теперь нет — нынче прагматики, — буркнул я, отдаляясь.
В молодости я был, видимо, максималистом. Боролся с глупостью, с серостью, с мещанством… Старики усмехались: мол, еще зелен; мол, сперва поживи; мол, со временем от твоего сопливого максимализма останется лишь теплый пар. И верно, черт возьми! Теперь я стараюсь не упрекать человека в том, что он живет этой самой мещанской жизнью. Я вхожу в его положение. Но иногда максималистский жар юности возвратно опаляет меня, и я с недоумением соображаю: в какое же это их положение я вхожу? Разве у этих людей беды и горе?
Кумиром тут был Костя Пикалев. В маленькой соседней комнате звучал лишь его сухой голос, донося отдельные слова: труп, проникающее ножевое ранение, эксгумация… Видимо, рассказывал истории из своей практики.
Какой-то поток вынес меня к группке парней. Один из них, плечистый, как ворота, обрадовался.
— А мы спросим человека свежего… Кто выиграет: наша команда или финская?
— Представления не имею. А во что играют?
— В хоккей, естественно. Вы не болельщик?
— Нет, — сказал я, добавив для чего-то: — Естественно.
— Зря. Наша команда играет виртуозно.
— Если бы я «болел», то, наверное, бы за финнов.
— Почему? — плечи шатнулись изумленно.
— Финляндия же — маленькая страна.
— Ну и что?
— Знаете, когда трое бьют одного, я всегда переживаю за этого, за одного.
Мне казалось, что я просто брожу по квартире, отыскивая занимательное пристанище. Но кривая, по которой перемещалось мое тело, пролегла из одного угла большой комнаты в другой, где сидела молчаливая и красивая женщина. Эта кривая, как и все кривые дорожки, частенько заводила в тупик. На этот раз я уперся в пару кресел с двумя солидными пенсионерками.
— Вы работник идеологический, — начала одна с отменно зорким взглядом, под которым я себя почувствовал букашкой под микроскопом. — Что делается?
— Посудите сами, — подхватила вторая жарко-хмельным голосом. — Сталин плохой, его соратники плохие, Хрущев кукурузник, Брежнев бездельник… Нет идеалов!
— Навалом, — заверил я, ощутив в голове выпитые полбокала сухого вина.
— Где же? — удивилась первая.
— А вы где ищете?
— Естественно, в печати, — уже вторая бросила, с жаром.
— В печати нужно искать не идеалы, а информацию.
Они переглянулись. Я хотел было улизнуть, но зоркоглазая спросила тоном, из которого следовало, что в идеологических работниках меня уже не числит.
— А где же искать идеалы?
Я сделал вид, что хочу выпить; а уж там, от стола лег на курс своей кривой, ведущей к тихой женщине.
Нет идеалов и не во что верить… Работой государство обеспечило, медицинское обслуживание и образование дают бесплатные, электричество подключено, вода и газ подведены. Ну а идеалы печатают в газетах и по утрам разносят по ящикам. И вдруг старые идеалы похерили, а новых не принесли. Обыватель в ужасе — ему как бы чего-то недодали. Я усмехнулся: вряд ли этих двух пожилых дам прельстят мои идеалы, потому что они требуют личной душевной работы.
Грустной женщины я все-таки достиг. Осталось лишь подойти. Но для этого полбокала сухого вина мне недостаточно. И тогда возник Костя: возбужденный, довольный, со вспотевшими залысинами.
— Старик, не скучаешь? А-а, Вера скучает… Знакомьтесь: Вера, Сергей. Веруша, он знает уголовных историй поболе меня. Старик, расскажи ей, как собирал расчлененный труп.
Она поморщилась. Но пикалевский мундир засинел по ту сторону стола.
— Вы любите кровавые истории? — спросил я.
— Господь с вами!
Голос грудной и глубокий. Темные большие глаза, вызывающие странное ожидание, что их сейчас затянет густая поволока и они как бы скроются в тумане. Соломенные волосы уложены крупными волнами. Губы красные и слегка тяжеловатые, что, впрочем, неплохо. Ее платье, из хорошей коричневой шерсти, было сшито без всяких затей. Мне вдруг показалось, что где-то я видел эту женщину.
— Она тебе про чертовщину расскажет, — бросил на ходу Пикалев, перемещаясь в другие горизонты.
— Так это у вас постукивает?
— Не только постукивает, но и мебель ходит.
— Расскажите подробнее.
Но тут в квартире произошло некоторое движение. Все пошли в другую комнату, к другому свободному столу. В воздухе многократно прошелестело слово «альбом». Пикалев вынырнул откуда-то из шкафа и шлепнул на стол папку с бумагами, толстую, как чемодан. Люди сгрудились. Подошли и мы с Верой. Костя развязал тесемки-ленточки и достал первый лист с наклеенной фотографией…
В траве, рядом с масштабной линейкой, лежала человеческая голова с выклеванными глазами…
Женщины вскрикнули. Казалось, тяжкое молчание стало расплатой людей за их нездоровое любопытство.
— Он эти фотографии всю жизнь собирает, — почти шепотом сказал я.
— Мне нехорошо, — тоже шепотом отозвалась Вера.
— Отойдем.
— Может быть, лучше уйдем?
— С удовольствием, — согласился я.
— Только по-английски, не прощаясь.
— Можем даже по-турецки, они сейчас ничего не видят, кроме фотографий.
В передней, подавая ее легкое и душистое пальто, я вспомнил, где видел эту женщину — на обертке туалетного мыла, хорошего.
23
Осень всегда была моим временем года: в голодное детство любил ее за поля картошки и капусты, теперь люблю за какую-то грустную мудрость. Если применимы к природе людские понятия о духе, то осень время философское. Хотя какая в городе осень? Да еще темным вечером? Ознобный ветришко, плоская лужица на асфальте да капли, размазанные по стеклам очков.
Мне казалось, что совместным побегом от Пикалева мы вступили в какой-то молчаливый сговор. Поэтому проводить ее до дому я счел своим долгом. Впрочем, разговор о чудесах в квартире тоже привлекал.
Две остановки мы пронеслись в метро, где согласно молчали. И, только вновь поднявшись на осень, я начал издалека:
— Вера, чем вы занимаетесь?
— Живу.
— Живете… как?
— Думаю, чувствую и дышу осенью.
— Ну да, — согласился я, потому что в данную минуту тоже о чем-то думал, что-то чувствовал и уж наверняка дышал осенью.
Мы шли медленно и плавно, каким-то лебединым ходом, касаясь друг друга плечами. Лида купила мне модную низкую шляпу с широкими полями, которые с боков загибались вверх, и она походила на пирогу с каюткой, а я на фермера. Голова спутницы была непокрытой. Поэтому поля моей шляпы касались ее пышных немокнувших волос, отчего возникал мягкий шорох, точно эта самая пирога расталкивала речную шугу.
— Отвечу, — вдруг сказала Вера своим грудным голосом, который на улице звучал еще ниже. — Я хочу быть женщиной.
— Что такое — быть женщиной?
— Женщина — это существо, которому в гостях не показывают фотографии трупов, а провожая, берут под руку.
Я послушно сунул ладонь в мякоть ее пальто. По-моему, этим воспользовалась моя шляпа, сев малость набекрень. Фермер, выгодно продавший пшеницу и по этому поводу заглянувший в бар. Впрочем, на мне были интеллигентные очки.
— Вера, кто вы по специальности?
— Женщина.
— Тогда опять: что такое женщина?
— Вы разве не мужчина, Сергей Георгиевич?
— Разумеется, но…
— А истинный мужчина никогда не спросит, что такое истинная женщина.
Есть признаки, которые мною, конечно, учитываются, но как-то между прочим: пол, национальность, внешность… То, что я ищу в человеке, лежит вне таких пустяков, как пол и национальность. Но моя новая знакомая почему-то считала себя женщиной и больше никем. Или это намек на то, чтобы я тоже стал мужчиной и больше никем? Этого еще не хватало!
— Оно… стучит постоянно! — перешел я к главному своему интересу.
— Только вечерами.
— Само?
— Нет, надо попросить.
— А кто должен просить?
— Разумеется, хозяйка.
Ну да, полтергейст. Я вспомнил историю, в которой, кажется, принимал участие Леденцов.
В одной квартире тоже постукивало. Сперва просто так, по свободному наитию, а потом стуки начали отзываться на громкие вопросы. Пошли комиссии, пресса, любознатальные. Даже вроде бы организовали комитет. Записывали на пленку, исследовали смежные квартиры, а также живущих над и под. Ответа нет. Короче, загадка века. Иностранцы приезжали… И вдруг наверху, через этаж, обнаружили немощную старушку, которая слабосильно стучала в стенку, моля о помощи. Звук по каким-то неведомым пустотам бежал вниз через квартиры.
— Я пришла, — Вера показала на парадное и спросила с естественной простотой: — Зайдете?
— Оно постучит?
— Попросим…
Сперва мне квартира показалась коммунальной. Но чистота, порядок и единый стиль напомнили, что истинная женщина не могла жить в квартире коммунальной — она жила в квартире большой. Раздевшись и неуверенно перетаптываясь, я последовал за хозяйкой. Как бы определить то, где я оказался? Не комнатка, не спальня и не будуар… Пожалуй, гнездышко, ибо тут не было ни одного угла и ни одной твердой плоскости. Кроме потолка. Ковры, диван, креслица, пуфики… Даже круглый низкий стол ворсисто лохматился, даже торшер был накрыт попонкой с кистями.
— Видите, что делает? — ворчливо сказала Вера.
— Кто?
— Моя домовушка. — Вера отодвинула от самого края вазочку с тюльпанами. — Обязательно что-нибудь да сдвинет. А то воды нальет на пол.
— Надо взять на химический анализ.
— Сергей Георгиевич, вы смеетесь, а я знаю человека, который усиливает и уменьшает свое сердцебиение, может не дышать, увеличить в крови количество лейкоцитов, расширять печень, повышать и понижать кровяное давление, повышать температуру тела и впадать в летаргический сон.
— Где же он работает?
— Ведет в Доме пионеров кружок юного парапсихолога.
— Зачем?
— Право, старомодный вопрос. Каждый школьник обязан знать азы парапсихологии.
— Совсем работать будет некому, — вздохнул я, и, кажется, вместе со мной вздохнул своей мякотью отзывчивый диван.
То, что я посчитал гигантским декоративным грибом, поросшим коричневатым мхом, под руками хозяйки раскрылось, точно громадная раковина. Внутри загорелся свет и заблестели, наверное, самоцветы. Вера нагребла их полные горсти и принесла к дивану, на столик. Самоцветы оказались двумя широкими хрустальными рюмками, крохотной вазочкой с лимоном и бутылкой коньяка.
— Действуйте, — приказала она. — Работать, защищать женщину и разливать коньяк должен мужчина.
Я развел плечи и, как бы спохватясь, усмехнулся. Поборник истины и разума, а услышал банальщину — и плечи развел. Плечи у меня тут же стыдливо опустились, но коньяк я разлил. Вера села рядом. Диван был словно рассчитан на двоих; так, что наши бедра соприкоснулись.
— А стуки? — почему-то испугался я.
Вера глянула на часики:
— Минут через двадцать, ровно в десять. Скажите под рюмку.
Говорить под рюмки я не умел: банальности не хотелось, серьезное вроде бы ни к месту. А бросить нечто легкое и остроумное моему изъеденному мыслями и анализом разуму было не в подъем. Впрочем, моему разуму мешала нарастающая тревога…
Сперва я подумал, что она от этой рюмки коньяка: у Пикалева, в сущности, не пил, а здесь почему-то держу ее, подчиняясь глупому ритуалу. Потом решил, что тревога от жутчайшего интима и от прикосновения чужого, не Лидиного бедра. Затем мысль переключилась на ожидаемый стук — от него тревога, ибо, как ни верти, все-таки нечистая…
Нет, тревога шла не от коньяка, не от чужой женщины и не от чертовщины; казалось, ее источала сама мебель. Я озирался, не в силах понять этого беспокойного воздуха… Но хозяйка ждала рюмочных слов. Тут вовремя вспомнилось, что джентльмен первый тост произносит за дам.
— Вера, за женщин и за вас.
— И за вашу силу, — добавила она.
— За какую мою силу?
— Есть только две силы — физическая и мужская.
Я не стал вдаваться в детали, сосредоточившись на рюмке. С этим коньяком всегда морока. Знаю, что пьют его глотками в несколько заходов. Смакуют. Мне же он кажется весьма противным, поэтому пью залпом, дабы отмучиться единожды. Отмучившись, я хватил пласт лимона и сморщился вторично.
— Сергей Георгиевич, признайтесь, что у Пикалевых вы шли ко мне?
— Признаюсь.
— А почему?
— Показались разумной женщиной.
— Сергей Георгиевич, у вас большая следственная практика… Не заметили, что сексуально равнодушные женщины тупее чувственных?
Я кивнул и поперхнулся. Нет, я сперва поперхнулся, а потом кивнул. Видимо, коньяк, спохватившись, что попал не в того человека, шарахнул в мою носоглотку. Смахнув алкогольную слезу, я глянул на Веру…
Кремовые волны волос застелили щеки. Тяжелые губы приоткрылись, чуть-чуть для томного вздоха. Большие темные глаза затянула такая перламутровая поволока, что они посветлели. Грудь, которую я как-то не замечал, вдруг мягко нацелилась на меня.
— Сергей Георгиевич, кроме разумной, какой я вам еще показалась? — спросила Вера голосом, походившим на журавлиный клекот.
— Недотрогой.
— А вы знаете, Сергей Георгиевич, о чем мечтают все недотроги?
— Представления не имею…
— Недотроги мечтают, чтобы до них дотронулись.
Возможно, я бы еще раз поперхнулся возвратным коньяком. Но мой взгляд окосело застыл на ее коленях. Я поправил очки…
Платье, уж не знаю каким образом, разъехалось в стороны, как театральный занавес. Передо мной желтым слепящим огнем горели полные бедра. Они были так высоко обнажены, что я увидел миллиметр трусиков. Ни ее откровенный призыв, ни жутковато-перламутровая поволока глаз, ни бедра и даже трусики меня так не поразили, как их цвет. Трусики были желтыми. Я впился взглядом в колготки — бледно-желтые, почти лимонные. Да и платье было совсем не коричневым, а кремово желтым.
Я вскинул голову, догадываясь о причине своей тревоги. Золотисто-желтые ковры, светло-кремовый диван, лимонный торшер… Оттенков множество, но непременно желтые. Даже тюльпаны.
— «Чайная роза»? — почти шепотом удивился я.
Глаза Вероники вдруг потеряли туманную поволоку и блеснули зло и мокро, точно эту самую поволоку смыла черная вода.
Я бросился в переднюю, схватил куртку со шляпой и, по-моему, вышиб плечом неподдавшийся замок.
24
Перед своей дверью я сухими руками потер щеки, лоб, подбородок и глаза — протер лицо, сгоняя с него тревогу и всякие знаки моих неприятностей. Подальше их от Лиды.
Но Лида ошарашила: повисла на моей шее с тихим радостным хихиканьем. Слегка раскосые глаза стали откровенно восточными. Волосы во все стороны. Халат нараспашку. И груди полуоткрыты, как теперь принято.
— Что? Иринка звонила? — попробовал я угадать се радость.
— Нет.
— Премию получила?
— Не-а.
— Машину выиграла? — уже спросил я в шутку.
— Ага, мотоцикл! По твоему лотерейному билету, который тогда нашла в пиджаке.
— Какой мотоцикл?
— «Урал» с коляской.
— Лида, на кой он нам?
— Глупец! Получим деньги, тысяча восемьсот семьдесят рублей.
В моей голове, занятой другими мыслями, не укладывались никакие мотоциклы. Это уж слишком: кровь животного, «чайная роза» и теперь вот мотоцикл.
— Лида, сколько раз мы в жизни выигрывали?
— Два: рубль и три рубля.
Упоенная выигрышем, она не заметила ни тяжких гримас моего лица, ни запаха коньяка; даже не спросила, где был. Накрывая ужин, Лида уже строила планы, какие-то немыслимые комбинации, где фигурировали костюмы и ботинки, зимнее пальто и туфли, книжные полки и хорошая люстра… Но потом все это отвергалось и Лида начинала пытать мое отношение к дачному участку; и это ей не подходило, потому что половину суммы следовало отдать Иринке, как слаборазвитой семье. Я говорил, поддакивал и спорил, делая это бесчувственно, точно выдавливал вежливую улыбку.
— Сережа, ты радуешься? — наконец-то заподозрила Лида.
— Очень.
— Что-то не видно…
— Лида, теперь модно скрывать чувства.
— Сережа, а не стало ли теперь модным не иметь чувств?
— Давай купим бриллиант, — предложил я, чтобы покончить разговор о выигрыше.
— Денег не хватит.
— Махонький. Только учти, бриллианты растворяются в соде.
Последние слова меня ощутимо толкнули в грудь.
Я ушел в свою комнату, предупредив Лиду, что ночью поработаю. Оставил ее одну, зная, что радоваться в одиночку труднее, чем горевать.
Поработать… Для предстоящей работы не требовалось ни бумаги, ни авторучки, ни стола — ничего. Поэтому я стал похаживать по своему десятиметровому домашнему кабинету…
Итак, два события: кровь животного и «чайная роза». Разумеется, их надо рассматривать изолированно, ибо они никак не связаны. Вероника вообще могла попасть к Пикалевым случайно…
Я выключил большой свет, оставив настольную лампу. Потом скинул тапочки и зашагал по ковру в носках — ничего резкого и яркого. Мысль должна рождаться исподволь…
Сперва труп Кожеваткина… Убили его не в квартире — это очевидно. Где? Допустим, за городом, в садоводстве. Но убийцам надо попасть в его квартиру. Зачем же вести мертвое тело, когда проще спрятать в лесу? Ну а если убили в городе, в квартире, где оставлять труп нельзя? Все равно проще бросить его в реку, в люк, завести в какую-нибудь трущобу; в конце-концов, за город…
Лида трижды заглядывала: сперва предложила выигранные деньги истратить на поездку в Японию, потом звала пить чай и затем пожелала спокойной ночи…
А если допустить, что они не знали адреса Кожеваткина, подвергли его пытке и он, уже избитый, привез их в свою квартиру? Нет. Рана была смертельна, и говорить он не мог. Ну а если сперва показал свою квартиру, а убили в другом месте? Опять тот же вопрос: зачем привезли труп? Я уже знал, что если отвечу на него, то найду и преступника…
На столе, почти погребенный под бумагами, стоял приемничек. Я ткнул клавишу. Настроенный на «Маяк», он запел еле слышно, потому что звук был рассчитан на меня близкого, сидящего…
Нужно идти от практики. Не редкость, когда жертву удаляют с места преступления. Цель всегда одна: скрыть это место. Почему? Значит, есть опасность, что оно может попасть в поле зрения следствия. Мы же все подобные места преступления проверили, и в наше поле зрения ничего не попало. Нужно идти от практики… Это уже сделал компьютер. Нет, все не так. Я хотел сразу угадать замысел преступников. Это самонадеянно. Нужно идти не от их замысла к их действиям, а от действий к замыслу…
Из-под бумаг сочилась музыка. Ночью она другая, совсем непохожая на дневную. Мне кажется, что ночью скрипка всегда плачет, пианино всегда играет вальс, барабан всегда бухает, а флейта непременно фальшивит…
Труп Кожеваткина привезли в квартиру не второпях и не потому, что не знали, куда его деть. Свиную кровь припасли загодя. Готовились. Но зачем было поливать этой кровью ковер? Чтобы все выглядело натурально. Зачем, черт возьми, эта фиктивная натуральность, когда голова раздроблена, натуральнее некуда…
«Маяк» пропищал два раза. Все нормальные люди спят. Те, у кого правильный распорядок дня. Но эти люди не знают тайн ночи…
Зачем прячут трупы? Бросают в воду, закапывают в землю, сжигают, растворяют в кислотах. Я знаю десятки этих способов. Вот мафия заливает тела цементом. Смысл очевиден: чем позже найдут труп, тем позже найдут преступника. Если вообще найдут. Может быть, убийцы считали, что в собственной квартире Кожсваткина дольше не хватятся? Вряд ли. Во-первых, запах, из-за которого, кстати, и вызвали милицию; во-вторых, жена могла приехать в любой момент…
Ночью жить интереснее, потому что обостряется зрение и слух. Видимо и мысль. Только ночью нельзя выпить чаю, ибо я чем-нибудь звякну и Лида прибежит…
Чтобы дойти до какого-то смысла, логическую цепь нужно строить с микронным припуском. Для кого они полили ковер свиной кровью? Для следователя. То есть для меня. Зачем? Чтобы я не сомневался в достоверности картины: Кожеваткин убит здесь. А зачем это преступнику? Чтобы не искали истинного места. Все так — логическая цепь выстроена. Но чем-то она меня не устраивала. Видимо, сложностью. Вернее, несоответствием усилий и результата: с риском везти труп в квартиру ради сокрытия места убийства, которое еще неизвестно, найдут ли?
И вот тогда, в три часа десять минут ночи, у меня взыграла фантазия — я придумал оригинальный способ сокрытия трупа. Придумал просто так, уж заодно, свое, коли не мог догадаться о чужом. Естественно, это придуманное я отбросил и забыл, как ночную дурь.
Знать бы мне тогда, что ничего я не придумал — я догадался, в чем смысл свиной крови и почему труп Кожеваткина привезли в собственную квартиру.
Выбросив из головы придуманную дурь — как можно ловко спрятать труп, — я перестал думать и о месте преступления. Освобожденная мысль переключилась на «чайную розу».
Пикалев говорил, что с этой Верой познакомилась его жена. Скорее всего Вера познакомилась с его женой. Зачем? Попробую зайти с другой стороны… «Чайная роза» у Пикалевых ни с кем не разговаривала и никого не замечала. Со мной же начала общаться с удовольствием, увела, заманила к себе и принялась обольщать грубо и неискусно. Почему? У Пикалевых были молодые ребята, спортсмены, болельщики. А она выбрала меня. Красавца нашла. Выходит, что и с женой Пикалева завела дружбу, и в гости пришла с единственной целью — выйти на меня. Зачем? Казалось бы, не за чем. Но она сестра Смиритского…
Приемник начал уже какую-то утреннюю передачу. Видимо, для Дальнего Востока. «Маяк» — вреднейшая радиостанция: то и дело напоминает, что прошло еще полчаса жизни.
На первых допросах Смиритский пожелал со мной встретиться. Просто так. Я отказался, но он пришел, снял мою боль в затылке и предложил услуги в розыске преступника. Он знает, где и кем работает Лида. Короче, держит меня в поле, точнее в биополе своего зрения. Да так держит, что подослал свою сестру. Но почему? Из-за прошлых грехов? И дело по зявлениям Мишанина — Лалаян, и дело по исчезновению бриллианта я прекратил — они в архиве. Допустим, Смиритский еще что-то сотворил. Но как он может предвидеть, что новое дело попадет именно ко мне? Сейчас же в моем производстве ничего серьезного нет. Кроме убийства Кожеваткина…
Черт возьми! А почему бы нет?
Я бежал в переднюю так, что пятки заныли. Видимо, сильные чувства порождают не только любовь, но и эгоизм. Мой эгоизм породила творческая страсть, которая заставила взяться за телефонную трубку в половине четвертого утра и разбудить человека.
— Боря, — зашипел я. — Кажется, нашел!
— Слушаю, — ответил он чистым и бодрым голосом.
— Почему ты не спишь?
— Милиция всегда на посту, Сергей Георгиевич.
— Боря, убийца себя выдал.
— Как?
— Подослал ко мне свою сестру.
— С какой целью?
— С целью… гм… соблазнить.
— И как, удалось? — заинтересовался капитан.
— Боря, я серьезно.
— Вы хотите сказать, что убийца — Смиритский?
— Интуиция и логика подсказывают.
— А доказательства?
— Должна быть какая-то ниточка меж Смиритским и Кожеваткиным.
Леденцов умолк. Я не торопил, поскольку разговор наш иссяк, да и тихая ночь на дворе.
— Сергей Георгиевич, а если я дам эту ниточку, в соавторы версии примете?
— Автором сделаю!
— Смиритский лечит не только биополем. Избранных лечит и лекарством.
— Ну и что?
— Каким лекарством, Сергей Георгиевич?
— А каким?
— Женьшенем.
25
Кожеваткина долго не открывала. Квартиры, естественно, я не узнал. Прибрано, вымыто и все расставлено по местам. Но тогда при кавардаке, ей-богу, тут было веселее. Сейчас же казалось, что осенний сумрак вполз сюда и застелил все углы своей безысходностью. Окна были затянуты не то скатертями, не то цыганскими шалями. Hе горели люстры и вроде бы не грели батареи. Мне показалось, что в квартире нет ни одного светлого предмета: темный паркет, черный громадный шкаф, бурый стол посреди большой комнаты… Мрачное трюмо, потому что отражало темный паркет, черный шкаф и бурый стол.
По близорукости мне почудилось, что высоко в углу сидит крупная пыльная птица и смотрит на нас с Леденцовым раскаленным глазом. Только поправив очки, разглядел икону и горевшую лампадку. Из-за этой же близорукости овчинную шубу на диване принял за спящего человека.
Мы сели к столу.
— Как поживаете, Клавдия Ивановна? — спросил я.
— Телевизор вот шалит.
— Испортился?
— Не испортился, а показывает всех людей в два раза ширше.
— Ну, а как здоровье?
— Подрываю.
— Чем?
— Пойду в магазин, а тут аптека по пути. Зайду. А коли зашла, то и таблеток куплю. Ну, дома и съем. Не пропадать же.
Леденцов нетерпеливо тряхнул рыжей шевелюрой. Не любил я при нем ни допрашивать, ни с людьми разговаривать. Работники уголовного розыска были истинными детьми нашего века — скорые, молчаливые и вечно куда-то устремленные. Я же расстелил перед собой бланк протокола допроса.
— Клавдия Ивановна, пропаж не обнаружили? — перешел я к делу.
— Слава богу, все цело.
— Никто вас не тревожил?
— Кому я, старая, нужна…
Она подсела к столу, повернув широкое обескровленное лицо в мою сторону. Теперь я знал, отчего оно так болезненно — от таблеток. Почему же Кожеваткин не вдохнул в эту дряблую мучнистую кожу силу своего чудодейственного корня, которого он сдал на шестьдесят тысяч?
— Клавдия Ивановна, вы людям продавали корень?
— Ага, по рублю за грамм.
— А кому?
— Почем мне знать? Матвей продавал.
— Но вы этих людей видели?
— Чего мне их видеть… Матвей водил их в свою сараюшку.
Леденцов заскучал так, что даже его рыжина вроде бы потускнела. Последние дни он работал как заведенный, что в конечном счете обернулось пакетом фотографий, лежавших в его сумке: люди, покупавшие корень у Кожеваткиных. Надо было сперва этих людей найти, потом опросить, а потом заиметь их фотографии. Лежали там карточки и Смиритского с «чайной розой». Мы полагали, что Клавдия Ивановна видела покупателей. Тогда бы ее допросили, призвали бы понятых и предъявили бы фотографии для опознания. Теперь все это не имело смысла. В сущности, леденцовская зацепка была тоньше ниточки — он нашел человека, которому Смиритский дал настой женьшеня.
Я вдруг понял, что вопросов к этой женщине у меня нет. Вот что значит нестись на допрос сломя голову, не подготовившись. Я уже хотел было все-таки сделать опознание: Кожеваткина могла видеть нескольких человек. Чем черт не шутит, вдруг среди них окажется Смиритский или «чайная роза».
Но хозяйка суетливо поднялась и ушла на кухню.
— Сергей Георгиевич, участие Смиритского никак не объясняет свиной крови и перемещение трупа.
— Верно. Но я не могу отмахнуться от двух бесспорных фактов: Смиритский подослал ко мне сестру и Смиритский лечит женьшенем.
— Корень он мог достать в аптеке.
— А сестра?
— Совпадение.
— Слишком продуманное.
Кожеваткина вернулась с горой посуды. Я отнес это к ее импульсивности, что вообще с женщинами бывает: вспомнят и бегут. Но Клавдия Ивановна начала хлопотать вокруг нас. Рядом с моим протоколом появилась тарелка. Вторая тарелка оказалась перед Леденцовым. Были шумно высыпаны ложки с вилками. Хлеб в корзиночке. Блюдо с нарезанными помидорами. Селедочница, по-моему, с копченой скумбрией… Все это Кожеваткина делала истово и молча: рукава засучены, фартук вздыблен, седые волосы дрожат раздерганно.
Мы с Леденцовым переглянулись. Она это заметила.
— Пора обедать.
— Спасибо, Клавдия Ивановна, мы не будем, — поспешно сказал я.
— А вам и не предлагаю, — отрезала Кожеваткина.
Я сгреб протокол, и мы торопливо выкатились из-за стола. И встали посреди комнаты, не зная, что делать: уйти ли, на диван ли сесть? Разговор не окончен, протокол не подписан. Какой тут разговор с протоколом, когда хозяйке пора обедать?
Леденцов, хмуря белесые брови, показывал взглядом на стол. Сперва я подумал, что он желает отведать копченой скумбрии… Капитан, убедившись в моей несообразительности, показал два пальца. Я опять воззрился на тарелки, наконец-то разглядев, что стол накрывается на две персоны.
— Клавдия Ивановна, ждете гостя? — спросил я.
— А и жду.
— Кого, коли не секрет?
— Следователь, должон знать.
— Не догадываюсь, — я глянул на капитана, который тоже «должон» знать.
— Потому что в бога не веруете.
— Возможно, — согласился я покладисто.
— Где летом-то отдыхала… Мать прокляла сына-пьянчугу. Тот вскорости и помер. Три года минуло. А над могилой-то пьянчуги торчит рука. Раскопали. Покойник поднялся до самой поверхности и сидит. Мать-сыра земля проклятого не принимает. Пригласили мать. Та дала ему прощение и перекрестила. Сынок рассыпался в прах, приняла его сыра земля.
Кожсваткина резала хлеб. Мы смотрели, по-дурацки переминаясь у дивана. Вернее, переминался я, Леденцов же злобно шевелил реденькими усиками. Будь эта женщина обвиняемой, я непременно послал бы ее на психиатрическую экспертизу. Свидетелю же обычно веришь, как союзнику. Впрочем, в Кожеваткиной я усомнился еще на первом допросе, но пока она была единственным источником информации.
— Мать, кого ждешь? — Леденцов перестал дергать усиками.
— Товарищ в очках знает.
— Что знаю? — удивился я.
— Говорила в твоей келье-то.
— О чем?
— Как ворон сел мне на плечо.
— Говорили. Ну и что?
— Ворон-то прилетел, — с хитрой радостью сообщила Кожеваткина.
Мы, то есть я, старший следователь, младший советник юстиции, и старший оперуполномоченный уголовного розыска, капитан милиции, синхронно вскинули головы к потолку в поисках прилетевшего ворона. Его не было. Видимо, прилетал и улетел.
— И что ворон сказал? — поинтересовался я на всякий случай.
— Придет Матвей, придет.
— Так вы ждете мужа?
— Его, убиенного.
Мы с Леденцовым переглянулись — уже который раз. Капитан помял шляпу и повернулся к двери. Мне захотелось порвать протокол допроса и пустить клочки по ветру глупости. Кожеваткина достала из буфета графинчик и поставила рядом с тарелкой.
— Матвей любит наливочку.
— Сегодня придет? — усмехнулся Леденцов.
— Может, и не сегодня, но ждать надо каждодневно.
— Клавдия Ивановна, — сказал я серьезно, не считая возможным смеяться над больным человеком, — вы же знаете, что муж умер и похоронен.
— Умер его организм. А дух над планетой.
— Как это — над планетой? — тихо спросил я.
— В соитии со всеми умершими.
Мои ноги подкашивались медленно. Я опустился на диван. Сладкая догадка, подкосившая ноги, ударила в виски пьяной силой. Леденцов смотрел на меня, ничего не понимая. Я набрал воздуху и смело выдохнул:
— Планетарный дух?…
— А как же, — подтвердила она.
— Смиритский, — выдохнул я еще раз уже для Леденцова.
Капитан запустил руку в свою сумку и, пока моя заторможенная открытием голова соображала, достал фотографию Смиритского. Я хотел было шарахнуть его портфелем по руке, но не успел — фотография уже была перед глазами Кожеваткиной, единственная, без фотографий двух других лиц и без понятых. Он сорвал мне процессуальное опознание. Но в следующую секунду я уже забыл про все опознания, впившись взглядом в светлые глаза женщины.
— Он, ворон, — радостно подтвердила Кожеваткина.
— Муж придет зачем? — спросил Леденцов.
— Как зачем? Повидаться.
— И вы верите? — укорил я.
— Что, Кожеваткина умом помешалась? — взорвалась она. — Придет Матвей, придет! Ворон-то посолиднее вас будет, вместе взятых.
26
Может быть, права Кожеваткина: плох тот следователь, который не уповает на бога? Да разве я против него? Допустим, и бог есть, и рай, и ад… Но кто же в раю? Нет на земле безгрешных и достойных. Поэтому рай пустует — нет там никого. А кто в аду? Нет на земле людей, столько нагрешивших, чтобы вечно кипеть в геенне огненной, да и грехов, думаю, таких не существует. Поэтому пустота. Допустим, грешников на земле больше, чем святых. Но было бы крайне неприлично иметь набитый ад и пустующий рай. Короче, в загробном мире хоть шаром покати.
Зазвонил телефон. Я схватил трубку, будто она могла убежать:
— Да.
— Сергей Георгиевич, Смиритского на работе нет. Убыл в командировку по городу.
— Боря, ищи. Я жду.
Смиритский вот тоже не верил во всемогущество бога — верил в планетарный дух. Да и какой бог сумел бы нас с ним примирить: Смиритский хочет жить за счет людей, я же хотел жить с людьми.
Открытие, сделанное у Кожеваткиной, вызвало во мне растерянность. Что делать? Разумеется, использовать фактор внезапности: произвести у Смиритского обыск и задержать его. Подозревался в немалом, в убийстве. Но какие у меня доказательства? Показания полусумасшедшей старухи? Узнала по фотографии, но официального опознания не было, и теперь оно бессмысленно. Прокурор санкцию не даст. Смиритский даже не допрошен.
У Кожеваткиной мы выяснили, что Мирон Яковлевич познакомился с ней на кладбище и предложил свои адские услуги — вызвать дух супруга на свидание. Шестьдесят тысяч стоили того, чтобы потревожить тень погибшего.
Я прошелся по кабинетику семенящим кривым шагом…
Черт возьми! А ведь Смиритский к убийству мог быть и непричастным — он всего лишь крупный мошенник. Узнав про оставшиеся у старухи большие деньги, Мирон Яковлевич решил употребить свои биопольные способности. Тогда понятно, зачем подослал «чайную розу» — дело по убийству я ведь расследую; тогда понятно, почему навязывал свои дьявольские услуги — чтобы получать от меня информацию. Я вздохнул с некоторым разочарованием, потому что мне нужен был убийца, а не охотник за тысячами.
Деньги, деньги… Для меня в них скрыта большая и парадоксальная тайна. Ни на что человек не тратит столько сил, как на добычу денег; ничто так мало не стоит, как добытые деньги. На них не достать здоровья, времени, счастья, чистого воздуха, любви; даже хорошую вещь нынче не достать. И лишь деньги легко достать — пойти и заработать.
Дверь открылась. Сперва мелькнул Леденцов, потом вошел Смиритский, за которым опять мелькнул Леденцов, там в коридоре и оставшись.
— Почему такая спешка? — спросил Смиритский, не поздоровавшись.
— Садитесь, — бросил я.
В третий раз заполнялась мною анкетная сторона протокола, по третьему уголовному делу. И пронеслась скорая и какая-то озорная мысль: неужели и теперь ускользнет? С шестьюдесятью тысячами?
— Мирон Яковлевич, вы знакомы с Клавдией Ивановной Кожеваткиной?
— Да.
— Где познакомились.
— На кладбище, она хоронила супруга.
— А с ним были знакомы?
— Нет.
Своими ответами Смиритский меня обескуражил. Я полагал, что Кожеваткину он не вспомнит, и приготовился к долгой словесной борьбе.
— Мирон Яковлевич, вы знали, что у Кожеваткиных был садовый участок?
— Да, она как-то обмолвилась.
— Знали, что выращивал ее муж?
— Нет. А что он выращивал? Опийный мак?
— Вы лечите больных настойкой женьшеня?
— Да, пользовал человек двух-трех.
— Где берете женьшень?
— Однажды купил корень с рук у магазина «Дары природы».
Отвечал Смиритский ровно, но глаза были полувыкачены и поджигали меня осторожным черным огнем. На прежних допросах глаза его оставались спокойными щелочками. Пожалуй, он не боялся, а злился. И чего бояться? Чем я возьму его: очной ставкой с дурной старухой?
— Теперь, Мирон Яковлевич, расскажите про задуманное мошенничество.
— Что вы имеете в виду?
— Дух погибшего Кожеваткина, который вы обещали вызвать.
— При чем тут мошенничество?
— Неужели бы вызвали?
Смиритский сел поудобнее, из чего следовало, что он начнет меня просвещать. Я лишь изумлялся, хотя на моей работе изумлять человеческая природа уже вроде бы не должна.
Но передо мною сидел человек, которого дважды подозревали в мошенничестве, дважды возбуждали уголовные дела, теперь подозревают в третий раз, допрашивают по этому поводу — и ничего, он не только не умирает, но и жрет меня своим нагло-орбитальным взглядом.
— Сергей Георгиевич, я вам объяснял про планетарный дух. Вы знаете, что я работаю на стыке духа и материи…
— То есть?
— Смерть — это и есть стык духа и материи. Я присутствовал более чем при пятидесяти смертях, о чем есть подробные записи. Я изучил, как дух покидает материю. Теперь хочу изучить обратный процесс: возвращение духа к материи.
— Хотите оживлять покойников?
— Хочу, чтобы дух конкретного человека отслаивался от планетарного вместилища и соприкасался с живыми.
— Короче, хотите, чтобы дух Кожеваткина посетил свою жену?
— Почему бы нет?
— А зачем?
— Что зачем? — взял он себе несколько секунд на обдумывание.
— Встречаться духу с женой?
— В научных целях.
— Спириты это делали проще.
— Сергей Георгиевич, на Западе существуют специальные фирмы, которые через умирающего передают мысли живого человека к давно умершему.
— Что же дух Кожеваткина должен сообщить жене?
— Мне это неведомо.
— Не хочет ли он дать указания насчет шестидесяти тысяч?
В лице Смиритского я ждал какого-то всплеска, но туда даже тень не легла. Тень задевала меня — от его взгляда. Казалось бы, откуда этому сильному взгляду взяться на мясистом лице с обвисшими щеками? Я не мигал, выдерживая его и боясь, что мои глаза заслезятся.
— Сергей Георгиевич, вы знаете круг моих интересов и работу в области планетарного духа. Прошу вас, не мешайте мне.
Господи, как же я не догадался… Да ведь он это преступление готовит давно; еще с тех пор, как я разбирал жалобы всяких Мишаниных и Лалаян; впрочем, наверняка и раньше. Вот зачем он ходил ко мне и объяснял про планетарный дух — это была всего лишь дымовая завеса для моих близоруких очков. Поди разберись, чем занят человек: наукой или деньги выуживает? Смиритский готовил меня загодя, как подопытную крысу. Но тогда…
— Гражданин Смиритский, где вы были в июле месяце?
— Гражданин следователь, уж не хотите ли вы пришить мне убийство супруга почтенной Клавдии Ивановны? — осклабился он.
— А откуда вы знаете, что убийство произошло именно в июле?
Смиритский стал медленно подаваться на меня. Взгляд его обоих глаз, как два сводимых луча, лег на мою переносицу, прошил голову и вышел на затылке; по крайней мере, волосы там знобко вздрогнули. Казалось, что я стою посреди ночного поля и на меня надвигается тяжелейший грузовик со слепящими фарами… И лишь стол между нами мешает этому грузовику.
— Сергей Георгиевич, ко мне приезжал монгольский лама и снабдил меня третьим глазом…
— Ну и что? — я легонько отъехал от стола, подальше от этих двух глаз.
— Не мешайте мне работать.
— Вы не ответили на вопрос: откуда знаете, что Кожеваткина убили в июле?
— Не трогайте меня, и я вас не трону.
— Угрожаете? — опешил я, сразу освободившись от силы его взгляда.
— Ваш гастрит превратится в язву, ваш кусок хлеба застрянет в глотке, ваша жена уйдет к другому, этот ваш кабинет займет молодой, и солнце для вас почернеет.
— Наконец-то вы приоткрылись, Мирон Яковлевич. Но прежде чем все то случится, я постараюсь вывести вас на чистую воду.
Смиритский встал и бросил как каркнул:
— Карма!
— Что за карма?
— Судьба. Ваша карма написана на лице. Вы не победитель. Вас всегда будут оскорблять, бить и унижать. Надо смиряться со своей кармой, Сергей Георгиевич.
Он вскочил, вдруг сладко потянулся и ушел, не став отвечать на мои вопросы и не подписав протокола. С минуту я сидел одурело. Потом глянул на часы: семь вечера, прокурора нет и уже ничего не сделать.
27
Говорят злость — плохой советчик. Зато отличный стимулятор.
Утром, на свежую голову, я огляделся: что же происходит? Некто Смиритский приказал следователю прокуратуры не мешать ему трясти старую больную женщину. Но откуда такая наглость? Допустим, из-за шестидесяти тысяч, которые сами шли в руки. А откуда уверенность в безнаказанности? Но если человек прямо заявил, что намеревается мошенничать при помощи духа, разве не обязан следователь прокуратуры предотвратить готовящееся преступление?
Смиритского я решил задержать. Поскольку дело кляузное, то следовало все обговорить с прокурором. Я уже было поднялся, когда в дверь постучали так, словно не сюда хотели войти, а меня туда вызывали.
— Да-да!
Женщина лет сорока, стройная, с хорошим летним загаром и вроде бы с загорелыми волосами, шагнула в кабинет походкой стюардессы, хозяйничавшей меж креслами самолета. Окинув меня хмурым и надменным взглядом, она неспешно сняла с плеча сумочку. Я полагал, что в ней лежит повестка. Но женщина повесила сумочку на спинку стула, зачем-то отставив его от стола. И начала медленно расстегивать плащ: мне оставалось лишь предположить, что повестка где-нибудь в кармашке. Расстегнув все пуговицы, загорелая женщина распахнула его пошире, видимо, чтобы я обозрел кофту и длинную юбку. Я обозрел. Тогда женщина нагнулась и стала шевелить пальцами где-то внизу, У края юбки, пока я не сообразил, что она юбку расстегивает. Пуговицу за пуговицей. Все выше и выше. Я встал, потому что не знаю, что делать, когда женщина расстегивает юбку в кабинете.
Расстегнув, она вскинула ногу и поставила на стул. Я увидел ее обнаженную, всю, от сапожка до ягодицы, — полное, загорелое бедро, по-моему, излучало свет, точно в мой захудалый кабинетик солнышко вкатилось. Женщина смотрела с горделивым достоинством, а я смотрел на ногу, приотрыв рот.
— Красиво, — наконец нашелся я.
— А была некрасивая!
— Неужели?
— Вот здесь, — она ткнула пальцем выше колена, — вырос желвак с чайную ложку. А теперь гладенько.
— Гладенько, — подтвердил я.
Убедив меня, женщина проделала все в обратном порядке: убрала голую ногу, застегнула юбку, запахнула плащ и села к столу:
— Товарищ следователь, снимите с меня допрос.
— По поводу желвака?
— Именно.
— Вы шутница, гражданка.
— Этот желвак Мирон Яковлевич рассосал биополем. Прошу этот факт зафиксировать.
Вот оно что: ходатайка. Уж не стал ли Смиритский осуществлять свой план по отлучению меня от солнечного света?
— Он вас прислал?
— От него я только узнала, что заведено уголовное дело.
— Дело-то заведено не по поводу лечения, и ваш желвак тут ни при чем.
— Но я имею право выразить свое мнение?
— Разумеется. Напишите в любой форме и отдайте в канцелярию.
— И пришпилите к делу?
— Даже подошью.
Она ушла, оставив меня в некоторой задумчивости. Я хотел понять, что поразило сильнее: ее приход или солнценосное бедро? Видимо, то и другое. То: не задержал Смиритского, а лишь подумал, как защитница уже тут. Другое: похоже, что женская нога действует на мужчину, минуя его интеллект, должность и любовь к жене. Впрочем, не привыкать, ибо за годы работы и одну ногу показывали, и две, и раздевались, и в изнасиловании обвиняли…
В дверь опять стукнули, вернее, пошлепали сочной ладонью, точно проскакала гигантская лягушка. Я отозвался. Вплыла весьма полная дама, отчего мой кабинетик сразу как-то ужался.
— Вы с повесткой?
— Нет, — важно сказала женщина.
С некоторым испугом я глянул на ее фундаментальные ноги. Но женщина села к столу:
— Товарищ следователь, вы должны выслушать мою историю…
— Мне некогда. Идите на прием к помощнику прокурора.
— Умоляю! Всего пять минут.
— Только короче, пожалуйста.
Она так осанисто скрипнула многострадальным стулом, что я сперва усомнился в краткости се рассказа, а потом усомнился в крепости стула. Видимо, женщина молодая, но лицо и форма головы как-то отвлекали ее от возраста. Голова была конусовидной: в основании лежал розовый взбитой подбородок, уходящий на затылок; на него как бы взгромоздились дрожащие щеки; а уж венчал все это узкий и тощий лобик.
— У своей подруги я отбила парня, — сообщила она, но, заметив мое сомнение, объяснила: — Тогда весила поменьше. Подруга пообещала выжечь мне глаза известью. Она боевая, на все способна. Я боялась жутко. Однажды иду двором — хрясь мне в глаза. Я закричала и ослепла. Думаете, подруга?
— А кто же?
— Мальчишка бросился снежком. Ослепла на нервной почве. И ни один врач не вылечил, а вылечил Мирон Яковлевич.
— Вес ясно, — буркнул я.
Мне захотелось спросить се: если одних лечит, то других пусть калечит? Если рассосал желвак, то пусть обирает старуху? Но я спросил другое, догадавшись:
— Там, в коридоре, еще?…
— И не одна.
Кивком головы я показал конусовидной на дверь и вышел вместе с ней. В передней сидело восемь женщин, нервно подавшихся ко мне.
— Все по поводу Смиритского?
— Да! — отрепетированно вскрикнули они.
— Исцеленные?
— Да!
— Попрошу ваши соображения изложить письменно и прислать на мое имя.
Я пошел к прокурору, подальше от этих нервных женщин.
Возможно, Смиритский их вылечил. Верующие и страждущие легко поддаются внушению. Я вспомнил историю, когда больные с высоким давлением были приглашены к модному целителю-экстрасенсу. У половины этих больных давление стало нормальным только от одного приглашения. Возможно, Смиритский исцелял. Но почему все эти травники, экстрасенсы и разные, как их зовут, нетрадиционные врачеватели источают душок наживы и мошенничества? Сколько подобных историй в моей памяти… Когда-нибудь я напишу о травнице Кузьминичне, темной старухе, врачующей в избе под городом; когда-нибудь я напишу о ней же, об Ариадне Кузьминичне, кандидате химических наук, живущей в моднейшей квартире высотного дома…
Я вошел в кабинет прокурора. Сперва меня удивило то обстоятельство, что он не вышел из-за стола и не пожал мне руку. Надо полагать, обиделся после нашего последнего разговора о равенстве. Затем удивил его отсутствующий вид, будто зашел в кабинет посторонний да и сел в прокурорское кресло. Будь у меня с ним иные отношения, я спросил бы, например, о его самочувствии и делах…
— Юрий Александрович, хочу задержать Смиритского и сделать у него обыск.
— Какой Смиритский…
Прокопов поднял на меня круглые глаза, но взгляда я не увидел — он, по-моему, скользнул мимо правого уха и ушел в потолок.
— Сергей Георгиевич, вас вызывает прокурор города.
— Когда?
— Сейчас, немедленно.
Я хотел попросить машину, но какая-то щепетильность удержала: черт с ним, доеду на троллейбусе.
28
Кабинет прокурора города удивлял своими большими и ненужными размерами; мне всегда казалось, что комната, где сидит человек, должна быть заполнена его телом, духом и мыслями. На это же помещение не хватит никакого тела и никаких мыслей. Впрочем, сказывалась моя привычка к махонькому кабинетику.
Я начал пересекать зал по ковровой дорожке спокойно, потому что у прокурора города могло быть с десяток поводов встретиться со мной: узнать детали какого-нибудь преступления из первых рук, поручить особо важное расследование, расспросить о старом деле, взять объяснение по поводу жалобы, послать в ответственную командировку… В конце концов, разве не может прокурор города пригласить районного следователя, проработавшего двадцать лет, и спросить, как он поживает и как его здоровье?
— Садитесь, — предложил прокурор голосом, не обещавшим вопроса о моем здоровье.
Перед серьезным разговором делается пауза, в которую я огляделся и увидел еще двух человек, скромно сидевших сбоку от стола. Первый, начальник следственного управления, был тут естествен. Меня удивил второй, Юрий Александрович Прокопов, и скорее всего не фактом присутствия, а скоростью передвижения. Как ему удалось меня опередить? Ну да, на машине. Почему же не прихватил?
— Сергей Георгиевич, — начал прокурор города каким-то бумажным голосом, — на вас поступила жалоба.
— Возможно, — согласился я, потому что привык к ним, как, например, к ложным показаниям.
— Гражданин Смиритский пришел в городскую прокуратуру с повинной, заявив, что он дал вам взятку.
Видимо, я улыбнулся, потому что всего ожидал от Мирона Яковлевича, но только не глупости. Обвинить следователя во взятке слишком примитивно: без доказательств не поверят.
— За что же дал?… Ерунда.
— За прекращение уголовного дела о краже бриллианта.
— Выходит, Смиритский признал кражу? — удивился я.
— Нет, но вынужден был откупиться от напрасных обвинений.
— Ерунда, — спокойно повторил я, будто Смиритский никогда бы себе не позволил сказать подобного.
Простоватое лицо прокурора города было слишком далеко от моих близоруких глаз — через широченный стол. Я не видел его движений, а только улавливал суровую неприступность. Вроде куска мрамора с еще неотваянными чертами.
— Тогда скажите, почему вы прекратили дело о бриллианте?
— Не имел достаточных доказательств.
— Сделали обыск, экспертизу?… — осведомленно спросил прокурор.
— Нет.
— Почему?
— Не счел нужным.
— Сергей Георгиевич прекратил на Смиритского еще одно дело, по обвинению в мошенничестве, — сказал вдруг Прокопов.
— Почему? — спросил прокурор города.
— Там были всего лишь гражданские правоотношения.
— Провели очные ставки, допросили сестру Смиритского?… — спросил он с отменным знанием деталей.
— Нет.
— Почему же?
— Гражданские правоотношения, — пробормотал я.
— Итак, — подвел итог прокурор города, — в отношении Смиритского вы прекратили два уголовных дела.
Даже после этого предвещающего итога я не забеспокоился. Есть заявление, его проверяют. Обычная процедура. Суровость этой проверки я отнес за счет времени, когда почти в каждой газете разоблачались правоохранительные органы. Главным образом следователи. Было такое впечатление, что общество обернуло свой гнев не против преступников, а против следователей. Кого удивит, что завмаг Бе-резкин получил взятку за продажу дефицита? То ли дело следователь Рябинин получил взятку от преступника, укравшего бриллиант.
— Неужели вы серьезно подозреваете? — вырвалось у меня.
— Слишком вкусное слово, — заметил начальник следственного управления.
— Какое? — не понял я.
— Взяточничество. Как ветчина.
— Да час назад я перед Юрием Александровичем ставил вопрос о задержании Смиритского!
— Не помню, — сразу ответил Прокопов.
— Как это — не помните?
— В кабинет заходили, но разговора о задержании не было.
Я растерянно смотрел на Прокопова. Опять из-за дальности расстояния я не увидел ни его глаз, ни прицельного бельмеца. Впрочем, зачем видеть то, что хорошо знаешь? Я-то знал… Но почему этого не знает умудренный опытом прокурор города? Не знает, что посадил на место хранителя законов и морали карьериста? Скорее всего знает, но ему нужен человек работающий. А карьеристы — работают.
— Юрий Александрович, все карьеристы несчастны.
— Вы переходите на личность, — ответил он.
— Где? — спросил я.
— Что «где»?
— Где видите личность?
— Сергей Георгиевич, — лениво заметил начальник следственного управления, — кажется, вы своей защитой избрали нападение?
— Мне не от чего защищаться.
Кроме как от своей дури. Зачем сказал, что карьеристы несчастливы? Уж если говорить, то понятно, не выбрасывая связующие звенья. Например, сказать, что служебная лестница беспредельна, что никакая се ступенька карьериста не удовлетворит, что весь смысл жизни он сводит к движению по этим ступенькам, что по ним ползут многие и ему придется их сталкивать, что ползня вверх застелет ему истинные ценности мира… Все это я мог бы сказать, потому что пока был спокоен: обычная проверка ложного заявления, да и Прокопов не стал для меня откровением.
— Итак, — повторился прокурор города, — в отношении гражданина Смиритского вы прекратили два уголовных дела.
— Что он мне дал-то? Какую взятку?
— Тысячу восемьсот семьдесят рублей.
— Чепуха!
— Вручил в своей квартире.
— Чепуха, — тише повторил я, уловив в сочетании цифр что-то знакомое.
— Точнее, передал вам лотерейный билет, выигравший мотоцикл на означенную сумму.
— Это мой билет…
— Смиритский указывает номер и серию. Если ваш, то откуда он их знает?
Мне показалось, что на мой живот поставили горячий утюг с дырочками для воды, которым Лида гладила пиджак в тот вечер. Жар и пар от этого утюга растекался по всему телу, дошел до лица и выступил на лбу — очки запотели. В мозгу проворачивались скоростные варианты: где и когда Смиритский сунул мне билет? Боже, да когда предлагал свои сыскные услуги, когда взглядом и биополем вздыбил мне волосы на затылке и унял в нем боль.
— Мы слушаем, — бросил прокурор города, и его слова прогремели в моей голове гулко, как в пустой цистерне.
Я начал рассказывать про визит Смиритского, про его предложение и боль в затылке, про взгляд орбитальных глаз и про обнаруженный дома билет. Рассказывал или лепетал?
— Вы хотите сказать, что он подсунул вам билет в пиджак? — недоверчиво спросил прокурор города.
— Да.
— Он к вам часто приходил?
— Раза три.
— Есть протоколы допросов?
— Нет.
— Зачем же он приходил?
— Поговорить.
— О чем?
— О духе…
— О каком духе?
— О планетарном.
Они переглянулись: сперва глянули друг на друга двое, сидящие сбоку; потом эти двое глянули на третьего, сидящего за столом, а сидящий за столом глянул на двоих. Я понимал нелепость своих ответов и, главное знал, что дальше они станут еще нелепее.
— Какое отношение к убийству Кожеваткина имеет Смиритский? — спросил прокурор города, а спрашивал только он.
— Пытается завладеть деньгами вдовы.
— Как?
— При помощи духа.
Видимо, они снова переглянулись, но я уже смотрел в столешницу, которая криво и туманно отражала мое лицо. Следовало бы объяснить про теорию Смиритского, но я не могу говорить, когда мне не верят.
— У Смиритского в квартире бывали?
— Разумеется, нет. Ах да…
— Что?
— Бывал.
— Зачем?
— Хотел допросить.
— Почему на квартире?
— Было по пути, — не стал я распространяться о желании попасть на психологический семинар.
— Допросили?
— Нет.
— Почему?
— Условия неподходящие…
— А разве вы приходили не за медицинской помощью?
— Какой помощью? — удивился я. — А-а… бородавка.
— Что бородавка?
— Смиритский удалил.
— Так, — констатировал прокурор, точно счетчик, приплюсовавший очередную цифру. — Находитесь ли вы в интимных отношениях с сестрой гражданина Смиритского?
Я глубоко вздохнул и поднял голову, чтобы увидеть, что же происходит. Три взгляда скрестились на мне. И в памяти проступила картина из юности… Казахстанская степь, ночь, три наших геологических машины полукругом затормозили перед зайцем, стоявшим в перекрестии света шести фар — он не мог шелохнуться от небывалого ужаса. И ни один из наших заядлых охотников не поднял винтовки, потому что это была не охота, а убийство.
Я вновь опустил взгляд в столешницу, в свое кривое отображение. Словно я плачу — там, в полированной столешнице. Впрочем, Лида говорила, что у меня плачущие глаза.
— Почему не отвечаете?
— Нет, с сестрой Смиритского в интимных отношениях не находился.
— И не знакомы?
— Знаком.
— На квартире ее посещали?
— Посещал.
— Зачем?
— У нее мебель ходит.
— Как ходит?
— Полтергейст, — бросил я почти отчаянно.
Честный человек не умеет защищаться, поэтому его должна защищать сама правда.
— Итак, — прокурор города вздохнул, — ни на один вопрос вы не дали вразумительного ответа. Предлагаю Рябинина от всех дел отстранить и назначить служебное расследование.
— Согласен, — поддержал начальник следственного управления.
— Сергей Георгиевич, — прокурор смягчил голос до тона, которым говорят с уже осужденным. — Хотите что-нибудь сказать?
— Карма, — буркнул я и пошел из кабинета по длинной ковровой дорожке.
29
Второй день я сидел дома. Что делал? Не знаю. Впрочем, делал вид, что ничего не случилось, мне не обидно и жизнь продолжается.
Пожалуй, первый день я мысленно отвечал на вопросы прокурора города, а потом мысленно отвечал самому себе, почему я на них не ответил прокурору города в его кабинете. Впрочем, как ответить? Хотя бы про «чайную розу»?… Сказать, что мне не понравились пикалевские гости и поэтому я с ней улизнул; что не в моих правилах бросать женщину посреди улицы — тем более ту, которой тоже не понравились пикалевские гости; что без любознательности нет следователя, ни человека; и глупо, не посмотреть ходящую мебель.
За окном уже второй час подряд сыпалось нечто среднее меж дождем, градом и снегом. Небо так набухло этим нечто, что я включил настольную лампу. И приемник, чтобы не так одиноко было ходить по комнате.
Я всегда боялся одиночества. Теперь получил его как бы в чистом виде — некуда идти и никому не нужен. Впрочем, не есть ли это удел каждого, не одинок ли человек, потому что одной душе никогда не пробиться к другой сквозь заслон характера, натуры, воспитания, настроения?… А Лида? Я испугался: как же можно быть одиноким, когда есть Лида? Испугался и тут же успокоился: я одинок и с Лидой, потому что мы с ней не два разных человека, а один — нам одиноко синхронно.
В передней зазвонил телефон. Я не сомневался, что это она, мое второе одиночество. Звонила каждый час.
— Сережа, что делаешь? — спросила она веселым голосом, показывая, что ничего не случилось.
— Намереваюсь попить чаю;
— Попей, Сереженька. Это что, а вот у нас…
— Как понимать «это что»?… — перебил я.
— Вообще, про жизнь. Так вот у нас доктора наук, умницу, энергичного, отправили на пенсию и на его место поставили дурачка, но молодого.
— Лида, я не доктор наук, и меня не отправили на пенсию.
— Потом еще позвоню, — улизнула она от ответа.
Разумеется, я верил в истину, правду и справедливость; верил, что в деле со Смиритским все станет на свои места. Но я и знал, что ничего так трудно не дается человечеству, как поиски истины. Сколько притч и сказок, когда впустую ищут правду… И я догадываюсь, почему истина постоянно ускользает… Потому что людей больше привлекает счастье, а не истина. Счастья ищут, счастья. А счастье с истиной — родственники дальние.
Впрочем, опровергнуть клевету Смиритского — поиск истины? Элементарная и добросовестная проверка, в которую я верил. Точнее, верил мой интеллект. Сердце же… Стоит ли обращать на него, на обиженное, внимание? Да вот ученые нашли, что не одно оно работает: ему помогает вся наша мускулатура, вены и артерии; оказывается, у человека более шестисот тысяч периферических сердец. Правда, болит, ноет, щемит, падает, обливается кровью и любит — одно.
Какого черта я расхаживаю по комнате и проворачиваю в мозгу картинки со Смиритским и прокурором города? Почему я переживаю, если мой интеллект убежден в правоте? Не есть ли человек продукт борьбы сознания с чувствами?
Зазвонил телефон — каждый час я слышу его механическое беспокойство.
— Да.
— Сергей Георгиевич, что поделываете? — спросил Леденцов как бы между прочим.
— Вчера написал пространное объяснение и приколол к нему лотерейный билет.
— Я не пойму замысла Смиритского…
— Меня отстранить.
— Будет другой следователь.
— Во-первых, Смиритский выиграет время. Пока другой войдет в дело… Во-вторых, смотря кто будет другой.
— Сергей Георгивич, тут ребята приехали из Ташкента… Хочу вам забросить пару тыкв. То есть дынь.
— Я что — больной?
— Начальник РУВД завтра едет к прокурору города.
— Насчет меня, что ли?
— Нет, дыньку повезет, — серьезно заверил Леденцов.
После этого разговора моя мысль, точно павловская собака после звонка, автоматически переключилась на убийство Кожеваткина. Отстранили мое тело, а не мысль. Тем более, что делать ей теперь нечего. Впрочем, дело имелось — комплексовать.
Когда случается неприятность, то я начинаю сомневаться в разумности своей жизни — уж слишком часты они, эти неприятности. Казалось бы…
Мыслю. Хорошо: о преступности, о своей работе, о версиях, о социальности общества и человека… Но ведь еще и разъедаю свое существование неразрешимыми вопросами о счастье и смысле жизни, об истине и справедливости…
Бреду, допустим, утром по парку. Дыши, наслаждайся, проживи этим мигом… Но я спохватываюсь: гуляют по утрам лишь одни бездельники.
Вижу у кинотеатра красивую женщину. Прими, как дар природы. Но я вспоминаю, что она проходила свидетельницей по притону, гулящая — и красота ее не в красоту.
Или вот был в гостях у Пикалева. Выпить бы, поспорить да поорать, попеть бы хором, закусить бы поплотнее… Я же разложил людей по полочкам, проанализировал, пронумеровал — и нет удовольствия от вечера, а значит, время прошло стороной…
Так правильно ли я живу, если мысли, убеждения и работа съедают мою жизнь? Не отравлена ли она тем самым интеллектом, которому я поклоняюсь? Допустим… Но если не мышление и не принципы, не труд и не праведность должны съедать нашу жизнь, то тогда что?
Телефон меня не забывал. Я снял трубку:
— Да.
— Что делаешь, старик?
— Костя, а что делают заключенные? Хожу по комнате.
— Ты это брось! Но, с другой стороны, тебе это полезно.
— Как… полезно?
— Ты же всех нас дураками считаешь…
— Не всех, а только дураков.
— Смотришь как бы сверху вниз…
— За этим и звонишь?
— Сообщаю, как ты просил. Вера познакомилась с женой в очереди за помидорами. Точнее, эта Вера навязалась.
— Так я и думал.
— Теперь о главном… Я написал рапорт на имя прокурора города в том смысле, что если тебя не реабилитируют, то я тоже уйду.
Как называется эта штука, которая перехватывает дыхание? Вроде бы спазма. Будто сердце прыгнуло в горло на пару секунд, стукнуло два раза и ушло на свое место. А ведь и верно, смотрел я на Пикалева сверху вниз.
— Спасибо, Костя.
— Старик, пока, — заторопился он.
Я подошел к окну, за которым темнота пришла уже не из туч, а от вечера. Черт возьми, ведь было уже так: мошенника, меня отстранили от следствия, за окном осень… Да и чего в мире не было? А сколько раз время задевало меня мистической повторяемостью?
Я опять начал ходить по комнате, размышляя об убийстве Кожеваткина. Ничто не мешало — ни люди, ни заботы. Оказывается, мешало: музыка, которая задыхалась где-то в бумагах моего стола. Особенно молила скрипка…
А ведь так просто сделать жизнь спокойной… Оборвать струны всем скрипкам и разогнать все оркестры, пожечь все книги и запретить писать стихи, отправить режиссеров вместе с артистами на фермы, философов поставить к станкам… И жить спокойно: производить и потреблять, потреблять и производить.
Я стал посреди комнаты растерянно… Что? Миг повторился. Это бывало, миги моей жизни повторялись часто. Но я хотел поймать его, чтобы вместе с ним вернуться по реке времени назад. Тоже было темно, играла шепотливая музыка, я ходил по комнате, думал про убийство Кожеваткина… Какая там река времени, когда все это было недавней ночью. И я тогда придумал фантастический способ сокрытия трупа…
Боже, повторный миг жизни вернулся, чтобы я наконец-то поймал его. Где же телефон? Там, где он стоял последние двадцать лет…
— Леденцов?
— Сергей Георгиевич, роковое совпадение: я тянул руку, чтобы позвонить вам.
— Ага, — отмахнулся я, занятый своим открытием. — Боря, у тебя есть время поразмышлять вместе со мной?
— Одному размышлять некогда, а с вами попробую.
— Зачем ковер полит кровью животного?
— Чтобы убедить нас, что убили в квартире.
— А зачем в этом убеждать?
— Мало ли зачем… Скрыть истинное место, например. Сергей Георгиевич, об этом уже говорено-переговорено.
— Боря, обрати внимание на нашу логику… Мы все сводим к месту убийства. А если это отбросить, тем более что тут логическая цепь обрывается?
— Что отбросить?
— Мысль о цели привнесенной крови. Допустить, что преступник скорее хотел убедить нас в другом.
— В чем?
— Что Кожеваткин убит.
— А разве без свиной крови не ясно, что он убит?
— Э-э, как сказать…
— При таком-то черепном проломе?
— Боря, зайдем с другой стороны. Трупы прячут, чтобы скрыть следы убийства. Какой знаешь самый надежный способ сокрытия трупа?
— Растворить без остатка в кислоте.
— Да, трупа нет, но его будут искать. А как сделать, чтобы не искали?
— Не убивать, — пошутил капитан.
— Правильно, Боря.
— Но ведь Кожеваткин мертв!
— В этом и хотел тебя убедить человек, принесший свиной крови.
— Ни хрена не понимаю… Мы же его похоронили!
— Да, похоронили, но Кожеваткин не убит.
— Кого же похоронили?
— Не знаю.
— Слишком закручено.
Леденцов замолк. Видимо, насупился. Слишком долго я мучил его своими логическими построениями.
— Боря, есть и еще один подход… Кожеваткину кем считаешь?
— Тетей из сундука.
— Да, склероз, истерия, комплексы… Но интеллект не нарушен.
— Ну и что?
— А ведь она ждет Кожеваткина.
— Она может с таким же успехом ждать и архангела Михаила, и японского императора.
— Боря, а не было ли в городе пропажи трупа?
Леденцов молчал-молчал, а потом мне показалось, что он выронил телефонную трубку. Или сам упал. Но капитан всего лишь чихнул в мембрану. Кашлянув для завершения, он вдруг вспомнил:
— Сергей Георгиевич, чего я хотел звонить… Кожеваткина сняла деньги с книжки.
— Сколько?
— Все шестьдесят тысяч.
— А мне-то что? — вспомнил я свое положение.
— Уплывут денежки.
— Я теперь всего лишь гражданин.
Нам вдруг стало не о чем говорить. И чем дольше длилось молчание, тем хуже становилось мне — какая-то почти физическая сила оплела мою грудь слабой болью.
— Выезжаю.
30
Кожеваткина отперла дверь и уставилась на нас светлым, ничего не выражающим взглядом. Однако се вопрос был осмысленным:
— Зачем пришли?
— Здравствуйте, — ответил я.
— Может, впустите? — поинтересовался Лсдснцрв.
Не знаю, как он это делает — плечом оттирает? — но в квартире мы оказались почти сами собой. Следовало глянуть, нет ли там кого?
— Клавдия Ивановна, обычно человека вызывают повесткой. Мы же в порядке любезности приходим к вам сами.
Ее широкое обескровленное лицо, прозрачные глаза и всклокоченные седые волосы даже на близком расстоянии сливались для меня в белесый бесконтурный слепок. И дело тут не в зрении и даже не в полумраке — так воспринимался ее образ. Когда смотришь подводные съемки, то иногда видишь в голубоватой мгле белое и непонятное существо, которое живет себе и копошится…
— Чего надо? — спросила Кожеваткина именно меня.
— Клавдия Ивановна, говорят, вы деньги сняли?
— А и нет. Кто даст сразу такую суммищу…
— Значит, заказали?
— На завтрашний день.
— Для чего вам эти деньги?
— Отдать.
— Черному ворону?
— Матвею.
— Зачем ему деньги?
— Эва! — удивилась она. — Деньги-то его, трудом заработанные.
— Он же умер.
— От обиды большой, поскольку его деньги определила я на свою книжку. Деньги верну, он и явится в этот мир на постоянное место жительства.
— Понятно, Клавдия Ивановна. А когда муж придет за деньгами?
— Сегодня за полночь.
— Так ведь денег у вас нет.
— Растолкую ему. Он и завтра явится.
Мы выкатились из квартиры, обогащенные информацией. По крайней мере теперь я знал расклад Смиритского. Одна версия была для меня — насчет планетарного духа: вторая, попроще, для жены — смерть от обиды и воскрешение, если обида будет заглажена. Эта информация настолько взбодрила, что мы решили к полуночи сесть в засаду. Ну, засада не засада, а покараулить. Откровенно говоря, я не представлял, как Смиритский сделает все технически. Привозит старика и увозит? Да существует старик-то? Мысль, что он жив, есть всего лишь моя крайне зыбкая версия. Но эта версия неожиданно и ко времени подтвердилась…
Я позвонил Лиде и предупредил, что задержусь. Потом поехал с Леденцовым в райотдел, где и болтался в уголовном розыске. Имея дело только с капитаном, я не представлял всей оперативной работы, проводимой по убийству Кожеваткина. Вкалывала целая бригада. И здесь, что-то часов в десять вечера, молодой оперативник принес из ГАИ полуфантастическую весть: на окружной дороге, летом, самосвалом был насмерть сбит пожилой мужчина, труп которого таинственно пропал из морга. Мы с Леденцовым только переглянулись: он уважительно, я самодовольно. Впрочем, зря я раздуваюсь. Убежден, что все разгадки мира под силу каждому человеку. Истинно сказал наш отечественный математик Магницкий: «Умствуй, и придет!»
В двадцать три ноль-ноль мы вкрадчиво шагнули в парадную, поднялись на лестничную площадку меж первым и вторым этажами, расстелили газетки и сели на подоконник широкого старинного окна. Позиция отменная: от дверей Кожеваткиной нас не видно, мы же могли туда глянуть, буквально привстав с подоконника. Поскольку дверь в парадном была на пружине и открывалась шумно, а сверху Смиритский появиться не мог, то мы имели возможность перебрасываться словами.
— Сергей Георгиевич, труп-то выкрасть не так просто…
— На своей машине? Там что: военизированная охрана?
Редкие жильцы, идущие домой, особого внимания на нас не обращали. Сидят на газетках двое мужчин и вроде бы мирно беседуют. Или кого-то ждут. Один в годах, в очках и в модной шляпе, похожей на пирогу с каюткой; второй моложе, рыжевато-белобрыс, тоже в шляпе, походившей на уменьшенное ухо слона. Странное я испытывал чувство… Не следственное это дело — сидеть в засадах. И непривычно без портфеля, без бумаг и вроде бы без цели. Точнее, без процессуальной цели, ибо гражданская цель была — сохранить деньги Кожеваткиной.
— С хищением трупов я дел не имел, — вздохнул Леденцов.
— Мне приходилось…
С половины двенадцатого мы замолчали, прислушиваясь к шагам, звукам и шорохам. Их было немного, потому что старые стены хорошо держали тайны квартир. Я подумал, что свет тут неплохой и можно было бы прихватить журнальчик. Уж термос хорошего чаю никак бы не помешал. Откуда? Я не взял, чтобы не тревожить Лиду, а Леденцов холостяк.
В ноль часов двадцать минут дверь открылась и закрылась с некоторой деликатностью. Мы ждали шагов, но их не было. Заглянули и не вошли? Я кивнул Леденцову, после чего он снял слоноухую шляпу и выглянул. Странное выражение, походившее на пошловатое недоумение, село на его лицо. Я тоже не утерпел и глянул…
Парень целовал девицу, вминая ее в дверь Кожеваткиной. Леденцов прочистил горло так, что они вздрогнули, огляделись и сиганули вон.
— Чего пугаешь? — буркнул я.
— Операцию срываю.
— А если это были разведчики?
Мне пришла мысль, что сидеть бы здесь следовало не сегодня, а завтра. Придет Смиритский или другой, мы его задержим — и что? Денег-то Кожеваткина не передаст. Доказательств не будет.
Я поежился. В оконные щели дуло так, что узкие холодные кинжальчики ощущались сквозь куртку.
В час ночи Леденцов усомнился:
— Сергей Георгиевич, рациональнее последить бы за Смиритским…
— Во-первых, он может сам не пойти, а послать того, кого мы не знаем. Во-вторых, если заметит слежку, то жалоб не оберешься…
До двух ночи мы просидели оцепенело. Спал дом, спал город, и только два мужика тупо поджидали явление духа. Прокурор города не пожелал слушать про планетарный дух… Что бы он сказал, увидев своего подчиненного, ожидавшего убитого и похороненного человека? А ведь сидел я как-то с понятыми и тоже караулил духа: голос умершего мужа ежевечерне требовал от жены принести драгоценности на его могилу. И голос мы зафиксировали, и магнитофон нашли, и мошенника поймали… Дело не в самом ожидании, а в его результативности. Впрочем…
— Сергей Георгиевич, на четвертом хлебозаводе привидения ходят группами…
— Несуны, что ли?
— Студенты на практике. Положены белые халаты, а их нет. Хозяйственник достал на фабрике бракованные сорочки для девиц и кальсоны с рубахами для ребят.
Я глянул на часы — перевалило за три. Леденцов уже не шептался, а говорил вполголоса. Меня посетила полезная мысль: прислонить голову к стене. Что я и сделал. Эта стена сразу мягко поплыла и как бы потащила за собой и меня. Я закачался в тумане, который сомкнулся надо мной, поглотив… Но его, этот туман, прошиб тревожный толчок.
— Что? — открыл я глаза, позорно сомкнувшиеся в засаде.
— Говорю, капитан Оладько взглядом убивает муху.
— А сколько времени?
— Шестой.
— Ого!
Леденцов невозмутимо моргал белесыми ресницами, размышляя, видимо, о капитане Оладько, убивающем взглядом муху.
— Боря, машину отпустил?
— Конечно.
— Тогда сидим до шести, до метро.
Мне хотелось повторить опыт с мягко уплывающей стеной, но постеснялся Леденцова. Он-то не спал. С другой стороны, утренняя засада уже не имела смысла, потому что духи и всякая нечисть пропадает с первыми петухами. Впрочем, это было раньше, до экологических катаклизмов, до всяких нитратов и СПИДов…
В десять минут седьмого мы встали, свернули газетки и пошли. Минуя дверь, Леденцов сперва прислушался, а потом приложил к ней ухо:
— Ходит!
Я позвонил осторожно, по-раннему. Дверь открыли.
— Спозаранку приперлись, — бодро поприветствовала нас Кожеваткина.
— Доброе утро, — сказал я, поспевая за нахальным Леденцовым.
Но в квартире никого не было. Меня сразу обессилила усталость нашей бестолковой вахты. Неосмысленное лицо хозяйки квартиры, утром еще более светлое, до нездоровой мучнистости, подтверждало, что эта вахта толку иметь и не могла. И тогда я увидел на столе рюмку и графинчик с наливкой.
— Клавдия Ивановна, не был?
— Очень даже был и рюмочку принял.
— Кто? — на всякий случай уточнил я.
— Да Матвей.
— Во сколько?
— Сразу после полуночи.
— Врете! — сорвался Леденцов. — Мы у двери стояли и ничего не видели.
— А вы и не увидите, поскольку у вас земли нету.
— Какой земли? — уже повел разговор я.
— С его могилки. Без нее какая видимость?
— Он еще придет?
— Завтра, за деньгами.
— Спасибо, Клавдия Ивановна.
На улице вздохнулось с каким-то особенным вкусом. Шли люди, неслись машины, стояла мокрая и холодная, но удивительно свежая осень. После лестничного-то воздуха. И никаких духов.
— Боря, проследи за ней. Получает такие деньги, еще отберут или обронит…
— Само собой, Сергей Георгиевич, может, по кофейку?
— Мне нужно объяснить жене, где мог провести ночь неработающий человек.
— Тогда я двадцати трех ноль-ноль, Сергей Георгиевич.
— Боря, а ты куда?
— За землей на могилку, — усмехнулся он.
31
Новый день распался для меня на четыре неравнозначных отрезка.
Первый, видимо, походил на эстрадную сценку, когда муж объясняет жене, где провел ночь. Блудному мужу легче хотя бы потому, что страдает он за дело; да и причины его гульбы известны и стары — вино и женщины. Свою же причину членораздельно обозначить я не сумел. Бормотал то-то насчет гражданского долга, коварства злых духов и холодного подоконника.
Второй кусок дня я спал. Тяжело и беспокойно, как это всегда бывает днем. Сперва там, во сне, что-то бессмысленно давило; потом возникли — вроде бы и прошли сквозь стены — какие-то бескостные дымчатые люди. Они окружили меня, начав нервный и тягучий спор о боге. Я кричал, дымчатые кричали… Мне хотелось прекратить тяжкое ристалище, но они продолжали кричать, что бог есть, а я рьяно доказывал обратное. И тогда там, во сне, мне как бы увиделась интересная мысль. И я проснулся, чтобы ее записать.
За окнами уже потемнело. Я поднял тяжелую голову, встал и прошлепал к столу ради этой мысли…
Бога нет, но божья искра в каждом.
Настал третий кусок дня. Сперва я принял душ, чтобы смыть сонную тяжесть. Потом брился, долго и не спеша, с одеколоном. Кстати, в молодости пользовался лишь водой из-под крана, а теперь пристрастился к одеколону; может быть, его запах говорил мне об иной жизни, романтичной и упущенной; о каком-нибудь лазурном побережье; в конце концов, о фешенебельных курортах и домах отдыха, где никогда мне не довелось бывать.
Благоухая одеколоном, я заварил крепкий чай, и в Лидиных кастрюлях обнаружил множество еды. Жевал и пил, разглядывая хохлатого петуха, сидевшего на чайнике. Желтое дерево кухни, золотистый торшер, хохлатый петух, запах чая и того же одеколона размягчили мою волю, а ей следовало твердеть и готовиться. Родной дом, жизнь, смерть…
В конце концов, как я понимаю свою смерть? Нет, не жар крематория и не осыпь могилы, не слияние с природой и не приобщение к планетарному духу… Для меня смерть — это прежде всего уход из дому. И нет ничего страшней.
Я отмахнулся от ненужных сейчас переживаний и, кажется, переполз в четвертый отрезок дня — стал обдумывать нашу ночную неудачу.
В сущности, было два вопроса. Первый: приходил ли старик? Исходя из здравого смысла, приходить он не мог. Но его жена вела себя так, как ведет человек, встречавшийся с другим человеком: ждала, знала точное время, угощала вином, готовила деньги… Вопрос второй: если приходил, то как? Окна заклеены на зиму. Дверь мы караулили. Печек и труб в квартире нет. Стены толстые, царские. И почему старик приходит один, без Смиритского?
Впрочем, ответы были — ровно два, как и вопроса. Кожеваткина психически больна, отчего излагает нам свои фантазии. И второй ответ: ее погибший супруг стал духом, для которого царские стены не помеха. Но тогда как объяснить свиную кровь, пропавший из морга труп, рану на голове от крупного предмета, могущего быть автомобильным бампером; как объяснить желание духа получить материальные денежные знаки; в конце концов, как быть с моей догадкой?… Бога нет, но божья искра в каждом.
Лида осталась на какой-то симпозиум по кристаллическим решеткам и придет часов в девять. Я счел за благо уйти до нес: иначе вцепится и, чего доброго, не пустит в еще одну ночную засаду.
Выпавшее свободное время я употребил на пешую прогулку. Разглядывал дома и улочки, точно видел впервые. За спешкой, за автомобильными гонками я стал город забывать. Вот этот фонарь-гроздь, походивший на лопнувшие коробочки хлопчатника, новый или стоит здесь со дня основания города? Так я и добрел до райотдела, где Леденцов сунул меня в машину, и мы понеслись, опять не замечая города…
По двору, под окнами интересующей нас квартиры, слонялся тусклый молодой человек; такой же тусклый молодой человек сидел на нашем подоконнике. Леденцов подстраховался.
Кожеваткина встретила с обычной неприязнью. Отстраненный взгляд, ничего не выражающее лицо, белая и слегка влажная кожа, как на срезе свежей брынзы… Правда, сегодня она выглядела прибраннее: седые жесткие волосы причесаны и вместо фартуков и каких-то роб надето широкое платье. Она ждала.
— Клавдия Ивановна, деньги получили? — начал я разговор.
— Сотенными бумажками.
— Мы присланы вас охранять.
— Еще чего!
— Клавдия Ивановна, деньги большие, обстановка в городе неспокойная…
— Деньги-то отдам.
— Вот мы и проследим, чтобы все было хорошо.
— Чего следить, когда после двенадцати Матвей придет…
— Ну а мы сразу уйдем.
И тогда Леденцов нашел нужные слова:
— Мамаша, мы ведь власть, а всякая власть от бога.
— Истинно так, — подтвердила Кожсваткина.
— Клавдия Ивановна, посидим в передней, — закреплял я успех.
— Господи, послал в наказание, — пробубнила она, взяла по очереди два стула, швырнула их в переднюю и прикрыла за собой дверь.
Мы разделись, погасили свет и сели.
В переднюю впадал коридорчик, ведущий на кухню. И было две двери. Одна, высокая и вроде бы из дуба, выходила на лестницу. Вторая вела в большую комнату и, к нашей удаче, оказалась застекленной матовым стеклом. За ним мы видели плавающий силуэт Кожеваткиной.
Тут, конечно, было теплее, чем на лестнице. Но темно и не поговорить. Утешало, что засада продлится недолго, до часу ночи. Впрочем, уютно. Не знаю, есть ли в современных домах такие места, куда не проникают звуки телевизора, приемника или улицы. Сюда не проникали. Лишь урчал электросчетчик.
Время потекло. Стрелок часов было нс разглядеть, потому что в большой комнате Кожеваткина лампы погасила — теперь туда падал свет из спальни. Обычно мои биологические часы тикали исправно: плюс минус пятнадцать минут. В темноте они почему-то отказали, словно подзаряжались от света. Впрочем, где ничего не происходит, там и нет времени. В передней ничего не происходило, если не считать урчания счетчика да осторожного сопения Леденцова.
Кожеваткина изредка выходила из спальни и проплывала по большой комнате. Моим зрением она воспринималась уже не как силуэт, а как некий сгусток светлой материи, который вот-вот растворится в воздухе. Возможно, Леденцов видел ее отчетливее.
Интересно, что она делала? Налаживала графинчик с наливкой? Какое странное время — духи пьют. Я раньше обратил внимание, что в графинчике убывает. Ну а если прикладывается сама Кожеваткина? Не похоже.
Когда по моим биологическим подсчетам натикало полночь, Леденцов долго смотрел на часы, после чего сделал перед моим носом несколько странных знаков. Однако я их расшифровал — половина первого. Мое воображение уже спрогнозировало: в час ночи Клавдия Ивановна выпьет рюмочку наливки и объявит, что ее Матвей побывал. А деньги куда?
Я уселся поосновательней, решив пробыть здесь еще полчаса и ни минутой больше…
Мне показалось, что правая нога попала в какую-то хитрую крысоловку — ее прижало к паркету с нешуточной силой. Моя рука полезла вниз и нащупала ботинок Леденцова — он жал им оголтело. Я вскинул голову…
За матовым стеклом колыхался не один сгусток, а два. Два туманных силуэта… Знобливый холодок побежал по моей коже — в большой комнате стояли два человека.
Не в силах удержаться, я начал приоткрывать дверь. Она скрипнула. Силуэты, которые я все еще видел сквозь матовое стекло, заколебались. Тогда я распахнул дверь, но для моего зрения и этого света, набегавшего из спальни, оказалось мало. Стояла Кожеваткина… От нее отделилась вторая светлая фигура, как мне показалось, без головы. Или голова была слишком вобрана в плечи. Фигура коротко пометалась по комнате, подбежала к широкому старинному шкафу, распахнула дверцы и залезла в него.
Я оказался там в три прыжка. Запустив руки в нутро шкафа, я шарил, путаясь в рукавах, полах и брючинах. Но, кроме одежды, в шкафу ничего не было. Тогда я тоже залез…
Шкаф такой, что внутри можно ходить. Одежды, узлы, чемодан… Человека там не оказалось. Я тронул заднюю стенку. Она вдруг легко подалась, точно стала проваливаться. Я шагнул туда, в четвертое измерение…
Мне показалось, что я попал в пещеру, в другом конце которой красно тлел то ли фонарь, то ли огромный глаз. Стон человека…
Сильный удар пришелся ровно в переносицу, чуть повыше очковой перемычки. Меня отбросило на пол, на какое-то тряпье. Но сознание я не потерял. Поэтому успел подхватить свои очки и увидеть в собственных глазах зеленый красивый сполох, успел ощутить глубокую саднящую боль и теплую струю из носа…
Тут же пещеру залил свет. Высокий усатый парень отошел от выключателя навстречу Леденцову, прыгнувшему сюда вслед за мной. В руке у усатого темнел кусок ржавой трубы. Я хотел было крикнуть Леденцову, но кровь заливала мой рот. И тогда я увидел, что капитан улыбается — подсечку он сделал так стремительно, что труба усатому просто не пригодилась.
Платком я зажал нос, приостанавливая кровотечение. Леденцов поднял меня:
— На кой черт вы полезли?
Я осмотрелся. В двенадцатиметровой комнате был один стул и один ящик. На стуле сидел Смиритский, на ящике — старик, а на полу лежал усатый, недоуменно потирая затылок. Я подошел к лазу в стене: содрана штукатурка и выпилена дыра. Вот оно что…
Видимо, в старину весь бельэтаж занимала одна квартира, которую разгородили. Эта комната, покинутая жильцами, имела отдельный выход в другой двор. Смиритский се тайно занял, а может быть, даже и снял. Когда-то комнаната соединялась дверью с квартирой Кожеваткиных. Строители ее оставили, заделав досками и штукатуркой. Наверное, усатый лично проделал лаз в шкаф Кожеваткиных, поэтому духу не требовалось ни двери, ни окна.
В этот самый лаз протиснулись еще двое — тусклые парни, дежурившие на улице.
— Товарищи дружинники, вы будете понятыми.
— Боря, вызови следователя, — посоветовал я.
— Уже.
Сперва я подошел к Кожеваткину — он уставился на меня как младенец. Очевидно, что напичкан препаратами до умопомрачения. Усатого я миновал, ибо это всего лишь исполнитель для пробивания лаза да хищения трупа. Возле Смиритского я оказался в тот момент, когда Леденцов отбирал у него сумку с деньгами.
— Думаете, поймали? — он жутко повернул орбиты глаз.
— Думаю, — подтвердил я.
— Изучать планетарный дух старик согласился добровольно, деньги старуха отдала добровольно, а за хищение трупов статьи нет. Вы не победитель. Вы в крови, а не я. Вам никогда не одержать победу.
— Да, потому что победа зависит от первого удара, а я, Мирон Яковлевич, никогда первым человека не ударю.
— Потому что в вас нет силы. Люди уважают силу, Рябинин.
— Нет, Смиритский. Силу уважают не люди, а рабы.
Я подошел к Леденцову.
— Боря, мне лучше уйти, как лицу постороннему.
— У вас же вся рожа, то есть физиономия, в кровище!
— Машина есть?
— Стоит на перекрестке.
Я протиснулся сквозь лаз, вышел из шкафа, кивнул Кожеваткиной, миновал двор и оказался на улице. До перекрестка топать чуть ли не квартал… Но за углом, у второго входа со двора, стоял «Москвич» желтого цвета. За рулем сидела красивая женщина в желтой куртке — «чайная роза» ждала Смиритского с деньгами.
Подлецов мне жалко. Какую непосильную ношу взваливают они на свою совесть? Как будут жить дальше? Подлецов жалко. Впрочем, подлецов в мире нет, а есть дураки. Каждая подлость — это прежде всего глупость: не подлости люди делают, а глупости. Разве это не дурь — считать, что заживешь припеваючи на чужие шестьдесят тысяч?…
Примечания
1
Одорология — наука о запахах.
(обратно)
Комментарии к книге «Криминальный талант», Станислав Васильевич Родионов
Всего 0 комментариев