«Можайский — 2: Любимов и другие»

741

Описание

В 1901 году Петербург горел одну тысячу двадцать один раз. 124 пожара произошли от невыясненных причин. 32 из них своими совсем уж необычными странностями привлекли внимание известного столичного репортера, Никиты Аристарховича Сушкина, и его приятеля — участкового пристава Васильевской полицейской части Юрия Михайловича Можайского. Но способно ли предпринятое ими расследование разложить по полочкам абсолютно всё? Да и что это за расследование такое, в ходе которого не истина приближается, а только множатся мелкие и не очень факты, происходят нелепые и не очень события, и всё загромождается так, что возникает полное впечатление хаоса? Рассказывает поручик Николай Вячеславович Любимов.



Настроики
A

Фон текста:

  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Аа

    Roboto

  • Аа

    Garamond

  • Аа

    Fira Sans

  • Аа

    Times

Павел Саксонов-Лепше-фон-Штайн Можайский —2: Любимов и другие Сериал на бумаге

I. Квитанция

Приняты от офицера Резерва полиции поручика Любимова Н.В. следующие ценности:

в ассигнациях Государственного Банка — два миллиона рублей;

в ценных бумагах:

а) Российского 4 % государственного займа 1902-го года, выпущенного на основании Высочайшего Указа для реализации причитающегося России вознаграждения в возмещение убытков, понесенных вследствие смут в Китае, на предъявителя, в облигациях в тысячу имперских германских марок достоинством — тысяча штук;

б) Российского 4 % золотого займа, выпущенного на основании Высочайшего Указа от 9-го марта 1890-го года (третий выпуск), на предъявителя, в облигациях на шестьсот двадцать пять рублей золотом каждая — четыреста штук;

в) закладных листах Государственного Дворянского Земельного Банка, на предъявителя, по сто пятьдесят рублей достоинства каждый — три тысячи двести пятьдесят штук;

г) конверсионных облигациях в обмен на закладные листы бывшего Общества Взаимного Поземельного Кредита, на предъявителя, достоинством в тысячу пятьсот рублей каждая — четыреста штук;

в империалах[1] — пять тысяч двадцать пять рублей золотом;

в ювелирных изделиях:

а) золотых безделицах, с камнями и без оных, фабричного производства, оцененных скопом в магазине Шуберта — на общую сумму в сорок тысяч рублей;

б) оцененных там же мастерских вещах по индивидуальным рисункам — на общую сумму в семьсот пятьдесят тысяч рублей.

Казначей Канцелярии Градоначальника Шараповъ

II. Представление к награде

За безупречную службу и проявленное мужество представить офицера Резерва Полиции Санкт-Петербурга поручика Любимова Николая Вячеславовича к награде, а именно: наградить золотыми офицерскими наручными часами с жалованной гравировкой в виде герба Санкт-Петербурга и надписи «За верность долгу и мужество». Представить поручика Любимова к производству в должность младшего помощника участкового пристава в участок Васильевской полицейской части под начало уч. пр. подполковника князя Можайского.

СПб Градоначальник ген-л. Клейгельсъ

III. Прошение

От поручика Любимова Его Высокопревосходительству генерал-лейтенанту Клейгельсу Н.В.:

В силу затруднительного материального положения прошу заменить награждение именными часами на эквивалентное денежное вознаграждение.

Любимовъ

Резолюция:

Удовлетворить. Часы тоже выдать.

Клейгельсъ

IV. Постановление о розыске и задержании

Настоящим предписывается принять все меры к розыску и задержанию российского подданного барона Ивана Казимировича Кальберга и находящейся при нем девицы, российского же подданства, дочери отставного генерал-майора Ал. Ал. Семарина, по последнему известному адресу проживавшей: Санкт-Петербург, Шпалерная улица. Девица может называть себя Акулиной Олимпиевной и выдавать за медицинскую сестру. При задержании означенных лиц иметь в особом внимании возможность сопротивления и чрезвычайную опасность как Кальберга, так и Семариной. Категорически запрещается: по задержании —

вступать с задержанными в беседы;

принимать от задержанных какие-либо вещи и в первую очередь — съестные припасы;

при этапировании —

оставлять без присмотра пищу и напитки: как предназначенные для задержанных, так и для конвоиров.

Начальник Сыскной полиции Петербурга Чулицкiй

V. Телеграмма

Начальнику СПб Сыскной полиции сс. Чулицкому:

Кальберг зпт Семарина задержаны Плюссе.

Жандармского СПб-Варш. полицейского управления железных дорог ротмистр Трапицынъ

Как это ни странно, но задержание барона Кальберга и сопутствовавшей ему особы, известной прежде как Елена Алексеевна Семарина, а ныне представляющейся — и на том настаивающей — Акулиной Олимпиевной, прошло спокойно и даже буднично. Знаменитого спортсмена и его подругу арестовали на станции Плюссы Варшавской железной дороги: в тот самый момент, когда они собирались сесть в петербургский поезд. Ни барон, ни Елена Алексеевна сопротивления не оказали. Все предупреждения и наставления Чулицкого оказались ненужными: по дороге в город задержанные не проявили ни желания вступить с кем-либо в беседу, ни передать кому-либо что-то из бывших при них вещей, ни отравить еду или питьё — ни свои собственные, ни предназначенные для сопровождавшего их офицера. Со слов самого офицера, на протяжении всего пути в купе царило тягостное молчание, так что он с большим облегчением — по прибытии на Варшавский вокзал — сдал барона и его спутницу со своих рук на руки полицейских надзирателей.

Напротив, приключение нашего юного друга, поручика Любимова, — ах, не краснейте, поручик, не краснейте[2]! — наделало шума. Согласитесь, не каждый день отнюдь не богатому офицеру полиции доводится сдавать в казначейство буквально с неба свалившиеся на него миллионы! Впрочем, «свалившиеся с неба» — это, разумеется, далекая от истины аллегория. А правда заключается в том, что Николай Вячеславович, дерзко, среди белого дня, похищенный прямо от входа в Канцелярию брант-майора Кирилова, проявил такие выдержку и стойкость, какие вряд ли ожидаешь встретить в людях его возраста! Однако, всё по порядку.

В то, как читатель помнит, хмурое, временами оттепельное, временами — обдающее прохожих снежными зарядами утро поручик вышел из Канцелярии Митрофана Андреевича и сразу же оказался в положении сложном и почти неразрешимом: как обычно, в карманах его было негусто, идти пешком по такой погоде желания не было, а идти, между тем, было нужно! Однажды я лично видел поручика в таком же точно затруднении, но тогда, к великому счастью, дело разрешилось просто: извозчику заплатил я. Теперь же, когда никого из друзей поблизости не было и не предвиделось; когда невозможно было — не то, к сожалению, место — обратиться за выручкой к городовому, который мог бы (простите, Николай Васильевич[3], но это ни для кого не секрет) остановить лихача и заставить его отвезти поручика даром, тогда, повторю, положение оказалось сложным и почти неразрешимым.

Именно на это и рассчитывали неплохо, как выяснилось позже, знавшие обстоятельства поручика злоумышленники. Заранее подготовив коляску и вырядив сообщника в форму пожарного чина, они подстерегли Николая Вячеславовича у входа и просто представили дело так, будто бы это Митрофан Андреевич проявил любезность! Да: вот так просто! Несколько часов спустя сам поручик признался (за точность выражений ручаюсь) на состоявшемся в моей квартире совещании:

— Мерзавцы так хорошо подготовились, что никаких подозрений у меня не возникло! Сел я в эту коляску и сразу же — вы понимаете? — уснул. Сказались бессонная ночь и коньяк Алексея Тимофеевича: уж очень забористый! Бл***! Слово даю: неделю пить ничего не буду!

Коньяк — не коньяк, но бессонная ночь у офицеров его сиятельства князя Можайского и господ из Сыскной полиции выдалась точно. Тут — я должен это отметить — наш юный друг ничего не придумал, а если что-то и преувеличил, то совсем чуть-чуть. Как бы там ни было, но, закемарив на мягком сиденье, проснулся он уже почти за городом. Представьте его удивление, когда, продрав глаза, он обнаружил, что коляска несется по Петергофскому шоссе, а вовсе не доставила его в участок Васильевской части! Представьте и его невольный испуг, ведь он мгновенно понял, что произошло, и как тут было не испугаться: уже стало известно, что лица за всем происходившим стояли отчаянные!

— Стой, сумасшедший, стой! — закричал поручик и начал колотить возницу по спине. Но толстый тулуп возницы смягчил удары, а грохот колес и скрип рессор заглушили отчаянные крики.

Разумеется, наш юный друг — не из тех людей, которые без боя сдаются на произвол противника. Пыл его поддержало и осознание того, что вот уж этим-то противникам сдаваться никак не следовало! Отсюда логично и проистек следующий поступок поручика: он схватился за кобуру.

Револьвер, как это ни удивительно, оказался на месте. Более того: в барабане наличествовали все патроны! Вот тут бы и насторожиться человеку благоразумному и рассудительному: где это видано, чтобы похитители оставляли своим жертвам оружие? Но Николай Вячеславович — да простит меня Бог за грешную правду! — никогда и никак не относился ни к людям благоразумным, ни к рассудительным. Ничтоже сумняшесь, он направил дуло в спину возницы, взвел курок и нажал на спуск.

— Будь я проклят, если я вру! Завизжало вот так, — поручик, показывая нам, как завизжало, и сам завизжал, да так, что все мы едва не попадали с кресел! А Михаил Фролович, и без того находившийся в состоянии сумрачном, ойкнул, схватился за сердце и побагровел. — Словно свинью режут! А еще… вы не поверите, но вот вам крест!.. из дула показался розовый шарик и — бах! — взорвался с оглушительным звоном!

Поручик набрал в легкие воздух, явно намереваясь продемонстрировать нам и звон взорвавшегося шарика, но его сиятельство взглянул на него своими улыбающимися глазами, и поручик «сдулся». Михаил Фролович провел трясущейся рукой по губам. А Михаил Георгиевич — надворный советник, полицейский врач и член Общества попечения быта питомцев Императорского воспитательного дома (рекомендую и как практикующего врача) — внезапно для всех нас расхохотался. Я говорю «внезапно», так как дотоле Михаил Георгиевич больше радовал нас спокойным посапыванием на диване.

— Мой горячо любимый друг! Вас, как младенца, обвели вокруг пальца! Это — игрушка: я такую моему племяннику на день ангела подарил!

Мы переглянулись: однако! И повод какой подходящий — день ангела!

— И что тут такого? — Михаил Георгиевич даже насупился, всем сердцем отдавшись обиде на наше недоумение. — Выглядит как настоящий револьвер, даже весит столько же. И боеприпасы — вылитые патроны! Только не стреляет, а шарики надувает и при этом звук попавшей под нож свиньи издает… разве не весело?

— Рехнуться можно! — Чулицкий вынул из кармана платок и вытер вспотевший лоб. — И с кем только работать приходится!

Понять господина начальника Сыскной полиции было можно: дела и так шли из рук вон скверно, обернувшись эдак, что у всех, явившихся ко мне домой, волосы дыбом на головах стояли, так тут еще и доктор, раздаривающий младенцам отвратительные игрушки, и поручик, на удивление точно работу этих игрушек имитирующий! Я сам, признаюсь, впал в настроение если и не обескураженное, то уж задумчивое — точно. Приложившись (чего уж греха таить) к невесть как оказавшейся на моем столе московской водке господина Смирнова, я умягчил свой дух и слушал дальше не без грусти, но с улыбкой.

Итак, коляска неслась по Петергофскому шоссе — во всяком случае, Нарвскую площадь она уже миновала, — справа и слева мелькали то въезды в мрачные, застроенные бараками, проулки, то вполне себе живенькие домики — из бывших и нынешних дач. А вот уже и Кирьяново[4] появилось: с его заброшенным к стыду современников и недоумению потомков домом и порушенным парком, в котором, по слухам, повадились собираться рабочие Акционерного Общества Путиловских заводов.

Прогремев под насыпью заводской железной дороги, коляска полетела и дальше: мимо заводских корпусов, по шоссе, куда-то к Автово.

Что было делать? Оружие — если позволительно так назвать издававшую омерзительный визг железку — бездействовало, кулаками до возницы было не достучаться… спрыгнуть на всем ходу? — не могло быть и речи: шоссе и его обочины хотя и были по зимнему еще времени основательно заснежены, но снег тот местами слежался в ледяные корки, местами же был разъезжен до основы. Стукнуться головой — даже ухитрившись в падении удержать на голове мерлушковую шапку — означало получить несовместимую с жизнью травму. Падение, конечно, могло пройти и более удачно, закончившись, допустим, тремя-четырьмя переломами, но от такого бегства, как понимает читатель, поручику не было бы никакого прока.

И вот, положившись на то, что волк не выдаст, свинья не съест, наш юный друг, перестав стрелять из пугача и колотить возницу по тулупу, откинулся на сиденье и с нечеловеческим хладнокровием закурил!

— А что еще оставалось, господа? Даже свяжи меня по рукам и ногам, я не был бы более беспомощным! Колеса дико вращались, конных разъездов, как на грех, на пути не встретилось, грохот заглушал крики, а жестами привлечь внимание городового — сами понимаете…

Поручик похлопал себя по мундиру, показывая тем самым, что его намек имеет не злобный, а добродушный характер. Мол, что мог бы подумать городовой, увидев в проносящейся мимо коляске офицера, оживленно размахивающего руками? Ведь не то, что этого офицера похитили и уволакивают в какую-то неизвестность против его воли? Скорее уж, городовой завистливо — везет же людям: уже откушали и на отдых мчатся! — отдал бы, как полагается, честь и вскоре выбросил бы происшествие из головы.

— Да, господа, я закурил и стал прикидывать: куда же меня везут? И зачем? На первый вопрос ответ у меня нашелся быстро, буквально после пары затяжек — кальбергова дача! Но ни вся папироса целиком, ни другая не дали ответ на второй: какого, спрашивается, х** делать на сгоревшей даче, а главное, какого х** там нужен я? Ведь я — будем говорить прямо — птица невеликого полета, а к следствию имею отношение разве что боком. Вот если бы похитили вас, Юрий Михайлович…

Можайский вновь посмотрел на поручика своими улыбающимися глазами, и наш юный друг поспешил отвернуться.

— Или вас, Михаил Фролович…

Чулицкий, в этот самый момент оценивавший на вкус московское изделие господина Смирнова, поперхнулся и, в отличие от меня, лишь давеча проделавшего такую же дегустацию, не только не перешел из настроения сумрачного в настроение благодушное, но и едва не швырнул бутылку в нашего юного друга!

— Я бы вас попросил, поручик!

— А что — я? — Молодой человек, похоже, готов был обидеться так же, как до него на замечание обиделся доктор. — Что — я? Ведь это, согласитесь, было бы логичней, если бы похитили вас! Вы…

Чулицкий вскочил с кресла и заорал:

— Ппааруууччик!

Наш юный друг пожал плечами и отвернулся к Гессу:

— Ну, вот вы, Вадим Арнольдович: ведь и вы для похитителей представляли больший интерес!

Гесс был бледен, даже угрюм. Всего как с пару часов он освободился от тяжких объяснений в Министерстве внутренних дел или, точнее, в Департаменте полиции. Все-таки стрельба в доме Молжанинова, да еще и в тот самый момент, когда сам Сергей Эрастович Зволянский потребовал оставить Молжанинова в покое, — дело совсем нешуточное! Возможно, именно поэтому всегда обходительный Вадим Арнольдович ответил поручику невнятным рычанием.

И тут в накалившуюся ситуацию вмешался Иван Пантелеймонович — кучер его сиятельства (читатель уже знаком с почтенным возницей по ряду других моих публикаций). Иван Пантелеймонович подхватил отставленную Чулицким бутылку, всучил ее в руку нашему юному другу и, ласково — за подбородок — подзадрав ему голову, отечески посоветовал:

— Выпейте, вашбродь, сделайте глоточек. Славно снимает напряжение и мысли в порядок приводит!

Поручик слегка опешил — вольность, надо заметить, была и впрямь неслыханной, — но совету внял и глоток сделал. Правда, не могу ручаться, что этот глоток и впрямь упорядочил его мысли, но напряжение, возникшее от непонятной ему реакции старших товарищей на блестящую логику и разумные выводы, заметно его отпустило. Наш юный друг улыбнулся, обвел всех нас укоризненно-ласковым взглядом, покачал головой и продолжил рассказ.

Не стану приводить его — рассказ этот — во всех многочисленных подробностях: молодости свойственна отличная память, но оседает в ней такое невероятное количество деталей, что это больше становится похожим на захламленный чердак. Кроме того, рассказ поручика изобиловал такими эпитетами и метафорами, что они-то уж точно — не для дамских и детских глаз, а среди наших читателей, как известно, имеются как те, так и другие.

Говоря коротко, коляска приехала. Приехала в том смысле, что путь ее, наконец-то, окончился, и окончился он, как и предположил поручик, на даче барона Кальберга. Правда, назвать выгоревшее здание дачей было уже весьма затруднительно: в последнем свете короткого мартовского дня некогда элегантный особняк, возведенный на красивом цокольном этаже, выглядел не просто мрачно, а прямо-таки зловеще. Черные провалы окон зияли в зачерненных же стенах, крыша местами провалилась, дымовая труба покосилась, и даже странно было, что в последние — вполне себе штормовые — ночи она устояла и не рухнула наземь. Добавьте к этому низкое хмурое небо, то осыпающееся моросью, то расходящееся снежинками. Добавьте далекий — на самом закате — солнечный отсвет, багрящий одну из туч… В общем, добавьте всё это к руинам пожара, и вы поймете, почему поручик, поначалу бодро выпрыгнув из остановившейся коляски, замер в изумлении и даже в тоске.

— Вот тут бы и дать мне деру: места-то известные, поблизости и другие дачи имеются, помощь я всяко нашел бы. Но… хотите — верьте, господа, хотите — нет, ноги мои словно вросли в оледеневшую землю, а глаза уставились на причудливо заискрившийся хрусталиком застывший водопад: ниспадал он прямо по лестнице от центрального входа к цокольному этажу. Вероятно, тут потоком стекала вылитая пожарными вода!

Теперь уже заворчал Инихов. Сергей Ильич нахмурился и попросил:

— Говорите проще, поручик! Например: вода застыла и коркой льда покрыла лестницу!

— Да, — на этот раз поручик не обиделся и даже согласно кивнул головой, — вы правы: когда тушили пожар, вода застыла — ведь холодно было! — и коркой льда покрыла каменную лестницу. Однако идти нам нужно было не вверх, а вниз!

Можайский, Инихов и Чулицкий переглянулись:

— В подвал?

— Именно. И не просто в подвал, Юрий Михайлович, а в тот самый, где…

Поручик многозначительно замолчал. По нашим спинам — за свою, во всяком случае, я ручаюсь — побежали мурашки.

— Мякинин?

— Так точно, ваше высокородие! — Наш юный друг, припомнив Чулицкому едва не брошенную бутылку, перешел на официальный тон.

Михаил Фролович побагровел:

— Ну?

— Подошли ко мне, в общем, трое, считая и слезшего с козел возницу. Вы удивитесь, но люди это были приличные… на вид, разумеется! — увидев очередную без малого демоническую гримасу начальника Сыскной полиции, наш юный друг вовремя спохватился и поправился. — На вид. Один из них был одет пожарным чином: именно он и подсадил меня в коляску, но тогда, у Канцелярии, я его не разглядывал, а теперь приметил: примерно моего возраста и уж, конечно, никакой не пожарный. Скорее, студент, как, впрочем, оно и оказалось впоследствии. Лицо — одухотво…

Чулицкий схватился за голову:

— Почтенный член общества! Писатель про заи́к! Мастер ланцета и тампона! Что за чушь вы мелете, поручик?!

Наш юный друг осекся и не сразу нашелся, как ответить. Признаюсь, мне даже стало его чуточку жаль, хотя, согласитесь, есть в этом что-то нехорошее и неправильное — давать преступнику положительную характеристику вроде «одухотворенное лицо»! Так что и Михаила Фроловича можно было понять: допек его поручик уже изрядно. И если бы не валявшийся тут же, прямо посередине моей гостиной, набитый ценностями чемодан, я и рубля не поставил бы на то, что дело обойдется без рукоприкладства, в ходе которого у поручика, как минимум, не окажется расквашенным нос!

Поручик — наш юный друг вообще отличается редкой сообразительностью, даже несмотря на… гм… врожденное, очевидно, отсутствие такта — тоже уловил, наконец, тяготившее всех настроение и сделался менее фривольным: в ущерб, к сожалению, литературным достоинствам своего рассказа, но зато к вящей пользе для полицейского отчета. Итак, отставив неуместные характеристики вроде «одухотворенный» и перейдя к более прозаичным (например, «зверское выражение лица»), он продолжил изумлять наше почтенное собрание все новыми подробностями своего приключения.

— Трое их было. Один, как я уже доложил, — в форме пожарного чина. Это был молодой человек, моего приблизительно возраста, и самый при этом старший из всех. Он, как это быстро стало понятным, и был главарем бандитов. Второй — возница — чуть помоложе: года на два. С лицом не сказать, что совсем уж неприятным, но — как бы это выразиться? — порочным. Да! С лицом, отягощенным всевозможными пороками. Наконец, третий — совсем почти мальчишка. Но, господа, только на вид! Чуть позже выяснилось, что лет ему тоже хватало, а именно — за двадцать. Вот только росточком он не вышел, а еще — был хрупок, как барышня, и явно никогда не брился. Просто за ненадобностью: его щеки и подбородок едва опушались тем самым пушком, который…

Улыбающиеся глаза его сиятельства на мгновение сбили поручика, но он тут же пояснил, почти извиняясь:

— Это, Юрий Михайлович, очень важно, поверьте! Деталь, казалось бы, незначительная, но, уверяю вас, чрезвычайно весомая.

Внезапно вмешался Гесс. Вадим Арнольдович хмуро подтвердил:

— Да, Юрий Михайлович, это действительно может быть очень важно.

Его сиятельство, поочередно взглянув на своих подчиненных улыбающимися глазами, развел руками: «Ну, важно, так важно»…

Как ни странно (я говорю «как ни странно», потому что во второй уже раз уставший от дневных трудов Михаил Георгиевич, доктор, вновь задремавший было на диване, очнулся и, покачивая указательным пальцем, почти пропел:

— Ах, господа! Деталь сию запомнить надлежит вам. Я говорю: на ней одной — основа многим битвам!

Чулицкий поморщился, но помощник его — Сергей Ильич — посмотрел на словно бы вещавшего доктора очень внимательно. Возможно, правда, Сергей Ильич не мог для себя решить, что именно одухотворило Михаила Георгиевича на провидение будущего: усталость от тяжкого совещания с коллегами в «Якоре» или что-то более весомое. Он, Сергей Ильич, даже решился прояснить это обстоятельство, спросив о том у доктора напрямую, но Михаил Георгиевич, погрозив пальцем и кивнув в сторону поручика — «Прислушайтесь: наш юный друг сейчас очертит правды круг!» — откинулся на подушки, пожевал губами и смежил очи. Весь его вид являл собой табличку для непонятливых: ne pas déranger![5]

Поручик, воспользовавшись чем-то вроде возникшей перепалки, промочил себе горло. Вообще, замечу, собравшиеся в моей гостиной — за исключением разве что доктора, вполне уже угостившегося в ресторане Алексея Тимофеевича (6-я линия Васильевского острова; отменные окорока, приличный коньяк, широкий выбор сигар и папирос) — не слишком стеснялись в отношении моего стола. Даже больше скажу: мои запасы таяли настолько быстро, насколько это вообще возможно. А запасы мои — как и подобает в квартире практикующего репортера — скудостью не отличались! Не случись пожар — о нем чуть позже, — продлись наши скорбные посиделки на час-другой долее, и — всё! Мы остались бы только с минеральной водой, при условии, конечно, что его сиятельство не оказал бы нам всем любезность и не отправил нарочного в «Якорь». Как известно, в «Якоре» его сиятельство пользуется не только неограниченным кредитом, но и всевластием клиента, способного поднять прислугу на ноги хотя бы и в три-четыре часа утра. Разумеется, не мне судить, насколько это законно в свете недавних распоряжений его высокопревосходительства Николая Васильевича[6]. Но, с другой стороны, я сам буквально на днях имел честь столкнуться с его высокопревосходительством в дверях одного уютного ресторанчика на Невском, причем денщик его высокопревосходительства нес полную корзину бутылок отменного вина, а время отпуска такого рода напитков давным-давно вышло[7].

Итак, наш юный друг, воспользовавшись возникшей заминкой, промочил себе горло, а потом счел нужным поблагодарить Вадима Арнольдовича и доктора за поддержку. Впрочем, благодарность доктором вряд ли была услышана: он, как я уже сказал, вновь засопел на диване.

— Эти госпо… эти молодчики, — опять был вынужден поправиться поручик, — окружили меня с видом вполне себе серьезным, хотя, признаюсь, прямой угрозы немедленной расправы от них не исходило. «Что всё это означает?» — начал было я, но был прерван… нет: даже оборван приказом следовать за ними. Не подчиниться я не мог: в отличие от негрозного внешнего вида, приказ был отдан так, что волосы на моей голове встали дыбом. Наряженный пожарным молодой человек произнес распоряжение холодно, решительно и даже с какой-то самоуверенной небрежностью. Ну, чисто генерал на параде, абсолютно точно уверенный в том, что на его проезд все непременно встанут во фрунт! Не хватало только одной мелочи — генеральского мундира!

Митрофан Андреевич, всякий раз, когда речь заходила о пожарных чинах, болезненно морщившийся, и на этот раз поморщился, да так, что его усы встопорщились параллельно полу. И каждый, кто хоть раз вживую и в непосредственной близости имел честь лицезреть нашего уважаемого брант-майора, понял бы, насколько сильно господин полковник страдал! Да и как тут не страдать, если поручик, которому вновь изменило чувство такта, какого-то юнца по чину поставил выше главы столичной пожарной команды?

Митрофан Андреевич не только страдал, но и был чрезвычайно зол. День у него совершенно не задался, а если говорить совсем откровенно, прошел из рук вон плохо. Чем ему пришлось заниматься, я расскажу чуть позже, а пока попрошу снисходительного читателя о небольшом одолжении: поверить мне на слово. И слово это в том, что окрики и брань Чулицкого, улыбающийся взгляд Можайского, замечания Инихова, невнятное рычание Гесса и даже вольность Ивана Пантелеймоновича не шли ни в какое сравнение с тем, что господин полковник сделал в следующий миг. Клянусь, уважаемый читатель: скорее уж я преуменьшаю, нежели преувеличиваю!

Митрофан Андреевич медленно поднялся с кресла, подошел к поручику вплотную, некоторое время постоял напротив него и вдруг — стремительным движением правой руки — схватил нашего юного друга за его неуставной шарф и сорвал этот шарф с его шеи!

— Это что такое, поручик? — Митрофан Андреевич, сжимая в кулаке дорогущую тряпицу, даже не ревел: он так громыхал, как — по словам опытных путешественников — может громыхать только в аргентинских пампасах! — Что вы себе позволяете? Какой вид являете окружающим?

Поручик откровенно растерялся: еще никто, насколько мне известно, не делал ему замечаний за эту его — вполне извинительную, положим на сердце руку — слабость. И ладно бы просто замечание от вышестоящего офицера, но замечание с рукоприкладством! Это уже не шло ни в какие ворота, но также было неясно, как в такой ситуации следует поступить.

Лично я, уже имевший случай познакомиться с горячностью нашего юного друга, ожидал самого худшего: ответного рукоприкладства. Поручик и впрямь побледнел и отшатнулся. В гостиной повисла зловещая тишина. Еще мгновение, и эта тишина вполне могла бы взорваться поломанной мебелью и звоном битых бутылок, но, к счастью, за весь вечер почти не проронивший ни слова Можайский кивнул Монтинину. Штаб-ротмистр правильно уловил направление мысли его сиятельства и мгновенно повис на плечах поручика, а сам князь, тоже, как давеча и Митрофан Андреевич, поднявшись с кресла, встал между взбешенными офицерами.

Прежде всего, его улыбающиеся глаза вперились в поручика: поручик поник и покраснел. Монтинин — без опаски за дальнейшее — ослабил хватку.

Далее князь поворотился к Митрофану Андреевичу, и его улыбающийся взгляд встретился с полыхающим взглядом полковника.

— Вы позволите, Митрофан Андреевич? — его сиятельство протянул руку.

Полковник что-то пробурчал — что именно, мы все предпочли пропустить мимо ушей, — но шарф отдал и вернулся в кресло. Можайский спрятал шарф в свой собственный карман и тоже уселся.

— Нет, это шапито Чинизелли какое-то! — Господин Чулицкий, Михаил Фролович, стукнул кулаком по подлокотнику, и кресло под ним едва не развалилось. — Да что же это, в самом деле! Сушкин!

Я вздрогнул.

— Сушкин, у вас вся мебель такая?!

Мебель у меня, дорогой читатель, превосходная. Не хвастаясь доходом, замечу только, что подлинный Хепплуайт[8] доступен далеко не каждому. Но вот беда: этот легкий элегантный стиль никак не рассчитан на петербургских начальников Сыскной полиции, норовящих что есть силы грохнуть кулаком по изящному подлокотнику! Чему же удивляться, что подлокотник издал специфический треск, и по всей его длине, змеясь, пробежала трещина!

Я охнул: я ведь еще не знал, что уже совсем скоро вся моя мебель погибнет в том страшном пожаре, отчет о котором был предоставлен читающей публике ранее!

— Господин Чулицкий! — я подскочил к Михаилу Фроловичу и наставил на него указательный палец. — Я счет Градоначальству предъявлю! Это кресло обошлось мне в пару ваших месячных окладов!

Понятно, что Михаилу Фроловичу это совсем не понравилось. Он начал приподниматься — с видом воистину устрашающим, — и я невольно попятился: не хватало еще схлестнуться в рукопашную с человеком, во власти которого было вязать и тащить и на милосердие которого, особенно в сложившихся обстоятельствах, положиться было бы затруднительно!

Однако Чулицкий, с кресла все-таки встав, обратился не ко мне, а к его сиятельству:

— Моожааайский! — заревел он. — Немедленно угомоните своего приятеля!

Его сиятельство — нужно отдать ему должное — только плечами пожал: даже свой знаменитый, вечно улыбающийся, взгляд не счел нужным пусть в ход, ограничившись кратким замечанием:

— Успокойтесь, Михаил Фролович. Этак мы никогда поручика не дослушаем!

Чулицкий открыл и закрыл рот. Открыл его снова и снова закрыл. А затем — диво-дивное! — вернулся в полуразрушенное кресло, не забыв, правда, приложиться по дороге к бутылке водки.

Долго ли, коротко ли, но буря миновала, в гостиной восстановилось относительное спокойствие, наш юный друг получил возможность говорить. И он заговорил, время от времени косясь на брант-майора и явно стараясь тщательней выбирать выражения.

— В общем, пошли мы — все четверо — в обход усадьбы. Спуск в подвал находился сбоку, так что пришлось нам изрядно потопать по глубокому снегу. И хотя тропинка уже явно была протоптана, но оттепель сделала ее ненадежной: мы то и дело проваливались… ну, не по пояс, конечно, а вот по колено — точно!

Наш юный друг живенько так наклонился и ребром ладони по своей ноге зачем-то пояснил нам уровень, до которого проваливались в снег шествовавшие по тропинке молодые лю… простите: офицер полиции и захватившие его бандиты.

— По дороге я попытался вступить в переговоры и выяснить хотя бы, зачем меня вообще похитили: принимая во внимание незначительность моей персоны. Но разговор не получился: вожак отмалчивался, а двое других — представьте себе! — только хихикали! Да, господа: хихикали! И мне, признаюсь, от этого хихиканья становилось как-то особенно не по себе. Единственное, что вызвало по-настоящему искренние улыбки — даже переодетого по… переодетого, в общем, молодчика — мой вопрос о револьвере. Я вынул его из кобуры и, как прежде в коляске, нажал на спусковой крючок. Понятное дело: раздался визг резаной свиньи и звон лопнувшего розового шарика!

— Кстати, Любимов, — Монтинин, едва удерживая на лице серьезное выражение, перебил поручика, — а сейчас-то что у тебя в кобуре?

Поручик достал на всеобщее обозрение револьвер:

— Мой собственный.

Щелкнул переломленный ствол, из барабана на ладонь посыпались патроны. И револьвер, и патроны, вне всякого сомнения, были настоящими.

— И как же он к тебе вернулся?

— Выиграл.

— Выиграли? — Инихов так и подскочил. — Как это — выиграли?

— Очень просто. В карты.

Звякнуло стекло о стекло: начальник Сыскной полиции трясущимися руками схватился за стакан и бутылку. На Михаила Фроловича было жалко смотреть: его совсем допекли. А вот Кирилов, Митрофан Андреевич, даже злорадно как-то воскликнул:

— Так он еще и игрок! Можайский! — Митрофан Андреевич повернулся к его сиятельству. — Ты кого к себе в участок набираешь?

Ничуть не обидевшись на тыканье, Юрий Михайлович усмехнулся — по-настоящему, даже прикрыв для пущего эффекта свои улыбающиеся глаза:

— Знатоков своего дела, Митрофан Андреевич, специалистов. Рафинированные интеллигенты мне точно не нужны!

На мгновение в гостиной вновь воцарилась тишина: такое презрение послышалось в голосе его сиятельства, отчеркнувшего термин «интеллигенты», что все мы начали озираться, не без обеспокоенности вглядываясь друг в друга. Очевидно, смотр прошел благополучно, потому что внезапно атмосфера сделалась легкой: ни одного интеллигента друг в друге мы не обнаружили! Даже Чулицкий как-то вдруг и совершенно успокоился, а усы Митрофана Андреевича вернулись в естественное для них положение. Более того, господин полковник внезапно рассмеялся:

— Ладно, сдаюсь… ну, поручик, давайте, выкладывайте: как это вам удалось отыграть револьвер?

Наш юный друг, на которого изменившаяся атмосфера тоже оказала самое благоприятное впечатление, улыбнулся:

— Вы не поверите, но когда мы спустились в подвал, первой, что я увидел, была колода карт, лежавшая на перевернутом ящике. Рядом с этим ящиком стояли ящики поменьше. Очевидно, те, что поменьше, заменяли стулья, а тот, на котором лежали карты, — стол. Тут же было несколько кружек и бутылки вина. Причем, господин полковник, меня поразило, насколько дорогим было это вино!

Митрофан Андреевич выгнул бровь, как бы задавая вопрос: «И насколько же?»

— Самое лучшее! Штук пять Шато-Латур[9] и парочка Шато-д’Икем[10].

— Недурно. Полагаю, из тех самых запасов барона Кальберга, о которых столько говорят?

— Да. — Поручик кивнул и опять заулыбался. — Но, Боже мой…

— Теперь-то что? Вам не предложили выпить?

Все рассмеялись. Но веселее всех смеялся сам поручик, поскольку он, как это тут же прояснилось, смеялся над смеющимися:

— Предложили. Едва мы уселись на ящики — а меня, должен заметить, усадили даже не без любезности, — как тут же и предложили. Я предпочел медок[11]: понимаете, не очень люблю сотерн…

— Да вы — эстет, милостивый государь! — голос полковника, впрочем, звучал без злобы.

Поручик оставил выпад в свой адрес без комментария и просто продолжил, как будто бы его и не прервали:

— … но стоило мне сделать первый глоток, как тут же я выплюнул эту дрянь! Представляете? — вино было напрочь испорчено!

Его сиятельство поднял на поручика свой улыбающийся взгляд. Михаил Фролович и Сергей Ильич, не сговариваясь, нахмурились. Иван Сергеевич — Монтинин — хлопнул себя по лбу и даже воскликнул что-то вроде: «Ну, ты, братец, даешь!» Даже Саевич, фотограф, до сих пор — фигура вообще безмолвная и незаметная, как-то странно хрюкнул: вероятно, по своей отчаянной бедности сочтя себя лично оскорбленным. Иван Пантелеймонович, повидавший немало барских причуд, сохранил невозмутимый вид, хотя и под его окладистой бородой промелькнуло подобие улыбки. Вадим Арнольдович взглянул на своего младшего коллегу с недоумением. Что же касается меня, то я задумался: ведь не из тех людей поручик, которым средства позволяют лакомиться отборными винами до одурения и отвращения! А значит — тут что-то не так? Ведь, несмотря на то, что временами поручику явно везло, и денег у него бывало вдосталь, едва ли он принадлежал к тому числу знатоков, которые на вкус отличают один апелясьон[12] от другого и даже premier cru от какого-нибудь troisième!

Мои размышления, буквально ворвавшись в них, оборвал Митрофан Андреевич. Брант-майор оказался единственным из нас, кто взглянул на ситуацию не глазами критика, а как профессионал, причем профессионал именно в пожарном деле. Самым натуральным образом расхохотавшись (отчего немного азиатское его — с широкими скулами и узкими глазами — лицо превратилось в добродушнейшую маску), он пояснил изумленной публике:

— Ну, конечно! Конечно же, испорчено! А как же иначе? Господа! Вино должно храниться в надлежащих условиях, но о каких условиях может идти речь в охваченном пожаром доме? Как же тут сохранить определенный процент влажности и строго четырнадцать градусов выше нуля, если считать по Цельсию? Удивительно вовсе не то, поручик, что вы не стали пить ту бурду, в которую превратилось некогда превосходное вино. Удивительно то, что ее вообще кто-то стал пить! Очевидно, уж что-что, но вкус у похитивших вас молодчиков тягой к изысканности не отличался. Это же надо! Пять, говорите, бутылок Шато-Латур и две — Шато-д’Икем? Ха-ха-ха…

Как по команде, нахмуренные брови господ Инихова и Чулицкого вернулись в свое естественное положение, а сами господа заулыбались. Михаил Фролович даже коротко хохотнул — как бы вторя искреннему смеху полковника — и добавил:

— М-да… пропала коллекция Кальберга! А ведь столько о ней слухов ходило…

— Вот именно! — Митрофан Андреевич перестал смеяться. — Ну, поручик, дальше-то что? Выплюнули вы эту гадость…

Наш юный друг подхватил с полуслова — все-таки живости этому молодому человеку не занимать:

— …и огляделся по сторонам. Подвал, доложу я вам, производил то еще впечатление! Во-первых, в нем было отвратительно сыро. Даже не холодно, хотя из наших ртов и валил пар, но так промозгло, что я всерьез озаботился: а ну как молодчики решили оставить меня в нем? Ведь так и до чахотки легких недалеко! Во-вторых, выбраться из него самостоятельно — подопри снаружи кто-нибудь дверь — не было бы никакой возможности. Ни окошка, ничего… только узкая отдушина под сводом у стены. Наконец, зловещего вида конструкция с болтавшимися на ней кандалами: натуральная сцена застенка! Впрочем, конструкция эта оказалась частью отопительной системы — ныне, разумеется, бездействовавшей, — а кандалам объяснение нашлось вот такое…

— Минутку! — Его сиятельство перебил поручика и кивнул Чулицкому, ближе всех находившемуся к дивану: толкните, мол, эскулапа. — Вы говорите — кандалы?

Поручик подтвердил:

— Именно так. Самые настоящие. Правда, устаревшей конструкции. Я такие только в нашем музее и видел[13]!

— Гм… что там?

Михаил Фролович, к которому, собственно, и был обращен последний вопрос, только пожал плечами:

— Бесполезно!

— А все-таки это важно!

Его сиятельство решительно поднялся с кресла, подхватил со стола бутылку с вином и, подойдя к дивану и наклонившись над мирно похрапывавшим доктором, аккуратно, но безжалостно вылил вино ему на голову.

Необычная процедура возымела действие!

Михаил Георгиевич зафырчал, встрепенулся, полуприподнялся на подушках и, ухватившись обеими руками за мокрые волосы, осоловело уставился на склонившегося над ним Можайского.

— Ч-т-т-о, что, что такое?

— Михаил Георгиевич! — Его сиятельство склонился еще ниже, держа наготове не до конца еще опорожненную бутылку. — Вы в состоянии слушать и говорить?

Доктор провел рукой по волосам, а потом — не смейся, читатель! — сунул пальцы в рот и даже причмокнул:

— В-в-ино?

— Михаил Георгиевич!

— П-плесните бокальчик!

Можайский махнул рукой Любимову, и тот мгновенно — ах, молодость, молодость: сколько в тебе энергии! — подал его сиятельству стакан. Стакан был тут же наполнен и передан доктору.

Михаил Георгиевич осушил его единым глотком, вытер губы и вдруг подскочил, едва не грохнувшись с дивана:

— Черт побери! Да я весь мокрый!

Голос доктора звучал уже вполне твердо. Можайский надавил Михаилу Георгиевичу на плечо, заставив того опять не то усесться на диван, не то на него улечься… Нечасто, дорогой читатель, теряюсь я в подборе слов — вы знаете: говорю я это без ложной скромности! — но тут я в самом деле не могу дать точную характеристику той позы, которую принял уважаемый ученик Гиппократа! Он вроде бы и сидел: его ноги свешивались с дивана, причем почти в перпендикулярной плоскости к спинке. Но, во-первых, ноги эти до пола все же не доставали, а во-вторых, всем корпусом Михаил Георгиевич завалился на локоть, удерживаясь только на нем, и не слишком уверенно держал голову на скособоченной относительно корпуса шее. Бог мне судья, если я сам, перечитав эти строки, понял, как было бы можно превратить их обилие слов в краткое и точное определение!

Как бы там ни было — лежал ли, сидел Михаил Георгиевич, — но взгляд его достаточно прояснился. Правда, оставалась на нем опасная поволока, свидетельствовавшая о том, что с расспросами следует поторопиться. И его сиятельство поторопился:

— Михаил Георгиевич! Помните руки гимназиста?

— Ну?

— Изрезанные леской или проволокой?

— Точно!

— А вот поручик говорит, что гимназиста приковали кандалами!

Наш юный друг, услышав заявление начальника, сделал было попытку вмешаться — всплеснул руками и затряс головой, — но был остановлен решительным жестом:

— Помолчите, Николай Вячеславович! Михаил Георгиевич! Ну?

Поручик — даже с некоторой обидой — застыл, а доктор застонал:

— Нет, нет и нет! Никак невозможно!

— Юрий Михайлович… — поручик опять попытался вмешаться. — Я…

Можайский поднял на него свои улыбающиеся глаза, и тот опять стушевался.

— Значит, никакой ошибки?

— Милостивый государь! — Доктор попытался приподняться на локте, стараясь, очевидно, принять позу оскорбленного достоинства, но ослабленное трудными сутками тело отказалось ему подчиниться. — Ми… ми… лос… тивый гос-сударь!

Язык доктора снова начал заплетаться, а поволока на его глазах превратилась в сумрачную дымку.

Можайский махнул рукой, доктор окончательно завалился на диван и тут же захрапел.

— Однако, любопытно, господа!

— Можайский! — Михаил Фролович, похоже, вновь начал сердиться: его пальцы сжались в кулак, а кулак опасно принялся постукивать по и без того треснувшему подлокотнику кресла. — Можайский! Может, дослушаем поручика?!

Его сиятельство задумчиво покачал головой, не то отрицая, не то подтверждая необходимость дослушать доклад своего подчиненного. Хорошо еще, что в эти мгновения его страшный улыбающийся взгляд был обращен к полу, иначе случиться могло бы всякое: господина Чулицкого глаза Можайского не пугали, но вызвать новый приступ буйства могли вполне. Уставься его сиятельство на господина Чулицкого своим знаменитым взглядом, и от моего, уже достаточно пострадавшего, кресла могли бы остаться только обломки!

— Отчего же не дослушать? Дослушаем, конечно.

— А какого тогда…

Можайский поднял глаза и прищурился: вышло у него это неважно, но примирительный эффект, простите за каламбур, оказался налицо. Михаил Фролович внезапно понял, что Юрия Михайловича обеспокоило что-то иное, а вовсе не связанные — или закованные — руки злосчастного гимназиста. Михаил Фролович понял, что, собственно, и сами вопросы о руках носили характер отвлеченный или, если угодно, утверждающий что-то совершенно другое.

— Боже мой! — нижняя челюсть Чулицкого отвисла почти в благоговейном ужасе. — Боже мой!

— Вот именно. — Его сиятельство — без снисхождения, по-братски, можно сказать, — кивнул и вернулся в кресло. — Ну, что же, Николай Вячеславович, продолжайте, пожалуй!

Но так вот сразу продолжить у поручика не получилось: общество заволновалось, зашумело и потребовало немедленных разъяснений: что это за «Боже мой» и намеки — в самом-то деле?

— Всё просто, господа, успокойтесь!

Его сиятельство — со свойственной только его харизме силой — призвал всех нас к порядку и пояснил:

— Все свои страшные травмы — за исключением, конечно, отрезанной головы — Мякинин получил не на даче Кальберга. Он был еще жив, когда его доставили в подвал, но, очевидно, находился без сознания и разве что бился в конвульсиях. Связали его отнюдь не ради того, чтобы он не сбежал, а исключительно… гм… ради удобства транспортировки. Говоря попросту, братец его — Алексей Венедиктович, — так лихо перерезавший себе горло в моем кабинете, сбросил несчастного с крыши. Отсюда и все переломы, и размозженное лицо… А вот духу довести дело до конца у него не хватило. Сергей Ильич! Помните, насколько жалок был этот, прости, Господи, гражданский инженер в Плюссе?

Инихов утвердительно закивал:

— Да-да! Зрелище было и впрямь отвратительное. Вел себя — ну, чисто баба! Правда, тогда мы все подумали, что это на него от братской любви так навалилось.

Его сиятельство подхватил:

— Именно: подумали, что от братской любви. А на самом-то деле… всего-то и есть, что он — мужичонка sans couilles[14]!

Допускаю, что строгий цензор эти слова его сиятельства вычеркнет, но из песни, как говорится, слов не выкинешь! Неожиданно грубое, откровенно вульгарное определение, данное Можайским Мякинину-старшему, разом открыло глаза на многое. Мы только вздохнули.

— Увидев, что несчастный жив, он не сумел его добить. У него не хватило духа даже на то, чтобы дождаться его кончины и самостоятельно спрятать тело. Нет! Он бросился за подмогой, и бросился туда, где рассчитывал ее получить. И получить-то ее он получил, да вот не так, как он мог надеяться. Правда, Николай Вячеславович?

От неожиданности обращенного к нему вопроса наш юный друг вздрогнул всем телом. Даже могло показаться, что он испугался, но если это и был испуг, то разве что мистический:

— Как вы догадались?!

Плечами пожал не только Юрий Михайлович. Плечами пожали все, включая и меня самого: решительно, наш юный друг — при всей своей живости в целом — быстротой соображения не отличался. Впрочем, любезный читатель, давайте эту его конкретную заминку спишем на неудачное для поручика стечение обстоятельств и, прежде всего, — на затмевающее разум возбуждение. А возбужден наш юный друг был настолько, что даже сидеть спокойно не мог. За все время своего присутствия в моей гостиной он только и делал, что вытанцовывал ногами круги меж кресел и столом, останавливаясь изредка и лишь тогда, когда на его пути возникало препятствие. Как, например, в виде сорвавшего с его шеи шарф Митрофана Андреевича.

Оно и понятно: сначала — неприятная сцена в канцелярии всё того же полковника, потом — похищение. Далее — кошмарный подвал, общение с бандитами, отчаянная игра и — миллионы в чемодане! Я и за свое-то хладнокровие не мог бы поручиться, случись такое со мной, а уж осуждать пережившего всё это молодого человека — значит ворчать понапрасну. Вспомним, читатель, и наши собственные промашки, когда — по весеннему возрасту — наши мозги не очень-то сообщались с ушами!

Итак, поручик вздрогнул, задал глупый вопрос, а мы пожали плечами.

— Если мне не изменяет память, Николай Вячеславович, в своем прелюбопытнейшем повествовании вы остановились на описании музейного образца кандалов. Окажите нам всем любезность: расскажите, что было дальше?

Инихов, не без иронии посмотрев на ошеломленное лицо нашего юного друга, задымил сигарой.

Поручик, опомнившись и как бы одернув себя, зачастил:

— А, да-да, конечно… Кандалы… Ну, в общем, правильно Юрий Михайлович определил: не заковывал никто Мякинина в кандалы и вообще ни к чему не привязывал, как было решили мы на совещании ночью. Да и в подвал гимназиста положили совсем не для того, чтобы задушить его в дыму пожара. Просто уж очень много крови было: барон не хотел, чтобы все его ковры на выброс пошли!

— Значит, Кальберг все-таки был на пожаре?

— Да, господин полковник. Sans afficher[15] сей факт, но все-таки был. Это стало возможным, благодаря…

Митрофан Андреевич только рукой махнул:

— Знаю!

И добавил уже раздраженно:

— Чтоб и в аду им пожары тушить!

Раздражение брант-майора было понятно, но о нем мы еще поговорим: чуть позже и к месту. А пока вновь предоставим слово поручику:

— Вот вы смеялись, господа, над тем, что будто бы вкус у моих похитителей был никудышным: мол, как же иначе они могли бы пить испорченное вино? Однако никто его и не пил: бутылки просто стояли на ящике. Все откупоренные, все — початые, но просто стояли: кружки наполнены не были. Когда я с отвращением выплюнул предложенное мне бордо, студенты лишь развеселились. Особенно веселился ряженый пожарным: «Да, тезка, не фонтан напиток, не амброзия! Да ведь и я — не Ганимед[16]!»

— Тезка? — Инихов наклонился вперед, выставив сигару вместо указательного пальца.

— Как! Вы еще не узнали их имена?

Поручик искренне удивился: ему почему-то казалось, что все без исключения обстоятельства дела уже известны, а уж такая мелочь, как имена похитивших его молодых людей, — подавно. Откуда ему было знать, что нелогичное, приведшее к черт знает чему поведение Гесса, помчавшегося из «Анькиного» к Молжанинову, стало причиной того, что мы и сами о студентах Военно-медицинской академии узнали буквально за четверть часа до появления поручика в моей гостиной? Мрачный, немногословный Вадим Арнольдович едва успел обмолвиться об этой детали, казавшейся ему настолько незначительной на фоне им самим учиненных безобразий! Да ведь и то: уже известно было, что какие-то имевшие отношение к медицине люди в деле обязательно принимали участие, а уж студенты они или нет, и если студенты, то чего, несчастному Вадиму Арнольдовичу и впрямь уже не могло казаться важным.

— Нет, поручик. Их имена мы еще не узнали.

— Но как же?..

Взгляды всех невольно обратились на Вадима Арнольдовича, и тот потупился, и потупился он с тем большим отчаянием, чем больше было осознание им собственной вины.

— Продолжайте, поручик. — Инихов опять откинулся на спинку кресла и сунул сигару в рот.

— Да, Николай Вячеславович, продолжайте. — Его сиятельство отвел от Гесса свои улыбающиеся глаза и перевел взгляд на нашего юного друга. Поручик поежился, хотя он-то за собой никакой вины не ощущал! — Стало быть, тезка ваш — ряженый пожарным?

— Так точно, Юрий Михайлович!

— Ну, и?

Наш юный друг, буквально соловея под улыбающимся взглядом своего начальника, забеспокоился:

— Вы полагаете, это имеет значение?

Можайский пожал плечами.

— Видите ли, Юрий Михайлович, — беспокойство поручика стало беспредельным, — я не позаботился установить… ну…

— Что?

— Эта связь ускользнула от моего внимания!

Можайский промолчал, но вдруг Михаил Фролович коротко хохотнул:

— Да перестаньте вы так на него пялиться! Не видите разве: вы его пугаете до полусмерти!

Поручик побледнел, а лицо его сиятельства, всегда такое мрачное, неожиданно — хоть и на мгновение! — прояснилось. Превозмогая физическую немощь, физическую, если угодно, невозможность изменить обусловленное травмой выражение своего лица, наш князь — вот уж воистину недаром его так прозвали! — навел на свое лицо что-то, напоминающее просьбу извинить:

— Простите, Николай Вячеславович. Все время забываю, что вы среди нас — новичок. Не хотел вас смутить, просто внимательно слушаю. Выбросьте из головы имена: нет никакой связи между вами и тем, что ряженый пожарным — ваш тезка. К делу это не имеет никакого отношения. Продолжайте, прошу вас!

Услышав это, а главное — увидев, каких усилий стоило Можайскому изменить выражение своего лица, наш юный друг сначала побледнел еще больше, а потом густо покраснел: от смущения и неловкости. Впрочем — к чести его сказать, — смущение и неловкость эти поручик испытал не так, как их обычно испытывают люди совершенно здоровые перед видом чьих-то увечий, а от стыда за собственную несообразительность, вынудившую князя так потрудиться.

Мы притихли. Даже Чулицкий, ставший невольным инициатором этой сценки, сделал вид, что внимательно и очень заинтересованно рассматривает этикетку бутылки. Должен заметить, что этикетка и впрямь заслуживала внимания — господа Смирновы наворотили на ней что-то совершенно невероятное, — но вряд ли кусок бумажки на стекле, каким бы необычным он ни был, действительно мог в такой момент приковать к себе внимание начальника Сыскной полиции!

Его сиятельство усмехнулся:

— Ну, будет, господа!

Мы выдохнули и оживились.

— Продолжайте, поручик, продолжайте!

Наш юный друг опрокинул стопку — исключительно в целительных целях — и вернулся к своему рассказу:

— Так вот. Когда я выплюнул то, во что превратилось бордо, и после того, как мой, ряженый пожарным, тезка пошутил насчет Ганимеда, все мы и как-то вдруг стали очень серьезны. То есть, я-то, конечно, был серьезен и так: шутка ли — оказаться во власти невесть чего желавших похитителей! А вот сами мои похитители, еще вот только что хихикавшие и ухмылявшиеся, буквально посуровели.

«Что ж, Николай Вячеславович…» — это мой тезка приступил к объяснениям. — «Пора бы нам и потолковать. Вы, поди, уже весь извелись от неизвестности?»

— Я, разумеется, кивнул, но ответить — не ответил: в горле у меня как-то неожиданно и очень неприятно пересохло.

«Ну, вот и чудненько…»

— Мой тезка поднялся с ящика и навис надо мной. Должен признаться, в этот момент его лицо, на улице казавшееся таким… одухотворенным… Прошу вас, господа, не смейтесь и давайте не будем пререкаться…

Митрофан Андреевич, уже собиравшийся было вновь сердито одернуть поручика, осекся: черт, мол, с вами, говорите, что хотите! И поручик продолжил:

— В тот момент, когда мой тезка всем своим телом навис надо мной, его лицо было страшным! Не потому, господа, что оно исказилось какими-то нехорошими чувствами… ну, жаждой убийства, например, или чем-то подобным. А потому, напротив, что было оно настолько бесстрастным, холодным, невыразительным, насколько это вообще возможно у живого человека. Признаюсь честно: я по-настоящему испугался!

Поручик отер внезапно выступивший пот: вероятно, пережитое им впечатление было и впрямь по-настоящему сильным!

— Если бы доктор… не спал, он, полагаю, мог бы вам подтвердить: такие примерно лица бывают у маньяков! У настоящих маньяков, захваченных идеей и отрешенных от всего остального. В общем, увидев это склонившееся ко мне лицо, перепугался я не на шутку.

Инихов пыхнул сигарой и медленно кивнул головой:

— Да. Видел я одного маньяка… за работой. И представить себе нельзя лицо отрешенней, чем было в тот момент у него! Похоже, поручик, вам повезло куда больше, чем мы полагаем. Как вообще вам удалось убраться оттуда живым и невредимым?

Наш юный друг опять отер лицо и проглотил еще одну стопку.

— Меня спасли карты!

— Как так? — Инихов от любопытства даже отставил в сторону сигару. — Ах, да! Вы говорили, что выиграли в карты револьвер. Но как вообще вы ухитрились взяться за колоду?

— Началось с того, что мне было сделано предложение.

Поручик покосился на еще непочатую бутылку, но вскрыть ее самостоятельно не решился: не по чину. Я пришел поручику на помощь и, как бы между делом и как бы не для него, бутылку откупорил, плеснул себе и поставил бутылку нарочито рядом со стаканом поручика. Наш юный друг не замедлил моей любезностью воспользоваться и, дорогой читатель, судить его за это никак нельзя!

— Предложение было диким, хотя и казалось вполне логичным.

«Вы, Коля», — мой тезка сделался фамильярным, — «бедны, очень бедны, и ваше жалование вам не в помощь. Ведь вы — игрок, не так ли?»

— Я был вынужден согласиться.

«Иногда вам везет… вон: и шарфик у вас такой замечательный, и портсигар — залюбуешься…»

— Я хлопнул себя по карману и вдруг обнаружил, что не только мой настоящий револьвер перекочевал к похитителям, но и некоторые из моих вещей. Среди них — вот этот портсигар. — Наш юный друг достал на всеобщее обозрение уже и ранее подмеченный мною золотой и прямо-таки неприлично дорогой для обер-офицера[17] без состояния портсигар. — И вот этот porte-monnaie[18].

Кошелек у поручика тоже был весьма примечателен. Явно сделанный на заказ, из дорогой кожи, с тиснением. Таким кошельком не побрезговал бы и натуральный богач, разве что предпочел бы размер побольше: бумажник нашего юного друга отличался изяществом и вкусом, но вряд ли был способен вместить по-настоящему крупную сумму. Кошельки наших миллионеров выглядят все-таки основательней.

— Вы что же, ограбили меня?

«Что ты, Коля, что ты!» — мой тезка с простой фамильярности перешел и на «ты». — «Ну, какие из нас грабители? Держи».

— Кошелек и портсигар вернулись ко мне, причем портсигар — весьма кстати: я закурил, чтобы скрыть все больше охватывавший меня ужас. Бандиты, особенно тот самый юнец, о котором я уже говорил, смотрели на меня едва ли не с насмешкой. И эта насмешка — Богом клянусь! — была страшнее даже, чем полная серьезность.

«Но ты ведь не прочь разбогатеть?»

— Признаюсь, я не поверил своим ушам: разбогатеть? Мне что — предлагают деньги? И если да, то за какие такие дела?

«Вижу, не прочь. Но вижу и сомнения». — Мой тезка — хвала богам! — отвис от меня и снова уселся на «свой» ящик. Я как-то сразу почувствовал себя легче. — «Успокойся. Ничего невозможного мы от тебя не потребуем. Тебе всего лишь нужно нас арестовать…» — Я подскочил от изумления. — «…и за это ты получишь… Вась! Сколько у нас есть, чтобы не жалко?»

— Юнец вскочил на ноги и метнулся в дальний, совсем уж затемненный, угол подвала. Что он там делал, я видеть не мог, но до меня донеслись скрип кожи, лязг металла — похоже было на застежки…

Все, кто были в моей гостиной, включая и меня самого, не сговариваясь, уставились на чемодан: тот самый, набитый деньгами, чемодан, который наш юный друг так эффектно вволок при своем появлении.

— С полминуты, наверное — вряд ли больше, — юнец возился с чем-то в полной темноте, а потом вдруг вынырнул обратно. Из его рук на «стол» — точнее, на заменявший стол большой ящик — посыпались пачки ассигнаций.

«Как-то вот так, полагаю!»

«И сколько здесь?»

— Юнец только плечами пожал!

«Ну, давайте тогда посчитаем!»

— Мой тезка — нарочито медленно, явно с тем умыслом, чтобы я до конца осознал грандиозность предлагаемой суммы — начал пересчитывать купюры. Вышло на двести пятьдесят тысяч рублей!

Чулицкий вздрогнул и пристально посмотрел на поручика. Инихов едва не поперхнулся сигарным дымом. Даже приятель поручика — Монтинин — едва не присвистнул, хотя уж он-то должен был знать, что если наш юный друг в чем-то и нечист на руку, то никак не на склонность к предательству! И только его сиятельство отреагировал уместно для чести офицера: он поднял на поручика свои улыбающиеся глаза, но при этом по чувственным губам его скользнула настоящая улыбка. Его сиятельство кивнул, давая понять, что ни на йоту не сомневался в своем подчиненном!

— Двести пятьдесят тысяч, господа! И это — за то, чтобы арестовать моих похитителей? Признаюсь, я вообще перестал что-либо понимать!

«Совсем, совсем неплохо, Коля, да?» — Мой тезка, закончив пересчет, придвинул все деньги ко мне. — «Ну что: согласен?»

— То есть, — уточнил я, — вы даете мне эти деньги за то, чтобы я сейчас вывел вас из подвала на дорогу, свистнул в полицейский свисток и доставил вас всех в участок? Юнец расхохотался. Мой тезка улыбнулся. Третий же из молодых людей сплюнул на пол и спросил: «Совсем дурак?»

«Нет, Коля, не в участок». — Тезка положил ладонь на деньги. — «Конечно, не в участок».

— Но если я вас арестую…

«… то отконвоируешь нас туда, куда мы скажем».

Поручик сделал небольшую паузу ради очередной целебной порции смирновской микстуры. Мы терпеливо ждали.

— До меня, наконец, начало доходить. Я вовсе не должен был арестовывать этих молодчиков. Напротив: я — своим присутствием подлинного, неподдельного, не ряженого, если так можно выразиться, полицейского офицера при исполнении — должен был обеспечить их бегство!

— Понимаю. — Михаил Фролович уже отошел от изумления названной поручиком суммы. — А ведь молодчики эти оказались умнее иных, а, господа?

Митрофан Андреевич смерил поручика скептическим взглядом и возразил:

— И чином не вышел, и возраст доверия не внушает!

— Да что с тех чина и возраста? Вон: каждый Божий день и нижние чины в полицейские дома задержанных доставляют. Кому придет в голову чинить проверку? А тут — офицер!

— Так то — в полицейские дома. А тут… — Митрофан Андреевич запнулся, что-то прикидывая в уме. — Куда, поручик? Не на вокзал ли?

Наш юный друг порывисто покачал головой:

— Нет, господин полковник, не на вокзал!

— Гм? — усы Митрофана Андреевича начали приподниматься в параллельную полу плоскость. — Куда же тогда?

— На Турухтанные острова.

— Куда?!

Чулицкий, Инихов и Можайский одновременно вскочили на ноги. Михаил Фролович буквально подпрыгнул к поручику, схватил его за отвороты шинели и заревел:

— На Турухтанные острова?!

Наш юный друг заметно опешил от такой реакции на свои слова и даже не попытался вырваться из цепких рук начальника Сыскной полиции. Он только откинул голову, чтобы лицом оказаться подальше от искаженного гримасой ярости лица Михаила Фроловича.

— На Турухтанные острова?

— Так точно…

— Ушам своим не верю! — Чулицкий выпустил поручика и заметался по гостиной. — Мы тут, спаниели словно, уши развесили, а в это самое время три негодяя, возможно, уходят заливом! Любимов! Ты это нарочно?

Его сиятельство — пока Михаил Фролович без всякой пользы бегал кругами — подошел к телефонному аппарату и взялся за трубку.

Инихов застыл за его спиной.

Монтинин взял поручика под руку и осуждающе спросил:

— Что же ты, братец, а?

Даже я — да, любезный читатель: даже я сам, на которого наш юный друг с первой же встречи произвел самое благоприятное впечатление — нахмурился, ощутив на сердце давление тяжкой длани разочарования.

А сам поручик, совершенно, если будет позволено выразиться именно так, обалдев от резкой к нему перемены, стоял с разинутым ртом и был не в состоянии вымолвить хоть слово!

Можайского соединили, но его беседа с невидимым vis-à-vis вышла на удивление краткой и закончилась немою сценой: его сиятельство положил трубку обратно на рычаг, медленно — отодвинув чуть в сторону Сергея Ильича — повернулся к поручику и, склонив голову к плечу, уставился на нашего юного друга своими улыбающимися глазами.

Чулицкий резко затормозил.

— Что? Что? — Митрофан Андреевич, усы которого уже полностью были параллельны полу, схватился обеими руками за подлокотники кресла и полуприподнялся. — Что?

Его сиятельство, оторвавшись от созерцания поручика, подошел к столу, наполнил стакан и осушил его одним махом. Крякнув и без церемоний — рукавом — отерев губы, он назидательно — всем нам одновременно — заявил:

— Сколько ни живи, а помни: первое впечатление — самое верное!

Чулицкий не понял:

— Что это значит?

Его сиятельство повернулся уже к Чулицкому и уже на него навел свой страшный взгляд:

— А то, Михаил Фролович, что зря мы человека обидели. Пока мы тут, как вы изволили выразиться, подобно спаниелям уши развешивали, Федор Федорович[19] действовал. В общем, взяли его люди нашу дружную, но отнюдь не святую троицу.

И снова Чулицкий не понял:

— Как — взяли? Где взяли? Откуда они узнали…

Его сиятельство — иногда «наш князь» бывает величественным, и настолько, что глаз не оторвешь! — повелительным жестом оборвал начальника Сыскной полиции на полуслове:

— Как взяли? — просто. Где? — в строящейся гавани для угольщиков. Откуда узнали? — да вот он, — его сиятельство великолепным образом, сверху вниз, слегка оттопырив к полу большой палец правой руки, навел на поручика палец указательный, для пущего эффекта чуточку согнув его в фаланге. — Вот он по телефону сообщил. Сам-то он с чемоданом бегать по стройке не мог, а вот людей полковника Тыртова на след направил.

Чулицкий побледнел, потом покраснел, сделал шаг к поручику, остановился и замялся, явно не зная, как поступить. Наш юный друг тоже был в замешательстве: ситуация была не та, чтобы радоваться готовности старшего по званию принести извинения. Да и — видно было — сомневался поручик в искренности порыва Михаила Фроловича. Хотя вот тут — это я вам, дорогой читатель, скажу как знаток — он глубоко ошибался: как раз несомненная искренность вкупе с тягостным осознанием вины руководили в этот момент господином Чулицким.

Михаил Фролович, видя недоверчивость поручика, смутился еще больше, отошел к своему креслу и сел. Достав из кармана платок, он вытер вспотевший лоб и пробурчал:

— Ну, ошибся. Ну, с кем не бывает…

И эти его слова были худшим из всего, что он вообще мог сказать. Ведь именно так и утверждается скверное впечатление, стереть которое уже почти невозможно. Нет, нельзя сказать, что господин Чулицкий — ангел во плоти. Скорее, даже напротив. Однако ни честность его, ни искренность никем и ни разу не подвергались сомнению. А вот теперь — в лице поручика — он приобрел человека, твердо убежденного в его лицемерии.

Впрочем, всё это — частное дело, к делу нашему не имеющее никакого отношения.

Инихов первым задал вопрос по существу:

— Куда их доставят?

— В арестный дом Казанской полицейской части. Можно считать, прямиком к вам. Так что, Михаил Фролович, — его сиятельство — возможно, для того, чтобы сгладить неловкость — обратился, минуя Сергея Ильича, напрямик к Чулицкому, — вам еще предстоит потрудиться.

Чулицкий кивнул:

— Займемся.

— Ну, а теперь, — наш князь неожиданно потер ладони, — давайте все же дослушаем рассказ нашего юного друга!

Вот так, впервые, и его сиятельство дал славный титул молодому поручику, и Николай Вячеславович — это нужно отметить — благодарно покраснел.

— Итак, вы, разумеется, отказались?

Поручик тут же подхватил и подтвердил:

— Конечно. Я так им и сказал: хоть режьте, но прикрывать вас я не стану!

— И они?..

— Рассердились. Тот, что выглядел никогда не знавшим бритвы юнцом, даже вскочил со своего ящика, ногой отшвырнув его куда-то во мрак. И был он, юнец этот, в таком бешенстве, что у меня от ужаса кровь застыла в жилах! Невесть откуда появился мой же собственный револьвер, только дулом он был направлен ровнехонько мне в лоб. А вот дальше… дальше начались чудеса.

Его сиятельство вновь потер ладони и занял свое место в кресле, словно в партере — зритель, жаждущий насладиться премьерным спектаклем. И так как все, кроме, пожалуй, меня да Ивана Пантелеймоновича, тоже сидели (не считая, разумеется, доктора, лежавшего на диване), получилось, что поручик и впрямь оказался в роли актера. Эдакого солиста, целиком и безраздельно завладевшего сценой.

— Мой тезка взялся за направленный мне в лоб револьвер и отнял его — спокойно, но решительно — у взбесившегося «юнца».

«Подожди, Василий, не так круто!»

«Чего ждать-то? Берем чемодан и уходим! Не видишь что ли? Он помогать нам не будет!»

«Как знать, как знать…» — Тезка усмехнулся, разрядил револьвер, положил на заменявший стол ящик и его, и патроны и обратился ко мне с нескрываемой иронией: «Ведь ты, Коля, игрок: сам признался. Ну так что: сыграем?»

— По совести говоря, я не сразу понял смысл его предложения, но, господа, ухватился за это предложение, как за отсрочку. Сами понимаете: во что бы ни играть, но только не с револьверным дулом у лба! Сыграем, воскликнул я. А тезка, между тем, взял в руки колоду (помните? — она с самого начала лежала на ящике: возможно, картами коротали время и сами молодчики, обосновавшиеся в этом неуютном логове).

«Покер знаешь?»

— Вообще-то с этой вульгарной игрой я мало знаком, но правила мне были известны и — было дело, не стану скрывать — пару раз мне доводилось перекинуться в нее с… с… ну, неважно.

Наш юный друг слегка побледнел: очевидно, его воспоминания о партнерах по тем двум играм были довольно травмирующими. Я даже задумался на мгновение: кто бы это могли быть? Дело в том, что и мне самому несколько раз доводилось сыграть в покер, а так как в нашей благословенной столице совсем немного таких мест, в которых можно столкнуться с покером, вопрос напрашивался сам собой: уж не те же ли самые это люди? И если так, то что могло заставить поручика усесться с ними за стол? Я-то — понятно: мне репортаж было нужно сделать. Но поручик? Ведь не по служебным обязанностям?

Я с любопытством оглядел молодого человека, что называется, с головы до пят: интересно, сколько еще маленьких, но неожиданных тайн скрывается в нашем юном друге? Но поручик уже продолжил рассказ, и я отмахнулся от несвоевременных размышлений.

— Покер — вы знаете — игра для жуликов[20] и поэтому в обществе распространения не имеет. Не станет же, в самом деле, отец семейства обучать сыновей торговаться и блефовать, стремясь дать им навык обмана партнеров? С другой стороны, покер — игра больших возможностей, при условии, что… — поручик замялся. — Вы понимаете: при условии, если вас не смущает обман. Положив руку на сердце, скажу как перед Богом: в тот момент обман меня совсем не смущал! Даже напротив: если в честных играх всё или практически всё зависит от везения и расчета, то в покере не так уж и важно, какие карты сданы вам на руки, а значит — у меня появлялся шанс переиграть противников, независимо ни от какого везения.

«Ну, так что: знаешь или нет?»

— Я кивнул, давая понять моему тезке, что с покером знаком и готов сыграть. Тезка перемешал колоду.

«Каждая ставка с нашей стороны — деньги. С твоей — готовность честно и без выкрутасов оказать нам услугу».

— А может, с револьвера начнем? — поручик улыбнулся. — Вообще-то я пошутил, но тезка неожиданно и всерьез согласился:

«Отчего бы и нет? Давай: для разминки. Только одно условие: револьвер — в кобуре, патроны — в кармане. Согласен?»

— Я, разумеется, согласился. Были сданы карты. На руки мне пришли туз червей, двойка червей, червовая же дама, пятерка червей и червовый король.

— Однако! — Монтинин — просто вечер открытий какой-то! — перебил поручика. Его взгляд горел азартом. Что: еще один покерный игрок в нашей славной компании? Я не верил своим глазам! — Однако! Ты, конечно, начал торговлю?

Поручик с хитринкой улыбнулся и покачал головой:

— Ошибаешься, Иван Сергеевич, ошибаешься! Я сбросил даму и короля.

Монтинин (как, впрочем, и я) ошеломленно уставился на поручика:

— Ты! Сбросил! Даму! И короля!

— Любимов! Ты сбрендил? — я даже покрутил пальцем у виска. — У тебя же флэш с первой же сдачи был!

— Ну и что? Не самая сильная комбинация, а играть — так играть!

— Так хотя бы двойку с пятеркой сбросил: мог бы на флэш-рояль надеяться! Куда уж сильнее?

— А вот зарываться-то тоже не надо: вот так — сходу-то!

Наш юный друг рассмеялся, причем непонятно было, что больше его развеселило: тот риск, с каким он отказался от пришедших ему в руки карт; та странная уверенность, что, понадейся он на большее, не получил бы и меньшего, или выражение наших лиц — моего и Монтинина, — с какими мы смотрели на этого юного сумасброда.

Мы переглянулись. Монтинин пожал плечами, как бы говоря: теперь понятно, почему он всегда без денег сидит!

Но штабс-ротмистр — как, впрочем, и я — жестоко ошибся. Теперь-то уже можно сказать, что без денег наш юный друг сидит исключительно потому, что играет в салонные игры, где составляющая успеха — везение и точный расчет. А так как горячая по молодости голова — не тот инструмент, с каким сподручно вести расчеты, да и везение — штука весьма переменчивая, то стоит ли удивляться, что в компаниях зрелых людей поручик отчаянно проигрывался?

Но покер! О! Вот тут, как выяснилось, наш юный друг оказался совсем не промах. Какой для него должно быть досадой, что эта разбойная игра не имеет хождения в приличном обществе!

— Мой тезка тоже сбросил, но только одну карту. И вот уже после новой раздачи торговля и началась! — поручик машинально потянулся к стакану, но тот оказался пуст. Я плеснул в него остаток из почившей бутылки и откупорил новую. — Поскольку играли мы только вдвоем, и с первого круга — кроме услуги — ставить мне было нечего, я, как мне показалось, получил забавное право: повысить ставку противника. «Револьвер и тысяча сверху!» Но тезка погрозил пальцем:

«Э, нет, подожди! Я видел в твоем портмоне три рубля. Так что — услуга и три рубля!»

— А ты? Я тоже перешел на «ты».

«Револьвер и пять рублей сверху».

— Это было нахально, но выбирать не приходилось. «Поддерживаю», воскликнул я, но тут же добавил: теперь-то тебе придется и тысячу сверху добавить!

«Хорошо». — Тезка был вынужден согласиться, но, придвинув к револьверу тысячу из тех ассигнаций, что уже лежали на столе, и пять рублей из собственного кошелька, тут же вскрыл карты. — «Иначе», — пояснил он, — «бессмыслица выходит: этак ты и на все двести пятьдесят поднять можешь. Какой смысл? Ну, выкладывай!»

Мы затаили дыхание.

— Пришлось подчиниться: формально-то правда была на его стороне.

— И? — Монтинин даже губу закусил. — Что у него было?

— Фулл-хаус.

— Ага! — Я и себе налил. — Вот почему он сбросил только одну карту!

— Именно. — Поручик взглядом проследил за тем, как я осушил стопку, но сам за рюмкой не потянулся.

— Не томи! — Монтинин совсем возбудился. — Неужто тройка с четверкой пришли? Иначе бы ты проиграл!

Поручик опять засмеялся:

— Они! Они, мои драгоценные! Стрит-флэш, разметавший фулл-хаус тезки, как бойкий щенок — собачью будку!

Митрофан Андреевич крякнул, его усы грозно зашевелились. А вот его сиятельство, подняв на поручика свои улыбающиеся глаза, издал поощрительный смешок:

— Ну, что же: вполне оправданный риск. Раз уж тезка этот сбросил одну карту, можно было понять: обычный флэш, вполне вероятно, проиграет!

Я не верил своим ушам: что же это? Его сиятельство тоже не брезгует покером? Да он-то когда и в каких местах успел с ним познакомиться?!

Словно услышав невысказанный мною вопрос, «наш князь» ответил, обращаясь, правда, не прямо ко мне, а как бы ко всем разом:

— Когда я морем с Дальнего Востока возвращался, на судне были два, прямо-таки помешанных на покере, американца. Поиграли мы, честно сказать, на славу. Интересные были деньки!

— Ах, вот оно что! — Митрофан Андреевич пренебрежительно поморщился, причем усы его вновь приняли нормальное положение. — Американцы… ну, с этих и взятки гладки.

Я, не разделяя, впрочем, снобистского пренебрежения полковника к представителям молодой, но предприимчивой нации, тоже поморщился: разгадка оказалась куда прозаичней, чем можно было ждать, а для меня, как репортера, нет ничего неприятнее, чем прозаичный ответ на интригующий вопрос.

— Итак, Николай Вячеславович, ваша взяла. А дальше?

Наш юный друг, ободренный, несомненно, тем, что вовсе не он один оказался знатоком игры с не самой лучшей репутацией, и даже более того: что сам «наш князь» отдал ей дань в компании любителей бурбона и кольтов сорок пятого калибра, заговорил свободней и не особенно стесняясь в признаниях.

— Тезка — мне показалось так — совсем не осерчал. Он отдал мне сначала револьвер, а потом — после того, как я убрал его в кобуру — и патроны. Патроны я сунул в карман шинели. А вот тысяча и пять рублей остались на ящике: с ними у меня появлялся маневр. Ведь теперь выходило так, что, помимо услуги, я мог играть и на деньги! И хотя поначалу уговора на это не было, но игра есть игра, и даже бандит не может изменить ее правила!

Инихов с иронией пыхнул сигарой, но его иронию никто не поддержал.

— Мой тезка и не пытался возражать. Ведь козыри всё равно были у него на руках: что такое тысяча против двухсот сорока девяти, лежавших только на ящике? Математически, он должен был выиграть. Даже в покер!

Услышать о математических расчетах от нашего юного друга было полной неожиданностью и даже, да простит меня читатель за использование такого термина, оксюмороном. Но в целом, он был прав: при такой колоссальной разнице в ставочной базе, речь шла всего лишь о количестве сыгранных партий, одна из которых неминуемо должна была привести поручика к фатальному проигрышу. Поэтому тезка его, и поначалу предложив игру, и согласившись на ее продолжение «с деньгами», ничем, по большому счету, не рисковал. Тем интереснее было узнать, как же получилось так, что поручик стоял в моей гостиной, имея подле ног набитый сокровищами чемодан, а не прикрывал своих похитителей от полицейского надзора!

— Вторая сдача прошла не так успешно: я проиграл. Но проиграл совсем немного, так как вовремя сдался.

«Боишься отдаться во власть азарта?» — тезка перемешал колоду и сдал в третий раз. — «Ну и напрасно, Коля, напрасно! Кто знает? Вдруг это — твоя последняя азартная игра?»

— Намек был очень неприятным, но неожиданно я понял главное, и это главное здорово меня успокоило: тезка любил азарт не меньше меня, а значит, не мог остановить игру ни при каком ее исходе! С этой минуты меня беспокоил только «юнец»: в отличие от тезки, он был не азартен, а нервозен, и, что хуже всего, склонен к импульсивным действиям. Выходка с револьвером уже вполне показала, на что он был способен. И если вдруг игра пошла бы не так, нетрудно представить, на что он мог решиться. Самое меньшее, что я ожидал, — это удар по голове исподтишка. Поэтому я, делая вид, что усаживаюсь поудобнее, переместился так, чтобы всегда иметь «юнца» на виду.

— Разумно. — Инихов помахал сигарой, отчего ее дым разошелся причудливыми зигзагами. — Играя в притоне, лучше спиной ни к кому не поворачиваться!

— Как! — я не утерпел. — Сергей Ильич! Только не говорите, что и вы играете в покер?

Заместитель начальника Сыскной полиции покосился на своего шефа, но господин Чулицкий — еще одна неожиданность! — только подмигнул:

— Играет, Сушкин, играет. Работа у нас такая. Помню, расследовали мы дело о грабежах: какая-то хорошо одетая дама заманивала мальчиков и девочек в парадные и обирала их до нитки: в самом буквальном смысле…

— Знаю, знаю! Я писал об этом в Листке!

Чулицкий, услышав мое заявление, улыбнулся до невозможности снисходительно:

— Да, читали мы ваш отчет, если ту писанину можно назвать отчетом. Лихо закручено, но главное вы так и не узнали.

— Охотно верю, — я не обиделся, поскольку и впрямь далеко не всегда имею возможность получать информацию из первых рук и на условии ее непременной достоверности. Михаил Фролович был прав, а на правду обижаться — грех. — Но причем тут покер?

— А при том, — теперь уже Михаил Фролович покосился на своего заместителя, а тот в ответ — не подмигнул, нет: такую фамильярность Сергей Ильич позволить себе не мог — прищурился, — что дамочку мы вычислили и взяли только благодаря тому, что Сергей Ильич сутками не вылезал из одного притона, играя напропалую, да так, что карты, как он сам признавался, ему еще месяц после всего по ночам снились!

— И вас не узнали? — я с изумлением посмотрел на Инихова.

Сергей Ильич улыбнулся:

— Как же — не узнали? Наоборот: прекрасно узнали!

— И все же сели с вами играть?

— А куда бы они делись?

Сначала сам Инихов, а потом и Чулицкий захохотали. Михаил Фролович, тыкая в своего заместителя трясущимся от смеха указательным пальцем, пояснил:

— Ведь он что придумал? Поставил в дверях надзирателей[21] и заявил: никто, мол, отсюда не выйдет, пока не будет наводки на грабительницу. Суть в том, что мы уже знали о возможной связи грабежей именно с этим притоном, но доказательств не было никаких. Ни задержать до выяснений, ни арестовать кого-либо мы не могли. А тут — всё чин чином! Никто и не задержан, а разбежаться никуда не может. Ешь, пей, играй, сколько влезет. Хватило голубчиков почти на неделю. Потом они сдались.

— Но покер! Причем же тут все-таки покер?

— А что же мне было делать? — Инихов улыбался. — Не сиднем же сидеть! Вот я и затеял игру. Тем более, что бесконечная игра хороша сразу по двум причинам. Во-первых, она сильно выматывает, а именно измотать засевших в притоне и было моей задачей. Во-вторых, вы удивитесь, Сушкин, сколько всего интересного — и совершенно невольно — выбалтывается за игрой! Всякими разными сведениями мы себя на год с лишком обеспечили!

Признаюсь, я с некоторым недоверием воспринял заявление Сергея Ильича. Да и как было поверить в то, что заматеревшие в уголовщине и укрывательстве люди способны вот так, за здорово живешь, выболтать свои сокровенные тайны, да еще и прямо в лицо известному им полицейскому чиновнику!

Инихов, видя мое недоверие, только пожал плечами и вновь задымил сигарой. Но тут к нему на помощь невольно подоспел наш юный друг. Получив возможность продолжить рассказ, он стал говорить совсем уж удивительные вещи, прямо или косвенно — это уж, дорогой читатель рассуждайте вы сами — подтверждавшие слова Сергея Ильича: за игрой выбалтывается немало!

— В отличие от «юнца», третий, в тулупе, привезший меня в коляске на дачу Кальберга, меня не беспокоил. Как оказалось, был он человеком вполне добродушным, пусть даже такая характеристика и кажется странной в отношении преступника. Во всяком случае, ни явной, ни скрытой угрозы от него не исходило, и я решил целиком сосредоточиться на «юнце», чтобы не рассеивать внимание.

— А вот это — не очень разумно.

— Возможно. — Поручик спорить не стал, но все мы уловили в его тоне явное несогласие. — Как бы там ни было, игра продолжалась и с каждой новой сдачей становилась всё более напряженной. Дело в том, что тезке отчаянно не везло! Удивительно, но даже при игре в покер фортуна может оказаться решающим фактором. Обычно, конечно, такого нет: ну, кому пять раз подряд может прийти королевский флэш? Но со мной происходило именно это! Похоже, карточные боги, если они существуют, решили дать мне реванш за все проигранные мною игры. Когда мой тезка, имея на руках превосходную комбинацию, проиграл в очередной раз — торговля была отчаянной, и в банке лежало уже под сотню тысяч! — он грохнул кулаком по ящику и чуть ли не заорал:

«Да что же это! Как такое возможно?»

— Что, не без ехидства поинтересовался я, впечатление не то же самое, что трупы уродовать и головы им отрезать? Тезка на мгновение обомлел, а потом воскликнул:

«Какие трупы?!»

— Ну, как же! Забыл уже гимназиста? Которого вы в этом вот подвале сначала задушили насмерть, а потом разделали, словно свиную тушу?

«Что за вздор?»

— Еще скажи, что вы тут совершенно ни при чем! Вот тут-то тезку и прорвало. И ведь, что самое удивительное, даже «юнец», дернувшийся было ко мне, когда я только заговорил об отрезанной голове, уселся внезапно обратно на ящик, сплюнул и заявил:

«Нет, ну точно дурак! Что, в полиции все такие?»

— Ты о чем? (Раз уж и с тезкой я перешел на «ты», то и с «юнцом» не видел оснований выкаться).

«Квитанцию телеграфную помнишь?»

— Ну!

«А кто телеграмму-то устроил и квитанцию в одежду подсунул?»

— Кто?

«Мы. Ты что, и впрямь совсем ничего не понимаешь?»

Поручик виновато посмотрел на его сиятельство:

— Признаюсь, я растерялся. С одной стороны, уж очень это было на правду похоже, а с другой, я помнил совещание у Юрия Михайловича и… и…

Его сиятельство прикрыл свои улыбающиеся глаза и, потупившись, признал:

— Да уж. Многого мы не учли и напридумывали. Но ведь все так стройно и логично получалось…

Тут уже снова не выдержал Чулицкий:

— Стройно! Логично! Да ты нас чуть под монастырь не подвел своими стройностью и логикой!

— Но ведь направление, в целом, было выбрано верное?

— Верное! Держите меня семеро! — Михаил Фролович едва не стукнул кулаком по уже и без того расколотому подлокотнику кресла, но вовремя удержался: не думаю, что из жалости к моей мебели; скорее, по нежеланию грохнуться на пол. — Чистое везение, что так получилось! Ты сам-то, Можайский, понимаешь, что всё вообще не так?

Его сиятельство, не поднимая век, кивнул:

— Да. Дело оказалось совсем иным.

— Слава Богу! Хоть в этом признался!

— Господа! — Митрофан Андреевич простер руки: одну к начальнику Сыскной полиции, другую — к приставу. — В этом смысле всё уже позади. Я бы и сам, Можайский, с удовольствием открутил тебе голову, но что теперь-то копья ломать?

Чулицкий потребовал стакан, и я его подал. Михаил Фролович, почти задыхаясь, выпил.

Его сиятельство — голосом спокойным, но (уж я-то «нашего князя» знаю) не слишком уверенным — попросил оказать услугу и ему. Я наполнил другой стакан и поднес. Его сиятельство тоже выпил, поставил стакан на пол подле кресла и обратился к поручику:

— Виноват я кругом, Николай Вячеславович, спорить не буду. Но что же дальше?

Поручик без промедления продолжил: тягостная ситуация, невольным виновником которой стал он сам, смущала его, и наилучшим выходом показалось ему немедленно — без отвлечений — вернуться к рассказу.

— Тот, что в тулупе, — возница мой — оставался почти безучастным, хотя и он видимо волновался: его лицо густо покраснело, руки зашевелились в беспокойных движениях. Но в целом, повторю, он один из нашей странной компании не принимал никакого участия в развернувшейся перепалке. А вот тезку моего и «юнца» буквально прорвало. Они наперебой начали заваливать меня сведениями, которые хотя и расходились с выработанной версией, но выглядели очень убедительно. Вкратце они сообщили вот что.

Поручик обвел нас взглядом, словно проверяя, внимательно ли все мы его слушали. Слушали мы его внимательно.

— Прежде всего, Юрий Михайлович был прав: гимназиста убил его собственный брат. Точнее, он покусился на его убийство, но довести до конца задуманное не смог. Мы уже поняли, что ему попросту не хватило духу. А сделал он это так: выманил младшего на крышу дома и столкнул вниз. Крыша была обледенелой, ограждения как такового и не было, так что бедняга и пикнуть не успел, как распростерся на булыжнике. Да вот беда: чтобы убиться насмерть, высоты не хватило. Мякинин-старший, спустившись к телу, с ужасом обнаружил, что братец жив, хотя и сильно покалечен. Но насколько сильно? Будучи инженером, а не врачом, Алексей Венедиктович никак не мог ответить на вопрос: жилец его брат на этом свете или же нет. И если не жилец, то как скоро он окажется в лучшем из миров? Тут бы и взяться за что-нибудь вроде арматуры и добить несчастного — скажем, двумя-тремя ударами по голове, — но такой способ убийства — все-таки не ножиком ткнуть и даже не с крыши сбросить — требует сердца совсем уж озверелого, а Алексей Венедиктович озверелым убийцей не был. Однако решаться на что-то нужно было немедленно: не могло же бившееся в конвульсиях тело невесть сколько оставаться на мостовой! И хотя лежало оно не на линии, а со двора, и время было позднее, обнаружить его могли в любой момент.

— Минутку! — Михаил Фролович перебил поручика и обратился к его сиятельству. — А ведь это странно, Можайский, ты не находишь? То, что гимназиста убили не на даче у Кальберга, мы поняли, но как могло получиться, что ни один из дворников не обнаружил никаких следов убийства? Там же всё — под крышей этой — в крови должно было быть! Кто у тебя на этом участке?

Его сиятельство прищурился:

— Верно… Кто? Варфоломей? — и хотя «наш князь» славился своей памятью на всех, кто хоть когда-то работал с ним или на его территории, он за подтверждением обратился к Гессу.

Вадим Арнольдович, по-прежнему несказанно мрачный и хмурый, подтвердил без лишних слов:

— Он.

— Ага! И что же мы имеем с этим Варфоломеем? Крестьянин Тверской губернии, в столице уже добрых тридцать лет, из них четверть века — по дворницким. Девять лет — как старший дворник. Имеет серебряную медаль за усердную службу. А еще — имеет троих детей от первого брака и совсем молодую жену, буквально с год как принесшую ему четвертого ребенка…

Князь, задумавшись на мгновение, замолчал, а потом просто спросил у нашего юного друга:

— Николай Вячеславович! Чем они Варфоломея подкупили?

Поручик закивал головой:

— Да, об этом они тоже рассказали. Без дворника им было никак не обойтись: кровью было залито всё, Михаил Фролович прав.

Чулицкий удовлетворенно вздохнул: несмотря на то, что его отношения с поручиком, как вы, дорогой читатель, несомненно, помните, были безнадежно испорчены, поручик проявил достаточно благородства, чтобы отметить проницательность начальника Сыскной полиции.

— Дело было так. Обнаружив, что брат всё еще жив, и не имея сил добить его, Алексей Венедиктович побежал к студентам, благо бежать было недалеко: квартиру они снимали в соседнем доме. На его счастье, а точнее — несчастье, все трое оказались у себя и без промедления отправились с ним. Открывшаяся им картина, как заявил мой тезка, была ужасной. Тело несчастного было все переломано, лицо — он упал лицом вниз — практически размозжено. Судя по ряду признаков — повторить их на память не возьмусь, не врач все-таки, — имелись и серьезные повреждения внутренних органов. В частности — это уже «юнец» поставил диагноз, — были разорваны селезенка и печень. Отломки ребер пробили оба легких. Ни о каком выживании с такими травмами не могло быть и речи, но юноша отличался крепким здоровьем, его организм отчаянно боролся со смертью, агония могла продолжаться очень долго. Алексей Венедиктович умолял сделать хоть что-то, но студенты уже имели собственный взгляд. Во-первых, раздор Молжанинова и Кальберга заставил их опасаться, что — рано ли, поздно — преступная деятельность партнеров вскроется, и тогда уж самим студентам крепко не поздоровится. Ведь они своими поступками заработали, как минимум, пожизненную каторгу. И то — лишь при условии, что их не стали бы судить военным судом: как курсантов Военно-медицинской академии! В этом случае им грозила виселица. А во-вторых — и это, возможно, главное, — им очень не понравилось то, какое вообще направление приняла деятельность Кальберга и Молжанинова: все эти привидения, эксперименты с фотографией и трупами…

Саевич, о присутствии которого в гостиной все уже и позабыли, вздрогнул всем телом и уронил на пол рюмку. Его сиятельство, коротко взглянув на фотографа своими улыбающимися глазами, махнул рукой: не дергайтесь, мол, не по вам звонит колокол!

— Во всяком случае, — поручик, после вызванной пантомимой паузы, продолжил, — именно так они и сказали. Не то чтобы они были верующими и добрыми православными, но даже их цинизм не простирался настолько, чтобы так надругаться над верой и здравым смыслом. «Юнец» даже несколько раз повторил «отвратительно!» А ведь именно он, как выяснилось чуть позже, был более других по локти в крови, так как именно он обеспечивал невозможность спасения из пожаров!

— Так-так-так! — Инихов, уже прикончивший одну сигару, крутил меж пальцев другую, но не прикуривая. — Кажется, я начинаю улавливать связь между этим «юнцом» и гимназистом!

— И вы правы, Сергей Ильич! — поручик, ничуть не сомневаясь в очевидности догадки, подтвердил правоту Инихова, даже не дождавшись объяснений с его стороны. — Мякинин-младший в шайке выполнял ту же работу, что и «юнец». Иногда они работали вместе, иногда — порознь. Бывало и так, что вовсе не студент, а гимназист должен был играть заглавную скрипку. А еще…

— Мальчик ловко подхватил, на скамейку усадил, закричал: «народ, народ!» Люди глядь, уж умер тот!

Я едва не поперхнулся водкой: ощущение, доложу я вам, не из приятных. Инихов выронил сигару. Чулицкий — человек вообще из породы нервных — подскочил. Саевич опять уронил рюмку. Иван Пантелеймонович, стоявший рядом с фотографом, крякнул:

— Ну, прямо кот на цепи[22]!

Монтинин выругался: повторять его ругательство не имеет смысла, так как оно обязательно будет вырезано цензором. Усы Митрофана Андреевича взлетели в параллель к полу. Даже Можайский подался всем телом вперед, уставившись своими улыбающимися глазами на диван!

Поручик же от неожиданности просто замолчал.

Михаил Георгиевич, доктор, приподнялся с дивана и, глядя на нас совершенно осоловело, пропел еще один куплет — но уже совершенно невнятный — и рухнул головой обратно на подушку.

— Вот ведь сукин сын! — Митрофан Андреевич приложил ладонь к груди. — У меня чуть сердце не остановилось!

И тут наш юный друг — немного истерично — хихикнул:

— А ведь он прав!

— Да хоть имя его — сама правота, нельзя же так! — Михаил Фролович был красен. — Либо ты в стельку пьян и дрыхнешь, либо сиди себе как человек и не пугай людей внезапными откровениями! И без него мы знаем уже, что мальчишка какой-то дрянью несчастных колол. Тоже мне — пророк выискался!

Его сиятельство, вновь откинувшись на спинку кресла, призвал взбудораженное собрание к порядку:

— Господа! Бог с ним, с Михаилом Георгиевичем: с кем не бывает? А вот Варфоломей… Минутку! — И снова князь подался всем телом вперед. — Николай Вячеславович!

Поручик с готовностью повернулся к Можайскому.

— Его-то вы не забыли? Где он сейчас?

Памятуя о том, что наш юный друг уже отличился своевременным звонком в речную полицию, благодаря чему студенты были задержаны, никто из нас не удивился вопросам его сиятельства. Напротив: мы, как один, с ожиданием вперились взглядами в молодого человека.

— Конечно, нет, Юрий Михайлович! — Поручик махнул рукой в сторону телефона. — О нем я тоже доложил. Правда, никого из старших офицеров и чиновников в нашем участке не было, но я распорядился… в общем, взял на себя смелость…

— Ну?

— Околоточный… вот черт! — Поручик смутился. — Никак не запомню их имена…

— Разберемся! Что — околоточный?

— Должен был взять дворника. Полагаю, сейчас он в камере.

— Проверьте!

Поручик метнулся к телефону, снял трубку с рычага и попросил соединить его с полицейским домом Васильевской части.

— Андрей Юлианович? — прикрыв микрофон ладонью, наш юный друг пояснил: «Милевский[23] у аппарата. Иосифа Иосифовича[24] нет на месте». — Поручик Любимов из участка Можайского князя беспокоит. Вам должны были доставить задержанного, дворника Варфоломея… Ах, доставили? Нет-нет, все в порядке. Держите его, мы им позже займемся!.. Да, я понимаю, что нарушение, но дело… Одну минуту, прошу вас…

Наш юный друг обернулся к Чулицкому и попросил:

— Михаил Фролович, тут такое затруднение: мы не имеем права арестовывать людей, не наша это компетенция. Не могли бы вы?..

Чулицкий встал из кресла и, тоже подойдя к телефону, взял трубку из руки поручика:

— Андрей Юлианович? Чулицкий говорит. Считайте, что арест произведен по моему указанию.

Формальность была улажена, поручик мог вернуться к своему рассказу, но раньше, чем он это сделал, его со всех сторон осыпали похвалами за расторопность. Даже я, хотя и не имею отношения к полиции, а значит и формального повода рассыпаться в похвалах, не удержался от замечания в том духе, что в наш суетливый век редко встретишь такого молодого человека, который, оказавшись в самых неприятных обстоятельствах, не упускал бы, тем не менее, из виду детали должностных обязанностей.

Наш юный друг, на долю которого в тот вечер уже досталось разное — от поношения до возвышения, — выслушал похвалы с видом немного смущенным, но и с явным осознанием того, что вот уж эти похвалы — этим его конкретным действиям — им вполне заслужены. Не будем, дорогой читатель, осуждать его за это проявление тщеславия: полагаю, любой молодой человек, окажись он в положении поручика, также не удержался бы от того, чтобы поддаться коварному чувству!

— Шел снег, господа, но легкий, похожий, скорее, на изморозь. Вы ведь помните, что февраль вообще и его конец в частности выдались в этом году малоснежными и с погодой весьма переменчивой. От оттепелей начала и середины месяца — к изрядным морозам в конце. Было ясно, что этот больше похожий на изморозь снежок никак не прикроет целое море крови. Впрочем, даже начнись настоящий снегопад, утром, сгребая со двора выпавший снег, дворники неминуемо обнаружили бы замаранный недвусмысленными пятнами слой. Скрываться поэтому не было никакого смысла, а вот попробовать перетянуть дворников на свою сторону смысл был прямой. Впрочем, и тут студенты заколебались было: они уже решили подстроить всё так, чтобы это преступление вскрылось, а коли идея такова, зачем вообще что-то прятать? Но действовать им все же пришлось. Во-первых, как они рассудили, им и самим — до того, как всё обнаружится — требовалось время на претворение в жизнь кое каких замыслов. Во-вторых, отказавшись содействовать Алексею Венедиктовичу, они тут же раскрыли бы себя, что означало необходимость либо немедленного бегства — а это их не устраивало, — либо убийства Алексея Венедиктовича. Но и этот вариант, по их мнению, никуда не годился. Поэтому, наскоро всё прикинув, они принялись за работу.

Поручик перевел дух, чем немедленно воспользовался Инихов:

— А что же сам инженер? Он-то чем занимался и почему пошел на убийство собственного брата? Если не ошибаюсь, этот момент — единственный, который темен для нас напрочь! Ваши похитители, поручик, не просветили вас на сей счет?

— Просветили, как не просветить! — поручик даже ухмыльнулся. — Начав говорить, они уже не могли остановиться!

— Ну, и?

— Алексей Венедиктович разрабатывал самые сложные варианты поджогов. Будучи инженером, свое образование он использовал на то, чтобы выдумывать самые невероятные схемы: такие, что ни защититься от них, ни подкопаться к ним по их исполнении было невозможно!

Его сиятельство хлопнул себя по лбу:

— Ну, конечно! Как же я об этом не догадался! Иначе зачем бы им вообще в организации понадобился инженер? А ведь я беседовал с Фёдором Фомичом!

— Из Университета?

— Именно. Он уже с год как оставил кафедру, но крепок и бодр. Да и живет в паре шагов отсюда. Я как раз от Никиты Аристарховича возвращался.

Мои брови вопросительно выгнулись. Заметив это, его сиятельство оказал мне любезность пояснить:

— В тот самый вечер, когда ты с таким жаром убеждал меня в неслучайности пожаров.

— Ах, вот как!

— Да. И ведь надо же мне быть таким ослом, чтобы сразу не подумать об инженере! Правда, понять-то я понял, что это именно старший брат убил младшего. Как и все остальное более или менее уложилось в схему. Но роль! Как можно было не догадаться о роли?!

Я пожал плечами, не зная, что на это можно ответить. И не зная не потому, что сам оказался более проницательным, а в силу еще большего ослепления: в мою лично голову не только мысли об инженере не приходили, но я до сих пор не мог понять и то, зачем вообще этот инженер убил собственного брата! Можайский же, похоже, догадался и до этого. Во всяком случае, его хмурое лицо немного смягчилось, и даже вечно улыбающиеся глаза перестали казаться такими страшными.

— Николай Вячеславович, — его сиятельство обратился к поручику не с вопросом даже, а с утверждением, — гимназист тоже решил выйти из игры?

Наш юный друг мгновенно подтвердил:

— И не только выйти, но и донести на брата, если тот не последует его примеру.

— О как! — неподдельно изумился Чулицкий. — С чего бы это братья поменялись ролями, и старший, а не младший, стал ведомым?

— Очень просто, Михаил Фролович: гимназист был в сговоре со студентами, — ни много, ни мало — задумавшими скрыться за границу, обокрав предварительно пошедших вразнос партнеров.

— Кальберга и Молжанинова?

— Так точно.

— Так вот откуда у них этот чемодан!

— Разумеется.

— Значит, они все-таки их обворовали?

— Да.

— И как они только не побоялись! Молжанинов — ладно: о нем отдельный разговор. Но Кальберг! Страшный ведь человек! Свернул бы им головы, и глазом не моргнув!

Поручик позволил себе улыбнуться:

— Справедливости ради, студенты эти тоже не ангелы и люди весьма отчаянные. Но главное — у них был план.

Чулицкий, услышав о плане, пробурчал:

— Догадываюсь!

— Строго говоря, — теперь поручик повернулся ко мне, — даже если бы Никита Аристархович и не натолкнул нас на странное совпадение обстоятельств при разных и стольких пожарах, мы всё равно бы о них вскоре узнали.

Я ощутил обиду, хотя и понял, к чему клонил поручик:

— Скажите еще, что мое дело — вообще сторона!

Однако поручик покачал головой:

— О, нет, Никита Аристархович! Если бы не ваше удивительное во всех отношениях прозрение, следствие началось бы позже и совсем не так: не с места, если можно так выразиться, в карьер, да еще и в прямой связи именно с пожарами. Студентам хватило бы времени полностью реализовать свои планы, и сейчас они находились бы где-нибудь очень далеко. Вот с этим самым чемоданом. — Поручик ткнул пальцем в лежавший посреди гостиной набитый ценностями чемодан. — В сущности, именно вы эти планы и сорвали.

На этот раз я ощутил удовлетворение от признания моих заслуг, но поручик — черт бы побрал его бестактность! — тут же добавил:

— Пусть и невольно.

Я отвернулся к столу и налил себе водки: решительно, наш юный друг не годился в дипломаты!

— В общем, — поручик продолжал заливаться соловьем, — у студентов — и гимназиста! — был план, но гимназист оказался настолько глуп, что открылся своему брату. В его глазах старший брат был человеком авторитетным и умным, хотя на самом деле — слабым и трусливым. Пойти против Кальберга он не мог: от одной мысли о таком у него начинали трястись поджилки. Поняв, наконец, что всё настолько плохо и — более того — что брат способен выдать его партнерам, гимназист от уговоров перешел к откровенному шантажу. Он заявил, что отправится в полицию! Алексей Венедиктович попросил время на размышление. Бог его знает, почему он не обратился за советом к тому же Кальбергу: возможно, он побоялся и этого, решив, что барон — в свойственной ему манере — разрубит узел предельно просто…

— Устранив обоих братьев разом. — Инихов прикурил, наконец, свою вторую сигару и, раскуривая ее, пыхнул облаком дыма. — Это очевидно: господин барон — не из тех людей, на чье милосердие стоило бы полагаться. Мякинина можно понять.

— Да.

— И поэтому он сам решился на убийство.

— Да.

— Но как же он, когда все вышло настолько скверно, осмелился обратиться за помощью к студентам, прекрасно, получается, зная, что они — предатели?

— О! — поручик, припомнив что-то, усмехнулся. — Это-то и есть самое смешное, если, конечно, тут вообще до смеха. Правда, мой тезка и «юнец», рассказывая об этом, смеялись вволю!

— Даже так?

— Именно. Алексей Венедиктович вообразил себе, что, подобно тому, как собственный брат шантажировал его, он сможет шантажировать студентов. Полицией, правда, он им не угрожал, а вот выдать Кальбергу — грозился. Вообще говоря, — поручик и себе позволил улыбнуться, — угроза эта была, конечно, серьезной. Кальберга как такового студенты не боялись — в отличие от Алексея Венедиктовича, люди они решительные и смелые, — но если бы инженер их выдал, они, как пить дать, могли бы распрощаться с возможностью нажиться на бароне и Молжанинове. Так что помочь — или сделать видимость, что помогают — Алексею Венедиктовичу они оказались вынуждены. При условии, конечно, если бы они тут же не решились его убить. Однако, как мы уже знаем, идею убийства они отвергли так же быстро, как быстро она пришла им в головы. Более того: они решили, что гибель гимназиста дает им великолепный шанс избавиться разом и от инженера, и от преследований Кальберга и Молжанинова! Все-таки — признаем это, господа — на редкость сообразительные молодчики!

Мы согласились: если еще вот только что эта часть запутанной истории казалась нам темной, то теперь мы ясно увидели свет.

— Итак, — наш юный друг едва не встал в позу оратора, но, вовремя спохватившись и одернув себя, не стал выставлять себя на посмешище. — Итак, студенты — по зову Алексея Венедиктовича — примчались во двор и увидели страшную картину. Изувеченный гимназист бился в агонии, спасти его жизнь не было никакой возможности, всё вокруг было залито кровью, а падавший с неба мелкий, больше похожий на изморозь, снег никак не смог бы прикрыть следы преступления. Отрядив инженера к телефону — он должен был вызвать коляску; ту же, кстати, на которой похитили и меня и которая вообще-то принадлежала барону, — сами они разделились. Вася — «юнец» — и второй принялись увязывать бившееся в агонии тело: скрутили ему руки и ноги, замотали в полушубок… в общем, превратили во что-то навроде тюка. Сами понимаете: удобства «пациента» их уже ничуть не волновали, как мало волновало и то, выживет ли он при транспортировке. Гимназист для них из товарища превратился в часть хитроумного плана, причем неважно было, когда бедолага умрет: прямо сейчас, на мостовой, по дороге в коляске или уже по месту прибытия. Возможно, гуманней было бы даже тут же покончить с его страданиями, но соображения гуманности студентов также не интересовали. С другой стороны, как пояснил мне тезка, гуманность тут вообще была ни при чем, поскольку несчастный ничего не чувствовал. В сущности, он был уже мертв, просто тело его еще об этом не догадывалось. И вот, пока инженер ходил к телефону, а Вася с товарищем готовили к перевозке гимназиста, мой тезка пошел в дворницкую.

Поручик перевел дух и продолжил:

— Время было позднее. Эти часы обычно приходятся на дежурство младших дворников или помощников старших[25], поэтому во дворе не было никого, а сам двор являлся общим для двух домовладений: того, в котором проживали студенты, и того, в котором жило семейство Мякининых. Обстоятельство чрезвычайно удобное, хотя и случайное. Тем не менее — пусть и по везению такого обстоятельства — покамест все передвижения инженера и студентов оставались незамеченными. Следовало полагать, что также незамеченными останутся и действия старшего дворника, буде он согласился бы помочь замести — в самом прямом смысле! — следы падения гимназиста.

Чулицкий хмыкнул, но ничего не сказал, хотя и мне, и любому вообще здравомыслящему человеку было ясно: сомнения Михаила Фроловича вполне оправданы, даже если не учитывать его опыт сыскной работы. Вы, любезный читатель, очевидно, и сами не раз подмечали, что совсем уж без свидетелей в местах жилой застройки почти ничто и почти никогда не обходится. Почти наверняка находится какая-нибудь милая бессонная старушка, свои дни и ночи проводящая у окна. И если в розыске сторонних злодеев это не всегда помогает, то уж собственного-то дворника такая старушка сумеет опознать всегда! Тем удивительнее было услышать то, что рассказал поручик далее.

— Со слов тезки, Варфоломей принял его с распростертыми объятиями и тут же с готовностью согласился помочь. Я, признаюсь, удивился не меньше того, как удивляетесь вы, но дело объяснилось просто. Во-первых, Варфоломей был сильно обязан Николаю: студент наилучшим образом устроил роды его супруге, обещавшие быть чрезвычайно тяжелыми и опасными. Он не только рекомендовал роженицу лучшей в своем деле повивальной бабке, но и оплатил немалую стоимость ее работы. Причем — отвечая на мой вопрос — мотивировал свой поступок весьма логично: когда ведешь такую жизнь, с дворниками лучше дружить! И не только дружить, но и саму эту дружбу инициировать. Во-вторых, Варфоломей терпеть не мог гимназиста, памятуя о его многочисленных — с детства еще — проделках, доставивших ему немало неприятных хлопот. А вот старшего брата — Алексея Венедиктовича — он уважал: инженер не забывал одаривать его деньгами, охотно вступал в беседы о том и о сём и вообще, как говорится, был приличным господином. В-третьих, с крыши гимназист свалился очень удачно — на взгляд, разумеется, задумавших замести следы его падения людей. Упал он со слепого торца дома: окон там не было, так что и в этом студентам с инженером повезло. Точнее, повезло студентам: инженер-то умышленно сбросил брата именно с этой части крыши.

— Да уж… — Монтинина аж передернуло. — Милые люди, ничего не скажешь! Странно даже, что этот Варфоломей ни в каких проделках не был замечен раньше. С такими задатками…

Его сиятельство, в непосредственном ведении которого, как участкового пристава, состоял надзор за благонадежностью дворницкой челяди, только пожал плечами:

— Чужая душа — потемки.

— Прохлопал ты, Можайский, этого Варфоломея, признайся честно! — Слова Чулицкого отдавали злорадством, но, как ни странно, тон, каким он их произнес, скорее был мрачным, нежели злорадным. — Гони в шею околоточного надзирателя. Очевидно ведь, что ротмистр прав: с такими задатками дворник явно чем-нибудь да промышлял. А то, что он ни разу — до сих пор — не попался, всего лишь следствие разгильдяйства твоего околоточного. Господи! — Михаил Фролович абсолютно искренне вздохнул. — Как же надоела эта текучка! Неужели так трудно понять, что на такие оклады к нам идут ненадежные люди?

Его сиятельство промолчал, не хуже других полицейских зная, насколько — в целом — скверно обстоят дела и с окладами нижних чинов, и с текучестью кадров. Говорить тут было и нечего, как не было слов и в защиту власть предержащих, раз за разом отметавших разумные предложения о повышении должностных окладов.

— Ладно, — подытожил Чулицкий, тоже немного помолчав, — ворчи — не ворчи, а лучше от этого не станет.

— И то. — Его сиятельство был по-настоящему мрачен: не только мрачным своим лицом, но и, по всему было ясно, своим настроением. — С околоточным разберемся. Так что там дальше, Николай Вячеславович?

Наш юный друг, не оставшийся в стороне от общего уныния — нужно заметить, что и оклады классных[26] чиновников полиции заставляют желать лучшего, — вздрогнул, выйдя из тех грустных дум, в которые он было погрузился, и продолжил рассказ.

— Варфоломей оказался весьма находчивым плутом. Осмотрев место падения, он сразу же понял, что никакими обычными средствами зачистить его не удастся. Мести — бесполезно: кровь на широком пространстве пропитала снежный настил. Сгребать снег — тоже: деть его было бы решительно некуда, кроме как в какой-нибудь угол двора, но там он обязательно привлек бы к себе внимание. Подумав с минуту, Варфоломей взял несколько ведер, наполнил их на треть приблизительно водой и поставил греться. Когда вода нагрелась достаточно, он вынес ведра к месту падения и прямо в них начал набрасывать пропитанный кровью снег. Снег тут же таял, воды в ведрах прибавлялось, и стыла она быстро: как-никак, а около пятнадцати градусов мороза было, если смотреть по Цельсию!

— Умен, собака! — Инихов почти с восхищением констатировал несомненный факт. — Мог бы далеко пойти!

— К счастью, уже не пойдет. — Митрофан Андреевич поморщился и попросил себе водки.

Я подал стакан и поинтересовался:

— У него что же: ледяные чушки получались?

Поручик кивнул:

— Вот именно. Но работа отняла изрядно времени. Потребовалось сделать почти два десятка таких чушек, чтобы полностью очистить место падения. Но когда они были готовы, их просто-напросто погрузили в уже ожидавшую коляску барона. В нее же положили и тело гимназиста… Я говорю «тело», но, как ни странно, мальчик в то время был все еще жив! Тезка высказал предположение, что виной тому был полушубок, в который его укутали: он согревал, поддерживая жизненные процессы и продлевая агонию, тогда как находись гимназист просто на морозе, он был бы уже мертв.

— Отчего же они его не оставили на морозе?

Монтинин, задавший этот нелепый вопрос, густо — едва мы все на него с изумлением уставились — покраснел:

— Но ведь с мертвым проще, чем с еще живым! Разве нет, господа?

— Так-то оно так, — Сергей Ильич вынул изо рта сигару и дал себе труд объяснить Ивану Сергеевичу прописные истины, — но пока мальчишка был жив, он продолжал истекать кровью. Сердце, понимаете ли, бьется, вот раны и кровоточат. Студентам же нужно было убраться на месте падения, а как убираться, если кровь продолжает прибывать? Одному лишь Богу было известно, сколько могла продлиться агония, даже несмотря на мороз. И уж точно никто из них, кутая мальчишку в полушубок, не знал и не думал, что уборка займет столько времени. А там уже и смысла раскутывать не было никакого.

— Да. — Поручик, тоже как бы отвечая на вопрос штабс-ротмистра, подтвердил слова Сергея Ильича. — То же самое мне и студенты сказали.

— Ну, хорошо. — Монтинин отступился. — И что же дальше?

Наш юный друг обвел нас взглядом и ответил так:

— Да, в общем-то, уже всё. Гимназиста и ледяные чушки погрузили в коляску, один из студентов уселся на козлы, двое других пристроились рядом с завернутым в полушубок телом, и коляска покатила на дачу Кальберга. Алексей Венедиктович отправился домой. Он был уверен в том, что тело его брата надежно спрячут, и никак не мог предполагать, какой оборот события примут уже совсем скоро. К слову сказать, по дороге на дачу коляску дважды останавливали разъезды конной полицейской стражи…

Мы вновь и дружно посмотрели на Монтинина, но на этот раз Иван Сергеевич не покраснел, а побледнел:

— Господа, слово даю: нам эта коляска не встречалась!

— Но кому-то же из ваших она встретилась! — Чулицкий едва ли не клокотал. — Николай Васильевич[27] будет в восторге!

Монтинин только руками развел.

— М-да… посмотреть на нас — все хороши! — Михаил Фролович подытожил невесело и чуть ли не с яростью. — И только поручик — весь из себя молодец!

Учитывая недавнюю стычку нашего юного друга с начальником Сыскной полиции, результатом чего стала их явная взаимная неприязнь, последние слова Михаила Фроловича вполне могли содержать нехороший и даже обидный подтекст, но все, включая поручика, предпочли его не заметить. В конце концов, господин Чулицкий был совсем недалек от истины: дров — и все — наломали немало, а наш юный друг, хотя и отличился в итоге, проявил себя еще и настолько… гм… легкомысленным, что дал похитить себя прямо от Канцелярии брант-майора!

В общем, невеселое, в целом, получалось у нас собрание, хотя порою звучали и шутки и даже улыбки озаряли лица!

— Как бы там ни было, — поручик снова взял слово, — оба раза разъезды, остановив коляску, не находили ничего подозрительного: изуродованное лицо гимназиста было отвернуто к спинке сиденья, а на разбитую его голову натянута шапка. На сторонний взгляд, укутанный в полушубок гимназист походил на мертвецки пьяного человека, которого его же собственные товарищи спешат доставить домой. Именно так студенты и объяснялись с офицерами, причем правдивость их слов подкреплялась хорошего вида — не извозчичьей — лошадью и респектабельной — отнюдь не дешевой — коляской. Что же до ледяных чушек, то от них избавились, не доезжая еще до Нарвской заставы. Как ни странно, но именно это — избавиться от явно кровавого цвета кусков льда — оказалось самым сложным в путешествии студентов на дачу. Мы вот тут ругаем нас почем зря[28], а между тем, служба-то наша организована и отправляется весьма исправно! Первоначально студенты полагали сбросить чушки попросту с Николаевского моста — кто будет разбираться, что там валяется на невском льду? — но как, скажите на милость, проделать такое, если весь мост отлично просматривается городовыми? И как на безлюдных улицах города разгрузить коляску, не привлекая к себе внимание всё тех же городовых? Посты-то ведь расположены так, чтобы в пределах видимости один от другого находиться! А тут еще и дежурные дворники, столбами стоящие на дорогах… Нерядовой оказалась задачка!

— Как же они ее решили?

— Вокзал!

Поручик недовольно посмотрел на Инихова, уже не в первый раз дававшего опережающую догадку и тем самым нарушавшего прелесть открытия. Впрочем, недовольство поручика было мимолетным, и он спокойно подтвердил, не забыв — ради опыта — поинтересоваться:

— Совершенно верно, Сергей Ильич. Но как вы догадались?

Инихов два-три раза пыхнул сигарой и, вынув ее изо рта, пояснил:

— Для нас, сыскных, совсем не лишне знать расписание хотя бы пригородного движения. Если вы возьмете справочник… Сушкин, у вас есть справочник?

Я кивнул и, на несколько буквально секунд перейдя из гостиной в кабинет, принес искомый справочник.

— Готов держать пари, что всё произошло на Балтийском. От двух часов ночи и до пяти утра со станции на Гатчину и Ораниенбаум отправляются семь поездов, тогда как с соседнего Варшавского — лишь три: на ту же Гатчину и Лугу.

Я, найдя нужные расписания, подтвердил:

— Да, всё так.

— Стало быть, на Балтийском в этот промежуток скапливается больше людей, чем на Варшавском, а подъезжающая коляска и что-то из нее выгружаемое, хотя бы и необычного вида, привлекут к себе меньше внимания. Оба вокзала практически по пути. Во всяком случае, сделать к ним крюк — и не крюк вовсе. Но если бы задача избавиться от чего-то стояла передо мной, я бы выбрал Балтийский. Наконец, почему вообще вокзал? Да просто потому, что вокзалы — едва ли не единственные места в городе, где наружное наблюдение поневоле сталкивается с множеством затруднений. А значит и риск — сравнительно с улицами — для желающих от чего-то избавиться существенно меньше. Не так ли?

Наш юный друг кивнул:

— Всё верно. Студенты, убедившись в невозможности незамеченными избавиться от чушек на улицах, рассудили также. И оказались правы. По крайней мере, в том, что не рискнули везти их на дачу. Коляска под тяжестью льда изрядно проседала, остановить ее могли в любой момент. И если объясниться по поводу странного вида человека, закутанного в полушубок, было еще — мы в этом убедились — возможно, то уж кровавые чушки вызвали бы слишком много вопросов. Собственно, удивительными остаются только два момента: как вообще коляске удалось пересечь весь город и почему на следующее утро в полицию не доложили о сваленных на вокзале странных ледышках!

— С первым всё просто. — Это уже мрачно пояснил его сиятельство. — Мороз. Отбивает охоту шевелиться и проявлять инициативу. Заодно и рассудок затуманивает. Наши городовые, пропуская коляску, больше думали о тепле, чем замечали какие-то странности. Коляска и коляска… едет себе и едет… А вот второе…

Можайский замолчал. Чулицкий же поерзал в кресле и вдруг заявил:

— Скорее всего, доклад имеется. Только его в жандармском управлении железных дорог похоронили!

— Гм… мне тоже пришло это в голову. — Его сиятельство мельком взглянул на Чулицкого и отвел свои улыбающиеся глаза. — Очевидно, что если и доложили, то не в участок.

— Но почему же они… — наш юный друг был искренне изумлен.

— Не заявили об этом дальше?

Поручик кивнул.

— А кто их знает? — Его сиятельство опять взглянул на Чулицкого. — Может, они и сами ведут какое-то следствие, полагая, что дело тут — в какой-нибудь подготовке к какому-нибудь покушению.

Михаил Фролович — ставший не менее мрачным, чем Юрий Михайлович — согласился:

— Почти наверняка. Времена тревожные.

После этих слов в гостиной стало очень тихо. Только всё больше набиравший силу ветер бился в окно снежной крупой.

Не знаю почему, но мне почему-то сразу же вспомнилось около года назад произошедшее убийство Боголепова[29]. Впрочем, скорее всего, направление моим мыслям дало определенное сходство обстоятельств: и там, и тут — студенты. И там, и тут — военные связи: Боголепов отдавал студентов в солдаты, а «наши» студенты и сами были курсантами Военно-медицинской академии.

Судя по нескольким последовавшим замечаниям Инихова и Кирилова, покушение на Боголепова и его смерть пришли на ум не только мне. С минуту мы поговорили о совсем недавних беспорядках на Невском[30], о набиравшей силу подрывной агитации, о смутных предчувствиях.

Мы не могли, конечно, предвидеть, что чуть ли не через несколько дней от бомбы террориста погибнет Сипягин и лишь чудом сорвется покушение на Константина Петровича Победоносцева[31]: кстати, второе уже, так как первое — по счастью, такое же неудачное — состоялось дождливой мартовской ночью год назад. Но, сколько бы слепы в предвидении будущего мы ни были, всепроникающий беспокойных дух завладел и нами, и мы, вполне поддавшись ему, каркали подобно воронам о нехорошем грядущем.

Этот наш дельфийский поход[32] завершился вполне предсказуемо: по кругу пошла очередная бутылка. Целебный напиток вырвал нас из кошмарных грез, впрочем, вернув к не менее кошмарному настоящему. Но какими бы страшными ни были обстоятельства расследуемого дела, их можно было считать успокоительной обыденностью на фоне того, о чем мы только что говорили. В конце концов, перед нами было пусть и не совсем обычное, пусть и чрезвычайно жестокое — с многочисленными жертвами, — но все-таки только уголовное, обусловленное жаждой наживы, преступление.

Его сиятельство, вытерев губы, махнул рукой, повелевая поручику продолжить, и наш юный друг вернулся к прерванному рассказу:

— Избавившись от чушек на Балтийском, студенты покатили на дачу и были дважды, как я уже говорил, остановлены разъездами конной полицейской стражи. Обе встречи закончились для них благополучно, и вот — в третьем приблизительно часу — они прибыли к Кальбергу. Барон принял их с большим неудовольствием: он и сам примчался на дачу, будучи вырван из дома телефонным звонком Алексея Венедиктовича. И то, что прибыл он несколько раньше студентов, объясняется лишь тем, что дворник Варфоломей слишком уж долго провозился с очисткой места падения.

«Неужели другого места не нашлось?» — с порога начал барон, недоумевая, зачем вообще понадобилось везти гимназиста к нему на дачу. — «Полно ведь мест, где можно спрятать труп! У меня тут что — кладбище?»

— Мой тезка парировал твердо:

«Мальчик еще жив. Не могли же мы его бросить!»

«Подумаешь, какие нежности! Ланцетом по горлу, и в канаву!»

«Иван Казимирович! Он, между прочим, наш друг и товарищ!»

— Барон удивился:

«Какой еще друг, если он собирался нас выдать полиции?»

«Ваш драгоценный инженер всё переврал», — тезка твердо стоял на своем. — «Сережа не собирался никого выдавать. Он всего лишь потребовал у брата увеличить его содержание. Вы ведь знаете, что все вознаграждения Сереже проходили через руки старшего Мякинина».

— И вот тут барон нахмурился:

«Вы хотите сказать, что он сбросил брата с крыши только ради того, чтобы не увеличивать его долю?»

«Именно».

«Ах ты, черт побери! Ну и крыса!»

«И еще какая, Иван Казимирович! Была бы наша воля, мы бы его…»

— Барон решительно оборвал студента:

«Нет, даже не думайте. Он нам нужен».

«Нам и Сережа был нужен».

«Да. Но не так, как этот… м***к! Ладно, несите его в дом… да куда, куда! Совсем ополоумели!» — увидев, что студенты, взявшись за полушубок, понесли бесчувственного, но все еще живого гимназиста в гостиную, Кальберг — своей мощной рукой атлета — ухватил одного из них за шиворот и круто развернул. — «В подвал несите! Как я понимаю, он все равно не жилец, только зря всю гостиную кровью перемажете!»

«Жилец он или нет — еще вопрос. Мы должны тщательно его осмотреть».

«Вот там и осмотрите!»

— Спорить было бессмысленно, да и спорить-то, в общем, было не о чем: что гостиная, что подвал — и та, и тот студентов устраивали полностью, так как выполнение задуманного ими от таких деталей не зависело. Но дальше все пошло наперекосяк. Не успели студенты внести Мякинина в подвал, как со двора послышалось — отчаянное, можно сказать — ржание лошадей и тут же запахло дымом. Студенты, бросив гимназиста на каменном полу, выскочили на улицу и обомлели.

«Горим!» — Кальберг, ухватив за уздечку запряженную в коляску лошадь, тащил ее с парадного подъезда на задворки. — «Что встали? Помогите!»

«Что случилось?»

«Нас подожгли!»

«Кто?»

«Да какая разница? Потом разберемся! Нас здесь нет: понимаете? Нужно убрать лошадей за дом, чтобы соседи не заметили: они ведь сейчас сбегутся!»

— Полыхнуло быстро и сразу в нескольких местах. Вероятно, горючую смесь подложили заранее, потому что никаких подозрительных персон — прячущихся или убегающих — видно не было. А вот горело хорошо! Из окон первого этажа, выбитых ударной волной, вырывались языки пламени и клубы дыма. Огонь появился и в люкарнах чердака.

«Да помогите же!» — Кальберг, напрягая все свои недюжинные силы, пытался сдвинуть с места упиравшуюся лошадь. — «Вот ведь б*****во!»

— Тезка прыгнул на козлы и хлестнул. Двое других, подобно барону, вцепились в упряжь. Но лошадь, провести которую нужно было непосредственно мимо огня, упиралась и билась. Вдали послышались крики. Еще через мгновение где-то зазвенело железо о железо: очевидно, пожарная сигнализация.

«Быстрее, быстрее!»

— Общими усилиями лошадь удалось заставить стронуться с места. Коляска, едва не опрокидываясь, понеслась за дом, а Кальберг, выпустив эту кобылу, вскочил на другую — свою собственную, верховую — и погнал следом.

«Успели!»

— Они действительно успели в самый последний момент. Укрыв коляску и лошадей на заднем дворе, они притаились за деревьями и видели, как у решетки парадного подъезда начали собираться взбудораженные люди. Проникнуть на участок люди не решались, но количество их стремительно прибывало, и вскоре всё — ярко освещенное уже совсем разошедшимся пламенем — пространство перед решеткой оказалось запружено толпой. Кальберг вполголоса ругался, но был бессилен что-либо изменить.

«Да кто же это устроил?»

— Барон, — рассказывая это, мой тезка хихикнул, — схватил в пригоршню мерзлый снег, сжал его, разламывая наст, и тут же вытер им лицо.

«Семен Яковлевич, полагаю!» — Барон с особенным ударением произнес имя своего ставшего врагом партнера, и если бы Молжанинов мог слышать это, он бы содрогнулся. — «Ну, ничего: сквитаемся!»

«Но теперь-то что делать?»

«Ждать!»

«Чего?»

— Барон посмотрел на задавшего этот вопрос студента с откровенной издевкой:

«Прибытия пожарных, разумеется».

«Но…»

— Вмешался мой тезка:

«Вася, не будь дураком. Какая бы часть ни явилась, наш человек найдется. Уладим проблему!»

«Да ведь нас поначалу все остальные обнаружат!»

«И пусть себе!» — Барон усмехнулся. — «Вот я, например, — кто таков?»

— Вася, не задумываясь, назвал барона по имени-отчеству, но Кальберг погрозил ему пальцем:

«Зачем врешь, как сивый мерин, наговариваешь на честного человека? Иванов я, Василий Игнатович, понял? Тверской мещанин. Тут оказался… просто потому, что оказался. Не мое вообще дело — свидетельствовать против себя!»

«Но ведь мы тогда из огня да в полымя угодим! В поджоге нас обвинят!»

«Пустое! Задержать — задержат, но как задержат, так и выпустят. Скажем, что нас барон хорошо знает: работали мы в его тверском имении! Из участка свяжутся с домом, а уж мой камердинер всё поймет и подтвердит. Сам же и явится за нами».

— Господи, какие сложности! — Инихов запыхтел сигарой, а выражение его лица стало неодобрительным. — А я-то полагал, что Кальберг — человек умный.

Поручик, наконец-то улучив возможность поймать Сергея Ильича на неправоте, даже улыбнулся в предвкушении:

— Он и есть умный.

— Да как же? — Инихов стоял на своем. — Какую-то ерунду придумал. Ведь сразу же видно, что ерунда!

Поручик прямо-таки расплылся в улыбке:

— Да ведь вы не дослушали, Сергей Ильич! Вот посмотрите…

— Да что тут смотреть? — пых-пых: Инихов окружил себя клубами сигарного дыма. — И так видно, что глупость. Хоть так смотри, хоть эдак!

Настойчивость помощника начальника Сыскной полиции меня насторожила. В мое сердце закралось даже подозрение, что он попросту подзуживал нашего юного друга, поддразнивая его и распаляя. И, если это было действительно так, ему это вполне удалось. Поручик, постепенно выходя из себя, начал краснеть и, перебросившись со своим оппонентом еще несколькими фразами, вдруг топнул ногой и сердито воскликнул:

— Нет, но это уже просто черт знает что! В конце концов, кто лучше знает? Я или вы?

На мгновение в гостиной воцарилась тишина, а потом гостиная взорвалась гомерическим, хотя и немного истеричным хохотом: смеялся Чулицкий, смеялся Митрофан Андреевич, смеялся сам Инихов… Не смеялись Можайский и Гесс. Его сиятельство поднял от пола взгляд своих улыбавшихся глаз и переводил его с одного насмешника на другого. Будь на их месте кто-то другой, этот другой непременно бы испугался. Вадим же Арнольдович из мрачного стал грустным. Вот так — грустно — глядя на поручика, он тихо — и это, клянусь, заставило всех умолкнуть! — сказал:

— Вот вы смеетесь, господа, а между тем, всё сходится.

Я внимательно посмотрел на Вадима Арнольдовича. До сих пор он, в осознании, очевидно, тяжкой своей вины, почти не вмешивался в общий разговор, за все время беседы и рассказа нашего юного друга лишь пару раз отпустив по реплике, да и то: потому только, что от него непосредственно это потребовали. Теперь же он заговорил по собственной воле, и первым, что он заявил, стал общий упрек!

— О чем это вы, милостивый государь? — Чулицкий, прекратив смеяться, посмотрел на Гесса с неодобрением. — Вам мало того, что у вас сошлось?

Вадим Арнольдович выдержал неодобрительный взгляд Чулицкого. Более того: взгляд самого Вадима Арнольдовича был — в своей неизбывной грусти — настолько всепроникающ, что Михаил Фролович первым отвел глаза и, неловко достав из кармана платок, сделал вид, что вытирает выступившие от смеха слезы.

— Вы зря смеетесь над Николаем Вячеславовичем. Он ведь просто рассказывает то, что рассказали ему, а рассказали ему сущую правду.

Инихов, ранее даже, чтобы посмеяться всласть, отложивший свою сигару, воззрился на Вадима Арнольдовича изумленно, почти ошарашено:

— Бог мой! Да кто же над ним смеется?

— Вы, господин коллежский советник.

— Я? Да ни настолько вот! — Сергей Ильич большим и указательным пальцами показал, насколько мало он смеялся над поручиком. — Почему вы вообще решили, что мы над ним смеемся?

— Но…

— Вадим Арнольдович, дорогой! — Гесс от такого обращения вздрогнул, но промолчал. — Никто над вашим товарищем не смеется! Мы смеялись… просто потому, что смеялись!

— Ах, вот как!

— Ну конечно! — Сергей Ильич потянулся за отложенной на край пепельницы сигарой. — Сами посудите: зачем бы мы стали смеяться над… Николаем Вячеславовичем? Николай… гм… Вячеславович — серьезный… гм… молодой человек, а всё то, что он говорит, заслуживает… гм… самого… гм… внимательного отношения. Вот!

— Сергей Ильич, вероятно, хочет сказать, — его сиятельство посмотрел прямо на Инихова, и тот, как прежде под взглядом Гесса Чулицкий, отвел глаза и разве что за платком в карман не полез: ему хватило возни с сигарой, — что смеялись они сами над собой. Разряжающая обстановку истерика. Выход накопившихся чувств… Сергей Ильич!

Инихов сглотнул и суетливо спросил:

— Да? Что?

— Толкните, пожалуйста, доктора.

— Да-да, сейчас… что? А зачем?

— Он точный диагноз произошедшему поставит!

И вновь стало чрезвычайно тихо, но уже через мгновение Инихов буквально взвился:

— Ну, знаете ли! Юрий Михайлович! Это, знаете ли…

— Да, правда, Юрий Михайлович, — стоявший столбом поручик ожил и подал голос, — посмеялись, да и Бог с ним!

Его сиятельство перевел свой взгляд на поручика:

— Да? Ну, как скажете!

Наш юный друг откровенно смутился.

— А знаете, господа? — Инихов энергично затыкал сигарой в сторону Гесса. — Давайте послушаем Вадима Арнольдовича! Вадим Арнольдович! Вы ведь что-то сказать хотели? Ну, насчет того, что всё сходится? Что сходится и с чем?

Гесс понял, что Инихова мало интересовало то, что он, Вадим Арнольдович, мог бы сказать в подтверждение рассказа поручика: Сергей Ильич всего лишь хотел переменить тему. И все же он — вот ведь благородный человек! — пошел Инихову навстречу:

— Прежде всего, господа, о поджоге. — Вадим Арнольдович обвел нас взглядом, но его опасения были напрасны: слушали мы все, а не только совершивший неловкий маневр Инихов. — Поджог действительно совершен по распоряжению Молжанинова. И надо же так совпасть, что был он совершен именно той ночью! Но, уверяю вас, это — случайное совпадение, не более.

— Он сам сказал? — Чулицкий, зная о тягостных обстоятельствах задержания Молжанинова и о последовавших за этим мытарствах Гесса, задал вопрос совершенно серьезно.

Вадим Арнольдович кивнул:

— Да. Он много в чем признался, но об этом — позже. О поджоге он тоже рассказал. И тут, к слову, нужно отметить нашего общего знакомца — Петра Николаевича из «Анькиного». Петр Николаевич дал точную информацию. Собственно, благодаря этой информации и удалось вытянуть из Молжанинова признание как о поджоге, так и о его деталях.

— Хорошо. Но что насчет Кальберга с его нелепой выдумкой? Вы ведь и об этом хотели сказать?

Вадим Арнольдович кивнул еще раз:

— Студент — тезка этот — рассказал Николаю Вячеславовичу чистую правду, и по правде выходит так, что Кальберг в неожиданных для него обстоятельствах проявил и выдержку, и смекалку, и ум. Сергей Ильич! — Вадим Арнольдович повернулся к Инихову. — Вы и впрямь напрасно подняли Николая Вячеславовича на смех.

— Ну, будет, будет! — Инихов, оставляя в воздухе шлейф сигарного дыма, развел руками. — Я не хотел никого обидеть.

— Не сомневаюсь. — Гесс слегка наклонил голову, как бы ставя в этом вопросе точку. — Понятно, что чины прибывшей на дачу пожарной команды никак не могли не заметить притаившихся за домом студентов в компании барона. Но барону именно это и было нужно!

— Точно! — голос поручика, ворвавшегося в пояснения Гесса, звучал торжествующе. — Точно!

— Вы, Сергей Ильич, — Вадим Арнольдович, несмотря на поставленную в разногласиях точку, не удержался от язвительного замечания, — забыли, похоже, о лежавшем в подвале гимназисте.

— Ничего я не забыл! — Возмутился Инихов, но на него уже никто не обратил внимания.

— А ведь именно гимназист, — Вадим Арнольдович тоже пропустил мимо ушей восклицание Инихова, — волновал барона больше всего. Изувеченный труп — а в том, что в дыму пожара это был уже труп, а не живой человек, барон не сомневался… так вот: изувеченный труп гимназиста в подвале дачи — не лучшее свидетельство благонадежности. Избавиться от него прямо сейчас — в момент работы пожарной команды — не было никакой возможности. Значит, необходимо было сделать так, чтобы все, кроме нужного человека, от трупа отвлеклись! И в первую очередь — отвлеклись начальник команды, брандмейстер, а также прибывшие с пожарными полицейские. Если бы барон не прятался и назвал себя, он не просто оказался бы в центре всеобщего внимания: он этим вниманием был бы повязан по рукам и ногам! А вот разыграв спектакль с задержанием неизвестных, он уложил всех зайцев сразу. Во-первых, разумеется, «свой человек» из пожарной команды не мог не узнать ни студентов, ни самого барона, причем их странное поведение лучшего всего другого подсказало ему, что на даче что-то не так. Во-вторых, когда пожарные чины и полицейские задерживали и вязали странных сидельцев под деревьями, барон совершенно естественно, не привлекая к этому обстоятельству ни малейшего внимания, сумел намекнуть «своему человеку» на подвал. В обличии Кальберга, окруженного всеобщим сочувствием, он никак не смог бы проделать что-то подобное. Согласитесь, весьма и весьма необычно смотрелась бы задушевная беседа светского человека с нижним пожарным чином, пусть и на фоне полыхающего дома! А так барон…

— Когда его задержали, — вмешался, не выдержав, поручик: все-таки это был его рассказ! — он, проявляя «возмущение», хватил кулаком по каске «своего человека» и, заорав якобы от боли и возмущения при виде хлынувшей из рассеченной руки крови, пообещал их всех, пожарных и полицейских, сгноить в подвалах Петропавловской крепости.

— Почему подвалы — понятно: так он намекнул на свой собственный подвал. Но почему Петропавловской крепости?

— А потому, Сергей Ильич, что, едва услышав о крепости, полицейский офицер и брандмейстер поставили ушки на макушки и больше уже ни о чем не думали.

— Ах, черт! — Инихов расхохотался, и на этот раз в его смехе не было ничего обидного. — Ну и прохвост!

Едва соль шутки, а точнее — проделки барона, дошла и до всех нас, мы тоже грохнули смехом. Смеялся даже Можайский! И то: ведь как не признать остроумную находчивость, позволившую барону повязать умы и направить мысли в определенное русло[33]?

Все обстоятельства — на взгляд полицейского офицера и брандмейстера — были, как говорится, налицо: молодые люди — студенты по виду; взрослый предводитель — очевидно, опытный террорист; полыхающая дача одного из самых известных в свете людей. И пусть барон не был ни государственным человеком, ни хотя бы заметным чиновником, являться целью покушений он мог вполне! В конце концов, он тесно сотрудничал с властями, дававшими ему приоритеты в самых разных его спортивных чудачествах, был вхож в высочайшие круги и даже — это было у всех на слуху — не раз и запросто встречался с императором. Среди его знакомых, приятелей и друзей были министры, великие князья, промышленники, мыслители. Причем — но это, вероятно, было простой случайностью — выходило так, что все практически общавшиеся с ним мыслители отличались крайней консервативностью — реакционностью на языке революционно настроенных господ — идей и взглядов. Я говорю, что это, очевидно, было простой случайностью, поскольку самого барона уж вряд ли кто-то мог назвать реакционером. Однако такие тонкости никогда не занимали тех, кто судят о людях по кругу их общения, а не по взглядам и поступкам самих людей.

Стоит ли удивляться тому, что после реплики барона о Петропавловской крепости всё внимание сосредоточилось на нем и на взятых с ним вместе студентах? И стоит ли удивляться тому, что внимание это было не тем — одновременно и лестным, и сковывающим по рукам и ногам, — которым он был бы окружен, представься он собственным именем, а отвлекающим на него энергию и силы, которым могло найтись совсем другое применение?

— Нужно было видеть — и, черт меня побери, жаль, что я этого не видел! — поручик усмехнулся, — как квохтали над Кальбергом и студентами пожарные и полиция. Их не только скрутили, но и так затолкали в экипаж и окружили такой охраной, что подобраться к ним не смог бы никто. А главное — не смогли бы соседи по дачам, некоторые из которых находились в скопившейся толпе и которые могли бы узнать если не студентов, то самого барона. А в это же самое время «свой человек» делал всё, чтобы первым добраться до подвала, выяснить причину беспокойства своего настоящего хозяина и — по возможности — устранить ее!

Вместе со всеми смеявшийся только что Митрофан Андреевич побледнел, его и без того немного раскосые глаза сузились окончательно, усы взъерошились:

— А ведь мы его за отвагу отметили!

— Еще бы вам его не отметить! — поручик даже притопнул от возбуждения. — Он проявил настоящие чудеса, а его мужество было неподдельным.

— Мерзавец!

— Да. Но храбрый мерзавец.

Митрофан Андреевич не нашелся с ответом.

— Как бы там ни было, — поручик, не дождавшись от полковника ответной реплики, вернулся к своему рассказу, — первым в подвал пробился именно он. Обнаружив изувеченное тело — гимназист скончался, — он поступил и просто, и эффективно. Не имея иной возможности спрятать труп, он обвалил на него стеллаж с бутылками, понимая, что никто завал такого рода разбирать не станет. Ведь и в самом деле: кому придет в голову, что под грудой бутылок и дерева может находиться человек? — никому.

— Так вот оно что! — Его сиятельство, прищурив улыбающиеся глаза, вздохнул с каким-то облегчением. — Тогда понятно!

— Что именно? — если Можайскому и стало что-то понятно, то Чулицкому пока еще нет.

— Ну, как же? Помните, доктор говорил, что у гимназиста был сломан нос, причем сломан уже после смерти?

— А! — дошло и до Михаила Фроловича. — Ну, конечно!

— Вот-вот. А то я все ломал себе голову: как же так? По рассказу выходит, что студенты ни к смерти, ни к надругательствам над трупом никакого отношения не имеют, а между тем — посмертные травмы. Но если на Мякинина обрушился винный стеллаж…

Его сиятельству не было нужды договаривать: мы все представили себе, как колошматили тело несчастного полные бутылки!

— Вот только голова… Голову они все-таки отрезали. Зачем?

— Всё просто, Юрий Михайлович. — Наш юный друг передернул плечами, но это был пустяк в сравнении с тем, как передернуло Инихова: Сергей Ильич, самолично видевший труп и голову, подскочил на подушке кресла так, словно его шарахнуло гальваническим разрядом. — Когда барона и студентов выпустили из участка — а выпустили их уже к полудню того же дня, — они вернулись на дачу или, точнее, на ее руины. Кальберг рвал и метал, но в первую очередь его заботило тело. От тела нужно было избавиться, причем и речь не могла идти о том, чтобы просто закопать его на участке. Во-первых, выдолбить надежную могилу в сильно промерзшей земле было бы не так-то и просто, а во-вторых, барон опасался мародеров, которые случайно могли бы — скрывай его, не скрывай — наткнуться на захоронение. И пусть даже вряд ли мародеры стали бы обращаться в полицию, но слухи, как неизбежно бывает в таких случаях, все равно бы пошли, а значит и следствие стало бы неминуемым.

— Резонно.

— Не хотели хоронить гимназиста — по-настоящему, с полным заметанием следов — и сами студенты. Наоборот: им было нужно, чтобы труп обнаружили. Не сразу, не так быстро, но — обязательно обнаружили. Поэтому в том, чтобы не выдалбливать могилу на участке, они с бароном полностью согласились. Но дальше пошли затруднения. Кальберг потребовал сделать так, чтобы труп не только исчез с участка, но и не был опознан даже в том случае, если его найдут. Это он предложил полностью раздеть гимназиста и отрезать ему голову. Студентов такое предложение не очень-то устраивало, но деваться было некуда. Одежду сняли, голову от тела отделили скальпелем. Затем все это упаковали в большой дорожный чемодан: скорее, и не чемодан, а что-то вроде сундука. И вывезли с участка.

— И Кальберг?

— Нет. Вот тут Кальберг совершил ошибку. Ему бы следовало всё проконтролировать, поехать вместе со студентами. Но он, ничего не подозревая об их замыслах, положился на них. Они пообещали ему, что тело, отдельно — голова, и отдельно — одежда будут надежно спрятаны, а сами отправились на вокзал, взяли билеты до Плюссы, устроили фокус с телеграммой…

— Но почему до Плюссы? Зачем так далеко?

Во взгляде поручика появилось сомнение: говорить или нет? Но делать было нечего: вопрос был задан прямо и требовал прямого ответа.

— Юрий Михайлович! Барону в Плюссе принадлежит земельный участок, который он застраивает дачами для небогатых отдыхающих.

— Что? — Можайский откровенно растерялся. Даже его улыбающиеся глаза пусть и на мгновение, но изменили выражение!

Поднялся Чулицкий. Пройдясь от кресла к столу и обратно, он круто повернулся к «нашему князю» и, наставив на него указательный палец, заявил:

— Ну, знаешь ли, Можайский! Это уже слишком даже для тебя!

Его сиятельство, понимая, что, в целом, упрек справедлив, тем не менее, возразил:

— Да когда же я мог это выяснить?

— Выяснить? Да тебе и в голову не пришло выяснять что-либо подобное!

Губы его сиятельства сжались. И тут опять вмешался Гесс. Вадим Арнольдович — как и Чулицкий — поднялся с кресла и сердито одернул начальника Сыскной полиции:

— Минуточку, Михаил Фролович! Минуточку! — Чулицкий поворотился к Гессу. — А с какой, собственно, стати мы должны были это выяснять? Разве сыском занимаетесь не вы?

Удар по господину Чулицкому был мощный. Несколько секунд Михаил Фролович только и мог, что открывать и закрывать рот, не произнося ни звука. Наконец, он несколько пришел в себя, но и тогда его хватило только на то, чтобы бессвязно забормотать:

— Но как же… разве… разве на совещании… меня ведь уверили… Можайский уверил…

— А сами-то вы о чем думали?

Наступление Гесса на Михаила Фроловича было решительным и явно сулившим победный конец, но было вдруг прервано его сиятельством. «Наш князь», осознавая, очевидно, что виноват-то все-таки он — ведь именно он взял на себя руководство на давешнем злосчастном совещании и протолкнул на нем свои собственные идеи и предложения… так вот: осознавая, очевидно, всё это, Можайский жестом велел Вадиму Арнольдовичу замолчать и вернуться в кресло. Чулицкий, избавленный от правильных лишь формально и поэтому вдвойне жестоких упреков, даже вздохнул свободней.

— Не время спорить по пустякам, господа. Никто из нас все равно не успел бы выяснить это интересное, но в данном случае бесполезное обстоятельство. Даже подумай мы о такой возможности, узнали бы мы о ней ровно так же, как только что: от нашего юного друга.

— Гм… — Чулицкий, пыл которого был изрядно охлажден нападками Гесса, согласился. — Пожалуй, справедливо.

В гостиной вновь воцарилось относительное спокойствие.

— Так вот, — поручик поспешил продолжить объяснения, — студенты именно потому и направились в Плюссу, что там находится принадлежащий борону участок. Подбрасывать тело на сам участок, разделенный на множество более мелких, они не собирались: не хотели, чтобы следствие отвлеклось на множество версий. А вот практически к его границе подбросили. Они совсем немного ошиблись: буквально полуверстой, но вообще-то, приди нам это в голову, такая ошибка даже облегчила бы наши поиски, скорее выведя на след барона. Задумайся мы, почему именно тело и голову выбросили на перегоне от Плюссы, мы поневоле стали бы выяснять принадлежность земель и уж мимо факта владения Кальберга не прошли бы никак. Студентам, когда они, сбросив с насыпи тело и одежду, поняли, что немного промахнулись, это показалось очевидным, но все же — на всякий случай — голову они подбросили уже практически точно к границе.

— М-да! — Его сиятельство был вынужден констатировать факт. — Головы потеряли мы все. Хорошо еще, что на этот раз обошлось.

Наш юный друг неожиданно замялся.

— Что с вами, Николай Вячеславович?

— А? Нет, ничего. Просто… вроде бы я уже все рассказал.

— Как это — всё? — удивился и вмешался Инихов. — С гимназистом и пожаром — ладно: пожалуй, и все. А что же с вами-то дальше было?

— Со мной? — поручик спохватился и закивал. — Ах, да! Вы об игре?

— О чем же еще? Чем дело закончилось?

— Нет, минутку! — это уже Монтинин: похоже, если у кого головы и остались на плечах, то не у чинов наружной полиции и сыскных. — А ограбление?

— Какое ограбление? — почти хором воскликнули господа полицейские, с изумлением уставившись на конного альгвазила.

— Ну как же! — Монтинин пальцем указал на драгоценный чемодан. — Кальберга-то студенты ограбили?

— Вот черт! — Инихов добавил и другое ругательство, но его я, пожалуй, опущу. — Поручик! А ведь правда?

Наш юный друг тоже уже спохватился:

— Да-да, конечно! Только не ограбили, а обокрали.

— К черту дефиниции! Как это произошло?

Ничего не знавший о поездке Монтинина на Смоленское кладбище, поручик даже не взглянул на Ивана Сергеевича, хотя именно к нему он, как тут же выяснилось, мог бы адресоваться:

— Это уже почти анекдот. Нажитое преступлениями Кальберг — то ли и сам полагая в скором времени скрыться, то ли из каких-то иных побуждений — хранил… где бы вы думали?

Мы промолчали, не рискуя делать предположения.

— На кладбище!

Монтинин подскочил:

— На Смоленском?

— Да. А как ты догадался?

Ухватившись обеими руками за волосы на голове, Монтинин, с выступающими от боли слезами на глазах, почти закричал:

— В могиле Акулины Олимпиевны?!

— Да. Но… — поручик явно не понимал, что происходит.

Монтинин драл на себе волосы. Его сиятельство встал из кресла и, подойдя к столу, налил себе водки. Мы — все остальные — растерянно переглянулись, как и поручик, ничего не понимая: нам ведь тоже не было известно о поездке Ивана Сергеевича на кладбище!

— Я объясню. — Его сиятельство опрокинул в себя содержимое стакана и закашлялся. — Тут нет никакой загадки. На пути из клуба к Саевичу я встретил Ивана Сергеевича и попросил его съездить на Смоленское кладбище, дав поручение всё хорошенько там перетряхнуть. Дело в том, что в клубе мне стало известно: в последний раз Кальберга видели именно там. А еще — эта Акулина Олимпиевна…

— Да это-то кто такая?! — Чулицкий, совершенно потеряв нить, тоже подскочил к столу и тоже налил себе водки.

Я позволил себе вмешаться, так как — помимо его сиятельства и штабс-ротмистра, — похоже, только я и мог ответить на этот вопрос:

— Любовница Кальберга.

Но, к моему удивлению, Можайский покачал головой:

— Нет, Никита Аристархович, на этот раз ты ошибся. Не любовница.

— Да как же — нет? Я сам наводил справки!

Но князь оставался непреклонным:

— Не спорь. Акулина Олимпиевна — сводная сестра известной тебе барышни. Вот только она умерла.

— Что?

— Да. — Его сиятельство куда-то в пространство махнул рукой, дополнив жест кивком головы. — Акулина Олимпиевна — дочь от первого брака супруги генерала Семарина, урожденная Татищина.

Мы все — за исключением разве что Монтинина — в изумлении переглянулись, что «нашим князем», не осталось незамеченным:

— Да, господа. Вы, вероятно, помните, какое заметное место в обществе занимал тайный советник Татищин, и уж точно помните не совсем обычные обстоятельства смерти его сына — гвардейского капитана Овидия Олимпиевича Татищина.

Мы притихли: история и впрямь была памятной и не сказать, что очень приятной. Инихов принялся жевать сигару. Чулицкий, все еще стоявший подле стола — рядом с Можайским, — нахмурился и снова потянулся к бутылке. А его сиятельство спокойно продолжил:

— Возможно, смерть капитана и не наделала бы столько шума, если бы, как вы помните, не вскрылось странное обстоятельство: вишневый компот, которым он отравился, ему подала его собственная сестра, а приготовлен он был в имении Татищиных. Причем, что самое удивительное, компоты из вишни ранее в имении никогда не делали, поскольку и вишню-то в нем не выращивали. Нет: за вишней специально посылали в город. Несчастный случай? Роковое стечение обстоятельств? Тщательно спланированное и хладнокровно приведенное в исполнение убийство?

Его сиятельство на мгновение замолчал. Инихов, перестав жевать сигару, тут же заявил без всякой неопределенности:

— Разумеется, убийство!

Его сиятельство с готовностью согласился:

— Разумеется. Но доказать что-либо так и не удалось.

— Не удалось. И нахалка получила все состояние отца и брата.

— Да. Получила. Но что же было дальше?

— Ну… — Инихов замялся.

И тогда вмешался я:

— С тех пор Татищину никто не видел. Она словно в воду канула. Поговаривали, что она уединилась в полученном ею отцовском имении и ведет в нем чуть ли не отшельнический образ жизни.

— Что несколько странно, ты не находишь?

Его сиятельство был прав:

— Действительно. — Я призадумался. — Какой прок убивать за состояние, если состоянием не намерен пользоваться? Но позволь!

— Что?

— А почему, собственно, не намерен пользоваться? Если Акулина решила пуститься во все тяжкие и стала любовницей Кальберга, то ей только на руку и деньги, и молва о ее затворничестве! Ты ничего не перепутал? Точно ли Акулина — не Акулина, а ее сводная сестра?

Его сиятельство в очередной раз подтвердил:

— Точно.

А Монтинин хмуро добавил:

— Я собственными глазами видел могилу Акулины Олимпиевны Татищиной. И это — настоящее захоронение, а не бутафория. Во всяком случае, соответствующая запись в реестре имеется: ее я видел тоже собственными глазами.

— Но когда же она умерла?

— Вскоре после брата.

Я опешил:

— Но… но… как это возможно? Почему никто об этом не узнал?

Его сиятельство:

— На самом-то деле узнали. Точнее — слушок прошел, но дальше самой избранной публики не распространился. Недаром князь Кочубей, с которым я ныне встречался, сразу же понял, о ком идет речь и удивился даже больше, чем все вы тут и сейчас. Сведения, которые ты дал мне по телефону, касались умершей: Татищина никак не могла быть любовницей Кальберга, а значит, ее именем воспользовался кто-то другой. Но кто же, кроме сводной сестры, мог это сделать? Кочубей, когда я намекнул ему на историю семьи де Сен-Меран…

— Какой семьи? — Чулицкий в недоумении посмотрел на Можайского. — Разве у нас было что-то по людям с такой фамилией?

— Нет. — Его сиятельство прищурил свои улыбающиеся глаза. — Это из романа. История о французском пареньке, несправедливо обвиненном в политическом преступлении и без суда заточенном в крепости. А Сен-Мераны…

Михаил Фролович замахал руками:

— Хватит, хватит! Я вспомнил. Дамочка там одна всех перетравила, а подозрения пали на ни в чем не повинную девушку.

— Именно. Вот и с нашей девицей Семариной схожая ситуация, только наоборот. Сначала она отравила своего сводного брата, затем — сестру. А потом уж и до папеньки добралась: зачем ей родитель в летах и с взглядами отнюдь не либеральной направленности? Чтобы неусыпный надзор денно и нощно осуществлять?

Михаил Фролович едва не сел на пол. Его ноги подкосились, тело пошатнулось, и только руки, механически вцепившиеся в стол, удержали его от падения.

— И сестра? И генерал?!

— Разумеется.

Его сиятельство посмотрел на господина Чулицкого своими улыбающимися глазами, и на этот раз господина Чулицкого проняло:

— Не смотри на меня так! Откуда я-то мог обо всем этом знать?!

— Ни откуда. — Его сиятельство отвел взгляд. — Смерть Татищиной ажиотажа не вызвала, поскольку и в высших кругах были уверены в ее виновности. Похоронили ее быстро, даже второпях: как говорится, с глаз долой — из мыслей вон! Разрешение было выдано без всяких освидетельствований и следственных мероприятий, хотя уверенность в том, что Татищина в муках совести покончила с собой, имелась полная. Ее и хоронить-то пришлось на холерных задворках в старой могиле, так как настоятель протоиерей Сперанский наотрез отказался хоронить самоубийцу в пределах открытых участков кладбища и даже позволение похоронить ее хотя бы в ограде выдал только под давлением… — его сиятельство указательным пальцем ткнул в потолок, — оттуда.

— Но генерал?

— С ним еще проще. Семарины в обществе не появлялись: генерал был человеком чрезвычайно замкнутым, а его дочь, по сути, находилась при нем в заложницах его настроения. Их и знать-то фактически никто не знал: так, существуют и существуют. Муж почему-то вышедшей за него вдовы Татищина и его дочь — сводная сестра блестящего молодого офицера и очаровательной девушки, затворница при самодуре. Когда генерал неожиданно скончался, доктор без тени сомнений подписал свидетельство о смерти, дав заключение — удар. Мало ли таких мелких домашних тиранов сходит в могилы по собственным желчи и постоянной угрюмости?

— Но зачем же Семарина взяла имя своей сводной сестры?

Его сиятельство пожал плечами:

— Вот задержим ее, тогда и поинтересуемся. Только она сама может дать ответ на этот вопрос. Хотя лично я рискнул бы предположить: она так завидовала сестре, что и убив ее, продолжала ей мстить.

— Мстить?

— Да. Марала не собственное имя, а имя своей жертвы.

— Но это чепуха какая-то! — Инихов тоже поднялся с кресла и присоединился к Можайскому и Чулицкому возле стола. — Ни смысла, ни логики. Если о смерти настоящей Акулины Олимпиевны знали, да и считали ее убийцей и самоубийцей, как можно было и далее марать ее имя? Не могли же, в самом деле, поверить в то, что она воскресла и к убийству присоединила блуд!

И снова его сиятельство пожал плечами:

— Месть не обязательно заключается в том, чтобы составить негативное мнение в окружающих. Бывает и так, что мстят в своих собственных глазах, упиваясь беспомощностью жертвы. А может ли жертва быть беспомощной больше, чем находясь в могиле?

Михаил Фролович и Сергей Ильич одновременно, не сговариваясь, затрясли головами, но Михаил Фролович опередил в словах своего помощника:

— Это уже даже не чепуха! Это… какая-то психиатрия!

Его сиятельство в третий раз пожал плечами:

— Возможно, так и есть.

Монтинин, переставший рвать на себе волосы и слушавший очень внимательно, вдруг поворотился ко мне и ошарашил вопросом:

— Никита Аристархович! В своей статье вы дали очень живописный портрет спутницы Кальберга: васильковые глаза и всё такое. Насколько это соответствует действительности?

Я, не понимая, к чему клонил наш конный стражник, ответил сдержанно и даже сухо:

— Полностью соответствует.

И тогда Монтинин воскликнул:

— Выходит, что на могиле — ее изображение, а не Акулины Олимпиевны!

— То есть? — Инихов, без цели вертевший по столу стакан, отставил его и повторил: «То есть?»

— На могильном камне — сам камень и вправду очень старый — есть фарфоровое, если не ошибаюсь, и при этом свежее изображение: очень красивой девушки с васильковыми глазами.

Мы переглянулись. Воцарилась тишина: эта деталь не укладывалась вообще ни во что, и найти ей объяснение — вот так, сходу — не представлялось возможным. Тогда Можайский решительно шагнул к дивану и потряс отдыхавшего доктора.

Михаил Георгиевич возвращался к жизни раздражающе медленно. Однако Можайский, проявляя настойчивость, не отступал, и наконец потомок Эскулапа[34], пальцами помассировав горло, вопросил:

— Чему обязан?

— Михаил Георгиевич! — Можайский выпустил докторское плечо и присел перед диваном на корточки. — Могут ли у сводных сестер по матери быть одинакового цвета глаза?

Доктор молитвенно сложил ладони, и — правильно понявший смысл этого жеста — Инихов от стола к дивану поднес стакан. Михаил Георгиевич, полулежа, взял его обеими руками — рукам его, я просто вынужден это отметить, в тот миг не стоило бы доверять хирургические инструменты — и, полязгивая зубами о стекло, осушил до дна. Переведя после этого дух, Михаил Георгиевич полусел уже более уверенно и попросил повторить вопрос.

— Могут ли у сводных сестер по матери быть одинакового цвета глаза?

Доктор задумался. Очевидно, голова его все еще не работала должным образом, хотя какие-то мысли в ней и вращались:

— Геккель, Мендель, Дарвин… ох, Можайский, сложно всё это!

— А точнее?

— Ну… — молчание на несколько секунд. — Наследственность зависит от… от разных обстоятельств.

— Михаил Георгиевич!

Доктор встрепенулся, отдал пустой стакан Инихову и принял еще более — да простят меня читатели за такое построение фразы — сидячее положение.

— Теории обширны и многочисленны. Мы многого еще не знаем, но кое-какие выводы сделать можно. При кареглазом отце вряд ли дети унаследуют васильковые глаза матери. И при кареглазой матери дети вряд ли унаследуют васильковые глаза отца. А вот если у отца глаза зеленые… или у матери… ну, вы понимаете…

Можайский принял вертикальное положение и отвернулся от доктора.

— Кто-нибудь знает, какого цвета были глаза у Семарина?

Никто из нас не смог ответить на этот вопрос, но направление мысли его сиятельства мы поняли.

— Вы полагаете, — Инихов вернулся к столу, — девочки унаследовали цвет глаз от матери, и на могильном камне — все же изображение настоящей Акулины Олимпиевны, а не ее сводной сестры?

Можайский кивнул:

— Именно так.

— А если нет?

— Проверим. Хотя, если честно, я и не знаю — зачем.

— Но…

— Да ну вас, Сергей Ильич! — Его сиятельство медленно двинулся к своему креслу. — Господа! Что-то мы совсем расклеились на мистической почве и на почве разного рода странностей. А ведь всё это — сущая чепуха, не имеющая к нашему делу ровно никакого отношения.

— Да как же…

— А вот так! — Его сиятельство уселся. — Ну, какая нам, в самом деле, разница, кто из сестер и почему изображен на могильном камне? Какая нам разница, почему девица Семарина подвизалась под именем Акулины Олимпиевны? Совсем вы мне голову заморочили! Я уж и сам поверил было в важность всей этой ерунды… Поручик!

Наш юный друг, к которому его сиятельство неожиданно обратился не по имени-отчеству, а по чину, и обратился при этом раздраженно, вздрогнул и с полузапинкой отчеканил:

— Здесь! То есть, я!.. что, Михаил Юрьевич?

Можайский махнул рукой, в одном широком жесте объединив всех нас, за исключением себя самого и самого поручика:

— Не обращайте на этих господ внимания. Продолжайте. Кальберг, стало быть, устроил тайник в могиле?

— Так точно. Этот тайник…

Но так быстро продолжить нашему юному другу не удалось. Монтинин, даже притопнув ногой, перебил его:

— Минутку! Тайник в могиле — это очень даже возможно. Но вот то, что студенты обворовали его недавно, невозможно никак!

Его сиятельство поднял на Монтинина взгляд своих улыбающихся глаз, но штабс-ротмистр не дрогнул:

— Невозможно!

— Ну, хорошо. — Его сиятельство отвел глаза. — И почему же невозможно?

— Могила была полностью занесена снегом, и никаких следов недавних раскопок ни на ней, ни подле нее не было. Я лично откапывал камень и не мог не заметить следы, буде они там имелись бы!

— Гм…

Можайский был вынужден признать довод основательным. Даже поручик — и тот растерялся: ему ведь ясно поведали студенты о факте воровства, причем воровства именно из устроенного в могиле тайника, да и сам чемодан, набитый ценностями, был, как говорится, налицо. Необъяснимых странностей становилось слишком много, и странности эти довлели над нами, мешая двигаться дальше.

— Иван Сергеевич, — его сиятельство вновь поднял на Монтинина свои улыбающиеся глаза, но теперь это выглядело как-то не настолько грозно, — подумайте или, если угодно, вспомните: неужели совсем-совсем ничего не было?

Монтинин задумался, взгляд его собственных глаз отрешился, в молчании потекли секунды. Но и по зрелом размышлении штабс-ротмистр не смог добавить ничего, что внесло бы ясность:

— Нет, Юрий Михайлович, никаких следов все-таки не было… Ах, черт!

Это «ах, черт!» — особенно после обескураживающего ответа — прозвучало эффектно и вполне подходяще для нашего все более становившегося похожим на запутанную театральную постановку собрания.

— Ну?

Альгвазил, как это уже было, ухватился руками за шевелюру на своей голове и принялся рвать ее — шевелюру то есть — с корнями:

— Какой же я дурак! Дважды дурак! Незрячий олух!

Чулицкий хмыкнул, но все остальные, не смущаясь, зашикали на него. Выглядело это не слишком пристойно, но очень жизненно!

— Ну же, ну? — Можайский, тоже внесший лепту в обшикивание Михаила Фроловича, призвал штабс-ротмистра поторопиться: уж очень велико было нетерпение разобраться хотя бы с этим невозможным обстоятельством! — Что вы вспомнили?

Монтинин перестал драть волосы, потоптался на месте, затем прошелся по гостиной и уже потом, не обращаясь ни к кому отдельно и потупив взгляд, заговорил:

— Понимаете, всё выглядело очень естественно: сугроб, наст… ничем эта заброшенная могила не выделялась на фоне других — таких же заброшенных, таких же ушедших под снег. За исключением одного: пространство вокруг было усеяно мелкими веточками — они под тяжестью ледяной корки отламывались от деревьев и, в конце концов, образовали чуть ли не сплошной настил. Вы понимаете, что я имею в виду? Наверняка вы видели что-то подобное в неприбранных зимних парках.

Все согласно закивали: картина была достаточно ясной.

— А вот на могиле Акулины Олимпиевны веточек не было! Неразобранный сугроб — был. Наст, оледенивший сугроб, — тоже. А веточек не было! Куда же они исчезли? Ведь не могло быть такого, чтобы всё вокруг было ими устлано, а здесь как будто бы ветром их сдуло! — Монтинин облизнул пересохшие губы. — Наст меня обманул. Не подумал я о погоде. Забыл, что и оттепель была, и подмораживало тоже. Выглядела могила нетронутой, но веточки — отсутствие их — говорили ясно: раскапывали уже могилу! Потом забросали, как было, а оттепель с последовавшим морозцем укрыли следы раскопа. Вот только веточек студенты забыли набросать. Или не захотели обременять себя лишним трудом. А может, и не боялись уже, что кто-то заметит.

— А может, — Чулицкий взялся за старое, — были невеликого мнения о наблюдательности того, кто явится вслед за ними!

Монтинин с укоризной посмотрел на Михаила Фроловича, но оправдываться не стал.

Я тяжело вздохнул: во второй уже раз за вечер загадочное обстоятельство объяснялось недопустимо — на взгляд репортера — прозаичным образом. Впрочем, худа без добра не бывает: разобравшись со всеми, всплывшими по мере рассказа поручика, загадками и тайнами, мы могли, наконец, насладиться завершением этого рассказа, сиречь — повествования о великой покерной битве!

Наш юный друг, получив отмашку всего начальства разом — и Михаила Юрьевича, и Михаила Фроловича, и Митрофана Андреевича, — заговорил.

Не знаю, стоит ли здесь, на этих страницах, давать его речь в полном объеме. С одной стороны, эгоистично — в целях экономии — не познакомить вас, читатель, с весьма забавными и даже смешными подробностями. И если мы тогда, слушая поручика, повеселились и посмеялись на славу, то почему же вам теперь не сделать то же самое? С другой стороны, ничего хоть сколько-нибудь важного для дела в рассказанном поручиком уже и не было. А если так, то нужно ли загромождать сугубо деловой отчет пустой фактически, хотя и любопытной болтовней? Пожалуй, что и нет.

Итак, наш юный друг, развернув перед нами картину блестящего карточного подвига, завершил ее вот каким образом:

— И вот сидим мы… то есть, я сижу и мой тезка сидит, тогда как Вася прыгает и сыпет проклятиями, а Лёня кутается в тулуп… сидим мы, в общем, бледные — оба — и настороженные. Смотрим друг другу в глаза, и у обоих пот на лбу выступает. Правой рукой я нащупываю в кармане револьвер, но какой от него прок? Патроны-то в другом кармане! Не знаю, как у тезки, а у меня пересохло в горле. Впрочем, и у него, похоже, тоже, так как, попытавшись заговорить, он сорвался на кашель и был вынужден горло прочистить.

«Поздравляю», — хрипло произнес он.

— Спасибо, — не менее хрипло ответил я.

«И что теперь?»

— Вот и мне интересно.

«Лёнька!» — это уже Вася заголосил. — «Хватай его! Навались!»

— Но Лёня, продолжая кутаться в тулуп, и с места не сдвинулся. Он стоял, обеими руками вцепившись в овчинные отвороты, и смотрел на открытые карты, положенные мною и тезкой на заменявший стол ящик.

«Не может быть!» — наконец, заговорил и он, — «глазам своим не верю! Что же ты наделал?»

— Тезка оторвал свой взгляд от меня и — снизу вверх, повернув и голову — перевел его на Лёню:

«Не рассчитал!»

«Не рассчитал?!»

«Бывает!»

«Бывает?!» — Лёня выпустил из пальцев отвороты тулупа и, согнувшись в пояснице, склонился над Колей. — «Ты проиграл! Всё проиграл!»

«Эй, вы, оба!» — это опять Вася. — «Хватит собачиться! Хватайте его!»

— Но было поздно. Воспользовавшись моментом, я выдернул из кармана шинели руку с револьвером и, так как под нее — правую — удачно попадал мой тезка, именно ему револьверным дулом нанес удар в бровь и лоб. Удар получился смазанным и не сказать, что сильным — не хватило пространства для хорошего замаха, — но тезка, рефлекторно прижав к лицу ладони, буквально слетел с ящика на каменный пол! Левой рукой я ухватил за отворот тулупа полусогнутого Лёню и дернул его, одновременно приподнимаясь, на себя. Лёня, с грохотом разламывая «столовый» ящик, рухнул, сильно ударившись головой. Я же был уже на ногах и смотрел на попятившегося Васю: в руке у Васи сверкнул нож. Да вот телосложением Василий не вышел! Недаром его прозвали «юнцом»; остается добавить только, что «юнцом» он был тоненьким, хрупким, приземистым. Куда ему было против меня, пусть даже и с ножом!

Наш юный друг, на этом месте сделав паузу, расправил плечи и выпятил грудь. Выглядело это чистой воды бахвальством, но никто из нас не стал насмешничать: в конце концов, сразившись так и со столькими, выйдя победителем и в безнадежной игре, и в безнадежной схватке, он имел определенное право немножко побахвалиться.

— Пока Вася в нерешительности топтался, я вынул из кармана патроны и принялся заряжать револьвер. И зарядил я его настолько быстро, насколько это было вообще возможно! Правда, один патрон я выронил, и он куда-то укатился, но даже если бы он был прямо подо мной, вряд ли мне достало бы времени поднять его и сунуть в барабан. Ровно в тот момент, когда сведенный револьвер щелкнул, на ноги встал мой тезка. Одну ладонь он по-прежнему прижимал к лицу, из-под нее лилась кровь, и вообще все лицо тезки было перепачкано кровью. Очевидно, удар дулом здорово повредил ему бровь, не говоря уже о такой мелочи, как содранная со лба кожа!

«Ну, ты и гад!»

— Тезка двинулся на меня, поначалу не заметив в моей руке направленный на него револьвер. А когда заметил, остановился.

«Успел зарядить?»

— Успел. Вася не даст соврать!

«Вася, успел?»

— «Юнец» закивал головой. Тезка закусил губу, но тут же перешел к угрозам:

«С троими разом тебе всё равно не справиться!»

— Я было поправил его: с двоими вообще-то… но осекся: Лёня — даром, что мощно стукнулся головой, — кряхтя, поднимался с пола, а уж он-то, в отличие от субтильного Васи, комплекцию имел вполне себе богатырскую! Тезка усмехнулся:

«С троими, Коля, с троими!»

— Буду стрелять!

«Застрелишь одного, двое других скрутят!»

— Может быть! Но одного я точно убью. Кто из вас хочет непременно умереть?

— Дурак ты, поручик, — неожиданно вмешался Инихов, — нужно было сразу стрелять: едва зарядил. А не болтовней заниматься!

Наш юный друг посмотрел на Сергея Ильича с заметным вызовом:

— Расстрелять безоружных, словно скот на бойне?

Инихов пренебрежительно махнул стаканом, который он только что осушил:

— Они и есть скот! Разве что двуногий.

— Нет, — поручик покачал головой, — я так не могу. На каторгу они пойдут или повесят их — дело не мое и не мне решать. И брать на себя ответственность за их жизни — тоже!

— Ну и напрасно. — Инихов поставил стакан на стол и уже совершенно серьезно посмотрел поручику прямо в глаза. — Они бы тебя не пощадили. И другие, представься им случай, не пощадят. А случаев, если ты и дальше будешь служить в полиции, окажется предостаточно, вот увидишь. Меняй свои взгляды, пока не поздно. Иначе…

Сергей Ильич, не завершив фразу, умолк. В гостиной — в который уже раз за вечер! — воцарилась мертвая тишина, причем на этот раз определение «мертвая» как нельзя лучше подходило по смыслу.

Все мы смотрели на поручика, а он, слегка побледнев, смотрел куда-то в пространство — в окно, за которым бушевала уже не на шутку разошедшаяся буря. Увидеть что-то в окне, кроме собственного отражения и отражения находившихся в гостиной предметов и людей, было невозможно, и все же поручик смотрел в него, словно в изменчивую воду Кастальского ключа[35] и словно бы в жажде прорицания.

Не знаю, привиделись ли ему лица сотен уже погибших полицейских — застреленных, зарезанных, взорванных. Как не знаю и то, было ли ему предвидение. Но он побледнел еще сильнее, а взгляд его опечалился.

— Да, — наконец, ответил он, нарушив тишину, — возможно всякое. Но все же убивать, не видя прямой угрозы, я не стану.

По гостиной пронесся вздох: общий и безрадостный.

— Ну, ладно: хватит уже хоронить Николая Вячеславовича! — Его сиятельство, «наш князь», провел рукой по губам к подбородку, как будто подавляя свой собственный вздох и не давая ему соединиться с нашим. — Что будет, то будет, а будем мы живы или помрем, на то — воля Божия.

— И то… — Инихов, мельком перекрестившись, махнул рукой.

— Ну, хорошо, — подал голос Митрофан Андреевич, — стрелять вы не стали, а что же они? Набросились?

Наш юный друг неожиданно улыбнулся, а бледность с его лица отступила:

— Нет. Умирать никому из них не хотелось, и поэтому мы заключили пакт: я не стреляю в них, они не бросаются на меня. Тезка еще попытался выторговать чемодан с деньгами, но тут уже я не уступил. В общем, пришлось им выбираться из подвала без ничего. Я же еще подождал: опасался, что они, оказавшись в парке, устроят засаду. Уже стемнело, притаиться за каким-нибудь углом или деревом можно было запросто. А ведь мне еще предстояло тащить чемодан: попробуйте-ка, имея такую ношу, отбиться от внезапного нападения!

— Да уж! И?

— Потихоньку я всё же решился: не век же сидеть в подвале! Но вышел сначала сам — налегке, без ноши. Осмотрелся, прошелся, проследил оставленные на снегу следы: студенты явно уехали, засады не было. Тогда я вынес и чемодан и пошел на шоссе. А там уже всё было просто. Остановив первого же извозчика, велел ему везти меня участок. В участке мне оказали помощь с лучшим транспортом, а заодно помогли связаться с Речной полицией. Передав по телефону сведения о студентах и Турухтанных островах, я поехал прямиком сюда, поскольку в нашем собственном участке мне сообщили, что нет никого и что все — у Никиты Аристарховича.

Поручик замолчал. Мы тоже какое-то время молчали, глядя на чемодан, а потом заговорили о всяком-разном, что, полагаю, и привело к беде. Мы слушали Можайского и препирались с ним. Слушали Кирилова и — как же без того! — препирались и с ним. Слушали Чулицкого, а уж без споров с Михаилом Фроловичем обойтись не могло никак. Наконец, и Гесс рассказал обо всех обстоятельствах своих перипетий, и рассказ этот вызвал немало словесных перепалок.

В общем, мы говорили один за другим, и спорили — каждый и с каждым. И только Монтинин, который — как все, считая и его самого, полагали это — уже рассказал достаточно, более рта практически не раскрывал. А между тем, именно его и следовало бы расспросить получше. Сделай мы это, не пришлось бы нам выпрыгивать из окна, не сгорела бы дотла моя квартира, не превратился бы в пепелище целый квартал!

Во всяком случае, имей мы на руках информацию, которая так и осталась в тот вечер похороненной в штаб-ротмистре, мы бы — что очевидно — приняли надлежащие меры безопасности и уж точно — были бы настороже.

-----------------------------------------------------------

Поддержать автора можно переводом любой суммы на любой из кошельков:

в системе Яндекс. деньги — 410011091853782

в системе WebMoney — R361475204874

Z312553969315

E407406578366

в системе RBK Money (RuPay) — RU923276360

Вопросы, пожелания? — paulsaxon собака yandex.ru

Примечания

1

Золотая российская монета номиналом в 15 рублей.

(обратно)

2

Здесь и далее следует помнить, что отчет написан Сушкиным и был предназначен для широкой публики. Отсюда и всякие литературные вольности и вообще — язык не канцелярский, а больше репортерский.

(обратно)

3

Клейгельс. Сушкин «обращается» к градоначальнику, намекая на широко разветвленную коррупцию в полицейской среде.

(обратно)

4

Бывшая усадьба княгини Дашковой (сподвижница и подруга Екатерины Великой, директор Петербургской Академии наук). Со второй половины 19-го века усадьба постепенно пришла в упадок, некогда знаменитый парк был разделен на две части, новые хозяева мало заботились о благоустройстве. С начала 20-го века парк облюбовали революционные рабочие, а чуть позже и здание усадьбы стало их «клубом». Дом претерпел множество переделок, разрушений и «реставраций». Ныне — ЗАГС Кировского района Петербурга.

(обратно)

5

«Не беспокоить». Издавна — табличка для горничных в гостиницах («Prière de ne pas déranger». Буквально: «просьба не беспокоить»).

(обратно)

6

Сушкин говорит о запрете на торговлю любыми спиртными напитками с десяти часов вечера, за исключением некоторых ресторанов и трактиров, имевших «зеленые» (окрашенные в зеленый цвет) двери: в таких заведениях алкоголь мог продаваться несколько дольше. Запрет был установлен Городской Думой Петербурга по личному представительству Клейгельса. Таким образом, современные нам нововведения в деле борьбы с алкоголизацией — никакие не нововведения, а всего лишь жалкое и неумелое подражательство.

(обратно)

7

Скандальные истории с Николаем Васильевичем Клейгельсом (а было их множество) — не предмет нашего повествования. Однако необходимо заметить, что описываемый Сушкиным случай мог вполне иметь место, так как сам градоначальник, вводя для столицы превосходные и часто передовые законы, сам не слишком утруждал себя следованию им. Не слишком утруждали себя и некоторые чины полиции, на «местах» оказывая «покровительство», то есть — попросту и не за так закрывая глаза на незаконную торговлю спиртным. Одно из таких коррупционных дел даже наделало шума, и некоторым правдолюбцам даже удалось подвести под суд всех его участников. Но на самом суде оно полностью рассыпалось, и никто из обвиняемых не понес никакого наказания. Не получили они и взысканий по службе. Эта ситуация вполне могла бы напоминать кое что из современных читателю событий, но справедливости ради необходимо отметить: несмотря на чрезвычайно высокий уровень коррупции в столичной полиции конца 19-го — начала 20-го века, полиция в целом работала превосходно и со своими прямыми обязанностями справлялась великолепно. Поэтому если читатель поморщился вдруг, узнав, что и князь Можайский — «главный» герой нашего повествования — был, вне всякого сомнения, в такого рода коррупции замешан, то совершенно напрасно: более тяжких грехов за участковым приставом не водилось.

(обратно)

8

Стиль дорогой, эксклюзивной мебели, модной в 18–19 веках и названной так по имени «придумавшего» его столяра — Джорджа Хепплуайта (Hepplewhite), который в мебельном деле был таким же законодателем мод, как два других прославленных мастера — Томас Шератон и Томас Чипендэйл.

(обратно)

9

Красное бордо; одно из пяти (а в описываемое время — одно из четырех) красных бордо, относящихся к premier cru — высшей, элитной, категории красных бордосских вин.

(обратно)

10

Сотерн (одна из разновидностей «ликерных» вин), белое бордо, единственное, относящееся к категории premier cru supérieur: выше — только небо в алмазах.

(обратно)

11

Поручик имеет в виду красное бордо. «Медок» — винодельческий регион Бордо и одновременно «сборное» название красных сухих бордосских вин типа того же Шато-Латур.

(обратно)

12

Appellation. Буквально — название, обозначение. В узком смысле — винодельческий регион, дающий наименование конкретным винам. Например: Шато-Латур Пойяк, т. е. красное сухое бордосское вино, произведенное в коммуне Пойяк, в винодельческом хозяйстве Шато-Латур. L'appelation d’origine contrôlée — система контроля качества, гарантия того, что произведенные в апелясьон вина являются марочными (при условии их сертификации).

(обратно)

13

Поручик имеет в виду Музей Столичной полиции, открытый в 1901 году на Офицерской (ныне — Декабристов) улице в здании Казанской полицейской части (дом № 28), где находилась также и Сыскная полиция.

(обратно)

14

Буквально — «без яиц». Неизвестно, правда ли Юрий Михайлович использовал это вульгарное выражение или сам Сушкин вложил его в уста князя: ради пущего эффекта. Пусть это останется на совести репортера.

(обратно)

15

Не афишируя.

(обратно)

16

Ганимед — прекрасный юноша, «виночерпий» олимпийских богов.

(обратно)

17

Обер-офицеры в России — младшие офицеры.

(обратно)

18

Портмоне.

(обратно)

19

Полковник Федор Федорович Тыртов. В описываемое время — начальник Речной полиции Петербурга.

(обратно)

20

Следует помнить, что описанные в отчете Сушкина события происходят в самом начале 20-го века.

(обратно)

21

Полицейских надзирателей. Полицейский надзиратель — один из нижних чинов.

(обратно)

22

Возможно, Иван Пантелеймонович имел в виду пушкинского кота («У Лукоморья дуб зеленый, златая цепь на дубе том, и днем, и ночью кот ученый всё ходит по цепи кругом…»)

(обратно)

23

Милевский Андрей Юлианович: в описываемое время — помощник смотрителя полицейского дома Васильевской части.

(обратно)

24

Барон Иосиф Иосифович фон дер Остен-Сакен: в описываемое время — смотритель полицейского дома Васильевской части.

(обратно)

25

Согласно обязательному постановлению СПб Градоначальства в зимнее время (с 1-го сентября по 1-е марта) дежурства начинались с четырех часов пополудни и заканчивались в восемь часов утра. В летнее (с 1-го марта по 1-е сентября) — с восьми часов вечера и заканчивались в шесть утра. Интервал между сменами в зимнее время составлял четыре часа (в летнее — три), причем в воскресные, праздничные и так называемые табельные дни, а также на их кануне старшие дворники обязаны были присутствовать «у ворот» лично в интервале от восьми часов вечера до половины двенадцатого ночи. В прочие дни присутствие старших дворников на постах никак не регламентировалось. Поэтому чаще всего поздние вечерние и ночные смены выпадали на долю младших дворников и помощников старших, тогда как старшие брали себе наиболее удобные для них часы. Дежурный дворник «помещался» на улице так, чтобы — по возможности — обозревать всю протяженность участка домовладения, но именно с «парадной», уличной стороны: с полуночи и до рассвета дворник должен был стоять — на широких улицах — в нескольких шагах от тротуара, а на узких — прямо посередине проезжей части. Понятно, что при таком порядке, с одной стороны, никто не мог пройти или проехать мимо дворника незамеченным, но с другой — собственно дворы и происходившее в них дворники в эти часы не контролировали.

(обратно)

26

То есть чины которых соответствовали классам Табели о рангах — в противоположность нижним чинам.

(обратно)

27

Клейгельс. Конно-полицейская стража была учреждена в СПб Градоначальстве в 1898 году по непосредственным представлениям и ходатайствам тогдашнего министра внутренних дел Ивана Логгиновича Горемыкина (1839–1917; министр внутренних дел с 1895 по 1899 год; действительный тайный советник; в 1906 и в 1914–1916 годах — председатель совета министров) и Н.В. Клейгельса. Причем оба они были убеждены в насущной необходимости такого подразделения городской полиции. Первоначальным формированием и обустройством отрядов занимался непосредственно Владислав Францевич Галле — любимец Клейгельса, тогда исполнявший должность начальника Полицейского Резерва (позже — полицмейстер IV отделения).

(обратно)

28

Поручик имеет в виду полицию в целом.

(обратно)

29

Николай Павлович Боголепов (1846–1901) — министр народного просвещения (1898–1901 годы), убитый выстрелом из пистолета в собственной приемной. В годы своего министерства проводил направленную политику недопущения втягивания студентов в революционную деятельность, в том числе и а) распорядившись отдавать в солдаты замеченных в агитациях учащихся; б) увольняя из учебных заведений отличавшихся чрезмерно левыми взглядами преподавателей и профессоров. Застрелен бывшим студентом Московского университета Карповичем.

(обратно)

30

В воскресенье 3-го марта (по старому стилю) 1902-го года.

(обратно)

31

К.П. Победоносцев (1827–1907) — правовед, историк Церкви, обер-прокурор Святейшего Синода.

(обратно)

32

Вероятно, Сушкин намекает на оракул в античных Дельфах, к которому обращались за предсказаниями будущего и с вопросами о том, стоит или нет затевать какие-либо мероприятия.

(обратно)

33

В Петропавловской крепости содержались преимущественно обвиняемые в политических преступлениях.

(обратно)

34

Эскулап — римский бог врачевания. Соответствует греческому Асклепию.

(обратно)

35

Родник на горе Парнас недалеко от Дельф. Считался источником пророческой силы.

(обратно) Fueled by Johannes Gensfleisch zur Laden zum Gutenberg

Комментарии к книге «Можайский — 2: Любимов и другие», Павел Николаевич Саксонов

Всего 0 комментариев

Комментариев к этой книге пока нет, будьте первым!