Посвящаю эту книгу моему приемному сыну Игнасио, чтобы он прочел ее через несколько лет.
Дьявол предпочитает использовать для своих козней скорее доброго слугу, чем дурного.
Эпитафия на одной из могил кладбища Бегброк (Оксфорд)ЧАСТЬ I ОБМАН ПЕРВЫЙ
1. ЭФФЕКТ БРЭМА СТОКЕРА
— Ты прямо меня расстреливаешь: я чувствую себя как под пулями, — сказала женщина и улыбнулась с таким видом, будто шквальный огонь вспышек «роллейфлекса» и «пентакса» был для нее привычным делом.
— Наклоните голову немного влево и не смотрите на меня, — произнес голос из-за объектива, — вот так… Chévere[1]!
Chévere? С какой стати у нее вырвалось это слово? Инес никогда раньше его не употребляла. Она не была ни латиноамериканкой, ни любительницей телесериалов, да и возраст уже не тот, чтобы легко усваивать модные словечки современного жаргона.
— А теперь посмотрите на меня… так-так, замечательно, — приговаривала Инес, почему-то она была уверена, что фотографии должны выйти удачно.
«Эффект Брэма Стокера» — так называла Инес отношения, устанавливающиеся в процессе фотографирования между фотографом и его объектом: слово «вампиризм» казалось ей неподходящим. Термин же «эффект Стокера» проходил незамеченным среди других клише фотографического жаргона и в то же время прекрасно раскрывал суть феномена, позволяющего фотографу с помощью камеры проникать во внутренний мир другого человека, постигая его душу и пытаясь уловить за заурядностью красоту. Сегодня перед ее объективом — женщина лет шестидесяти пяти, венесуэлка, если судить по ее акценту и внешности. По странной ассоциации Инес вспомнила про побаливающую ранку на запястье («Чем, черт возьми, я могла порезаться вчера вечером?»). Голова тоже болела, но Инес тотчас возвратилась к работе.
— Еще разок; отклоните подбородок влево, еще немного. Вот так… отлично, класс!
Инес Руано не слушала, о чем разговаривает с этой женщиной Вики — журналистка, с которой они сегодня работали в паре. До нее долетали лишь обрывки разговора, отдельные фразы, позволявшие все же получить некоторое представление о героине этого интервью, первом из новой серии «Встречи с женщинами в тени». В сущности, проект довольно банальный, но Инес пригласил не просто «Тайм мэгазин», а Майра, главный редактор, ее старая знакомая, — так что отказать было невозможно.
— Хорошо вышло… а теперь не смотрите на меня.
Имя женщины Исабель Альсуа Гарсия, и, как смогла заключить Инес из обрывков разговора, она подруга и верная спутница, нянька, сиделка и единственная будущая наследница пожилого скульптора Алонсо Блекуа, некогда знаменитого донжуана. Инес он тоже нравился в студенческие годы, поэтому она начала внимательнее прислушиваться к словам сеньоры Альсуа, соединяя услышанное с увиденным через объектив. Теперь она взяла другой аппарат, чтобы сфотографировать женщину своим стареньким «роллейфлексом».
— Попробуем так?
Инес уже поймала в объектив наполовину приближенное, перевернутое изображение Исабель Альсуа. Люди выдают свои секреты, когда переворачиваешь их вверх тормашками, как будто их мысли, даже самые сокровенные, начинают легче всплывать на поверхность в таком положении. По крайней мере так думала Инес, и недавно она даже пришла к заключению, что, глядя на перевернутое изображение человека, можно разглядеть некоторые его черты, скрытые за обыденностью и логической упорядоченностью мира.
С помощью своего оптического прибора Инес обнаружила, например, что эта женщина стремится походить на Ирене Папас: она сфокусировала объектив на ее лице, чтобы посмотреть, как Исабель Альсуа постаралась изменить форму своих бровей и губ, контур которых был обозначен резковато для ее возраста. Больше всего в этой женщине Инес привлекало это ее «почти». Инес обожала снимать таких людей, они намного интереснее цельных. Эта стареющая женщина была просто великолепна в своем подражании Папас: почти стройная (не считая толстых, как дорические колонны, ног, которые Инес собиралась исключить из фотографии), почти высокая, и контур ее нижней челюсти почти безупречен.
— Ах, дорогая, ты даже представить себе не можешь. Никто — понимаешь меня? — никто не осознает, каким умом должна обладать женщина, чтобы выносить гения, — с карибским акцентом произнесли сейчас эти губы. Однако выговор для женщины не родной: если бы Инес с большим вниманием слушала вопросы Вики, она бы узнала, что Исабель Альсуа Гарсия — из семьи знаменитых послевоенных эмигрантов и принадлежит к числу людей, претендующих на то, чтобы интеллект их славных предков безусловно признавался и за ними самими. Не важно, если интеллектуальные способности в роду давно зачахли, и у потомка великого человека куриные мозги и образование девочки из каракасского монастырского колледжа: ум таких людей должен приниматься на веру и ни при каких условиях не может быть поставлен под сомнение.
Однако Инес на двадцать лет моложе Исабель Альсуа, она не застала ни войну, ни послевоенный период и не была склонна принимать на веру что бы то ни было. Поэтому она чувствовала некоторую неловкость, видя, как женщина морщит губы, делая Вики очередное признание:
— Поверь мне, милая, все эти великие люди в действительности просто дети — понимаешь меня? Единственное, чего мне не приходится делать, — разве что менять Алси пеленки… Да, да, не смотри на меня такими глазами, ты еще очень молода, но если потом ты станешь кем-нибудь в этой жизни, ты поймешь, что чем более мужчина влиятелен, умен или талантлив, тем больше в нем придури. Да, да, они полные придурки, детка.
Инес вспомнила, как ей нравились некогда скульптуры этого «придурка», и решила сконцентрировать все внимание на глазах Исабель Альсуа, пропуская мимо ушей ее слова. Каковы бы ни были представления этой женщины о мире и мужчинах, Инес не хотела, чтобы они отражались в ее работах. Она не из тех фотографов, которые всегда стремятся сделать из своих персонажей подобие красочных иллюстраций из «Пари матч», но не принадлежала она и к числу тех, кому нравится подчеркивать безобразную сторону людей. Слишком дешевый и слишком простой, по ее мнению, трюк. Гной в уголке глаза… торчащие из носа волоски… Инес казалось, что люди читают фотографии больше, чем сам текст интервью. Читатель никогда не пропустит несколько прядей, выбившихся из прически или, наоборот, слишком прилипших к черепу, и инстинктивно решит: «Вот депрессивный». Или, как в случае с Исабель Альсуа Гарсия: «Вот у кого язык без костей»; потому что именно на такую мысль наводили эти губы, увеличенные слишком темным контуром, эти бесчисленные бороздки над верхней губой — признак постоянно морщившегося или растягивающегося рта. «Маленькие, но иногда обманчивые симптомы», — думала Инес.
Поэтому она снова вернулась к «пентакс»: такие детали намного лучше фиксировать цифровым фотоаппаратом. Инес старалась не смотреть больше на губы женщины, а полностью сконцентрироваться на ее глазах — невероятно черных и самоуверенных: Исабель Альсуа, почти не мигая, вонзала свой взгляд в собеседника со спокойной пристальностью святого. Или осла.
— Теперь поверните корпус чуть-чуть вправо, пожалуйста, и задержитесь в этом положении. Отлично, еще разок.
Если бы Инес обращала больше внимания не на внешность этой женщины, а на ее слова, она узнала бы любопытные подробности о том, как Исабель Альсуа познакомилась с Алонсо Блекуа и спасла его «от верной перфорации желудка», когда слава скульптора уже начинала меркнуть и годы брали свое. «О, милая, ты представить себе не можешь, в каком состоянии был Алси, когда я познакомилась с ним в 98-м. И я вовсе не хвастаюсь — понимаешь меня? — кто-нибудь может подумать, будто я возомнила о себе невесть что и выдумываю всякие небылицы. Нет, я привыкла говорить только правду, детка; и вот она, правда, уж поверь мне».
Затем Исабель Альсуа понизила голос, чтобы рассказать, как плох был знаменитый скульптор, когда они познакомились, и как ему хорошо теперь. Потом, уже во весь голос, Исабель сообщила о намечающемся чествовании Алси на Венецианской биеннале[2]: она сама об этом позаботилась, съездив в Италию, «потому что подобные вещи слишком деликатны, чтобы поручать их агентам, они ведь ничего не могут толком организовать, ты же знаешь». Исабель Альсуа опять понизила голос: «Алси теперь в полном порядке, все просто замечательно, но до биеннале я хочу свозить его сначала на несколько дней в Баден-Баден: в последнее время он немного меня беспокоит, кушает не очень хорошо…» Если бы Инес слушала эту женщину или по крайней мере смотрела бы на ее губы, она заметила бы, что в рассказе о знаменитом скульпторе без конца повторяются слова «я», «мне», «меня», «со мной». К счастью, Инес взялась за «пентакс» и ее заинтересовали руки этой женщины — особенно пальцы, их нужно обязательно сфотографировать. Смотри, смотри, Инес, они чуть согнуты, и красные ногти будто царапают, вернее, раздирают воздух, в подкрепление бог знает каких слов. Пальцы снова и снова впивались в пустоту, словно желая заставить ее кровоточить, и Инес фотографировала их, хотя Майра, главный редактор журнала, дала ей совершенно четкие указания: «Парочки фотографий будет достаточно, один портрет, один снимок средним планом, и хватит, это ведь не суперпроект, всего лишь серия о любовницах знаменитых людей. Да, вот еще что: фотографии мне нужны к завтрашнему дню, время не терпит».
Ладно. Инес решила поторопиться и отснять поскорее нужные кадры, чтобы успеть обработать снимки этим же вечером. Но ужасные руки снова и снова притягивали ее взгляд, словно говоря: «Иди, иди сюда», — и Инес опять защелкала фотоаппаратом. Ей стало страшно: согнутые пальцы с красными ногтями будто манили ее к себе. Вдруг Инес обнаружила, что эти руки, несмотря на скрюченные фаланги пальцев, выглядят слишком молодо, контрастируя со всем остальным обликом женщины: они словно существовали независимо от тела. В этот момент ей пришла на память ведьма из спектакля «Белоснежка», который она видела в детстве, когда гостила у бабушки с дедушкой в Гранаде. Тогда молодая актриса, игравшая роль мачехи, забыла загримировать себе руки. Мелкие огрехи плохого театра — только и всего, но образ этих вопиюще молодых рук навсегда врезался в память шестилетней девочки и теперь сделался в воображении Инес особенно зловещим. «Да что за глупости, — рассердилась она, — это все эффект Брэма Стокера, только на этот раз мы поменялись ролями, и уже не я пытаюсь извлечь что-то из этой женщины, а она сама впилась в меня своими красными когтями».
Да нет же, какая чепуха: обычное интервью у заурядной особы. Конечно, ее черты «почти» довольно занимательны, но лишь настолько, чтобы сфотографировать их и забыть. Болтовню же ее лучше не слушать, редкостная зануда!
Все хорошо, все просто замечательно. Не стоит паниковать из-за происходящего: ведь именно это — способность проникать в чужой, скрытый от посторонних глаз мир — и нравилось Инес в ее профессии. Это случалось нечасто, но, заглянув внутрь другого человека, иногда удавалось даже услышать его мысли. Точнее, не услышать, а увидеть. Инес раньше уже испытывала подобное, но всегда только с симпатичными ей людьми, в случае же с этой… «Ведь я всегда презирала таких людей, — думает Инес. — Кто она? Немолодая женщина, живущая за счет мужчины и заботящаяся о нем в обмен на социальный престиж и, вероятно, его наследство». «Алси у меня кушает, Алси у меня не кушает, мы собираемся в Баден-Баден, детка, ах, да ты ничего не понимаешь ни в жизни, ни в мужчинах». Руки женщины в подкрепление ее слов опять раздирали воздух и сжимались в кулаки, словно желая вырвать с корнем что-то невидимое. Инес сфокусировала объектив на пальцах, впивающихся в ладони (так, так, великолепно!): что они сжали так крепко — душу Алонсо Блекуа, его волю, его банковские счета? «Странные руки у этой женщины, как будто чужие: так хочется отделить их от остального ее тела… Им можно было бы посвятить целую серию фотографий».
«Ну-ка, посмотрим», — Инес внезапно отстранила от себя фотоаппарат. Боль порезанного запястья и тяжесть в голове словно отрезвили ее. — Какое мне до всего этого дело? — удивилась она. — С какой стати я принялась фотографировать эти руки — с такой головной болью да еще после бессонной ночи? Хотя… наверное, как раз бессонная ночь в этом и виновата».
Женщина сделала жест левой рукой: «Смотри, смотри на нее!» Инес не смогла удержаться от того, чтобы не увеличить изображение, и продолжала снимать: рука приблизилась к голове и… о Боже! Что за отвратительная манера — почесываться одним ноготком! Инес так близко видела это через объектив, что почти слышала, как женщина скребет голову — сначала безымянным пальцем, потом мизинцем. Какой кошмар!
«Да что же это со мной? Может быть, хватит уже? — Инес опустила камеру. — Довольно, а то я возненавижу эту женщину в конце концов. Как можно ненавидеть совершенно незнакомого человека? Не знаю, но, клянусь, я вырежу с фотографий ее руки, она их недостойна, они слишком живые для нее». Инес щелкала и щелкала фотоаппаратом: еще один снимок, еще один…
Ситуация в высшей степени странная, но Инес видела в ней и положительный момент: подобное состояние экзальтации всегда способствует творческому процессу. Безо всякого сомнения, фотографии рук получатся великолепно, их можно будет где-нибудь использовать — например, выставить на конкурс или представить на ближайшей выставке в Женеве. О, смотри-смотри, Инес, не пропусти это новое движение: мизинец, безымянный, средний, указательный… — женщина слегка постукивала пальцами, поднимая и опуская их, словно раскрывая и закрывая веер. Как восхитительны эти ужасные руки! Делал ли Алси с них скульптуры когда-нибудь? Конечно же, нет, это ее собственная безумная фантазия! Проклятый эффект Брэма Стокера, она чересчур увлеклась и теперь почти не владела собой, попав во власть этих страшных рук. «Что со мной происходит? — спрашивала себя Инес, глядя, как женщина оттопыривает большой палец левой руки. — Как она мне противна, просто до тошноты!» Хотя, если задуматься, в этом чувстве не было ничего странного. В жизни нам часто приходится необоснованно ненавидеть незнакомых людей, просто мы не придаем этому значения. Некоторых нам даже хочется убить. Мы готовы убить типа, перед самым нашим носом занявшего единственное свободное место для парковки. Придушить жалкую старушку, два часа не отходящую от окошка и донимающую служащего глупыми вопросами (проклятая бабка!). И младенца, ночь напролет разрывающего нам барабанные перепонки своим плачем (Ирода — в президенты!). И бездарного музыканта, без конца играющего на кларнете (чтоб ты свалился с пятого этажа!). У Инес как раз сосед-музыкант, но он никогда не вызывал в ней ненависти такой силы, как обладательница этих красных когтей. Или вызывал? Конечно, да. Тысячу раз она желала, чтобы он проглотил свою проклятую свистульку. Ненависть ведь не избирательна, как любовь. Ненависть всеобъемлюща и распространяется на все, даже самое святое или, наоборот, самое незначительное: «Сукин сын, твоя огромная башка закрывает от меня весь экран!» или «Чертова свинья, неужели никто не учил тебя жевать с закрытым ртом?» Прозаическая, без меры и смысла, «оправданная» ненависть: как можно не злиться на эту девчонку в цветастом купальнике, заслоняющую мне солнце, когда я так хочу загореть? Или чисто эстетическая ненависть ко всему безобразному — именно это Инес чувствовала сейчас, разглядывая увеличенное объективом своего фотоаппарата чужое уродство. Она щелкнула один, два, три, двенадцать раз, прежде чем остановиться и сменить линзу.
— Дорогая, — воспользовавшись паузой, произнес где-то далеко голос с венесуэльским акцентом, — ты прямо меня расстреливаешь.
Инес Руано внезапно осознала, что наделала безо всякой необходимости бесчисленное множество снимков. Она прекратила фотографировать и извинилась; голос с венесуэльским акцентом смягчился и зазвучал притворно-раздосадованно. Женщина в глубине души была польщена таким вниманием со стороны Инес: разве не комплимент то, что известный фотограф уделил ей столько внимания? Поэтому, произнося «я чувствую себя как под градом пуль», женщина даже улыбалась и, кажется, собиралась сказать еще какую-нибудь гадость про Алси Блекуа, но Инес не слушала ее, думая лишь о том, что Майре этот материал нужен к завтрашнему утру и ей придется обрабатывать фотографии допоздна, несмотря на усталость. Инес собрала свои вещи — объективы, зонтик, штатив — и, лишь закрыв чемоданчик, обнаружила, что все еще держит в руке фотометр. Пора прощаться.
— Всего доброго, моя дорогая, — зашевелились венесуэльские губы, и женщина протянула ей руку.
Невольно Инес сжала в ладони фотометр, как реликвию или живое существо, и в то же время спокойно пожала руку, сводившую ее с ума несколько минут назад. Как мужчина, покинувший придорожный мотель, забывает только что пережитую там кратковременную любовь — так и Инес, выйдя и закрыв за собой дверь, оставила позади и свою мимолетную ненависть. Сейчас она смотрела на часы, думая лишь о том, что из фотографий рук может получиться интересный материал. Нужно ли разрешение Исабель… (Альсула? Элосуа? Как, черт возьми, ее звали?), для того чтобы их использовать? Да нет, конечно же, нет: если их отделить от тела, то никто, и даже она сама, не догадается, что это ее руки. «К тому же, — рассудила Инес, — это вовсе и не ее руки, они совершенно не гармонируют со всем ее видом, стоило бы отрезать их ей».
2. КОРИДОР В ДОМЕ НА УЛИЦЕ ВЕНТУРА ДЕ ЛА ВЕГА
В квартире Инес Руано ничто не говорило о том, что ее хозяйка из числа тех немногих людей, которые терпеть не могут сотовые телефоны. Во-первых, на самом видном месте лежал один из них — красный, миниатюрный, загорающийся иногда разноцветными огоньками, но не издающий ни одного звука, — «Нокиа», которой, очевидно, не очень нравилась отведенная ей теперь роль бесстрастного автоответчика, вынужденного без конца повторять одно и то же: «Это Инес Руано, сейчас я не могу подойти к телефону» и т. д. В рабочие дни телефон лежал без дела, забытый хозяйкой, которая выводила его на прогулку лишь в выходные, да и то с отключенным звуком. Как ни трудно в это поверить, но до сих пор существуют телефонофобы самого различного типа: некоторые интеллектуалы, считающие мобильный мещанским атрибутом и заявляющие, будто он возмутительным образом нарушает творческий процесс. Есть оригиналы, культивирующие убеждение «я не такой, как все вы, обыватели» и потому готовые лучше искать телефон-автомат под проливным дождем, чем признать удобство сотовых. Известны также случаи величайшего самопожертвования со стороны неверных мужей, которые во избежание скандальной развязки отказываются от мобильного, аннулируя даже контракты, чтобы замести все следы (впрочем, телефонофобия этого типа временна и вполне излечима). Есть и еще один вид противников сотовых — миллионеры, которые, имея несколько аппаратов дома и один — в кармане, никогда не отвечают на звонки, считая более удобным (и шикарным) фильтровать их с помощью Мари Хосе (своей пожизненной секретарши, прекрасно знающей, для кого шеф есть, а для кого он «в отъезде далеко и надолго»).
Как бы то ни было, Инес Руано не принадлежала ни к одной из этих категорий; она отказалась от сотового телефона исключительно из суеверия. С тех пор как однажды вся фотосессия была безнадежно испорчена телефонным выяснением отношений, состоявшим из двадцати звонков и семи сообщений («пожалуйста, нет!», «я так мало для тебя значу?», «как это, почему — «прощай»?»), Инес приняла два решения: порвать со своим любовником и никогда больше не брать сотовый телефон на работу. Теперь для того, чтобы связаться с ней, нужно было оставить сообщение на автоответчике опального сотового или домашнего телефона либо отправить письмо по электронной почте или факсу.
Все эти четыре аппарата, так же как и квартира Инес Руано, с нетерпением ждали сейчас возвращения своей хозяйки, которая уже близко, но еще не совсем дома. Ей осталось преодолеть коридор, ведущий от подъезда на улице Вентура де ла Вега к ее просторной, залитой светом квартире в глубине здания. Инес нравился этот коридор: он помогал ей избавиться от неприятных впечатлений прошедшего дня, которые тонули в беспорядочной смеси звуков музыки, доносящихся из-за дверей жильцов.
«Однако сегодня нельзя расслабляться. Даже если придется сидеть допоздна, нужно обработать фотографии и отослать их в журнал по e-mail», — напомнила себе она, зная по опыту, что этот коридор способен вызывать у нее амнезию. Инес сама выработала в себе этот рефлекс, как Павлов у своих собак: как только она входила в коридор и слышала первые звуки музыкальной смеси, из ее сознания начинали стираться дневные заботы, позволяя ей вступать в свою тихую гавань (площадью сто девяносто квадратных метров) в безмятежном состоянии духа.
Едва оказавшись в коридоре, Инес получала первую дозу музыкального успокоительного. Если бы исследователь феноменов иммиграции знал о коридоре Инес, он бы сэкономил много сил на поиски материала для своих изысканий. Зачем тратить время на посещение румынских поселений в пригороде, разыскивать молодых аргентинских стоматологов, богатых китайских торговцев, служанок-эквадорок, дворников-алжирцев и русских кларнетистов, если все они поселились в одном подъезде этого старинного, наполовину реконструированного дома на улице Вентура де ла Вега? Инес была едва знакома со своими соседями. Она не знала, что находится за вереницей из этих восьми дверей, откуда, помимо музыки, выплывала в зависимости от времени смесь запахов кускуса, гуляша и жаркого. Инес не были знакомы их лица, она ничего не знала об их жизни и экономическом положении; по-видимому, у всех оно очень различалось, как всегда бывает в подобных домах. Однако по доносящейся из-за дверей музыке Инес всегда легко определяла настроение каждого из жильцов. Что может быть красноречивее меланхолии этого андского вальсика, выплывающего из-под двери слева, и какие сомнения может оставить грохотание Нача Гевары за крепкой дубовой дверью квартиры номер 5? Когда же в коридоре слышался «hari te quiero hari yo te adoro», можно было не удивляться, почему дворник Али забыл выбросить мусор, и веселый звон китайских колокольчиков тоже говорил сам за себя. Инес направилась дальше по коридору, предвкушая момент, когда после подготовительных ритуалов спокойно уляжется на диван перед телевизором. Хотя нет. Сегодня придется сохранять бодрость духа, не поддаваясь спасительной амнезии до тех пор, пока она не посмотрит фотографии, особенно рук с красными когтями. А тут еще этот досадный порез на запястье и мучительная головная боль… «Этому тоже нужно будет уделить внимание, так что и не думай о том, чтобы улечься смотреть телевизор», — сказала себе Инес. Теперь ей осталось преодолеть единственный неприятный отрезок пути, который она обычно миновала, заткнув уши. Инес были приятны все мелодии этого коридора, создающие ощущение «вот я и дома!», но музыка, доносившаяся из-за последней двери, просто невыносима. «Опять Владимир со своей дудкой», — напряглась она, хотя даже не знала, действительно ли кларнетиста зовут Владимир или как-то иначе — Дмитрий, Иван, Алеша… Невозможно было угадать его настроение, потому что русский — единственный из соседей, кто не варьировал свой репертуар и не исполнял никаких пьес. Его вклад в музыкальный хаос коридора состоял в беспорядочном разыгрывании гамм, которые не только никогда не кончались, но, напротив, начинались снова и снова, повторяясь до бесконечности, даже по утрам, когда Инес еще спала. Настоящая пытка! «Чтоб ты свалился с пятого этажа, — пожелала она, хотя и знала, что вероятность этого невелика: русский жил на первом. — Чтоб ты подавился своей проклятой свистулькой, Владимир…» Конец мучениям… Инес отняла руки от ушей и повернула за угол: через несколько секунд она будет у себя дома, в своем царстве, коридор уже позади.
За последние три года, когда Инес Руано снова стала свободной от брачных уз, она научилась ценить многие маленькие радости, — размеренные ритуалы, смягчающие падение Алисы из жестокой реальности внешнего мира. Открыв дверь, Инес первым делом избавилась от туфель. Сначала отбросила одну в сторону окна, а потом другую — в лампу, однако таким образом, чтобы не задеть ее, потому что этот тотем — подарок матери — в ритуале ее возвращения домой исполнял роль оракула: если туфля пролетит с левой стороны, значит, с работой завтра все будет отлично, но если, не дай Бог, справа… Затем Инес включала музыку, чтобы Эдит Пиаф заглушила, насколько это возможно, русские гаммы. Потом она направлялась в ванную комнату, открывала краны и наполняла ванну, чтобы приступить к крайне необходимому ритуалу очищения, снять дневную усталость. Эту последовательность ритуалов — включая и успокаивающее преодоление коридора — Инес видела в десятках фильмов, где главная героиня, так же как и она сама, с наслаждением входит в свое святилище, где стоит мебель не из «Икеи», а от «Филипп Старк», а стены выложены кирпичом или покрыты штукатуркой цвета индиго. Красивая дорогая обстановка… но, так же как в этих американских фильмах, где главная героиня, преуспевающая женщина, которой все завидуют, осмотрев свои владения, садится на кровать и плачет, Инес готова каждый вечер делать то же самое. Если бы кто-нибудь это видел… Чего же ей еще недоставало?
Однако в домашней рутине Инес Руано все продумано до мелочей, научилась она укрощать и эту слабость, мимолетную тоску, которую стала называть «приступом восьми тридцати». Сейчас Инес поднимется, выйдет на середину комнаты и потом медленно, но решительно приблизится к своему рабочему столу. Затем она протянет руку туда, где лежит «Нокиа», вероятно, полная сообщений, а потом повернется направо, где стоит факс. Еще пол-оборота, и в поле ее зрения уже противоположный угол: там находятся два компьютера, один из которых всегда включен.
Проверяя все эти аппараты в надежде обнаружить там сообщение, Инес испытывала приятное, как в детстве, волнение, спасающее ее от «приступа восьми тридцати». Остановившись, она медленно провела пальцем по столу. Детские воспоминания Инес были связаны с двором, где по воле бабушкиной кухарки прогуливались на свободе многочисленные степенные курицы: после летней сиесты девочка специально оттягивала тот волшебный момент, когда заглянет в гнезда несушек и обнаружит одно, два или даже три еще теплых яйца. Сейчас сорокапятилетняя Инес Руано (известный фотограф, дважды в разводе, детей нет) медлила, как в детстве, боясь разочарования. А вдруг сегодня никто не вспомнил о ней? Вдруг нет ни одного звонка, ни одного жалкого рекламного факса или электронного письма от какого-нибудь зануды с просьбой дать интервью («Сеньора Руано, мы готовим репортаж о пяти известных европейских фотографах, можем ли мы рассчитывать на вас и т. п.?..»).
Осторожно, как в детстве, когда боялась обнаружить пустое гнездо, Инес замерла у стола. «Жить одному хорошо потому, — часто думала она, — что никто не видит всех наших причуд». Например, того, что при росте метр семьдесят четыре она всегда вставала на цыпочки, чтобы взглянуть на ждущие ее аппараты. Инес с облегчением улыбнулась: «Четыре новых сообщения», — говорил экран мобильного телефона. Она бросила взгляд направо, словно в поисках второго гнезда, и — о чудо! — там ее дожидались еще несколько приятных сюрпризов: один факс и три электронных письма.
Инес заколебалась: если бы не срочная работа, то она налила бы сейчас себе «Аквариус», открыла бы письма, а потом с телефоном, полным сообщений, в одной руке и факсом в другой насладилась бы полученными новостями в ванне под песню Эдит Пиаф «Je ne regrette rien»[3]. Таков обычный финал привычных домашних ритуалов, лучший момент вечера; однако образ женщины с красными когтями ждал ее внутри фотоаппарата. Зачем она связалась с этой работой? Теперь придется садиться за компьютер и обрабатывать снимки. Может быть, наконец стоит испробовать подаренный матерью плоский монитор TFT? «Золотце, точно таким пользуется Анна Менке… как он тебе, нравится?» Инес понятия не имела, нравится ли ей монитор, потому что ни разу еще не использовала его из-за упрямого неприятия, которое вызывает в ней все, исходящее от матери.
Сегодня же, напротив, Инес обрадовалась, что у нее есть такое чудо техники, и пока на мониторе появились иконки, она бросила беглый взгляд на сотовый телефон: «Четыре сообщения, четыре!» — утверждал экран. И еще факс (нетрудно догадаться — от кого). А электронные письма? Неужели не посмотришь, кто тебе написал?
3. ЧЕТЫРЕ СООБЩЕНИЯ, ФАКС И ТРИ ЭЛЕКТРОННЫХ ПИСЬМА
Часть удовольствия от получения корреспонденции доставляет предвкушение ее открытия. Как голодный ребенок, только что стянувший яйцо, не спешит выпить его, оттягивая удовольствие, как влюбленный не торопится разорвать конверт с любовным письмом, придумывая себе множество других дел, чтобы отсрочить приятный момент, так и Инес сейчас провела тряпкой по своему новому монитору в ожидании, пока активируется программа. «Как можно было не использовать это чудо раньше?» — спросила она себя, в то время как на мониторе появились первые снимки Исабель Альсуа. Это серия из 24 крошечных фотограмм, на которых невозможно ясно различить ни губ той женщины, ни выражения подвижного лица, уже стершегося из памяти Инес, хотя они расстались всего пару часов назад. Она начала открывать фотографии, щелкая мышью, но пока это не более чем повторяющиеся сцены, словно безобидные отражения в миниатюрной зеркальной галерее.
Инес решила отобрать сначала серию из шести фотографий, просмотреть, увеличить понравившиеся и обработать. Уже открыла папку, чтобы сохранить в ней фотографии, но внезапно ее охватило любопытство. Кто ей звонил? Может, что-то случилось? Сегодня намного больше сообщений, чем она получает обычно за вечер. И тогда, как хитрящий сам с собой влюбленный, позволяющий себе отогнуть уголок (всего лишь уголок!) любовного письма, чтобы приглушить нетерпение, Инес решила, что, пока она работает мышью, другой рукой вполне можно открыть какое-нибудь сообщение. Одной рукой, Инес? Что за глупости, для работы тебе нужны обе руки! Хотя… почему бы и нет? Делать несколько вещей одновременно вполне возможно, в этом нет ничего сложного. Она где-то читала, что одно из различий между мужчинами и женщинами заключается в том, что мужчины последовательны и могут концентрироваться лишь на одном занятии, а женщины мультиактивны, так же как их далекие предшественницы из пещер, одновременно готовившие еду, следившие за ребенком и охранявшие вход от диких зверей.
«Как бороться с самовлюбленным мужчиной» — такова тема первого электронного письма. Инес открыла его, просмотрела и закрыла, а потом сделала то же самое со вторым и третьим. «Почему наступает такое время, когда все наши самые близкие друзья живут внутри компьютера, а не в соседней квартире?» — размышляла она, одновременно увеличивая на другом мониторе фотографию. Не очень удачный снимок. Ну, первый блин всегда комом, посмотрим, что еще у нас есть. Инес открыла другую серию фотографий, улучшила цвет, уменьшила резкость. Да, не помешало бы немного электронной хирургии, чтобы разгладить морщины, но это займет много времени. Ее же сейчас интересовало другое: где снимки рук? Спокойно, они должны быть где-то здесь.
Инес решила передохнуть и прочитать полученный факс. Она прекрасно знала, от кого он, и даже догадывалась о содержании по нарисованным над текстом человечкам.
«Мужчины не богаты на выдумки, — подумала Инес, — и как же они повторяются! Не могут даже придумать другого способа, чтобы сделать женщине больно!» В письме говорилось:
Dear Watson,
убрать сайт(Посылая факс, чтобы отменить долгожданное свидание, Игнасио де Хуан всегда рисует в заголовке письма фигурки из «Пляшущих человечков», любимого рассказа Инес про Шерлока Холмса. Неужели он думает, что это мизерное великодушие способно смягчить удар?)
Dear Watson,
I deeply regret to inform you that I am unable to keep our appointment as planned. Please excuse all inconveniences.
Yours,
Sherlock Holmes[4].
Дура, не нужно было этого читать… Теперь Инес уже не в силах удержаться от того, чтобы не высказать свою досаду, всегда вызываемую в ней появлением пляшущих человечков.
— Ну и сиди со своей женой и оставь меня в покое, идиот, я тебя ненавижу, — произнесла она вслух, обращаясь к одному из танцующих человечков, как будто это он был виноват в ее неудачных отношениях с Игнасио де Хуаном, продолжавшихся уже более трех лет. Она уже много, слишком много раз клялась себе порвать с этим человеком, покончить с игрой в детективов, записочками по-английски и торопливыми любовными свиданиями, проходящими в страхе внезапного появления леди де Хуан, как Игнасио именует свою жену.
— Леди де Хуан! Что за пошлость! — вскрикнула Инес, и так громко, что даже на секунду испугалась: вдруг кто-нибудь услышит это и догадается о ее несчастливой личной жизни. — Ты много воображаешь о себе, Игнасио де Хуан, но единственное, что в тебе есть от англичанина, — так это туфли «Черч», которые ты купил, когда преподавал испанскую литературу в Суссексе, в колледже для девочек. А это было сто лет назад, задолго до того, как ты стал именитым писателем, лауреатом международных премий и женился на поклоннице твоего таланта, позволяющей тебе играть в детективов с такими дурочками, как я. Такими набитыми дурами, которые сгорают от желания побыть с тобой хоть немного, выпить бокал «Бейлиза» и послушать, как ты разглагольствуешь о своем всемирном успехе. Эгоист, тиран, бессердечный нарцисс!.. Почему ты не любишь меня хоть самую малость, черт побери?
Ругань вернула Инес к реальности, и она обнаружила, что, продолжая автоматически щелкать мышью, сделала фотографию женщины с красными ногтями такой огромной, что ее голова казалась скульптурным украшением кафедрального собора. О Боже! А ну-ка уменьшим ее немного, вот так-то лучше…
Сейчас Инес обязана была выкинуть из головы любовные свидания, игры в детективов и пляшущих человечков, потому что иначе она закончит работу лишь к утру, а ей нужно обязательно поспать, особенно после вчерашнего… «Да, да, дорогая, ты уже не помнишь, что было вчера? Давай, соберись и заканчивай работу. — Инес открыла другую серию фотографий, на которых Исабель Альсуа Гарсия была снята средним планом. — Довольно сносные, пошлю в журнал эти, Майре они понравятся». Почти не задумываясь, Инес вырезала фотографии, даже не увеличивая: какая по большому счету разница, они все похожи, пускай сами выберут подходящую. Ей хотелось поскорее найти другие. «Где-то здесь, здесь должны быть фотографии рук», — думала Инес и опять вспомнила о непрочитанных сообщениях. Вдруг там какая-нибудь хорошая новость или потрясающее предложение о работе? Может, звонил кто-нибудь интересный? «Хватит, Инес, продолжай работать. Хоть раз в жизни постарайся вести себя как мужчина и не хвататься за двадцать дел одновременно, — строго сказала она себе. — Делай, как они, и не совмещай с работой ничего более сложного, чем чашка кофе или сигарета: так будет лучше». Однако Инес не любила кофе и не курила. К тому же предпочитала ничего не оставлять «на потом». Ладно-ладно, ведь это займет лишь минуту. Да и с фотографиями за это время ничего не случится, это не раньше, когда приходилось проявлять в ванночке, техника совершенствуется… Что тут у нас? Инес меняет мышь на сотовый телефон, нажимает «Меню», затем «Сообщения» —> «выбрать» —> «журнал звонков» —>.
Она прижала телефон к уху плечом, одна ее рука возвратилась к клавиатуре, а другая потянулась обратно к мыши. Из телефона донеслось:
«Радость моя, золотце! Это мамочка. Как у тебя дела? Я сейчас на Сицилии с Ферди: еда просто потрясающая, теплоход комфортабельный, только вот греческие руины все похожи одна на другую… А, кстати, как твоя личная жизнь?»
В другой серии фотографий рук тоже нет, и на шести-семи снимках лицо едва различимо. Инес, увеличив один из них, вздохнула: «Скоро — нравится тебе это или нет — придется носить очки». Ужасно здесь получилась эта женщина: она ведь примерно того же возраста, что и Беатрис, мать Инес, но лифтинг ей сделали намного хуже — настоящая ведьма из сказки про Белоснежку! Ужасные фотографии, ни к черту не годятся… Что ж, посмотрим другие.
«Рррааадость моя, с днем рождения! (Браво, мамуля… он был три дня назад). Я так очарована Италией, что, думаю, еще не скоро вернусь в Мадрид (хихиканье, прерывистое дыхание, потом Беатрис снова начала говорить, стараясь придать своему голосу материнский оттенок). Ты все еще встречаешься с тем невыносимым типом, тем идиотом? Кстати, я купила тебе божественный столовый сервиз на день рождения, и у меня для тебя есть еще один потрясающий подарок, но это сюрприз (опять неуместный шум). Ах да, Ферди передает тебе tanti, tanti baci[5]. Береги себя».
Если бы Инес купила себе хорошие очки, а не довольствовалась теми, что продают в аптеках (она их то и дело теряла), ей не приходилось бы сейчас отбирать фотографии вслепую. Эх, Инес… Что толку с того, что у тебя сверхмощный монитор, если ты ни черта на нем не видишь? Уж конечно, у Анны Менке нет этих дурацких комплексов, и она не пытается убедить себя, будто у нее зрение молоденькой девочки. Ладно, сдаюсь, где этот протез? Инес бросилась на поиски и нашла свои очки без дужки.
Tanti baci, ну и кретин, — произнесла она вслух, пытаясь вспомнить приятеля Беатрис — теперешнего приятеля, хотя на самом деле очень трудно отличать их друг от друга: они всегда очень молодые, светлоглазые, подозрительно похожие на Тони Кёртиса и обычно богатые… «Где она их берет? — задумалась Инес. — А у меня ведь даже нет рядом друзей, кому можно было бы рассказать о ее успехах и моих неудачах».
Слава Богу, новая серия фотографий была просто великолепна. Инес отобрала еще полдюжины снимков, которые тоже должны понравиться главному редактору. Несколько фотографий в фас и в полный рост. А что делать с ногами-колоннами? На секунду Инес захотелось поддаться искушению сделать мелкую пакость и увеличить несколько фотографий, на которых юбка Исабель Альсуа была поддернута так высоко, что сразу бросался в глаза контраст между квадратными лодыжками и округлыми ляжками, отчего ноги казались колоннами уже не дорического, а ионического ордера. Ладно-ладно, никаких пакостей: Инес уменьшила и закрыла фотографии. Выберем снимки, где она вышла получше… Так-так… вот здесь она великолепна. Пошлю эти фото — и дело с концом, пусть Майра сама выбирает. Есть ли еще фотографии крупным планом? Нет, кажется, дальше будут лишь руки — множество пальцев, ногтей, вен, сухожилий…
Какие глупости она делает — это все от усталости, изображение на супермониторе TFT уже так и пляшет перед глазами. Скоро ей будут мерещиться привидения, как ее виртуальной подруге из Веллингтона («Му screen is full of leprechouns, Help!»[6]). Экран же Инес полон сейчас не эльфов, а рук. Смотри-смотри! Вот они! Хорошо, а зачем тебе все это, глупая? Руки, так же как и лицо, — всего лишь часть тела человека, их многие фотографируют — что тут особенного? А эти снимки не сгодятся даже для второсортной художественной коллекции, ты зря потратила время, Инес, не в твоем возрасте так развлекаться…
«Инесита-Инес, это мамочка!»
Инес Руано с детства предпочитала, чтобы мать говорила с ней тоном светской львицы, роковой женщины, а не этим наигранно-материнским голоском, доносившимся сейчас из аппарата. Она хотела отключить автоответчик мобильного, но не стала: ногти, снятые крупным планом, приковали все ее внимание.
Инес увеличивала фотографии рук: лучшие из них — те, где на заднем плане видно и лицо их обладательницы. Женщина на фотографии что-то говорила, и Инес почти догадывалась, что именно, хотя не по форме губ, а по красноречивому жесту хищных рук — разрывающих и терзающих нечто невидимое.
«Инесита-Инес, я только что сказала Ферди, что мы возвращаемся в Мадрид, потому что моя девочка уже несколько месяцев не видела свою мамочку».
Инес разглядывала одну фотографию за другой: великолепные, великолепные руки, и они теперь в ее полном распоряжении — она может делать с ними все, что захочет, даже показать на ближайшей выставке в Женеве. Что ж, почему бы и нет? Правда, подобная тема не нова, но в этих фотографиях явно было что-то особенное. Инес снова просмотрела снимки, где на заднем плане видно лицо женщины: несомненно, эти фото самые экспрессивные. Конечно, в таком виде их нельзя использовать, это должны быть неизвестно чьи, анонимные руки, но, в общем, сделать их такими несложно: select-paste-new image-cut.
«Привет, малышка, мамочка приготовила к твоему сорокапятилетию подарок, который уж точно изменит твою жизнь. Слушай…»
Инес на секунду отвлеклась от фотографий, чтобы заставить автоответчик замолчать. Двойной писк телефона оповестил, что только что — в 19.30 — поступило новое сообщение. Ну и ну, когда же Беатрис (кто же еще?) опять успела позвонить — так, что она не заметила? До чего не везет сегодня! Инес раздраженно выбрала клавишу «Стереть» на своем телефоне. «Нажать на кнопку» — наверное, самое распространенное у людей желание. Если можно было бы менять жизнь с помощью этого несложного действия, никто не смог бы удержаться от искушения, и таким образом мы убивали бы и уничтожали все, что мешает нам жить.
— Эх, если бы заставить человека исчезнуть было так же просто, как нажать на кнопку: раз — и прощай, мамочка, — сказала Инес.
А если это сообщение не от матери? Вдруг в качестве компенсации за весь этот телефонный стресс судьба решила подарить ей нечто особенное — например, новое предложение о работе? Инес взглянула на автоответчик.
Новых сообщений: 1.
Совершить магическое действие было вполне в ее власти, однако вместо «стереть» Инес нажала «play», и из мобильного телефона раздалась речь с уругвайским акцентом:
«Здравствуйте, это Мильтон Васкас (кто такой Мильтон Васкас?). Я звоню вам по поручению Грейдона Картера, редактора «Вэнити фейр». Нам с Грейдоном очень понравились ваши работы в летнем номере испанского «Вог», и мы хотели бы предложить вам сотрудничество».
На этом месте сообщение заглушило бульканье, словно прекрасная новость добралась до Инес вплавь с другого берега Атлантического океана. Как бы то ни было, она решила, что у Мильтона Васкаса самый красивый и мужественный голос, который она когда-либо слышала в своей жизни. Как только закончилось бульканье, голос зазвучал вновь.
Потянувшись за листочком бумаги, чтобы записать то, что собирался сказать ей Мильтон Васкас, Инес обнаружила, что ее рука до сих пор на мыши и, машинально покручивая колесико, она до безобразия увеличила изображение Исабель Альсуа.
«Завтра в США нерабочий день, но на следующей неделе мы вам позвоним. На всякий случай оставляю вам наш номер в Нью-Йорке. Записывайте: 1212546… («Мужчины конкретны, а женщины мультиактивны, — усмехнулась Инес, — смотри, глупая, ты не можешь сконцентрироваться на чем-то одном, даже получив такое сногсшибательное известие».)…6754 или 755 («Так-так, выбираем левую часть, отрезаем ей голову, туловище и щелкаем здесь… cut»). Также я оставляю вам номер своего сотового: 01…»
Инес записывала телефон и так внимательно его проверяла, что не заметила протянувшихся с экрана огромных рук с ярко-красными ногтями, обрезанных на уровне запястий.
«…или 356 на конце. Сеньорита Руано, записали?»
4. НЕСКОЛЬКИМИ ДНЯМИ РАНЬШЕ, МАРТИН ОБЕС
Музыкальный автомат в любом баре играл в жизни Мартина Обеса роль своего рода прустовского печенья. Всегда повторялось одно и то же: начинала звучать мелодия, слышался звон падающих монет, и тотчас, как будто под влиянием магии «печенья, которое тетушка Леонсия подавала мне смоченным в чае каждое воскресное утро», начинался настоящий парад воспоминаний, несмотря на то что от этого несчастного прошлого Мартина отделяло много лет и расстояние в одиннадцать тысяч километров. Говорят, будто картины прошлого блекнут с годами и от частого обращения к ним теряют свою силу, но у Мартина Обеса все было наоборот. Его воспоминания не только не хотели сдаваться, но откровенно издевались над ним: они сидели на барной стойке, как озорные дети на заборе, болтая ножками и крича: «Вот они, мы!»
Видения были различными в зависимости от ситуации или, вернее, от содержимого стакана или чашки, стоявшей перед Мартином. Так, утренний кофе обычно воскрешал в нем болезненное детское впечатление: вечер, они идут мимо открытых окон казино «Сан-Рафаэль», мать — такая красивая — держит его за руку, и ветер играет юбкой, то открывая, то закрывая ей ноги. У этого воспоминания нет головы — лишь туловище и конечности, потому что в то время Мартин смотрел на мир с высоты четырехлетнего ребенка. «Осторожно с мороженым, дуралей, ты что, не видишь, что можешь запачкать маме юбку?» — раздается голос его сестры Флоренсии, но поздно: липкая ручонка уже схватилась за красивую мамину юбку. «Мамочка, ты только посмотри на Мартина, смотри, что он натворил!» И с тех пор на Мартина с ужасом смотрела вся семья: он пристрастился к наркотикам в пятнадцать лет, вылетал из одного колледжа за другим, так же как потом — из университетов… и всегда пытался схватиться за юбку матери, всегда грязными руками.
Еще хуже было с послеполуденным пивом: оно, вкупе с магическим действием музыкального автомата, вызывало в Мартине другое, еще более мучительное воспоминание. Он видел себя в Стамбуле, где реальность так призрачна, что ее можно окончательно затуманить дымком кальяна или растворить в поцелуях Хельги. Где, интересно, она сейчас? Наверное, где-нибудь в Баварии, с их общим ребенком, которого Мартин никогда не увидит, — она поклялась ему в этом, когда малыш был еще не больше крошки гашиша. Воспоминания сменяли друг друга, ни на мгновение не прекращая своего шествия, вино за обедом и послеобеденный кофе вызывали все новые и новые картины прошлого, а капуччино в половине шестого напоминал богемную жизнь в Париже, где Мартин изображал из себя гитариста и встречался с пятидесятилетними дамочками, чтобы оплачивать свое проживание в мансарде. Вслед за этим являлись еще менее приятные воспоминания — например, о периоде жизни в Лондоне, когда Мартин стал надеяться, что наконец-то станет актером, получив крошечную роль в фильме Монти Пайтон, где он играл голого сумасшедшего в палестинской пустыне. В следующий раз, вопреки чаяниям Мартина ему удалось сыграть лишь самца в «Двух горячих шведках». Так он прожил несколько лет, думая, что удача вот-вот улыбнется ему. Теперь же, потягивая в половине восьмого виски, Мартин вспоминал свою неудавшуюся артистическую карьеру и приходившие некогда спасительные извещения о денежных переводах из Уругвая (мать его баловала, да и отец тоже — исключительно из любви к ней). И в конце концов уже не звяканье монет в музыкальном автомате, а похожий звон льда в бокале вызывал в его памяти голос Флоренсии: «Мама умерла, возвращайся».
Однако это было еще не самое ужасное: по-настоящему мучительно было думать о том, что он не только не вернулся домой, но и почти забыл о собственном отце. Том после всех финансовых катастроф жил в съемной квартирке в компании с портретом покойной жены. Однако это последнее было уже не воспоминание, а реальность, и такая горькая, что Мартин не осмеливался глядеть ей в лицо. Ему легче было выносить воспоминания, сидящие на барной стойке, — ведь они были совсем крошечные и вели себя вызывающе лишь тогда, когда кто-нибудь из посетителей бара бросал монеты в музыкальный автомат. Плачевное же положение отца было действительностью, и очень жестокой.
Однако не стоит думать, что Мартин был человеком безответственным или сентиментальным. Все знавшие его сходились на том, что он был необыкновенно красивым мужчиной. Правда, теперь, когда Мартину исполнилось тридцать четыре, девчонки при виде его не останавливаются уже как вкопанные посреди улицы, но он до сих пор сохранил ту небесную красоту, обладателю которой прощается все, по крайней мере на начальной стадии знакомства, пока безусловная симпатия не уступила еще место зависти. «Умение нравиться» или «умение расположить к себе» — так называла Флоренсия это качество, которым, кстати, сама не обладала. Но, несмотря на то что у тебя оно есть или именно поэтому, тебя нужно было бы назвать Кандидом, простофиля. Ты думаешь: все к лучшему в этом лучшем из миров, так что живи и радуйся! А разве опыт не научил тебя, недотепа, что расположить к себе — это лишь первый шаг, а все самое трудное — потом?
Но, несмотря ни на что, Мартин продолжал верить в свою счастливую звезду, потому что иллюзии, порождаемые красотой, столь же обманчивы и намного более упрямы, чем миражи в пустыне. Единственное, чему его научили неудачи, — по возможности использовать свой «дар». Или по крайней мере разумно его употреблять. Мартин знал, например, как с помощью своего обаяния добиться, чтобы служащая — или даже служащий — отдела иммиграции подготовила его документы для рассмотрения в первую очередь, но он интуитивно чувствовал, что не следует злоупотреблять этим даром для отсрочки платежа за мансарду (несмотря на то что его квартирной хозяйкой была чувствительная пятидесятилетняя дама). В последнем случае обаяние должно было быть лишь приправой к добрососедским отношениям. «Донья Тересита, может, подремонтировать вам полотенцесушитель? По-моему, он чуть-чуть покосился». И донья Тересита позволяла Мартину делать все, что угодно ради возможности лицезреть его лопатки. «…Такие загорелые, ты не представляешь, дорогая… это бог, настоящий Аполлон, как говорит Ракель… А волосы! Ах, какие у него белокурые волосы», — сообщала она по телефону своей невестке, скользя взглядом по каждому мускулу, каждому изгибу прекрасного тела Мартина.
Благодаря добрососедским отношениям у Мартина довольно часто появлялась возможность подработать, чтобы кое-как перебиваться в периоды между звонками из модельного агентства, куда он поступил, приехав в Мадрид несколько месяцев назад. Предложения были ничтожными, потому что тридцатичетырехлетний бог не может соперничать с целым легионом восемнадцатилетних смертных, какой бы небесной красотой он ни обладал. К тому же, как сказал Мартину однажды один человек, оказавшийся нечувствительным к его обаянию (это случилось как раз в этом баре, за бокалом виски в половине восьмого): «А ты что думал, блондинчик, что ты здесь всех покоришь своей красотой? Испанцы теперь не низенькие и не бровастые, как раньше. Теперь у нас все парни ростом метр девяносто и похожи на голливудских звезд, ты что, не видишь?»
Мартину Обесу нравились праздные разговоры со случайными знакомыми — приезжими, иностранцами (они наводняли эту часть Мадрида, пограничную с Растро) и постоянными жителями города — коренными мадридцами, сенегальцами, марокканцами, китайцами, потомками экстремадурцев во втором поколении, индийцами, хорватами и такими же, как он сам, латиноамериканцами. Однако Мартин изливал душу случайным знакомым лишь потому, что, хотя он уже несколько месяцев жил в сырой мансарде на улице Ампаро, друзей у него еще не было и он продолжал оказывать соседям мелкие услуги, чтобы те приняли его за своего, в особенности мужчины. С раннего возраста (хотя его сестра была убеждена в обратном) Мартин Обес знал, что, добившись расположения, необходимо еще быть принятым обществом, но в этом случае красота уже не помощник, потому что она помогает открывать, главным образом, не двери, а окна.
Так обстояли дела. И вот однажды, когда Мартин занимался починкой стиральной машины доньи Тереситы, в доме и парикмахерской которой (как и у ее подруг) в последнее время стал орудовать какой-то полтергейст, выводивший из строя всю бытовую технику, ему позвонили из агентства. Мартин всегда держал телефон под рукой, в кармане брюк — скорее на всякий случай, чем из реальной необходимости, но в тот самый момент, когда раздался звонок, стиральная машина доньи Тереситы затряслась в таких невиданных конвульсиях, словно ее кто-то нарочно вывел из строя. Лишь несколько позднее, за вечерней чашкой кофе, Мартин прослушал на автоответчике сообщение Пепы, секретарши из модельного агентства. Какую-то крутую, по ее словам, фирму заинтересовала его фотография, и ему предлагали работу. Да, да, именно так: его приглашали не на какие-то там пробы, а сразу на собеседование с хозяйками фирмы. «Можешь даже не волноваться, они хотят тебя, и только тебя, потому что, — Пепа особенно выделила эти слова, — похоже, ты просто создан для этой роли. Так что записывай, красавчик: «Гуадиана Феникс филмз», улица Ареналь, дом тринадцать, вторая дверь налево, в двенадцать тридцать, спросишь Карину или Роберту. У тебя все получится, не сомневайся. Целую».
Мартин Обес взглянул на барную стойку, где обычно сидели, как озорные дети на заборе, его воспоминания, и увидел, что все они болтают своими ножками.
5. ЗНАКОМСТВО С «ГУАДИАНА ФЕНИКС ФИЛМЗ»
— У дьявола должна быть внешность ангела, — сказала Карина и оценивающе потрогала бицепсы стоявшего перед ней Мартина. В этот момент ему даже без помощи музыкального автомата вспомнилась сценка из детства: гаучо с травинкой в зубах и мудрым, скучающим взглядом осматривает корову, заглядывая ей в уши, ощупывая ноги, круп, копыта и залезая бесстрастными пальцами хирурга в промежность животного.
— Смотри, что я сейчас сделаю, Ро, — сказала одна из девиц, и Мартин инстинктивно напряг все мускулы.
К счастью, инспектирующая рука скользнула мимо, погладила его по торсу и поднялась к голове, чтобы потрепать его по волосам, как ребенка. Потом она снова быстро скользнула вниз, но опустилась уже не на Мартина, а на плечо другой девицы.
— Если мы покрасим ему волосы и брови в иссиня-черный цвет — он будет просто неотразим, а длина до плеч — как раз то, что нужно, — сказала одна из них, и другая с ней согласилась.
— После того фильма, где мы работали вместе, Ро, я не видела никого так похожего на Люцифера, как этот парень.
— Это верно, Кар.
— Ты гениальна, Ро.
— И ты, Кар.
Немного успокоившись, Мартин решил присмотреться к окружающей обстановке и оценивавшим его девицам. Они были абсолютно одинаковые. Точнее, казались таковыми, повторяя друг друга с симметричностью неразлучных подруг. На Ро были надеты черные брюки и серая футболка, а на Кар — серые брюки и футболка, вероятно некогда бывшая черной. У обеих волосы были покрашены в рыжий цвет, хотя у Кар — с желтоватым оттенком, а у Ро — нет. Обе курили сигареты без фильтра и с маниакальной частотой отхлебывали воду из пластиковых бутылочек, торчавших из карманов брюк. Даже голоса были похожи, так же как и сюсюкающий тон, которым те разговаривали только друг с другом.
Мартин подумал, что подобная симметрия должна распространяться на множество татуировок и пирсинга, но, к своему удивлению, убедился, что это не так. У хозяек «Гуадиана Феникс филмз» не была проколота ни одна часть тела, даже мочки ушей, что же касается татуировок, Мартин обнаружил лишь одну. У обеих девиц на внутренней стороне запястья красовалось по длинному изящному перу. «Перо птицы Феникс? — Мартин попытался припомнить мифы, которые мать читала некогда ему и Флоренсии. — Огненные перья? Ничего не помню…»
— Черт возьми, Кар, он настоящий дьявол, что скажешь?
— Да, он что надо, Ро, потрогай его спину, ну как?
Спасительная пауза, пока девушки пили воду, позволила Мартину оглядеться вокруг. Если вид обеих подруг свидетельствовал об их приверженности постмодернистской моде, когда эксклюзивная одежда от Донны Каран кажется купленной в секонд-хенде, то их офис больше всего напоминал логово Али-Бабы. Однако не потому, что его обитатели казались бандитами (это было трудно утверждать с первого взгляда), а из-за собранных там сокровищ. Ведь бирманская мебель минималистского дизайна была явно невероятно дорогой, роскошным было и оформление внутреннего пространства, открывавшегося на просторную террасу, откуда был виден королевский дворец. Безумно дорогими были и литографии, среди которых Мартин, как ему показалось, узнал работы Барсело и, возможно, Бэкона. Боже мой, ведь стоимости одной только стоявшей на столе вазочки, принадлежавшей, по всей видимости, к эпохе династии Мин, как он прикинул, хватило бы ему на оплату съемной квартиры за целый год.
— …И самое замечательное — то, что мы можем приступить к работе на этой же неделе. Нашей первой жертвой будет фотограф Инес Руано, и я уверена, что, как только мы снимем эту пограмму, нам удастся продать ее французскому каналу «Плюс» и итальянцам. Инес Руано известна в Европе, так что поблем не будет.
Она сказала пограмма? И поблема? Он действительно услышал «поблема»? Мартин с трудом выносил вид этой конторы и этих девиц, одна из которых (Ро) сейчас весьма заинтересованно оценивала его предплечье. Однако она гладила его не с бесстрастностью скотовода, как ее подруга, а с чувственностью, заставившей Мартина забеспокоиться («Не положила ли она на меня глаз?»).
— Пощупай у него бицепсы, Ро, ну как, твердые? — сюсюкающим голоском спросила другая девица.
Ро тем временем приступила к плечам Мартина.
— Посмотри, Кар, посмотри на меня!
Мартин закрыл глаза. Он чувствовал себя совершенно лишним участником интимной сцены, словно его тело было не его телом, а игрушкой для развлечения.
— О, потрогай вот здесь, Ро, и здесь, и здесь.
Девицы обращались с ним, как с красивым неодушевленным предметом.
«Как это неодушевленным, дурак несчастный? Разве ты не чувствуешь, как они ощупывают тебя? Разве не твои руки, мускулы и бедра поглаживает эта женщина? Сделай что-нибудь, идиот!» — кричал в мозгу Мартина голос его сестры Флоренсии. Но Флоренсия ни разу в жизни не выезжала из Монтевидео, откуда ей знать, какие сейчас обычаи в Европе. Флоренсии не приходилось бороться за свое существование, ее никто не бросал, как Мартина — Хельга, исчезнувшая с его ребенком в утробе. Флоренсия понятия не имеет, что такое необходимость снимать боксерки, чтобы заработать себе на жизнь; к тому же Фло вовсе не носила боксерки, вернее сказать, она надевала их только для игры в paddle, а это большая разница. Такая же, как между тем, чтобы играть в бридж с пяти до восьми и всю жизнь — в полицейских и воров, или быть выпускницей Английской школы в Карраско и выпускником Брикстонского клуба порноактеров. Что она может знать, если она никогда не ступала на эту дорогу, ведущую от невинности к распутству, от распутства — к безразличию, а от безразличия — черт знает к чему. Губительный путь, все так, но на нем человек учится смотреть на веши с разных сторон и понимать ближнего.
— Погладь еще его плечи, Кар. Нет, как он мне нравится, просто класс!
Да, в конце пути человек начинает понимать почти все, никаких проблем, или поблем, как сказали бы эти преуспевающие девицы, у которых литография Бэкона на стене и двадцатисантиметровая вазочка эпохи Мин, которая стоит столько же, сколько квартирная плата Мартина за целый год. «Укради ее, не будь идиотом, — вскричал голос Флоренсии, — скорее всего она поддельная, но все равно укради чертову вазочку, это самое меньшее, чего заслуживают эти сумасшедшие безграмотные богачки за такое обращение с тобой». Однако Фло, не прошедшая эту школу жизни, знала лишь мораль «око за око», но не искусство выживать, правила игры в бридж, но не неписаный кодекс бродяг, и ей тем паче неизвестно, что некоторые вещи делать нельзя. Существует, например, золотое правило: «где кормят — не воруй», и нужно уметь подавлять в себе гордость (ведь от этого никто еще не умирал). «Гордость — как шпага факира, — размышлял Мартин Обес, — страшнее всего — первые двадцать сантиметров, а потом все идет само собой, и, если добавишь к этому немного юмора, тебя еще и наградят аплодисментами. Точь-в-точь как в цирке».
— Взгляни-ка на это, Кар: тебе не кажутся у-мо-по-мра-чи-тель-ны-ми эти кошачьи глаза? Потрогай, какая у него голова. Какие светлые волосы… ну-ка, распусти ему хвостик.
«К тому же, — думал Мартин, больше занятый сейчас голосом своей сестры, чем манипуляциями девушек, — учти, Фло, я ведь еще даже не знаю, в чем состоит работа. Вроде бы, как они сказали, нужно сыграть роль дьявола в программе для невесть какого канала, так что тут нечто связанное с телевидением, а там деньги гребут лопатой».
«Какие там деньги, ишь размечтался! Неужели ты даже не проучишь этих двух идиоток? Только посмотри, что они делают: обращаются с тобой как с женщиной, как с куклой, еще того хуже. Ты что — сам не видишь? На тебя смотрят даже не как на человека, а как на фотографию из «Плейбоя», которой пожилые любовники возбуждают себя. Ты навсегда останешься невинным дурачком, Мартинсито!»
Когда Мартину наконец удалось заставить замолчать голос Флоренсии, он обнаружил, что девицы уже оставили его в покое и уселись на столы — каждая на свой, отчего обе казались отражением друг друга в зеркале (Кар — справа, Ро — слева). Звонок мобильного телефона Ро прервал процесс осмотра, и теперь одна из девиц говорила по телефону, а другая пила воду из бутылки: движения обеих были зеркальными, синхронными, несмотря на разнобой. Когда одна из девиц перестала пить воду, а другая завершила спасительный для Мартина телефонный разговор, Кар спросила, что он думает о предложенной работе.
— Что ж, я с удовольствием высказал бы свое мнение, если бы знал, в чем она состоит, — улыбнулся Мартин, — но я до сих пор совершенно не понимаю, что вы мне предлагаете, — добавил он, хотя ему по-прежнему казалось, что девушки не слушают его. «Терпение, — сказал он себе, — может быть, они наконец-то скажут мне это после очередного глотка воды».
6. ПРЕДЛОЖЕНИЕ
Через два дня Мартин Обес красил себе волосы в иссиня-черный цвет (дважды вспеньте краску-шампунь на голове, оставьте средство воздействовать в течение двадцати минут, избегая попадания в глаза, а затем смойте) и решил тем временем почитать что-нибудь из инструкций, присланных ему девицами с посыльным.
«Под тобою подстилается червь, и черви — покров твой. Как упал ты с неба, денница, сын зари! Разбился о землю, попиравший народы?»
«Батюшки! — воскликнул Мартин, потому что единственное правило, которое он неукоснительно соблюдал в память о своей покойной матери, не позволяло ему сквернословить вслух или мысленно. — Чего только не прочитаешь в современных актерских инструкциях!» Исайя: глава четырнадцатая, стихи одиннадцатый и двенадцатый! Эти девицы и говорить-то как следует не умеют — так, как звучит всегда голос его сестры Флоренсии, но в работе своей они, конечно, профессионалы.
«Ты печать совершенства, полнота мудрости и венец красоты. Ты был в Эдеме, в саду Божием (смотри-ка, Мартинсито, да ведь это история твоей жизни… — Отстань, Флоренсия, не цепляйся ко мне), ты совершенен был в путях твоих со дня сотворения твоего, доколе не нашлось в тебе беззакония (замолчи, Фло). От красоты твоей возгордилось сердце твое, от тщеславия твоего ты погубил мудрость твою; за то Я повергну тебя на землю… Я извлеку из среды тебя огонь… и Я превращу тебя в пепел на земле перед глазами всех, видящих тебя». Иезекииль 28:12–19. (Что за чушь?)».
Мартин закурил сигарету без фильтра. Украсть фарфор эпохи Мин из офиса своих работодателей было нельзя, а вот прихватить сигаретки — это вполне соответствовало нормам неписаного закона бродяг. Мартин уже несколько лет не брал в рот сигарет без фильтра и к тому же несколько месяцев назад и вовсе бросил курить. Но сейчас ему почему-то захотелось. «Должно быть, это снова вошло в моду в Европе», — решил он, потому что единственное, что он уяснил после вчерашнего визита — все, что делали или говорили те девицы, было последним писком моды или по крайней мере должно было стать таковым в самом ближайшем будущем. «Есть же такие везучие люди, — подумал Мартин, — носом чуют, откуда ветер подует». «Ну что ж, парень, пора объяснить тебе, в чем состоит работа», — сказали девицы, когда он провел у них более часа, когда было выпито уже восемь бутылок минеральной воды и выкурено полторы пачки сигарет «Честер». Наконец они по очереди объяснили ему суть дела. Проект состоял в том, чтобы снять скрытой камерой сенсационную программу, телевизионный розыгрыш, жертвами которого должны были стать несколько очень значительных и известных людей.
— Это будет нечто вроде «Иносенте, Иносенте», но намного круче, — добавила Кар, — по самому продвинутому сценарию и с огромным размахом, все как у Спилберга. Сечешь?
Мартин ответил, что более или менее, и Кар и Ро, по-видимому, приписав эту сдержанность его сомнениям в их экономической состоятельности, принялись уверять его, что «Гуадиана Феникс филмз» существует уже три с половиной года, ни разу не обанкротившись и не изменив своего названия. Кроме того, недавно они выпустили две программы, имевшие потрясающий успех, — «Обнажи душу» и «Операция-молния». Как объяснили девицы Мартину, недавно приехавшему из-за границы и ни о чем таком понятия не имевшему, эти программы не только увлекли полстраны, но и оказались золотой жилой в плане доходов, кинематографических и музыкальных прав, коммерции, контрактов с Макдоналдсом и тому подобное.
— Это такие деньги, парень, какие тебе и не снились. Когда Кар берется за дело, остается только подставлять карман, — с гордостью сообщила Ро, выпустив изо рта облако дыма.
— Все будет о’кей, не сомневайся, ведь главная задумка очень проста. Смотри: розыгрыш состоит в том, чтобы заставить жертву поверить, что она продала свою душу дьяволу и что ты, дорогой Мефистофель, пришел за ней со своим чемоданчиком.
Много всякого довелось слышать Мартину за свою жизнь, и он знал, что люди готовы поверить во что угодно, если умело преподнести им ложь. Но придумать, будто в XXI веке дьявол является требовать душу… — что может быть глупее и старомоднее? Если только… (от этой мысли волосы Мартина встали дыбом) обе красотки, несмотря на их внешность и поведение, не члены какой-нибудь безумной секты, решившие заснять нечто поучительное о раскаивающихся грешниках. С кем он связался?
«Ты вечно впутываешься в истории и оказываешься в дураках», — звучал уже голос Флоренсии, и девицы, будто подтверждая ее слова, затрещали:
— Это будет умопомрачительно, нам позавидуют Альмодовар[7] и Хавьер Бардем[8], — заверяли они. Обе сидели каждая на своем столе, дымили сигаретами и болтали ногами, так же как воспоминания Мартина на барной стойке. Потом Кар добавила:
— И это еще не все: отсняв первую часть нашей сенсационной пограммы, мы доберемся и до Роберта Редфорда и Шер. Единственная загвоздка в том, что, похоже, она-то и в самом деле заключила договор с дьяволом… В общем, нужно будет все хорошенько выяснить, чтобы не оплошать. Но ты не бойся, до второго этапа еще далеко, а пока задание будет полегче. Чтобы ты освоился с ролью дьявола, начнем с кого-нибудь менее проминентного.
Мартин погрузился в размышления, как может девица, произносящая «поблемы», употреблять слово «проминентный», и поэтому лишь краем уха услышал, что подопытным кроликом этой программы-розыгрыша, первой жертвой должна стать некая Инес Руано.
— Она известный фотограф и довольно хорошенькая, — объяснила Ро, — денежки у нее водятся: прилично зарабатывает.
— У нее миленькая квартирка на улице Лопе де Вега, — перебила ее другая девица.
— Нет, детка, то квартира ее матери, а сама она живет на улице Вентура де ла Вега, что вообще-то не одно и то же.
— О, неужто она поселилась на улице почти с тем же названием, что и ее мать? Лучше не делать из этого никаких фрейдистских выводов…
Однако на Кар это совпадение не произвело слишком большого впечатления, и она пожала плечами.
— Уясни главное, Мартин: Инес Руано — фотограф, довольно симпатичная, зарабатывает большие бабки и поэтому идеально подходит для нашего розыгрыша: она несколько неуверенна… немного суеверна… так что попадется на наш крючок как миленькая.
— У вас не все дома, — ответил Мартин, но в мыслях пошел куда дальше. Он подумал, что в прежнюю эпоху своей жизни ему даже понравилось бы принять участие в этой затее. Он также сказал себе, что хотя девицы, безо всякого сомнения, не в своем уме, денежки, несомненно, у них водятся. Так что удастся или не удастся эта телевизионная программа, участие в ней, конечно же, откроет ему (только не окно, он был уже сыт этим по горло) какую-нибудь дверь, пусть даже и в ад.
«Ты глуп, как всегда, Мартинсито, — вклинился голос Флоренсии. — Даже не задумался, что раз в наше время никто уже не верит в Бога, кто — скажи на милость — поверит в черта?»
— Скажите на милость, красавицы, кто верит в дьявола в наше время?
Кар вздохнула.
Ро тоже вздохнула и выпустила изо рта струйку дыма.
— Слушай, парень, — сказали обе, и с этого момента Мартин перестал различать, кто из них говорит, — поблема состоит в том, что ты, несмотря на свою умопомрачительную красоту, так и не добился успеха в этой проклятой жизни. То есть настоящего, головокружительного успеха. Может быть, ты незадачливый картежник или тебя сглазили — кто знает… но ты неудачник. Поэтому тебе трудно понять, что у всех — слышишь меня? — у всех тех, кто добился успеха в жизни — у спортсменов и политиков, писателей и певцов, не говоря уже об актерах и актрисах, — есть кое-что общее. Конечно, априори так не кажется, потому что одни из них имеют больше власти, другие — меньше, одни тщеславны, а другим на почести наплевать. В общем, среди этих людей всякие попадаются, но всех их объединяет одно: страх, что однажды, возможно очень скоро, жизнь предъявит им счет за всё. Более того: они уверены, что однажды их постигнет нечто ужасное — смерть ребенка или неизлечимая болезнь… Ведь кажется просто невероятным, что в то время, когда весь мир вокруг страдает и жизнь полна несправедливости, преждевременных смертей, замученных детей и изнасилованных женщин, они беззаботно порхают с удачи на удачу, как крылатые ангелы.
— Возникает вопрос: так что же — вернее, кто же — им помогает? О, этого никто не знает, — вздохнула Кар, — успех по природе своей представляет собой нечто сверхъестественное, понимаешь меня? Сколько ни прилагай усилий, чтобы достичь его, он всегда остается чем-то не зависящим от нашей воли.
— Зыбким и своенравным, как будто человека ведет некая внешняя сила. «Яхве дал, Яхве может отнять», — процитировала Ро, — теперь она, как и ее подруга, демонстрировала эрудицию профессора кафедры древних языков, — поэтому успех так кружит голову. Об этом все говорят. Вникаешь?
Мартин решил, что девицы добиваются появления на его лице недоумения, чтобы пуститься в дальнейшие разъяснения, и посчитал нужным подыграть им. К тому же затея начинала казаться ему по крайней мере любопытной.
— Чтобы понять, что чувствуют обитатели Олимпа, — объяснила одна из девиц, — нужно знать, что успех очень похож на невезение, и то и другое подчиняется одним и тем же капризным законам. Когда тебе не везет, одна неудача тянет за собой другую, вторая — третью, третья — четвертую, и в конце концов наступает момент, когда на улице даже собаки смотрят на тебя с презрением. А когда к тебе приходит успех, все чудесным образом исполняется, и удачи опережают одна другую. Так что попробуй посмейся над serendipity.
— А что это такое? — осмелился вмешаться Мартин, никогда не слышавший этого слова. Девицы одновременно открыли свои бутылочки, как будто их бросило в жар от столь глупого вопроса.
— Да на какой планете ты живешь, парень? Ты что, даже в кино не ходишь? Serendipity буквально означает «способность находить или добиваться желаемого неожиданным и счастливым образом». Однако слишком продолжительное феноменальное везение, называемое аристотикией и включающее в себя, разумеется, и serendipity, представляет собой нечто куда более удивительное. В некоторой степени все мы когда-либо переживали такие периоды: в одно прекрасное утро ты просыпаешься, и, черт знает почему, звезды выстраиваются так, что, за какое дело бы ты ни взялся, все получается великолепно. Все настолько невероятно, что ты сам в это не можешь поверить.
— Внезапно, — вставила Кар, — все приметы, все совпадения начинают тебе подыгрывать. «Черт возьми, — говоришь ты, — да ведь я как раз об этом подумал» (какую-нибудь глупость — чтобы позвонила такая-то или появилось такси, когда идет дождь), и… это происходит. Судьба начинает осыпать тебя своими милостями с той же настойчивостью, с какой насылает невзгоды в пору невезения. Возможно, одна удача, как говорят, ведет за собой другую, однако факт: в период везения происходят самые невероятные вещи. Это загадка — столь же чудесная, сколько и подозрительная.
— Да, да, парень, ведь даже уроды делаются красавцами! — добавила Кар. — И даже не то чтобы делаются, а просто перерождаются.
— И на тебя сваливаются деньги, когда их не ждешь… — вставила Ро.
— И внезапно люди начинают думать, что ты действительно смышленый парень, и они не просто думают так, но (как и в случае с красотой) ты и в самом деле таким становишься, потому что нейроны чувствуют благоприятную волну и делаются умными.
— Уж поверь мне, все именно так и происходит, — продолжала объяснять Мартину другая девица, окутанная сигаретным дымом, словно чадом из преисподней, — это огромная сила; поэтому любимцы фортуны становятся законченными невротиками и покорно позволяют судьбе нести себя от одной удачи к другой, а это порождает тревогу, парень, запутывает человека в зловещий клубок.
— Ну да, конечно… и я бы не отказался запутаться в таком клубке, — сказал Мартин и опять убедился, что его никто не слушает, — девицы, не обращая внимания на его слова, перешли к другому пункту.
— А теперь… — сказала Кар, подняв указательный палец правой руки, тогда как Ро, зеркально повторяя ее движения, подняла указательный палец левой, — теперь внимание, мы подошли к самому главному: вы, простые смертные, не можете даже представить, какова плата за все это. За везение платят собственной кровью, поверь мне. Ты даже не можешь вообразить, что это такое: чем лучше у тебя идут дела, тем больше страха. Когда мечты сбываются и ты наконец оказываешься там, наверху, рядом с богами, тебе внезапно открывается, что все баловни судьбы живут в постоянном страхе оступиться и свалиться с Олимпа.
На это Мартин мог бы много чего возразить. Например, что он был бы не прочь иметь проблемы этих счастливчиков. Он мог бы сказать девицам, что они могут не утруждать себя рассказами о грустной судьбе таких любимцев богов, как Мэрилин, Элвис или Курт Кобейн, которые, пресытившись везением, сами рубили сук, на котором сидели. Мартин мог бы добавить, чтобы они перестали повторять, что богатые тоже плачут: он слышал эту песню тысячу раз, и для такого неудачника, как он, она была плохим утешением. Однако он предпочел ничего не говорить, чтобы услышать, каков будет следующий аргумент хозяек «Гуадиана Феникс филмз», и ограничился лишь следующим замечанием:
— Да ладно вам заливать, ведь стоит только посмотреть на кого-нибудь из этих типов в журналах, чтобы увидеть, какой звездой он себя чувствует и как он доволен собой.
— Доволен собой и трясется от ужаса, парень, — зеркально подняли обе указательные пальцы. — Олимп — это тебе не санаторий. — И девицы, то и дело сменяя друг друга, продолжили излагать ему свои доводы, как будто они открыли новое заразительное проклятие:
— Так вот, находиться на высоте до такой степени страшно, что все — кто в большей, кто в меньшей степени — в конце концов делаются ужасно суеверными. Они постоянно думают, что удача отвернется от них, и начинают верить во всякие глупости, боясь, что везение улетучится, как только они сделают неверный шаг. И когда мы говорим «неверный шаг», — подчеркнули девицы (они действительно говорили дуэтом, то и дело жадно потягивая воду из бутылок, и невозможно было отличить одну от другой в клубах окутывавшего их сигаретного дыма), — мы имеем в виду не ошибку в карьере, а «несчастливую» плитку мостовой на улице: «Если я наступлю на щель, мне не позвонят от “Уорнер”», или «Черт возьми, трещина на асфальте, теперь уж точно я пролетел с контрактом на пять миллионов долларов». Да, да, смейся-смейся, парень, у обычных людей глаза бы на лоб полезли, если бы они узнали, что делают те, кого они считают баловнями судьбы, чтобы чувствовать себя уверенными. Тот, кто не хранит в кармане каштан на удачу, носит с собой парочку ржавых гвоздей, полученных от колдуньи в лунную ночь, и держится за них, как ты — за свою любимую, а мы — друг за друга. Ведь всем им нужно чем-то успокаивать страх того, что однажды некто предъявит им счет за все. И этим некто станешь ты, дорогой падший ангел, тип с атташе-кейсом, явившийся получить по счетам.
— Еще и с кейсом — прямо как в романах о нечистой силе, черт подери? — не выдержал Мартин и тотчас, вспомнив о своей матери, поправился. — Ничего себе!
— Конечно, парень, все, что пожелаешь: мы можем достать тебе улиток, ящериц и даже внутренности обезьяны для создания колорита. В целом же все детали постановки оставляем на твое усмотрение, так же как и в плане одежды. Можешь выбрать классику — камзол и петушиное перо или стиль «мартини» — темные очки и кожаный галстук, и то и другое подходит: в любом случае твоя жертва проглотит наживку…
— Не понимаю, как вы можете быть так уверены…
— Вот увидишь, дорогой ангел, — сказала одна из девиц, посмотрев на Мартина взглядом, не допускающим возражений, и он понял, что, несмотря на их небрежный вид и якобы предоставляемую ему свободу выбора в деталях, в «Гуадиана Феникс филмз» ничто не пускалось на самотек, все было продумано до мелочей опытным стратегом.
— Глаза жаб… и внутренности обезьяны, ящериц и улиток… мы предоставим тебе все, что угодно, — засмеялась Кар, — только скажи… и, кстати, красавчик, не хочешь узнать, сколько тебе заплатят?
— Я ждал, когда вы заговорите об этом.
— Как тебе оплата в три тысячи евро плюс дополнительные расходы?
«Тысяча чертей», — хотел было сказать Мартин, обычно неукоснительно чтивший память своей матери, однако почему-то это ругательство показалось ему еще гаже, чем «черт подери».
Через несколько недель Мартин Обес, с иссиня-черными волосами и одетый в стиле «мартини» (с кейсом, в темном костюме, галстуке и темных очках), явился домой к Инес Руано. Однако этому предшествовали некоторые другие события и повторное перекрашивание волос.
7. КРАСНЫЕ ПАПКИ
После устной договоренности с «Гуадиана Феникс филмз» и еще одного визита в их офис для уточнения некоторых деталей и получения аванса Мартину Обесу стали приходить по почте красные папки с нарисованным на обложке петушиным пером, где он находил материалы, связанные с предстоящей работой. Некоторые представляли собой копии древних исследований, посвященных фигуре падшего ангела и принадлежавших перу ученых, о которых Мартин никогда прежде не слышал — вроде Лактанция, Тертуллиана, Оригена или — это имя больше всего нравилось Мартину — Дионисия Ареопагита. Любопытно, что материалы наряду с цитатами из теологических работ содержали в себе сведения, достойные фривольного журнала. Так, например, Мартин Обес узнал, что Ориген, большой специалист по ангелам, родившийся во II веке, в возрасте восемнадцати лет, желая избавиться от плотских искушений и предаться душой и телом своим ученым штудиям, нашел наиболее практичным кастрировать себя. К сожалению, эта ошибка молодости не только вызвала много проблем, когда Ориген решил стать священником, но и воспрепятствовала его канонизации, потому что он «не был цельным», как сказано в одной из статей, вложенных в красные папки. «Как бы то ни было, — говорилось там же, — ничто не помешало Оригену стать одним из самых авторитетных теологов своего времени и большим знатоком фигуры дьявола».
Каждое из эссе, содержавшихся в красных папках, было написано приятным стилем и содержало множество занятных подробностей вроде истории про Оригена. Кроме того, Мартин обнаружил там разнообразные сведения о падении Люцифера, прекраснейшего из ангелов, и отрывок из «Потерянного рая» Мильтона (причем девицы, вероятно, сочтя его космополитом, прислали текст в оригинале). Мартин Обес, не имевший среди своего скудного имущества ни испанского, ни тем более английского словаря, не продвинулся дальше знаменитых первых строчек Книги I: «О первом непокорстве человека, о плоде (Разве это было не яблоко? — Нет, невежда. Как гласило примечание внизу, сделанное автором этого материала, в Библии не сказано, какой это был плод. Яблоко появилось вследствие ошибочного перевода латинского слова malus.)… о плоде с дерева запретного, что смерть принес и беды в этот мир, лишив людей Эдема».
Кроме этого, в папках были отрывки из других сочинений, в том числе из «Фауста» Гете, где подробно описывалось, как заключается договор с дьяволом. Простым и несколько детским слогом, используемым в инструкциях по применению кухонного комбайна, в красных папках перечислялись все необходимые для этого ритуалы, магические круги и заклинания. Однако, бесстрастно и ненапыщенно объяснив все детали церемонии продажи души, автор заявил, что все это вздор, пережитки давнего прошлого, когда даже сатана вынужден был вести себя благородно со своими жертвами в подтверждение своих имен 2 и 4, более всего соответствовавших менталитету тех времен. «В наши же дни нет места никаким торжественным церемониям, явлениям в сопровождении сернистого газа и возгласам вроде: «Приблизься ко мне, о смертный, продай мне свою душу, а я за это… и т. д. и т. п.!» «Нет, и еще раз нет!» — заключал автор красных папок, выражая понятное пренебрежение к постановкам, которые, по его словам, только насмешили бы современников. «Мы прибегнем к методу Великого Сна: в этом случае сатана должен подтвердить лишь одно из своих имен — шестое, которое к тому же ему особенно по душе».
На этом месте Мартин прервал чтение. Неужели для того, чтобы снять скрытой камерой розыгрыш, нужно обязательно обращаться к святым отцам и Библии? Кажется, это перебор. И что за разные имена дьявола? Что такое имена номер 2 и номер 4, обязывавшие сатану вести себя благородно? Что за имя скрывается под номером 6? Полистав бумаги, присланные ему из «Гуадиана Феникс филмз», Мартин, как и следовало ожидать, нашел в досье два листа, содержавшие ответы на его вопросы. «Вот некоторые из наиболее распространенных имен сатаны», — гласил заголовок, и ниже на первом листе были приведены, вместе с транскрипцией, полдюжины названий по-гречески и на другом языке (по предположению Мартина — древнееврейском). Он не стал их изучать и обратился сразу ко второму листу, где был приведен перевод каждого из этих названий.
Некоторые имена сатаны
1) Супостат
2) Звезда зари
3) Тиран
4) Князь мира
5) Ангел-разрушитель
6) Великий плут
7) Лукавый
8) Обвинитель
* * *
«Как же нужно действовать в соответствии с именем номер 6?» — спросил себя Мартин и, еще раз прочитав «Великий плут», решил вернуться к содержимому папок.
«Чтобы идти в ногу со временем, — говорилось в тексте, — мы решили вместо всех упомянутых выше замысловатых церемоний использовать Великий Сон, или, что то же самое, глубокое опьянение, в которое должна погрузиться жертва. Этот метод не является, строго говоря, ортодоксальным, — с сожалением отмечал автор, — но результат одинаков: жертва впадает в забытье, и, прежде чем прекратится действие алкоголя, необходимо сделать ей небольшой надрез на левом запястье. Таким образом, договор будто бы заключен во время опьянения, о чем жертва, естественно, не может помнить: все очень просто и правдоподобно».
Изложив все это, автор просил извинения за подобную «самодеятельность» у таких знаменитых людей, продавших душу дьяволу, как Паганини, мадам де Монтеспан, Распутин и Гарри Гудини, и отсылал читателя к другой красной папке, где подробно описывались древние, куда более изысканные ритуалы заключения договора с сатаной.
«Зачем мне послали все это?» — снова удивился Мартин, но часть его мозга, говорившая голосом Флоренсии, по-видимому, была сбита с толку, и поэтому он не получил ответа на свой вопрос. Возможно, его виртуальная сестра просто ушла играть в бридж.
Через несколько дней количество присылаемых папок значительно уменьшилось, однако их сменила новая форма корреспонденции. Теперь крошечная мансарда Мартина Обеса была завалена одинаковыми коричневыми конвертами.
Их приносили рано по утрам посыльные, а содержание конвертов напоминало Мартину начало любой серии «Миссия невыполнима», когда агент получал пакет с несколькими фотографиями и указаниями к действию. «Информация конфиденциальна и самоуничтожится через десять секунд», — пошутил Мартин, открывая первый полученный им коричневый конверт. Однако внутри он обнаружил не фотографии и магнитофонные записи (как в телефильмах шестидесятых годов), а четкие инструкции, написанные, по-видимому, сценаристом «Гуадиана Феникс филмз» — неким Мальфасом, иногда для разнообразия подписывавшимся также другими именами вроде Абраксаса или Мандрагораса. Очевидно, это был один и тот же (и довольно экстравагантный) тип, потому что все инструкции были написаны от руки — острым и в то же время удивительно ясным почерком.
Однажды утром, через шесть-семь дней после последнего посещения «Гуадиана Феникс филмз», когда Мартин Обес читал свою корреспонденцию, размышляя, не отрастить ли эспаньолку для полного соответствия мрачному образу Мефистофеля, ему принесли конверт с короткой запиской от Мальфаса и двумя фотографиями. На одной из них был изображен мужчина лет под шестьдесят с невероятно тощими руками и ногами. «Росинант в человеческом обличье», — мелькнуло в голове у Мартина. «Вашим напарником будет Грегорио Паньягуа: он специалист по съемкам скрытой камерой и настоящий артист. Вы познакомитесь с ним в день вашей совместной работы», — было сказано в записке. Затем Мартин взглянул на другую фотографию, ожидая увидеть на ней второго напарника, но обнаружил на снимке себя самого — еще до окрашивания волос, то есть до второй его встречи с Кар и Ро. На этом снимке у него были белокурые волосы, очень светлые глаза и глупый взгляд человека, не подозревающего, что за ним наблюдают. «Мы примемся за работу очень скоро, — писал сценарист, — однако прежде необходимо сделать две вещи. Во-первых, вам следует познакомиться с лицом вашего напарника (достаточно изучить прилагающуюся к письму фотографию), а во-вторых, вы должны покрасить волосы в свой натуральный цвет». («Опять? Черта с два, я так лысым останусь от постоянного перекрашивания!»)
Это было единственный раз, когда Мартин позвонил в «Гуадиана Феникс филмз», чтобы выразить протест: почему он снова должен перекрашивать волосы в свой цвет?
— Потому что этого требует первая часть сценария, парень, — сказал голос одной из девиц — вероятно, Ро.
— А вы не могли подумать об этом раньше? — возмутился Мартин, глядя на себя в зеркало и убеждаясь, что с длинными черными волосами и зелеными глазами ему не нужна даже эспаньолка, чтобы походить на дьявола.
— Нам нужно было увидеть тебя в образе, прежде чем подписать с тобой контракт, дорогой Мефистофель. Это было условие кастинга, но теперь ты должен вернуться к своему изначальному облику. В первый раз ты должен предстать перед Инес Руано в ангельском обличье: сначала являются ангелы, потом демоны, так бывает всегда.
— А я не могу предстать перед ней в ангельском парике, скажите на милость?
— Закроем тему раз и навсегда, — отозвался голос на другом конце, — все это необходимо для создания драматической достоверности, а в том, что касается издержек… как тебе еще одна тысяча евро за неудобства?
«Идиот, сходи по крайней мере в парикмахерскую своей поклонницы доньи Тереситы, а то станешь лысым и страшным от самостоятельного перекрашивания», — посоветовал голос Флоренсии, по-видимому, вернувшейся после партии в бридж. Однако она ошибалась. В первых сценах этого фарса Мартин Обес, со своими великолепными белокурыми волосами (снова перекрашенными дома) и светлыми глазами, выглядел как самый настоящий ангел, какого не видели с тех пор, как Питер О’Тул помог Лоту и его семье бежать из Содома.
8. ГЛУПОЕ ЗАТМЕНИЕ
Инес Руано никогда не интересовали мужчины моложе ее, но в том парне было что-то притягательное. Во-первых, это был самый красивый мужчина из всех, кого она, привыкшая фотографировать красоту, когда-либо видела в своей жизни. Он был в белой рубашке и выделялся среди остальных присутствующих, превращенных ультрафиолетовым освещением бара в черные белозубые тени, которые размахивали зелеными и голубоватыми напитками в высоких стаканах, словно лучевыми мечами из «Звездных войн». Однако это была вовсе не планета Дантуин или Дагоба, а новая дискотека под названием «Кризис 40» для временно одиноких сорокалетних мужчин и женщин традиционной ориентации. Как здесь оказался такой молодой парень?
В принципе в бар пускали всех без ограничения, однако каким-то совершенно естественным образом контингент подбирался однородный: так и сегодня все посетители, за исключением этого парня, были влиятельными и преуспевающими людьми. Если бы ультрафиолетовые лучи позволяли разглядеть что-либо, кроме зубов и высоких стаканов, можно было бы убедиться, что бар полон знаменитых журналистов, фотографов и деятелей самых различных видов искусства. Однако было невозможно разглядеть что-либо на расстоянии дальше двух метров от себя, что обостряло в человеке чувство одиночества и задумчивой меланхолии, тогда как вокруг, невероятно близко, было множество незнакомцев и незнакомок, одетых в одинаковую темную одежду. Лишь иногда мелькали редкие вспышки другого цвета: лиловый галстук, серая рубашка или белые бюстгальтеры женщин, просвечивавшие под темными свитерами, но никого, казалось, не удивлявшие. Время от времени можно было заметить белые крапинки на чьем-нибудь менее шикарном костюме, мужскую голову с покрашенными в платиновый цвет прядями, но в основном в темноте виднелись лишь высокие стаканы, похожие на световые мечи, которыми в «Звездных войнах» сражались за господство во Вселенной.
— Еще «Бомбей» с тоником, — заказала Инес, снова кинув взгляд на мужчину на углу барной стойки. Ей не с кем было даже поделиться. Далеко позади остались времена, когда женщины приходили в бар группами по трое-четверо, нервно хихикая, как смущенные школьницы, и шепча друг другу на ухо: «Слушай, мне нравится вон тот… ай, только не толкай меня локтем в бок, он ведь заметит, дурочка…» Современные преуспевающие дамы не собираются стайками, как скворцы, а приходят поодиночке в бары вроде «Кризиса 40» и сидят, облокотившись на барную стойку, а о том, что увидели первого красавца в мире, могут поведать лишь своему «Бомбею» с тоником.
«Выпью еще бокальчик, — сказала себе Инес, — все равно завтра нужно делать фотографии только для Майры, для серии, которую она называет «Встречи с женщинами в тени», ничего важного». В действительности предстоящие три дня казались ей выходными по сравнению с обычной занятостью: до послезавтра, когда она собиралась отправиться в Цюрих, по заказу картинной галереи, у нее не было никаких дел, кроме этого репортажа, довольно посредственного, по ее представлениям.
— Еще джин, пожалуйста, и два кружочка лимона… вот так, спасибо. Расслабляться так расслабляться.
«Хуже всего то, что в моем возрасте, — думала Инес, — человек не принадлежит ни к молодому, ни к старшему поколению». Если бы она была моложе хотя бы лет на пять, то сейчас не постеснялась бы подойти к тому парню на углу и сказать ему «привет». Хотя в действительности Инес не то чтобы стеснялась подойти к нему, она просто боялась своей неуклюжести. Она с детства привыкла вести себя по-другому: хорошенькие девушки — принцессы, им не нужно навязываться мужчинам. Принцессы не ищут себе кавалеров, потому что привычки простых смертных для них просто немыслимы, и, отступив от этого правила, они делаются неловкими, говорят глупости и блестяще садятся в лужу.
— Эй, блондинчик, дай прикурить?
Нет, исключено. Невозможно, чтобы она сказала это, как третьесортная местная Мае Вест или, еще хуже, Лолес Леон, а глупее всего то, что она даже не курит — бросила много лет назад. Но она действительно это сказала — действительно! Подошла к этому парню в белой рубашке, сморозила глупость и — что теперь? Инес нырнула в свой «Бомбей» с тоником, желая потонуть в бокале.
— Прости, ты ко мне обращаешься?
Постой-ка: похоже, он меня не расслышал. Действительно не понял, в чем дело. К счастью, он так же ничего не слышит, как и все мы здесь, с облегчением вздохнула Инес, спасибо ремиксу Эминема, оглушающему сейчас посетителей и персонал «Кризиса 40».
Несколько минут назад Инес Руано с некоторым неудовольствием слушала монотонно стучавшую в баре музыку: ей больше нравились каверы вроде перепетой «Шуга-Бейбз» песни Стинга, но сейчас она готова была почти заплакать от благодарности. («Инес, тебя скоро погубит глупая гордость, если ты не погибнешь раньше от гнетущей тебя неудовлетворенности».) Ей хотелось рыдать от благодарности, потому что этот рэп и все святые помогли ей не выставить себя полной идиоткой. Ну, что теперь тебе взбредет в голову? Как предпринять новую попытку? («Ты уверена, что хочешь продолжать это? Ты ведь никогда раньше не обращала внимания на мальчиков с ангельскими личиками, тебе скорее нравились их полные противоположности, на твою беду… Разве не так? Так, так, но ведь клин клином вышибают, как говорит моя дорогая матушка. Ну давай, скажи ему что-нибудь».)
Однако единственное, что пришло Инес в голову, — осмотреть его с головы до ног, и тогда она заметила, что у этого Аполлона расстегнута пуговица на брюках. Подумаешь, ерунда какая… с каждым может случиться, принцессы никогда не станут указывать на такое, это очень нехорошо — звучит как намек или, что еще хуже, насмешка…
— Извини, я… просто хотела сказать… ну, в общем, у тебя расстегнута ширинка, вот.
Мартин поднялся, сконфуженный («Проклятие, ну и позор, как я мог не заметить?»), а Инес снова нырнула в глубины своего бокала с джином («Боже, помоги мне, Боже, помоги… неужели я схожу с ума, что со мной происходит?»). Мартин подумал, что нарушил стратегию, которой должен был придерживаться, чтобы привлечь внимание этой женщины. Эта стратегия состояла в том, чтобы… в чем же она состояла? «В том, чтобы следовать своим инстинктам и плыть по течению, только и всего». Это было единственное, что он должен был делать, согласно инструкциям сценариста из «Гуадиана Феникс филмз». «Вокруг вас будут происходить разные вещи, — было написано в последнем его послании, — а вы просто подчиняйтесь обстоятельствам, и, увидите, все получится замечательно».
Однако пока все шло отвратительно. Как теперь мог он подойти к этой женщине после такого конфуза?
Инес же тем временем думала, что она глупа и инфантильна, что ей мало чем помогла мнимая уверенность, которую якобы дают успех и деньги… И что за глупая блажь пришла на ум? Он красив как бог, это так, но ведь именно поэтому он должен был напоминать ей Тоникёртисов ее матери, а зачем ей Тоникёртис? Кроме того, тебе ведь уже сорок пять лет, дорогая, не хватало, чтобы у тебя заплетался язык и дрожали коленки! Почему необыкновенная красота действует так парализующе?
Конечно, мужчин можно понять, когда они немеют и глупеют перед красивой женщиной: это Инес наблюдала в своем доме с самого детства и именно поэтому презирала. Но ведь для нас, женщин, главное другое… «Что с тобой происходит, Инес, он тебе кого-то напоминает? Боже мой, что за глупости, конечно же, нет, кого он может мне напоминать? Смотри, смотри, он поднялся со своего стула и собирается уходить. Господи, он идет всего лишь в туалет и потом вернется… А если нет? Что тогда?»
* * *
— Я, конечно, не в претензии, сеньорита, но позвольте довести до вашего сведения, что вы уже довольно давно потягиваете мою водку.
Инес посмотрела налево. Она уже давно заметила этого индивидуума, сидевшего рядом с ней за барной стойкой, вернее, темный силуэт, ничем не отличавшийся от остальных, однако он ни капли ее не заинтересовал. Да и кого может заинтересовать похожий на клячу мужчина лет шестидесяти с тощими руками и ногами? К тому же, несмотря на то что на нем была та же темная униформа, что и на остальных посетителях «Кризиса 40», он выглядел ужасно старомодно, напоминая героя из романа какого-нибудь писателя XIX века — вроде Диккенса.
— Я пью вашу водку, вы говорите?
Тип с лошадиным лицом искренне улыбнулся и длинным костлявым пальцем указал Инес ее ошибку: на барной стойке сверкали два высоких стакана — один чуть более искрящийся, другой чуть менее, в одном из них было больше жидкости, в другом меньше.
— Видите? Вот этот стакан мой — я пью водку с ямайским лаймом, а вы — джин-тоник, как мне кажется, или по крайней мере так было до тех пор, пока…
Тогда Инес вспомнила, что последние глотки действительно показались ей несколько странными, но она связала это с переживаниями из-за красавчика на углу. И вдруг оказалось, что все это время, пока она пыталась привлечь внимание того парня — чего ни разу в жизни не делала — и вела себя как настоящая Мае Вест («Что, черт возьми, со мной происходит?»), она еще и пила из чужого стакана. Невероятно.
— Не подумайте, что я говорю об этом из соображений гигиены: у меня нет ни малейшего сомнения в том, что вы абсолютно здоровы, но…
«Боже, — подумала Инес, — сколько же я выпила? Не важно, я никогда не пьянею… Никогда? Никогда, говоришь? А по-моему, — возразила она себе, — все эти глупости происходят, потому что ты пьяна в стельку — вот единственное объяснение».
В это мгновение, как будто в подтверждение ее умозаключения, пол стал подниматься, принимать вертикальное положение, как в «Сумасшедшем доме» какого-нибудь парка аттракционов. «Видишь? Поэтому ты и делала и говорила глупости, — подумала Инес и внезапно почувствовала глупое облегчение человека, нашедшего оправдание своим самым постыдным поступкам. — Все ясно: во всем виновата водка этого типа… должно быть, это настоящая гремучая смесь, потому что сколько я выпила до этого — почти ничего: ну, один джин-тоник, ладно… еще полтора, а потом черт знает сколько водки этого типа, похожего на грустную клячу».
Инес взглянула на него. Приятное, хотя и слишком бледное лицо, как будто он жил все это время под стеклянным колпаком и сегодня вышел на улицу в первый раз. «Боже, а вдруг у него СПИД? Не мели чепуху, Инес… даже если это и так — всем известно, что нельзя заразиться, попив из чужого стакана; ты бы не заразилась, даже если поцеловала бы этого типа взасос. Забудь об этом, люди постоянно путают свои стаканы в подобных местах, где ничего не видно и все сидят почти друг на друге. Отпить из стакана соседа — это еще не самое ужасное, что может произойти. Хоть бы пол вернулся на свое место, а то страшно даже отрываться от барной стойки, ведь я упаду и стану настоящим посмешищем. А где же тот парень? Почему не возвращается? Ладно, даже лучше, если он не вернется и не увидит меня в таком состоянии…»
Вернувшись из туалета и подойдя достаточно близко, чтобы различать что-либо в полумраке, Мартин Обес обнаружил, что Инес разговаривает с другим мужчиной за барной стойкой. Он решил подождать: шпионить в темноте легко и можно многое узнать о человеке по поведению. Мартин подумал, что когда закончится этот разговор (скорее всего незначительный), будет идеальный момент для того, чтобы подойти к Инес и сказать что-то вроде: «Привет, ловко ты меня нокаутировала. Не знаю, как после этого с тобой и заговорить, но ты мне так нравишься, что…» И что? Что дальше?
«Ни о чем не переживайте: пусть события идут своим ходом, и все будет хорошо», — написал Мартину предполагаемый сценарист из «Гуадиана Феникс филмз». Понятно, но в чем же состоит эта дурацкая тактика? У Мартина не было никаких более четких инструкций, наверное, он должен был сам что-то придумать, ведь он — король импровизаций. Вся его жизнь была самой настоящей импровизацией. Ну же, давай, придумай что-нибудь.
«Что ты себе вообразил, шут гороховый? Что тебе заплатят большие деньги просто так? За то, что ты будешь прохлаждаться в баре? — заныла Фло, которая не дремала даже по ночам. — Кто знает, что за всем этим кроется в действительности. У тебя просто талант ввязываться в дурацкие приключения, ничего не выяснив, не узнав даже, что за люди предлагают тебе работу. Кто знает, что это за темное дельце… вдруг тебя решили использовать просто как наживку в какой-нибудь махинации с наркотиками или еще что похуже… Какой же ты все-таки болван, Мартинсито».
Как всегда, когда сестра Флоренсия начинала на него нападать, Мартин ей противоречил. Поэтому он подошел к барной стойке. Теперь он знал, что сказать Инес. Кстати, девицы были правы, — не красавица, но очень привлекательна, его работа будет приятной, это точно. Мартин снова посмотрел на нее и только тогда понял, кто сидит рядом. Если бы он, как никудышный агент из фильма «Миссия невыполнима», не понял бы, кто сейчас угощает Инес выпивкой, и не узнал бы в этом длиннолицем человеке Грегорио Паньягуа, своего напарника и оператора, то по крайней мере одна деталь заставила бы его задуматься. На внутренней стороне запястья этого человека фосфоресцировала татуировка в виде пера птицы, она светилась в темноте, как зубы и бокалы посетителей «Кризиса 40». «Вокруг вас будут происходить разные вещи, — предупредил его предполагаемый сценарист «Гуадиана Феникс филмз», — а вы просто подчиняйтесь обстоятельствам, плывите по течению и, главное, запомните: никаких вопросов».
Именно так и поступил Мартин Обес в эту ночь. Впервые в жизни он исполнял указания буквально и не мучил себя вопросами. Поэтому в два часа ночи он уже спал в своей мансарде на улице Ампаро, и никто, даже голос его сестры, не беспокоил его.
Инес так и не заметила, что они были так близко друг к другу. В тот момент, когда Мартин вернулся к барной стойке, она была слишком сконцентрирована на том, чтобы заставить пол «Кризиса 40» перестать качаться, но в то же время не могла не думать о поразившем ее незнакомце. А вдруг он ушел не насовсем? Может быть, вернется, вдруг он что-нибудь здесь оставил? «Нет, — говорила себе Инес, — лучше не надо, потому что пол продолжает колыхаться. О, пусть лучше он не возвращается, а то я точно скажу ему какую-нибудь глупость. Ради Бога, Инес, ведь ты уже давным-давно не пьешь ничего, кроме прохладительных напитков… да, по сути дела, всю жизнь. И кто бы мог подумать… Ты просто невменяема, нельзя здесь больше оставаться в таком состоянии, иди домой… ага, а вдруг он вернется?»
В голове Инес, одурманенной алкоголем, была настоящая путаница, и она не могла договориться с собой. На какое-то время удавалось убедить себя остаться, потому что просто нельзя упускать мужчину, к которому чувствуешь такое странное притяжение. Знаешь, какова вероятность того, что ты никогда его больше не увидишь? Почти стопроцентная! Вы никогда не встретитесь снова, его проглотит Мадрид, безжалостно, как все большие города. Нет никакой возможности завести какое-нибудь новое знакомство, в конце концов натыкаешься на одно и то же — одни и те же неудачи, подумала Инес и сделала глоток, внимательно следя за тем, чтобы не взять чужой стакан. Мужчина с лицом клячи, несомненно, все еще сидел рядом, но он опять слился с тенями. «Тем лучше, — решила Инес, — не нужно, чтобы он, если вернется, видел, что я разговариваю с другим. К тому же мне все-таки стоит извиниться перед ним за глупость с ширинкой… Хотя нет, в таком состоянии лучше не пытаться оправдываться, Инес: кто знает, чего ты еще ему можешь ляпнуть… Да нет, со мной все в порядке, скоро будет лучше. Ладно, сделаем вот что: выпью-ка я что-нибудь бодрящее — сильно перченный томатный сок, например, и несколько стаканов воды. Честное слово, как только все перестанет вращаться, я попрошу все это и «алка зельтцер». А не лучше ли было бы заказать еще бокальчик? Пьяные ведь говорят, что клин клином вышибают (прямо как в любви, любовь и опьянение так походят друг на друга… браво, Инес… ты сделала настоящее открытие). В общем, дело в том, что необходимо поддерживать уровень алкоголя в крови. Что, если выпить всего полбокальчика? Всего половину, чтобы скоротать время, потому что он вернется, я уверена. Так и быть, выпей еще чуть-чуть, только на этот раз никакого джина. Закажу то же самое, что пил этот человек с лицом клячи, приятный коктейль. Водка с ямайским лаймом — так, кажется, он сказал, если не ошибаюсь. Да, теперь понятно, почему я так опьянела: этот коктейль — вроде тех, любимых туристами, карибских напитков, их незаметно для себя можно высосать хоть семь бокалов подряд».
— Слушай, Герри Белафонте, налей-ка мне вон того.
Инес начала думать, что, вероятно, так и зовут ее соседа, потому что при этих словах из темноты вновь появилось его любезное лицо. На этот раз он подал ей маленький стаканчик, не похожий на светящиеся в темноте мечи. «Всего один глоток, Инес». Прежде чем взять стаканчик, она успела узнать две вещи о своем соседе: во-первых, его имя не Белафонте, а Грегорио Паньягуа.
— Рад угостить вас, сеньорита, пейте не спеша, чтобы насладиться вкусом.
А во-вторых, Инес заметила, что на руке, столь любезно подающей ей напиток, фосфоресцирует татуировка в виде изящного длинного пера. «Петушиное», — подумала Инес, и сквозь кутерьму мыслей в ее сознание проникло детское любопытство. Интересно, это перо бойцового петуха? Да, да, готова поспорить, бойцового, какие были дома у бабушки с дедушкой.
Именно это вспомнила Инес в первую очередь, проснувшись на следующий день; однако теперь проклятое перо проникло в ее голову через левое ухо, глубоко-глубоко, до самой середины, как будто выковыривая ей мозги. Ну и похмелье, все тело болит, а голова просто раскалывается… Кстати, который час?
Инес глянула на часы: кошмар, половина пятого, а в пять часов она должна делать эти идиотские фотографии для серии «Встречи с женщинами в тени». Что было вчера? Инес ничего не помнила, и все казалось ей таким странным, что она решила проверить, все ли с ней в порядке, как солдат после сражения. Петушиное перо, сверлящее мозг, не позволяло ей видеть все ясно. Инес ощупала свою шею, туловище, ноги и руки… и на левом запястье обнаружила небольшой пурпурный надрез. «Черт возьми, чем это я порезалась?.. В любом случае ранка не такая уж и большая — по крайней мере не настолько большая, как ее спешка». Инес ненавидела опаздывать. Поэтому приняла душ, выпила парочку таблеток «алка зельтцер», затем три чашки кофе и забыла о своем порезе.
9. ЧТО ТАКОЕ АРИСТОТИКИЯ?
«Согласно определению, приводимому Гаем Фортурийским в его «De alia jactione», слово «аристотикия» означает «лучшая судьба», или «судьба лучших». Этимология этого слова прозрачна и понятна даже школьнику. «Аристос» означает «лучший», а «эутикия» — «счастливая судьба, везение». В свою очередь, «какотикия» значит «плохая судьба», и оба термина — «какотикия» и «аристотикия» — в отличие от случайных капризов фортуны — подразумевают не единичный факт, а совокупность событий, невероятно длинную последовательность удач (или, в случае какотикии, — невезений).
Что порождает эти удивительные цепочки фортуны, столь часто встречающиеся в истории, литературе и жизни?» — собирался написать автор, но придержал перо. Он сделал это не только в переносном, но и в самом буквальном смысле, потому что содержимое красных папок писалось действительно гусиным пером: ведь, помимо информации, были необходимы некоторые театральные детали — для придания соответствующего колорита работе, которой он сейчас занимался. Что делаешь — делай хорошо… не так ли, Вагнер?
И Вагнер, оказавшийся поблизости, сначала выгнул спину, а потом покрутил хвостом — потому что именно так ведут себя своенравные коты, в особенности когда они чем-то недовольны или умирают со скуки.
«Поскольку человеческие существа тщеславны, — продолжал писать этот человек, — то предпочитают думать, что удача — это следствие их таланта, а невезение зависит от капризов фортуны. Если обратиться к литературе, то можно увидеть, что о счастливой судьбе написано ничтожно мало, чего нельзя сказать о ее менее привлекательной сестре. Таким образом, любопытный читатель мог бы набрать сотни цитат о какотикии, потому что судьба (в особенности несчастливая) всегда интересовала и беспокоила человека.
Вот некоторые известные высказывания о какотикии.
Не говоря уже о знаменитой пословице «беда не приходит одна» (кстати, упомянутой в «Дон-Кихоте»), можно найти многочисленные высказывания о невезении во многих литературных произведениях. Например, в «Гамлете» (акт IV, сцена V) Офелия сетует на то, что беды «приходят не поодиночке, а легионами». Можно назвать целую плеяду самых разнообразных писателей, интересовавшихся какотикией, — таких, как Марк Твен, Валье Инклан, Стерн и Кьеркегор. Однако достаточно будет процитировать строки из юмористического стихотворения Генриха Гейне о госпоже Неудаче. «С долгим и страстным поцелуем, — пишет автор «Интермеццо», — мадам Злая Судьба садится на нашу постель и начинает вязать чулок».
— Что с тобой, Вагнер? — спросил писатель. Он уже два месяца жил с этим желтоглазым котом: однажды вечером, вскоре после смерти его старого, уже слепого и беззубого шотландского терьера, кот увязался за ним на улице. Писатель хорошо помнит, когда они познакомились, потому что как раз в тот день он получил необычный заказ, над которым в настоящее время работал… странное совпадение. «Я обращаюсь к вам, потому что у меня нет альтернативы, — услышал он от заказчика постановки, — я знаю, что вы в Мадриде всего несколько месяцев и мне следовало бы не беспокоить вас некоторое время. Но сейчас я все объясню, и тогда, несомненно, вы согласитесь взяться за это дело. А денег я не пожалею, можете быть уверены: меня всегда интересует лишь результат. Как добиться его — решайте сами. По мне — так можете организовать катарсис по-гречески, разыграть психологическую драму, как в прошлый раз, или подписать договор с дьяволом. И то и другое мне по душе, вы же знаете, как я ценю эстетику. И эффективность, само собой».
«Ох уж эти старые знакомые, — подумал тогда писатель, — почему они не остаются тенями, в которые мы пытаемся их превратить? Требования, капризы, эмоциональный шантаж — единственное, чего можно ждать от прошлого и его обитателей».
* * *
Этот кот появился в жизни Паньягуа, когда он пробыл в городе едва месяц. С того самого дня, несмотря на скверный характер животного, писатель стал привязываться к нему.
— У тебя не болит живот, Вагнер? Иди к папочке.
Однако Вагнер терпеть не мог, когда кто-нибудь называл себя его «папочкой»; он фыркнул и гордо удалился по коридору. Писатель принял дерзкую выходку с ностальгическим терпением. «Такой же вредный, как мой старый Макдуф», — подумал он, вспоминая своего дряхлого шотландского терьера, и вновь принялся за работу.
Бог знает, в чем состояла эта его работа, но, судя по материалу, лежавшему на его столе, и тому, что он писал, должно быть, это чрезвычайно добросовестный человек — из тех, кто, взявшись за дело, увлекается им и в конце концов стремится сделать из него шедевр. Ведь иначе как объяснить то, что он так старается ради осуществления обычного телевизионного розыгрыша?
10. ДАЛЬНЕЙШИЕ РАССУЖДЕНИЯ О ЦЕПОЧКЕ ФОРТУНЫ
«Итак, — продолжал писать этот человек с длинным лицом клячи, старательно выводя буквы красивым почерком, — эти феномены столь часты — я имею в виду как добрую, так и злую фортуну с ее странными совпадениями и почти математическими последовательностями, — что можно утверждать, будто Бог любит играть с человеком. Пускай не в кости, а в крестики-нолики… но делает он это очень часто.
Другая возможная трактовка
феномена цепочки везения
(Рационалистическая)
«Рационалисты, — вывел Паньягуа и, как прилежный школяр, подчеркнул заголовок при помощи линейки, перепачканной чернилами, — напротив, не считают, что Бог (кстати, несуществующий) играет с человеком в кости или тем более в крестики-нолики. Для них аристотикия и ее уродливая сестра какотикия представляют собой не более чем следствие позитивной либо негативной жизненной позиции людей, которую они связывают соответственно с эйфорией и пессимизмом… В знаменитом трактате Мельхиседека утверждается (в данном случае речь идет только об аристотикии), что «как только происходит первое вдохновляющее счастливое событие, эйфория, или позитивный настрой индивидуума, привлекает новую удачу и т. д., в результате чего образуется цепочка везения. Это и есть то, что люди называют «полоса везения».
Далее Паньягуа подробно объяснил, что такое «везение» и откуда происходит это слово, а затем отметил, что в главе XI упомянутой выше книги утверждается, что:
«[…] Любопытно, что, находясь в непосредственной зависимости от душевного настроя индивидуума, аристотикия может быть искусственно привита человеку, то есть может быть вызвана ловким манипулятором, способным «сфабриковать» один-два счастливых события, которые начинают полосу везения. Как только они происходят и жертва воспринимает их как подарок судьбы, эйфория будет не только способствовать продолжению везения, но и сделает так, что даже самые незначительные события — зеленый огонек светофора в нужный момент, телефонный звонок или победа любимой футбольной команды — тоже будут приписываться благосклонности фортуны».
— Вагнер?
Писатель не мог сконцентрироваться на своем занятии, не зная, где находится кот. Ему показалось, что животное обиделось и занялось какой-то пакостью, чтобы досадить ему — возможно, охотится на птичек на балконе. Вагнер действительно занялся делом, которое не доставило бы большой радости Паньягуа и даже расстроило бы его, однако писатель пока не знает об этом.
Несмотря на беспокойство из-за отсутствия кота, Паньягуа решил не отправляться пока на его поиски. Он сам увлекся тем, что открылось ему, по мере того как продвигалась его работа. Так значит, Бог играет с человеком не в кости, а в крестики-нолики… Век живи — век учись. К счастью. Отлично, посмотрим, что дальше.
Еще рано, так что, закончив работу, он успеет написать инструкции Мартину Обесу относительно второй части плана — небольшого обмана, который должен положить начало аристотикии в жизни Инес Руано. Мартин должен позвонить жертве по телефону, представившись помощником главного редактора какого-нибудь знаменитого американского журнала — «Харперз» или «Вэнити фейр», — и сообщить, что они заинтересованы в сотрудничестве с ней и готовы заключить контракт на такую головокружительную сумму, чтобы Руано восприняла это как настоящий подарок судьбы. И начиная с этого момента…
«Начиная с этого момента, — записал Паньягуа, покусав для вдохновения кончик своего пера, — нужно подстроить две-три счастливых случайности (неожиданная встреча, банкнота в десять евро, валяющаяся на коврике возле ее двери). Все, что угодно, любая мелочь покажется жертве знаком особого благоволения фортуны, потому что, как уже было сказано выше, с началом аристотикии воображение жертвы или в крайнем случае мы сами, — на этом месте писатель прищелкнул языком, прекрасно зная, кому достанется эта грязная работа, — позаботимся о том, чтобы она во всем видела волю провидения. После этого и некоторых других деталей, о которых я сообщу вам позже, все будет готово к съемкам нашей телевизионной программы, и по ее завершении ваша роль будет исполнена. Желаю вам, — начал было Паньягуа, однако засомневался, погрыз гусиное перо, надеясь получить от него совет, и в конце концов, несмотря на свое убеждение, что помарки портят эстетический вид текста, решил зачеркнуть «желаю вам» и написал: «желаем вам удачи».
Паньягуа остановился, посмотрел на свое сочинение, на этот раз получившееся слишком длинным, и собрался подписать его. Какое имя выбрать сегодня? Этот момент работы доставлял ему наибольшее удовольствие: по складу характера он любил ситуации, предоставлявшие ему возможность выбора. Разумеется, он не подпишется своим настоящим именем, никому не известным в этом городе, и, уж конечно, не удобным псевдонимом «Грегорио Паньягуа», служившим ему столько лет. «Имена — не пустая скорлупа, — думал писатель, — они многогранны и, означая одно, намекают на многое другое». Поэтому свои послания Мартину Обесу он подписывал каждый раз различными, но обозначающими одно и то же именами. Конечно, никому и в голову не пришло бы разбираться в этих тонкостях, но Паньягуа с самой юности привык к тому, что его интеллектуальные намеки неизбежно проходят незамеченными. «Люди в наше время ничем не интересуются», — заключил он. Блеск эрудиции, которым он приправлял любую свою работу, всегда оставался недооцененным, однако Паньягуа никогда не мог отказать себе в интеллектуальном удовольствии.
— Вагнер? Ты где, Вагнер?
Грегорио Паньягуа хотел посоветоваться с котом по поводу выбора имени, как раньше спрашивал совета у Макдуфа, рассказывая тому обо всем. Но, конечно же, кот — это другое дело, да еще такой необычный. «Куда же он подевался? Надеюсь, он не разозлился на меня, а то можно ждать чего угодно… Вагнер? Как сквозь землю провалился. Уже поздно, в любом случае нужно как-нибудь подписать», — думал писатель. Он начертил несколько подписей на бумаге и, подумав, подписался «Зеернебоох»: по его мнению, имя дьявола чрезвычайно украсило сочинение, окутав его ореолом таинственности и в то же время делая все написанное более реальным. С той же целью Грегорио Паньягуа послал Мартину Обесу в красных папках кропотливо собранные им занимательные истории о сатане. Это были материалы для эрудитов, никакого эзотерического вздора и прочей чепухи. Итак, сегодня он Зеернебоох. Паньягуа долго колебался, прежде чем прийти к такому решению: имя Абраксас ему тоже нравилось, Мандрагорас или Зебулон тоже ничего… Но в конце концов он остановился на Зеернебоохе. «Это звучит интригующе, — сказал он себе, подписывая послание готически изящным почерком. — Забавная мистификация… небольшое и совершенно безобидное интеллектуальное развлечение, какая жалость, что не с кем даже поделиться этой невинной радостью. Хотя бы с котом».
Однако Вагнер был занят не охотой на птичек. А если у него и болел живот (как верно догадался Паньягуа), то это потому, что во время своих секретных отлучек он занимался поеданием многочисленных сладостей, которыми баловала его некая благодетельница.
— Ну-ка, Вагнерсито, попробуй миндаль в карамели и это безе. Иди сюда, только осторожно, чтобы тебя не заметили.
Кто бы мог подумать, что в подвале дома, где живет Паньягуа, — таком сумрачном и сыром — настоящее подпольное производство! О его существовании можно было бы догадаться лишь по двум признакам: сладковатому запаху, не исчезавшему даже в воскресные и праздничные дни, и шуму торопливых шагов, мужских и женских.
«Ну и ну, эти перуанцы — все равно что китайцы, все на одно лицо», — так рассуждали жильцы дома и в особенности домовладелица, не перестававшая удивляться. «Посмотрите, если не верите, на это благопристойное семейство с четырьмя детьми, поселившееся в подвале. Мать (которая, кстати, занимается приготовлением десертов для латиноамериканских ресторанов) кажется того же возраста, что и дочери. То же самое и отец семейства: он такой же щуплый, как и мальчишки, их невозможно отличить друг от друга. Там, внизу, вполне может обитать все население Айакучо вместо добропорядочного семейства из шести человек».
В этом подвале, откуда прежде тянуло сыростью, а теперь пахло пирожными, конечно, не поместились бы все жители Айакучо, но доля истины в словах домовладелицы все же была. Около тридцати кондитеров сновали там среди паров кипящего сахара и ароматов ванили — тридцать постоянных обитателей маленького подпольного производства, не знающего терминов «пастеризация» и «полуфабрикат» и именно поэтому изготовляющего самые вкусные во всем Мадриде десерты. Никакой жарки в масле или на огне, только ручная работа, поэтому тишина в подвале была такая, что до ушей самых внимательных соседей доносился единственный звук — постукивание палочек, взбивающих яичные белки. «Еще чуть-чуть, Лучита, должно получиться вот так — видишь? Точь-в-точь как снежная вершина Гуаскаран».
— Возьми, Вагнер, скушай еще безе. Уж я-то знаю, что тебе нравится…
Они познакомились на лестнице: Грегорио Паньягуа, Вагнер и Лили. В отличие от соседей писатель никогда не путал эту смуглую и чуть более высокую, чем остальные, девушку с другими работницами подпольной кондитерской. Грегорио Паньягуа где угодно узнал бы эти кошачьи, карамельного цвета глаза, словно приветствовавшие его и тут же прятавшиеся под длинными ресницами, как будто в испуге выдать бог знает какой секрет. «Подержать вам дверь, сеньор? Проходите, пожалуйста».
Именно из-за этих карамельных глаз и латиноамериканской любезности, шедшей от самого сердца, Лили стала сниться писателю. А ведь у него уже давным-давно не было никаких снов или по крайней мере никаких новых, а это все равно что вообще ничего не видеть. Однако чем можно объяснить то, что чувствовал писатель в последнее время в кончиках пальцев и в желудке, когда сталкивался с этой девушкой на лестнице? Это болезненное покалывание и прибавлявшийся к нему потом горький привкус выводили Паньягуа из равновесия совершенно против его воли. Затем неприятное ощущение превращалось в высоковольтное напряжение и, поселяясь у него меж пальцев ног, вызывало такую мучительную боль, что Паньягуа начинал спотыкаться и вынужден был изо всех сил держаться за перила, чтобы не скатиться вниз по лестнице. «Проходите, сеньорита, не хочу вас задерживать», — говорил Паньягуа с побелевшими от напряжения суставами и спрашивал себя: «Что, черт возьми, со мной происходит? Ну и ну, Грегорио Паньягуа, кто бы мог подумать, в твои-то годы… ты всю жизнь сторонился женщин и вдруг совершил сразу две глупости: сначала взялся за сомнительную работу, а теперь еще и это. Почему тебя всегда тянет к запретному? Это все твоя непростительная сентиментальность. Сказать, что я думаю о тебе, таком начитанном и знающем столько умных цитат? Думаю, что твоя жизнь похожа на историю, рассказанную — нет-нет, не идиотом, не пытайся меня перехитрить, — а пьяным стенографистом, пропускающим и слова, и целые строки, так что в его рассказе ничего нельзя понять…»
Да, да, все эти упреки самому себе Грегорио Паньягуа произносил вслух. Он уже давно привык разговаривать сам с собой — другого собеседника не было.
«Что все это значит? — спрашивал себя Паньягуа, удивленный этим чувством и тем, что оно совпало с другой встречей, о которой он не хотел даже думать (опять пьяный стенографист пропускает строчки). — Почему, едва вернувшись в свой город, ты ввязался подряд в обе опасные истории? Связаны ли они между собой или просто вторая (интерес к этой красивой девушке) — нечто вроде легких колебаний, предшествующих землетрясению, вроде струйки дыма, предвещающей извержение вулкана, который считали погасшим?» Паньягуа ничего не понимал, именно поэтому его так удивляла слабость в коленках во время встреч с Лили на лестнице, когда девушка чинно здоровалась с ним, произнося слова со своим восхитительным, как перуанское безе, акцентом.
Однако Паньягуа даже не пытался идти в отношениях с Лили дальше приветствия. Он восхищался ею издалека — осторожно, как лелеют мечту, оберегая, чтобы она не рассыпалась от соприкосновения с грубой реальностью. В то же время Паньягуа мечтал о ней, и эти мечты вызывали в нем сладкую боль: старость и внешняя непривлекательность были слишком вескими основаниями, чтобы не приближаться к Лили, тогда как он всем своим существом жаждал прикоснуться к ней, ощутить по крайней мере запах сладостей или (как дерзки мечты!) провести своим языком по губам девушки — так, как делал сейчас Вагнер. «Как здорово ты целуешься, котик, смотри, смотри, у нас с тобой одинаковые глаза — желтые-желтые». Теперь Паньягуа был уверен в том, что это был дым другого, далекого вулкана, пробуждения которого он желал меньше всего на свете.
Да, лучше Паньягуа не знать об этих похождениях своего кота — они привели бы его в негодование. Но, к счастью, он не видел, как Вагнер, этот навязавшийся ему кот, слизывал с губ Лили легкий след кондитерского крема и смотрел на нее своими необыкновенными глазами, а девушка целовала и ласково щекотала его до тех пор, пока эту сцену не прерывал повелительный материнский голос:
— Нет, чем это ты тут занимаешься, дочка? Хочешь, чтобы все мы по миру пошли? Гони отсюда этого кота, а то, смотри, обнаружит нас консьержка, и все окажемся на улице.
Только в десять вечера кот снова появился в квартире Грегорио Паньягуа. Писатель к тому времени уже запечатал сургучом предназначенные для Мартина Обеса папки, содержавшие инструкции на ближайшие дни. В качестве последнего штриха он с гордостью поставил на них красивую печать, изготовленную по его заказу. Это был знак в виде длинного изящного пера, с которым изображают Мефистофеля на старинных иллюстрациях в книгах, рассказывающих легенду о докторе Фаусте. Паньягуа любил быть безупречным даже в мелочах, не важно, какой ценой. Он прекратил работать и вдруг почувствовал себя очень уставшим. «Ничего удивительного», — сказал он себе. Ведь вчера опять из-за этой работы пришлось провести ужасную бессонную ночь в одной из этих отвратительных таверн — кабаре или boîtes de nuit — черт знает, как они сейчас называются, но это был настоящий кошмар. Несмотря на то что посетителями заведения были люди старше сорока, там звучала оглушительная музыка, на его вкус — совершенно бессмысленный грохот. «Люди не хотят мириться с тем, что стареют, — подумал он, но тотчас отогнал от себя мысль, слишком тяжелую для его уставшего ума, — подумаю об этом в другой раз».
— А, явился наконец, Вагнер, а я уже начал беспокоиться. Где ты пропадал?
И кот, на шерсти которого до сих пор остались легкие следы сахарной глазури и поцелуев Лили в самых укромных складках («дай-ка поцелую тебя вот здесь и еще вот там, ах, как я тебя люблю, котик, какой ты красивый»), взглянув на писателя, удалился, чтобы тот не почувствовал от него запаха лакомств и сахарной пудры.
11. НА СЛЕДУЮЩИЙ ДЕНЬ ПОСЛЕ ЭФФЕКТА БРЭМА СТОКЕРА
В конце этого дня Инес Руано пожалела, что давно оставила привычку вести дневник. Во время пребывания в интернате в Канаде, когда ей было одиннадцать лет, она заполняла целые толстые тетради фотографиями «Бич Бойз» и «Би Джиз». Именно тогда Инес научилась ретушировать снимки, пусть всего лишь карандашом. Так же как ее подруги из интерната, она разрисовывала фотографии сердечками, пронзала фигуры нарисованными стрелами и протыкала кинжалами несимпатичных ей персонажей — вроде Летисии Риччи (которая была слишком красива) или учителя биологии (ему Инес подрисовывала фломастером рога и гнилые зубы). В то же время у нее появилась и привычка записывать некоторые мысли, украшая их нарисованными черепами и скелетами или помещая в шары комиксов с восклицаниями типа «Я люблю тебя, Барри Джибб! (вчера ты мне приснился, чмок!!!)» или «Когда наконец у меня появится грудь? Пожалуйста, Господи, ведь я похожа на гладильную доску!!!» Впоследствии, в двенадцать-тринадцать лет, Инес стала вести дневник более грамотно и каждую запись начинала с даты и обращения «Дорогой дневник» (в подражание роману «Маленькие женщины»). Эти дневники изобиловали восклицательными и вопросительными знаками, в особенности некоторые комментарии, выделенные следующим образом: «(????)… он дал мне свою футболку!!! Вот уже неделю я сплю с ней под подушкой (????!!!!). Я чуть не заболела воспалением легких, но мне удалось встретиться в парке с Альберто, когда он выносил мусор!!! Ты не представляешь, какой шел в это время дождь!!!???»
У Инес был дневник и в 69-м году (красная тетрадь с фотографией Дженис Джоплин), и в 70-м — синяя, с автографом — настоящим!!! — Питера Фонды. Эта привычка сохранялась у нее до тринадцати с половиной лет. В дневнике стало меньше фотографий идолов и разрисованных лиц, а также черепов, кинжалов, стрел и, конечно же, сердец в экстазе, а восклицательные знаки служили лишь для сопровождения некоторых фраз вроде «Я не видела его уже несколько дней!!!!! Что мне делать?????!!!!!!!!!» Из этих фраз одна до сих пор осталась в ее памяти: «…ни она, ни Альберто меня не заметили, но я-то их видела!!!!!! Я единственная во всем мире, у кого мать натворила такое, о, я хочу умереть!!!» Это произошло в 1971 году.
В действительности же не произошло ничего серьезного: просто Инес увидела, как Беатрис, ее мать, ела мороженое в компании с Альберто, сыном дворника, в кафе «Бруин». Однако этой сцены было достаточно, чтобы положить конец двум вещам — безусловной любви к матери, свойственной детям, и ведению секретных дневников. В тот день Инес решила, что лучше забывать, чем помнить, и безо всякого сожаления сожгла пять толстых тетрадей, полных восклицательных знаков. Если бы она могла сжечь вместе с ними некоторые эпизоды своего детства!
* * *
Однако сейчас, в сорок пять лет, Инес впервые в жизни пожалела об уничтожении своих дневников, потому что мысли, посетившие ее в последние несколько часов, вполне заслуживали того, чтобы быть записанными среди сердечек и восклицательных знаков. Но все же никакая подростковая эйфория не могла сравниться с той, которую она испытывала сейчас, откинувшись на софе и положив ноги на стол, с банкой «Аквариуса» в руке. Тотемная лампа, подарок матери, стояла неприкосновенная после вечерних ритуалов, и фоном, как нельзя более подходящим ко всей этой обстановке, звучала песня Эдит Пиаф «Les Cloches».
Лишь одна деталь выбивалась из цепочки приятных событий, произошедших с ней за последние двадцать четыре часа: она не получила никаких известий от Мильтона Васкаса из «Вэнити фейр». Несмотря на то что Васкас сказал ей, что в Америке этот день нерабочий, Инес не удержалась от искушения набрать номер телефона, оставленный на автоответчике, — пусть даже ради глупого удовольствия услышать: «Hello, this is Vanity Fair’s answering machine»[9] или что-нибудь в этом роде. Однако вместо этого, набрав номер, она услышала: «Sorry, the number cannot be completedas dialed». Такого номера не существует. По-видимому, она неправильно его записала — ничего удивительного, ведь она была в таком возбуждении. Ладно, не важно, потрясающая новость была записана на автоответчике ее телефона, и если сегодня ей не удастся связаться с редакцией, завтра она позвонит в международную справочную, чтобы узнать правильный номер, или, еще лучше, — дождется звонка Васкаса. Запаздывающее подтверждение нового фантастического взлета в ее карьере было всего лишь досадной мелочью этого великолепного дня. Ведь весь он был сплошной последовательностью приятных событий, которые в подростковом возрасте она записала бы следующим образом.
«10.30 утра: я собираюсь выходить из дома и беру с собой только маленький «Олимпус» — на тот случай, если увижу что-нибудь интересное. Сегодня мне предстоит не работа, а просто разговор с Майрой насчет фотографий, посланных мной вчера по электронной почте, снимков женщины с красными ногтями. Я открываю дверь в коридор, и что же я вижу (здесь стояли бы шесть-семь вопросительных знаков): банкноту, лежащую на полу, как будто специально в ожидании меня. Пускай это всего 10 евро, но ведь это приносит удачу — разве не так? (Несколько восклицательных знаков.) Моя дорогая мамочка, конечно же, увидев их, не смогла бы удержаться — даже без свидетелей, без поклонников рядом, — чтобы не продемонстрировать свой великолепный французский, продекламировав глупость из Лафонтена C’ést peut être le commencement de ma fortune?[10] и т. д. — так же как делали мы в колледже, когда находили на улице монетку. Однако я суеверна (здесь текст следовало бы украсить, например, каким-нибудь цыганским символом удачи)… и поэтому не собираюсь разрушать утреннее везение чтением начала басни, окончание которой всем известно. И речи быть не может. Я поднимаю банкноту и иду своей дорогой, ведь находка — не причина для опоздания.
12.45: Майре очень понравились мои фотографии, особенно средний план, получившиеся у меня, как у Аведона (торжествующие восклицательные знаки). Значит, все в порядке. А я уж боялась, что из-за вчерашнего похмелья они получатся ужасно. Теперь Майра хочет, чтобы я делала фотографии репортажа с Нурией Эсперт и Ванессой Редгрейв тет-а-тет. Совсем другое дело, в этом случае не я делаю ей одолжение, а она мне, потому что этот материал пойдет в заграничные издания (длинный ряд многоточий).
12.50: пробегая мимо кафе (ну и холод!), я вижу парня, моложе меня и красивого как бог, в шапке а-ля Амундсен. Он смотрит на меня (здесь должны были бы появиться по меньшей мере семь бьющихся сердец, раскрашенных разными цветами, и множество восклицательных знаков). Его лицо откуда-то мне знакомо, но откуда? Разве я могла забыть такое лицо (еще восклицательные знаки)? И, кстати, он ни капельки не похож на Ферди и прочих Тоникёртисов Беатрис, ни капли (дважды подчеркнуто черной линией)!
17.30: день идет слишком гладко — это даже начинает меня беспокоить. На автоответчике — ни одного сообщения от матери, зато есть предложения от двух итальянских журналистов, желающих взять у меня интервью для «Оджи» и «Рай». Кроме того (рисуем барабаны, литавры и множество восклицательных знаков), пришел факс от Игнасио де Хуана, написанный — о чудо! — не по-английски (не менее десяти вопросительных знаков). Нет и проклятых пляшущих человечков (опять вопросительные знаки, намного больше). Он пишет, что хочет увидеться со мной, поговорить о чем-то, что он давно уже обдумывал. Я посылаю ему факс, и мы договариваемся о встрече. Я вкладываю его любовное послание в дневник, потому что оно просто невероятно. Что же все-таки происходит?
20.30: ничего не происходит, просто я чувствую себя великолепно. Мне определенно везет. В награду я проведу этот вечер дома — это действительно то, чего мне сегодня хочется. Поужинаю пораньше и поставлю какой-нибудь из моих любимых фильмов — может быть, «Мою прекрасную леди» или «Жизнь Брайана». Кстати, до сих пор нет никаких вестей от Беатрис и ее Тоникёртиса. La vita é bella[11]».
Если бы этот дневник существовал на самом деле, Инес, вероятно, пришлось бы включить в него еще одну запись, которая испортила бы феноменальный урожай хороших новостей за один день. Однако так как этого дневника не было и в помине, в нем не могло появиться и следующее известие, которое Инес прочитала в телетексте на первом канале, пока перематывала кассету с фильмом «Жизнь Брайана»:
«Сегодня в автомобильной катастрофе погиб знаменитый шестидесятипятилетний скульптор Алонсо Блекуа. Его спутница, ехавшая не пристегнувшись ремнем безопасности, лишилась обеих кистей рук, отрезанных лобовым стеклом…»
«Свобода или распятие?» — некстати спросил один из участников шоу «Монти Пайтон», появившись на экране. Инес попыталась вернуться к телетексту: «Боже мой, какой кошмар. Где же новости в этом проклятом аппарате? Флорентино Перес заявил, что «Реал Мадрид» не собирается… Бесплатно: узнайте свой гороскоп. Мучает ревматизм?.. Черт побери!»
Инес больше не смогла найти никакой информации об этом происшествии. Ей даже не удалось вернуться туда, где она прочитала об этом в первый раз. Хотя… что еще можно узнать из телетекста? Лучше позвонить Майре, ей наверняка что-нибудь известно… «Боже мой, — думала Инес, — ведь я ее фотографировала всего несколько часов назад». Некоторые утверждают, будто фотоаппаратом можно уловить некоторые вещи — ауру человека, которому, например, скоро предстоит пережить несчастье. Инес никогда не верила подобным домыслам. Но где же эти фотографии? Она села за компьютер, защелкала мышью… вот они. Да, да, это они, вот эта женщина, ее открытый рот, лоб в морщинах, просто невероятно… Инес кажется, будто она говорит сейчас, так же как и вчера: «…слушай, детка, такая вот она, жизнь, понимаешь?», «Алси я повезу на биеннале в Венецию, ведь это я спасла его от перфорации желудка, понимаешь меня?»
«И что из этого? — думает Инес, разглядывая лицо женщины. Человек верит или заставляет верить других в свою мнимую значимость, а в результате: что Венецианская биеннале, что язва желудка — все едино… Алси мог бы и не создавать себе столько хлопот, ведь теперь он все равно умер». Инес искала на фотографиях женщины какое-нибудь предвестие, тень, какой-нибудь знак, но не находила там никакого предупреждения о том, что случится с ней через несколько часов. Теперь поддернутая юбка и толстые ноги кажутся Инес совсем уж непристойными — только и всего. Она просматривала фотографии одну за другой, пока не появились снимки рук. «Это я их обрезала ей», — вдруг подумала Инес, и по телу пробежала неприятная дрожь, как всегда бывает, когда вспоминаешь свою последнюю встречу с человеком, которого постигло несчастье. А ведь теперь эта женщина такая же безрукая, как на фотографиях Инес…
12. ДВА ДНЯ СПУСТЯ, ЛЮБОВНОЕ СВИДАНИЕ
Одеваться на свидание с Игнасио де Хуаном было не проще, чем переписываться азбукой Морзе. Инес Руано необходимо было в совершенстве владеть сложным кодом, чтобы встречаться со столь серьезным противником. Она знала: малейшая ошибка в этой системе знаков (неправильно выбранная блузка, нижнее белье или любая другая оплошность) могла испортить любовное свидание и обеспечить ей бессонную ночь с мучительным анализом своих ошибок. «Что, если бы я этого не сказала… вот если бы я сделала то-то… и зачем только я упомянула такого-то?..» Ее до сих пор бросало в дрожь от одного только воспоминания: «Как, как мне могло прийти в голову надеть эротические трусики? Какая глупость…»
Сегодня она хотела уделить особое внимание этому немому коду, продумать все до мелочей, чтобы, будучи уверенной в безукоризненности своей одежды, прически и духов, не ошибиться и в выборе слов. Хотя в действительности за это Инес меньше всего переживала: прекрасно известно, что, как только выбрана маска и костюм, слова сами начинают подстраиваться под них. На этот раз она выбрала весьма эффективную, проверенную, но трудную в исполнении роль — «Раскаленный камень». Так называла ее виртуальная подруга Инес — испанка из Саусалито, с которой они постоянно обменивались электронными письмами на единственную неисчерпаемую тему: «мужчины». Лаура (а ведь не зря она четырежды выходила замуж: три раза за итальянцев и последний раз — за нубийца) утверждала, что на мужчин действует холодный душ с термическим массажем, пылкое и одновременно ледяное обращение, железная, но гибкая рука, сначала бальзам, а потом жесткая рукавица. Сегодня я тебя люблю, но не зову, а потом зову, но не люблю. В общем, выражаясь азбукой Морзе:
… — — …
(то есть SOS: внимание, опасность, готовьте шлюпки!).
Стоя перед шкафом, Инес колебалась в выборе нижнего белья. Она сразу отмела всякие эротические изыски, которые, как полагают, так нравятся мужчинам, — кружевные шортики, атласные трусики и, конечно же, стринги. Несколько месяцев назад благодаря Лауре Инес сделала для себя фундаментальное открытие: фантазии в том, что касается нижнего белья, допустимы только с мужем и ни в коем случае — не с любовником; один и тот же красный вызывающий бюстгальтер, возбуждающий первого, может навсегда отпугнуть второго. «Дорогая моя, это прописная истина в плане нижнего белья, — то, что разжигает давнюю страсть, тушит новорожденную; вот и пойми мужчин».
«То же самое можно сказать и о словах, которые они нам говорят», — импровизировала сейчас Инес, с сожалением думая о том, что нет никого на расстоянии ближе пяти тысяч километров, с кем она могла бы поделиться этой мудростью. — Необходимо уметь правильно интерпретировать все, что они нам нашептывают, потому что их слова имеют различное значение — в зависимости от того, на какой фазе влюбленности произносятся. Так что нужно быть очень внимательной, — предупредила себя Инес, как готовящийся к битве солдат, однако в отличие от него она твердила не молитвы, а давно известные ей истины, которые узнала из переписки по Интернету, своих двух недолгих замужеств и других незначительных, как ей теперь казалось, любовных историй. — Осторожнее со словами, Инесита, — сказала она себе и, словно для того, чтобы прочнее это уяснить перед сражением, добавила: — Не забывай о некоторых элементарных деталях, которые, как говорит Лаура, неприятно, но необходимо знать». «Возьмем простой пример, — написала Инес ее подруга в одном из своих писем, посвященных сложной теме любовного языка, — знаменитую фразу «ты моя маленькая шлюшка, дорогая» (тебе бы хотелось ее услышать, правда?). Так вот: не стоит забывать, что это и другие подобные мурлыканья означают совершенно разные вещи в зависимости от того, произносит их мужчина с кольцом на пальце или без него. Прости, дорогая, мне бы не хотелось мудрствовать, но ведь любовь, по сути, — всего лишь вопрос семантики. Поэтому в обращении с мужчинами нужно придерживаться девиза: «чтобы быть любимыми, мы должны знать, что, по мнению мужчин, мы должны делать, и поступать с точностью до наоборот». Чао, дорогая, пойду посмотрю, как там управляется с ужином Карим…»
Всего лишь вопрос семантики… что ж, Инес не была уверена, что это утверждение справедливо всегда, но в случае с Игнасио де Хуаном оно оправдывалось. В действительности он никогда не шептал ей «моя маленькая шлюшка», зато Инес удостоилась другого классического перла мужского ораторского мастерства. «Что мне больше всего нравится, — доверительно сообщил он ей однажды, когда встреча прошла несколько лучше обычного, — что действительно обезоруживает меня в женщине, — так это, если она проститутка в постели и госпожа вне ее». Инес, к тому времени уже получившая от Лауры несколько электронных консультаций по вопросам мужской семантики, сделала вывод, что слово «проститутка» должно означать в этом контексте: «очень, ну просто очень фанатичная воздыхательница», а вовсе не «женщина легкого поведения»; тогда как под «госпожой» в данном случае подразумевалась «гейша». Или «святая». А также, возможно, «женщина на все случаи жизни».
«Ну что ж, посмотрим… лучше выбрать что-нибудь белое и простое», — думала Инес, отбрасывая на кровать невероятно дорогой комплект нижнего белья «Кельвин Кляйн». Она решила надеть что-нибудь очень простенькое, даже не очень новое, чтобы вещи сами говорили за нее. Ведь, согласно инструкциям Лауры, уже не раз опробовавшей этот трюк, изысканное, но не претенциозное, сексуальное, но простое белье будет как бы выражать удивление в тот момент, когда оно предстанет перед глазами мужчины, будто его обладательница вовсе не предвидела возможность оказаться в постели. «Таким образом, дорогая, белье само говорит за нас самым невинным голосом: вот это да, любимый, а я даже не ожидала. Понимаешь?»
Однако с Игнасио де Хуаном ни в чем нельзя быть уверенной. Были случаи, когда Инес, несмотря на тщательное соблюдение всех хитростей в отношении интимных деталей своего туалета, возвращалась домой, так и не продемонстрировав их. Дело в том, что любовная связь со столь знаменитым писателем оказалась запутаннее, чем экспедиция в джунгли: все равно что путешествовать по реке Конго, не зная, где наткнешься на неприятности. Ведь можно было ошибиться и в том, что сказать великому человеку, и в том, чего не сказать, отзываясь хорошо о ком-то или, наоборот, плохо. Как тут угадать? Его мнения о вещах и людях менялись с невероятной быстротой: сегодня он отстаивал одну точку зрения, а завтра предавал ее анафеме, и такой-то, прежде бывший в его глазах полным кретином, внезапно (как правило, благодаря написанию хвалебной статьи) становился тонким ценителем. В общем, каждый раз, собираясь на свидание с Игнасио де Хуаном, когда Инес примеряла трусики и бюстгальтеры, у нее возникало ощущение, что она отправляется не на улицу Альтамирано в Мадриде, а во тьму кромешную, кишащую крокодилами и полную ям-ловушек, тщательно скрытых ветками, так что, когда наступаешь туда, уже слишком поздно.
«А, так, значит, ты считаешь, что новая книга такого-то хороша? Ну что ж, позволь мне заметить, что…»
Бац — и ты провалилась со всем своим снаряжением! Дорогая, сочувствую, но сегодня тебе уже не оказаться в постели с великим писателем, потому что у него появился замечательный предлог для того, чтобы не принимать виагру и не выполнять с тобой эту нелегкую работенку.
Однако с тех пор как Инес перевалило за сорок, она стала с большим пониманием относиться к другим людям: она признавала, что не так-то просто быть Игнасио де Хуаном. Вероятно, очень тяжело быть знаменитым писателем, переведенным на тридцать семь языков, и постоянно оставаться на высоте — это особенно сложно, поскольку в его образах соединены множество качеств, редко встречающихся в одном мужчине. Во-первых, Игнасио де Хуан обладал идеальной внешностью для того, чтобы быть легендарным писателем. Его сумрачный и несколько чахоточный вид в сочетании с высоким ростом и соответствующей одеждой, тоже в темных тонах, свидетельствовал о великом таланте. Сам Игнасио де Хуан, поддерживая этот имидж, всегда поднимал воротничок рубашки, чтобы густая черная шевелюра с проседью на висках небрежно выбивалась, придавая ему еще более мудрый вид. Вдобавок ко всему этому серые глаза, настолько близорукие, что казались пристальными, хотя в действительности не было случая, чтобы писатель интересовался чем-либо, не имеющим непосредственного отношения к своей собственной персоне. Загадка, аура, маркетинг — можно сказать что угодно, но факт, что все эти качества помогли ему создать легенду о себе, так же как и его блестящие романы, написанные всегда от первого лица и окутанные тем ореолом достоверности, которым обладает лишь абсолютный вымысел. В реальной же жизни Игнасио де Хуан был довольно далек от главных героев своих произведений, страдающих космическим одиночеством, сильных и одновременно беспомощных перед необъятностью тоски. По крайней мере он был далек от них теперь, потому что, как известно, прожив холостяком до того времени, пока сердце не напомнило о себе неприятным сюрпризом, заставляющим задуматься любого мужчину, Игнасио де Хуан, возраст которого перевалил за пятьдесят, решил перестать быть волком-одиночкой и женился. Его женой стала верная поклонница, мать по призванию и стюардесса по профессии, которая, к счастью для себя (или благодаря своей проницательности), всегда витала в облаках.
Тысячи воздыхательниц, глупые обязательства, мешающие литературному творчеству, груз всемирного признания, требующий от него все больше времени и сил («ради Бога, только не говорите, что мне опять дали премию в Токио, как мне это надоело!»), — такой крест трудно нести, Инес понимала. Так он и жил — преследуемый успехом и поклонниками, как другие люди — бедностью и кредиторами. Кто придумал, что нельзя быть ни слишком богатым, ни слишком стройным? Игнасио де Хуан знал, что это сказала глупая миллионерша, возможно, верно отразившая психологию несчастных богатых девочек, но, безусловно, эта сентенция не подходила для других случаев — например, она никоим образом не применима по отношению к интеллектуалам и их проблемам. Потому что тонко чувствующие и талантливые люди могут стать и слишком богатыми, и слишком стройными или, что то же самое, — слишком успешными и привлекательными. И лучшим доказательством тому был он сам, заставивший понервничать своего литературного агента (а также сорок восемь издателей, тридцать семь переводчиков и миллионы читателей), объявив о намерении начать новую жизнь в монастыре на берегу Янцзы.
К счастью, это твердое намерение все же осталось неосуществленным, и, ко всеобщему удовольствию, Игнасио де Хуан остался в этом суетном мире, в доме на улице Альтамирано, продолжая бороться с пожиравшим его успехом.
С этими беспорядочными мыслями в голове, но не забывая о необходимости строго придерживаться своей «азбуки Морзе» и помнить о возможных ловушках, Инес поднималась по лестнице навстречу любовному свиданию. Она позвонила, и дверь открылась. Господи, хоть бы не сесть в лужу на этот раз! Ну-ка, со мной все в порядке? Инес поправила волосы, юбку…
— Привет, Игнасио.
— Здравствуй, красавица, пройди на минутку сюда, в комнату справа. Один момент, я не ждал тебя так рано.
Инес не раз испытывала искушение узнать у женщин, с которыми она вот уже несколько лет разделяла особое расположение Игнасио де Хуана, является ли посещение этой комнатки обязательным подготовительным этапом каждого свидания: может быть, таким образом он выгадывал время для того, чтобы совершить гигиеническое омовение? Потому что, с каким бы опозданием ни являлась Инес на свидание, первыми словами Игнасио де Хуана всегда были неизменные: «Пройди на минутку сюда, в комнату справа. Один момент, я не ждал тебя так рано».
В комнате было уютно, и ждать приходилось недолго, поэтому иногда, и особенно на этот раз, Инес склонялась к мысли, что дело тут вовсе не в омовении: просто эта комната — своего рода тематический мини-парк, служивший для того, чтобы напомнить гостю о том, кто такой хозяин дома. В кабинете была собрана исчерпывающая информация об Игнасио де Хуане в самых различных формах: дипломы, висевшие на стенах как картины, вырезки, фотографии и целая коллекция мелочей, рассказывающих об одном и том же и единственном персонаже. Вынужденная пауза была достаточно продолжительна для того, чтобы внимательный посетитель успел рассмотреть полное собрание сочинений Игнасио де Хуана на всевозможных языках — от сербского до чеченского, не говоря уже о баскском, саамском и берберском. Что до различных изданий на основных языках — французском, английском, немецком, русском, японском, китайском — их просто нельзя было не заметить, поскольку они были выставлены прямо перед носом посетителя, так же как и сопровождавшие их рецензии из местных газет с переводом на испанский язык. Однако, тогда как стены комнаты изобиловали информацией, мебели в ней было немного, всего один стол и три стула. Однако Инес едва успела на них взглянуть, как в дверях на несколько секунд опять возник Игнасио де Хуан, в черных джинсах и лиловой рубашке «поло» с длинным рукавом. «Извини, детка, я тебя слушаю, как дела? А у меня сейчас работы по горло», — проговорил он в трубку телефона и снова исчез, позволив Инес продолжить свои наблюдения. Интерьер кабинета при более внимательном рассмотрении вызвал у нее еще один вопрос: очень хотелось бы спросить у женщин, тоже бывавших здесь, не возникало ли у них настойчивого и странного ощущения, что из этой комнатки несколько минут назад вышел кто-то, оставивший на столе огромное количество корреспонденции. Эта почта была совершенно иного рода, чем получала Инес: ее составляли не счета и рекламные листовки, а письма от людей, от живых существ — красивые конверты с тщательно выбранными марками, с монограммами, а также множество журналов, все еще в целлофане, с фотографией писателя на обложке.
Однако больше всего в этой комнате Инес удивляло предназначение стульев. Как она успела убедиться в очередной раз, все три не стояли пустые в ожидании гостей, а предлагали для ознакомления различные вещи, разложенные на сиденьях. На одном из стульев лежали газеты на хинди, хорватском, нидерландском, польском, предусмотрительно загнутые на тех страницах, где было понятно лишь имя Игнасио. На другом стуле покоились несколько дипломов — вероятно, дожидаясь очереди быть вставленными в рамку. Однако на сей раз Инес больше всего заинтересовал третий стул, где лежал открытый экземпляр самого знаменитого романа Игнасио де Хуана «Глаза Гоголя».
«Чтобы Вы не завидовали «Гарри Поттеру», — говорилось в посвящении, написанном красивым старинным почерком сельской учительницы, — пожалуйста, примите этот плод моей пятилетней работы в знак моего безусловного преклонения перед вашим талантом». «Ну и ну», — удивилась Инес, увидев, что «Глаза Гоголя» — 526 страниц — были переведены на латынь и изданы в красивом кожаном переплете. «Еще одна поклонница», — подумала она, и в ее фотографическом воображении возник образ переводчицы (наверняка сорокалетняя женщина, такая же, как и она сама, одинокая или разведенная, наверное, тощая, с птичьим личиком, тонким носом и скошенным подбородком). В этот момент вошел Игнасио де Хуан.
— Есть же сумасшедшие люди на свете, — заметил он, целуя Инес (как всегда, не в губы), — стану я завидовать этой невежде, написавшей «Гарри Поттера». Очень мне нужно, чтобы меня переводили на мертвые языки, — добавил он, небрежно указав на книгу пальцем, однако по тому, как он положил том, открытый на посвящении, обратно на стул, Инес почувствовала, что подарок вовсе не раздражал его. — Хочешь «Бейлиз»?
13. РАСКАЛЕННЫЙ КАМЕНЬ
Раскаленный камень… Инес не могла удержаться от смеха, но таксист, привыкший ко всякому, даже не обернулся. Он продолжал вести машину, притворяясь равнодушным, но на самом деле внимательно прислушивался, желая определить, что означает этот смех. Пять лет учебы на факультете психологии и два года изучения изящных искусств не прошли даром и превратили его в таксиста-интеллектуала, внимательного наблюдателя, знатока человеческих душ. Женщина попросила отвезти ее на улицу Вентура де ла Вега, дом 7: «Вентура, а не Лопе де Вега, простите за настойчивость, но у меня постоянно проблемы, все путают эти улицы, и в результате я оказываюсь у дома своей матери». Они ехали вниз по бульварам, и таксист слышал, как его пассажирка вздохнула, однако это был не вздох любви или тоски, скорее вздох облегчения человека, только что сбросившего со своих плеч огромный груз. Таксист украдкой посмотрел на пассажирку в зеркало. Проведя столько времени за рулем, он считал себя настоящим экспертом в диагностике сентиментальных переживаний, в особенности ему нравилось наблюдать свежие чувства, еще не переваренные человеком. В зеркало заднего вида он не раз имел возможность наблюдать лица людей, возвращавшихся с любовного свидания, и делать свои заключения о том, как оно закончилось. Естественно, проще всего распознавать счастливых любовников: слово «любовь» написано у них прямо на лицах, как будто они желают всем вокруг объявить о своем счастье. Однако эти лица обычно имеют, с точки зрения таксиста, один серьезный недостаток — глупое выражение со стороны выглядит очень комично. «Счастливые влюбленные готовы обниматься даже с фонарями», — подумал он. Что ж, это их дело, но на него самого они наводили скуку: чужое счастье всегда кажется скучным, если не пошлым. Однако, к счастью для такого знатока, как он, встречаются и другие, более интересные лица, разгадка которых не столь очевидна, но тоже не представляет особых затруднений. Довольно просто, например, распознать по сжатым челюстям томление неразделенной любви и прочитать в пустых глазах сомнение: «Боже мой, неужели всему конец?», так же как в дрожащих губах — подозрение в измене. По теории таксиста, все еще надеявшегося когда-нибудь посвятить себя искусству, или психологии, или тому и другому («не зря же я учился, черт возьми!»), любовь — горе-художник со скудным репертуаром, рисующий одни и те же темные круги под грустными глазами и одинаковый румянец счастья на щеках, что делает старые и молодые лица поразительно похожими друг на друга. Любовь, по его мнению, не стремится даже к оригинальности, как какой-нибудь график или пейзажист, и не старается придумывать отличительные черты для каждого влюбленного, чтобы подчеркнуть его индивидуальность. Нет, она рисует на лицах всех своих жертв одинаковые грустные складки, гримасы и улыбки. Любовь в высшей степени демократична, она приводит всех к одному общему знаменателю, поэтому полные идиоты начинают казаться чуть умнее, умные выглядят непроходимыми глупцами. К такому выводу пришел таксист в результате длительных наблюдений: ничто не ускользало от его глаз, привыкших смотреть назад, все видящих и все видевших — или по крайней мере так он считал до настоящего времени. Что же произошло с этой женщиной?
Выехав на проспект Кастельяна, таксист попытался сделать вывод: из всех лиц, отражающихся в зеркале заднего вида, труднее всего разгадывать те, в которых таится разочарование, — но в таком случае почему она смеется?
На заднем сиденье опять раздался взрыв смеха. Какой любопытный случай… и такси едва не столкнулось с почтовой машиной на улице Веспа. Значит, разочарование вызывает смех, как интересно… ему никогда не приходилось сталкиваться с подобным, и он решил подождать до светофора, чтобы спокойно продолжить свои наблюдения.
Инес, не подозревая об увлечениях шофера, продолжала смеяться. Если бы она не делала этого, возможно, таксист получил бы новый любопытный экземпляр для своей коллекции лиц, который заставил бы его больше ценить художественные способности любви. Потому что, если и верно, что лица всех влюбленных похожи друг на друга, людей, разрушивших ее чары, объединяет лишь одно — смех. Должно быть, уходя, любовь делается более изобретательной, и поэтому для разочарования существуют различные виды смеха в зависимости от того, какова была развязка: смех облегчения, смех стыда, трусливый, смиренный, безумный, плаксивый или просто удивленный — как тот, который таксист слышал сейчас.
«Раскаленный камень» несколько минут назад вышел из дома на улице Альтамирано и в данный момент устроился на заднем сиденье такси, прижавшись головой к стеклу. Инес ни о чем не думала, ничего не чувствовала, но была почти уверена, что со всем этим покончено раз и навсегда, потому что, выйдя из дома Игнасио де Хуана и усевшись в такси, она не стала прокручивать в своей голове запись их свидания, как делают все влюбленные, чтобы пережить каждый момент вновь и вновь. Он сказал мне это, я ответила то, я положила руку ему на спину, а он погладил мою шею… Так, шаг за шагом, восстанавливается все свидание — зачастую более прекрасное в воспоминании, чем в действительности, не только потому, что память — великолепный декоратор, но и потому, что любить воспоминания проще, чем реальных людей. Ведь тогда в любовь не вмешиваются ни страхи, ни стыд, ни запахи, кроме тех, которые ты сам воображаешь или допускаешь.
Однако на этот раз ничего подобного не происходило, и когда Инес попыталась восстановить в памяти события этого вечера, они возникали в воображении не в виде приятного фильма, а как профессиональные искажения, фотографии. Снимки были немы и неподвижны, поэтому Инес не могла как следует восстановить роль, так блестяще получившуюся в ее исполнении. «Пойми, любовь — все равно что сауна, — написала ей из Саусалито ее подруга Лаура, прекрасно разбиравшаяся в мужчинах, но не слишком поэтичная в своих сравнениях, — мы назвали эту тактику «раскаленный камень», не так ли? Так вот, сначала ты поддаешь жару, а потом обливаешь его холодной водой: сначала жар, а потом лед, дорогая, а уж как поддать жару этому мужчине, ты-то знаешь».
Инес действительно это прекрасно знала и начала подготавливать почву, делая все, что могло понравиться гению. Она выпила кофейный ликер и была льстива, восторженна, сладким голосом напевая ему дифирамбы. Она говорила о его таланте, его всемирном успехе, его привлекательности, о том, как он ей нравится. Ей удалось избежать западни — по той простой причине, что она не касалась ни одной темы, за исключением Игнасио де Хуана. Инес пошла в этой методике еще дальше, и ее слова стали раскаленными, а поведение ледяным. «Ты должна быть неприступным сфинксом, дорогая, и в то же время без конца изливать из своего рта раскаленную лаву похвал… Ведь таких самовлюбленных мужчин, как твой, возбуждают не страстные ласки, а комплименты, прости за откровенность, дорогая, но послушайся моего совета: льсти ему до тошноты, пока тебе не станет стыдно за него самого, и — вот увидишь — он исполнит все твои желания».
Так и произошло. Они сидели на разных концах софы, Игнасио де Хуан читал ей последние письма, полученные от важных персон, последние рецензии из «Нью-Йорк таймс» и другие не менее романтичные вещи, а Инес смотрела на него холодными глазами и обжигала пламенем лести. Игнасио де Хуан прищурился, как делают близорукие, стараясь разглядеть что-нибудь, и в порыве — такое Инес видела впервые, — заявил, что она кажется ему «очень сексуальной» («как я мог раньше не замечать, какая ты красавица»). Потом добавил, что если она не против, он занялся бы с ней любовью прямо на этом турецком диванчике. Инес очень удивило то, что Игнасио де Хуан даже не отодвинул предусмотрительно все эти драгоценные бумаги, послания от поклонниц и важных лиц, в результате письмо от Сьюзен Зонтаг, превозносившей его до небес, после нескольких перемен поз в самом разгаре любовной страсти оказалось прямо под ягодицами Игнасио де Хуана. Таким образом, все эти прекрасные слова («Дорогой Игни, мое самое заветное желание… и т. п.») постигло то, что сама Зонтаг бы назвала плачевным упадком культуры.
Нет, ничего этого Инес не могла пережить снова в такси, — разочарованию приходилось довольствоваться только памятью, но, к счастью, у Инес она фотографическая, и она могла восстановить все в мельчайших подробностях.
Продолжая тактику «раскаленного камня», поглощенная своей ролью и любовными телодвижениями, Инес слишком затянула переход от пункта А (вызывание у объекта положительных эмоций, не оставляющее места для каких бы то ни было чувств) к пункту Б. На этом этапе, когда можно было расслабиться и увидеть вещи такими, каковы они на самом деле, не искаженными стремлением понравиться, до слуха Инес донесся странный хруст, почти не различимый за другими звуками, которыми Игнасио де Хуан счел необходимым украсить свидание. Настойчивый хруст звучал в ушах Инес все громче, перекрывая даже «Ritorna vincitor» Арагаля. Этот хруст не заглушил и автоответчик. Де Хуан никогда не отключал аппарат, хотя и не отвечал на звонки: он просто уменьшал его громкость, как будто ему было просто необходимо всегда знать, кто звонит, чтобы небрежно бросить «уф, как она назойлива», или «нет, меня никак не могут оставить в покое, теперь звонят еще и из Мельбурна», или «когда-нибудь я разобью этот чертов телефон о стену». Хруст заглушил и все словечки, свойственные интимному моменту, вроде «о-о-о, красавица моя» или «о, что ты со мной делаешь» и т. д., и был так назойлив в своей незначительности, что Инес уже не слышала ничего, кроме него — жалобного похрустывания некоего предмета, не заслуживавшего столь неуважительного обращения. It was pure rapture to read your last book, dearest friend[12], хрусть-хрусть… и тут-то «раскаленный камень» и разразился смехом.
Этот хохот сначала был тихим смешком, скрывшимся за широкими плечами Игнасио де Хуана, обнимавшего ее с настоящей страстью (сегодня, кажется, действительно настоящей). Инес вытянулась и сфокусировала взгляд. Угол зрения был не самый лучший, освещение тусклое, но этого все же хватало, чтобы разглядеть, как великолепные ягодицы Игнасио де Хуана, увлеченные любовными телодвижениями, безжалостно молотят письмо Сьюзен Зонтаг (…most pleasurable read l will ask Annie Leibowitz to take a picture of you when you come to NY[13], которое уже не хрустело, превратившись в мокрую тряпку. «Буквы отпечатаются у него на заднице, как татуировка», — подумала Инес, и внезапно эта мысль вызвала у нее взрыв безудержного смеха, который она с трудом замаскировала приступом кашля.
Дальше ей было очень трудно сохранять серьезность, когда они смотрели друг на друга во время посткоитальной паузы, давно ставшей настоящей формальностью. Инес с трудом удерживалась от смеха, когда Игнасио де Хуан предложил ей сигарету (гашиш), а потом — жевательную резинку с ментолом для свежести дыхания, когда он погладил ее по шее и даже спросил, что у нее с рукой, будто его это действительно интересовало. И когда Де Хуан поцеловал ее губами, которые несколько часов назад вызвали бы в Инес целую бурю чувств, а теперь вызывали лишь дрожь, потому что казались слишком влажными. «Не смейся, постарайся не смеяться, по крайней мере до тех пор, пока не выйдешь отсюда».
«Пока, красавица, береги себя, обещаешь?» — «Да, да, и ты тоже». Инес сбежала вниз по лестнице, Игнасио де Хуан крикнул сверху: «Я тебе позвоню, очень-очень скоро».
Не взорвись, потерпи еще немного, уговаривала она себя. Инес открыла входную дверь и вышла на улицу. Ага, вон едет свободное такси. Наконец-то можно, устроившись на заднем сиденье, нахохотаться вволю, вызывая в памяти мгновенные снимки ее свидания с Игнасио де Хуаном, в то время как водитель смотрел на нее в зеркало, как будто пытаясь провести тест Роршаха на основании выражения ее лица. «Раскаленный камень» жаждала поскорее оказаться дома и отправить письмо своей подруге-советчице, чтобы рассказать Лауре об успехе предложенной ей тактики и столь неожиданном повороте в этом романе, продолжавшемся в течение трех лет с переменным успехом. Что-то подсказывало Инес, что теперь, когда она сумела посмеяться над Игнасио, он завалит сообщениями ее автоответчик, возможно, будет даже факс с пляшущими человечками и посланием по-английски «I’ve realized that I’m mad about you. Please, please call»[14].
— С вас шесть евро двадцать центов, — сказал таксист. Они уже подъехали к подъезду на улице Вентура де ла Вега.
Почему же, почему, когда человек добивается своей цели, он понимает, что ему это уже не нужно? — могла бы спросить Инес у этого великого знатока человеческих страстей. Однако, поскольку они были не знакомы, просто протянула деньги.
— Сдачи не надо, — сказала она.
Таксист же ответил:
— Спасибо, только будьте осторожны, красавица, — он словно хотел добавить: «Не вздумайте использовать эту тактику с человеком, который действительно вам дорог. Подобные стратегии очень эффективны, но за них приходится слишком дорого платить: как только любимый человек попадается на крючок, он тотчас перестает нас интересовать, потому что мы начинаем видеть в нем идиота, понимаете меня?»
Нечто подобное мог посоветовать Инес этот Эрих Фромм, обреченный крутить баранку, однако поскольку она не спросила его совета, то после слов «спасибо, только будьте осторожны, красавица» он добавил лишь: «Потому что там, слева, огромная яма». Выдержав философскую паузу, закончил: «Черт бы побрал нашу городскую управу».
14. ПОСЛЕДНИЕ ИНСТРУКЦИИ
«К сведению Мартина Обеса.
Дорогой друг!
Во вторник должен состояться наш маленький розыгрыш Инес Руано, и мы снимем на пленку тот момент, когда вы явитесь требовать ее душу. В отдельной записке я назову вам место и час встречи с вашим напарником, Грегорио Паньягуа. Он оператор, и, если у вас есть хоть немного наблюдательности, вы без труда узнаете в нем человека, ассистировавшего вам в «Кризисе 40» несколько дней назад. До настоящего момента вы не общались, и, думаю, в этом не будет необходимости и в дальнейшем. Обывательская привычка брататься с коллегами и постоянно пить вместе кофе в данном случае совершенно неуместна. Когда придет время и вы приступите к исполнению своей роли, вам необходимо всего лишь следовать указаниям Паньягуа. И запомните главное: никаких комментариев. В действительности у вас не будет возможности делать их. Ваш напарник все устроит сам. Паньягуа — человек незаурядный, артист и настоящий мастер фарса».
В этом месте Грегорио Паньягуа вынужден был прерваться. Кто-то звонил в дверь. Паньягуа терпеть не мог, когда его отрывали от работы, и, вернувшись в Мадрид через столько лет, поселился в этом квартале именно для того, чтобы избежать нежелательных приятельских визитов (и в особенности для того, чтобы отдалить встречу, которая, как он теперь понял, была неизбежна… впрочем, это была часть его жизни, тоже пропущенная пьяным стенографистом). Так что будем считать, что Паньягуа стремился избежать именно назойливых визитов, отнимающих столько времени и столь досадных для человека, желающего вести спокойную жизнь, посвятив себя ученым штудиям. На данном этапе существования Грегорио Паньягуа (несмотря на работу, с которой он связался сейчас вопреки своему желанию) не нужно было другой компании, за исключением его книг, иногда — кота и нежного отсутствия Лили.
— Можно, сеньор?
В приоткрывшуюся дверь потянуло легким сладковатым запахом, однако из темноты коридора появилась не фигурка девушки, как, возможно, желала часть сердца Паньягуа, а другой, очень похожий силуэт, с черными волосами и осторожной манерой двигаться короткими шажками. Писателю очень нравилось наблюдать ранним утром, как Лили и ее товарищи крадучись выносили приготовленные десерты из подвала и передавали их у подъезда в другие, не менее осторожные руки.
— Чего тебе, мальчик? — спросил Паньягуа, когда его сердце (с разочарованием или, может быть, облегчением) убедилось, что это не Лили. — Если хочешь что-то сказать, говори быстрее, я работаю.
Паренек, назвавшийся Хасинто и другом Лили, принялся крутить в руках воображаемую шляпу — этот старомодный жест привлек внимание Паньягуа, но он не знал, как его интерпретировать. Помявшись некоторое время, гость наконец выдавил из себя три слова:
— Ваш кот, сеньор.
«Вагнер напроказничал», — ни капли не удивившись, заключил писатель. Кот в последние дни сделался особенно наглым и своенравным; проявлялось это так: он вился у ног Паньягуа, крутя хвостом и словно говоря: «Видишь меня?», а потом презрительно удалялся, всем своим видом показывая: «Ну так больше не увидишь и приготовься к худшему».
Паньягуа решил, что, вероятно, по вине Вагнера у подпольной кулинарии возникли санитарные проблемы. Возможно, в некоторые меренги попали клочки его шерсти или только что приготовленные пирожные стали жертвой безудержного аппетита, уже начинавшего беспокоить Паньягуа: кот грыз и лизал все, что попадалось ему на пути.
Хасинто продолжал мять собственные пальцы, но это не помогло ему разговориться, и Паньягуа почувствовал, что должен ответить.
— Не беспокойся, мальчик, — сказал он, — если Вагнер что-то натворил у вас на кухне, я готов оплатить убытки, только скажи.
В этот момент за окном послышалось мяуканье, сопровождавшееся до неприличия веселым смехом, и Паньягуа заметил, что Хасинто завертел воображаемую шляпу с еще большей скоростью, словно не от смущения, а от страха.
— У меня на родине, сеньор, — наконец выдавил он, указав подбородком туда, откуда доносилось мяуканье и смех, — про такое говорят: «Чертовщина, козни мандинги[15]».
И Хасинто рассказал своему соседу, что вот уже несколько недель девушка не расстается с котом, спит с ним в одной постели и ест из одной тарелки, отгораживаясь смехом от всего остального мира:
— Это моруба, сеньор, уж вы-то, такой ученый человек, знаете, что это значит. Ваш кот…
— Это не мой кот, — поспешил уточнить писатель, чувствуя, что у него дрожат коленки. «Так значит, они спят вместе и едят из одной тарелки», — подумал он и ощутил в пальцах ног резкую боль — ту самую необъяснимую, неотвязную боль, пронзавшую его, когда он случайно встречался с девушкой на лестнице. «Так вот что вытворяет Вагнер, наглый бродячий кот, подобранный мной на улице», — подумал Паньягуа, но тотчас решил, что сейчас прежде всего нужно попытаться успокоить паренька.
— Что за глупости, мальчик, забудь об этом, — улыбнулся писатель и, предварительно выяснив, какие отношения связывали Хасинто с Лили («дружеские, сеньор, какие же еще, мы друзья с самого детства»), по меньшей мере в течение двадцати минут успокаивал его. Паньягуа сказал, что в последние дни он как раз занимался изучением этой темы по работе, и если раньше он не верил в оборотней, то теперь и того меньше. — Согласно научным данным, оборотни и тому подобные феномены — просто способ объяснения совпадений или странностей жизни, иногда весьма причудливой. Не существует ни бесов, ни оборотней, и никто ни в кого не вселяется, понимаешь, Хасинто? Все это сказки, старушечьи выдумки. В глубине души люди сами склонны к подобным объяснениям, ведь намного интереснее верить в сверхъестественное, чем в рациональное. Но я должен тебя разочаровать: все в мире намного проще, чем кажется, это скучно, но такова правда.
— Слушаю? Да, это Паньягуа. — Когда зазвенел телефон, Хасинто хотел было удалиться, но писатель задержал его. — А, это вы, девушки. Ну что, закончили собирать сведения о жизни нашей… — Паньягуа секунду помедлил, — нашей подопечной?
— …
— Интересный материал?
— …
— Правда? А как вам удалось узнать про пальцы с красными ногтями, например? Любопытный факт.
— …
— Да, я знаю, что скрытой камерой можно заснять все, что угодно, но откуда, черт возьми, такие подробности?
— …
— Блоги? То есть он-лайн дневники? Я о таком даже не знал. Ой-ой-ой, как, оказывается, опасно иметь виртуальных друзей в Саусалито. Да и в любом другом месте, конечно.
Слушая этот разговор, Хасинто спрашивал себя, чем же занимается их сосед. В квартале поговаривали, будто, прежде чем поселиться здесь, этот человек работал в театре; другие рассказывали, что он был врачом в Южной Америке, а может быть, химиком или по меньшей мере аптекарем. «В любом случае он, безо всякого сомнения, богат и нечист на руку», — говорили соседки, которым казалось очень странным, что такой человек, как он, поселился в этом квартале. «Наверняка за ним водятся грешки», — говорили они.
Хасинто не знал, что и думать о сеньоре Паньягуа, но несомненным было одно: сосед напоминал ему одного человека, виденного им в детстве в Лиме. Тот господин жил в одном из немногих хороших домов их бедного квартала, и все называли его «Человек в Окне». Конечно, он привлекал к себе еще больше внимания, чем дон Грегорио, потому что никогда не выходил из дома, лишь выглядывал на улицу из-за занавесок. Говорили, что он не выносит дневного света; у него были белые глаза, белые волосы, бледно-розовое лицо и желатиновые ногти. «Он был то ли альбиньол, то ли альбарин… что-то в этом роде», — Хасинто не помнил точно, как называли эту болезнь, но знал, что такое существо, хрупкое и очень уязвимое, мог буквально испепелить один луч солнца. «И дон Грегорио тоже такой», — подумал он, хотя у соседа волосы были не бесцветные, напротив, угольно-черные, так же как и глаза. К тому же он вовсе не боялся свежего воздуха: Хасинто не раз видел, как сосед прогуливался по улицам со своим мерзким котом. Однако, несмотря ни на что, Паньягуа продолжал казаться ему похожим на того человека в окне — альбинони или альбиони, — который не мог выйти на свет Божий даже на несколько минут, без того чтобы не покрыться язвами.
— Слышишь меня, мальчик? Мы говорили с тобой о бесах.
Воображаемая шляпа Хасинто снова завертелась в его руках, показывая, что его мысли вернулись из Лимы, Перу, в прихожую квартиры Паньягуа.
— Да, сеньор, вы убеждали меня, что их не существует.
Остальная часть разговора проходила в совершенно другом тоне: что-то, очевидно, изменилось в поведении Хасинто. Паренек уже не казался робким, потому что он стал испытывать некоторую жалость к соседу — такому образованному, живущему в окружении книг и знающему, наверное, все о бесах и прочих вещах, но казавшемуся ему таким слабым и к тому же почти таким же некрасивым, как и Человек в Окне.
— Тебе не о чем беспокоиться, ничего подобного в мире не существует, — увещевал Паньягуа, и Хасинто, больше озабоченный теперь альбиносами, чем бесами, заметил, что его тон стал каким-то напряженным — возможно, это была боль или чувство ответственности, трудно было определить точно, что именно.
— Надеюсь, мне удалось убедить тебя, сынок.
— Спасибо, что нашли для меня время, сеньор, — сказал Хасинто и, словно желая сделать последнее уточнение, добавил: — Не хочу докучать вам, но, видите ли, падре Вильсон говорит, что…
— А кто такой падре Вильсон, мальчик?
— Наш местный священник, тоже перуанец, но очень образованный. Он тоже не верит в дьявола, по крайней мере не с рогами и копытами, но говорит, что в мире, как будто в насмешку над нами, есть его след.
И Хасинто, как мог, изложил писателю теорию священника Вильсона: хотя сам по себе дьявол — всего лишь старушечья выдумка, в мире существует его след, который можно почувствовать во многих случаях, потому что он реальный и одновременно призрачный, как тень. Холодок в затылке — так называют это знающие люди, он почти неуловим, иногда, говорит падре Вильсон, мы чувствуем лишь что-то странное в некоторых людях, играющих необъяснимую роль в нашей жизни. То же самое бывает и с животными, при виде которых неизвестно откуда как бы веет холодом. «Это интуиция», сказал Хасинто, собираясь добавить что-то еще о дыхании дьявола, и вдруг заметил, как вытянулось лицо Паньягуа, словно тот был слишком озабочен земными проблемами, не оставлявшими ему времени интересоваться теориями падре Вильсона и прочей чепухой.
— Надеюсь, я не слишком вам надоел, сеньор, но, честное слово, просто не знаю, что делать, мне не хотелось вам докучать, но, понимаете, сеньор, Лили ведь такая красивая девушка…
— Да, мальчик, даже слишком красивая, в этом-то вся и проблема, — обронил Паньягуа, уже не знавший, как завершить затянувшийся разговор. Вдруг раздалось спасительное мурлыканье, и у его ног появился Вагнер: кот будто подслушал их разговор с Хасинто и теперь уставился на писателя своими карамельными глазами.
Несколько поспешно выпроводив Хасинто («Да, да, мальчик, не думай больше про эти глупости и держи меня в курсе того, что происходит с крошкой Лили»), Паньягуа сказал коту:
— Что ты натворил, Вагнер? Во что опять впутался? Ты начинаешь утомлять меня, проказник.
Писатель, альбинос, аптекарь, актер, химик, врач — кем бы он ни был, но он настоящий профессионал и не мог оставить работу незаконченной, несмотря на поздний час. Однако что-то говорило Паньягуа, что следует обдумать историю про Лили и кота — и не только потому, что красота девушки будила в нем некие другие воспоминания. «Я подумаю об этом, — пообещал он себе, но через несколько минут уже забыл о своем намерении: нужно было написать еще целый ряд подробнейших инструкций для Мартина Обеса. — Что ж, приступим, где моя чернильница?»
Открыв пакет, Мартин Обес обнаружил рукописные инструкции, содержавшие указания относительно того, как он должен вести себя во вторник в доме Инес Руано, а также материал сродни тому, что был в предыдущих папках. Опять подробности из жизни святых отцов? Или дальнейшие рассуждения о дьяволе, написанные готическими буквами и зелеными чернилами? «Нет, это уж слишком», — подумал Мартин: как ему казалось, Мальфас или Абраксас — в общем, автор содержимого этих папок, каким бы именем он себя ни называл — перегнул палку. «Кто бы ни стоял за этим розыгрышем, — подумал Мартин, — он явно перестарался в своем стремлении к правдоподобию». Однако несколько секунд спустя Мартин обратил внимание на заглавие одного из документов — «Облачение сатаны», и детское любопытство заставило его скользнуть глазами по первым строкам текста. После этого он уже не мог оторваться от чтения — так происходило всегда, когда он получал эти странные папки.
ОБЛАЧЕНИЕ САТАНЫ
(Интересные сведения, которые помогут вам правильно подобрать костюм для своей роли)
«Следует заметить, что люди с незапамятных времен записывали предполагаемые факты появления дьявола в различных обличьях, однако никогда не обращали внимания на его исключительный вкус в вопросах моды. («В вопросах моды? Кажется, сегодня сценарист еще более экстравагантен, чем обычно».) Люди невежественны и примитивны. Даже величайшие мыслители, вроде святого Августина или святого Антония, думали и писали, что дьявол предпочитает принимать облик отвратительных существ — таких как змеи, гиены, петухи, козлы и скорпионы, — но это совершенно неверно. В большинстве случаев зооморфные явления дьявола были связаны с белой горячкой и не имели никакого отношения к князю тьмы. Имя «Люцифер» — здесь я должен сделать небольшое отступление, чтобы просветить вас, дорогой невежда, первоначально не было нечистым, а стало таковым в гораздо более поздние времена. Люцифер буквально означает «несущий свет», от латинского lux («свет») и ferre («нести»), были даже священнослужители (например, епископ Кальяри, 370 г.), носившие это имя. Впоследствии в результате ошибки в переводе Вульгаты славное имя Люцифер было приписано дьяволу (более подробно см. далее)…»
Сценарист отсылал Мартина Обеса и ко многим другим страницам, как будто взятым из Интернета, но текст был очень длинным, и Мартин, несмотря на то что автор называл его невеждой, — а может, именно поэтому — предпочел читать дальше про дьявола и моду.
«Средневековая иконография, — говорилось в тексте, — всегда была несправедлива к демонам и, следуя примеру святых отцов, изображала их как уродливых зооморфных существ или зачастую в виде чудовищ — полулюдей-полуживотных. Лишь в период Возрождения изображения дьявола стали антропоморфными, то есть такими, как (обратимся к более позднему примеру) на иллюстрациях к «Фаусту», демонстрирующих изысканный вкус сатаны в отношении одежды».
«Сценарист не просто большой оригинал, у него, похоже, не все дома», — подумал Мартин, но тем не менее задержал взгляд на красивой иллюстрации Морица Реча, прилагавшейся к тексту: на ней был изображен Мефистофель в камзоле и панталонах, коротком плаще и шляпе с длинным изящным пером, уже хорошо знакомым Мартину. «Надеюсь, этот тип не хочет, чтобы я вырядился так же?» — подумал он и тут же получил ответ на свой вопрос.
«В действительности если про дьявола и можно сказать что-то с полной уверенностью, так это то, что он прекрасно умеет приспосабливаться к обычаям каждого времени. Так, с начала периода Возрождения и до конца века Просвещения Люцифер вел себя как настоящий дворянин, каким описывают его Кристофер Марло в 1564-м и Гете в 1773-м. Можно привести множество примеров того, с какой легкостью дьявол приспосабливался к существующим канонам, но, чтобы не утомлять вас своей эрудицией, я сразу обращу ваше внимание к другой эпохе, о которой вы, без сомнения, знаете, по крайней мере по фильмам. Вот доказательство моих слов: во времена пуритан Люцифер одевался и вел себя так же, как они, и был одним из них: огонь и соблазн внутри, траур и фарисейство снаружи. В латиноамериканской культуре мандинга представляется в образе сельского демона, который…»
В этот момент Мартин Обес вынужден был оставить чтение. Раздался торопливый стук в дверь, и в комнату влетела старательно растрепанная сеньора Тересита с просьбой о помощи. Ей срочно нужно было закрыть водопроводный вентиль: парикмахерскую затопило, и спасти ее могло лишь участие столь приятного соседа.
— Иду, — сказал Мартин и поспешил на помощь соседке, отложив последнее сочинение Грегорио Паньягуа, рядом с которым остались лежать брошенные сеньорой Тереситой английский ключ и крестовая отвертка, едва ли необходимая для борьбы с наводнением.
15. ТРИ ВСТРЕЧИ И НИ ОДНОГО ПРИВЕТСТВИЯ
Возможно, во всем была виновата serendipity, или просто случайность, но на следующее утро Мартин Обес встретил всех трех женщин из своей новой жизни, когда направлялся в сторону Растро, чтобы сделать обычные покупки, а заодно и приобрести темные очки а-ля Томми ли Джонс. («Что за глупости, Мартинсито, ты не мог придумать ничего пооригинальнее имиджа «Людей в черном» или «Мартини», чтобы сыграть дьявола?» — «Отстань, Флоренсия, банальные приемы срабатывают вернее всего). Эти женщины появились одна за другой, будто шествие греческого хора, не хватало лишь котурн. И, следует также заметить, — остроты зрения, потому что ни одна из них не увидела Мартина.
Сначала прошла донья Тересита, заливавшаяся слезами и не заметившая Мартина, несмотря на то что они едва не столкнулись на лестнице. С глазами, полными слез, и прижатым к носу бумажным платком, соседка обогнала его, всхлипывая так жалобно, что Мартин, всегда склонный во всем обвинять себя, задумался, не он ли виноват в том, что донья Тереса так убивается. «Может быть, я слишком долго медлил вчера, чтобы бежать ей на помощь, когда затопило парикмахерскую?» — он не мог не вспомнить, каких масштабов достигло стихийное бедствие. Да, это было нечто, и если бы Мартин не верил в домовых, то решил бы, что некто специально открыл вентиль, чтобы устроить потоп.
Мартин быстро остановил поток воды и потом довольно долго держал за руку убитую горем донью Тереситу — по меньшей мере пять-шесть минут, до тех пор пока не появился муж, бросивший на него такой взгляд, который не оставлял сомнений в необходимости срочно удалиться. «Однако, — думает сейчас Мартин, — может быть, нужно было зайти попозже, чтобы поинтересоваться состоянием доньи Тереситы?» Он не сделал этого из благоразумия: около четверти девятого — Мартин опять красил себе волосы в иссиня-черный цвет, как требовала роль — через внутренний дворик стали долетать звуки крупномасштабного супружеского конфликта: «Сумасшедшая баба, вот ты кто, я всегда это знал… поклянись, что это не ты отвернула вентиль, мое терпение лопнуло, чертова старуха, я прибью тебя…» Шум во дворе не позволил Мартину вникнуть во все подробности ссоры, но грубый тон и постоянно повторявшееся «чертова старуха» усилили его сострадание к донье Тересите. Сегодня же, увидев, как соседка, не поздоровавшись, проковыляла вниз по лестнице, прижав к носу бумажный платок, он испытал чувство вины.
«Должно быть, она меня не узнала с черными-то волосами», — сказал себе Мартин, вставив ключ в замочную скважину подъездной двери, и, выйдя из дома, пошел по улице, размышляя об эффективности изменения облика — этот вопрос стал для него актуальным в последнее время. Тихонько насвистывая, он неторопливо шагал по направлению к Рибера де Куртидорес, засунув руки в карманы (вернее, только левую, потому что другой он нес сумку для покупок). В голове Мартина шевелились праздные мысли, всегда выводившие из себя его сестру, когда они были детьми. «Нет, она не могла меня не узнать, — сказал себе Мартин Обес, — кого можно обмануть другим цветом волос? Разве что человека, видевшего тебя один или два раза, но уж никак не парикмахера. Плохо или хорошо, — размышлял он, — но в жизни все не так, как в комиксах: нацепил очки — и дело в шляпе, Супермен превращается в Кларка Кента; надел маску — и дон Диего становится Зорро. Все это чушь. Если мы знаем человека, бесполезно маскироваться, потому что все — и жесты, и фигура, и походка, не говоря уже о голосе, — все выдаст его. Верно, Фло?»
Так размышлял Мартин, как вдруг, повернув за угол, увидел у цветочного киоска двух своих знакомых, чьи фигуры, жесты и сюсюкающие голоса он узнал бы где и когда угодно.
— Только посмотри на эти фиалки, Ро. По-моему, этот горшочек будет просто потрясающе смотреться рядом с диваном или на нашем рабочем столе. Что скажешь?
— Супергениально, Кар, скажи, пусть пришлют нам его в офис.
— Эй, привет! — крикнул девицам Мартин с другой стороны улицы и уже собирался подойти поздороваться, но остановился, увидев, что, привлеченная тем же горшком с фиалками, к цветочному киоску приближается другая, менее знакомая фигура. Инес Руано еще не была Мартину так хорошо знакома, как Кар и Ро, поэтому он узнал ее лишь тогда, когда увидел лицо. Что же касалось обеих девиц, то за долгие часы собеседования в офисе все их повадки прочно врезались в память Мартина. И не только сразу бросающиеся в глаза — вроде привычки курить, держа сигарету в уголке рта, или поразительная синхронность жестов, но и многие другие.
— Мне очень жаль, подруга, но мы первые их увидели. — Два указательных пальца нацелились на горшок с фиалками и, прежде чем Инес успела хотя бы погладить цветок или что-то сказать, плечи обеих девиц нарисовали в воздухе угрожающий полукруг (этот жест Мартин заметил еще в первую их встречу).
«Да, эту парочку я узнал бы даже в капюшонах», — сказал он себе.
В то же время облик Инес был еще слишком нов для него. Мартин еще не помнил толком ее походку, не знал оттенки голоса, движения головы… он не был даже уверен, какого цвета ее глаза, хотя помнил, что они ему очень понравились. Какие они? Карие или, быть может, черные?
«А ты не подумал, болван, что тебе вряд ли следует стоять здесь, наблюдая за этой сценой, именно сегодня? И еще размышляешь об эффективности маскировки! Они ведь заметят тебя. Она заметит, ведь она намного наблюдательнее тебя, и тогда, скажи, идиот, как тебе удастся заставить ее поверить в то, что ты дьявол, если она видела тебя несколько часов назад на улице с сумкой для покупок в руке? К тому же не забывай, она тебя и так уже знает — я имею в виду не только встречу в «Кризисе 40» (будем надеяться, что сильное опьянение оправдает возлагаемые на него надежды), а тот раз, когда она ошалело уставилась на тебя, когда ты заходил в кафе на углу. Да, конечно, на тебе была шерстяная шапка, натянутая по самые глаза, как носят сегодня. Ну и что из того? К сожалению, у тебя слишком запоминающаяся внешность, красавчик. Понял, Мартинсито?»
«Этого еще не хватало», — спохватился Мартин, и, прежде чем он успел сказать что-нибудь в свое оправдание, опять раздался голос сестры — торжествующий, какой всегда, когда она чувствовала, что одержала над Мартином блистательную победу: «Ты ведь такой рассеянный, что не подумал о главном: эта женщина — фотограф, фо-то-граф, Мартинсито, а у них все лица просто отпечатываются в памяти, так что у тебя есть все шансы быть узнанным. Хорошо еще, если она не видела тебя с этой сумкой домохозяйки, а если да, то, считай, все пропало, недоумок».
К счастью, госпожа Удача, обычно не очень благосклонная к Мартину, на сей раз улыбнулась: Инес его не заметила. После небольшой перепалки с хозяйками «Гуадиана Феникс филмз» она с некоторой насмешливостью и равнодушием, которые нормальные люди проявляют по отношению к беспричинно агрессивным субъектам, заключила: «Да какие проблемы, девушки, хоть скушайте этот цветочек, какое мне дело» — и пошла своей дорогой, вниз по улице Толедо, на противоположной стороне которой стоял Мартин. Воспользовавшись тем, что теперь Инес уже не могла его видеть, он долго смотрел ей вслед. Мартин видел, как она шла, останавливаясь то здесь, то там, разглядывая что-то, улыбаясь собакам и детишкам и ни разу ни с кем не заговорив. Когда Инес исчезла из виду, Мартин сказал себе, что уже никогда не спутает ее силуэт ни с чьим другим: у нее была грациозная, немного неуверенная походка, как у моряка, только что сошедшего с корабля на сушу.
«Кто знает, может, мне следовало отказаться от этой работы? — подумал Мартин с сострадательным вздохом, не раз бывшим прелюдией к многочисленным экономическим катастрофам. — Как жаль обманывать такую женщину».
Однако на этот раз Мартин опередил Флоренсию и сам назвал себя болваном: «Молчи, Фло, это было всего лишь глупое мимолетное великодушие». Однако романтическое настроение продержалось еще несколько секунд, и в результате опять объявилась Флоренсия. «Что? Похоже, ты совсем спятил, Мартин? Жаль! Тебе жаль всех, кроме себя самого, — сказала она и принялась перечислять все его глупые благородные порывы, из-за которых Мартин отказывался от возможности неплохо заработать — во вред себе и никому не на пользу. — Едва ли мне стоит напоминать тебе, что эта работа, такая легкая и хорошо оплачиваемая, — одна из немногих, которыми ты можешь здесь заниматься. В Монтевидео ты был человеком и мог бы кормиться благодаря своему старинному фамильному гербу, как делаем все мы. А в Европе кто ты такой? Иммигрант, радость моя, пришелец из третьего мира. Ах, Мартинсито, может быть, кто-нибудь и назвал бы твои выкрутасы добротой, альтруизмом, состраданием, бог знает как еще… the milk of human kindness… но в наши дни для этого есть другое название — хро-ни-чес-кий и-дио-тизм, понимаешь меня? Уж и не знаю, с какой ты планеты, недотепа».
Флоренсия продолжала бы свои убийственные обличения, если бы внезапно Мартин, погруженный в размышления, не заметил, что Кар и Ро направились прямо к нему, разговаривая так громко, что их голоса разбудили бы даже камни в пустыне.
— Вот уж нет, я так ему и сказала: слушай, Том, не думай, что мы будем постоянно исполнять любые твои желания, — говорила Кар или, может быть, Ро (Мартин был способен узнать обеих хоть в капюшонах, но это не означало, что он мог отличить одну от другой). — Значит, теперь тебе захотелось власти? Тебе все мало? А твой успех у женщин, и это при том, что ты такой коротышка? А твое положение? Это тоже не в счет, что ли?
— Вот-вот, верно, — ответила другая, прежде чем Мартин сказал им:
— Привет, красавицы, какая встреча!
Девицы были на расстоянии десяти метров от Мартина, но даже не подумали ответить на приветствие; более того, столкнувшись с ним лицом к лицу, продолжали говорить о своем, не замечая Мартина, пройдя сквозь него, как через невидимое бестелесное существо. Мартин в величайшем недоумении смотрел на удалявшихся девиц. («Неужели они разозлились на меня за то, что я только что чуть не засветился перед Инес Руано? Или просто из осторожности не хотят показывать, что мы знакомы, чтобы не рисковать успехом программы?») Вдруг он услышал:
— Черт возьми, похоже, люди думают, что нам больше нечем заняться, кроме как удовлетворять все их капризы по первому желанию.
— Да, черт подери, а хуже всего — они забывают, что в старости мы уже ничем не можем им помочь. Знаешь, что я сказала на днях Аугусто? «Шеф, надо было раньше об этом думать…» — вот что.
Мартин Обес уже едва различал фигуры девиц, которые начинали растворяться вдали, как туман, рассеивающийся под лучами солнца. Однако в последний момент, прежде чем окончательно исчезнуть в шуме, чаду выпечки и утренней сутолоке, одна из них, с более рыжими волосами, вытащила что-то из заднего кармана своих брюк и подняла этот предмет, как указующий перст. Если бы Мартину уже не были хорошо знакомы привычки девиц и их мания постоянно прикладываться к бутылкам с водой, он принял бы этот жест за предупреждение.
16. ДЕНЬ НАСТУПИЛ
Мартину не верилось, что наступил решающий момент. Ему казалось неправдоподобным и то, что он стоит сейчас у подъезда дома Инес вместе с молчаливым незнакомцем, тоже одетым в черное.
— Жди меня здесь, Вагнер, никуда не убегай, — сказал напарник Мартина огромному желтоглазому коту. — Сиди спокойно, я скоро вернусь, — добавил он и, захлопнув дверь в подъезд, так же любезно обратился к Мартину: — Простите, я чуть не наступил вам на ногу, здесь так темно.
Однако, кажется, Грегорио Паньягуа нисколько не тяготил полумрак — очевидно, он прожил всю жизнь при искусственном освещении, судя по тому, каким видел его сейчас Мартин, когда тот останавливался перед каждой дверью, чтобы рассмотреть ее, более внимательный к дереву, чем к музыке, доносящейся из-за них и отличающейся необыкновенным разнообразием.
— Простите, что прерываю ваши наблюдения, сеньор Паньягуа, но, скажите, пожалуйста, где вы собираетесь держать крошечную камеру, которую недавно показывали мне, чтобы женщина не догадалась, что мы ее снимаем? Только не говорите, что в петлице… это невероятно, ну и изобретение, она действительно крошечная, ничего не заметно. А что это за символ? Масонский?
— Нет, молодой человек, не масонский, и помолчите, пожалуйста.
Когда они сделали последний поворот, открылась одна из дверей, и из нее, почесывая подбородок, высунулся тип, похожий на русского. По-видимому, это действительно был русский, потому что он сказал: «Наташа, это ты?», но, натолкнувшись на улыбку Паньягуа, вздрогнул, как человек, увидевший вместо своей невесты привидение, и, пробормотав «Черт!», поспешил закрыть дверь, даже не поздоровавшись. В воздухе раздался металлический грохот, будто захлопнувшаяся створка привела в действие целый духовой оркестр.
Мартин Обес тоже не обращал внимания на музыкальное своеобразие коридора, но не потому, что он, как Грегорио Паньягуа, пытался расшифровать некую тайну деревянных дверей, а по той простой причине, что, откровенно говоря, нервничал. «Вдруг сейчас она возьмет и скажет: «Да ты же тот блондин, который клеился ко мне в «Кризисе 40», что ты здесь делаешь в этом дурацком наряде и с перекрашенными волосами?» Нет, нет, это невозможно: как заверил его сеньор Паньягуа, она не может помнить ту ночь, успокойся, старик. Мартин инстинктивно поправил на себе костюм, галстук, купленные на блошином рынке Растро очки… «С какой стати я взял с собой этот кейс? С ним я больше похож на страхового агента, чем на дьявола».
— Смотрите, молодой человек, это здесь, — указал Паньягуа. — Будьте добры, позвоните в дверь, а потом ограничивайтесь тем, чтобы казаться демоном, и ничего больше. Скажите начальные слова, как мы договорились, а потом сохраняйте полное молчание, понимаете меня? Я сделаю все остальное. А теперь вперед. Готовы?
17. ИНЕС ГОТОВА ПОКЛЯСТЬСЯ
Инес готова поклясться, что в тот день она ничего не пила. Она утверждает (или утверждала бы, если бы ей было с кем сейчас поделиться), что ничего не пила с той самой ночи в «Кризисе 40», от которой не осталось ни хороших, ни плохих воспоминаний — одна лишь черная дыра, укрепившая давно принятое решение до конца своих дней забыть о спиртном. Однако именно поэтому (потому что Инес была абсолютно трезва) трудно поверить, что она говорит правду. Но Инес настаивает: в тот день около шести часов вечера, когда она спокойно наслаждалась созерцанием нового факса от Игнасио де Хуана с пылкими признаниями в любви, в дверь позвонили, и, открыв, она остолбенела, увидев двух мужчин. И не потому, что оба были в зловеще-черной одежде, не потому, что у них в руках были дипломаты, делавшие их похожими на страховых агентов из фильмов шестидесятых годов, и даже не потому, что один из них был необыкновенно хорош собой, а другой похож на клячу, а потому, что, как показалось Инес, она уже видела обоих, хотя это было невозможно. Оба были незабываемы, каждый в своем роде, а Инес всегда считала, что может похвастаться фотографической памятью. Именно из-за этого странного ощущения, как уверяет Инес, она не смогла среагировать должным образом, когда красивый мужчина («Боже, какая улыбка! Поистине нечеловеческая!») сказал ей с уругвайским («да, да, уругвайским») акцентом: «Мне очень жаль, сеньорита, но мы пришли взыскать с вас по уговору». Инес спросила: «Взыскать что?» И тот мужчина с необыкновенной улыбкой ответил: «Вашу душу, сеньорита, вы продали ее нам». Он произнес это в унисон с другим типом, похожим на клячу, и с того момента уже исключительно он вел весь разговор: «Да, сеньорита, вы продали ее. Это произошло на прошлой неделе в баре, возможно, вы несколько перебрали, но, как бы то ни было, меня удивляет, что вы ничего не помните. Подобные вещи не так-то легко забываются. К тому же вы подписали договор своей кровью: смотрите, у вас до сих пор не зажил надрез на запястье. Видите? Договор есть договор, а условия были изложены совершенно ясно: в обмен на вашу душу, за которой мы придем, когда сочтем нужным, мы обеспечиваем исполнение всех ваших желаний до расчетного дня, то есть до сегодняшнего». — «Как?.. Когда?.. О чем вы говорите… я ничего не помню». — «Пожалуйста, не усложняйте, сеньорита, вы прекрасно знаете, как и когда, так что не перебивайте. Мы, как я уже сказал, обязались исполнять все ваши желания до дня нашей следующей встречи, напрягите свою память, таков был уговор. Конечно, время пролетело очень быстро, но, если клиент не уточнит, сколько лет он хочет еще прожить, мы имеем право взыскать с вас долг в любой день. Как кто-то сказал: «Бодрствуйте, ибо не знаете ни дня, ни часа и так далее…» — такова судьба человека, хрупкая, непредсказуемая. Однако хватит на сегодня дешевой философии. Вы сформулировали свои желания, мы их исполнили — вот и весь разговор». «Какие желания? — спросила Инес, начиная думать, что к ее частым кошмарам добавилась теперь еще и новая глупость. — О чем вы?» Услышав это, человек заметно скривил лицо, но тем не менее очень терпеливо сказал со вздохом: «Ну что ж, давайте вспомним вместе, что произошло с вами за последние дни, сеньорита. Какие желания выражали вы после нашей встречи в «Кризисе 40» вплоть до этого вечера? Чтобы вам позвонили из Соединенных Штатов с предложением о работе? Сделано. Добиться любви не ценившего вас мужчины? Пожалуйста. Чтобы ваша матушка исчезла из вашей жизни? Тоже исполнено. Только не говорите мне, что вы забыли. «Нажать на кнопку» — это были ваши собственные слова. «Если бы заставить человека исчезнуть было бы так же легко, как нажать на кнопку, — сказали вы, а потом добавили: — Прощай, мамочка».
Инес клянется, что именно в этот момент у нее стали дрожать коленки и все тело и она рухнула на ближайший стул. Этим моментом и воспользовались те двое, чтобы войти и, как ни в чем не бывало, усесться на софу. В этот момент, размышляя, как эти типы смогли прочитать ее самые бредовые мысли, она увидела, как умопомрачительный красавчик наклонил свою прекрасную голову, словно сочувствуя Инес. Однако Лошадиная Морда тем временем продолжал свою безжалостную речь, перечисляя все ее бредовые желания за последние дни. Подобные глупости постоянно приходят в голову каждому человеку, никто о них потом даже не помнит. Инес готова поклясться: если бы она действительно заключила договор с дьяволом, то ей бы не пришли в голову подобные желания. Она, несомненно, подумала бы о чем-нибудь более интересном и стоящем. Так она и сказала Лошадиной Морде, но тот лишь прищелкнул языком и ответил: «Ваши проблемы, сеньорита. Нас тоже удивило, что вы просили такую ерунду, тогда как могли сделать все, что вам заблагорассудится. В вас нет коммерческой жилки, скажем так, но, как бы то ни было, вы сделали свой выбор, а мы выполнили свои обязательства. Оцените наш профессионализм, ведь мы удовлетворили даже ваше экстравагантное желание отрезать руки ни в чем не повинной даме, хотя нам и показалась странной ваша прихоть. И как вам такое пришло в голову, сеньорита?»
Инес клянется, что, услышав это, была так ошеломлена, что не могла не то что говорить, даже пошевелиться. Воспользовавшись ее замешательством, Лошадиная Морда придвинул к ней свое лицо, как на завоеванную территорию, на расстояние нескольких сантиметров, так близко, что она смогла заглянуть в самую глубину его глаз. Они были как колодцы, как туннели в пустоту, уверяла она впоследствии. Потом, снова отдалившись от Инес, этот тип, словно делая уступку, произнес: «Ну что ж, если честно, то пока мы еще не исполнили одно ваше желание, но можете не беспокоиться, мы привыкли держать свое слово, так что…»
«Я могу, могу просить?» — с облегчением выпалила Инес, решив просить, чтобы, если это кошмар, она поскорее проснулась, ради Бога и всех святых, в которых никогда не верила до этого момента.
«Мне жаль, — сказал Ослиная Морда, — мне очень жаль, сеньорита, но вы уже сформулировали это желание несколько дней назад: оно касается вашего соседа, кларнетиста…»
«Пожалуйста, пожалуйста, пусть я проснусь!» — воскликнула Инес и отчаянно ущипнула себя за ногу, надеясь прекратить кошмар. Однако это не помогло. — Соседа-кларнетиста, сказали вы? А что с моим соседом-кларнетистом?»
«Дело в том, что если мы не исполнили до сих пор вашего желания относительно этого несчастного человека, то лишь потому, что вы почти одновременно пожелали ему две различные вещи: сначала чтобы он свалился с пятого этажа, а потом — чтобы подавился своей проклятой свистулькой (полагаю, вы имели в виду мундштук его кларнета). Однако, поскольку между двумя этими желаниями существует очевидное противоречие, осталось неясным, как вы хотите покончить с ним, и лишь по этой причине мы до сих пор не удовлетворили вашего желания. Как бы то ни было, можете не беспокоиться, мы, как я вам уже говорил, не нарушаем обязательств, но необходимо получить небольшое уточнение, сеньорита…»
Инес клянется, что не очень хорошо помнит, что же произошло дальше: Чудовищная Морда поднялся с дивана, и она решила, что он собирается выйти в коридор, чтобы привести в исполнение ее последнее желание. Инес вскричала: «Нет, нет!», ей показалось, что Обладательсамойпрекраснойвмиреулыбки не находил себе места и кусал губы, как будто вся эта сцена и паника Инес вызвали напряженный внутренний конфликт, словно в его душе происходила борьба Долга с Необходимостью, Жалости с Прагматизмом, Каина с Авелем. Инес готова поклясться в этом, хотя, вероятно, не следовало бы, ведь это были всего лишь ее домыслы, но едва ли тот момент был подходящим для психологических наблюдений.
«Нет, подождите! Стойте! — сказала она человеку с черт-знает-чьей мордой. — Пожалуйста, что вы собираетесь сделать?»
«Исполнить ваше желание, — ответил ей тип и добавил: — Надеюсь, вы наконец сделали выбор? Как вы предпочитаете покончить с кларнетистом: пятый этаж или проклятая свистулька?»
Инес утверждает — или утверждала бы, если бы ей было кому это рассказать, — что вот уже несколько часов размышляет обо всем произошедшем. По меньшей мере три часа прошло с того момента, как, окутанные черной тучей — возможно, это была не туча, а ее собственные застилавшие глаза слезы (Инес сама не знает), — оба гостя попрощались с ней совершенно различным образом. Один — со словами: «Слушайте, сеньорита: чтобы доказать вам, что мы настоящие кабальеро и не хотим воспользоваться вашим теперешним состоянием духа, мы зайдем в понедельник, чтобы до конца разъяснить вам условия договора и вручить вам ваш экземпляр. Однако будьте готовы к этому, пожалуйста. Хорошо?» «До свидания, Инес, до скорого», — произнес другой, но его голос был так нежен, что, несмотря на свое состояние или, возможно, именно по этой причине, Инес захотелось прикоснуться к нему, как к божеству.
«Мы еще дадим о себе знать», — были последние слова ужасного типа. После того как оба ушли, Инес не пришло в голову ничего, кроме как броситься в коридор, к двери соседа-кларнетиста. Она стучала десять, двенадцать, пятнадцать, тысячу раз, но никто не открыл, поэтому теперь она лежала на кровати, молясь всем святым, в которых никогда не верила, о том, чтобы был жив этот Владимир, Дмитрий, Иван или Алеша, кларнетист. Пока она могла быть уверена только в том, что он не свалился с пятого этажа, — на улице не было ни машин «скорой помощи», ни шумной суеты. Но где же он? Может быть, к нему пришла его девушка и они теперь пьют где-нибудь кофе (дай Бог, чтобы так!). А если это не так, что означает эта тишина? Почему он не открыл? О Святой Иуда и Святая Рита (или Святая Маргарита? Не знаю, к кому обращаются в этом случае…)! Может быть, он по какой-то другой причине вышел из дому? Дай-то Бог, потому что иначе… Ведь если он не открывает (о Боже, это невозможно, я не прощу себе этого), если он не подает никаких признаков жизни и из его квартиры уже давно не слышно ни одной примитивной гаммы, то… (о Боже, если я сплю, пожалуйста, пусть я проснусь!) то неужели все-таки… проклятая свистулька?
18. ВЕЛИЧАЙШАЯ ГЛУПОСТЬ
На следующий день Мартин Обес поднялся рано и, как всегда перед важным делом, всячески оттягивал его. Сначала он приготовил себе завтрак и, пока варился кофе, минут пятнадцать намыливался под тонкой струйкой душа, словно пытаясь смыть с себя грязное пятно. Удалось ему это или нет — сказать трудно, но все же он почувствовал после этого некоторое облегчение и твердо решил пойти в офис «Гуадиана Феникс филмз» и сообщить хозяйкам, что отказывается от участия в съемках, и даже от платы за вчерашнюю шутку, и вообще от работы с ними, если ему не могут предложить что-нибудь более безобидное.
А где же была в это утро Фло? С кляпом во рту, связанная по рукам и ногам, загнана в самый темный угол сознания Мартина, побежденная единственной силой, способной ее сломить (что, кстати, случалось неоднократно). Сама Флоренсия называла эту силу «Величайшей Глупостью», а Мартин — влюбленностью, хотя в последнее время он уже не осмеливался произносить это слово.
Человек, подверженный приступам Величайшей Глупости, способен распознавать ее самые ранние симптомы: причуды, мании и суеверия, которые у каждого свои. У Мартина ранняя стадия Величайшей Глупости проявлялась в необходимости повторять имя любимой в самых различных вариациях. Раньше он так же обожал другие имена, но теперь для него существовало лишь одно. «Инес», — торжественно сказал Мартин, проснувшись в половине девятого. «Инес», — задумчиво произнес он, взглянув в зеркало и обнаружив на своем лице последствия бессонной ночи. «Инес», — отчаянно повторил он, решив, что должен пойти поговорить с хозяйками фирмы и отказаться от работы. «Инес», — сказал Мартин чашке кофе и крану с горячей водой, пакету корнфлекса и «Фейри ультра». Инес была повсюду, словно ему необходимо было кричать ее имя на всю Вселенную или, наоборот, повторять в одиночестве, наслаждаясь каждым его звуком, привыкая к ним: сначала колючее «и», потом «н», «е» и «с», и сводящий с ума взлет ударения.
Мартин шел медленно. Любовь живет в другом темпе, ей некуда торопиться. Флоренсия осталась с кляпом во рту в мансарде, и некому было подгонять его или поучать: «Что ты делаешь, Мартинсито? С какой стати отказываться от такой хорошей работы? Что ты от этого выиграешь? Подумай сам: разве эта женщина может ответить тебе взаимностью, идиот несчастный? Ты что, забыл, что она считает тебя самим дьяволом или, в лучшем случае, его помощником?»
Однако теперь Мартину ничто не досаждало, даже воспоминания, обычно сидевшие перед ним на барной стойке, как озорные мальчишки на заборе, и болтавшие ножками. Раньше они обязательно напомнили бы ему имена всех его прошлых любовных неудач (а их было немало даже для такого красавца такого возраста). Ana, Amalia, Berta, Bruna, Carmen, Cora, Dina, Diandra… — вот эти катастрофы в алфавитном, порядке (можно классифицировать их по датам или степени разрушительности)… Eisa, Elisa, Fanny, Greta и, наконец, Хельга с ребенком, которого он никогда не видел. Мартин даже не знал, какого он пола, но теперь этому ребенку должно быть около тринадцати, и, может быть, у него такие же светлые глаза и такая же улыбка, как у самого Мартина. Или — кто знает? — возможно, он вовсе и не похож на отца внешне, но вместо этого так же, как Мартин, подвержен Величайшей Глупости и скоро начнет губить себя, доверяясь людям, очарованным лишь его внешней красотой.
Однако сейчас Мартину никто не читал нотаций — ни Фло, ни воспоминания, — и он был счастлив, а потому и красив, как ангел, если только ангелы бывают влюбленными («Эх, стоп: эти волосы а-ля Мефистофель… нужно было снова перекрасить их в свой цвет. Хотя ладно, есть вещи поважнее, так что можно побыть пока брюнетом. К тому же ведь именно в таком виде я познакомился с Инес. В общем, хватит нести взор, нужно пойти в офис и распрощаться с ними раз и навсегда».)
Дорога в «Гуадиана Феникс филмз» была приятна, и Мартин решил отправиться туда пешком. На этот раз с ним не было сумки для покупок, поэтому он шел, засунув руки в карманы и тихонько, мечтательно насвистывая. Мартин думал о своем и не замечал влюбленных вздохов стольких женщин, знавших его в лицо, — соседок, которые, также, как донья Тересита, были способны устроить наводнение исключительно ради того, чтобы он явился на помощь со своим английским ключом. С Мартином всегда происходило одно и то же. Чувства, пробуждаемые им в женщинах, исчезали также быстро, как легколетучие химические вещества, испаряющиеся при первом контакте с воздухом, словно их любовь к нему не могла выдержать даже первого раунда боя с действительностью. «Какое-то проклятие», — подумал Мартин: пускай он ничего не смыслил ни в химических веществах, ни боксе, но слишком часто приходилось наблюдать подобное явление в своей собственной личной жизни. Мартин никогда не мог понять, почему, когда женщины сходили по нему с ума, он сам ничего к ним не чувствовал, но стоило все-таки выбрать одну из них, и — раз! — вся любовь к чертям собачьим (прости, мама, я хотел сказать «насмарку»). Список неудач можно было продолжить: Гортензия, Герминия, И… вполне возможно, этот ряд пополнит еще и имя Инес. Однако Мартин, уже обнаружив в себе симптомы ВГ (Величайшей Глупости), надеялся, что на этот раз все будет иначе: по-настоящему и навсегда. И какое совпадение, что он как раз дошел до буквы И — такой замечательной, не похожей на все остальные!
«Бедный малыш Тинтин, ты, видать, в бабку пошел», — заметила однажды няня, мама Роса, когда Мартину было двенадцать лет и он был прекрасен, как принц из сказки. «Точь-в-точь как бабушка Магдалена, прямо беда… и погубишь себя, как она», — добавила няня, с невыразимой тоской гладя Мартина по красивой головке, похожей на голову девушки с фотографии, которая стояла у его отца на тумбочке рядом с кроватью. О ней говорили исключительно шепотом, и Мартин знал лишь то, что его бабушка по отцу умерла в молодости и какой-то нехорошей смертью, потому что, когда он заговаривал об этом, мама Роса начинала что-то бормотать, креститься и в конце концов говорила: «Нет, нет, малыш, не спрашивай» — и осыпала его поцелуями со словами: «Бедный Тинтин, точь-в-точь как донья».
Мартину так и не удалось ничего добиться от мамы Росы, зато он узнал кое-что от тети Росарио, сестры его матери. Однако та, будучи ревностной католичкой, не только цедила слова сквозь зубы, но и изъяснялась иносказательно. Едва ли что-то можно было понять из следующего рассказа.
«Да, мой мальчик, это очень грустная история, и все проклятая красота виновата», — произнесла тетя, подняв глаза к небу, словно благодаря его за свое полное уродство и две бородавки на лице, уставившись на которые, Мартин спросил: «А что же произошло, тетя Росарио?» «Тебе не следует этого знать, мой мальчик, но не забудь, что я тебе сейчас скажу, — добавила она и с бесконечным состраданием продолжала: — Слушай же: любая красота — любая! — все равно что горная круча, понимаешь меня? Это бездонная пропасть, как тот обрыв на мысе Бурь, к которому запрещено приближаться, помнишь? Красота так же опасна, только в большинстве она губит других, тех, кто влюбляется в вас, красивых. Но иногда гибнете и вы сами — из-за своего безрассудства. Понимаешь, мой мальчик? Это просто справедливая плата за то, чем господь Бог одарил вас».
Мартин ничего не понял, однако намного позже, когда Фло рассказала ему (конечно же, потихоньку) историю о бабушке Магдалене, аллегория с пропастью стала ему более понятной. По словам Фло, необыкновенной красоте бабушки в их семье приписывали все несчастья и в особенности ужасный скандал, случившийся из-за ее любви к двоюродному брату. Тот соблазнил ее и уехал в Бразилию, оставив Магдалену, привыкшую к безусловному обожанию, в величайшем недоумении. Однако красавица была уверена, что в конце концов он вернется. К счастью, муж не узнал об ее измене, именно поэтому его выводило из себя то, что Магдалена целыми днями сидела у окна на верхнем этаже, глядя на приходящие в порт корабли. Она ждала своего возлюбленного с упрямым нетерпением, не понимая, почему жизнь обошлась с ней так жестоко.
«Я тоже этого не понимаю», — заметил Мартин, и Флоренсия взорвалась. «Конечно! — закричала она. — Конечно, ты не понимаешь, потому что вы, красавцы, никогда ничего не понимаете. Куда уж вам понять, когда все в жизни создано для вас? У людей лицо расплывается в улыбке, когда они видят вас, всем нравится на вас смотреть. Все любят делать подарки красивым, угождать им, вас балуют, вам позволено все, даже самое запретное, будто небесная красота — ваша личная заслуга, будто лицо — это зеркало души. Какая глупость, Мартинсито! Лицо — это всего лишь доказательство того, насколько обманчива внешность. Посмотри на себя — ты так красив, что выглядишь просто дурачком…»
Через несколько дней, после того как Мартин неоднократно упрашивал, задабривал сестру и успешно притворялся дурачком, она наконец согласилась рассказать историю до конца. Тогда он узнал, что однажды бабушка Магдалена устала ждать у окна своего возлюбленного, устала от своей красоты и, не понимая, за что судьба к ней так несправедлива, решила искать утешения тремя этажами ниже, на мостовой внутреннего двора.
«Вот она, красота», — заключила пятнадцатилетняя Фло, и эти слова стали с тех пор его приговором и проклятием. Мартин так и не понял, почему его красота имела такое влияние на других, в особенности на женщин, которых он любил. Фло, у которой на все был ответ, могла бы в этом случае сослаться на народную мудрость, гласившую, что «недостаточно иметь орудие, нужно еще и уметь пользоваться им». Она могла бы также повторить какую-нибудь из любимых присказок мамы Росы, которые та с такой грустью произносила, поглаживая Мартина по голове: «Мандинга ничего не дает даром, Тинтин… с мандингой, малыш, ввек не расплатишься». Однако теперь Фло сидела с кляпом во рту, связанная по рукам и ногам Величайшей Глупостью, которая, как известно, никого не способна слушать, заставляя свою жертву чувствовать себя непобедимой, делая ее слепой, глухой и бесчувственной ко всему, что не связано с любимым человеком.
«С Инес все будет по-другому», — поклялся себе Мартин: воспоминания обо всех любовных кораблекрушениях (случавшихся всегда по одной и той же причине: он не умел употреблять свой «дар» себе на пользу) были загнаны в угол и не могли испортить ему настроение.
Солнечное утро было таким безоблачным, что Мартин решил верить во все хорошие предзнаменования. А их было немало, потому что день выдался действительно великолепный: запела птичка на ветке — и Мартин воспринял это как добрый знак, таксист уступил ему дорогу, что опять показалось ему предвестием удачи, а когда часы на улице Ареналь подарили ему замечательное симметричное число — 13.31, — Мартин сказал себе, что жизнь прекрасна. «К черту мандингу», — решил он; ему никогда не составляло труда уверить себя в том, в чем хотелось. «Видишь? Что я тебе говорил? — спросил он себя и с уверенностью, с какой люди осуждают ошибки других, заключил: — У меня с бабушкой Магдаленой ничего общего, кроме красоты, ничего». Ведь он продолжал верить миру и людям, тогда как бабушка позволила победить себя той силе, которую тетя Росарио и мама Роса называли… Как же они ее называли? Пропастью, куда толкают других или падают сами? Даром? Проклятием красоты? Местью мандинги? «Чепуха», — ответил себе Мартин, и все вокруг — и воздух, и солнце, и симметричное число — с ним согласилось: чепуха.
Сначала Мартин подумал, что ошибся этажом. Он снова посмотрел на номер: все было правильно, только исчезла бронзовая табличка с выгравированным на ней названием «Гуадиана Феникс филмз» и изящным петушиным пером.
«Решили сменить дизайн, — подумал Мартин, — ну и правильно, этот логотип с пером никогда мне не нравился». Дверь была открыта, и Мартин вошел, репетируя про себя речь, которую намеревался произнести перед Кар и Ро. Он собирался заявить, что этот розыгрыш кажется ему слишком жестокой шуткой и он отказывается от платы за работу, достаточно аванса. «Не нравится мне вся эта затея, так что на меня больше не рассчитывайте. В общем, пока, красотки. Вернее, прощайте!» Мартин был так поглощен своей мысленной речью, что не сразу заметил, что в офисе чего-то не хватает. В действительности там не просто чего-то не хватало, а вообще ничего не было. Ни литографии Бэкона на стене слева, ни Барсело — справа. Ни дорогой бирманской мебели, ни даже вазочки эпохи Мин. В этой конторе, показавшейся в первый раз Мартину логовом Али-Бабы (не из-за разбойников, а из-за сокровищ), теперь не было ничего, кроме следов, оставленных на ковролине торопливыми ногами: видимо, «Гуадиана Феникс филмз» решила исчезнуть, никого не поставив об этом в известность.
Мартин обошел все помещение: там, где была комнатка ожидания с дорогой мебелью, теперь лежала лишь пыль, в туалете кто-то сорвал даже бра. Единственным свидетельством того, что когда-то здесь был офис процветающей фирмы, был горшок с завядшими фиалками в бывшем кабинете Кар и Ро. «Все ясно, обанкротились, — подумал Мартин. С ним уже случалось такое в восьмидесятые годы в Лондоне: подобные фирмы исчезали также быстро, как появлялись. — Вот тебе раз, придется звонить в модельное агентство и узнавать, куда они переехали. Хотя… наверняка у консьержа есть их телефон… да, это будет быстрее и рациональнее всего».
Лишь через несколько часов Мартин наконец осознал, что в этой истории нет ничего рационального. За это время он успел переговорить с Пепой, секретаршей из модельного агентства, через которую получил эту работу. («Ой, красавчик, понятия не имею… как это бесследно исчезли? Ой, да что ты говоришь? Консьерж литовец и с трудом изъясняется по-испански? Что? Говорит, что этот офис свободен вот уже несколько месяцев? Ой, котик, приезжай, я тебя быстро утешу… ладно, ладно, извини, парень, я просто хотела тебя ободрить, хорошо, хорошо, только не обижайся».) Кроме этого, Мартин поговорил еще с консьержем из дома напротив, который в отличие от литовца по крайней мере говорил по-испански и подтвердил, что действительно несколько раз видел на этой улице описанных им женщин. Однако ничего больше от него добиться не удалось, хотя Мартин и попытался стимулировать его память деньгами. «Хотя… — сказал консьерж, заполучив двадцать евро, — …хотя… нет, все равно ничего больше не помню. Какие, говорите вы, они были? А? Рыжие? Ну не знаю, не знаю, точно сказать не могу».
Несколько часов спустя Мартин сидел в своем обычном баре с вечерним бокалом виски. Было четверть одиннадцатого, и звук музыкального автомата вызвал в воображении картину, никогда прежде не посещавшую его: из окна верхнего этажа их фамильного особняка в Монтевидео выглядывала бабушка Магдалена и смеялась над ним.
19. ИНЕС, ЕЕ МАТЬ И ТОНИКЁРТИСЫ
Мать Инес признавала исключительно дорогие модные рестораны, где нужно было кричать, чтобы слышать друг друга. Сегодня она была так вызывающе красива, а ее очередной Тоникёртис казался таким влюбленным, что Инес почувствовала себя, как всегда, лишней. Блистательная Беатрис объявила, что собирается задержаться в Мадриде по меньшей мере на две недели («чтобы провести все это время с тобой, золотце»), преподнесла Инес свой подарок. («Это подарок по случаю нашей встречи, детка, потому что на твой день рождения я приготовила тебе другой суперподарок — какой, ты даже представить себе не можешь».) Это был шикарный столовый сервиз на двадцать четыре персоны, к тому же с прямоугольной скатертью, тогда как дома у Инес стол круглый и на восьмерых. Что ж, по крайней мере Беатрис была жива-здорова и вовсе никуда не исчезла из-за безумного пожелания Инес («нажал на кнопку и — прощай, мамочка»). Более того, она выглядела просто ослепительно. («Что она себе сделала? На вид не больше сорока, просто невероятно!»)
— Ты слышишь, радость моя? Я говорила тебе о том, что мы с Ферди решили меньше путешествовать? Отменить поездку в Гонконг мы, конечно, не можем, это совершенно исключено, но потом было бы неплохо остаться на несколько дней в Мадриде. Поскольку мы не смогли встретиться в твой день рождения, давай по крайней мере отпразднуем вместе мой в конце месяца. Что ты на это скажешь? Ты меня слышишь? Можно узнать, что с тобой происходит? Где-то в облаках витаешь. Инес сегодня очень рассеянна, правда, Ферди?
Ферди подтвердил и украдкой бросил на Беатрис один из тех влюбленных взглядов, которые Инес неоднократно наблюдала на протяжении всей своей жизни. Давным-давно, когда Беатрис была молодой вдовой двадцати с небольшим лет, маленькая Инес гордилась своей матерью, как бесценной игрушкой. «Мама — моя», — думала девочка, когда столько шляп поднималось на улице, чтобы поприветствовать проходящую Беатрис. Когда на пляже мужчины, теряясь от смущения, совершенно некстати подавали ее матери полотенце или предлагали пиво в девять утра, заикались и запинались, Инес внутренне смеялась над ними, зная, что мать любит только ее одну. Как ей рассказал ее друг Альберто (он был на три года старше ее, сын их дворника с улицы Лопе де Вега и единственный ребенок, которого Инес разрешали приглашать в дом), Беатрис любила воспоминание, мертвого человека. Все называли его ее отцом, а для Инес он был не более чем изображением на снимке.
Это была фотография симпатичного, но заурядного человека, вовсе не заслуживавшего любви такой красавицы, как ее мать, которая, когда все шляпы восторженно приподнимались перед ней, сильнее сжимала ручку Инес, словно говоря: «Ты моя единственная любовь, сокровище. Ты и эта фотография, и никто не потеснит тебя в моем сердце».
Инес потом узнала, что Сальва («Видишь? — говорила она себе. — У этого господина даже имя какое-то некрасивое, он недостоин быть моим папой») пропал на охоте в Канаде, когда она была совсем маленькой. Тело так и не нашли. «Поэтому твоя мама, собственно говоря, и не вдова, и не замужняя, и не свободная, — просветил ее Альберто, — а раз она не вдова, то не может снова выйти замуж». «Никогда?» — спросила Инес, скрестив пальцы. «Никогда», — ответил Альберто. «Никогда-никогда? Ты уверен?» Альберто подтвердил и поклялся, скрестив пальцы обеих рук, как они делали, играя в детстве, когда ей было десять лет, а ему — тринадцать. С того дня Инес стала периодически навещать фотографию того человека, хотя он вовсе не нравился ей (главным образом потому, что на снимке он, с пистолетом за поясом, стоял рядом с убитым редким экземпляром белого медведя). Этот человек всегда был для нее не папой, а «Сальвой», но со временем Инес стала считать его сообщником, благодаря которому вся любовь ее матери доставалась только ей. Делить мать с таким отцом было совсем не сложно: мертвые или призраки, казалось тогда Инес, не очень взыскательны.
Лишь после того как ей исполнилось одиннадцать, Инес заподозрила, что Сальвадор был для ее матери не пропавшим мужем, а просто великолепным прикрытием. К тому времени у Инес уже не было друга, открывавшего ей тайны, потому что Альберто, повзрослев, стал сторониться ее (это предательство она восприняла с обескураживающей покорностью, с какой в детстве принимаются многие разочарования). Однако хотя Инес уже не узнавала секретов от своего друга, для этого были и другие пути. Болезненные и полные сомнений, потому что ей оставалось лишь строить догадки, улавливать едва заметные симптомы, которыми не с кем было поделиться, ведь она была единственным ребенком. Инес всегда была одинока, потому что девочки, учившиеся с ней в колледже, — сначала в Мадриде, потом в канадском интернате, — были не такие, как она. У них были отцы из крови и плоти, а не сообщники с фотографии. А матери их были просто красивыми женщинами, а не богинями, душившими себе шею и запястья за несколько секунд до того, как раздастся звонок в дверь и прозвучит имя, редко повторявшееся впоследствии. Эти звучные имена оповещали о появлениях кабальеро — невероятно похожих друг на друга своими манерами, одеждой, бумажниками, словно ее мать была экзотическим плотоядным цветком, питавшимся только подобными экземплярами.
Инес украдкой разглядывала посетителей и смеялась над ними, как над теми недотепами на пляже, некстати предлагавшими полотенца и пиво: в то время она уже пришла к выводу, что существует некое тайное соглашение между ее матерью и тем снимком, который обе они называли «Сальва». То, что это соглашение было экономическим и социальным договором, по которому ее матери было невыгодно менять свое семейное положение и фамилию, было слишком трудно понять одиннадцатилетней девочке, однако Инес разобралась в других, не менее сложных вещах, узнав то, о чем не могут рассказать ни книги, ни друзья-предатели. Она поняла, например, что мертвых гораздо проще любить, чем живых. Мертвым достаточно лишь того, чтобы их помнили, а живые требуют к себе постоянного внимания. Мертвые довольствуются существованием в снах, а живые хотят наполнять собой всю реальность. Мертвые не лгут, не требуют, не приказывают. Они не обижаются и не предают, не меняются и не стареют. Именно поняв эти вещи, Инес начала любить Сальву по примеру своей матери. А Беатрис, очевидно, и в самом, деле его обожала: она никогда не забывала поцеловать фотографию, убегая на очередное свидание. «Ах, любовь моя, если бы ты был жив… — говорила она и, обращаясь к Инес, добавляла: — Пока, Инесита-Инес, ложись спать, мамочка скоро вернется». И Инес безмятежно засыпала, зная, что мама обязательно вернется и никогда не покинет ее, потому что она влюблена в невзрачного человека с некрасивым именем, охотившегося на медведей.
Разумеется, Инес не перестала быть ребенком внезапно, после того как застала Беатрис и Альберто в кафе-мороженом «Бруин». Наивность исчезает не вдруг, так же как не за одну ночь перестаешь быть девственницей. И то и другое сперва надрывается, а потом рвется в клочья: только девственность — со сладким томлением, с радостью первых поцелуев и неловких ласк, а наивность — с горечью подозрений и недоверия. К тому времени, когда Инес решила перестать вести дневник, чтобы избавиться от напоминания о том ужасном событии, она помимо своей воли уже многое успела заметить. Инес не помнила точно, когда ее мать перестала встречаться с почтенными кабальеро и стала запираться в своей комнате на целые часы. Не помнила Инес и того, чтобы она сознательно отслеживала какие-то изменения в их доме на улице Лопе де Вега, потому что двери надежно охраняли все тайны, а то, чего не видно, как будто и не существует. Однако если для того, чтобы не видеть, нужно просто закрыть глаза, звуки невозможно уничтожить, заткнув уши, — они все равно проникают повсюду, открывая то, о чем не хотелось бы знать. Именно так Инес невольно многое узнала об Альберто и своей матери. Ведь для того, чтобы понять смысл некоторых перемен, достаточно было сравнить новые звуки с прежними. Раньше в доме раздавались взрослые звуки, привычные для Инес: почтительный поцелуй перед подъездом или — в самом худшем случае — тихий разговор, сопровождавшийся звоном бокалов с шампанским, классической музыкой на проигрывателе или песней Брассенса. Теперь же эти звуки помолодели и сделались совсем юными. Где раньше были разговоры и чинные поцелуи, теперь слышался смех. Звон бокалов исчез бесследно, или его заглушала громкая музыка из проигрывателя, причем ставили уже не французские баллады, а песни, слышанные Инес по радио, — «Би Джиз», Карпентер и даже казачок.
Тревожные признаки были повсюду: осуждающие вздохи старых верных слуг, которые никогда не позволили бы себе более открыто выразить недовольство перед девочкой, которую они должны были оберегать. Или еще более явные свидетельства: когда Инес изредка встречалась во дворе с Альберто (дома они уже не виделись), он щипал ее за щеку и говорил «Привет, Инесита-Инес» с той виноватой жалостью, какую обычно испытываешь к безнадежно влюбленному в тебя человеку, которому не можешь ответить взаимностью. Были и другие, вовсе вопиющие признаки: Беатрис тайком ускользала из дома в одежде, неприличной для ее возраста, которая смотрелась на ней потрясающе. Блузка, обтягивающие лиловые брюки и турецкие тапочки казались словно нарисованными на теле: все вызывающее сидело на Беатрис просто великолепно.
Незабываемое малиновое мороженое, которое Инес ела в тот момент, когда ее детская наивность рухнула, а любовь превратилась в мучение, снова приснилось ей на следующую ночь после визита двух мужчин в черном. Инес даже ждала этого, потому что в худшие моменты жизни давнее воспоминание всегда преследовало ее. При любых неприятностях и переживаниях этот кошмар завладевал всей ночью, заставляя вновь переживать то, что она почувствовала однажды в кафе «Бруин». Эта картина всплывала в сознании Инес с такой ясностью, что реальность и сон менялись местами: все настоящее казалось ирреальным и незначительным по сравнению с другим, ужасающим видением. Пурпурная струйка — сначала тоненькая и медленная, а потом все более обильная — вытекала из ее открывшегося от удивления рта, капая ей на шею, заливая ее всю. И в тот момент Инес видела не свою мать, и уж тем более не Альберто (она поклялась никогда больше не смотреть ему в лицо), а лишь свои собственные, перепачканные чем-то красным пальцы.
Этот кошмар повторялся в худшие моменты ее жизни: например, когда она вышла замуж за пожилого придурка-хиппи исключительно ради того, чтобы уйти из материнского дома, а потом — за еще более старого придурка-дантиста, чтобы покинуть супружеский очаг, носивший название коммуны («Как я могла дойти до такой пошлости, Боже мой!») От ужасного сна не было спасения: липкая струйка кровавого цвета — холодная, нечеловеческая, похожая на кровь рептилии — текла по ее подбородку, шее, груди, напоминая Инес о том, что она так и осталась прежней девочкой без друзей и любимых — не считая тех, кого она переделывала в своем воображении, приукрашивая выдуманными добродетелями. Инес всегда влюблялась в неподходящих мужчин: самовлюбленных эгоистов, хвастунов, негодяев, трусов, старых Питер-Пэнов — причем в одном лице. Ведь разочарование в неподходящей любви не так болезненно, как в настоящей. К тому же в этом случае всегда можно сказать себе: я так и знала. Разве не придурок этот тип? Конечно, придурок. И Инес утешала себя мыслью: меня никто больше не предаст, как в тот раз, в кафе, теперь я сама ошибаюсь, сама виновата во всех своих бедах. По крайней мере таким образом переживать неудачи было гораздо легче. Кроме того, любовь к неподходящему человеку имеет еще одно преимущество, доказанное в очередной раз, когда Инес разыгрывала роль «раскаленного камня» с Игнасио де Хуаном. Неподходящая любовь теряет свою силу, когда предмет этой любви падает к твоим ногам. Такого рода отношения более чем устраивали Инес: любая любовь — борьба, а побеждать приятно, пусть даже и недостойного противника.
Любовь — борьба, и люди робкие, как она, предпочитают меряться силами с посредственным противником. Уверенные же в себе, великодушные, восторженные (а также безумцы) осмеливаются вступать в борьбу с противниками, кажущимися непобедимыми, — из-за их молодости, ума, красоты. Любовь — это война и вечное страдание, но иногда побеждает добро. По крайней мере на это надеялась Инес, прежде всегда предпочитавшая проигрывать.
На ее счету было несколько войн, но она не понимала ничего этого сознательно, так же как в детстве, когда все звуки в доме кричали: «смотри! учись! слушай!», — однако Инес предпочитала ничего не замечать. Она признавала только два типа любви: неподходящую, но по сути своей безобидную, похожую на фотографию, которую можно ретушировать по своему желанию, как она делала дома с помощью Photoshop. («Сейчас я придам больше выразительности твоим глазам и подкорректирую твой характер, теперь чуть-чуть увеличу подбородок и ум, подправлю твою фигуру, чувство юмора и все, что необходимо: не зря ведь я сама тебя создала».) Существовала другая любовь, которая оглушает, как в кафе-мороженом, и заставляет харкать кровью, словно тебе ударом ноги отбили все внутренности. О такой любви Инес имела лишь смутное представление, потому что с того самого дня в кафе «Бруин» (и в особенности после другого, намного более ужасного события, случившегося через несколько месяцев, в марте) она не позволяла этому чувству входить в свою жизнь. Инес знать ничего не желала о такой любви: достаточно ей и мучительных снов. «Мамочка, что ты здесь делаешь с ним?..» — «О чем ты, Инесита-Инес? Что за глупости?»
Каждый человек забывает по-своему. С того дня, а тем более после случившегося в марте, Инес избегала мужчин, способных напомнить ей Альберто, тогда как ее мать по той же самой причине делала противоположное, находя себе мальчиков с каждым разом все более молодых и красивых. «Забыть одно тело можно, лишь обнимая другое, сокровище мое, потому что повторение — лучшее средство забвения. Верно говорится в пословице: пятно от ежевики скроет только новое… так что, не беспокойся, малышка, доверься мне: мамочка позаботится, чтобы когда-нибудь ты это поняла».
Однако до сих пор ей это не удалось, и малиновое мороженое, струившееся, как кровь, изо рта, по-прежнему продолжало сниться Инес. Из того далекого дня в ее памяти запечатлелась еще одна сцена: она изо всех сил старалась остановить кровотечение и протянула руки, чтобы коснуться Беатрис. Ни Альберто, ни кого другого уже не существовало — все вокруг было затянуто кровавой пеленой, и, возможно, чтобы самой не потонуть в ней, Инес попыталась схватиться за шею матери, как в детстве, уткнуться в эту приятную теплоту, где она столько раз прятала свои страхи. «Что с тобой, Инесита?»
Инес протянула руки, разжала ладони и увидела, как ее пальцы стали сгибаться. Детские пальцы, перепачканные малиновым мороженым, боязливо сжимались на шее матери и в то же время казались слишком взрослыми, непредсказуемыми, безумными. Что они способны натворить? Вдруг они сделают что-то против моего желания? Пальцы опасны, непослушны, строптивы, нужно как-то совладать с ними, заставить их покориться.
Инес справилась с собой. Она отняла руки от Беатрис, сжала кулаки и вонзила в ладони свои подростковые ноготки, поранившись до крови. Поэтому сейчас, в этом шумном ресторане, где все взгляды были прикованы к ее матери, Инес размышляла, как все на свете несправедливо. Несправедлива жизнь, и даже кошмары, что повторяются на протяжении стольких лет (за это время они могли бы уже стать для нее друзьями). Хотя, в сущности, они действительно оказывали ей дружескую услугу, потому что рядом с ними бледнели все страхи реальной жизни. Однако все равно эти сны жестоки и лживы: Инес не сделала ничего плохого в тот день, неправда, будто руки не слушались ее. Почему же в кошмаре ногти были окрашены кровью? Это была ее собственная кровь — всего несколько капель, смешанных с малиновым мороженым. Лживый сон.
— Senti[16], Беа, я здесь умираю со скуки.
— Неудивительно, Ферди, не знаю, что происходит с этой девчонкой, она всегда странная, но сегодня… Можно узнать, почему ты молчишь как рыба, золотце? Мне начинает казаться, что пора показать тебя одному моему знакомому врачу, специалисту по нетрадиционной медицине.
Беатрис щелкнула пальцами. На мгновение Инес показалось, что сейчас, как по волшебному мановению, перед ними появится врач: она всегда подозревала у своей матери сверхъестественные способности.
— Еще бутылочку розового, — сказала Беатрис официанту, к которому в действительности и был обращен жест, и Инес поняла, что если ей не удастся вырваться сейчас от матери, то она окажется сегодня вместе с ней у шарлатана с просьбой порекомендовать ей «что-нибудь от нервов». Беатрис питала безграничное доверие к фармацевтам и врачам, и чем менее традиционные методы они практиковали, тем лучше. Инес подумала, что следовало бы взять себя в руки. Но сделать это оказалось не так-то просто: голова была полна старыми воспоминаниями и страхами сегодняшнего дня, хотя (возможно, оттого, что Инес все же решилась отведать заказанного матерью розового вина) пугающее настоящее стало казаться ей более безобидным, чем кошмары. А может быть, вообще не было никаких мужчин с черными чемоданчиками? Может быть, это был всего лишь новый кошмар? В конце концов, эти двое обещали вернуться в понедельник, но так и не появились. Инес отпила еще вина. Конечно же, это был сон, потому что потом жизнь покатилась, как раньше, по скучной наезженной колее. Ее сосед-кларнетист — как Инес убедилась в тот же вечер, через несколько минут после своей глупой паники — по-прежнему пребывал в добром здравии и продолжал ежедневно испытывать ее терпение своей музыкой. Беатрис же не только не исчезла в результате магического заклинания «прощай, мамочка», а заявляла о своем существовании настойчивее, чем когда бы то ни было. Она глядела на Инес так, словно хотела прочитать ее мысли или знала что-то неизвестное дочери, и, что было еще хуже, грозилась вернуться в Мадрид ко дню своего рождения. Инес панически боялась торжеств, которые Беатрис именовала «чудесными праздниками для нас двоих — тебя и меня, золотце».
«Мне срочно нужен отпуск», — сказала себе Инес. «Или любовь, — добавила она и подумала об Игнасио де Хуане, мысленно обрабатывая его в Photoshop. — Что ж, он неисправимый нарцисс, это правда, а если слегка растушевать его самовлюбленность и педантизм и подретушировать бесцеремонность?»
Ей больше некем было занять свои мысли.
20. ПОЦЕЛУЙ
Занимаясь любовью, Инес всегда вспоминала слова Вуди Аллена в «Манхэттене».
«Это был настоящий динамит. Лишь пару раз у меня создалось впечатление, что ты притворялась, но не слишком, это было лишь легкое преувеличение, да, когда ты вонзила мне ногти в шею, я подумал… о-о-о!»
Инес никогда не могла удержаться от того, что ее подруга Лаура именовала «перформанс»: «Дорогая, неужели ты думаешь, что кто-нибудь из цивилизованных людей может обойтись без притворства в постели? Я не говорю об оргазме. В конце концов, petite morte подобна grand morte, это один из немногих моментов в жизни, когда спадают все маски и человек становится самим собой. Нет, я имею в виду ритуалы: после и, конечно, до, то есть любовную игру, love play. Скажи мне: что осталось бы от нее без притворства?»
Лаура все чаще сбивалась на spanglish и писала на смеси испанского и английского, но, как бы то ни было, в ее словах была доля истины.
Мариэл Хемингуэй: Не знаю, кажется, я все еще немного нервничаю рядом с тобой.
Вуди Аллен: Все еще?
Мариэл Хемингуэй: Да, мне так кажется.
Вуди Аллен: That’s crazy.
Поцелуй же — нечто совершенно иное. Особенно первый, позволяющий насладиться новым, неизведанным ощущением. Это порыв, неожиданность, и вряд ли кому-то придет в голову притворяться, впервые вторгаясь на желанную территорию. Естественно, речь идет о поцелуе с любимым, как и было на этот раз.
«Какие разные у всех губы», — в который раз подумала Инес, когда к ней приблизились дрожащие губы, говорившие: «Послушай, я должен объяснить тебе все, Инес, сейчас ты поймешь…» И, без сомнения, с поцелуем она действительно намного лучше поняла все, рассказанное ей Мартином Обесом и казавшееся просто невероятным. «Что? Значит, это был всего-навсего телевизионный розыгрыш? Да… я когда-то видела подобные передачи, по-моему, это просто гнусность. Как можно обманывать людей, делать из них идиотов? И все для чего? Что? Что ты говоришь? Уму непостижимо… Значит, когда ты пришел в офис на следующее утро, оказалось, что «Гуадиана Феникс филмз» уже не существует? Фирма будто испарилась, а хозяек никто в квартале не знает?.. Нет, пожалуйста, пойми меня… не подумай, что я тебе не верю, да и прощать мне тебе нечего, только все это странно, очень странно…»
После обеда с матерью, словно желая бросить вызов всем демонам прошлого и будущего, Инес Руано снова пила «Бомбей» с тоником, и, что хуже всего, — на старом месте преступления, в «Кризисе 40». Почему? Черт его знает, но там был он. От прошлой ночи в этом баре у Инес не осталось никаких воспоминаний, но на этот раз интуиция запрещала ей принимать угощение от незнакомцев или пытаться завлечь кого-нибудь. «Смотри и наслаждайся красотой, Инес, но ничего не предпринимай, куда тебе до твоей матери… Да, это правда, но ведь — как говорит Беатрис — единственное, что помогает забыть одно тело, — это другое тело. Почему же я не могу подыскать замену Игнасио де Хуану?.. Да ведь все равно закончится разочарованием, потому что ты всегда ошибаешься в выборе, дорогая. Так что пей и забудь об этом».
От этой отметки ниже нуля до первого поцелуя прошло всего двадцать минут. Однако впоследствии, когда Инес решила восстановить ход событий, чтобы рассказать о случившемся Лауре, оказалось, что в ее сознании запечатлелось лишь четыре сцены в виде отдельных и довольно размытых снимков, словно волнение от этой встречи ослабило ее память или (что более вероятно) словно она не осмеливалась пока запустить любовную мовиолу. На первом из этих снимков был запечатлен Мартин с собранными в хвост черными волосами: он сидел в глубине бара, не подозревая о присутствии Инес. («На этого можешь даже не смотреть, он слишком красив и к тому же моложе тебя… Интересно, сколько ему лет? Тебе ведь не нравятся молодые, это невозможно, вспомни малиновое мороженое…») На другой фотографии Инес нервно звенит льдинками в стакане, потому что Мартин подошел к ней сзади и теперь говорит ей что-то на ухо. В этом баре невозможно общаться иначе: нужно было говорить на ухо или кричать изо всех сил, но этот голос, эта робкая открытость… Третью фотографию трудно описать словами, потому что это было нечто вроде огромного малинового пятна, предупреждавшего: осторожно, опасность!
Однако Инес не послушала предупреждения, и потому на следующем снимке запечатлен их первый поцелуй. Что ты делаешь, сошла с ума, Инес? Вспомни малиновое мороженое… хочешь повторения? Осторожно, опасность! Одно было несомненно: этот парень не нуждался в приукрашивании, его не нужно было обрабатывать в Photoshop, как Игнасио де Хуана, он само совершенство. «Да что ты такое несешь? Что за глупости? Совершенен — в чем?»
Второй поцелуй. И снова погружение в волшебное пространство чистого наслаждения, далекого от жестокой реальности. Слепы глаза, неподвижны ноги, бессильны руки… Растворяется все тело, словно по магическому заклинанию или как во время йога-медитации, позволяющей сконцентрировать всю чувствительность в одной точке, чтобы испытать острое до боли удовольствие. И вдруг малиновое мороженое опять ворвалось в это святилище, оскверняя его. «Осторожно, опасность, впереди рифы, неминуемо кораблекрушение…» — все это сказала так хорошо знакомая Инес, холодная, как кровь рептилии, жидкость, поднимавшаяся теперь по ее горлу. Заметил ли это он? Почувствовал ли на ее языке этот страх, липкое нечто, отвратительный привкус малины? Перед Инес распахнулась бездна, и она решила отдаться во власть этих только что узнанных губ, словно потонуть в поцелуе — единственный способ спастись от нахлынувшей красной волны. «Ты сошла с ума. Взвесь все получше. Откуда ты можешь знать, что этому парню не нужен Photoshop? Да с ним необходим по меньшей мере план Маршалла. Смотри, что мы имеем на сей раз: безработный латинос, лет на десять-пятнадцать моложе тебя, раскаявшийся обманщик и в довершение всего красавец вроде твоей матушки и, уж конечно, такой же мерзавец. Что скажешь?»
Если с чем-то и можно было сравнить губы, целующие с такой любовью, то только с укромными тайными закутками, куда можно было спрятаться в детстве и насладиться покоем, вдали от всего мира. Совсем другой, особый мирок, где никто не обидит. Инес открывала глаза. Однако это не разрушило очарование, а просто показало ей другие грани реальности. Взгляд Инес скользил по мягкому изгибу скул Мартина, покрытых едва заметным пухом, и задержался на его ресницах, обесцвеченных ультрафиолетовыми лучами «Кризиса 40». Все сияло безукоризненной красотой на этом участке чужой кожи, которую она рассматривала в первый раз. На этом лице, самозабвенно слившемся с ней в поцелуе, не было ни морщинки сомнения, ни складки недоверия. «Неужели он даже не сомневается?» — спросила себя Инес. «Совсем как Беатрис», — и она сжала челюсти, чтобы сдержать липкую холодную жидкость. — Совсем как мама… с какой стати сомневаться ему или ей? Это удел простых смертных. А им это ни к чему, они ведь всегда оказываются победителями».
Но все же Инес усомнилась. «В тот раз, — она вспомнила день розыгрыша, — мне показалось, будто в нем происходит настоящая внутренняя борьба… Хотя нет, глупости… красивые лишь позволяют себя любить — только и всего, и ни в чем не сомневаются — ни сознательно, ни подсознательно».
В этот момент голова Мартина легла на ее плечо. «Как ласковый ребенок», — удивилась Инес. Может быть, ей тоже следовало бы положить свою голову кому-нибудь на плечо, не боясь заранее, что все закончится плохо? «К черту малиновое мороженое, — сказала она себе, прогоняя холод, опять подкативший к горлу. — Покончи с этим, Инес, поцелуй его еще, смелей: когда-нибудь твоя любовь должна оказаться счастливой». «Ты забыла, что этот парень участвовал в гнусном розыгрыше?» — снова подступила липкая жидкость, заставляющая ее вспоминать мать и Альберто в кафе «Бруин» и смутно напоминавшая о другой сцене, мартовской. Как ни странно, именно это второе, совершенно неуловимое воспоминание, вселило в Инес уверенность: что за глупости, конечно же, все у них будет хорошо! Совершенно ясно: его просто наняли телевизионщики для участия в розыгрыше; глупая шутка, только и всего, обычная телевизионная дребедень. И как только люди могут тратить деньги на подобную ерунду?
21. НАВЕРХУ И ВНИЗУ
— Слушай, Лили, мне нужно с тобой поговорить.
Лили вытаскивала масло какао из потайной бочки, и Хасинто решил, что должен — сейчас или никогда — поговорить с ней или потеряет ее навсегда. Он уже и так почти потерял свою Лили: достаточно было взглянуть в ее безумно блуждающие глаза. По их выражению было видно, что для нее в этом мире не существует никого, кроме кота. Однако (хвала Господу и святой Росе!) Вагнера удалось отвадить от подвала: он перестал там появляться, боясь, что его станут тыкать мордой в грильяж или другие лакомства. Итак: сегодня или никогда.
— Пожалуйста, Лили, посмотри на меня.
Хасинто хотел сказать: «Будь осторожна, любовь моя». Его очень беспокоило происходящее с ней, он ходил посоветоваться с образованным сеньором с верхнего этажа, и тот заверил, что в Европе ничего сверхъестественного не происходит, что все это всего лишь суеверия невежественных людей. Уж сеньор Паньягуа знает это наверняка, потому что он человек ученый и целый день читает книги про это и бог знает что еще, но он, Хасинто, все-таки собирается поговорить и с падресито Вильсоном, если это будет продолжаться. Ведь иногда не мудрость помогает понять необъяснимое, а интуиция, и теория падре казалась ему верной, хотя парень и не мог объяснить почему. Это как холодок в затылке, говорил падре Вильсон, его нельзя увидеть, можно только почувствовать. И Хасинто чувствовал его. При виде кота. «Пожалуйста, Лили, позволь мне помочь тебе, мы должны что-то сделать».
Вот что хотел сказать Хасинто, но не решился, боясь, что, подняв взгляд от бочки с маслом какао, Лили глянет на него своими пожелтевшими глазами и спросит, как в прошлый раз: «Видишь, Хасинто, как они блестят у меня? Прямо как у этого котика, правда?»
Однако, набрав нужное количество масла, Лили сама повернулась к нему, и глаза были не желтыми, а такими, как раньше, до того как объявился Вагнер — такими, как в детстве, когда они, играя, целовались с Хасинто в укромных уголках. «Ну же, — говорили эти глаза, — обними меня». Или, быть может: «Помоги мне». По крайней мере так истолковал этот взгляд Хасинто. Он подошел к Лили, и она позволила себя обнять и даже приласкать, как раньше, когда Хасинто отваживался снять платок (неизменно повязанный на шее девушки и защищавший ее от коварного европейского холода) и запечатлевал там поцелуй.
«Здешние люди думают, что это суеверия, любовь моя, — сказал он Лили, — но я уверен, нужно сделать что-то и отвадить это животное».
Хасинто чувствовал ее в своих руках — такую хрупкую, мягкую, как масло какао, тающую в его объятиях. «Что с тобой происходит, Лили? Тебе не кажется все это очень странным? Позволь мне помочь тебе, любимая…» И Хасинто коснулся шеи Лили: он так любил ее, что даже желтые глаза его не страшили. А если слегка приспустить с шеи этот платок и попытаться поцеловать ее в одну из этих ложбинок, сводивших его с ума — в изгиб, ведущий от челюсти к мягкому углу между шеей и плечом? Именно этого места хотелось ему коснуться своими губами. Увидев, что Лили не собирается сопротивляться, Хасинто еще немного отодвинул платок дрожащими пальцами и приблизил к шее свои губы. В этот момент наверху, на лестнице, послышалось отчаянное мяуканье. Или, возможно, оно раздалось несколько позже. Да, да, это было уже после того, как Хасинто, нащупывая губами место для поцелуя, обнаружил вокруг шеи Лили длинную тонкую царапину. «Она моя, — казалось, вопил кот, — неужели не ясно? Какое еще доказательство тебе нужно, глупый мальчишка?»
* * *
Грегорио Паньягуа продолжал свою жизнь неутомимого труженика. Последние тридцать лет, где бы он ни находился, ему помогала сохранять ясность ума именно эта рутина ученых штудий. Ясность ума и надежду — неизвестно на что, потому что он, в сущности, ничего уже от жизни не ждал. Как бобры упорно собирают самые прочные и гибкие ветки деревьев, не зная, что однажды от этого будет зависеть их жизнь, так и Паньягуа прял день за днем, сам не зная что. И читал: он так привык к чтению, что уже не мог без него обходиться. Поэтому неудивительно, что в последнее время, когда ему было поручено собрать некоторые любопытные сведения о дьяволе, чтобы украсить ими задуманную постановку, чтение захватило его. В частности, книга Джованни Патени «Дьявол», а также работа другого автора, по имени Захарий Пель.
Грегорио Паньягуа не мог оторваться от этих двух книг, казавшихся ему очень занятными. Оба автора, и Патени и Пель, излагали интересную теорию относительно фигуры дьявола. Они считали, что сатана, каким нам его представляли, вполне достоин жалости. О, это что-то новенькое, почитаем еще немного.
Как настоящий бобр, который строит свою плотину, не зная, чего ради он это делает, Паньягуа был упрям и неутомим: именно поэтому в последнее время он так неважно выглядел. Даже девицы из «Гуадиана Феникс филмз», нанятые для помощи в осуществлении розыгрыша (хотя иногда у Паньягуа создавалось странное впечатление, что нанят был он сам), сказали, когда пришли к нему на днях за деньгами: «Спите, Паньягуа, спите, смотрите не заболейте. Работать с вами — одно удовольствие. Нужно почаще организовывать нечто подобное, правда, Ро?» — «Да, мы могли бы даже открыть фирму по постановке хитроумных розыгрышей, верно, Кар?»
Вот что сказали Паньягуа эти девицы, найденные им по обычному объявлению в газете и, бесспорно, выполнившие свою работу с настоящим профессионализмом. Но как же они привязались к нему с советами спать побольше, когда пришли за своими деньгами (кстати, неожиданно дешева оказалась минута, его заказчику удалось сэкономить круглую сумму!). Можно подумать, их действительно волновало его здоровье! «Отдыхайте, шеф, слышите? Вам нужно больше спать, а у нас есть потрясающие идеи относительно дальнейшего сотрудничества». Девицы так насели на Паньягуа, что тот, сославшись на плохое самочувствие, в котором они сами его и убеждали, с извинениями поскорее выпроводил обеих. Он попрощался с девушками у дверей и попросил Хасинто проводить их до дома. «Берегите себя», — были последние слова одной из них. «Спите, Паньягуа, дружище, спите», — повторила другая. Но Паньягуа давным-давно страдал хронической бессонницей, сегодня же он и вовсе не ложился. Несмотря на то что работа, которой он посвятил последние несколько недель, была успешно завершена и сейчас было почти шесть утра, Паньягуа решил продолжить чтение. «Очень любопытная концепция… на чем же я остановился? Ах да, вот здесь». Прочитав утверждение о том, что дьявол достоин сострадания, Паньягуа дошел до объяснения причин его предполагаемого предательства Бога, превращения Люцифера в падшего ангела.
В книге Захария Пеля перечислялись несколько всем известных причин: гордыня, зависть, ненависть — в общем, ничего нового. «Однако вот этого я не помнил», — сказал себе Паньягуа, прочитав последние слова, с которыми Люцифер обратился к Господу, прежде чем быть низвергнутым вместе со свитой демонов во мрак. Представим себе эту сцену: с одной стороны — Бог, с другой — прекраснейший из ангелов, самое совершенное из его творений, предавшее его. Однако по какой причине он поступил так в действительности и каковы были его последние слова?
22. NON SERVIAM
«Все, — прочитал Паньягуа (на этот раз — в книге Патени), — вменяют Люциферу в вину его знаменитую фразу non serviam, «Не стану служить» (имеется в виду, Богу). Однако были ли эти слова действительно произнесены Князем Ангелов? Можно отказаться служить тирану, деспоту, диктатору. Однако им не был Бог, предоставивший своим творениям, и прежде всего ангелам, свободу в любви. Бог — не земной властелин и не нуждается в слугах. Он всеобъемлющ и всемогущ, ему не нужны рабы, и у него их нет. Он прежде всего Любовь, и поэтому он хочет быть любимым. А любовью может быть только свободное и спонтанное движение души. Иисус Христос, истинный Бог, разве не говорил людям: «Истина сделает вас свободными?» А разве не был свободен Люцифер, которого Господь создал совершенным? Если бы он не был абсолютно свободен, как бы он мог восстать против Творца?»
Прочитав это, Паньягуа обратился к другой книжке. Она еще меньшего объема, чем работа Патени, но столь же, если не более, интригующая:
«К сожалению, — писал Захарий Пель, — объясняя, что дьявол воспользовался своей свободой, чтобы отдалиться от Бога, Патени не принял во внимание, что начиная с V века теология признавала, что все тварные существа не могут не подчиняться воле Всевышнего, потому что он всемогущ. Как же согласовывается свобода всех божьих творений, в том числе и дьявола, с невозможностью не покоряться? В случае с сатаной герменевтика дает ясный ответ: дьявол исполняет божью волю (у него нет выбора, Бог всемогущ), однако, будучи свободным (обратите внимание на противоречие), он делает это притворно. Иными словами, дьявол, несмотря ни на что, служит своему Создателю, но… по-своему. Вот несколько примеров».
Паньягуа прервался. Его отвлек какой-то неприятный резкий звук, похожий на звонок. Он подождал, прислушался: действительно звонил телефон. Черт возьми, кто мог звонить в такой час? Паньягуа поглядел на аппарат, который, так же как и всегда открытый ноутбук, совсем не гармонировал с аскетическим интерьером квартиры. Это телефон последней модели с жидкокристаллическим дисплеем, на котором теперь появился длинный номер — по меньшей мере из двенадцати цифр. «Как я сразу не догадался», — и он заговорил в трубку:
— Да? Паньягуа у телефона. Да, да, сеньора Руано, слушаю, да, донья Беатрис, я понял, что это вы. Сколько времени сейчас в Мадриде? Десять минут седьмого. Да-да, понятно, вы не сообразили. Да, я все понимаю, в Гонконге сейчас больше одиннадцати. Понятно, вы предпочли подождать несколько дней и теперь жаждете узнать, как прошла наша операция?.. Что ж, подождите еще секунду, сейчас я возьму свои записи и отчитаюсь.
Грегорио Паньягуа не пыхтел от неудовольствия и даже не чертыхался. По всему было видно, что он очень серьезно относится к своей работе. На столе лежала красная папка с именем Инес Руано, написанным на обложке красивым готическим почерком.
— Донья Беатрис? Да, да, я готов… Конечно, конечно, безусловный успех: вышло именно так, как вы и хотели. Оригинальнейший подарок к сорокапятилетию. О да, в этом можете не сомневаться: вы подарили своей дочери самого прекрасного в мире мужчину, это бог, вы даже представить себе не можете… А видели бы вы, какую я организовал постановку, чтобы их познакомить! Она достойна Пиранделло, настоящее произведение искусства! Вы же знаете, какое внимание я всегда уделяю деталям, поэтому я нанял двух ассистенток. Они называют себя актрисами, но на деле все оказалось еще лучше — это маленькая самостоятельная фирма. Нет, нет, не стоит переживать, тайна останется между нами, как и в прошлый раз. Да, да, конечно, первоклассная работа, незабываемые впечатления, сеньора. Уверяю вас, Инес и тому юноше будет что рассказать вашим внукам. Что? Как? Про внуков я просто так сказал… Конечно, я прекрасно понял ваши указания: грандиозная встряска, «пятно ежевики скроет только новое, и забыть одно тело можно, только обнимая другое», — таковы были ваши слова. Все ясно, все: вы хотели дать вашей дочери противоядие от некой неподходящей любви, но никаких новых романов. О да, я знаю, что вы не глупы и вовсе не романтичны… «Свежая плоть», — прекрасно помню эти ваши слова. Как бы я мог забыть? Спрашиваете, сколько лет юноше? — Грегорио Паньягуа заглянул в свою красную папку. Он не знал ответа, эта деталь как-то ускользнула от его внимания. В общем-то даже и не то чтобы ускользнула: просто он доверил выбор девушкам, Кар и Ро, но ведь они доказали, что очень ответственно отнеслись к работе, конечно же, они выбрали очень молодого человека — восемнадцати, самое большее девятнадцати лет, как того требовала сеньора… Хотя в те две встречи Мартин Обес показался Паньягуа намного старше — по меньшей мере лет тридцати. Он заколебался, стоит ли сообщать об этом недочете сеньоре Руано, и в то же время ему пришло в голову: «Какое совпадение, ведь я нанял Кар и Ро как раз в тот день, когда Вагнер привязался ко мне на улице… Нет, конечно же, между этими двумя событиями нет никакой связи».
— Да-а-а-а? Да, донья Беатрис, конечно, я вас слушаю. Я уже сказал вам, что предприятие увенчалось полным успехом, и они даже снова встретились в «Кризисе 40»… Можете не сомневаться, ваша дочь уже и думать забыла о своем любовнике-старикашке, как вы говорите, об этом писателе. А насчет того, что она влюбится, можете не переживать — зная вашу дочь, могу с уверенностью сказать, что это совершенно исключено: этот юноша не для нее… он годится разве что для встряски. Сами посудите: молодой латиноамериканец, бедный, безработный к тому же… Черный и низенький, вы говорите? Нет, я бы не сказал… Но можете быть спокойны: все получилось как нельзя лучше… что? Я до сих пор не сказал, сколько лет юноше? Сколько вы хотели, конечно же, сколько хотели… Малолетка? Ну нет, не до такой степени, но будьте спокойны — юнец, совсем юнец. Кроме того, вы ведь хотели противоядие, а лучшего противоядия, чем он, не сыскать, уверяю вас. Да нет, нет, это не любовь, уж я-то знаю наверняка… А вы когда возвращаетесь? Хорошо, тогда я и перешлю вам пленку. Конечно, разумеется, снял все на видео, чтобы вы могли посмотреть… Что? Вы сами заедете за пленкой? Нет, это невозможно, вспомните, ведь мы с вами договорились: никогда больше не видеться, что бы ни произошло. Да-да, возможно, вам кажется это странным капризом, но ведь таким было единственное мое условие. Не так ли, сеньора?
После этого разговора Грегорио Паньягуа выглядел несколько удрученным. Он мог бы продолжить чтение и узнать, что пишет Пель о том, как сатана умудряется покоряться и одновременно не покоряться Богу, однако что-то в этом разговоре с матерью Инес, по-видимому, разбередило ему старую рану. «Может быть, спуститься вниз, вдруг попадется малышка Лили с ее карамельным взглядом?» — сказал себе Паньягуа, как взрослый, звенящий погремушкой перед глазами ребенка, чтобы отвлечь его внимание от чего-то страшного. Красавица Лили с ее старомодными манерами и улыбкой-безе… Он уже и в самом деле собрался выйти (эх, Паньягуа, пора забыть «это», зачем ворошить прошлое…), как вдруг снова зазвонил телефон.
— А, это опять вы. Еще раз добрый день, сеньора Руано, — откликнулся Паньягуа, особенно выделив слово день, как будто на Беатрис мог произвести хоть какое-то впечатление его саркастический намек на то, что, тогда как в Гонконге, быть может, и день, в Мадриде все еще самая настоящая ночь.
— Не вижу в нем ничего доброго, Паньягуа, — раздался суровый голос на линии. — Выслушайте внимательно, что я вам скажу. Мы говорили с вами всего пять минут назад, и вот теперь оказывается, что вся эта пантомима, вся эта якобы удавшаяся, по вашим словам, постановка с дьяволом в действительности повлекла за собой самые что ни на есть катастрофические последствия.
— Что случилось, сеньора?
— А то, — веско сказала Беатрис со всей решимостью, так хорошо знакомой Паньягуа с давних времен, — что я только что получила на свой автоответчик сообщение от Инес: она объявила, что не сможет увидеться со мной, когда я буду в Мадриде, потому что сама будет в это время в отъезде. И предупредила, чтобы я не удивлялась, если, когда я позвоню к ней домой, к телефону подойдет мужчина. Вы слышите меня, Паньягуа? Тип с уругвайским акцентом! Понимаете, что я говорю? Она сказала, чтобы я привыкала к его произношению, потому что теперь я буду слышать его очень, очень часто. Как вам это нравится? И еще Инес заявила, что жизнь прекрасна, и передала привет Ферди. Паньягуа, вы у телефона?
Он, подняв глаза к потолку, терпеливо слушал.
— Разве мои указания были не ясны? Разве я не говорила, что обращаюсь к вам только потому, что собираюсь преподнести дочери ко дню рождения, к ее сорокапятилетию, уникальный подарок — такой, какой должна была ей с самого детства? Да, да, это правда, сначала вы отказывались и назвали мою идею чересчур экстравагантной, но проблема в том, что вы понятия не имеете о женской природе — ни малейшего, Паньягуа! Поэтому вы так и не смогли понять, что я хотела подарить Инес нечто, способное компенсировать (назовем это так) то, что мы сделали с вами тридцать лет назад, когда я была моложе, а вы были менее щепетильны, чем сейчас.
Паньягуа хотелось бы вмешаться и возразить Беатрис, что, во-первых, не нужно быть знатоком женской души, чтобы понять, что весь этот фарс («красивейший мужчина в подарок») — в лучшем случае был шуткой, эксцентричным сюрпризом слишком богатой матери, бредовой идеей и вмешательством в чужие дела. А во-вторых — хотелось ему сказать сеньоре Руано — тридцать лет назад он был так же или даже более щепетилен, чем теперь. Он никогда не забывал того, что они сделали — однако не по причине самого этого факта (в конце концов, многие врачи прописывают снотворное детям, и многим родителям хочется, чтобы в определенных случаях их дети спали как можно крепче), а из-за никем не предвиденной трагической развязки. Именно по этой, а не по какой-либо другой причине Паньягуа и согласился помочь Беатрис на этот раз.
«Нет ничего глупее, чем сознательная ошибка», — сказал себе Паньягуа, хотя это плохое утешение, потому что дней двадцать назад он совершил непоправимую оплошность — снова встретился с Беатрис. Как он мог это допустить! Встреча произошла здесь, у него дома, и сеньора после краткого предисловия (вернее — просто вздоха) объяснила ему цель своего прихода. При этом она сопровождала свои слова таким умопомрачительным взглядом (Боже мой, как ей удалось сохранить подобную красоту?), что Паньягуа должен был отвести глаза и поклясться себе, что впредь будет общаться с сеньорой Руано исключительно по телефону, чтобы опять не натворить глупостей. «Всегда меня сбивает с пути этот взгляд», — упрекнул он себя, хотя и не пытался оправдывать этим никакие свои поступки: ни прошлые, ни настоящие, ни будущие…
— Разве я не сказала вам совершенно ясно, когда мы всё так подробно обсудили у вас дома, что юноша должен отвечать строго определенным требованиям?
— Красивейший мужчина на свете, сказали вы, и я могу вас заверить…
— Не мужчина, Паньягуа, нет! Мальчик! Таково было требование. Вы думаете, что, зная отвратительный вкус моей дочери и ее манию интересоваться лишь типами, годящимися ей в отцы, я бы рискнула?.. Сколько лет этому парню?
— На десять-двенадцать меньше, чем Инес, уверяю вас, тридцать с небольшим. Неужели вы действительно думали, что мне удастся найти такого же юного мальчика, как тот — как его звали — Альберто? Но могу вас заверить, он такой же белокурый, как и тот (конечно, когда не в образе Мефистофеля, но это слишком долго объяснять). Если бы вы не стремились всегда управлять жизнью других, думая, что никто не увидит, как вы дергаете за нити, то знали бы, что при определенном везении можно распорядиться чужой судьбой один раз, в лучшем случае — два, но три, как на этот раз, — нет, сеньора. Три — невозможно.
Паньягуа прекрасно знал, какими упреками осыплет его сейчас Беатрис Руано, чтобы заглушить контрдоводы:
— Кто, скажите мне, кто помог вам, когда у вас были проблемы, Паньягуа? Кто на моем месте сделал бы хоть половину того, что я сделала для вас? Что вы собой представляли в двадцать шесть лет, когда я узнала вас? Жалкая библиотечная крыса, молодой актер-дилетант, дисквалифицированный врач!.. А теперь, через столько лет, посмотрите на себя: вы снова в родном городе, материально обеспечены и, что самое главное, — без прошлого, будто ни разу не оступались в своей жизни. И мне вы обязаны — ни много ни мало — возможностью начать свою жизнь сначала в обмен на единственную мизерную услугу. Ответьте: разве вы не должны быть по гроб жизни благодарны мне за это? К тому же: что я просила у вас за все это время? За столько лет — почти ничего, и теперь я просто хотела, чтобы вы помогли мне в осуществлении моего плана. Декорации, постановки а-ля Пиранделло, розыгрыш договора с дьяволом и прочая чушь — это все ваши собственные выдумки, артистические выкрутасы. Но мне плевать на ваши выкрутасы, я ждала результата! Вы обязаны были помочь мне, признайте это.
«Слоны никогда ничего не забывают, — вдруг подумал Паньягуа. — Слон способен через много лет отыскать не только своих врагов, но и обычную ветку, о которую однажды он с особенным наслаждением почесался, тот незаметный сук, много лет назад сослуживший ему хорошую службу». Конечно, внешне Беатрис Руано была вовсе не похожа на слона, но в своем обращении с людьми она была действительно толстокожей. И вот они снова встретились, и каждому досталась его прежняя роль, а это означало, что теперь Паньягуа ожидали дальнейшие искажения истины и упреки, будто он находится в услужении у Беатрис, будто до сих пор был ей чем-то обязан и не выплатил уже все сполна.
— Скажите мне, Паньягуа: как мать и дочь могут быть такими разными? Такими разными! Потому что последствия вашего дурацкого подарка к сорокапятилетию («Моего подарка?» — терпеливо подумал Паньягуа) для меня просто необъяснимы. Как, вместо того чтобы забыть неподходящую любовь и старую глупость, случившуюся в детстве («Глупость?» — уже менее терпеливо спросил себя Паньягуа), моя дочь могла влюбиться в типа, предназначенного только для встряски? (На этот раз Паньягуа вообще ничего не подумал.) Вы отдаете себе отчет в том, что натворили, небрежно отнесясь к деталям и наплевав на мои указания? (Паньягуа молчал.) Не хотите — не отвечайте, но теперь вы просто обязаны помочь мне исправить положение, так что на вашем месте я бы начала уже обдумывать план действий.
Грегорио Паньягуа снова поднял глаза к потолку, перестав слушать голос сеньоры Руано: указательным пальцем он обводил заголовок главы, которую читал, когда в первый раз зазвонил телефон. Книга Захария Пеля до сих пор лежала открытая на столе. Второй разговор так затянулся, что уже рассвело, и поэтому нетрудно было разглядеть большие черные буквы, которые обводил палец Паньягуа. Всего два слова: «Non» и «Serviam» — «не стану служить». Затем указательный палец спустился к следующему параграфу, где автор говорил о том, что дьявол был волен восстать против Бога, но в то же время был обязан ему покоряться и поэтому продолжал служить Создателю, однако по-своему — обманывая его.
Тогда Паньягуа вспомнил, что почувствовал много лет назад, в ту ночь, когда встретился с сеньорой Руано и она привела его в комнату девочки. «Можете осмотреть ее спящей, этого вполне достаточно, вы ведь были… вы же врач, хочу я сказать. Нет никакой необходимости будить девочку, вовсе не нужно, чтобы она вас видела. Вы вполне и так можете определить вес, возраст и порекомендовать, сколько средства необходимо для того, чтобы девочка спала спокойно и, даже проснувшись, приняла бы все за сон. Конечно, лучше, если вы сами будете давать снотворное. Просто и безопасно».
«Сеньора, не требуйте, чтобы я рассчитал все прямо так, на глаз, тем более речь идет о ребенке», — возразил Паньягуа, но сеньора перебила его, не дав даже договорить: «Не глупите, Паньягуа, я бы не обратилась к вам, если бы вы были… так сказать, традиционным врачом. К тому же эта ситуация временная, я больше никогда не буду просить вас об этой услуге: моя дочь скоро вернется в свой канадский колледж. Я прошу вас лишь о том, чтобы вы оказали мне маленькую медицинскую помощь в течение трех ночей. Что для вас — или для ребенка — три ночи? К тому времени окончатся каникулы по случаю Страстной недели, и мне больше это не понадобится».
Паньягуа снова поднял глаза к потолку, его палец уже не водил по строчкам книги Захария Пеля, а рассеянно касался других предметов — ластика, чернильницы. Он был полностью погружен в свои воспоминания: «Кто вам рассказал обо мне?» — спросил он тогда у Беатрис. «Ах, Паньягуа, почти за «сорок лет спокойствия» прессу приучили молчать, но ничто не может воспрепятствовать тому, чтобы люди узнавали о чужих проступках столь же или даже более подробно, как если бы об этом было написано в «ABC». Более того, сплетни передаются, я бы сказала, приукрашенными: ведь, как вы знаете, воображение — единственное, чего не может лишить свободы никакая диктатура. В общем, я надеюсь, мы найдем общий язык. Не знаю, что вы сделали предосудительного — думаю, нечто вроде аборта бедной девушке, которая иначе истекла бы кровью в руках каких-нибудь шарлатанов. Но, если верить тому, что говорят о вас добрые люди, вы повинны в целом ряде чудовищных злодеяний… Хотите узнать подробности, Паньягуа?»
Потом он всегда сожалел, что ответил на этот вопрос «нет». Возможно, люди знали гораздо меньше, чем он воображал. Скорее всего тот слух не вышел за пределы больницы, где он работал. Ведь он был просто пешкой, и было слишком нелепо с его стороны думать, что весь мир следил за его прегрешениями. Вероятно, сеньора преувеличила, чтобы убедить его помочь ей.
«Слушайте, Паньягуа, вы очень молоды, а карьера, едва начавшись, уже загублена. Вам нужно исчезнуть. Послушайте меня, уезжайте из страны на некоторое время. Я могу помочь вам, достану билет, деньги, и вы сможете наладить свою жизнь. К тому же вы не можете не знать, что говорят люди: через несколько месяцев все это закончится. Он, — сеньора Руано показала пальцем на запад, по направлению к дворцу Прадо, как делали некоторые люди в те времена, предпочитавшие не называть его имени, — он скоро умрет, это известно всем».
С марта семьдесят первого до семьдесят пятого прошло четыре года, однако Паньягуа провел вдали от родины намного больше времени. Отчасти по инерции (многое в жизни происходит по инерции), но главным образом из-за того, что случилось через несколько часов после его последнего посещения спящей девочки. Сначала об этом говорили шепотом, как всегда случалось со скандалами в богатых домах. Однако даже тогда, когда новость стали обсуждать вслух и все знали, что в доме сеньоры Руано произошло нечто очень похожее на убийство, Паньягуа не пришло в голову требовать с Беатрис что-либо за свое молчание. Как он мог сделать это, если был почти сообщником? Сеньора Руано сама сочла необходимым значительно увеличить размер «командировочных», как она с сумрачной улыбкой называла эти деньги. Нельзя не признать: даже в самые ужасные моменты жизни ей удавалось сохранить чувство юмора. Странная женщина.
В конце марта они распрощались. Тем не менее все эти долгие годы Беатрис не только не выпускала Паньягуа из виду, но и требовала от него некоторых услуг: провернуть небольшую денежную контрабанду, похлопотать о чем-нибудь, обеспечить ей алиби для любовника — в общем, ничего существенного. До настоящего момента. Однако у Паньягуа всегда было ощущение, что он для нее — вроде джокера в рукаве или, что еще хуже, — жалкое животное, собака, бойцовый петух, хорек, которого нужно просто кормить в течение всей жизни — а вдруг когда-нибудь он пригодится. «Есть такие люди, — подумал он, — которые способны всю жизнь держать при себе должника, и такие, как я, живущие в вечном рабстве. И ведь не проступки мои тому виной… Что сделал я по большому счету? Ничего, ничего слишком предосудительного. Просто позаботился о том, чтобы девочка крепко спала три ночи подряд, вот и все… почти все».
Паньягуа, вернее его указательный палец, продолжал путешествовать по столу. Он обходил препятствия на своем пути — то записную книжку, то коричневый конверт (в таких Мартин Обес получал от Паньягуа инструкции), но не задерживался ни перед одним из этих предметов, даже у гусиного пера, которым были написаны письма. Старый холостяк-интеллектуал, стесненный в средствах, но в высшей степени непритязательный, а потому богатый — таким стал теперь Паньягуа. Тот случай и связанное с ним несчастье он старался забыть, и не из-за угрызений совести, а потому, что когда он начинал думать об этом, в его памяти всплывало другое, намного более волнующее воспоминание.
«Просто невероятно, что я до сих пор так живо все это ощущаю, — говорил он себе. — Боже мой, через столько лет!» Но с этим ничего нельзя было поделать. Вспоминая ту историю, Грегорио Паньягуа думал не о погибшем мальчике, не о громких газетных статьях (скандальные новости из жизни богатых интересовали общественность даже в те времена) и не жалел, что впутался в эту историю, имевшую столь плачевные последствия. Он вспоминал разрез на юбке сеньоры Руано и то, какой угол образовывал он со швом на ее чулках во время ходьбы. Угол прямой, угол острый и снова прямой, — в такт ее шагам, когда они молча возвращались из спальни девочки: Беатрис — впереди, он — за ней. Прямые линии лучше всего отвлекают от округлостей, и Паньягуа не обращал внимания ни на бедра сеньоры Руано, ни на ее икры, ни даже на сводивший с ума участок между ними. О Боже мой, неужели это никогда не кончится? Что же будет? Куда мы направляемся? Прошли зал, теперь идем по длинной зеркальной галерее, сейчас будем подниматься по лестнице, угол прямой, угол острый. За этими линиями Паньягуа последовал бы куда угодно — так и было три ночи подряд.
— Да? А, это опять вы? — телефонный звонок в который раз прервал воспоминания, и опять это сеньора Руано. — Слушаю вас, донья Беатрис. О, связь оборвалась, — произнес Паньягуа и, как человек, никогда не располагавший большими суммами, начал мысленно подсчитывать, сколько книг можно было бы купить на деньги, потраченные на три телефонных звонка из Гонконга, сколько листов лучшей бумаги, сколько красивых перьев! «The rich are different from you and me», — цитирует он сам для себя, хотя Скотт Фицджеральд — далеко не самый любимый его писатель, да и фраза уже довольно избитая: «Богатые — не то, что ты и я».
— Я упустила, Паньягуа, одну интересную деталь, которая может пригодиться вам, когда вы будете работать над своей второй очаровательной постановкой. На этот раз я хочу, чтобы моя дочь вышвырнула этого латиноса на улицу.
«Эта женщина не в своем уме: она требует от меня невозможного!» И внезапно, словно отвечая на этот вопрос, голос на линии продолжал:
— Как вы сделаете это, Паньягуа? Может быть, подстроите какую-нибудь историю с наркотиками или сутенерством? Вы ведь знаете, что я, несмотря на мое мнение о последней вашей работе, всегда была большой поклонницей ваших талантов. Как жаль, что вы не использовали их с большей пользой для себя вместо своих никому не нужных исследований.
«Богатые — не то, что ты и я», — почти вслух повторил Паньягуа. Богатые — совершенно другие, а богатые и красивые — того хуже. Каково обладать этой волшебной палочкой — красотой? Сам Паньягуа более чем некрасив: у него слишком длинная нижняя челюсть, тощие руки и ноги, однако ему прекрасно знакомо магическое действие красоты. Одно прикосновение этой волшебной палочки — и у тебя нет воли, еще прикосновение — и к черту совесть, страх, благоразумие, верность, принципы, банковские счета… К черту честь и рассудок. И ты можешь лишь умолять: делай со мной все, что захочешь, и как можно скорее.
— Я с нетерпением ожидаю, какую постановку вы придумаете на этот раз, Паньягуа, с нетерпением, уверяю вас. И вот что я хотела вам сообщить: вы знаете, что у меня в этом месяце тоже день рождения? Мы с дочерью обе Скорпионы, что вы на это скажете? Вот и верь после этого астрологии: вы встречали когда-нибудь более непохожих друг на друга людей? Говорят, главная черта скорпионов — то, что они враги самим себе, единственные из всего животного мира, кто способен причинить себе вред. (Опять взрыв этого необыкновенного смеха, который Грегорио Паньягуа не забыл: глубокий, звонкий, как бьющееся стекло, смех — не менее опасный, чем ее взгляд.) Моя дочь любит мучить себя, а я, дорогой Паньягуа… ну, думаю, вы меня знаете… В общем, звоню вам, чтобы сообщить, что, хотя Инес якобы будет в отъезде, я все равно вернусь в Мадрид к своему дню рождения, в конце месяца. Вам бы не хотелось посетить мой дом через столько лет? («Нет, я ведь уже сказал вам, что нет, сеньора».) Хорошенько почистите свой лучший костюм, друг мой. («Нет-нет, это невозможно, не настаивайте».) Я собираюсь организовать небольшой ужин, и вы приглашены. Приходите, обсудим детали вашей новой работы. («Я же сказал — нет! О Боже мой: опять этот смех…») Знаю, вы будете считать дни, как всегда («Неправда, неправда!»), как в первый день нашего знакомства и в следующие три ночи. Или вы считали тогда мои шаги по дороге в спальню? Неужели вы думали, что я не замечала, как вы заглядывали мне под юбку, Паньягуа? («Боже мой, опять смех, такой чарующий».) Я очень наблюдательная женщина — во всех отношениях — и, как вы знаете, щедрая. Вообще-то я не прочь повторить какую-нибудь сцену из прошлого, если вы этого хотите, жаль только, сейчас не в моде чулки со швом… Но мы что-нибудь придумаем, Паньягуа, не беспокойтесь.
«Шестьдесят три года исполняется сеньоре, — подсчитал он, — просто невероятно!» Если бы путем долгого изучения книг Паньягуа не убедился, что договор с дьяволом, вселение бесов и прочее — просто выдумки и существует лишь случай, своенравно распоряжающийся нашей судьбой, то он готов был бы поклясться, что Мефистофель до сих пор оказывает услуги некоторым людям.
— Так что мы увидимся с вами в день моего рождения. Планируйте пока нашу новую шалость: она должна быть остроумной, Паньягуа, и, само собой, эффективной.
23. ИСПЫТАНИЕ
На праздниках, куда обычно приглашали Инес Руано, она всегда испытывала нечто вроде дежа-вю. Для большинства людей это успокаивающее чувство. За долгие годы посещений презентаций новых духов, кинопремьер, частных праздников, свадеб, юбилеев и прочих приемов Инес пришла к выводу, что людям нравится эта странная неподвижность в привычках, манерах и даже разговорах, благодаря которой человек мог бы много лет жить вдали от общества и, вернувшись, без проблем вступить в беседу. Потому что разговоры в обществе всегда вращались вокруг одной и той же темы («ближний») с теми же персонажами (мужчинами и женщинами, занятыми теми же делами, что и их предки, — охотой, рыбной ловлей, собирательством, посевом…). И все это действо разворачивалось на фоне одной и той же декорации — пещеры (кстати, не всегда платоновской).
«Единственное, что действительно меняется на банкетах, — думала Инес, — так это канапе: несколько лет назад нам предлагали железобетонные крокеты, потом — ветчину и тортилью (уже лучше), а теперь — суши». «Из горбыля или морского ежа?» — спросила она себя и, взяв по штучке того и другого, решила оставить социальную философию, которая всегда лезла ей в голову, когда она оказывалась одна посреди толпы. Сегодня это противоречило ее настроению, которое было совершенно безоблачным («Боже мой, у меня все слишком хорошо, что-то должно случиться… что-то случится, непременно случится… Хватит, Инес, это все глупые суеверия, ничего не случится»), Все великолепно. Великолепно? Ага, посмотри-ка налево (что я тебе говорила?): вон идет Игнасио де Хуан с какой-то блондинкой. Посмотрим, что теперь будет.
Привыкшая анализировать все до мелочей в своих письмах Лауре из Саусалито и другим своим советчикам, разбросанным по всему миру, Инес не раз замечала: никогда нельзя быть уверенной, что ты разлюбила мужчину, пока не проверишь это небольшим испытанием. В данном случае не важно, что в твоей жизни появился уже другой человек и во время последнего свидания с прежним возлюбленным ты поняла, что он набитый дурак. Согласно теории, выработанной Инес вместе с этими одинокими душами из Интернета, для того чтобы проверить, действительно ли любовь умерла, нужно снова коснуться некогда любимого человека (пусть даже это будет обычный светский поцелуй) и убедиться, что ты и в самом деле не чувствуешь ничего — ни холодка в животе, ни вкуса малины во рту. Боже мой, вошел Игнасио де Хуан со своей улыбкой, способной испепелить камень, пусть даже и раскаленный. Где же Мартин? Если бы он по крайней мере был рядом… ведь все еще так свежо, так хрупко.
Инес поискала взглядом Мартина поверх тысячи голов и наконец увидела его на другом конце зала. Он был занят светской болтовней с женщиной-фотографом из «Вог», которая явно готова была сожрать его вместе со своими кальмаровыми суши. Пожалуйста, пусть он вернется, пусть вернется, прежде чем подойдет де Хуан.
Банкеты — как море, где постоянно чередуются приливы и отливы, и в тот вечер море было особенно неспокойным и течение закручивалось спиралью, не соединяя Инес с Игнасио де Хуаном, но и не приближая ее к Мартину, так что у нее было достаточно времени, чтобы занять свою голову салонной психологией. Как жаль, что нужно ждать до утра, чтобы написать Лауре о результате этого вечера между двух огней.
«Дорогая Лаура,
Бывали ли у тебя когда-нибудь такие моменты озарения, которые возможны лишь в пустыне или, наоборот, посреди толпы? — мысленно напечатала Инес на своем компьютере. — Когда оказываешься одна в толпе, в голову начинают приходить самые разные мысли».
— Зеленый чай или сакэ, сеньора?
— М-м-м, зеленый чай, пожалуйста… О, привет, Майра… Прости, я на минутку, сейчас вернусь.
…Инес сейчас так одинока, что могла глядеть на Мартина, стоявшего вдалеке, рядом с облизывающейся на него тигрицей из «Вог», и размышлять, что произойдет, когда к ней подойдет Игнасио де Хуан (а он обязательно подойдет: приливы и отливы всё возвращают на берег, особенно мертвецов). «А если мертвец еще жив?» — подумала Инес. Она поцелует его, и тогда…
Ведь тело — настоящий предатель, у него свои соображения, и, что хуже всего, оно способно предать даже теперь, когда она любит другого, целует другие прекрасные губы. Тело своенравно и до такой степени аморально, что иногда вспыхивает страстью к другому телу, любимому в прошлом, будто у него нет памяти и оно считает своими все тела, принадлежавшие ему некогда. Инес смотрела на двух своих мужчин — сначала на Мартина, чувствуя, что он рядом с ней, хотя в действительности он был далеко и его пожирали глазами другие женщины. Потом она взглянула на Игнасио и поняла, что он делает ей тайные знаки с помощью тела своей очередной подруги. В прежние времена на нее не подействовали бы эти ласки, знаки внимания, которые великий писатель расточал блондинке, словно говоря: «Гляди, Инес, на ее месте могла быть ты», его шепот ей на ушко, означавший «я хочу тебя, Инес», и прочие глупости, которые мужчины вытворяют с другими женщинами, чтобы привлечь внимание желанной. Однако сегодня все это волновало Инес, и она сама не знала почему.
«Дорогая, я уже тысячу раз тебе говорила: твоя теория о том, что у тела нет памяти и оно может взбунтоваться ни с того ни с сего, хороша, — подтвердила Лаура в ее воображении и добавила, смеясь, словно ей нравилось открывать неприятные истины, — однако есть и другое, намного менее утешительное объяснение тому, почему твое тело волнуется, когда ты думаешь об этом придурке. Мне жаль огорчать тебя, дорогая, но ведь человека любят не за его достоинства, а несмотря на его недостатки. Потому-то мы и влюбляемся в самых неподходящих типов, и потом оказывается невероятно трудно перевернуть страницу. «Эффект болеро» — можно было бы назвать этот феномен. Помнишь ту песню «Но все равно я тебя люблю»! Дорогая моя — это ведь настоящая философия!»
Инес очень нравятся оригинальные теории Лауры: она не то чтобы полностью верит в них, но ей приятно вспоминать их сейчас. «Если не веришь, напряги-ка свою память», — сказала она себе и поздоровалась со стоявшим справа от нее типом (судя по виду, страдавшим анорексией). Кто это? Кажется, дизайнер чего-то там — то ли стаканов, то ли шляп. Безнадежный склероз, но все же хорошо, что есть кто-то рядом: теперь можно притвориться, будто она оживленно болтает, а за это время, быть может, волны вернут ей Мартина, прежде чем приблизится Игнасио де Хуан.
В то же время Инес продолжала слышать слова своей подруги Лауры:
«Я не помню точно слов той песни, но там было что-то вроде: «ты сделал мне ребенка, ты разбил мою жизнь, но все равно я тебя люблю. У тебя есть другая, тебе плевать на нашего сына, ты пропиваешь все деньги, но все равно я тебя люблю...» А если переложить эту песню на современный лад, то будет звучать примерно так: «Ты самовлюбленный нарцисс, но все равно я тебя люблю. У тебя перхоть, ты ужасно потеешь, но все равно я тебя люблю. Ты эгоист, и как я могла влюбиться в мужчину, ковыряющегося в зубах зубочисткой! Я терпеть не могу утку по-кантонски, твой храп и привычку спать с закрытым окном. За все это и многое другое я не должна была бы тебя любить, не должна, но все равно…»
«Таков ужасный «эффект болеро», — написала ей Лаура, набирая текст то шрифтом Times New Roman, то Arial Black, то даже Impact, чтобы Инес лучше прониклась содержанием. «Неужели ты не понимаешь, что любовь всегда близка к мазохизму?» Лаура долго растолковывала ей свою теорию, но Инес так и не смогла полностью проникнуться ее духом, несмотря на свою привычку влюбляться в недостойных ее мужчин (или, возможно, именно по этой причине). Еще меньше она верила в эту теорию теперь, глядя на двух своих мужчин, столь непохожих друг на друга: один из них осыпал поцелуями блондинку, а другой издалека нежно смотрел на Инес. «Что за глупости, как вообще можно сравнивать одного с другим? К тому же я уже посмеялась над Игнасио де Хуаном, просто умирала от смеха, но смеяться ведь можно вместе с любимым, а не над любимым, это куда очевиднее «эффекта болеро». Или нет? О нет! Вон идет Игнасио де Хуан. И что теперь? Мне нужно будет его поцеловать?»
Игнасио де Хуан был сегодня так же сумрачно-красив, как обычно, Инес на мгновение даже забыла свой приступ смеха, забыла и то, что полюбила другого, потому что у тела не было ни памяти, ни стыда и оно считало своим любое некогда любимое тело. По крайней мере так казалось Инес сейчас, когда к ней приближался Игнасио де Хуан. «Ну что ж, решающее испытание, посмотрим, что будет… кажется, я начинаю нервничать, только бы не пролить на себя зеленый чай».
— Привет, богиня, как дела?
(«Как дела, богиня». Боже мой, с какой стати у меня дрожат коленки перед человеком, который порет такую чушь?» О, вот он подходит все ближе, кажется, собирается меня поцеловать. Надеюсь, у него не хватит наглости поцеловать меня в губы на глазах у людей? Что он о себе возомнил? Может быть, лучше повернуться и отойти? Нет, Инес, это еще хуже: у тебя останутся сомнения, и снова будут призраки, и снова страхи, тебе уже сорок пять, Инес, а ты все как маленькая. Потерпи, Инесита, поцелуй его, поцелуй.)
— Ты сегодня просто обворожительна, — заметил Игнасио де Хуан и, засмеявшись, добавил: — Я слышал, ты завела себе молоденького красавчика-латиноса, правда?
Его губы наконец сомкнулись, и Инес прижала к ним свои: будь что будет, но лучше выяснить все как можно раньше. «Я не должна была бы тебя любить, не должна». Инес сильнее прижалась к этому телу, такому знакомому и столько раз желанному — телу, о котором она мечтала намного больше, чем следовало. Но теперь она не чувствовала ничего.
Или, вернее, все-таки чувствовала, — что-то такое мертвое и холодное, что поцелуй напомнил ей суши.
ЧАСТЬ II ОБМАН ВТОРОЙ
Contra el suo fattore alzó la ciglia (Против своего Создателя поднял бровь).
Данте Алигьери (1265–1321)1. МАРТИН ОБЕС И ПАНЬЯГУА ВСТРЕЧАЮТСЯ СНОВА
Жизнь не прекрасна, даже если ты красивейший мужчина на свете, даже когда у тебя появилась любимая женщина и ты поселился у нее и даже — и это удивительнее всего — если ты всю жизнь, с самого детства верил, что все к лучшему в этом лучшем из миров. «Жизнь не прекрасна», — размышлял теперь Мартин Обес, сидя в том же баре, где всего несколько дней назад музыкальный автомат, как прустовское печенье, старательно напоминал ему все неудачи его жизни. Теперь же он хранил блаженное молчание, но счастье было слишком похоже на короткое одеяло в холодную ночь: натягиваешь его на поясницу, оголяются ноги, накрываешь спину — мерзнет грудь.
Это ощущение неудовлетворенности знакомо всем смертным, даже таким хроническим оптимистам, как Мартин Обес, у которых нежная душа и такая божественная внешность, что многие по этой причине считают их болванами. Ведь люди, как и тетя Росарио из Монтевидео, все (за редким исключением) думают, что красивые женщины глупы или в лучшем случае неграмотны, а красивые мужчины… красивые мужчины и вовсе немыслимая аномалия.
«Конечно, ты не глуп, но мандинга ничего не дает даром», — сказала бы мама Роса, увидев своего Тинтина, сидящего в одиночестве перед стаканом пива. Он только что был в супермаркете, где купил лингини, чтобы приготовить сегодня с белым трюфелем, и молодое белое вино. Когда Инес вернется с работы, стол уже будет накрыт. «Просто потрясающе, любовь моя! А я так устала сегодня… Поцелуй меня и налей немного вина, пожалуйста. Сейчас я быстренько приму душ и расскажу тебе, как прошел день».
Если бы мама Роса была бы сейчас не в раю, а оказалась здесь, в этом уютном баре в центре Мадрида, то обязательно заметила бы по крайней мере трех мужчин, имевших с Мартином одно общее: у каждого была с собой сумка для покупок. Мама Роса, которая в отличие от тети Росарио обладала большой наблюдательностью, сказала бы, что о незнакомом человеке можно многое узнать по тому, что он ест и во что одет. Внешность почти всегда обманчива, что очевидно на примере Мартина, и о человеке больше говорят манжеты его рубашки, чем бегающие глаза, а еще красноречивее пижама, выглядывающая из-под свитера в половине второго дня, несмотря на натренированную улыбку. «Язык вещей» — так называла это мама Роса, которая не умела прочесть ни одного слога, но читала людей с тем мастерством, с каким ее подруги из квартала Ла Уньон гадали на кофейной гуще. Мартин же, наоборот, ничего не замечал вокруг, поглощенный пивом и собственными мыслями. Уже давно никто не надоедал ему воспоминаниями и упреками, не было ни мальчишек, качавших ножками на барной стойке под звон музыкального автомата, ни сестры Флоренсии, которую все еще держала связанной Величайшая Глупость. Дай Бог, чтоб так оставалось и впредь: конечно, не все в этой жизни хорошо, но другой не дано, так что пусть Фло больше не появляется, потому что иначе это будет означать, что…
От внимательного взгляда мамы Росы не ускользнула бы любопытная группа мужчин, одновременно завернувших в бар выпить аперитив. По ним было ясно, что все сами занимаются домашним хозяйством. Некоторые из них, хорошо знакомые между собой, с увлечением делились друг с другом опытом по приготовлению ламанчского писто[17] или омлета с креветками: «Да, да, старик, попробуй это, черт возьми, добавь туда щепотку укропа, и получится так, что пальчики оближешь». Потом они долго вели разговоры о домашнем хозяйстве и детях, хохоча и энергично похлопывая себя по ляжкам, и во весь голос обсуждали преимущества отбеливателя «Ас», словно заявляя: мне совершенно по барабану, что моя жена зарабатывает кучу бабок, а я занимаюсь домашними делами! Ну и что в этом такого? А? Современные мы люди или нет?
Однако в баре были и другие, более утонченные мужчины-домохозяйки, тоже гордые своим положением, но ведущие себя по-другому. Они бы гораздо больше заинтересовали маму Росу, если бы она была здесь, а не у мандинги (пардон, мы ведь сказали, что она в раю, какой может быть мандинга?). Так вот, их одежда и вещи свидетельствовали о том, что они не обычные люди, а, безо всякого сомнения, обитатели Парнаса. Хотя мама Роса понятия не имела ни о Парнасе, ни о том, кто такой В.Г. Зебальд, чье имя красовалось на обложке книги, которую читал один из этих господ, но она прекрасно видела его твидовый пиджак, шерстяной галстук и серо-черные носки. Все это говорило об интеллигентности, вкусе, образованности и эрудиции господина, вынужденного влачить свое существование среди неучей, карьеристов и обывателей. «Принеси еще анисовой, Хосемари, она больше всего напоминает абсент». Все эти детали, а также коричневая фетровая шляпа — очень изысканная и богемная — свидетельствовали о том, что их обладатель, из сумки которого сейчас высовывался длинный стебель сельдерея, — писатель, претендующий на премию Медичи (хотя прежде ему, разумеется, придется удовольствоваться несколькими местными премиями, с этим ничего не поделаешь). «Да-а-а? Пилар? Уф, наконец-то ты мне позвонила, а то я пью уже четвертую рюмку анисовой… Да-а-а? Нет! Что ты говоришь? Премию дали этой чертовой графоманке с лицом индианки-чарруа?.. Нет, это просто невероятно! Да ведь ее книги — просто убожество! О, тысяча чертей! Проклятый мир, проклятая литература!….Хосемари, еще абсент!»
Именно в этом приятном окружении и сидел, слушая чужие разговоры, Мартин Обес, когда появился Вагнер. Они уже однажды виделись мимоходом, в день розыгрыша.
Люди предпочитают не помнить загадочные события, необъяснимые мелочи, случающиеся почти ежедневно и повергающие их в недоумение, именно поэтому Мартин Обес совершенно забыл о Грегорио Паньягуа. Мартин отнес этого человека к той же категории, что и таинственно исчезнувшую «Гуадиана Феникс филмз», а подобное уже давно перестало его удивлять. Тем более, само название этой фирмы, очевидно, намекало на то, что она из тех, которые внезапно исчезают и тотчас возрождаются из пепла где-нибудь в другом месте. Мартин слишком часто сталкивался с подобными фокусами, чтобы это могло его волновать. «Дело житейское», — думал он — по крайней мере до тех пор, пока не объявился кот, который уставился на него своими желтыми глазами, словно звал за собой.
И Мартин действительно пошел за ним — но не в тот раз, а на следующий день (в общем-то все его дни были похожи один на другой).
Так он обнаружил, что неподалеку от заведения живет его бывший напарник, Грегорио Паньягуа, и вскоре они подружились так, как могут подружиться два таких разных человека. Когда они принимались рассказывать друг другу старые истории из своей жизни (те самые, что закладывают фундамент дружбы и склоняют к душевным излияниям), Вагнер улучал момент, чтобы улизнуть в подпольную кондитерскую, где его до сих пор баловали перуанскими безе.
2. КОМНАТА САЛЬВАДОРА
Если бы можно было сравнить кошмары людей, живущих вместе, а тем более спящих в одной постели, вероятно, открылось бы, что между ними есть мост — нечто вроде сообщающихся сосудов, в которых элементы их снов перемешиваются, как в китайском калейдоскопе, создавая для каждого своих собственных монстров. Иногда все сны из одного сосуда переливаются в другой, и ты видишь сон спящего рядом с тобой человека, бессознательно проникая в его секреты, таящиеся в самых темных углах подсознания и внезапно вызывающие озарения типа: «Моему мужу снится наша дочь», «Моя жена любит другого». «Боже мой, — спрашиваем мы себя, — да как мне только в голову могло такое прийти?» И сваливаем все на сон — неуловимое видение, рассыпающееся от первого прикосновения и не оставляющее в памяти ничего, кроме неприятного ощущения. Возможно, нам самим легче от того, что сны ускользают или рассеиваются. «Знать или не знать» — вот настоящая дилемма человечества, и большинство людей предпочитают неведение.
Однако бывают случаи, когда снам удается перехитрить нас; они не ускользают, а умножаются, словно отражаясь в зеркальной галерее, и мы видим сон во сне. Именно обманчивая отстраненность позволяет нам увидеть то, что сознание пытается скрыть: сон во сне кажется нам ирреальным и безобидным, и мы ослабляем бдительность — тогда-то и открываются ужасные тайны, не пугающие нас, несмотря на все их безобразие. Ведь человек не виноват в том, что ему снится, а уж тем более тогда, когда видит сон во сне. «Нет, это невозможно, это не я, ничего подобного не было… ужасный монстр — всего лишь обезображенное зеркальной галереей отражение. Это невозможно, проснувшись, я ничего не буду помнить, такого не бывает даже в моих кошмарах, никогда не было. Но все же… что значит этот свет, горящий на верху лестницы? Хорошие девочки должны уже спать в это время и видеть во сне ангелочков, особенно ты, Инес, ты сегодня выглядишь такой усталой, у тебя совсем слипаются глаза. Ты такая сонная, Инес, с узенькими глазками, такая подурневшая. К тому же ты ошибаешься, там наверху никого нет, ты ведь знаешь, что там — комната Сальвадора, Сальвы, или, вернее, комната, куда собрали все его вещи, его бумаги, коллекцию оружия, даже одежду, чтобы мамочка получила в свое распоряжение все шкафы в доме. Ведь мамочке нужно много места для ее красивой одежды, которой тебе так нравилось играть в детстве, и даже сейчас, когда ты уже совсем большая девочка, ты любишь переодеваться в ее платья, воображая себя Беатрис. Ты делаешь это в той комнате, наверху, и поэтому знаешь в ней каждый угол: здесь книги Сальвадора, там щетки и гребни, у стены — шкаф с оружием, а в ящике комода — револьвер, черный и всегда блестящий, в особенности после того как раз в год приходит человек, смазывающий и начищающий оружие. Мамочке нравится делать вид, будто ее муж все еще жив и в любой момент может вернуться.
Да, Инес, ты знаешь все, что происходит в доме, но что же это за странный свет наверху? Нужно подняться посмотреть, но так хочется спать, так хочется… и ты идешь по коридору, как сомнамбула. Что с тобой происходит? Ты некрасивая — сонная и некрасивая. С таким опухшим лицом ты и вовсе не похожа на мамочку. Коридор расширяется, а потом сужается, словно ты пьяна, совершенно пьяна, Инес, как в тот вечер, после того как застала мамочку и Альберто в кафе-мороженом. Ты была пьяна от ярости и боли — и от коньяка, конечно; ты уже тогда поняла, что не можешь пить, не должна, потому что алкоголь толкает на самые безумные поступки. Ты уселась на карниз открытого окна в одной рубашке от пижамы и кричала своей матери, что ненавидишь ее. Ты кричала это столько раз, с такой пьяной настойчивостью, пока Беатрис не поклялась тебе, что Альберто никогда больше не войдет в ваш дом. Она поклялась своими мертвыми. Но кто они — ее мертвые? Ведь не Сальва же? Ведь он всего лишь старая фотография, призрак комнаты наверху. «Поклянись своей смертью, мама, поклянись моей! Поклянись, что вычеркнешь Альберто из своей жизни, как он вычеркнул меня из своей, что ты предашь его, как он предал меня, что ты возненавидишь его, как я его ненавижу». И ты непристойно размахивала ногами, раскачиваясь взад и вперед на карнизе. Что такое, Инес, что с тобой? «Я пьяна! Да, я пьяна! Поклянись мне, мама, поклянись своей смертью, что никогда больше его не увидишь».
Через несколько месяцев, когда Инес вернулась из интерната на рождественские каникулы, ей показалось, что звуки в доме вновь стали прежними: внушительный смех хорошо одетых кабальеро, прощавшихся с Беатрис у дверей («Спокойной ночи, дорогая»). В действительности эти мужчины были чуть старше тридцати, но они никогда не вызывали в Инес этого глупого беспокойства внутри и жара в низу живота, как когда она глядела на Альберто или нарочно сталкивалась с ним, чтобы он ущипнул ее за щеку. Она чувствовала исходящий от Альберто мужественный и в то же время нежный запах, звавший ее прикоснуться к нему, схватиться за его рукав, как за соломинку, хотя их дружбу уже ничем нельзя было спасти. Конечно же, все это было до случая в кафе «Бруин», потому что с того момента Инес уже не искала встреч с Альберто: она была уверена, что если даже они случайно столкнутся, она почувствует лишь запах малины и горечь разочарования.
Впереди извивается, как змея, коридор, в глубине которого горит ослепительно яркий свет. Это все усталость — она делает свинцовыми ноги, создает несуществующие препятствия на пути, обманывает глаза: Инес кажется, будто дверь в комнату приоткрыта (этого не может быть, там бываю только я, это мой потайной уголок), но это действительно так, и, что еще более странно, внутри тоже горит свет, но не такой, как в коридоре, а более желтый, как огонек свечи. Какие глупости! Что это? Коридор времени, ведущий к отцу? А что это за две обнаженные черные тени, лежащие на кровати, на которую льется тусклый свет из окна? Нет, это невозможно, их не должно быть в этой комнате, населенной лишь воспоминаниями и призраками. Но, Боже мой, что они делают? И что висит у обоих на шее? Нечто похожее на медали, два маленьких одинаковых диска, освещенных пламенем свечи. Две обнявшиеся тени так поглощены любовью, что не замечают появления Инес, и она, подчиняясь велению усталости, жара или нарколепсии — нечеловеческого изнеможения, сковавшего все ее тело, оборачивается к комоду Сальвадора, словно зная, что там лежит пистолет. Она и в самом деле это знает. Одинокие любопытные девочки знают все, даже то, как держать оружие — крепко, двумя руками: она ведь не один раз, нарядившись в одежду матери, глядела на себя в зеркало, поднимая пистолет: «Ха-ха-ха, не следовало вам делать этого, друг мой, и можете не сомневаться, пистолет заряжен. Вы знаете, что означает «изрешетить»? Ну так смотрите».
Однако это уже не игра, и комната Сальвадора — не та, что раньше, хорошо ей знакомая, где было так здорово изображать мамочку. Это какое-то другое, враждебное место, полное незнакомых теней — галлюцинация, плод одурманенного жаром воображения. Единственное, что Инес узнает в комнате — фотографию Сальвадора, точно такую, как в зале, которую ее мать мимоходом целует, убегая на свои многочисленные свидания. Но ведь фотографии не говорят, не приказывают, не советуют: «Ну же, Инес, держи крепче, он заряжен, всегда заряжен в ожидании такого момента. Целься хорошо, Инес, ты знаешь, как это делать». Нет, фотографии не говорят ничего подобного, они немы и благодушны, они заботятся о своих близких, оберегают их и, хотя живые не знают об этом, всегда стоят на страже, потому что им не нравится, чтобы люди пятнали их память и предавали их. «Давай, Инес, целься, стреляй по этим теням, чтобы они рассеялись и не омрачали больше твою жизнь, и мою память, и жизнь твоей мамы, твоей бедной мамочки, которая сама не знает, что творит… Ну же, Инес, не бойся». И вдруг еще один огонь освещает комнату — вспышка, похожая на молнию, резкая и неожиданная, как выстрел. И опять тишина, лишь через бесконечно долгое мгновение слышится стук падающего на пол тела, и вот оно простерто на полу с открытыми глазами — тремя глазами, потому что третий, более блестящий, чем два других, металлический кулон, сверкает на груди и тоже смотрит на Инес. Тем временем (Боже мой, как все медленно!) вторая тень начинает двигаться. Она не кричит, не прикрывается, а встает с постели и, обнаженная, подходит к Инес. У этой тени, такой гармоничной и совершенной, не дрожит рука, когда она срывает со своей шеи кулон, лишившийся пары, не дрожит даже тогда, когда берет у дочери пистолет — огромный и тяжелый, как труп: «Дай мне его, золотце, уйдем отсюда, пойдем же, мамочка все уладит».
То, что произошло потом, Инес не видит даже в снах своих снов. Однако все известно и так: случившееся получило огласку, о нем писали в газетах. Трагическая и довольно банальная история: юноша из бедной семьи, влюбленный в девочку-подростка… «Ей всего тринадцать, сеньор комиссар, моя дочь совсем ребенок, а мальчик вырос практически в нашем доме, он сын дворника… и он воспользовался тем, что девочка была больна (вот уже три дня подряд она ложилась спать очень рано, совершенно разбитая, с температурой) и набросился на нее. Конечно, сам юноша тоже был почти ребенком — всего шестнадцать лет, но уже возмужал, несмотря на свой возраст, он был совсем взрослый. И как, по-вашему, могла я еще поступить, увидев, что он сделал с моей дочерью?» Комиссар молчит, глядя на изящные жесты сеньоры, ее прекрасные — ни слезинки — глаза. «Все произошло спонтанно: я взяла револьвер моего мужа, он словно сам вложил мне его в руки, чтобы я защитила нашу крошку. Я выстрелила и, клянусь, выстрелила бы еще тысячу раз».
Что привело больную девочку в нежилую комнату на верхнем этаже, где не было даже отопления? Почему единственным незапертым в ту ночь входом в дом оказалось окно в комнате Беатрис? Эти и другие неуместные вопросы никто не осмелился задавать. Тогда их не задавали, в особенности если у человека было достаточно влияния (и денег), чтобы заставить всех молчать. А когда нет никаких вопросов, тотчас появляется удовлетворяющее всех решение: «Что ж, по-моему, в этом случае все ясно, комиссар, не вижу больше необходимости беспокоить эту достойную даму, ей и без того пришлось много перенести. Не так ли?»
Беатрис позаботилась и о том, чтобы утешить, насколько это было возможно, родителей Альберто: она не только взяла на себя расходы, возникшие в связи с гибелью мальчика, но и настояла на том, чтобы они приняли от нее щедрую помощь, «в знак нашей долгой дружбы с вами, Эусебио… я горько оплакиваю случившееся и, если это сможет вас хоть немного утешить… О, я знаю, знаю, сына ничто не заменит, но на эти деньги вы могли бы поселиться в другом городе, где-нибудь подальше, с остальными вашими детьми. Или вы предпочитаете сельскую местность? Могу устроить вам и это, если хотите. Как жаль мальчика, но у вас с Марией еще трое детей, какое Божье благословение! А у меня ведь всего одна дочка, вы понимаете меня, Эусебио? Я уверена, что понимаете. Правда, Мария?»
Ложь превращается в правду, когда очень хочется верить в нее, тем более если она официально признана всеми, и даже Беатрис, особенно ею. В первые дни после несчастного случая Инес глядела на свою мать с испуганным изумлением, боясь минуты сдержанной откровенности, какого-нибудь заговорщицкого знака. Она ждала, например, что однажды мать скажет ей, торопливо и потихоньку, чтобы не услышали другие: «Главное — молчи, мы-то с тобой знаем, как было дело, но вовсе не нужно, чтобы об этом знали другие, это будет наш с тобой секрет, золотце». Однако, говоря об этом событии, Беатрис всегда повторяла лишь версию, рассказанную полиции: «Я выстрелила и, клянусь, выстрелила бы еще».
За несколько дней до страшного события и после него все казалось Инес каким-то нереальным — и поцелуи матери, приходившей пожелать ей спокойной ночи, и спокойный голос, напоминавший чихание лошади, говоривший: «Спи, детка, спи спокойно, Инес». Потом голоса незнакомца и матери исчезали, удаляясь по коридору, а она погружалась в тишину и глубокий-глубокий сон.
Бывает, что правда, как вьющееся растение, буйно разрастаясь, поднимается вверх и бросается всем в глаза. То же случается и с ложью, только она, напротив, не любит выставлять себя напоказ и, если ее хорошо удобряют, растет и растет, полностью оплетая служащий ей опорой предмет, так что потом уже никто не догадается, что скрыто под ней — стена, фонтан, прекрасная статуя или сатир. Проходят годы, и уже ни у кого не остается сомнений, что все действительно было так, как рассказывают другие: «Я была больна и бредила, мне все просто привиделось: пистолет в комоде Сальвадора, два черных силуэта, вспышка и выстрел, кулоны на груди, ничего этого я никогда не видела — все бред, кошмар, галлюцинация». Да, должно быть, это действительно был сон, хотя Инес даже не помнила, чтобы ей когда-нибудь снилась эта сцена. В действительности, думая об Альберто (а она позволяла себе это очень редко), Инес вспоминала лишь свое детское разочарование, официальную версию произошедшего, рассказанную ее матерью в полиции, а все остальное сводилось к малиновому мороженому. Здоровым людям не снятся кошмары, им удается заменить один ужас другим, намного более терпимым. Поэтому Инес не снятся ни вспышки, ни обнаженные силуэты, ни стук падающего на пол тела, ни слова: «Отдай мне это, золотце, мамочка все уладит». Ей снятся другие кошмары, с которыми легче мириться: «Что с тобой, золотце? Не будь дурочкой. Что ты на меня так смотришь? Ты что, не видишь, что мы просто едим мороженое?», и она слышит смех своей матери, красавицы Беатрис, в которую все влюбляются, тогда как в нее, Инес, — нет. Несомненно, Инес Руано не мучили воспоминания о той мартовской ночи, потому что в действительности ничего «этого» не было, хотя, как ни странно, именно с того времени Беатрис, словно стараясь забыть своего молодого любовника, влюблялась в десятки других юношей, похожих на него, будто забыть ужасное чувство можно, лишь оскверняя его. И действительно, этот способ давал великолепные результаты, ведь все повторяющееся теряет свое очарование: на смену прежним ласкам приходят новые, любимое тело забывают, обнимая другое, — и нет ничего неизменного и незаменимого в этой жизни.
Однако существует и другой, не менее эффективный способ забвения, полностью противоположный первому: можно заменить одну боль другой, страдать из-за другого, менее значительного предательства: «Мама, что ты здесь делаешь? Почему ты ешь с ним мороженое?» Это лучше, чем позволить завладеть собой действительно безграничной боли, потому что намного благоразумнее держать в себе маленькую ненависть, вытесняя ею другую, слишком ужасную и опасную. Подавить, скрыть, вытеснить, обвить плющом. Вероятно, именно по этой причине худшие воспоминания Инес были скрыты под толстым слоем малинового мороженого, и лишь сны ее сновидений — те, что передаются из одной головы в другую как необъяснимые видения, — знали нечто о том, что произошло когда-то давно мартовской ночью.
3. КОЛЛЕКЦИОНЕР СНОВ
«Тебя интересуют сны?» — спросил Мартина два дня назад его новый приятель. Они уже успели поговорить обо всем, хотя по большей части довольно поверхностно: Паньягуа становился скуп на слова, когда разговор касался тем, которых он хотел избежать. И вдруг:
«Тебя интересуют сны? Я мог бы рассказать много занимательного: например, о том, как проникают друг в друга самые секретные сны живущих вместе людей, ведь большинство догадок о наших близких приходит к нам во сне. В мире столько всего интересного, что вся наша жизнь — всего лишь жалкая подачка ростовщика, которой недостаточно, чтобы познать даже малую долю».
«Подачка ростовщика» — это было частое в устах Паньягуа выражение, как и рассуждение о том, как много в мире непознанного. В действительности, поболтав с ним несколько раз за послеполуденным пивом, Мартин Обес пришел к выводу, что его новый приятель — человек другого времени. Он словно принадлежал к вымершему уже типу людей, довольно распространенному среди поколения отца Мартина, по крайней мере в области Рио-де-ла-Плата. Это был один из тех людей, наделенных невероятной любознательностью, феноменальной памятью или и тем и другим, и не было темы — от демонологии (свою осведомленность в этой области Паньягуа прекрасно продемонстрировал в последние недели) до папирофлексии, от тяжелой атлетики до онирологии, — в которой бы они не разбирались. Он говорил с такой увлеченностью, с таким знанием дела, что Мартину захотелось даже рассказать ему свой сон, повторившийся уже два раза, с тех пор как он жил с Инес. Болтовня в баре за кружкой пива склоняет к откровенности, в особенности если один из собеседников — безработный актер, такой как Мартин Обес, а другой… в общем, Мартин решил считать Паньягуа своим товарищем по несчастью, одним из множества актеров, перебивающихся случайными заработками. Так ему представился Паньягуа, и Мартин не счел нужным ставить его версию под сомнение: ведь они действительно познакомились, когда снимались вместе в дурацком проекте исчезнувшей «Гуадиана Феникс филмз».
Значит, коллеги: один — старый и мудрый, а другой — молодой и неопытный, хотя и не настолько, чтобы не знать золотого правила своей ненадежной профессии: о работе говорят лишь в том случае, если у всех она есть (то есть почти никогда), а в остальное время — птички, цветы, астрология, греческая культура и футбол. В общем, все, что угодно, и чем дальше от реальности, тем лучше. Так что почему бы не заняться снами?
Дни Мартину в последнее время казались особенно длинными. Инес постоянно была в командировках, а он слишком мало работал, точнее, вообще не работал, если не считать мелкой подработки в своем прежнем квартале на улице Ампаро, где его наиболее пылкие поклонницы стали постоянными жертвами полтергейста, то и дело устраивавшего в их домах небольшие, но выгодные для Мартина поломки.
— Расскажи мне какой-нибудь из своих снов, и, вот увидишь, мы найдем что-нибудь интересное, — предложил ему Паньягуа. — По крайней мере это поможет нам скоротать время.
Мартин собирался уже начать рассказ, как вдруг появилась донья Тересита. Зачастую люди не подозревают, что их разговор был прерван к добру, однако впоследствии, вспоминая эту сцену, Паньягуа с благодарностью думал о сеньоре, прежней соседке Мартина, вызвавшей у него сначала лишь досаду.
Дело было в том, что в отличие от своих приятельниц она была вынуждена прекратить в своем доме проделки полтергейста (под страхом грандиозных супружеских скандалов), и теперь ей было сложно придумать предлог для встречи с Мартином. Однако в тот день ее муж уехал в Мостолес, и, увидев Мартина сквозь окно бара, донья Тересита, направлявшаяся в свою парикмахерскую, решила зайти, чтобы поздороваться. А раз уж она зашла поздороваться с Мартином и он был не один (встреча наедине могла бы развязать язык кому-нибудь из соседей, особо озабоченных ее супружеским счастьем), то было вполне прилично поцеловать его, а заодно и сеньора Паньягуа: приятно познакомиться. Сбивчиво объяснив, почему она в этот час не в парикмахерской, донья Тересита придумала и вполне пристойное профессиональное оправдание тому, что заставило ее подойти к Мартину. Увидев его издалека, такого цветущего, но все еще со смоляными волосами, она не могла не заглянуть, чтобы предложить ему (и, ради Бога, Марти, послушайся моего совета, уж я-то в этом понимаю) посетить ее парикмахерскую. Мартин попытался объяснить донье Тересите, что пришлось оставить волосы черными потому, что, во-первых, насколько ему известно, перекрашивать волосы несколько раз подряд очень вредно (по крайней мере так говорила его сестра Фло, пока ее не заставила замолчать ВГ). А во-вторых, на это у него была отчасти суеверная, отчасти сентиментальная причина: именно в таком облике он познакомился с Инес и они полюбили друг друга. Донье Тересите это показалось, с одной стороны, «чудесным и ужасно романтичным», а с другой — «невероятно глупым», и она пригласила Мартина заходить, безо всякой записи разумеется, к ней в парикмахерскую. (Естественно, когда муж будет в Мостолесе, хотелось бы ей добавить, но все же этого нельзя было говорить, излишняя откровенность не всегда уместна.) Донья Тересита хотела продемонстрировать Мартину потрясающее средство «Balm of light» («баммофлай», как она сказала). По ее словам, это был шампунь какой-то первоклассной фирмы — без аммиака и прочей гадости, вот увидишь, Марти. Донья Тересита так настаивала, что в конце концов (бог знает как ей это удалось) повлекла под руки обоих — и Мартина, и Паньягуа — в свою парикмахерскую, чтобы показать им все, в том числе и флакон «баммофлай». Ты должен дать мне слово, что позвонишь и сообщишь, когда придешь, только заранее, чтобы я могла закончить свои дела и уделить время только тебе. Вот увидишь, сделаю из тебя просто конфетку! Твоя подруга будет в восторге! Ой, да что ты говоришь, Марти? Она никогда не видела тебя с твоим натуральным цветом волос? Святый Боже, чего только не вытворяют теперь мужчины: повально красятся в дикие, совершенно неподходящие цвета. А в мое-то время даже немного переборщить с бриллиантином считалось неприличным, так делали только гомики. — И донья Тересита засмеялась, как будто слово «гомик» было запретным в ее обычном лексиконе. — Я не сойду с этого места, пока ты не скажешь, в какой день тебя ждать… и вас тоже, сеньор Паньягуа, милости просим».
Жидкой шевелюре Паньягуа уже грозил профессиональный осмотр, как вдруг он стал жаловаться на внезапную головную боль: «Ох, голова просто раскалывается, пожалуй, я пойду, да, мне пора». И, по-видимому, Паньягуа действительно захворал — его дня три или четыре не было видно в баре. А может быть, и больше, потому что за это время Мартин опять успел увидеть тот странный сон, который ему не удалось рассказать своему другу в прошлый раз.
* * *
Почти целую неделю Грегорио Паньягуа не выходил из дома, лечил свою головную боль. Если бы Хасинто увидел его в таком состоянии, обязательно подумал бы, насколько хрупок его сосед, любая передозировка общения истощает его. Однако Хасинто в последние дни больше времени проводил на улице, чем дома, словно махнув рукой на все, даже на Лили, которая теперь одиноко бродила из квартиры своих родителей в подпольную кондитерскую и обратно. Паньягуа видел девушку однажды, когда вышел на лестничную площадку вынести мусор. Его удивило ее состояние, а еще больше — то, что ее красота уже не оказывала на него былого мучительного воздействия. Конечно, его жизнь теперь была менее спокойна и не столь омрачена маленькими платоническими капризами старой одинокой души, как несколько месяцев назад, когда он впервые встретил Лили. «Надеюсь, причина в этом, а не в том, что я снова позволил овладеть собой старой и бессмысленной страсти», — подумал он. Нет, это невозможно, нельзя позволять просыпаться старым страстям. Как бы то ни было, он не чувствовал теперь при виде девушки необъяснимого томления и не приходилось уже судорожно вцепляться в перила побелевшими в суставах пальцами. Теперь, глядя на нее, он чувствовал скорее жалость или столь свойственный ему рыцарский пыл. «Здравствуй, Лили, добрый день, детка». — «Добрый день, сеньор Паньягуа. А где ваш кот?»
«Как странно, — сказал он себе, — когда голова заполняется чем-то новым, из нее сразу же улетучивается старое». В последние несколько дней, после того как сеньора Руано поручила ему новую работу, он перестал замечать частые отлучки кота.
Паньягуа не имел ни малейшего представления о том, как исполнить обещание, данное Беатрис. Он знал только то, что теперь не будет задействовать ни дьявола, ни снотворное. К тому же на сей раз нужно было учесть и многие другие детали. Во-первых, теперь он довольно много времени проводил в компании Мартина Обеса. Паньягуа не сказал бы, что они стали друзьями: слово «дружба» пугало его почти так же, как и «любовь», поскольку и то и другое было источником множества ненужных проблем. Нет, они не были друзьями, но Паньягуа все равно не мог использовать Мартина для достижения своих целей. Это было нечестно; он не мог этого сделать даже ради удовольствия сеньоры, даже в память ее чулочков со швом. К тому же Инес не заслуживала дальнейшего вмешательства в ее жизнь, их и так было достаточно. Разумнее всего было отказаться от выполнения этого каприза, но не так-то просто не подчиняться тиранам. «Каково обладать, — опять сказал себе Паньягуа, — этой не имеющей себе равных волшебной силой — физической красотой?» Эта сила могущественнее денег и даже власти диктаторов: она не подкупает и покоряет, а просто сводит людей с ума, заставляя их совершать самые гнусные поступки и зверства в обмен на жалкую милостыню — улыбку или одобрительный взгляд. Каково иметь эту силу с самого рождения? Паньягуа за всю его жизнь никто не любил, и в мире не было человека, для которого он хоть что-нибудь значил. Но тем не менее он знал силу красоты не хуже ее обладателей. Даже лучше, потому что он знал ее, как раб знает каждый сантиметр плетки, сдирающей ему кожу. Каждый узелок, каждый наконечник ее семи хвостов, которые рвут кожу и в то же время доставляют удовольствие. «Может быть, есть способ каким-нибудь образом сделать сразу две вещи, — думал Паньягуа, — выполнить требование сеньоры и в то же время не навредить Мартину и Инес? Послужить, как говорится, и Богу и черту, или сделать это так же, как дьявол служит Создателю». Ведь он читал об этом совсем недавно, где-то здесь должна быть эта книжка. Паньягуа хорошо помнил, это была работа Захария Пеля, но где же она? Какой здесь все-таки беспорядок! Но книга точно где-то недалеко, нужно только ее найти.
Вот она наконец-то! Уже светало, но Грегорио Паньягуа, как прилежный ученик, решивший испробовать на практике методы, изложенные мудрыми учителями, перечитал:
«По всем поступкам дьявола видно, что он исполняет Божью волю (у него нет выбора, Бог всемогущ), однако, будучи свободным (обратите внимание на противоречие), он делает это притворно. Иными словами, Дьявол, несмотря ни на что, служит своему Создателю, однако… по-своему. Вот несколько примеров».
«Черт возьми, — сказал Паньягуа, — вот она, вкратце изложенная суть «non serviam» и настоящая причина падения Люцифера. Возможно, кто-то назовет это галиматьей, но в действительности все очень просто: согласно теории Пеля, даже после своего падения дьявол продолжал служить Богу (другого выбора у него не было), однако делал это по-своему, плутовски. Великолепно!» Теперь Паньягуа знал, как ему поступить: это был единственный способ, а перспектива попасть в ад его совершенно не пугала. С какой стати ему беспокоиться? Он никогда не был ангелом, скорее, несчастным бесом.
Еще одна ночь без сна. Паньягуа уже предвкушал долгие часы блаженного перелистывания книг, никого не интересующих теологических трактатов, чтобы в конце концов придать четкую форму пришедшей ему в голову идее. Интересно, как выглядел этот Захарий Пель? Паньягуа заглянул на внутреннюю сторону обложки и нашел там карикатуру: широкие брови, живые угольно-черные глаза и борозда посередине лба — свидетельство ума или, что то же самое (по крайней мере теоретически), свободного мышления. Паньягуа поднес два пальца ко лбу и, как ему показалось, обнаружил там точно такую же борозду. Естественно, он и не подумал посмотреть на себя в зеркало — чтобы не найти там опровержения своему открытию. «Свобода не покоряться» — вот чем воспользовался дьявол, по словам Захария Пеля. «Просто невероятно, как рождаются идеи», — сказал себе Паньягуа: раньше ему и в голову не приходило, что он может в чем-то подражать дьяволу. Сначала вся эта теория казалась бредовой выдумкой, а после того как он сам сыграл роль дьявола, — и вовсе шуткой. Однако, как бы то ни было, эта «шутка» подарила ему бесценную идею, потому что до этого момента Грегорио Паньягуа не мог даже вообразить, как такой несчастный бес, как он, сможет исполнить волю богини и в то же время обмануть ее.
Телефонный звонок. Опять этот чертов аппарат. Паньягуа недовольно потянулся: внезапный резкий звук напугал его, и к тому же он был уверен, что это опять сеньора со своими новыми капризами.
— Да-а-а? Слушаю вас, сеньора Руано.
— Какая сеньора Руано, шеф? Это мы! Мы не хотим пропустить новую работенку, если таковая наклевывается.
Паньягуа не сразу понял, что объявились очаровательные и очень профессиональные девицы Кар и Ро, чтобы снова предложить свои услуги.
— Помните, какое дельце мы с вами провернули? А ведь вы сейчас готовите новое, а? У вас столько богатых эксцентричных клиентов, сеньор Паньягуа… Вам не стоит отказываться от наших услуг.
«Какие настырные, — подумал Паньягуа, — суют нос куда их не просят. Хотя… в конце концов таков удел всех маленьких фирм: чтобы получать какой-то доход, нужно постоянно предлагать свои услуги всем и каждому. Никто из них, конечно, уже не мечтает превратиться в Спилберга, и из множества грандиозных проектов при очень большом везении может выгореть один на тысячу».
— Что ж, если честно, пока не знаю… — вынужден был сказать Паньягуа, и это была правда. Ему оставалось разработать еще массу деталей, вернее даже — весь план. Но он был уверен, что не стоило затевать ничего такого же сложного, как в прошлый раз: столько работы ради одной-единственной зрительницы! «The rich are different from you and me», — мысленно повторил он: «богатые» начинали ему уже несколько надоедать. — Не знаю, не знаю, надо подумать, и в случае чего я вам позвоню.
— Все о’кей, — сказали они, — ваш план будет супер. И, раз на то пошло, шеф, имейте в виду наше предложение: на этом можно сделать хороший бизнес. Ведь это золотая жила! Подумайте: сколько людей с удовольствием воспользовалось бы нашими услугами! Нечестные предприниматели, авантюристы, политики, мужья-скупердяи, которые не хотят отваливать денежки своей экс-супруге, да их просто уйма, шеф!
Паньягуа попытался сократить разговор, бормоча «хорошо-хорошо, там посмотрим, только слишком на это не рассчитывайте», и, воспользовавшись паузой (девушка, конечно же, пила воду), наконец положил трубку. Нужно было многое обдумать, и он даже не знал, с чего начать.
4. ВТОРОЙ РАЗГОВОР О СНАХ
Через четыре дня уже без головной боли, но и без единой идеи, как привести в исполнение новое поручение (а время летело, день рождения сеньоры был во вторник, и нужно было срочно что-то придумать), Паньягуа снова сидел в баре за послеполуденной кружкой пива. Он вовсе не рассчитывал, что Мартин сможет подать ему какую-нибудь идею: в конце концов, Паньягуа ведь не мог рассказать приятелю, что выполняет заказ его, Мартина, собственной тещи, поручившей ему избавить от него Инес, так же как прежде — от Игнасио де Хуана. (Боже мой, какими отвратительными и глупыми кажутся все эти интриги, когда их озвучиваешь!) Нет, сейчас Паньягуа просто хотел немного развлечься, надеясь, что в баре не объявится опять эта толстуха Тересита и не испортит ему удовольствие от аперитива своей влюбленной трескотней.
Мартин не поинтересовался, где тот пропадал последние несколько дней. Кодекс бродяг, которого Мартин по-прежнему продолжал придерживаться, несмотря на то что в последнее время его жизнь значительно улучшилась, предписывал, что у хронических безработных, к каковым Мартин относил и себя, и Паньягуа, не следует спрашивать о причинах временного отсутствия. Подобный вопрос либо заставит человека лгать, либо вызовет неловкость. Вновь объявившихся товарищей нужно встречать распростертыми объятиями и, прежде всего, великодушными и успокаивающими словами типа «о чем это вчера мы с тобой говорили?..», что означает: «Спокойно, старик, торопиться некуда, а раз так, то и все проблемы сложнее не станут, расслабься, выпей пивка, дружище».
«О чем это вчера мы с тобой говорили?..» — конечно, Мартин не произносил этих слов буквально, но его жесты означали нечто подобное. Он слегка похлопал Паньягуа по плечу и пододвинул стул, будто тот отсутствовал всего несколько минут, отлучившись в туалет: таково было переложение ключевой фразы на язык жестов. Таким образом, безо всяких предисловий, после того как Мартин зажег сигарету, а Паньягуа жадно отхлебнул глоток пива, они продолжили свой разговор о снах. «О чем это вчера мы с тобой говорили?..»
— …Понимаешь, мне не дает покоя то, что я ни шиша в этом не понимаю, — проговорил Мартин Обес.
Паньягуа ответил, что, мол, ничего удивительного, потому что в снах все непонятно, по крайней мере на первый взгляд, но если Мартин расскажет ему свой сон, то, возможно, он, Паньягуа, и сможет его истолковать, ведь в былые времена…
Мартину было бы нетрудно поверить, что его новый приятель в былые времена был циркачом, глотавшим шпаги, дервишем, таксистом в Каире или, быть может, просто человеком, перечитавшим все книги; так что почему бы ему не быть толкователем снов?
— Прошу тебя об одном: чтобы сеанс толкования был эффективным, ты должен рассказывать абсолютно все, что помнишь, даже самое невероятное, — предупредил Паньягуа, — самое бессмысленное и непостижимое, потому что… вряд ли стоит тебе объяснять, что сны сотканы из совершенно иного материала, чем действительность. Поэтому в них следует обращать внимание прежде всего на кажущиеся незначительными детали, а не на монстров, кровь, боль или страх. Для толкования снов решающее значение имеют едва заметные мелочи… понимаешь меня?
— Ладно-ладно, ясно. Ну что — начинать? — спросил Мартин, боявшийся, что кто-нибудь опять помешает ему рассказать свой сон. Приятели пододвинули друг к другу стулья, словно для того, чтобы сон проник из одной головы в другую, как иногда, по словам Паньягуа, случалось, и Мартин начал свой рассказ.
— Я видел комнату на верхнем этаже в доме моего деда по отцу, там, в Монтевидео. Этот дом трудно не узнать: он модернистский, во французском стиле, лестница раздваивается перед последним этажом и выходит на площадку. Чуть правее дверь в комнату — большую и светлую, очень солнечную. Там стояло лишь кресло перед окном, где, как говорили, некогда сидела моя бабушка Магдалена, глядя на приплывающие в гавань и выходящие из нее корабли.
— Вообще-то, — пояснил Мартин, — то, что я тебе рассказал, относится к воспоминаниям, а не ко сну, потому что во сне было темно. Комната была освещена лишь свечой и тусклым светом, лившимся из окна. Но все равно большая часть комнаты была погружена во мрак. К тому же меня не было в этой сцене: я видел ее, как в кино. Понимаешь меня? Просто как зритель. В первый раз я этого даже не понял, но потом сон повторился еще два раза, и поэтому я все хорошо запомнил…
Мне ничего не удается рассмотреть в комнате, потому что как только открывается дверь, я вижу вспышку, и свеча гаснет, так что, кроме окна, единственным источником света становится на мгновение сама эта вспышка. Понимаешь? Плохо то, что вспышка длится всего секунду и вся картина предстает моим глазам лишь на одно мгновение: раздается выстрел, и какое-то тело падает на пол — черный силуэт, на шее которого вспышка освещает блестящий диск (по-моему, это был не мужчина, скорее подросток, в следующий раз нужно будет присмотреться получше). Но я уверен, что на шее у него было нечто вроде: видишь этот кулон? Я не говорю, что точь-в-точь такой же, но очень похож. Я надел его, чтобы показать тебе: меня очень удивило, что он приснился мне в том кошмаре. Смотри: такие кулоны все покупали во время войны в Ираке — «make love not war» — вроде тех, что были популярны в шестидесятые-семидесятые годы. Мне его Инес привезла из Цюриха. Но тот кулон, во сне, был более округлый и блестящий. Увидев его, я, конечно же, подумал, что убитым был я. Однако в следующий раз хорошенько присмотрелся, и теперь мне кажется, что это другой человек, потому что я нахожусь вне этой сцены, наблюдаю ее со стороны, как в кино. Потом я вижу женщину, которую принимаю за свою бабушку. Логично, да? Ведь это же ее дом. Но что она делает… Сначала быстро поднимается с кровати (хотя, как я тебе уже сказал, в этой части дедушкиного дома не было никаких кроватей) и подбегает к девочке-подростку, а та смотрит на нее, открыв рот и бессильно опустив руки, словно под тяжестью непосильного груза. Потом я слышу единственные произнесенные в этом сне слова: «Ну же, отдай мне его, золотце, отдай, мамочка все уладит». Это говорит та высокая женщина — именно так, с кастильским акцентом. Я уже не вижу ни того, что в руках девочки, ни тела мужчины на полу с моим амулетом на шее (что за дурной знак, Паньягуа, надеюсь, я не умру?), не вижу уже и тех незнакомых мне девочку и женщину, которые неизвестно что делают в доме моей бабушки Магдалены. Не думаю, что они из нашей семьи, потому что мой отец был единственным сыном и дедушка тоже; женщин не было, в этом я уверен. Хотя, может быть, сон рассказывает более давнюю историю, трагедию, случившуюся много лет назад, во времена моих прапрадедов? Но это вряд ли, ведь подобные истории передаются из рода в род. Ты же знаешь, как это бывает: стыдно иметь мать-убийцу, но если такой же грех числится за твоей прабабкой — круто, разве не так? Вроде как семейное предание… В общем, мне кажется, вся эта история не имеет никакого отношения к моей семье. Выстрел, кровать, мертвый подросток и «отдай мне его, золотце, мамочка все уладит». Не знаю, откуда в моей голове взялось все это.
Если бы на месте Мартина оказался сейчас более наблюдательный человек из семьи Обес (например, мама Роса, Флоренсия или даже тетя Росарио, которая, несмотря на свою чопорность, была далеко не глупа), то он, без сомнения, заметил бы очевидное противоречие между поведением и словами Паньягуа, выслушавшего его рассказ. Единственным комментарием был риторический вопрос «Ну и что?», который обычно бывает реакцией на рассказанный кем-нибудь глупый сон. Однако в то же время лицо Паньягуа — вернее, его челюсть ходила ходуном. Он уткнул подбородок в ладони, но, несмотря на все усилия, челюсть продолжала нелепо трястись.
— Эй, с тобой все в порядке? — спросил Мартин. — Ты что, захлебнулся? — И Паньягуа, считавший себя настоящим мастером фарса, воспользовался этим, чтобы притвориться, будто он действительно захлебнулся.
Когда в конце концов Паньягуа немного пришел в себя («Уф, какой ужас, чуть не задохнулся… как это меня угораздило? извини, парень».), Мартин не услышал от него ни обещанного толкования сна, ни комментариев. Воцарилось молчание. Молчание, возникающее тогда, когда дает о себе знать угнетающее действие алкоголя и каждый погружается в свои мысли. Такое случается часто, и завсегдатаи баров знают, что с этим ничего не поделаешь, — остается лишь смириться, что и сделали сейчас оба друга. Мартин намного меньше удивлялся этим внезапным приступам неразговорчивости, чем безудержному дрожанию чужих челюстей, поэтому его вовсе не обеспокоило, что разговор угас и Паньягуа даже не попытался истолковать его странный сон.
Через некоторое время Мартин пожал плечами, словно для того, чтобы поставить точку в неудавшемся разговоре, поначалу казавшемся таким интересным.
— Кто их поймет, эти сны, верно, дружище?
Паньягуа, к тому времени уже справившийся со своей челюстью, сдержанно кивнул в ответ. В то же время мозг его кипел. Единственное, чего он теперь желал, — оказаться дома и посоветоваться со своими книгами, на этот раз уже не по демонологии. Что лучше почитать о снах и подсознательной связи между спящими? Фрейда? Нет, Юнга. Лучше, конечно, Юнга.
И, внезапно поднявшись, Паньягуа ушел, оставив Мартина в некотором недоумении. Однако по-настоящему удивиться тому пришлось чуть позже, полчаса спустя. Мартин Обес собирался домой («Уже поздно, посмотрю сначала новости, а потом позвоню Инес в Лондон»), как вдруг, словно бесшумная тень, в баре снова возник Паньягуа. Он выглядел совершенно спокойным, и Мартина удивило, что вместо обычного пива его приятель заказал водку.
— Побольше лайма, — сказал Паньягуа, — и двойную, нет, лучше тройную порцию, Хосемари.
Когда официант ушел, поставив перед ним напиток, Паньягуа наклонил свою голову к Мартину, словно собираясь сообщить ему нечто такое, что никто не должен был слышать.
— Ты хорошо ладишь со своей тещей? — спросил он безо всякого предисловия, и Мартин решил, что водка с лаймом начала оказывать на Паньягуа то же пагубное воздействие, что и на Инес в «Кризисе 40».
— У меня нет тещи.
— Я имею в виду мать Инес.
— Да я ее вообще не знаю. А ты знаешь ее, что ли?
— Да, потом я тебе все объясню, но скажи: она когда-нибудь тебя видела?
— Никогда.
— Даже на фотографии?
Мартин засмеялся:
— Даже на фотографии. Не думаю, чтобы она захотела увидеть меня даже на картине. Если хочешь знать, какие у нас отношения, то могу сказать тебе, например, что моя… теща, как ты ее называешь, требует, чтобы ее дочь пришла к ней на день рождения «без жиголо». Так она заявила ей на днях по телефону, это не Инес мне сказала, я сам слышал. Мать с дочерью общаются через автоответчик: «ты мне сообщение — я тебе сообщение…» Что ж, у каждого свои странности, я в это не вмешиваюсь. Ну так вот, о чем мы говорили: Инес очень разозлилась и сказала матери, что если я не пойду, то и она тоже. Так что они почти в ссоре, Инес сказала, что не собирается специально возвращаться из Лондона ради какой-нибудь глупости вроде прошлогодней. Тогда ее матери взбрело в голову воспользоваться своим днем рождения, чтобы познакомить ее с каким-то румынским атлетом, по словам Инес, молодым парнем из Бухареста. А в другой раз Беатрис подсунула ей девятнадцатилетнего австралийского серфингиста. В общем, Инес считает, что ее мать слишком любит вмешиваться в ее жизнь и делать то, что она сама считает нужным… А в том, что касается меня…
— Меня интересует: видела ли тебя когда-нибудь твоя теща или по крайней мере знает ли она, как ты выглядишь?
— А меня интересует: откуда ты знаешь эту сеньору?
— Обещаю, что объясню тебе это, насколько смогу. Но сейчас ответь мне: она тебя видела или нет?
К тому времени Мартин уже был уверен, что скоро ему придется просить «алка зельтцер» для своего друга, но пока решил подыграть ему.
— Я тебе уже сказал: ни на картине…
Паньягуа снова погрузился в молчание, что случалось с ним довольно часто. Теперь он размышлял, сможет ли Мартин сыграть другую роль — на этот раз не дьявола, а призрака. Паньягуа было жаль, что снова придется обманывать — или использовать — своего друга (мог ли он так его называть?). «Это ведь совсем ненадолго, и лучше вообще ничего не объяснять ему… или все же объяснить? Нужно еще обдумать», — сказал себе Грегорио Паньягуа, чтобы успокоить совесть, и, виновато улыбнувшись, покинул Мартина — со скоростью, невероятной для человека его возраста, да еще выпившего столько водки. Однако это было вынужденное бегство, потому что справа приближалась, пыхтя, донья Тересита, и Паньягуа не хотел снова попасться к ней в лапы. Он предчувствовал, что если эта достойная сеньора снова затащит его в свою парикмахерскую, то ему уже не выйти оттуда без значительных изменений в своей шевелюре.
5. ПЯТНА
Давным-давно кто-то говорил Беатрис Руано, что все жилища заядлых путешественников похожи между собой, как будто душам этих кочевников необходимы одинаковые признаки жизни, способные перебить запах нежилого дома и разогнать сумрак, столь благоприятный для мебели и в то же время так угнетающе действующий на состояние духа. Поэтому во всех домах богатых кочевников всегда есть зажженный камин (разве не это — очаг?), много цветов, как на кладбище, и забитый продуктами холодильник. Ведь для этих путешественников нет ничего более удручающего, чем отсутствие шампанского и каких-нибудь лакомств, способных создать иллюзию возвращения домой. Однако все это банальности или ритуалы, перенятые Беатрис от таких же непоседливых друзей, и в действительности ее дом похож на железнодорожный вокзал — вернее, вокзалы, все те, что были в ее жизни за шестьдесят три года.
Современные железнодорожные вокзалы безлики с их деревянными или пластиковыми скамейками, американскими кафе с запахом маргарина и скучающими пассажирами, проклинающими медлительность часовых стрелок. Однако сонная реальность сосуществует с другой, которой вынуждены постоянно противостоять служащие вокзалов: «Ну что за скоты эти пассажиры — лишь бы попортить скамейки дурацкими надписями!» Именно на такой вокзал, испещренный тысячами шрамов, старательно закрашенных блюстителями чистоты, похож дом Беатрис. Не на те старые, намного более романтичные вокзалы, где слова «я люблю тебя, Мария» могли годами сохраняться на спинке скамьи вместе с другими признаниями, пожеланиями, стихами, ругательствами, сердечками и проклятиями. Нет, дом Беатрис Руано походил на современные вокзалы, где надписи систематически закрашивают, но они все равно проступают под слоем краски, как на побеленных надгробиях.
Дом Беатрис Руано, столько времени простоявший необитаемым, до сих пор сохранил некоторые, так сказать, пятна или рисунки: конечно, не на видных местах (об этом позаботилась целая армия щеток, тряпок и малярных кистей), а в самых отдаленных уголках. Так же как на современных вокзалах, где до сих пор в каком-нибудь месте, куда не добралась еще безжалостная кисть, можно обнаружить надпись «Карлос любит Тоньи», когда Карлос уже и не помнит, кто такая Тоньи, а для Тоньи Карлос — имя ее старшего внука.
Именно эти забытые знаки красноречивее всего рассказывали историю дома Беатрис Руано и его хозяйки: упрямые, они не сдавались под натиском щеток, некоторые пятна не стирались никогда. Возможно, именно по этой причине сеньора Руано ненавидела свой дом и без конца путешествовала: каждому человеку хочется вычеркнуть что-то из своей жизни, и Беатрис — эти пятна.
Однако они делались заметными и, сговорившись с тенями, начинали напоминать Беатрис ее прошлое лишь через неделю после возвращения хозяйки домой. До этого времени она могла обходить все комнаты дома, не боясь увидеть напоминание о прежних страстях и страданиях. Однако Беатрис не глупа и не слепа: ей было хорошо известно, что это всего лишь вопрос времени, и, рано или поздно, стены комнат опять покроются пятнами.
Не важно, что видела их только она, и они так же упрямы и загадочны, как те слова, появившиеся на стене во время пира царя Валтасара: Mene, mene tekel parsin? Что с того, что лишь она знала, что это маленькое серое пятно, до сих пор сохранившееся на северной стене ее спальни и отказывающееся исчезать — след пролитых ею безутешных слез? «Уже никогда, никогда твои руки не будут ласкать меня, и я не буду целовать твои белокурые волосы… о, они все в крови! Сними с него амулет, который ты ему подарила, — такой же, как у тебя, Беатрис. Заметем все следы. Mene, mene tekel…»
Бояться нечего: никто не знал тайну этого пятна на стене, никто, кроме нее самой… А в бывшей комнате своей дочери Инес на полу едва заметный след апельсинового сока, смешанного с пепельным порошком, который врач давал девочке в те три ночи, размешивая его в стакане неуверенной рукой. Столько времени прошло… как возможно, чтобы пятно до сих пор сохранилось? «Сеньора, уверяю вас, здесь ничего нет, я терла это место уже тысячу раз, мы даже натирали пол воском». — «Я говорю вам — пятно осталось; потрите его хорошенько, попробуйте тряпкой со щелоком, пятна быть не должно, я хочу, чтобы все было безупречно». Mene, mene tekel parsin…
И все действительно выглядело безупречно, по крайней мере пока Беатрис не пробудет дома около недели; тогда снова, одно за другим, возникали пятна — в ее комнате, в галерее и особенно в библиотеке. Пятна от снотворного, ужасный невидимый след пота юноши на ее простынях, след его поцелуев, крови и слез… В конце концов Беатрис, не выдержав, переезжала в гостиницу, куда вызывала потом одного из своих теперешних молодых любовников — таких же, а может быть, даже более красивых, чем Альберто, похожих на него во всем, кроме цвета волос. Короткие белокурые волосы, пропитанные кровью… А черный цвет — цвет траура — скрывал все, даже грехи: черные волосы можно целовать и целовать, не боясь, что губы окрасятся красным.
Почему она не продала этот дом? Беатрис Руано никогда даже не рассматривала такую возможность. Человек привыкает к призракам: Беатрис поняла это после смерти Сальвадора, умершего достаточно молодым, чтобы оставить ей лишь хорошие воспоминания. И много денег. И положение в обществе, которым пользовались вдовы — единственные в те времена действительно свободные женщины. Поэтому, по крайней мере до смерти Альберто, Беатрис так лелеяла память покойного мужа: все часы были заведены, комната Сальвадора почиталась как святилище, оружие было смазано, словно в ожидании его возращения. Это было меньшее, чего заслуживал муж, так удруживший ей своей смертью. Альберто же, напротив, не был приятным воспоминанием: он вызвал в Беатрис чувство вины и нечто, больше всего похожее на любовь из всего того, что она чувствовала за всю свою жизнь. Однако Беатрис знала, что, так же как в случае с Сальвадором, но по совершенно противоположным причинам, было намного удобнее любить Альберто мертвым, нежели живым, любить его в других телах, похожих на него, — такого юного и прекрасного, такого запретного для благопристойной вдовы. Ведь если женщина достаточно практична и способна умерять свою ностальгию, она может наслаждаться одновременно и тем и другим: и воспоминаниями о мертвом, и жаром живого тела — всем самым лучшим из обоих миров.
«Ну же, золотце, отдай мне это, мамочка обо всем позаботится». И с того дня Беатрис действительно стала заботиться обо всем, в особенности о своей дочери — такой не похожей на нее, не желавшей влюбляться в мальчиков Альберто и связывавшейся с самыми неподходящими типами.
— Ферди? Ферди, золотце… — В Мадриде Беатрис обычно встречалась с Ферди в отеле, так же как и с другими своими Тоникёртисами: ей не хотелось, чтобы кто-нибудь из ее любовников обнаружил, что весь дом полон пятен. — Знаешь, я уже приготовила все для своего дня рождения.
— ?..
— Спасибо, cuore[18], но я сама обо всем позабочусь: теперь достаточно позвонить в хороший ресторан, и тебе все доставят домой, даже пальцем не придется шевелить.
— ?..
— Боюсь, что нет, придется тебя разочаровать. На этот раз я решила отметить праздник в семейном кругу. Будем только ты, я, мой старый приятель Паньягуа и, может быть, Инесита, хотя это еще не точно. Нужно, чтобы она вернулась к тому времени из Лондона и мы с ней помирились.
— ?…
— Нет-нет, ничего серьезного, потом расскажу, в чем дело, но сейчас я звоню тебе, чтобы сообщить, что праздновать будем в очень узком кругу. Как сказал ты однажды в один из своих моментов озарения (я всегда обращаю внимание на такие моменты, дорогой мой), в жизни рано или поздно наступает такое время, когда праздники превращаются в сборища живых мертвецов, и поэтому чем меньше их будет, тем лучше. О, не то чтобы у меня не было молодых друзей, золотце, уж тебе-то это прекрасно известно, но сам понимаешь: день рождения — очень деликатный момент, в такой день можно терпеть рядом с собой лишь самых верных друзей либо тех, кто выгодно оттеняет нас, по контрасту. Ты скоро во всем этом убедишься, золотце, ты ведь тоже не молодеешь день ото дня. Но, в общем, это будет очаровательный праздник. Слушай, что я придумала…
Беатрис очень нравилось разговаривать по телефону и планировать свои дела вслух: это помогало ей привести в порядок свои мысли и в то же время наполняло дом словами. Поэтому она довольно долго объясняла Ферди, что сначала хотела пригласить по меньшей мере пятьдесят человек. «Мадонна, пятьдесят мумий!» — подумал Ферди; ему потребовалось бы немало виски с содовой, чтобы перенести это или, выдумав болезнь кого-нибудь из членов семьи, срочно улететь в Милан. Слава Богу, теперь не нужно было выбирать между первым и вторым вариантом: Ферди не выносил общества мумий, но не любил выдумывать и болезни родственников (что было единственным признаваемым Беатрис поводом для отъезда). «Fortuna»[19], — сказал он себе, услышав, что день рождения будут отмечать втроем или вчетвером. Что ж, его вполне устраивала перспектива спокойно поскучать в компании некого Паньягуа и дочери Беатрис — довольно невзрачной, на его вкус, но вполне приятной дамочки.
— Но самое главное — это хорошая музыка, — продолжала сеньора Руано, — только никакой латины, — уточнила она, — в последнее время меня сильно раздражают латиносы. — Сказав это, Беатрис поняла, что разговор с Ферди может значительно затянуться, если она примется объяснять ему, что опять натворила ее дочь. (Может быть, стоило бы рассказать ему все? По крайней мере дом еще долго будет наполнен словами.) Беатрис колебалась. Скользя взглядом по лестнице, ведущей наверх, она размышляла, стоит ли говорить Ферди (естественно, опустив ненужные подробности) о том, что за время ее последнего отсутствия сумасбродная дочь притащила к себе домой безработного уругвайца, чтобы вконец испортить свою личную жизнь. — В общем, никакой латины, Ферди, никаких карибских ритмов и прочей ужасной музыки этого мерзкого континента. Что-нибудь шестидесятых-семидесятых годов, вроде Афродитис Чайлд, «Би Джиз»… ладно, сойдет и Элтон Джон, раз уж ты так настаиваешь. Ты же знаешь, я сделаю все по-твоему, хоть это и мой день рождения.
После этого раздался смех, божественный смех, который не оставил бы равнодушными даже камни. Беатрис смеялась. Возможно, чтобы замаскировать свои подлинные чувства, потому что она все же решила сказать Ферди — хотя бы в общих чертах — о похождениях своей сумасшедшей дочери.
Некоторое время спустя:
— …и вот теперь она строит из себя бог знает кого и говорит, что придет, только если я приглашу ее жиголо, и это при том, что у меня день рождения! Ну и что, пусть не приходит, мне все равно, зато я пригласила своего старого приятеля. Да, дорогой, я давно уже собиралась тебе о нем рассказать: интересный тип, тебе понравится. Он намного старше тебя (ему уже где-то под шестьдесят), возможно, он покажется тебе не от мира сего, но разбирается абсолютно во всем. Ты сможешь поболтать с ним о чем угодно — например, о «Юве» и о Милане, или даже посплетничать о Берлускони, — добавила Беатрис таким тоном, каким мать уверяет ребенка, насколько вкусен шпинат. Должно быть, это подействовало, потому что Ферди не стал протестовать и даже задал несколько вопросов, из которых самым риторическим был: «И где же твоя дочь откопала парня, который так тебя раздражает?»
Чтобы продлить разговор, подольше наполняя дом словами, Беатрис подробно отвечала на каждый вопрос, в особенности на последний:
— Ах, дорогой, почему ты спрашиваешь это у меня? Ты же знаешь, я не люблю вмешиваться в чужую жизнь. Откуда мне знать, где Инес познакомилась с этим типом? Понятия не имею, моя дочь так плохо разбирается в мужчинах, что… Ферди, ты меня слушаешь?
— ?..
— Ты же знаешь, что мне не нравится, когда мои слова ставят под сомнение. Разве я о чем-нибудь тебя спрашиваю? Разве я спрашиваю, действительно ли тебя приглашали ставить театральную пьесу в Риме… действительно ли, когда на днях ты вернулся в отель в четыре утра, ты встретил друга из колледжа, просившего милостыню у метро, и пригласил его на чашку кофе… Cuore, основа любви — доверие, тебе никто никогда этого не говорил? До-ве-ри-е, или, иными словами: я принимаю то, что ты мелешь на своей мельнице, а ты — что я на своей… При чем тут мельницы, говоришь? Ах ты моя пустая головушка, до чего я по тебе соскучилась! Сейчас же приеду к тебе в отель, и мы выпьем по бокальчику. Да-да, знаю, до ужина еще три часа, но я не могу сидеть в этом доме — здесь слишком много пятен. Глупых воспоминаний, я хотела сказать.
6. ИНЕС В ЛОНДОНЕ
От: inesruano@hotmail.com
Кому: lauragarces@netverk.com
Тема: Из Лондона
Дорогая Лаура, как я ошиблась в выборе отеля! В моем теперешнем настроении мне подошел бы любой другой, только не «Хэмпел»: мне невыносима эта сонная японская атмосфера. Я готова броситься на эти газовые огоньки, украшающие коридор и вестибюль — не потому, что хочу покончить с собой, конечно, но чтобы хоть немного согреться: мне так не хватает Мартина! Я (при моей-то ненависти к телефонам!) звоню ему каждые пять минут… Что ты об этом думаешь? Я надоедаю ему? Пожалуйста, скажи, если считаешь, что я веду себя неправильно.
Кстати, ты не могла бы прислать мне рецепт салморехо? Вернувшись в Мадрид, я хочу удивить Мартина и показать, что тоже умею готовить. И еще: каким кремом пользуется твой муж? Ты как-то упоминала, что это лучшее увлажняющее средство для мужчин, как оно называется? Ответь как можно быстрее, я собираюсь вернуться в Мадрид на день раньше намеченного, потому что святой Мартин Турский (я называю его так, потому что он скоро действительно попадет на алтарь, уверяю тебя) уговорил меня вернуться ко дню рождения моей мамочки (а она запретила мне приводить его с собой, представляешь?). Но, несмотря на все это, Мартин убеждает меня хотя бы позвонить ей в этот день или даже зайти поздравить. Я сказала ему, что нет, но мне пришло в голову сделать сюрприз (конечно, не Беатрис, а Мартину). Это будет эффектное возвращение, как ты думаешь? Вообще-то пока все это еще не точно, посмотрим по обстоятельствам: ты же знаешь, я люблю доверяться случаю. Кстати, вот еще что: как интернет-курсы «Бликсен энд Батлер», которые ты нашла для своего мужа? Думаешь, это они помогли ему попасть на показ Кусто? Может быть, они и Мартину пригодятся. Подумать только, какое совпадение: мы обе влюбились в безработных моделей. «Love isstrange», как говорится.
Целую.
P.S.: По твоему примеру, я тоже подарила Мартину кулончик «да — любви, нет — войне», из тех, которые Буш сделал актуальными в последнее время. Отыскала в Цюрихе реликвию шестидесятых годов и заплатила за нее бешеные деньги — вот что значит мода на пацифизм. Только этот кулон серебряный, а не позолоченный, как у твоего мужа. Я решила, что золотой — слишком дорого. Наверное, твоему Кариму он очень идет, ужасно хочется его увидеть.
P.S.: Куда ты пропала, почему не отвечаешь?
Инес включила телевизор и сразу же выключила, включила радио, подумала, не заняться ли йогой, хотя в действительности ей хотелось лишь одного — позвонить Мартину и проговорить с ним еще три четверти часа. Однако она уже сделала это несколько минут назад, и ей не хотелось быть назойливой. Ладно, надо заняться йогой… или еще написать Лауре, верной наперснице из Саусалито? Да, это будет лучше.
От: inesruano@hotmail.com
Кому: lauragarces@netverk.com
Тема: Любовь серьезно повреждает нейроны.
Ты не поверишь, но я просто себя не узнаю: я не пошла на потрясающую фотографическую выставку в «Тейт». Я не стала покупать себе четыре линзы, шесть объективов или двадцать фильтров, как всегда, когда приезжала в Лондон. Вместо этого я провела уйму времени в отделе «Все для дома» в «Харродз».
Я видела там вертикальную мини-духовку, что, если такую купить Мартину? Он не обидится, — как думаешь? Любой из моих «бывших» запустил бы этой печью в меня, но ведь времена меняются, и молодежь (слышишь, что я говорю? — молодежь! О Боже, не допусти, чтобы я опустилась до Тоникёртисов, как Беатрис. А ведь подобные метаморфозы нередки: всю жизнь стремишься уничтожить отца — или мать, как в моем случае, — и в конце концов становишься ее копией). В общем, теперь, похоже, когда даришь молодому человеку печь или миксер, он расценивает это как потрясающий подарок для настоящего мужчины. Еще я видела сногсшибательное пальто от «Кельвин Кляйн» и шляпу, но не знаю, носят ли сейчас такие (напиши мне). Вот что значит всю жизнь фотографировать моду — в результате ни о чем понятия не имеешь! Мне кажется, в последней Миланской коллекции были такие шапки, как у охотников на тюленей. Они мне понравились, но, может быть, их носят голубые? Ничего не соображаю — по-моему, любовь серьезно повреждает нейроны.
Пришел официант с ужином в коробке, как из-под обуви. На коробке стоял миниатюрный светильник вроде тех, что украшали коридоры и вестибюль, и сосуд для мытья фруктов (это было написано на плававших в нем цветочных лепестках: ну и сервис!). Опять сомнения: позвонить Мартину или нет. Почему когда влюбленная женщина звонит своему любимому каждые пять минут, ее называют назойливой, а когда то же самое делает мужчина, его считают очень внимательным и романтичным? Ладно, спокойно, откроем лучше коробку из-под туфель и посмотрим, что за ужин мне принесли. Ага, клубника. По крайней мере понятно, что это такое, а вот все остальное…
От: inesruano@hotmail.com
Кому: lauragarces@netverk.com
Тема: Ответь!
Как тебе нравится то, что я рассказала о своей матушке и ее дне рождения? Беатрис могла бы по крайней мере проявить некоторую терпимость и не запрещать мне приводить Мартина. «Приходи, только без жиголо», — заявила она мне. Но я не решилась ответить ей твоими словами, потому что, по правде говоря, у моей матери никогда не было так называемых жиголо: она не содержит своих любовников, не покупает им одежду и, уж конечно же, они не живут в ее доме. Не спрашивай меня, как ей это удается, но это так. Лаура! Я написала тебе уже три письма, а ты все не отвечаешь! Сейчас примусь за свой ужин, который вообще-то больше похож на цветочную композицию, и не буду тебе больше надоедать. Но, когда будешь отвечать мне, напиши по крайней мере рецепт салморехо и название увлажняющего средства.
Зазвонил телефон. Инес была бы рада иметь сейчас аппарат с видеокамерой, но из-за былой телефонофобии теперь в ее распоряжении лишь старая немодная «Нокиа». А как чудесно было бы слышать Мартина и одновременно видеть его лицо!
— Да, жизнь моя.
Мартин позвонил, чтобы опять говорить глупости. «Что может быть лучше, — думала Инес, — чем этот влюбленный вздор? Это ведь настоящий бальзам. Кажется, новые телефоны, позволяющие посылать фотографии, можно использовать еще и как диктофон — хорошо было бы записать голос Мартина и, ложась спать, слушать его воркование, шепот, смех».
— Ты подумала о том, что я сказал тебе насчет дня рождения твоей мамы?
— Да, святой Мартин Турский, подумала, и мне кажется, ты готов сам послать ей подарочек ко дню рождения.
— Да нет, ты преувеличиваешь, но я считаю, что…
Инес прекрасно знала, что считает Мартин: что не стоит ссориться из-за такого пустяка, что, в конце концов, Беатрис уже шестьдесят с лишним лет, все-таки она ее мать и «нужно беречь ее, потому что бывает так, что матери берут и умирают, когда меньше всего этого ожидаешь, и тогда остается только рвать на себе волосы из-за того, что ты ей не сказал, что для нее не сделал. Послушай, уж я-то знаю, о чем говорю. К тому же, — продолжал Мартин, — из-за чего ты обиделась? Что такого она тебе сказала? Что с того, что она назвала меня жиголо? Я не знаю твою маму, но что можно требовать от женщины ее возраста? Что ты сама думала бы на ее месте? Знаешь, предоставь все мне, и вот увидишь, все будет отлично. Чужие матери всегда от меня без ума, я умею вести себя со старушками. И твою тоже очарую, вот увидишь».
«В том-то вся и проблема», — подумала Инес. Во-первых, ее мать никоим образом нельзя было — даже ласково — назвать «старушкой». А во-вторых, Мартин совершенно напрасно возлагал большие надежды на свою внешность. «Заблуждение красивых», — назвала это Инес и засмеялась, подумав, что, если так пойдет и дальше, в конце концов она напишет бестселлер (разумеется, с потрясающими фотографиями) под интригующим названием «Сети красоты, или Как бороться с красивыми». Красивые… несомненно, это особая раса. «Всю жизнь меня окружают боги, как это тяжело, — подумала Инес и добавила: — А ведь просто невероятно, как все они заблуждаются относительно возможностей своей красоты». Однако это действительно так: мужчины и женщины, даже очень умные и такие прирожденные манипуляторы, как ее мать, в конце концов допускали одну и ту же глупую ошибку: привыкнув к победам, они забывали, что могут покорить всех, кроме себе подобных.
Инес не хотела расходовать свой телефонный счет на то, чтобы читать лекции Мартину, не хотела и сообщать о своем приезде: лучше сделать ему сюрприз. Инес улыбнулась и сказала про себя, подражая акценту Мартина, приводящему ее в восхищение: «Надеешься очаровать мою старушку? Пустые надежды…» Инес прекрасно знала (за свою жизнь она имела возможность неоднократно в этом убедиться), что ничто не вызывает такого недоверия у красивого человека, как чужая красота. При этом в расчет не идут ни пол, ни разница в возрасте, ни благородные побуждения и добродетели, как в случае с Мартином. Красивые люди редко могут принять друг друга. И вовсе не из чувства соперничества. Инес, имевшая большой опыт взаимоотношений с красивыми, считала такое объяснение упрощенным. В действительности дело в том, что каждого из них страшит человек, знающий их самые темные секреты и владеющий тем же набором хитростей.
— Забудь о моей старушке, Мартин, и скажи мне еще какую-нибудь глупость, я так по тебе скучаю.
Тогда Мартин опять наговорил ей кучу всяких нежных слов, которые, произнесенные с кастильским акцентом, звучат либо глупо, либо резко, либо вызывают чувство неловкости и в то же время, в уругвайском произношении, кажутся божественной музыкой. Инес снова подумала об Игнасио де Хуане — не потому, что скучала по нему, и, уж конечно, не для того, чтобы усилить любовь к Мартину этим выгодным для него сравнением. Нет, она просто хотела сравнить кастильское произношение с латиноамериканским. Да какое могло быть сравнение! Кастильский акцент просто губителен для любви: он опошляет и огрубляет ее, делает ее безнадежно банальной.
— Повтори это еще раз, Мартин, жизнь моя.
Инес была так увлечена звучанием этих слов — таких завораживающих, таких латиноамериканских, — что не сразу заметила, что Мартин уже не говорит о любви, а рассказывает ей совершенно прозаический случай о том, как вчера он встретил свою приятельницу-парикмахершу. «Ты помнишь донью Тереситу, мою бывшую соседку? Конечно же, ты должна ее помнить: однажды мы встретились с ней на улице и целых полчаса проговорили о неполадках ее стиральной машины. Ну так вот…» И голос с мягким южноамериканским акцентом продолжал звучать так же романтично, как будто говорил о любви, а не о самом обыденном происшествии: «…и она потащила меня к себе в парикмахерскую. Я тебе уже говорил, что этот цвет волос а-ля Мефистофель — не мой настоящий, в действительности я скорее блондин — такой, каким ты видела меня первый раз в «Кризисе 40». Хотя ты этого не помнишь, ты говорила, что та ночь совершенно стерлась в твоей памяти. В общем, донья так настаивала, убеждала, что я похож с такими волосами на ворона, и говорила, что тебе я буду намного больше нравиться в другом облике, что это будет приятный сюрприз для тебя, когда ты вернешься, и все в этом роде. В общем, теперь, когда ты приедешь, узнаешь меня настоящего (он засмеялся), надеюсь, тебе нравятся блондины».
После этого Мартин снова принялся за любовное воркование, а Инес дала себе слово, что завтра же вместе с многочисленными подарками для своего возлюбленного купит два телефона с фотокамерами, чтобы можно было видеть друг друга, и хранить фотографию Мартина, и записывать его голос. Ведь если бы у нее был сейчас такой телефончик, она могла бы увидеть, как выглядит Мартин со светлыми волосами… хотя эта перемена почему-то вызывала у нее некоторое беспокойство. Возможно, виноват глупый суеверный страх, который влюбленные испытывают перед любой новизной, как будто мельчайшая деталь способна запустить механизм Бог знает каких разрушительных перемен. Наверное, именно поэтому счастливому человеку не хочется никаких, даже незначительных изменений, словно счастье так хрупко, что может рассыпаться от малейшего движения, или так пугливо, что боится любой новизны. К тому же оно зыбко, своенравно, несправедливо, скаредно… Инес не хотела перечислять дальше, но, как бы то ни было, по-видимому, именно из-за этой суеверной боязни нового ей стало так неспокойно. Да, безо всякого сомнения, именно по этой причине. Из-за чего же еще?
7. ХАСИНТО И ЛИЛИ
Хасинто заметил, что единственный раз, когда к Паньягуа приходили его предполагаемые коллеги Кар и Ро (ужасно выглядят в Европе девушки: они кажутся скорее огородными пугалами, чем сеньоритами), между ними и котом Вагнером тотчас установилась взаимная симпатия. Работа кондитера, в особенности если все приходится делать вручную, способствует мечтам. Украшая каждое из печений, только что вынутых из печи, каплей шоколада или кокосовые пирожные — снежной шапкой безе, невозможно не предаваться размышлениям, особенно если рядом с тобой любовь всей твоей жизни (то есть Лили), с дрожащими пальцами и желтыми, как никогда, глазами. Она не сводила взгляда с подвальных окошек, где раньше очень часто вырисовывалась тень Вагнера. Однако в последнее время бессердечный кот стал появляться все реже, и теперь Лили не могла оторвать своих еще сильнее пожелтевших очей от окна, что губительно сказывалось на ее кулинарном искусстве. «Что с тобой происходит, Лили?» — спросил однажды Хасинто, помогая ей собирать с пола полдюжины испорченных глазированных вафель. Но Лили в ответ лишь взглянула на оконце со смешанным чувством надежды, желания и страха, как раб на господина, от которого он не может или не хочет освободиться. «Помоги мне», — попросила его девушка скорее взглядом, чем словами, но Хасинто не знал, как сделать это, не прибегая к радикальной мере — единственной, что приходила ему на ум. Подобный способ оказался бы вполне приемлемым в Лиме, где не считается зазорным избавиться от больного или взбесившегося животного, но здесь, в Европе, — Хасинто хорошо это знал — каким-либо образом навредить кошке, а тем более убить ее, считалось преступлением, едва ли не более возмутительным, чем убийство человека. Хасинто уже видел, как на него показывает пальцем вся округа, а его преступление комментируют в хронике криминальных происшествий: «Перуанец убивает соседского кота, будто бы завладевшего душой его невесты». От этого был один шаг до того, чтобы Лили возненавидела его на всю жизнь, и даже меньше шага до его задержания как незаконного иммигранта и депортации в Перу. Однако это был бы и звездный час: Хасинто показали бы по всем каналам, и телевизионные пустословы по меньшей мере полтора дня вели бы дискуссию, анализируя совершенное преступление с различных точек зрения, подкрепленных научными фактами. Может быть, он принадлежит к секте сатанистов или новообращенным Храма Солнца, практикующего ритуальные убийства? Может быть, он решил приготовить пирожки с кошачьим мясом, чтобы отомстить своим хозяевам, родителям Лили? А может, он и Лили вместе выкрали кота, чтобы потребовать выкуп (или вариант этой версии: животное было похищено по поручению самого хозяина, которому надоело, что кот постоянно мочится в его гортензии). «Так что, — размышлял Хасинто, энергично посыпая сахарной пудрой вершины Гуаскарана и поднимая настоящую снежную бурю, — нужно придумать какой-нибудь другой способ, чтобы отвадить Вагнера от Лили». Он не разговаривал больше с падре Вильсоном, но хорошо помнил его теорию о том, что в мире присутствует не сам дьявол, а его след, дыхание на затылке и т. д. Кроме того, Хасинто знал, что Лили после двух-трехдневного отсутствия кота постепенно начинает становиться сама собой, о чем говорило изменение цвета ее глаз, снова становившихся карамельными. Проблема — до сих пор неразрешимая — состояла в том, что, когда Лили почти удавалось освободиться, Вагнер появлялся вновь, словно играя с девушкой в кошки-мышки, давая понять: «Ты убегаешь, потому что я тебя отпускаю, а когда захочу — снова сцапаю…» «Тяжелая штука — жизнь, — сказал себе Хасинто, — если даже коты ведут себя, как негодяи из болеро Хосе Альфредито Хименеса. Чертов котяра».
И вот однажды — Вагнер не появлялся уже почти полтора дня, и глаза Лили, хотя и грустные, начинали приобретать свой настоящий карамельный цвет — Кар и Ро нанесли свой первый и единственный визит сеньору Паньягуа. Тогда Хасинто и придумал, как избавиться от кота: можно было бы предположить, что эта идея пришла ему в голову после посещения приходской церкви, однако следует заметить, что падре Вильсон, большой специалист по бесам и их проделкам, был в то время в отъезде в Турине. Хасинто подумал, что, должно быть, не очень сложно подыскать коту новых хозяев. Ведь он был столь непостоянен в своих привязанностях, даже вероломен: сначала, воспользовавшись добротой и одиночеством сеньора Паньягуа, Вагнер поселился у него дома и стал третировать хозяина, потом привязал к себе Лили, чтобы вскоре тоже ее покинуть. Хасинто был еще слишком молод, чтобы обратить внимание на то, кто в данном случае оказывался настоящим хозяином, но он интуитивно чувствовал, что спасение Лили возможно именно благодаря своенравному характеру Вагнера. «Это труднее, чем обмануть кошку», — гласила древняя пословица его родины, но, увидев девиц, приходивших к Паньягуа, и заметив, как смотрел на них Вагнер, Хасинто подумал, что стоит попытаться сплавить кота им.
С этого дня он решил действовать следующим образом: выходил из дома очень рано, не сказав ни слова даже Лили, глаза которой от тоски сделались уже не желтыми, а землянисто-коричневыми. У Хасинто разрывалось от этого сердце, и, несмотря ни на что, он продолжал каждый день исчезать в направлении дома Кар и Ро. Хасинто с таинственным видом носил туда и обратно какие-то пакеты, притворяясь, будто выполняет срочное и очень ответственное поручение. Сначала Вагнер наблюдал за ним с безграничным презрением, не сходя со своего любимого места у окна. «Тоже мне горе-посыльный», — казалось, говорил он, лениво запрокидывая голову. Однако прогулки продолжались день за днем с такой поразительной регулярностью, что в конце концов Вагнер решил выяснить, что означает суета, в которую он не был посвящен. Обнаружив, что местом назначения каждый раз был дом Кар и Ро, кот захотел узнать больше. Он стал ложиться перед входом в подъезд, словно желая преградить путь Хасинто, но тот ни разу даже не взглянул на Вагнера, а перешагивал через него, бормоча «прошу прощения», что приводило кота в бешенство. Если бы Вагнер мог хотя бы предположить, что, вместо того чтобы сесть в лифт и подняться в хорошенькую квартирку, где жили подруги, Хасинто спускался в подвал и выкидывал в мусорный бак свои загадочные пакеты. Если бы кот знал все это, он, конечно же, не проявил бы к этому делу такого интереса. Однако Хасинто довольно хорошо играл свою роль — как человек, не имеющий (по крайней мере на первый взгляд) причины притворяться, и через несколько дней Вагнер стал проводить больше времени перед подъездом Кар и Ро, чем у дома Паньягуа. Два-три дня спустя подруги заинтересовались котом, пристально следившим за ними своими желтыми глазами.
— Знаешь, дорогая, этот котик напоминает мне одного хорошенького мальчика из моего колледжа в Исарре, — призналась однажды Ро, поглаживая Вагнера по спине.
— А мне — кузину моей матери, мисс Мотрил, — со вздохом сказала Кар, вспомнив свою подростковую влюбленность.
С того времени уже никто в квартале не удивлялся, когда видел Кар и Ро, направлявшихся бог знает куда в сопровождении гордо вышагивавшего вслед за ними кота. Так они и познакомились с Вагнером, и, поскольку в наше время красивое и здоровое животное, увязавшееся за человеком на улице, имеет намного больше шансов быть подобранным, чем получить пинок, кот вот уже около недели ел и спал дома у Кар и Ро. Паньягуа же тем временем, несмотря на свою любовь к животным, с облегчением вздохнул, оставшись в одиночестве и избавившись от обязанности следить за своим красивым котом, который, хотя и доставлял ему некоторую радость, все же был для него источником огромных неприятностей. Что же касалось Лили, то она вот уже несколько дней не смотрела в окошко подвала, надеясь увидеть там Вагнера. И, хотя она так погрустнела и похудела, что ее мать разрешила ей съедать на два безе больше, чем обычно, глаза девушки теперь, по крайней мере по мнению Хасинто, глядевшего в них с таким безграничным вниманием и любовью, утратили нездоровую желтизну. Возможно, где-то в глубине все еще остался ободок ужасного оттенка кошачьих глаз, но теперь в них преобладал нежный карамельный цвет, придававший взгляду Лили такую мягкость.
8. СКРЫВАТЬ ИЛИ НЕ СКРЫВАТЬ
Поскольку настоящей жизненной дилеммой для Грегорио Паньягуа было не «быть или не быть», а «знать или не знать», то вполне понятно, почему теперь, в этой ситуации, его терзали сомнения. Он был не из тех людей, которые любят бездарно искажать знаменитые фразы — вовсе нет: вопрос «быть или не быть», или, что то же самое, «предпочесть жизнь или послать ее к черту», он считал бесспорно главным для всего человечества. Однако, когда выбор уже сделан (согласно автору слов «to be or not to be», — исключительно из трусости и «боязни страны, откуда ни один не возвращался»[20]), несомненно, главной проблемой становилась стратегия, позволяющая с наименьшими потерями пребывать в этой так называемой «долине слез».
Стратегия, которой Паньягуа придерживался долгие годы жизни, была довольно противоречива: он держался намного ближе к вымыслу, чем к реальности. Но разве не так поступают все в этом мире? «Все люди обманывают самих себя, и единственное отличие умных от дураков в том, что первые знают это, а вторые — нет», — так говорил он себе. Знать, но предпочитать не знать — в этом была вся хитрость, и, по мнению Паньягуа, такая стратегия была особенно необходима в сфере любви, где нужно обманывать себя особенно искусно. Как, например, решили свою проблему Инес и ее мать? Насколько ему было известно, обе нашли одинаковый способ защиты от этой реальности, которой лишь безумцы решаются глядеть в лицо: они предпочли скрыть от себя многое из того, что с ними случилось.
Утаивать или не утаивать. Скрывать или не скрывать… и здесь возникал еще один вопрос. По мнению Паньягуа, существовало по меньшей мере два способа вступить на путь добровольной слепоты: первый — ослеплять себя избытком реальности, наслаждаясь множеством тел, как Беатрис (произнеся слово «тел», Паньягуа снова почувствовал нечто очень похожее на мимолетную боль, пронзавшую иногда его конечности). Второй же способ — бежать от реальности, как делала Инес, предпочитающая терпеть мучения от недостойного человека, чем от того, кто был бы ей действительно дорог. Вернее было бы сказать, предпочитавшая, потому что сейчас Инес была влюблена, а это, как известно, состояние помрачения рассудка. Паньягуа бы даже сказал: оно несет жажду гибели. Потому что, согласно другой теории, выработанной за годы длительного уединения (когда он был альбиносом, как сказал бы Хасинто), в Любви с большой буквы — Любви, что не оставляет камня на камне, ослепляет, сводит с ума, лишает воли и чести, — плохо то, что она заставляет нас сознательно губить самих себя. Как известно, то, что все люди понимают под любовью, не имеет ничего общего с ее определением из толкового словаря: «Чувство, побуждающее желать, чтобы любимое существо, человек, группа людей или иной объект были счастливы». «Если бы это было действительно так! — думал Паньягуа. — Если бы были верны и другие знаменитые высказывания по поводу этого проклятого чувства: о том, что любовь терпелива (?), услужлива, не завистлива, что она не тщеславна и не обидчива (!!!), бескорыстна и терпелива (?), всепрощающа и доверчива (?!), если бы это было так!» Если бы… но пока в ожидании того дня когда любовь приобретет хоть некоторые из приписываемых ей качеств, все мы довольствуемся компромиссами, и главный из них, по мнению Паньягуа, — правильный выбор: знать или не знать, а говоря точнее: знать или не знать любимого человека.
В действительности сделать этот выбор не так-то сложно, потому что какой смельчак захочет узнать темные стороны жизни своего любимого, увидеть преследующих его призраков, грязь, которую он старательно заметает под ковер, все его преступления? «Только безрассудные и безумцы», — отвечал себе Грегорио Паньягуа, хотя как раз сейчас он пытался решить, как следует поступить, когда дело касается не Любви, а другого, похожего чувства, которому он подвержен намного больше, чем ему хотелось бы признать. Речь шла о так называемой «дружбе» — любви, которую пишут с маленькой буквы, как будто ей не свойственны большинство качеств ее безумной сестры. Потому что, хотя дружба более терпима и великодушна, чем любовь, она тоже требует верности и не терпит обмана. В том же, что касается постулата «знать или не знать», вступают в противоречие дружеская искренность, с одной стороны, и здравый смысл — с другой. Что же делать теперь ему с этим Мартином Обесом? Должен ли он молчать (или — что то же самое — обманывать своего друга) или, наоборот, открыть Мартину все, что ему известно об Инес: причину ее кошмаров, все ее грехи? Открыть или не открыть? Если для самих себя мы выбираем неведение, почему бы не выбрать то же самое для другого? «Однако, — сомневался Паньягуа, — общепринятая мораль проповедует нечто иное, противоположное: якобы настоящий друг — тот, кто срывает с наших глаз розовые очки и открывает нам правду». «Правда… еще одно высокопарное слово, — думал он, — еще одна безумная с большой буквы, которой все будто бы рвутся служить, раскрывая своим ближним глаза, хотя об этом их никто не просит». «Слушай, поскольку мы с тобой друзья, — так обычно начинаются подобные откровения, — я просто обязан сказать тебе, что…» На месте многоточия может оказаться нечто вроде: «Икс обманул свою жену с ее сестрой, когда они были еще только помолвлены»; «Зет сделала аборт в шестнадцать лет» или «имела лесбийскую связь в университете». В случае же с Инес это бы прозвучало примерно так: «Слушай, Мартин, поскольку мы с тобой друзья, я считаю своим долгом открыть тебе, что твоя возлюбленная однажды убила человека, и теперь ты должен мне помочь разыграть кое-какое представление».
Знать или не знать? Открывать или не открывать? Паньягуа никогда не стал бы колебаться в обычной ситуации, но в случае с Мартином принять решение было нелегко: в душе возник конфликт. Конфликт? Ну ты даешь, Паньягуа, скоро у тебя мозги расплавятся от мыслей. И до чего же ты додумался? «Если бы мне не нужен был Мартин для постановки этой пьески, обещанной сеньоре Руано, — размышляет Паньягуа, — то, безо всякого сомнения, я предпочел бы молчание и скрыл от него ту старую историю, случившуюся, когда Инес было всего тринадцать лет. Практически у каждого человека есть прошлое, которое лучше похоронить раз и навсегда, потому что трупы плохо пахнут. Знание чужого прошлого порождает лишь сомнения и новых монстров, которые при малейшей размолвке выходят наружу, вроде клейма «ты уже однажды мне изменил» или «шлюха один раз — шлюха навсегда» и так далее.
Однако теперь вопрос «рассказывать или не рассказывать» стоял ребром: имел ли он право продолжать лгать и использовать неведение Мартина? Ведь теперь ему пришлось бы лгать и обманывать его еще больше, чем когда они разыгрывали договор с дьяволом, потому что тогда они не были друзьями и от Паньягуа требовалась лишь некоторая деликатность, а не искренность, как сейчас. Говорить или молчать? Лгать или не лгать? «А где же Вагнер?» — внезапно удивился Паньягуа. На самом деле он был даже рад исчезновению кота: Вагнер не вызывал в нем особенно нежных чувств. Однако Паньягуа говорил себе, что из всех прохожих животное выбрало именно его, а это возлагало на него определенную ответственность. Паньягуа чувствовал себя ответственным за все. «Ты как глупый атлант, держащий на своих плечах земной шар, — сказал он себе, — хотя людям наплевать на твои старания, и, хуже того, — им совершенно непонятно, зачем тебе это надо. Но что поделаешь, если я такой, — успокоил он себя, — человек ведь не выбирает, каким ему быть…» Выбирать или не выбирать — вот еще один вопрос, не менее сложный, чем остальные. «Однако хватит, Паньягуа», — остановил он себя: вопросов становилось все больше, а у него было множество дел, гораздо более важных, чем эти глупые нравственные метания.
Он пришел к заключению, что действовать следует как при решении математической задачи, последовательно находя все неизвестные. Хватит гамлетовских сомнений. Паньягуа решил, вместо того чтобы рассказать Мартину все известные ему тайны, открыть ему лишь самое необходимое (и, может быть, кое в чем обмануть, если потребуется). Кому нужна Правда? К черту эту безумную гордячку!
Словно атлант, обнаружив стену, которая могла временно принять на себя часть его груза, Паньягуа испустил короткий торжествующий вздох. Однако расслабляться было рано: предстояло продумать еще один важный момент. Он уже определил свою линию поведения с Мартином, решив рассказать ему лишь скудную часть правды, но оставалось составить сам сценарий. Паньягуа много думал на эту тему в последние дни, но до сих пор его мысли так и не оформились до конца.
«Остается, — сказал он себе, — привести в исполнение безумный план, который тебе не хочется открывать даже самому себе. Хотя в действительности твой план не просто безумен, он совершенно глуп. Насколько я понимаю, исходя из твоих только что изложенных альтруистических соображений, он сводится к следующему: воспользовавшись тем, что Инес будет в Лондоне в день рождения ее матери, ты собираешься разыграть с Мартином еще один спектакль, а именно — привести парня в дом Беатрис и, поскольку она никогда не видела его даже на фотографии, устроить так, чтобы он понравился ей. Иными словами, обмануть ее, чтобы очаровать (хотя в этом главное — не перестараться), а когда она уже примет Мартина, можно будет открыть ей, что он — возлюбленный ее дочери. После этого, также как в фильме «Угадай, кто придет к обеду» с Сиднеем Пуатье, Хепберн и Спенсером Трейси, сеньора поймет, что этот мужчина, столь непохожий во всех отношениях на ее дочь, действительно способен сделать ее счастливой, и тогда (под звуки скрипок и мандолин) она откроет Мартину свои объятия и поцелует его (по-матерински, конечно, нужно следить, чтобы все не осложнилось: поцелуй в лоб, не больше). И дело в шляпе: обещанный сеньоре спектакль будет поставлен, но поставлен по-твоему, ты, как бедный дьявол, покоришься богине и в то же время бросишь ей вызов: «non serviam». Так это и есть твой великий план? Такая сентиментальщина достойна дешевой мелодрамы! Нет, я отказываюсь верить, Паньягуа, это невозможно, если только у тебя и в самом деле не расплавились мозги».
Грегорио Паньягуа не с кем было поделиться своими мыслями. У него не было ни Лауры, которая бы помогала ему своими советами по Интернету, ни рассудительной виртуальной сестры, умолкавшей лишь под действием Величайшей Глупости. У него не было и друга, которому можно позвонить по телефону, как делала сеньора Руано, оказываясь в своем доме. Ни даже кота. Был только он сам и его одиночество — старый друг, то помогавший, то дерзко насмехавшийся над ним, как несколько минут назад. И вот теперь оно снова заламывало ему руку со словами: «Так, значит, лучше ты ничего не мог придумать, кроме этой банальщины? А как насчет деталей? Под каким предлогом, например, ты явишься к сеньоре с Мартином? Скажешь, что это твой друг-иностранец, приехавший к тебе на несколько дней? Или представишь его как прекрасное и неожиданное утешение твоей старости?»
Одиночество Паньягуа огромно, и с каждой минутой оно становилось все более дерзким. «Хорошо, — согласилось оно, и Паньягуа почти разглядел в полумраке этого наглеца, упершего руки в боки. — Допустим, тебе удалось худо-бедно, решить эту проблему, и вот ты уже в доме Беатрис, с бокалом виски в руке, а справа от тебя — Мартин, прекрасный, как мертвец, и безмолвный, как Бог (или наоборот). И что же дальше? Изо всех сил ты постараешься избегать взгляда сеньоры, чтобы не потерять самообладание и опять не пойти ко дну. Ведь ей всегда удается добиться от тебя того, чего она хочет. «Исправьте свою оплошность, Паньягуа, сделайте так, чтобы моя дочь забыла этого жалкого латиноса, которого вы преподнесли ей на блюдечке. Вы все испортили: ведь я хотела, чтобы она просто получила встряску и оставила своего недостойного любовника». Таково было поручение Беатрис, верно? Только ты надеешься выполнить его по-своему (неправда, ты не можешь на это надеяться, я отказываюсь верить, что ты стал законченным дураком!), что, просто познакомив ее с Мартином, заставишь ее изменить свое мнение и принять его; и это будет твоя победа над ней, твое освобождение от ее тирании, твой вызов «non serviam». И, допустив, что это единственный твой план и ты не припрятал какого-нибудь туза в рукаве, могу я полюбопытствовать: как ты собираешься привести его в исполнение? — допытывалось одиночество, раскачиваясь из стороны в сторону — так, что его локти вырисовывали в воздухе недоверчивые вопросительные знаки. — Рассчитываешь на удачу или на свое феноменальное искусство убеждения? На красоту Мартина, способную сотворить чудеса? На божественное провидение или, быть может, вмешательство дьявола? Ах, Паньягуа, последнее вернее всего, потому что все остальное слишком эфемерно. Я очень сильно надеюсь, что ты меня (да и самого себя) просто обманываешь, и у тебя в голове есть другой, намного более надежный (или более хитроумный, талантливый и даже извращенный) план. Скажи мне, что это так, признайся, что у тебя есть грандиозная задумка, о которой ты предпочитаешь молчать. Разве не так, Паньягуа?»
Паньягуа, конечно же, ничего не отвечает — кто станет говорить с одиночеством? Мысли не звучат, лишь смутно намечаются в голове, и потом все складывается как-то само собой, зачастую не так, как планировалось, словно в мире действительно орудует целый легион бесов, изо всех сил старающихся продемонстрировать, что человек — предполагает, а они — располагают.
9. КАР И РО
— Вот уже три дня подряд я звоню Паньягуа, а он, подлец, и не думает отвечать, — сказала Кар Ро (обе принимали солнечные ванны на балконе своей хорошенькой квартирки, несмотря на ноябрь и температуру тринадцать градусов выше нуля). — Думаешь, он решил обойтись без нас в этом новом дельце?
Ро повертела головой в поисках стакана с напитком, похожим с виду на тропический коктейль вроде «пиньяколады», отпила и, передав его своей подруге, ответила:
— Не думаю, он ведь не такой идиот, чтобы не понять, что без нас из всего этого спектакля с дьяволом ничего бы не вышло. Давай посмотрим: кто сделал все самое трудное, почти невозможное? Кто узнал, например, про женщину с красными ногтями, чтобы Паньягуа мог заставить Инес поверить, будто он читает ее мысли?
— Ты, Кар, ты, знаток блогов, в особенности тех, которые пишут в Саусалито.
— А то, что она сказала про свою мать: «Если бы заставить человека исчезнуть было так же просто, как нажать на кнопку: раз и — прощай, мамочка»?
— Ты, Ро, спец по прослушиванию телефонных сообщений ближнего.
Ро, очень скромно:
— Да в этом нет ничего особенного, дорогая, такие телефонофобы, как Инес, редко меняют фабричный код доступа.
— Да-да, а история с кларнетистом и проклятой свистулькой?
— Ты и я, — в один голос сказали девушки, — хотя и… с помощью кой-кого.
Вагнер, естественно, не разделявший любви хозяек к низким температурам, все же решил выбраться ненадолго из своего теплого уголка и теперь, улегшись у ног Ро, лизал пальцы Кар.
— Какой милый котик… как он приятно меня щекочет… смотри, какими глазами он смотрит на меня.
— О, они такого же цвета, как у тебя.
— И у тебя такие же, я никогда раньше не замечала, что они такие желтые, правда-правда!
— Слушай, Ро.
— Что, дорогая?
— Позвони еще раз Паньягуа, а? Мне так не хочется упустить эту клевую работенку.
— Ладно.
Ро звонит.
— Ну?
— Опять не берет трубку.
— Думаешь, он понял, что в тот раз это мы…
— Дорогая, мужчины такие самодовольные существа, они никогда ничего не замечают. Наверняка он уверен, что все вышло потрясно само собой или, того не легче, благодаря его собственной гениальности.
— Да навряд ли он думает, что все вышло потрясно, ведь старушка стала предъявлять ему претензии.
— Эта старушка предъявила бы претензии даже самому Люциферу, дорогая.
— Люциферу?
— Именно так, Ро… Передай мне, пожалуйста, «Нивею». И телефон.
— Глухо, не отвечает.
— Но ведь мы все равно ему поможем, Ро?
— Кому, дорогая?
— Паньягуа, кому же еще, детка.
— Без его ведома, значит? Сыграем роль провидения?
— Провидений — не забывай, что нас двое, даже трое, если считать Вагнера.
— Да, но Вагнер вероломен и то и дело переходит на сторону противника. Правда, Вагнер?
Вагнер вильнул хвостом, как собака.
— И что ты думаешь об этих доморощенных манипуляторах?
— О ком?
— Об этих вершителях судеб, дорогая, сумасшедших, которые думают, что легко могут управлять судьбой себе подобных. Они не кажутся тебе занятными?
— Честно говоря, нет. Паньягуа — вылитая лошадь.
— Я имею в виду старушку, Беатрис Руано.
— А мне она нравится, классная тетка.
— Да, тетка — супер. Ну что, поможем им?
— Давай.
— Небольшая помощь никому не повредит, верно, Вагнер?
Вагнер глянул на девушек так, словно понял, о чем они говорили.
10. ДЕНЬ ВТОРОГО РОЗЫГРЫША
Утро выдалось пасмурным в Мадриде и солнечным в Лондоне, словно предвещая, что все в этот день перевернется с ног на голову. Увидев, что город утопает в небывалом сиянии, какое бывает лишь в тех местах, которые не избалованы хорошей погодой, Инес решила оставить собранный чемодан, поскорее разобраться с некоторыми оставшимися делами по работе и посвятить остаток времени тому, чтобы прогуляться и сделать покупки. Она хотела обязательно приобрести три вещи: чудесное увлажняющее средство для Мартина, вертикальную мини-печь и пару новых сотовых телефонов. «Лучше купить это в городе, в том числе и мобильники, — сказала она себе, — в аэропорту все будет намного дороже». Инес много приходилось путешествовать, и эти так называемые магазины беспошлинной торговли казались ей современным вариантом восточного базара для туристов, где все продается втридорога. «Сколько времени? Похоже, пора звонить Беатрис, чтобы поздравить ее с днем рождения и, возможно (!), сказать, что я заеду на минутку, — подумала Инес, — хотя если она примется за старое, то я опять выйду из себя и не полечу. Нет, — добавила она, словно убеждая сама себя, — лучше не говорить ничего. То, что никто не знает о моем намерении вернуться, оставляет за мной по крайней мере свободу выбора, и я могу передумать в любой момент».
Заканчивая сборы, Инес нашла в телефонной книге своего сотового номер телефона Беатрис, и ей пришло в голову, что, если когда-нибудь этот аппаратик потеряется, она уже не сможет никому позвонить. «При преждевременной потере памяти и дальнейшем развитии высоких технологий скоро я не буду помнить даже собственного адреса, — упрекнула себя Инес и набрала номер. — Занято, как обычно! Мамочка всегда с кем-то болтает!» Однако эта мания Беатрис, обычно раздражавшая, теперь даже обрадовала ее: прекрасная отговорка для того, чтобы больше не звонить и нарушить данное Мартину обещание. Инес была уверена, что, если ей доведется поговорить с матерью, Беатрис не только в конце концов уговорит ее заехать к ней домой этим вечером, но и, воспользовавшись случаем, опять скажет что-нибудь неприятное, это уж непременно. Поэтому Инес решила не рисковать и прибегнуть к старому глупому трюку для успокоения совести: «У тебя будет еще один шанс, Беатрис, но только всего один, — пообещала она себе. — Я позвоню по дороге в аэропорт; если ты ответишь — отлично, а если опять будет занято — значит, судьбе угодно, чтобы сегодня я не говорила с тобой и не заезжала к тебе домой… так что — доверимся случаю».
«Ты всегда была так суеверна?» — спросил ее однажды Мартин — скорее с удивлением, нежели с осуждением, — узнав, что Инес способна гадать, удачным ли будет рабочий день, по тому, наступит она на щель между плитами мостовой или нет. «Конечно, нет», — солгала Инес, потому что ей не хотелось походить на тех ненормальных людей, которые от долгого одиночества начинают верить в собственные странные приметы. Если кофейник засвистит раньше, чем закончится реклама по телевизору, то я должна сделать то-то (или, наоборот, не делать) или позвонить N. (или, напротив, ни в коем случае не звонить) — вот они, эти домашние предсказания, которыми тешат себя одинокие впечатлительные люди. Поэтому Инес возразила: «Конечно, же нет, любовь моя, как ты мог так подумать? Это просто игра…» И с того дня она старалась больше не прибегать к этим глупым приметам, подсказывающим, как следует поступить. Однако теперь было совсем другое дело: все было по-другому, когда речь шла о Беатрис.
«Слушай, ведь матери, когда меньше всего этого ожидаешь, умирают и оставляют тебя с чувством вины на всю оставшуюся жизнь», — сказал ей вчера Мартин, пытаясь убедить ее. «Подумай хорошенько», — добавил он в конце разговора, и Инес пообещала, что по крайней мере позвонит Беатрис, чтобы поздравить ее с днем рождения. Однако она прекрасно знала, что если судьбе не будет угодно помешать этому, то она почти со стопроцентной вероятностью окажется вечером в доме своего детства, пропитанном затхлым запахом прошлого.
Заканчивая собирать вещи, Инес сказала себе, что не стоит больше думать об этом и лучше всего — довериться случаю, как она делала всегда до знакомства с Мартином. Пусть, возможно, она опять поступает как слишком суеверная одинокая женщина, не важно, главное — долой с плеч этот бессмысленный груз! Инес приняла решение не вспоминать о своей матери до тех пор, пока не сядет в такси. Оттуда она позвонит Беатрис, и пусть судьба распорядится: если телефон будет занят, то — «прощай, мамочка!»
Наслаждаясь неожиданно хорошей погодой, Инес отлично провела день и сделала намеченные покупки. (Вы уверены, что эти телефоны будут работать в Мадриде? — Yes, miss. — А что же мне делать теперь с этой мини-печью? Она такая огромная! — Не волнуйтесь, мы доставим ее в Мадрид за неделю, без дополнительной платы, we are all опе big market now, you know[21]). Можно было попросить, чтобы новые телефоны послали вместе с мини-печью, но Инес предпочла взять их с собой: сама она понятия не имела, как ими пользоваться, но была уверена, что Мартину захочется заполучить их как можно раньше — все вокруг, кроме нее самой, обожали эти игрушки. Инес посмотрела на свою «Нокию». «Какие тебе высокие технологии, дорогая», — сказала она себе, потому что в который раз зарядное устройство было забыто дома, и теперь батарейка почти села. Этого должно было едва хватить на то, чтобы поздравить мать с днем рождения (замечательно, еще один предлог для того, чтобы быть краткой). «Но ведь тогда я не смогу позвонить Мартину, чтобы сообщить ему, когда вылетает самолет», — подумала Инес, но тотчас сообразила, что в этом нет необходимости: ведь она решила сделать ему сюрприз, и поэтому он не будет встречать ее в аэропорту.
А куда же сегодня собирается Мартин? Он ответил довольно загадочно, когда она спросила вчера, с кем у него намечается ужин. Загадочно и, как показалось ей, по-детски, словно хотел утаить от нее какую-то шалость. «Ты решил воспользоваться моим отсутствием, чтобы поужинать с какой-нибудь красоткой, любовь моя?» — спросила Инес. И он ответил: «О, ты не представляешь… можешь приревновать: красотке по меньшей мере лет шестьдесят, но раз уж ты оставляешь меня одного надолго — что мне еще остается делать?» Как хочется поболтать с ним, послушать его шутки. Внезапно Инес пришло в голову, что раз уж она ходит по магазинам, то вполне можно найти где-нибудь зарядное устройство для «Нокии», но она тотчас отмела эту идею: даже если удастся откопать подобную антикварную редкость, куда ее включить? «Браво, — заключила Инес, — у меня три телефона, а я обречена на разговор лишь со своей матушкой».
Она решила набрать номер в такси по дороге в Хитроу, как раз в тот момент, когда они проезжали мимо огромного девственного парка, простиравшегося слева (сколько стоит каждая травинка этих лугов?), где паслись пони и необыкновенные коровы. Где-то Инес читала, что такие телефонофобы, как она, стремятся иметь перед глазами умиротворяющий пейзаж, когда необходимо сделать какой-нибудь неприятный звонок. Согласно этой теории, картины природы — настоящее спасение для души, средство от стресса, stress balm, выражаясь современным языком, и каждому человеку следовало бы прибегать к этому средству. «Человечество все больше сходит с ума», — подумала Инес, но, набирая номер, устремила свой взгляд на дикие мимозы, словно прося у них помощи. Теперь оставалось лишь услышать короткие гудки и успокоиться мыслью, что она сделала все возможное. И тогда можно будет расслабиться, гладя на пейзаж и мимозы сколько душе угодно: телефон ее матери всегда был занят.
— Да? Это ты, золотце?
— А, привет, Беатрис. (Черт возьми, до чего не везет: когда не надо — она тут как тут, просто невероятно!) Нет-нет, ничего, я сейчас в Лондоне и звоню, чтобы поздравить тебя с днем рождения.
Через две минуты — несмотря на мимозы и умиротворяющий вид коров, несмотря на то что проведенный в Лондоне день способствовал укреплению ее твердости — разговор уже принял хорошо знакомый Инес с самого детства оборот.
— …хорошо, мама, да, мама, да-да, если честно, то я не думала об этом… ну ладно, я заеду поцеловать тебя сегодня вечером, но всего на минутку, ладно? Я просто с ног валюсь от усталости, сегодня весь день… что? Что ты говоришь? Тебя очень плохо слышно. Нет, я вовсе не притворяюсь глухой, мама. Просто связь плохая, понимаешь? Да-да, вот теперь слышу… хорошо, я приду одна, без этого типа, как ты изволишь его называть. (Проглоти это, Инес, проглоти, не возражай… Как это? Есть у меня собственное достоинство или нет?) …Слушай, все-таки мне лучше не приезжать, я так устала… и, кстати, это Мартин попросил меня позвонить тебе, а я вовсе и не собиралась: я сделала это скорее ради него, чем ради тебя, вот. (Длинное высказывание на другом конце, не имеющее никакого отношения к тому, что Инес только что сказала.)
Беатрис говорила то об одном, то о другом, и ее монолог был так бесконечен, что Инес успевала за это время мысленно составить свою собственную речь: «Клянусь, я выскажу ей сейчас все, что я об этом думаю! Хотя… нет, сейчас, пожалуй, не получится: батарейка почти на нуле… Ну ладно, тем лучше: я выскажу ей все потом, прямо в лицо — или я не Инес Руано. Хотя это только в том случае, если мы увидимся, а это вряд ли. Или нет? Так что́ ты решила: поедешь к ней или нет? Вот глупая дилемма!»
— Да, мама, все понимаю, конечно-конечно… извини, пора заканчивать разговор, у меня батарейка садится. Нет-нет, связь здесь ни при чем, я говорю: «батарейка». Что? Что тебе купить? (Черт возьми, я должна была это предвидеть, сейчас она сделает мне кучу заказов, как же иначе! Спокойно, Инес, ты же обещала Мартину.) Да? Извини, опять ничего не слышно: представь себе, мне послышалось, что ты сказала «десять тюбиков зубной пасты «Рембрандт»»! Что? Ты так и сказала? Десять и не меньше? Ради Бога, мама, ведь ее продают в любой аптеке в Мадриде! (Вот подходящий момент, чтобы отбрить мамочку, другого такого не будет — ну же, действуй!) Что? Английская намного лучше? Да она точно такая же, уверяю тебя. (Решено: никаких визитов в прошлое, еду прямо домой, к Мартину.) Извини, мама, но… (Ах да, ведь Мартина сегодня вечером не будет дома! С кем же он ужинает на самом деле? Наверное, с этим Паньягуа, о котором он столько говорит в последнее время… Это тот его приятель из бара, актер, кажется, или что-то в этом роде. Ну что ж, не важно… приеду домой и буду смотреть видео, пока он не вернется — всё лучше, чем…). Десять кусков мыла «Люкс»??? Мама, это мыло уже не выпускают! Бог с тобой, оно исчезло давным-давно! (Решено: не поеду к ней, даже ради святого Мартина! У Беатрис явно не все дома.) …Мама, пожалуйста, я из-за этого опоздаю на самолет. Ну хорошо-хорошо, если в аэропорту будет магазин косметики, куплю тебе и то и другое, но сегодня вечером меня не жди, я…
На этом их разговор завершился. Вернее, его завершила разрядившаяся батарейка телефона. Инес не оставалось ничего, кроме как засмеяться: она, великая ненавистница сотовых телефонов, осталась с тремя неработающими аппаратами, и в случае чего придется звонить из телефонной кабинки. «Прямо как в каменном веке», — сказала она себе.
11. МАРТИН И ДВЕ ФЛО
— Как дела, Мартинсито? Какие новости в твоей непутевой жизни? — голос Флоренсии (нейтрализованной ВГ) зазвучал на этот раз не в голове Мартина, а в динамике его мобильного, зазвеневшего как раз в тот момент, когда он собирался одеваться, чтобы сопровождать Паньягуа на ужин к Беатрис Руано.
— Привет. Случилось что-нибудь? Дома все в порядке?
Переговоры с Монтевидео, столь редкие в последнее время, почти прекратились после экономического кризиса, и поэтому звонок сестры мог предвещать лишь плохую новость.
— Эй, все в порядке? Говори, Фло!
Смех Флоренсии нельзя было назвать успокаивающим: обычно он служил прелюдией к саркастическому выпаду или плохому известию, однако на этот раз повод оказался другим. Смеясь, Фло рассказала Мартину, что сегодня она позволила себе позвонить, потому что телефонная компания решила предоставить своим абонентам в Уругвае возможность бесплатного международного звонка.
— Янки просто здорово придумали: хотя в стране кризис и все мы остались без гроша за душой, они не хотят терять потенциальных потребителей и дарят нам бесплатные минутки — прямо как наркоторговцы, которые бесплатно предлагают подросткам наркотики у дверей школы. Очень мило с их стороны, благослови их за это Бог. И вот я использую эту возможность, чтобы поговорить с тобой и узнать, как жизнь. Что, как всегда — неудача на неудаче? Все нищенствуешь, Мартин?
Он посмотрел на себя в зеркало шкафа. С волосами, наконец перекрашенными в натуральный цвет, в небесно-голубой рубашке, расстегнутой лишь настолько, чтобы был виден кулон — подарок Инес, Мартин вовсе не походил на неудачника, а уж тем более на нищего. Однако прежде чем ответить Флоренсии, он за несколько секунд оглядел отражавшуюся в зеркале квартиру Инес Руано глазами своей сестры. «Потрясающая, шикарная квартира, — сказала бы Фло и голоском девочки из колледжа Сакре-Кер (где, кстати, она никогда не училась) добавила бы: — Но ведь она не твоя, а, Мартинсито? Как жаль… Подожди, не рассказывай мне ничего, я уже поняла — со времени нашего с тобой последнего разговора у тебя есть две новости: ты все такой же красавец, как прежде (пользуйся этим, пока молодой), и теперь тебе удалось пристроиться к какой-то богачке… ну что ж, в конце концов, жизнь есть жизнь…»
— Ну, я бы не сказал, что все так плохо, Фло, наоборот, сейчас у меня все отлично, — ответил Мартин, когда молчание стало уже беспокоить его сестру, она даже подумала, что бесплатный разговор оборвался. — Все просто замечательно, уверяю тебя, я работаю актером. Да, да, сейчас как раз подбирал себе костюм для одной интересной постановки, в которой мне скоро предстоит играть.
«Подбирал костюм» — это звучало достаточно профессионально и позволяло продолжать плести красивую ложь, что Мартин и сделал. Он готов был рассказать сестре все что угодно, кроме правды. Как он мог объяснить Фло, что после той работы на «Гуадиана Феникс филмз» (за которую не получил ничего, кроме аванса, хотя и по собственному желанию), основным средством к существованию для него был ремонт старых стиральных машин и прочей домашней рухляди? И хотя сейчас ему действительно предстоял в некотором роде «выход на сцену», но это была, собственно говоря, не работа, а скорее услуга такому же безработному, как он, актеру, некоему Паньягуа, попросившему сходить с ним к матери его, Мартина, подруги (?). (Паньягуа сказал, что объяснит все потом, попросил не задавать вопросов (?) и ограничиться ролью такого же молчаливого статиста, как в прошлый раз, когда они разыгрывали договор с дьяволом, и к тому же собрать волосы в хвост). Как он мог объяснить все это Фло и вообще кому бы то ни было?
Однако поскольку с ним разговаривала настоящая Флоренсия, а не та, которая жила в его голове и знала все его глупые мысли, никаких неприятных вопросов или саркастических замечаний не последовало. Фло не спросила, например, не показались ли Мартину странными просьбы этого Паньягуа. Не сказала она и ничего вроде: «Как? Так, значит, после всех этих невероятных указаний он еще и позвонил тебе вчера вечером, чтобы узнать, не собирается ли возвращаться Инес, и с облегчением вздохнул, узнав, что она по-прежнему в Лондоне и тебе не удалось убедить ее вернуться ко дню рождения матери? Ты что — не видишь, что все это в высшей степени подозрительно?»
Настоящая Фло, по-видимому, больше интересовалась погодой.
— Что ты говоришь, Мартин? У вас почти жарко? Ну и ну! А у нас тут холод собачий, просто ужас!
Да, да, именно это она сказала, вместо того чтобы приняться читать нотации: «Ты никогда не исправишься, Мартинсито… А как, интересно, этот тип все объяснил тебе? Только не говори, что он наплел, будто этим спектаклем надеется расположить к тебе старушку. Как будто, едва увидев тебя, она изменит свое мнение, как по мановению волшебной палочки и примет тебя с распростертыми объятиями только потому, что ты не похож на метиса или индейца-гуарани, какими считают всех нас европейцы, а подобен самому архангелу Гавриилу, с твоими белокурыми волосами и зелеными глазами».
Однако, к счастью, Фло не сделала ни одного из этих неприятных замечаний: ее по-прежнему куда больше интересовали антициклоны.
— Так у вас двадцать градусов, говоришь? Вот это да, везет вам! А мы-то здесь уже не знаем, как и одеваться… — продолжала настоящая Фло, непохожая на ту, что была загнана в угол Величайшей Глупостью и теперь с удовольствием воспользовалась бы возможностью, чтобы наговорить Мартину кучу гадостей: «Все ясно, и тем не менее ты рад участвовать в этом глупом спектакле, а? Потому-то ты настаивал так вчера вечером, чтобы Инес позвонила своей матери и даже (втайне от Паньягуа, неизвестно почему предпочитающего, чтобы Инес отсутствовала) уговаривал ее вернуться раньше. К сожалению, тебе это не удалось. Но это не важно, потому что — кто знает — может быть, все получится с этой глупой постановкой, и тогда ты сможешь позвонить Инес и сказать: приезжай, у меня есть для тебя сюрприз. Она приедет и увидит вас вместе, поднимающих бокалы… как здорово! Ведь самое главное — не ссориться с матерями, верно, Мартинсито? Не забывать об их существовании, потому что иначе, когда меньше всего этого ожидаешь, они берут и умирают, как произошло и с твоей мамой». — Ты не поверишь, у нас уже целую неделю льет дождь как из ведра, кошмар какой-то, — тараторил приветливый голос Фло, решившей до конца использовать возможность бесплатного звонка. Окажись бы на ее месте другая Фло, она бы от него не отстала: «Слушай, Мартин, меня-то ты не обманешь, я тебя насквозь вижу: ты согласился участвовать… (а знаешь вообще, чего добивается этот экстравагантный тип?)… Так вот: ты согласился участвовать в этом только из мужского тщеславия и потому, что это mother and child reunion[22], как выразился бы Пол Симон, позволяет тебе почувствовать, что ты не сделал для своей матери, которая умерла, когда ты прожигал жизнь Бог знает где, растрачивая присылаемые тебе деньги и не думая о том, что твоя мать умирает сейчас в Монтевидео и что ей хотелось бы увидеть сына перед смертью. Какой ты добренький, Мартинсито! Так значит, хочешь, помирить Инес с матерью (у которых друг с другом Бог знает какие счеты) — и все в память о своей матери (кстати, и моей тоже). Бесполезный подарок! Хотя мама и умерла, обливаясь слезами из-за тебя, думаешь, ей сейчас, на глубине двух метров под землей, есть дело до того, что ты пытаешься загладить свою вину? Подарки мертвым! Какой же ты прекраснодушный, Мартинсито — все это говорят — какой добрый!».
Однако Фло не сказала ничего подобного, а продолжала рассказывать о погоде (ни слова об экономической ситуации в стране: должно быть, дела обстояли совсем плохо, если человек столько времени обсуждал по телефону только погоду): «Бла-бла-бла… у меня замерзли петунии…» Мартин присел на кровать, он не был взволнован, как в начале разговора, и не чувствовал неловкости: по-видимому, Флоренсия, задав ему два-три начальных риторических вопроса, намеревалась все остальное время проговорить сама — похоже, сегодня ей хотелось почесать языком, а не допрашивать. «Вот и замечательно, — подумал Мартин, — возможно, придется немного поскучать, но по крайней мере я не услышу ничего неприятного».
— …так что я вырвала погибшие петунии и посадила другие: в трудные времена нужно окружать себя красивыми вещами.
«Надо же, как изменилась сестрица, невзгоды пробуждают в человеке лучшие качества», — философски заключил Мартин, а тем временем голос, звучавший то ли в его собственной голове, то ли в телефоне, продолжал. Речь шла уже не о петуниях и прочих приятных мелочах, а о его матери: «…хотя мама и умерла, обливаясь слезами из-за тебя, думаешь ей сейчас, на глубине двух метров под землей, есть дело до того, что ты делаешь? Подарки мертвым! Какой же ты прекраснодушный, Мартинсито — все это говорят — какой добрый! Хотя, по сути, — добрее с мертвыми, чем с живыми: ты забыл, что у тебя еще есть отец, забыл? Ах, мужчины: все вы одинаковы. Нам, женщинам, никогда не понять, почему вам обязательно нужно потерять любимого человека, чтобы понять, как сильно вы его любили. Какие же вы дураки, мужчины, обожатели призраков!».
Мартин так и не понял, кто это сказал: Фло, жившая у него в голове (невозможно, она ведь побеждена Величайшей Глупостью!), или его настоящая сестра, потому что именно в этот момент компания «Телефон XX век» решила прервать связь. Голос с мягким мексиканским акцентом вклинился в разговор, разрушив волшебство. «Always near you, thank you for trusting us»[23], — пропел некто в сопровождении звона колокольчиков, и Мартину Обесу послышалось, будто Фло (бог знает какая из двух) опять повторила свою последнюю сентенцию о любви мужчин к призракам.
12. В ДОМЕ БЕАТРИС
В половине десятого вечера Паньягуа и Мартин Обес стояли перед домом Беатрис Руано — так же, как несколькими неделями раньше у дома ее дочери. Паньягуа, любивший проводить параллели, отметил два отличия от того дня: на этот раз отсутствовал кот Вагнер (по крайней мере его нигде не было видно), и демоны (то есть они сами) не были одеты в черное. В остальном же — в том, как они остановились перед дверью — один чуть впереди, другой несколько поодаль — все с идеальной симметрией повторяло прежнюю сцену, даже слова. Если в прошлый раз Паньягуа сказал приблизительно следующее: «Будьте добры, позвоните в дверь, а потом ограничивайтесь тем, чтобы казаться демоном, и ничего больше. Скажите начальные слова, как мы договорились, а потом сохраняйте полное молчание, понимаете меня? Я сделаю все остальное», — то теперь его слова прозвучали рефреном:
— Слушай, Мартин, позвони в дверь, поздоровайся и потом храни молчание. Договорились? Я сделаю все остальное.
К сожалению, на этом симметрия закончилась, потому что в сцену необходимо было вводить новые детали, не увязая в рефренах. Когда Мартин собирался позвонить в дверь, как в прошлый раз, Паньягуа остановил его:
— Подожди, дай я на тебя взгляну, Мартин, — сказал он тоном матери, осматривающей сына перед входом в экзаменационную аудиторию.
— Дай-ка я на тебя погляжу, — Паньягуа склонил голову набок и убрал с лица Мартина несколько светлых прядей, чтобы по крайней мере в фас казалось, что у него короткие волосы. Затем с той же материнской взыскательностью осмотрел его наряд, обратив особое внимание на то, чтобы рубашка была хорошо заправлена в брюки, и поправил висевший у него на шее кулон, подарок Инес. «Жаль, что он посеребренный и слишком большой, но в принципе вполне может сойти за тот, другой», — сказал себе Паньягуа и, бросив быстрый взгляд на туфли, заключил: — Теперь можешь звонить.
Ферди только что налил себе виски, когда увидел вошедших гостей. В доме Беатрис сохранилась длинная зеркальная галерея, ведущая от главной двери в библиотеку, где он и находился. Это положение было идеальным для наблюдения за вошедшими гостями при наличии у человека наблюдательности, а Ферди претендовал на обладание этим качеством. Это было лекарство от злейшего врага всех Ферди в этом мире — скуки. Он сел на один из диванов — слишком мягкий на его вкус, из разряда той безумно дорогой мебели, набитой отборным пером, которая просто заглатывает севшего на нее человека. «Дурацкая мебель», — подумал он и, с трудом выкарабкавшись из дивана, устроился на его ручке, как тюлень на льдине. «Так-то лучше, — сказал себе Ферди, — и запасемся терпением». Вечер обещал быть в высшей степени скучным в компании этих двух типов, приближавшихся к нему по галерее. И как только Беатрис могло прийти в голову пригласить парочку подобных субъектов? Его возлюбленная не переставала его удивлять. Ферди, конечно же, не знал, что Паньягуа уже бывал в доме и несколько раз проделывал этот путь, околдованный шедшей впереди Беатрис, и его удивила походка странного гостя. Он шел медленно, осторожно, как паломник, боящийся наступить на какую-нибудь святую реликвию. А молодой? Что ж, он тоже казался странным, но исключительно по контрасту с первым. Они были полной противоположностью друг другу: один — грустная кляча в старом официальном костюме мышиного цвета, другой — молодой красавец, которого с первого взгляда можно было принять за подростка. «Уж не артисты ли?» — подумал Ферди. Он терпеть не мог людей, занимавшихся искусством, в особенности коммерческой его стороной, вроде модельеров, дизайнеров и прежде всего торгашей, прикрывавших жажду наживы страстной любовью к творчеству и считавших своим долгом нести какой-нибудь бред об авангардном структурализме или архитектуре Баухаус. «Какое занудство… может быть, лучше испариться на время, по крайней мере пока не спустится Беатрис, а там посмотрим — в конце концов, ведь это ее гости, а не мои. А в саду-то, наверное, холодно, как на Северном полюсе. В Мадриде в ноябре даже хуже, чем в Милане. Все врут про испанскую осень, холод собачий… Ладно, все равно выбора нет, так что улизну-ка я потихоньку, — сказал он себе. — Если повезет, может, найду где-нибудь в доме телевизор». Ферди уже не раз задумывался о том, что за такие экстравагантные страсти, как его любовь к Беатрис, приходится слишком дорого платить, и хуже всего то, что он вынужден терпеть друзей своей красавицы. Ферди, с юных лет обожавший женщин, подобных сеньоре Руано, на опыте убедился, что они имеют дурную привычку окружать себя пижонами-болванами и величайшими занудами обоих полов, и, хотя он был довольно уживчив по своей натуре, ему не нравились эти замашки в стиле монархов эпохи Возрождения, наполнявших свой двор карликами и уродами. «Cazzo[24]! — сказал он себе, — надо смываться — сейчас или никогда: эти двое (о, наверняка они торгаши искусством или того хуже, che noia mortifera veramente mi rompi le scatole[25]) уже делают последний поворот, а потом отступать будет поздно и придется заниматься ими в отсутствие Беатрис». «Добрый вечер, Беа сейчас спустится», — должен будет сказать он, и потом, до ее появления (полчаса, три четверти. Бог его знает), они будут коситься друг на друга, покашливать или покачиваться на пятках, пытаясь выдавить из себя несколько слов. «Парочка rompi coglioni[26]», — подумал он и исчез вместе со своим виски, прежде чем эти двое успели открыть дверь.
* * *
От фигуры, сидевшей на ручке дивана и встревоженно вытягивавшей шею, как тюлень на льдине, не осталось и следа, хотя оба — и Паньягуа, и Мартин — видели ее, когда шли по галерее. Ферди не курил и к тому же принадлежал к числу особо продвинутых современных мужчин, считающих шикарным обходиться без одеколона, предоставляя все феромонам, поэтому ничто не напоминало о его присутствии. Что же касается роскошного дивана (ради которого множество гусей лишилось своих перьев), то на нем не осталось ни малейшей вмятины от сидевшего там тела: он был идеально пышным, округлым и пустым.
Поэтому, войдя в это инертное пространство, не подвластное воздействию настоящего и полное воспоминаний, Грегорио Паньягуа внезапно почувствовал некоторый страх, подумав, что демонстративная неподвижность времени, царившая в этих стенах, не предвещает ничего хорошего.
— Такси?
«На какую только работу не забрасывает людей жизнь», — подумала Инес, когда на выходе из аэропорта к ней подъехало такси, за рулем которого сидела девушка с оранжевыми волосами и в мятых брюках. Судя по ее виду, можно было предположить, что ее призвание — искусство, журналистика или кино, но уж никак не работа таксисткой. Девушка любезно предложила положить обе сумки в багажник («Эту не нужно, спасибо, я возьму ее с собой, там фотографический материал»), и Инес наблюдала, как она ритмично двигается под неслышную музыку, звучащую, вероятно, внутри нее самой, потому что плеера видно не было. «Нужно предложить Майре сделать серию фоторепортажей о том, как призвание человека отражается на его облике, — размышляет она, садясь в машину, — по крайней мере это интереснее, чем та глупость о женщинах в тени». Подумав о той работе, Инес, конечно же, вспомнила женщину с красными ногтями и, устроившись на заднем сиденье, надела ремень безопасности, чего никогда раньше не делала. «На всякий случай, — сказала она себе и почувствовала легкую дрожь, но потом оборвала себя: — Глупости, забудь об этом и подумай лучше о чем-нибудь более насущном — например, о том, стоит ли, в конце концов, заезжать к Беатрис или нет. Так что же делать? — спросила себя она и сама же, удивленная этим вопросом, ответила: — Да о чем это я? Я ведь приняла решение еще до того, как вылетела в Мадрид. Хватит с меня и того, что я купила мамочке (о святая Инес, вот дурочка!) все, что она просила, едва не опоздав на посадку (и даже мыло «Люкс»; мама была права, оно до сих продается в Англии). Какие же могут быть сомнения? Сейчас прямо домой, а завтра обвяжу все это красивой ленточкой и пошлю Беатрис, приложив еще какой-нибудь подарок. Прощай, мамуля!»
У таксистки интересный затылок: Инес часто ездит на такси и всегда обращает внимание на затылки. Созерцание чужого затылка и одновременное долгое уточнение своего адреса во избежание недоразумений — привычный для нее ритуал.
— Мне нужно на улицу Вентура де ла Вега, дом семь, и, пожалуйста, не перепутайте, люди постоянно путают Вентура де ла Вега с улицей Лопе де Вега.
Они уже выезжали на шоссе, когда Инес произнесла это, глядя на оранжевую шевелюру таксистки (почему всем теперь хочется иметь волосы цвета морковки?), и та кивнула головой.
— О’кей, — сказала девица, и больше они не говорили в течение всего пути. Не то чтобы таксистка не пыталась заговорить с Инес — как раз наоборот, она много раз пыталась завести разговор, спросив, какую музыку она любит и кто она по знаку зодиака, но Инес была очень утомлена и, вероятно, задремала. Да, должно быть, ее действительно сморил сон, потому что иначе она заметила бы, что автомобиль ехал не на улицу Вентура де ла Вега, а, как строптивый конь, вез Инес под убаюкивающее щебетание таксистки и приглушенный шум города к дому ее детства. Только там она пришла в себя, но даже не сразу среагировала, замерев, уставилась на тротуар (дурочка, дурочка, Инес: взрослые всегда смотрят перед собой, только дети могут глядеть как завороженные на щели в мостовой): оттуда на нее уставились знакомые тени из прошлого.
13. БЕАТРИС ОДЕВАЕТСЯ
Беатрис ненавидела часы: эти механизмы казались ей возмутительно бестактными, они назойливо напоминали о том, что omnia vulnerant ultima necat— каждый ранит, последний убивает. Как будто она сама этого не знала, как будто каждое утро не глядела на себя в зеркало, замечая уже не увядание красоты (это бывает с молодыми сорока-пятидесятилетними старухами), а нечто намного более ужасное. Каждое утро Беатрис все яснее видела, как увеличиваются тени на ее лице, а значит, неизбежно приближается конец, тогда как у нее до сих пор оставались счеты с жизнью. Именно поэтому, а вовсе не из глупого кокетства Беатрис Руано никогда не пользовалась часами: ни наручными, ни будильником. Поэтому она всегда везде опаздывала и вот уже тридцать лет не заводила старые часы с боем, оставшиеся от Сальвадора и до сих пор занимавшие почетное место в зале. Они могли стоять на этом месте до бесконечности, потому что остановившиеся часы — не более чем безобидное украшение. К тому же часы показывали время «без четверти три» и их стрелки так приветливо раскрывали свои объятия, что у Беатрис появилась привычка смотреться в зеркальную поверхность циферблата каждый раз, когда она проходила мимо. Не исключением был и сегодняшний день. «О, я сегодня неплохо выгляжу, прекрасный подарок ко дню рождения», — отметила Беатрис по пути из одной комнаты в другую. Она прошла из спальни в ванную, а потом — в гардеробную, где, поразмыслив немного, выбрала простое черное платье, которое должно было лучше подчеркнуть чулки со швом, специально купленные ею к этому случаю. Их сейчас не носят, это правда, но, несомненно, скоро они снова войдут в моду. Все возвращается, и слава Богу, сказала себе Беатрис. Вечное Возвращение… Чья это чудесная мысль? Ницше? Или Карлоса Гарделя, из его «Gira, gira»? Впрочем, какая разница? Важно лишь то, что все действительно возвращается и повторяется, а это — лучшее средство против проклятых часов. Без четверти три. Часы Сальвадора всегда показывали без четверти три: и тогда, когда Беатрис вынула из шкафа черное платье, и когда вышла пятнадцать минут спустя из гардеробной, и потом, когда она после долгих поисков нашла наконец потрясающую нефритово-зеленую шаль. «Ну-ка, раз уж я роюсь в этой части шкафов, попробую отыскать темно-зеленые вечерние туфли, купленные в Париже тысячу лет назад. Если мне это удастся — великолепно, все будет vintage[27], как называют это теперь. Прекрасная мысль — раскапывать реликвии и щеголять в них, как в обновах: ведь что такое этот vintage, как не старая и успокоительная мысль Ницше или Гарделя о вечном возвращении?»
Часы по-прежнему показывали без четверти три, но Беатрис решила ускорить церемонию одевания, так как уже давно слышала звонок у парадного входа, голос Паньягуа, сказавший «добрый вечер», и другой голос, который расслышала не очень хорошо, потому что внезапно его заглушили другие звуки. «Как странно, кажется, будто кто-то открыл окно в мою комнату?» — удивилась Беатрис. Ее оповестил об этом не столько холод, сколько шум: она знала все звуки дома, и ей прекрасно известно, что ворвавшийся теперь внутрь глухой гул царит только на улице. Наверное, она сама неплотно закрыла окно… ну что ж, ничего страшного, квартал очень спокойный, никаких воров и грабителей, если кто и забирается иногда в дом, то только кошки. «Похоже, где-то неподалеку находится целое кошачье поселение», — мимолетно подумала Беатрис, ведь она уже не раз видела их тени, а один кот даже исхитрился проникнуть в дом. Но кошки ведь совершенно безобидны. И вежливы.
Беатрис снова отправилась в гардеробную. «Если не отыщутся зеленые туфли, придется надеть какие-нибудь черные, размышлять уже некогда. В каких же туфлях видел меня Паньягуа в ту последнюю ночь тридцать с лишним лет назад? Скорее всего это были туфли на каблуке с квадратными носами, такие были модны в то время. Однако не стоит надевать сейчас ничего подобного, в некоторых случаях лучше отступить от принципа Вечного Возвращения. В этом случае теория Ницше становится довольно опасной: там, где речь идет об обуви, мужчины ведут себя как настоящие фетишисты. Они терпеть не могут тупые носы и мощные каблуки, когда они в моде, а когда не в моде — сходят от них с ума. Так что осторожно: лучше выбрать что-нибудь другое».
Беатрис не могла решить, какие туфли выбрать — может быть, те, а может — эти, или, быть может, — другие, без каблука, они лучше подчеркнут чулки со швом, или те открытые, на небольшом каблучке… Вдруг она спохватилась: прошло много времени, нужно поторопиться, если она задержится еще, с Ферди случится удар в обществе Паньягуа и его спутника. «Хотя, наверное, он ушел от них, — думает Беатрис, — или как ни в чем не бывало улегся спать в какой-нибудь комнате». Он уже вытворял нечто подобное и раньше: Ферди просто душка, но он не имеет ни малейшего понятия о том, что такое жертва общественным приличиям. «Ферди, золотце? — позвала Беатрис, выглядывая в зал: три ведущие из него двери были открыты, и в комнатах темно. — Ферди, малыш?» Ладно, по крайней мере наверху его не оказалось, и дай Бог, он сидит сейчас в библиотеке и занимается гостями.
Интересно, кого же привел с собой Паньягуа? В последний раз, когда они говорили по телефону, он настоял на том, что придет с другом. «В наше время подобное заявление может означать лишь одно: очередной дезертир из мужских рядов», — сказала себе сеньора Руано, выбирая сережки. Она примерила перед зеркалом гранатовые: старомодные, это правда, зато прекрасно подходят к выбранному ей сегодня стилю «Вечное Возвращение». Выбрав золотые твердые браслеты без застежки, Беатрис Руано успокоилась, решив, что, кто бы ни был спутником Паньягуа, он, конечно же, не представляет опасности для ее интересов. «Не имеет значения, — с улыбкой размышляет она, — потому что, хотя Паньягуа, как многих чувствительных мужчин в наше время, угораздило влюбиться в мальчика (по какой другой причине он мог бы так настаивать на том, чтобы привести с собой этого мальчишку, которого я никогда в жизни не видела?), хотя он и потерян теперь для женского общества, без сомнения, воспоминания имеют над ним прежнюю власть». Мужчины, считала сеньора Руано, вполне способны предавать своих возлюбленных из плоти и крови и разбивать им сердце, но никто из них не может изменить доброму воспоминанию.
Беатрис повернулась перед зеркалом, чтобы рассмотреть шов на своих черных чулках. Еще одно преимущество Вечного Возвращения — ничто не остается неизменным. «Все повторяется в истории и в жизни каждого человека, но, к счастью, повторяется в вариациях», — думала она, глядя, как великолепно сидят на ее ногах чулки. При любом возвращении что-нибудь обязательно меняется: иногда в хорошую, иногда в плохую сторону. К счастью, в случае с чулками эти изменения положительны. Тридцать лет назад их качество было ужасным, они перекручивались и морщились на ногах, даже на самых безупречных. Теперь же, наоборот, даже шестидесятилетние ноги (конечно, не все, а лишь некоторые, — уточнила Беатрис) кажутся в них молодыми. Классическим движением, сохранившимся лишь в старых кинолентах, Беатрис, обернувшись, провела указательным пальцем по шву от икры до конца линии, скрывающейся под платьем. Так в прежние времена женщины проверяли, правильно ли надеты чулки.
Беатрис Руано улыбнулась. Она считала себя безгранично терпеливой женщиной. Возможно, это одна из причин, по которой она ненавидела часы, постоянно спешащие в никуда. Со времени их последнего разговора с Паньягуа (он позвонил вчера, чтобы спросить, может ли прийти с другом) Беатрис интуитивно чувствовала, не находя этому объяснения, — что-то изменилось в его отношении к ней. Потому-то она и решила сегодня пустить в ход чулки со швом и целый арсенал других средств обольщения. Беатрис не могла объяснить охватившее ее внезапно чувство тревоги. «Да, сеньора, конечно, сеньора, вот увидите, я нашел отличное решение», — сказал ей вчера Паньягуа. Слова были безупречны, так же как и тон, но все же в его голосе проскользнули едва уловимые нотки, оповестившие Беатрис о том, что ей придется употребить все свое обаяние, чтобы вернуть Паньягуа к прежней безусловной покорности. В действительности именно необходимость снова завоевать его и поставить себе на службу заставила Беатрис согласиться, чтобы Паньягуа пришел с другом, кем бы тот ни был и какие бы отношения ни связывали их. Беатрис, старое плотоядное растение, предпочитала держать соперников поблизости, чтобы иметь возможность оценивать их силы, присматриваться и иногда даже покусывать.
Лицом к лицу с противником Беатрис еще ни разу не проиграла сражения, она была уверена в своих силах: инстинкт подсказывал, что, как только Паньягуа окажется рядом с ней, весь остальной мир снова перестанет для него существовать. Так было всегда.
Беатрис Руано закрыла дверь в свою комнату и пересекла зал. Прежде чем выйти на лестницу, она, скорее по привычке, чем из кокетства, взглянула на себя в зеркальный циферблат часов Сальвадора, как делала тысячи раз перед боем. Однако сегодня Беатрис не удалось увидеть свое отражение с прежней отчетливостью. Она пыталась улыбнуться, но ее улыбку портили тени, которых, совершенно точно, раньше там не было. Беатрис остановилась: она была готова поклясться, что стрелки часов изменили положение и уже не показывают дружелюбное «без четверти три». Если стрелки и передвинулись, то едва заметно, всего на несколько сантиметров — в положение «без десяти три», но теперь в циферблат стало невозможно смотреться — мешала тень от стрелки, из-за чего Беатрис Руано и заметила перемену. Вдруг она вспомнила про открытое окно: может быть, забрался кот? «Что за глупости, — сказала она себе, — где это видано, чтобы кот — даже если он и пробрался в дом (что маловероятно) — мог завести часы?» И, чтобы убедить себя в этом и в том, что часы Сальвадора так же безжизненны, как их хозяин, Беатрис Руано, словно врач, прослушивающий больного, наклонила голову к деревянному корпусу, пытаясь расслышать в нем биение жизни. Внутри все тихо.
«Конечно же, мне показалось, — подумала она, — ничто не меняется в этом доме».
14. ЗЕРКАЛЬНАЯ ГАЛЕРЕЯ
Никто уже не помнил, зачем была построена эта зеркальная галерея, ведшая от главного входа в библиотеку и так нескромно позволявшая видеть приближавшихся гостей, тоже, в свою очередь, имевших возможность наблюдать за хозяевами дома. Несмотря на частое упоминание своего мужа, Беатрис не помнила его действительных слов, потому что она, как многие вдовы, исказила их за долгие годы, создав множество фраз и сентенций, выгодных ей самой: «Сальвадор всегда говорил то-то», «Мой муж никогда бы не допустил того-то» и т. д. Тень мужа превратилась в конце концов в куклу, говорившую лишь ее устами. Однако некоторые слова настоящего Сальвадора Руано не умерли, потому что они жили в одной из самых характерных особенностей дома. «Эта зеркальная галерея похожа на охотничью засаду в ущелье, — некогда сказал он, и это утверждение по-прежнему оставалось в силе. — Гости — назовем их условно «дичь», — переступив порог, вынуждены войти в коридор, позволяющий следить за каждым их движением. В то же время они могут сами видеть охотника, наблюдающего за ними из своей засады в библиотеке, потому что в отличие от дикой природы в этом доме каждый — охотник и каждый — дичь, выслеживающий и выслеживаемый одновременно».
Много лет спустя зеркальная галерея по-прежнему оправдывала слова сеньора Руано, играя роль, для которой была создана. Хотя вся жизнь Беатрис представляла собой постоянную смену городов, любовников, увлечений, по какой-то причине, в которую она предпочитала не вникать, дом оставался неизменным и полным пятен, дававших о себе знать через несколько дней после ее возвращения. Неизменной оставалась и эта предательская галерея, испытание которой проходили и гости, и сами хозяева — так же как сейчас Беатрис, направлявшаяся по ней в библиотеку. Дальнозоркость позволяла ей прекрасно видеть все издалека: за первым поворотом она уже ясно различила силуэт Паньягуа и другого мужчины, должно быть, его друга. Оба стояли к ней спиной: молодой человек смотрел в окно, а Паньягуа у книжного шкафа, вероятно, разглядывал книги, чтобы скоротать время. «Очень похоже на Паньягуа», — подумала Беатрис и, присмотревшись ко второму силуэту, отметила, что, должно быть, он очень красив. Она умела безошибочно распознавать красоту по стати и по посадке головы, и поэтому, будто мужчина, спешащий обогнать идущую впереди хорошо сложенную женщину, чтобы увидеть ее лицо, ускорила шаг. Войдя в библиотеку, Беатрис успела сделать две вещи — приглушить свет (по ее словам, несомненно, позаимствованным из какой-нибудь давно прочитанной книги, она всегда принимала гостей в полумраке и обязательно под розовым абажуром) и отметить с улыбкой, что Ферди в комнате нет. «Тем лучше, — сказала она себе, — хоть раз малыш оказал мне услугу своим бегством».
— Здравствуйте, Паньягуа, только не говорите, что вы не слышали моих шагов, — рассмеялась Беатрис, протягивая гостям обе руки в знак приветствия. Паньягуа и Мартин обернулись, чтобы поздороваться с хозяйкой.
15. ОШИБКА
— Черт возьми, извини, подруга, видать, я неправильно тебя поняла: мне показалось, ты сказала «Лопе де Вега», а не «Вентура де ла Вега», клянусь матерью. Ведь это просто издевательство над людьми — давать улицам похожие названия… Ну да ладно, не напрягайся, отвезу тебя домой — нет поблем. Давай, садись… чего ты так уставилась на мостовую, подруга? Потеряла что-то? Эй, с тобой все в порядке?
Инес вздрогнула и, подняв глаза, спросила: «Что?», но тут же снова устремила взгляд в землю: один раз поддавшись искушению, она уже не в силах преодолеть этого притяжения. Глупая, глупая Инес, ведь ей прекрасно известно, что если не держать голову высоко (как делают все взрослые), то опять увидишь паутину теней, манившую тебя в детстве, когда ты смотрела вечером на улицу из окна своей комнаты на втором этаже. Даже теперь, тридцать лет спустя, Инес помнила каждый их штрих, выученный наизусть за бесконечно долгие вечера, проведенные в детстве у окна в ожидании Беатрис, когда ее мать была для нее мамочкой и прощалась со своими кавалерами у дверей, посылая им воздушные поцелуи («Пока, дорогой, позвони мне завтра… хотя нет, лучше я сама позвоню тебе на днях»).
Инес попыталась оторвать взгляд от мостовой: «Что может подумать про меня эта милая таксистка? (Кстати, по-моему, я все же предупредила ее, как всегда: «Мне нужно на улицу Лопе де Вега, а не на Вентура де ла Вега…») Конечно же, она не подозревает, почему я стою как вкопанная, глядя на мостовую. Еще подумает, что я тронулась умом… Лучше поскорее сесть обратно в такси, пока не появилась в этой паутине теней та, что способна окончательно парализовать меня. Садись в машину, Инес, пока не появилось самое ужасное видение — твоя тень, раскачивающаяся на карнизе в одной рубашке от пижамы, пьяная до безобразия и кричащая: «Поклянись мне, мама, что никогда его больше не увидишь, поклянись мне своими мертвыми!» С чего это мне полезли в голову такие мысли, будто я никогда не возвращалась с тех пор в дом своей матери? Ведь я была здесь тысячу раз, и даже ночью, как сегодня… Да, но мне никогда не приходилось приезжать сюда помимо своей воли, по чистой случайности. Что за мистика!» («Эй, подруга, ты чего? Я уже выключила счетчик, так что давай, садись скорее, поехали».) Но Инес не двигалась с места, как оробевшая девочка.
Мелькнувшая тень кота заставила ее взглянуть вверх. Ей показалось, будто огромный, как собака, кот выскочил из окна комнаты ее матери на втором этаже. «Во времена моего детства, — думает Инес, — ничего подобного не случалось». Тогда дом был наполнен светом и смехом веселившихся людей — мужчин, которых она ненавидела, потому что была еще слишком мала, чтобы понимать, что хохот и громкие голоса в тысячу раз лучше пришедшего им на смену приглушенного шушуканья ее матери и Альберто. «Поклянись, что ты вычеркнешь его из своей жизни, как он вычеркнул меня из своей, поклянись, что возненавидишь его, как я его ненавижу…» Тень девочки раскачивалась на карнизе взад и вперед, угрожая броситься вниз и покалечиться, разбиться вдребезги, если это необходимо для того, чтобы мама провела ночь рядом с ней, а не с Альберто. «О нет, — думала Инес, — пусть лучше она проводит ночи не дома, чем слышать их просачивающееся сквозь стены страстное дыхание. — Да что это я, — спохватилась она, — все это фантазии, призраки… я никогда не слышала ничего, кроме их смеха в кафе «Бруин». О, что может быть отвратительнее малины? Трудно даже представить».
— Черт возьми, какой потрясный парень! — вдруг сказала таксистка. Инес обернулась: девушка сидела на крыле автомобиля и указывала ей на одно из окон дома Беатрис. Она достала откуда-то бутылку воды и пила, словно решив устроить себе длительный перерыв.
— Прости, что ты сказала?
— Я говорю: глянь, какой красавчик в этом доме, на который ты смотришь. Гляди-гляди, вон он, там, в окне слева.
Первый импульс Инес: ни в коем случае не смотреть! Но потом она улыбнулась: хватит глупостей, лучший способ избавиться от теней — не замечать их. К тому же ведь мы сейчас в настоящем. Кто может быть там, наверху? В худшем случае один из Тоникёртисов ее матери. Как зовут ее теперешнего? Ах да, Ферди. Конечно же, это Ферди. Инес уже собралась поднять глаза, как вдруг опять раздался восхищенный голос таксистки:
— Слушай, этот блондинчик красив как бог! Правда, мне больше нравятся жгучие брюнеты, но этот парень просто отпад.
— Едем. Пожалуйста, отвези меня домой, — решилась Инес, внезапно почувствовав в своем горле ледяную струйку малинового мороженого.
— Ладно, поехали, но все же тебе стоило посмотреть.
16. ДВЕ С ПОЛОВИНОЙ КЛЯТВЫ
Инес уверена, что твердо решила не смотреть на окно, подумав, что — чего доброго — очередной Тоникёртис матери увидит ее и станет делать знаки, чтобы она зашла в дом. Однако, поскольку таксистка упорно называла мужчину в окне блондином, Инес поняла, что это не мог быть Ферди: любовники ее матери всегда были темноволосыми. Девушка вела себя очень странно: с какой стати она так настаивала на том, чтобы Инес взглянула на красавца в окне? Хотя, если хорошенько подумать, ничего странного в этом не было — жители больших городов противоречивы в своих поступках: сегодня могут пройти мимо, оставив тебя истекать кровью на улице, а завтра сочтут своим долгом указывать тебе, как надо жить. «Да посмотри же наконец на то окно, подруга, — хотя бы просто чтобы порадовать взгляд!» Назойливость девушки начинала надоедать Инес. Она вот уже минут десять стояла у дома своей матери, куда попала по чистой случайности; ситуация была абсурдной: вид дома навеял ей немало воспоминаний. Инес хотелось поскорее уехать, но, несмотря на это, она продолжала стоять перед домом — так же как и таксистка, глядевшая на него совершенно другими глазами.
— Ну что, подруга, поехали? Садись, я тебя отвезу.
Инес готова поклясться, что именно в этот момент, когда девушка перестала настаивать, чтобы она посмотрела в окно, и пожала плечами, словно говоря: «дело твое», ее охватило любопытство. Отчаянное любопытство. Такое случается. Инес подумала, что, возможно, ее мать стала предпочитать другой тип мужчин, и, чтобы проверить это, решила взглянуть наверх. Может быть, на это была и какая-то другая причина, о которой она предпочитала умолчать, но факт тот (Инес готова поклясться и в этом), что, подняв глаза на освещенное окно, она увидела Альберто, который тоже смотрел на нее.
Грегорио Паньягуа, в свою очередь, хотя и не готов клясться, считает себя обязанным сделать некоторые разъяснения, прежде чем рассказать свою версию происшествия, случившегося в ту ночь. По его словам, второй розыгрыш был задуман им (в этом он почти готов поклясться — почти) с единственной целью: чтобы Беатрис Руано и Мартин Обес, познакомившись, нашли общий язык и преподнесли Инес по возвращении приятный сюрприз. «Вполне невинная и благородная идея», — по словам Паньягуа. Кроме этого, он утверждает, что попросил своего друга собрать в тот вечер волосы в хвост совершенно безо всякого умысла: ему действительно казалось, что в таком виде Мартин больше понравится сеньоре. Паньягуа уверен, будто ему ни на мгновение не пришло в голову, что приглушенный свет и атмосфера библиотеки, где произошла их встреча, произведут на Беатрис Руано такое сильное впечатление, о котором будет рассказано ниже. Паньягуа просит обратить внимание на то, что это не он приглушил свет в комнате, а сама сеньора (в этом он клянется, причем без малейших колебаний). Значит, сама Беатрис создала в комнате этот предательский полумрак, с тусклым светом, льющимся сквозь розовые абажуры. Не Паньягуа выбрал для встречи и эту комнату, которая через тридцать лет после его первого визита и, несмотря на неизбежные для любого дома изменения, все еще напоминала кабинет Сальвадора. У самого Паньягуа дрожь пробежала по телу, когда он увидел книги мертвого такими же, какими он запомнил их в те далекие ночи — все они были классифицированы по темам: здесь соколиная охота, там охота на мелкого зверя, все в строгом порядке. Его удивило, что такая беспокойная любительница путешествий, как Беатрис, со всеми ее любовниками и воздыхателями («И среди них — я сам, — признается Паньягуа, — я ее вечный раб»), что такая женщина сохраняла в своем доме, почти как вызов, столько вещей, отягченных воспоминаниями. Хотя, зная Беатрис, можно было не удивляться этому противоречию, ведь она не раз заявляла, что «одно тело можно забыть, лишь обнимая другие» и что «повторение — единственный путь к забвению». Именно поэтому Беатрис постоянно путешествовала, пытаясь убежать от самой себя, и в то же время убивала воспоминание о погибшем Альберто постоянным напоминанием о нем. Вернейший способ избавиться от призрака — изо дня в день подвергать его соприкосновению с безжалостной рутиной реальности, как делала сеньора Руано: эта библиотека — копия кабинета Сальвадора, хотя никто уже, даже сама Беатрис, не осознавала сходства, потому что воспоминание о страшном событии было похоронено в самой надежной могиле — обыденности. Итак, Паньягуа утверждает, и уверяет, и даже готов, если необходимо, поклясться в том, что во всем случившемся не было и нет его вины: ведь сеньора так успешно боролась с воспоминаниями на протяжении тридцати лет. Как он мог предположить, что, увидев стоящего у окна Мартина Обеса, Беатрис вдруг переменится в лице, задрожит и придет в такое смятение, что, оступившись, попятится, вытянув назад руки, словно желая защитить от этого видения кого-то за своей спиной. «Добрый вечер, Беатрис», — произнес Мартин, пришедший почти в такое же смятение, как и сама сеньора. «Может быть, на Беатрис такое впечатление произвело это приветствие, — рассуждает Паньягуа, — но что именно: слово «вечер» или ее собственное имя, произнесенное очень осторожно?» Паньягуа никак не ожидал такого поворота событий: ведь уругвайский акцент Мартина едва ли мог напомнить Беатрис голос того светловолосого мальчика, погибшего шестнадцати лет. Ужасное недоразумение. «Альберто, любовь моя», — прошептала сеньора, словно из пропасти забвения — обыденности и рутины — вырвались все некогда похороненные там воспоминания и слова, сказанные в ту ночь, когда девочка поднялась и открыла дверь в комнату своего умершего отца, вместо того чтобы спокойно спать в своей постели.
Все, что произошло потом, Паньягуа поклялся навсегда сохранить в тайне. И не потому, что чувствовал свою вину за этот спектакль, заставивший сеньору встретиться лицом к лицу со своим прошлым. («Я виноват? Виноват в чем? В non serviam? При чем здесь эта латынь, не понимаю?») Просто он понимает — Беатрис не хотелось бы, чтобы кто-нибудь увидел ее слабость. Нет-нет, этого никто не должен знать: она богиня, которой неведомо ничто человеческое. Богини не падают на колени, не плачут, не называют мальчиков, умерших тридцать лет назад «любовь моя», «боль моя», «моя единственная рана». Не случается с ними и более ужасных вещей, о которых Паньягуа поклялся никому не рассказывать: у богинь не искажаются страдальчески лица, превращаясь из божественно прекрасных в безобразные. У них не вылезают из орбит глаза, не заостряются скулы, не капает из носа жидкость неопределенного цвета, не течет из уродливо разинутого рта отвратительная слюна под аккомпанемент часов, бьющих сначала три, а затем четверть четвертого — так же как в ту ночь, словно время действительно потекло вспять.
Нет. Паньягуа уверяет, обещает и клянется своей жизнью, что все это навсегда останется тайной. И пока этого действительно никто не знает, потому что, по свидетельству Паньягуа, Мартин, увидев, что происходит с сеньорой, и услышав ее бессвязные речи, упоминания Инес и в особенности фразу: «Дай мне это, золотце, не волнуйся, мамочка все уладит», повел себя как благородный человек.
Как невольный свидетель неловкой ситуации, предпочитающий молча удалиться, Мартин мгновенно выскользнул за дверь. «Он не знает дома, но, может быть, сможет найти выход», — подумал Паньягуа, хотя в тот момент ему не было совершенно никакого дела до Мартина Обеса. Он был поглощен тем, чтобы поднять с пола свою богиню, вытереть ей лицо, прикрыть старые ноги в перекрутившихся чулках со швом, которые уже никого не смогут свести с ума. «Ну же, Беатрис, любовь моя, боль моя, моя единственная рана», — говорил он, подражая сеньоре, потому что она любит эти любовные слова, и он готов научиться произносить их. Так же, как готов выпить все ее слезы, если сеньора попросит, и умереть, если потребуется, ради того, чтобы это прекрасное лицо снова стало прежним. Внезапно Паньягуа решает внести поправку в свои предыдущие заявления и признать, что его прежние слова были лишь полуправдой и что он замышлял встречу Беатрис с Мартином не просто с похвальным намерением подружить их. Теперь Паньягуа сознается: его замысел был намного менее добродетелен. Однако в свое оправдание он заявляет, что целью этой постановки, воссоздавшей сцену многолетней давности, не был столь плачевный финал. Он просто хотел испробовать на этой женщине, привыкшей управлять жизнью ближних, ее собственное средство. «Существо, столь успешно манипулирующее судьбой других людей, — говорит Паньягуа, — следует называть богом, богиней в данном конкретном случае, а богини непобедимы, они не страдают, не плачут, не теряют невозмутимости, потому что сердце у них — не из смертной плоти, а из какого-то другого, неизвестного твердого вещества, не допускающего никого внутрь». Теперь Паньягуа заявляет и клянется (да, да, клянется — своей смертью, своими бесчисленными ошибками, величайшая из которых — последняя постановка), что он никогда не сделал бы ничего, чтобы навредить Беатрис. Ему слишком хорошо известно, что бывает с упавшими с пьедестала богинями — вернее, он только что это узнал, и поэтому сейчас он просил прощения, поправляя растрепанные волосы богини, вытирая ее лицо, чтобы она снова стала красивой. «Не переживай, любовь моя, моя единственная рана, все пройдет, вот увидишь, завтра ты снова будешь такой, как всегда, жизнь моя. Ну же, отдай мне это, сокровище мое. Паньягуа все уладит».
Мартин Обес, в свою очередь, клянется: странные события разворачивались так быстро, что на секунду все происходящее показалось ему смесью реальности и сновидений, старых чужих кошмаров и собственных ощущений. Вся эта неразбериха не поддается описанию, поэтому он просит прощения за некоторую бессвязность своего рассказа.
По словам Мартина, выглянув в окно за несколько секунд до появления Беатрис, он увидел на улице Инес, что очень удивило его, ведь она должна была приехать лишь на следующий день. Мартин уже собирался сказать об этом Паньягуа, когда услышал за своей спиной голос сеньоры. Поворачиваясь, он успел за какое-то мгновение охватить взглядом всю сцену, отражавшуюся в оконном стекле. Нескольких секунд Мартину оказалось достаточно, чтобы убедиться в красоте вошедшей женщины, совершенно не походившей на Инес, и заметить, какой улыбкой при виде ее осветилось лицо Паньягуа. Однако, утверждает Мартин, с того момента, как он повернулся, чтобы поздороваться с хозяйкой, вся неторопливая элегантная картина, отразившаяся в окне несколькими секундами раньше, изменилась. Паника Беатрис напомнила Мартину ситуацию внезапной пожарной тревоги в общественном месте, когда за тысячную долю секунды со всех лиц падают маски, улыбки превращаются с гримасы, а цивилизованность улетучивается, возвращая людей в прежнее первобытное состояние. То же произошло и с сеньорой: внезапно она утратила все свое достоинство и упала перед Мартином на колени, пытаясь схватиться за его ноги. Однако последнее он не может утверждать с полной уверенностью, потому что Паньягуа тотчас встал между ними, загородив от него Беатрис. Но ее слова скрыть было невозможно: Мартин слышал, как она назвала его своей единственной любовью, а потом, отступая, вытянув назад руки, словно желая защитить ребенка от какого-то ужасного зрелища, повторила дословно фразу из его кошмара. В этот момент Мартин с быстротой, появляющейся в критических ситуациях, вспомнил все, что говорил ему Паньягуа о снах и загадочных каналах, соединяющих души, о том, как самые ужасные тайны человека, стершиеся из сознания его самого, проникают в сон другого и поселяются в нем, словно любящая душа — лучший хранитель всяких ужасов. К счастью, все это пронеслось в голове Мартина в одно мгновение, потому что нельзя было терять ни секунды. Несколько минут назад он видел из окна Инес, — та, вероятно, как раз собиралась войти в дом. Как, черт возьми, она здесь оказалась, вместо того чтобы быть в Лондоне? Сейчас это не имело значения: случайность, ошибка, проделки сатаны. Теперь он прежде всего должен был защитить Инес, как Паньягуа — Беатрис: нельзя было допустить, чтобы она увидела то, что сны так упорно (и неспроста) от нее скрывали. Но где же ее искать? Мартин был уверен, что не слышал звонка в дверь.
В дом, где ты был несчастлив, хочется входить незаметно, а не звонить в дверь. Отпустив такси, Инес несколько минут неподвижно стояла на тротуаре, глядя на окно, где ей привиделся призрак. Она долго не решалась войти и если в конце концов все же сделала это — то вовсе не для того, чтобы избавиться от страха, встретившись наконец лицом к лицу с прошлым, или убедиться в своей ошибке, доказав себе, что призраков не существует. Это было просто внезапное затмение, и Инес, поддавшись ему, вошла в дом — как человек, боящийся высоты, но однажды обнаруживающий себя перегнувшимся через перила над бездной. Как моряк, не умеющий плавать, но находящий необъяснимое удовольствие в том, чтобы выделывать акробатические трюки на снастях. Инес вошла в дом не через главную дверь, а через кухонную, от которой у нее был ключ — и какая-то сила потянула ее по лестнице в комнату Сальвадора. Через несколько секунд она была уже в коридоре, ведущем в спальни в задней части дома. Инес ступала медленно, как эквилибрист, наслаждающийся бесстрашием каждого своего шага над бездной. С отчаянностью игрока в русскую рулетку она нажимала на курок, то есть открывала одну за другой все двери, ожидая, что в любой момент может раздаться выстрел и она увидит то, что всю жизнь предпочитала скрывать от самой себя. «Открой глаза! Смотри! Слушай!» — кричало ей все в доме, так же как в детстве, когда Инес предпочитала ничего не знать о похождениях своей матери. Теперь пришло время прислушаться к этим голосам. Еще одна дверь: никого. Другая комната: тоже пусто. В следующей комнате Инес наткнулась на человека, который заснул с бокалом виски в руке и с застывшим на лице выражением клоуна, не выпущенного на цирковую арену. Это был Ферди. Его ли фигуру она заметила в окне? Была ли хотя бы малейшая, самая ничтожная вероятность этого? О, если бы!.. Но даже такая искушенная в самообмане женщина, как Инес, не могла спутать Ферди с тем белокурым призраком, который она видела в окне библиотеки. Ведь кто это мог быть, как не призрак? Тень Альберто — ни больше ни меньше. Да, да, просто призрак из далекого прошлого — не более того.
Еще одна дверь. Опять щелчок курка, но уверенности оставалось все меньше, потому что даже самый бесстрашный из игроков в русскую рулетку знает, что с каждой новой осечкой приближается роковая развязка, когда раздастся выстрел или, как в этом случае, за одной из дверей обнаружится страшная тайна. И тогда она увидит то, что скрывали от нее даже сны: две черные тени в комнате Сальвадора, и одна из них скажет: «Что ты здесь делаешь, золотце? Зачем ты открыла дверь? Это очень некрасиво, хорошие девочки должны стучать, прежде чем войти, разве ты этого не знаешь, Инесита-Инес?» Раньше единственным мучительным воспоминанием была сцена в кафе «Бруин», теперь же она стала смутно припоминать нечто другое, неясные тени забытого прошлого. Самоубийственное отчаяние способно открывать двери в самые потайные уголки памяти, в особенности тогда, когда по прошествии многих лет воспоминания сделались тягостными — и прежде всего ложные воспоминания, сфабрикованные ради того, чтобы продолжать жить.
Так шла Инес из комнаты в комнату, с отчаянной решимостью открывая все двери (о, пусть это будет всего лишь призрак Альберто, а не что-то более ужасное: призраки не опасны, они мертвые, а мертвые не меняются, не предают, не причиняют нам боли в отличие от живых). Инес обошла уже всю главную часть дома, потом — комнаты в глубине коридора. Теперь оставалось лишь спуститься по лестнице, чтобы очутиться перед входом в зеркальную галерею. Инес, как безумный камикадзе, ускорила шаг. «Эта зеркальная галерея похожа на охотничью засаду в ущелье», — говорил, по словам матери, Сальвадор. «Гость — или, так сказать, «дичь», — переступив порог, вынужден войти в коридор, позволяющий следить за каждым его движением. В то же время вошедший может сам, как внимательный охотник, наблюдать за людьми, находящимися в библиотеке».
Еще один шаг — и все откроется («Боже мой, как я попала в этот дом именно сегодня? Что привело меня?»). И тогда она уже не сможет строить глупые иллюзии и отрицать очевидное: самоубийца, поселившийся внутри нее, утверждал (не слушай, не слушай его Инес, все это ложь), что сейчас она застанет Беатрис не с призраком — зачем обманывать себя? — а со своим возлюбленным. Как и в прошлый раз: ее мать и он, и оба смеются. Да нет же, дурочка, это невозможно: Беатрис уже шестьдесят три года, а Мартину чуть за тридцать, не говори глупостей, ведь они даже не знакомы, выкинь это из головы, Инес. Ты видела в окне всего-навсего призрак, тень Альберто, безобидную тень мертвого мальчика, а мертвые не меняются, не предают, им можно верить…
Вот они, и оба смеются… Мартин и Беатрис вместе, как и в ту ночь, которую она наконец ясно вспомнила, потому что все двери были открыты.
Как человек, пришедший в смятение, услышав в хорошо знакомой мелодии фальшивую ноту, Инес не сразу смогла осознать то, что увидела. Войдя в библиотеку, она обнаружила не призрака из прошлого и не Мартина Обеса, как боялась, а сцену из своего детства с другим действующим лицом — пожилым, похожим на клячу мужчиной. Этот мужчина с невыразимой нежностью гладил по голове старую женщину, сидевшую на диване («Смотри, Инес, это ведь твоя мать! Нет-нет, невозможно, это не Беатрис: мама никогда не плачет»). Он с таким трепетным благоговением вытирал ее слезы, что Инес почувствовала себя явно лишней («Видишь? Здесь нет ни твоей красавицы-матери, ни уж, конечно же, Мартина. Но кто же этот человек, ты видела его когда-нибудь раньше?»). Инес была так потрясена этой неожиданной и трогательной сценой, что невольно у нее вырвалось:
— Простите, сеньор, кажется, я ошиблась дверью.
— Разумеется, — ответил потревоженный любовник, — и, пожалуйста, уходя, закройте хорошенько дверь, сеньора может простудиться.
Все казалось Инес совершенно ирреальным, как во сне, однако, когда она повернулась, чтобы выйти из комнаты, некоторые детали привлекли ее внимание. Это произошло не в одно мгновение, а постеленно: как человек, не сразу распознающий фальшивую ноту, Инес сделала несколько шагов к двери, прежде чем уловить первый диссонанс. Она почувствовала, что вся библиотека окутана запахом духов ее матери. Инес сделала еще два шага по направлению к двери, и у нее не осталось уже никаких сомнений. Запах «L’Air du Temps» сопровождал Беатрис всегда, с тех пор как Инес себя помнила: «Дух времени» наполнял воздух, как утешение, когда мама уходила куда-нибудь вечером, и возвещал о ее возвращении на рассвете, когда Инес не спала, мучаясь бессонницей. Через несколько лет зловещий запах этих духов просачивался из-под дверей, за которыми слышался мальчишеский смех. Проклятый запах. Правда, некоторое время спустя он снова сделался терпимым, когда стал долетать до комнаты Инес вместе с музыкой Брассенса: тогда ее мать снова стала встречаться со скучными кабальеро, казавшимися тогда Инес такими же старыми и безопасными, как тот, который гладил сейчас волосы Беатрис. Инес сделала еще два шага к выходу («Ты видела? Видела, Инес? Твоя мать — старуха») и вдруг поняла, что несмотря на диссонанс, созданный запахом духов — или, возможно, как раз благодаря ему — вся эта сцена выглядит безупречно благопристойной, словно мир повернулся наоборот — с запада на восток, слева направо, — чтобы возвратить ее во времена скучных кабальеро и позволить начать с этого момента новую жизнь. Жизнь без страхов и призрака мертвого мальчика. («Ты думаешь, Инесита-Инес, что изменить прошлое так же легко, как обманывать себя, вычеркивая тягостные воспоминания?») Инес взялась за ручку двери. Этой идиллической сцене не хватало лишь музыки Брассенса, но не Инес исправлять ошибку, мельчайший диссонанс в этой почти совершенной симфонии. Для нее теперь самое главное — выйти из этого дома, забыть все, чего не следует помнить (это всего лишь сон, не было никакого преступления в комнате Сальвадора: то, о чем не говорят, не существует), и закрепить в памяти другое — образ жалкой старухи с достойным ее кавалером. Инес прошла по зеркальной галерее; ей были прекрасно известны все живущие в ней тени, но она не стала останавливаться, чтобы посмотреть на них. Еще несколько шагов — и она закроет за собой последнюю, входную дверь. Тогда все останется позади, как детская история, искаженная снами, как нечто далекое, не имеющее ничего общего с ее настоящей жизнью, как альбом со старыми фотографиями.
Может быть, именно поэтому, закрыв за собой дверь ограды, Инес не удивилась, увидев Мартина, который ждал ее на том же месте, где недавно стояла она сама, глядя на окно. Возможно, уже ничто не могло ее удивить после подобной ночи.
Эпилог
— Так ты, негодяй, для спасения моей души стараешься?
— Надо же хоть когда-нибудь доброе дело сделать.
Федор Достоевский, «Братья Карамазовы», разговор Ивана с Чёртом— Уясни себе раз и навсегда, Хасинто: все якобы необъяснимое в этой жизни — удивительные совпадения, неожиданные встречи, кажущиеся людям проделками или кознями высших сил, — в действительности не более чем игра случая. Не ищи подобным вещам объяснения: ты можешь посвятить этому всю жизнь и в результате откроешь лишь то, что все это просто случайность. Например, однажды по чистой случайности ты оказываешься в месте, куда не собирался ехать, и говоришь: «как это странно», когда перед твоими глазами разворачивается невероятная цепочка событий, словно ожидавших твоего появления. В другой раз ты становишься свидетелем таких удивительных совпадений, что так и хочется приписать их шутнику-Богу или самому дьяволу. Однако в жизни ничего подобного нет, запомни это: не существует ни аристотикии, ни какотикии («Это еще что такое?» — спросил себя Хасинто), есть только случай, а случай, как сказал кто-то, — всего лишь сумасшедший, подчиняющийся единственному властелину — своему капризу. А теперь давай покороче, расскажи мне, как поживает Лили, и уходи, я сегодня ужасно занят.
Грегорио Паньягуа недоумевал, зачем он теряет сейчас время с этим мальчишкой, тогда как его ждет столько дел. Нужно было срезать на балконе розы для сеньоры, заказать кое-что в аптеке, поговорить с прислугой, нанять нового парикмахера и косметолога, охранять ее дневной сон.
— Подай мне, пожалуйста, ножницы, да-да, для срезки цветов, которые лежат на столе. Спасибо.
Глядя, с какой любовью Паньягуа срезает свои чахлые розы, Хасинто не мог удержаться от мысли: «Бедный доктор, он, наверное, воображает, что его дама будет в восторге от выращенных им самим роз… да какая женщина обратит внимание на подобные тонкости при виде такого веника?»
— Громче, Хасинто, я тебя едва слышу отсюда, что ты сейчас говорил?
Хасинто очень хотелось рассказать сначала не о Лили, а о Вагнере, о том, как, обеспокоенный желтизной ее глаз, он принялся следить за котом и стал свидетелем в высшей степени странных событий. Здесь Паньягуа, конечно же, перебил бы его: «Ах, сынок, так значит, ты из тех, кто ненавидит кошек и считает их способными на всякие злые проделки? Да, да, многие люди считают кошек коварными существами, еще одно глупое суеверие». Хасинто стал бы оправдываться: «Да что вы, сеньор, я вовсе ничего такого не думаю, но, клянусь, недавно вечером я видел, как Вагнер забрался через окно в красивый богатый дом неподалеку, в нескольких кварталах отсюда. Не знаю, как он пролез внутрь: окно казалось закрытым, но он находился там довольно долго и, вернувшись, казался более довольным, чем кот на колокольне, как говорят у меня на родине. Знаете что, сеньор? — здесь он понизил бы голос, словно собираясь сообщить важную тайну. — Похоже, Вагнер решил устроить в доме переполох, потому что, как только он вылез, дважды раздался бой курантов, сначала пробивших час, а потом четверть. Клянусь, сеньор, бой повторился два раза, как будто время пошло намного быстрее обычного. Я слышал это своими собственными ушами. Да, знаю: вы опять назовете это суеверием, но в действительности как вы думаете: могут кошки заводить часы? Верна ли примета, что они устраивают перезвон, предвещая скорую свадьбу или смерть?»
Однако Хасинто ничего этого не сказал. Он достаточно хорошо знал своего соседа и поэтому предвидел, какова будет его реакция: Паньягуа замахал бы руками и опять бы стал уверять, что все в жизни — не более чем случайность. «А если я расскажу ему про такси?» — подумал Хасинто, потому что, следя за котом, он увидел и нечто куда более странное. Нет, об этом не стоило рассказывать. Если история про часы звучала просто неправдоподобно, то последующие события не вписывались вообще ни в какие рамки. Выбравшись из дома под бой курантов, Вагнер вышел на улицу и с деловитым видом уселся на тротуаре, словно поджидая кого-то. «Вы не поверите, сеньор, но, клянусь, через некоторое время к нему медленно-медленно, как по заказу, подъехало такси. Машина остановилась, и мне удалось разглядеть таксиста — вернее таксистку. И угадайте, на кого она походила? На одну из тех девушек, которых вы однажды попросили меня проводить до дома, помните, сеньор? Да-да, я знаю, теперь такая мода, что все девушки похожи друг на друга, настоящие пугала огородные, простите за грубость. Но я почти уверен, что это была одна из них, и, кроме того, я еще не рассказал вам самого главного. Клянусь святой Росой Лимы и всеми святыми: Вагнер сел в машину (конечно, он не открыл дверь, а просто запрыгнул в окно, я в своем уме, сеньор), и тогда зеленый огонек погас, словно показывая, что такси занято, и кот уехал, как богач на собственном автомобиле. Понимаете? Что вы на это скажете: существуют черти или нет?»
Нет, Хасинто не рассказал Паньягуа и историю про такси. Люди в Европе уже ни во что не верят. А у него на родине очень часто случались необъяснимые вещи, самые невероятные происшествия. Старики, рассказывая об этом, крестились, молодые смеялись, но принимали к сведению, и никто не заносился, зная, что в любой момент черт может сыграть злую шутку и с ним самим. Здесь же, в Европе, нельзя было говорить ни о чем таком, если ты не решил прослыть дураком. Поэтому Хасинто решил ограничиться рассказом о здоровье Лили, которым Паньягуа сам поинтересовался.
— В общем, насчет желтизны ее глаз, — начал он, — я, сеньор…
Паньягуа на несколько секунд оторвался от своего занятия, чтобы послушать паренька. Нужно было еще найти красивую бумагу, чтобы завернуть в нее букет, но он решил немного повременить с этим делом, чувствуя себя несколько виноватым. В этом мире существовала ведь не одна сеньора Руано. Паньягуа всегда гордился тем, что проявляет участие к мелким проблемам своих ближних… («Пока не появилась она, пока не погасли для меня даже звезды на небе», — поправился он). Но все же так нельзя, нужно вернуться к реальности, всю жизнь нельзя свести к одной богине.
— Хорошо, так расскажи, как поживает малышка Лили, говоришь, ее глаза уже не желтые? («Что за глупость эта выдумка про желтые глаза, что за суеверие!» — сказал себе Паньягуа.) Тебе удалось наладить с ней отношения? Куда подевался подлец Вагнер? Его уже давно здесь не видно, и, если честно, не могу сказать, что я слишком по нему соскучился.
— Как вы помните, сеньор, — начал Хасинто свой рассказ, — я приходил советоваться с вами, когда Лили с Вагнером стали неразлучны и я заподозрил в этом бесовские проделки… — Здесь Хасинто сделал паузу, ожидая, что сосед снова станет называть все это старушечьей болтовней, но Паньягуа, казалось, слушал внимательно, и Хасинто решился несколько развить эту скользкую тему. — Да-да, бесовские проделки, потому что хотите — верьте, хотите — нет, но с Лили происходили очень странные вещи. Знаете, я пытался выяснить, как ей помочь, и, кроме вас, разговаривал еще с падресито Вильсоном: его рассуждения во многом похожи на ваши, но насчет дьявола он думает, что…
— А кто такой падресито Вильсон, сынок?
«Вот удел иммигрантов вроде падресито Вильсона и меня, — подумал Хасинто, — нас здесь не существует — по крайней мере о нас никто не помнит. Ведь не случайно даже такой добрый человек, как Паньягуа, которого никак не заподозришь в ксенофобии, то и дело повторяет: «Кто такой падресито Вильсон, сынок, кто это?» Не позавидуешь судьбе людей, бежавших от нищеты… Сколько времени нужно иммигранту, чтобы прочно встать на ноги и не выскальзывать из забывчивой памяти более благополучных людей? Сколько усилий требуется, чтобы доказать факт своего существования?» Все эти рассуждения мелькнули в голове Хасинто одновременно с мыслью о том, что теперь — как и в случае с котом Вагнером — благоразумнее не отвечать на вопрос Паньягуа, а просто промолчать. Однако тогда как в первом случае он побоялся недоверия своего соседа, то теперь он предпочел смолчать во избежание утомительной лекции. Хасинто был уверен, что если снова (уже в третий раз) изложит Паньягуа теорию падре Вильсона о том, что в мире не пребывает дьявол, но существует его след, необъяснимый холодок на затылке, появляющийся в определенных ситуациях, при виде некоторых людей или животных… в общем, если он снова расскажет ему все это, то Паньягуа повторит то же, что и всегда: «Старушечьи выдумки».
— Подержи цветы, а я поищу бумагу, чтобы завернуть их, — услышал Хасинто голос Паньягуа, прервавший его мысли и потом снисходительно, но уже несколько нетерпеливо поторопивший его. — Можно узнать, что происходит, почему ты молчишь как рыба? У тебя есть, что рассказать мне о Лили, или нет?
Хасинто поспешил ответить «да, сеньор»: в голове теснилось множество мыслей, рвавшихся наружу, как пчелиный рой, ему так хотелось поделиться с кем-нибудь своими открытиями, но вслух он сказал лишь:
— Вы правы, сеньор, я просто зашел сказать вам, что с Лили уже все в порядке. Она преодолела свой нервный кризис. (Нервный кризис? Значит, желтые глаза — следствие нервного кризиса? Ох, как доверчивы все-таки люди в Европе!) Она в полном порядке, сеньор, и работает опять так же хорошо, как и раньше: дюжинами готовит безе, и ее карамельные глаза уже не…
— Я очень рад, сынок, Лили такая милая девушка. Видишь, разве не прав я был? Это было всего лишь легкое недомогание, в юности такое бывает, ничего удивительного. В жизни всему можно найти рациональное объяснение.
Жизнь — рациональна?.. Что ж, по крайней мере такой видел ее Паньягуа — счастливый влюбленный, срезавший на своем балконе чахлые розы, чтобы завернуть их в красивую бумагу. Через несколько минут Грегорио Паньягуа забудет незначительный разговор с Хасинто и отправится проведать сеньору после сиесты. Встретив по дороге Мартина и Инес, он радостно поздоровается с ними и подумает: «Какая очаровательная пара! Как хорошо, что этот маленький розыгрыш, который я устроил своей богине, чтобы она испытала на себе несколько капель собственного лекарства, помог прочнее соединить их. Везение, конечно, но ведь все в этой жизни — просто случайность, разве не так?»
«Пока, парочка», — скажет он, если встретит их по дороге: Паньягуа всегда нравились такие слова, как «пара», «двое», но он никогда не мог употреблять их по отношению к самому себе. Он всю жизнь был одинок, хотя это не важно, ведь истина — в книгах, а жизнь, по его новой теории, — всего лишь призрак. Сейчас, например, он пойдет домой к сеньоре и поднимет ее после сиесты — что это, как не видение? Разве эта беспомощная бледная женщина, которую он будет кормить, как ребенка («еще чуть-чуть, жизнь моя, выпей глоточек настоя, вот так, вот так, молодец»), может быть его богиней? И да, и нет. Да — говорит его любящее сердце, нет — его глаза. Однако глаза Паньягуа тоже способны видеть не действительное, а желаемое. «Нет судьбы, даже самой неблагосклонной, которую нельзя было бы победить полным безразличием», — говорил Камю. Паньягуа благодаря последним событиям сумел развить эту теорию, открыв, что существует более эффективный, чем равнодушие, способ подчинить себе судьбу и случайность — обманывать их и видеть везде не действительное, а желаемое. «Так, как всегда поступала сеньора», — утверждает Паньягуа, ставший ярым приверженцем этой хитроумной религии. «Все — призрак», — повторяет он. Но какое это имеет значение, если для него его богиня по-прежнему так же божественна, как и несколько дней назад? «Давай держись за меня, я подниму тебя ненадолго, чтобы ты могла посмотреть на улицу. Сегодня такой прекрасный день, прямо весенний, и посмотри: я принес тебе розы».
И розы тоже божественны, как же иначе, ведь все — призрак. Если бы Паньягуа несколько продлил свою прогулку, он мог бы стать свидетелем некоторых любопытных сцен или, согласно его новой оригинальной теории, — видений. Например, на террасе бара, куда они часто наведывались с Мартином, когда не были столь заняты, как теперь, он мог бы увидеть писателя, претендента на премию Медичи, обычно заходившего в это время выпить анисовой после похода в супермаркет. Этот высокоталантливый и тонко чувствующий писатель сидит сейчас в баре, глядя по сторонам в поисках темы для своей следующей книги («Это будет мой вызов проклятым обывателям, литературным акулам, охотящимся за премиями, они узнают, что значит гений!»), и видит проходящего мимо Паньягуа с его чахлым букетом роз. На мгновение писатель задерживает на нем взор. «Любопытный тип, похож на тощую клячу, может быть, придумать о нем что-нибудь, пофантазировать о его жизни», — думает он мельком, но тотчас отметает эту идею. Героем великого романа должен быть не странный человек (он годится разве что для фельетона), а личность. И замечательный писатель, претендент на премию Медичи, говорит себе, что в его распоряжении всегда есть наилучший прототип — самая богатая и полифоническая, скажем даже — полисемическая, полная прекрасных противоречий и угнетенная величием неотвратимого личность. «Пилар? Да, Пилар, у меня уже есть идея, я напишу такой роман, что ты просто закачаешься, — объявляет он по сотовому телефону с торжеством Архимеда, восклицающего: «Эврика!». — Да-да, знаю, я обещал тебе испробовать что-нибудь с интригой, с элементами детектива, как пишут сейчас все, даже Игнасио де Хуан, но я решил: нет, хватит уступок публике. Это будет гениальная книга, у меня ведь есть великолепный персонаж для всех романов — я сам. Что? Что ты говоришь, Пилар? Попридержи язык, дорогая. Бред сивой кобылы?!. Да как ты можешь говорить, что это будет опять бред?.. Смотри, я положу трубку, Пили… Смотри, уйду к Мерседас Касановас, я уже давно подумываю об этом. Что? Смотреть вокруг и писать о людях из плоти и крови? А я кто, по-твоему? Кто я, Пили? Говоришь, я только о себе и пишу?.. Слушай, Пилар, ты ничего не смыслишь в литературе. Сейчас положу трубку! Занимайся своими делами, детка, чтоб тебя!..»
— О, Боже, что еще на меня свалилось! Что же теперь делать? Ладно, подумаю, пока выпью абсент. Двойной, пожалуйста, Хосемари. Здесь нужны радикальные меры!
По дороге к дому сеньоры Паньягуа вполне мог бы встретить и других персонажей этой истории, и поскольку по его теории жизнь — просто призрак и всем правит лишь случай, то вряд ли стоит удивляться рассказанным ниже событиям.
ФЕРДИ-ЗОЛОТЦЕ И ПАДРЕСИТО ВИЛЬСОН
В часовом отделе большого универмага два человека разговаривают по мобильным телефонам в ожидании, пока в их часах заменят батарейку. Разговаривая, каждый скользит взглядом по другому — с тем равнодушием, с каким глядел бы на мебель, потому что все внимание приковано к телефонному собеседнику.
— Senti Donatella[28], — разумеется, разговор идет по-итальянски (пусть читатель мысленно представит себе это), — дорогая, я вернусь прямо сегодня. Ты пригласишь меня в свой дом на несколько недель? Да нет, ничего не случилось, ошибаешься, красавица, я без ума от Мадрида и без ума от Беатрис, что за глупости ты говоришь, Донателла, дорогая моя, конечно же, нет.
Внезапно взгляд Ферди останавливается на пуговицах пиджака падресито Вильсона — истертых костяных пуговицах, бывших, вероятно, красивыми в оные времена. Устремив взгляд на эти пуговицы, успокаивающие его своими сглаженными от старости краями, он врет самому себе:
— …Беатрис великолепна, как всегда, лучше, чем когда-либо… ты же знаешь, я обожаю женщин только first class, как она и как ты, сокровище мое… нет, клянусь тебе, не было никакого, как ты говоришь, короткого замыкания. Мое увлечение такими дамами, как вы, чисто эстетическое. Я ведь не прошу ничего взамен: просто люблю, и все… — Пятно от томата, справа от элегантного ряда потертых пуговиц… Ферди, сам того не осознавая, вспоминает другие, такие же пролетарские пятна и тотчас отводит взгляд… — В общем, радость моя, если мне нельзя приехать к тебе, ничего страшного, Стеллина всегда рада видеть меня в своем доме. Так что оставим это, о’кей? Я лучше поеду к ней, Турин просто великолепен в это время года…
— …23-го я опять буду в Турине, — произносит падресито Вильсон и на секунду встречается взглядом с Ферди. В этом тоже нет ничего удивительного: они ведь говорят об одном городе — банальное совпадение, как сказал бы Паньягуа, усмешка капризного случая. — Да, я достал то, что вы просили в прошлый раз, да-да, рекомендательное письмо от приоров. Как я уже написал вам по электронной почте, мне бы хотелось подробнее изучить имеющийся в вашем монастыре материал о падшем ангеле, ведь Турин славится… И, если вас не затруднит, я бы хотел…
Пока падре Вильсон разговаривает по телефону, его глаза блуждают по ближайшему к нему объекту, каковым в данном случае является Ферди. Однако благовоспитанность не позволяет священнику поднимать взгляд выше колен наблюдаемого объекта, и поэтому глаза падре изучают его туфли. «Фрателли Россетти», — определяет падресито Вильсон, разбирающийся не только в падших ангелах, и говорит в трубку:
— Могу я привезти вам что-нибудь из Мадрида? Конечно, конечно, мне это вовсе не трудно, я куплю все в магазине беспошлинной торговли в аэропорту. Две бутылки «Фра Анджелико» и одну — молодого «Бенедиктина»? Да-да, хорошо… А, и три бутылки виски «Монкс»? Конечно, конечно, о чем речь…
Если бы Ферди и падре Вильсон поговорили по телефону еще несколько минут, оба узнали бы, что собираются лететь в Турин в один и тот же день — незначительное совпадение, как многие другие случайные и ни к чему не ведущие встречи и разговоры, вроде следующего краткого диалога:
— Прошу прощения, но, вероятно, эти часы — ваши, а те — мои, — улыбается Вильсон, когда молодая продавщица кладет перед ним красивые часы с несколькими циферблатами, а Ферди протягивает старенькие «Тиссо».
— Спасибо, — говорит Ферди и возвращает падре «Тиссо», держа их за кончик ремешка, как отвратительную ящерицу. — Спасибо, — повторяет он, едва взглянув на падресито Вильсона: с какой стати Ферди будет глядеть на него, раз они даже не знакомы и между ними нет ничего общего? И если вдруг 23-го числа Ферди и падре Вильсон встретятся случайно в магазине беспошлинной торговли в аэропорту, то, вероятнее всего, они даже не вспомнят, что уже виделись, еще раз доказав таким образом теорию Паньягуа о том, что вся жизнь представляет собой всего лишь бессмысленное и капризное стечение обстоятельств. Только в романах случайности имеют какой-либо смысл, в жизни большинство из них — не более чем незначительные события безо всякого продолжения.
И если теория Паньягуа справедлива, то, значит, не имеет никакого значения и другая сцена, происходящая в это время неподалеку. Ведь в жизни постоянно происходит бесчисленное множество событий, которых мы даже не замечаем: в больших городах, вроде Мадрида, можно на протяжении десятилетий не встречать своего школьного товарища или свою первую любовь, которая растворилась так же необъяснимо, как некогда появилась. И хотя все мы в Мадриде видим одно и то же солнечное утро, одну и ту же телевизионную чепуху, миры людей не соприкасаются друг с другом, словно каждый из нас движется в пространстве как отдельная маленькая планета, всецело поглощенная процессом своего собственного вращения. Или, возможно, они все же соприкасаются, только мы не знаем об этом: сколько школьных товарищей не узнало друг друга в одной очереди в кино, сколько бывших влюбленных прошли мимо по улице, не заметив друг друга? И не столько потому, что они — то есть мы — состарились и сделались неузнаваемы, а потому, что мы слишком погружены в свои собственные концентрические миры, для которых внешняя действительность не более чем пейзаж.
То же самое происходило и с Паньягуа, одиноко летящим на своем астероиде и погруженным в размышления. Удастся ли наконец уговорить сегодня сеньору совершить небольшой променад? Хоть бы удалось, ведь с того самого дня второго розыгрыша она отказывалась выходить на улицу. «Ну же, любимая, пойдем чуть-чуть прогуляемся, тебе пойдет это на пользу, но сначала выпьем еще немножечко ромашкового настоя, всего две ложечки, мой ангел».
Одновременно Паньягуа думал и о том, насколько изменилось его положение с того дня, потому что теперь, без сомнения, он держал в своих руках волю сеньоры, а не она его. Не всю, конечно — ему оставалось еще убедить Беатрис вернуться к нормальной жизни, примириться со своей дочерью, а также с Мартином. «А это как раз труднее всего… — размышлял Паньягуа, — сколько времени потребуется хрупкой душе, чтобы изгнать призраков прошлого? Сколько времени должно пройти, чтобы мучительно похожее лицо не напоминало больше потерянного возлюбленного?» Паньягуа попросил Инес и Мартина подождать несколько дней и предоставить ему карт-бланш. По его мнению, им лучше держаться подальше от сеньоры, пока он не уладит некоторые проблемы. Грегорио Паньягуа был уверен, что ему это удастся: разве он уже дважды не вышел победителем? «Не беспокойся, сокровище мое, не беспокойся, Паньягуа все уладит». Черт возьми, эта фраза начинала его преследовать.
Паньягуа был так поглощен своими мыслями, что не заметил бы даже Люцифера, попадись он ему по дороге. Однако ему попался не Люцифер, а две знакомые, которые, вероятно, тоже не обратили на него внимания: девицы шли, засунув руки в карманы брюк и глядя прямо перед собой, и громко разговаривали друг с другом или по сотовому телефону, судя по наушникам, торчавшим у каждой из левого уха. Вполне возможно, что они делали и то и другое, потому что если бы кто-нибудь из прохожих прислушался (никто, конечно же, этого не сделал, увлеченный вращением своей собственной планеты), то услышал бы следующее:
Ро (в микрофон своего сотового телефона):
— Да-а-а? Э, нет, конечно же, нет… ладно, я узнаю, но вообще это очень трудно, парень.
Кар (тоже в микрофон):
— …Премия Медичи, говорите? А кто дал вам наш телефон? Подождите немного, мне нужно подумать. Перезвоните через полчаса.
Девушки смотрят прямо перед собой, отхлебывают каждая из своей бутылки, и Кар говорит Ро:
— Слушай, Ро.
— Что, Кар?
— Я так устала, в этом месяце у нас столько работы!..
— Это был писатель, да?
— Они назойливее всех, даже хуже политиков. А ты с кем разговаривала, тоже с одним из них?
Кар кивает головой, и Ро продолжает:
— А мне звонил Игнасио де Хуан, жаловался, спрашивал, когда мы возьмемся за его дело.
— Ему придется подождать.
— Да, но он настаивает на том, чтобы наш договор включал в себя…
— Ну и что? В чем дело-то? А, теперь все ясно: по прогнозам, в следующем году премию должны дать автору, пишущему на испанском языке, верно? Ай-ай-ай, боюсь, с этим ничего не получится, Кар. У нас ведь с С.Х. договор с 1968 года. Де Хуану придется стоять в очереди еще лет двадцать по меньшей мере. Но он ведь может себе это позволить, он еще очень молод.
— Да нет, не то чтобы очень, Ро, ведь в договоре было обозначено еще и сохранение молодости, так что в действительности ему сейчас уже хорошо за пятьдесят.
— Все равно пусть ждет, черт возьми, помнишь, что сказал тот наш клиент, которому мы продали философский дар? «Чего не может быть — того не может быть». Славный тип, как его звали?
— Не помню, Ро, их легион.
— А тебе кто звонил? Кар?
— Еще один писатель, насчет премии Медичи.
— Выпрашивал премию? Вечно они чего-нибудь клянчат.
— Да нет, даже не то чтобы выпрашивал. Его, видимо, кто-то дезинформировал. Но ничего, это ведь никогда не было поблемой для нас, правда, Кар?
(Смех).
— Никаких поблем, Ро.
— Стоп, стоп! Шесть часов: перерыв! — звучит голос из-за камеры, и девушки останавливаются, расслабляются, как по команде «вольно», и достают пачки «Честер». «Гуадиана Феникс филмз» славится неуклонным соблюдением трудового законодательства: интересы трудящихся для нее прежде всего, и она гарантирует своим работникам все завоеванные профсоюзами блага. Правда, фирма предлагает лишь временную работу и никогда не нанимает одних и тех же людей во второй раз, но этот минус с избытком компенсируется небывало высокой оплатой и огромным количеством перерывов во время съемок. Одним из них — так называемым «вечерним перекуром» — и собирается сейчас воспользоваться технический персонал, состоящий из постановщика, оператора и ассистента.
Уже почти никто не курит в этом мире, но трудящиеся не намерены отказываться от этой мини-паузы, оговоренной в контракте («Гуадиана Феникс филмз» предоставляет своим сотрудникам право на шесть перекуров, не считая перерывов на завтрак, ленч, обед, полдник, легкий ужин и, наконец…). Среди технического персонала, нанятого для нового проекта, все оказались ярыми приверженцами здорового образа жизни. Только девушки, Кар и Ро, постоянные сотрудницы фирмы, действительно дымят во время перекура. Технический персонал смотрит на них с опаской и старается держаться подальше: во-первых, потому, что они буквально только что познакомились, а во-вторых, чтобы не отравиться зловонным дымом. «Странные девицы», — замечает постановщица, открывая свой биойогурт.
— Если бы не было сейчас такого дефицита работы, ни за что не стал бы работать на эту полуподпольную лавочку, — говорит ассистент, смакуя свой йогурт с мякотью киви.
— А как вам нравится чушь, которую мы снимаем? Мой двоюродный брат (он работал на них несколько лет назад) сказал, что здесь снимают для телевидения розыгрыши над известными людьми, но потом ни один сюжет так и не выходит в эфир.
— Конечно, кто это купит, — вступает в разговор оператор (перекусывающий батончиком с олигоэлементами), — если они выбирают никому не известных людей? Знаменитые? Какие, к черту, знаменитые! Кто такой этот Игнасио де Хуан, о котором они говорят? А С.Х. кто такой? Ты слышала когда-нибудь это имя? Всемирно известные писатели, говоришь? Претенденты на премию Принца Астурийского и даже Нобелевскую? Ну и ну, надо же… Сколько денег все-таки в нашей стране и сколько людей, желающих швырять их направо и налево. Куда пойдет весь этот материал? Черт возьми, ну и работенка… передай мне, пожалуйста, творожок с манго, Мартинес.
Оба лагеря косятся друг на друга: Кар и Ро покуривают поодаль «Честер», не слыша язвительных комментариев сторонников здорового образа жизни. Если кто-нибудь из прохожих удосужился бы прислушаться к разговорам в обеих группах (стоит ли повторять, что никому нет до этого дела), то до него долетели бы следующие таинственные фразы:
РАЗГОВОР В ЛАГЕРЕ СТОРОННИКОВ ЗДОРОВОГО ОБРАЗА ЖИЗНИ
— Черт возьми, да на что тебе жаловаться? В агентстве мне сказали, что «Гуадиана» платит хорошие деньги, такая работа не часто подворачивается. Так что сиди себе и радуйся, — говорит постановщица, потягивая биойогурт.
— Да, ты права, — отвечает Йогурт Киви, — но знаешь… в общем, когда мне предложили эту работу и я пришел в их офис, то я почувствовал — как бы это сказать? — какой-то холодок на затылке, ледяное дыхание, как будто чье-то присутствие… нехорошее что-то…
— Значит, тебе не хватает калия, старик, — вступает Батончик с Олигоэлементами. — У моей матушки бывает такое, тогда надо съесть банан — и все как рукой снимет.
РАЗГОВОР В ЛАГЕРЕ «ЧЕСТЕР»
— Знаешь, что, Ро?
— Что, Кар?
— Эти людишки меня достали, может, выкурить их?
— Нет, ты что, дорогая, они нам еще нужны. Ты же не хочешь, чтобы у нас сорвался на полпути этот договор купли-продажи? Мы всегда доводим до конца нашу работу.
Пока обе пьют воду и молча курят, звонит телефон Ро.
— Кто это был, принцесса? Опять какой-нибудь писатель? Или писательница на этот раз? Черт бы их всех побрал.
— Не знаю, звонок сорвался.
— Может быть, это была та сеньора, на которую мы работали на прошлой неделе? Странно, что она не звонила с тех пор: она не из тех людей, которые легко сдаются.
— Ты о ком говоришь, Кар?
— Да ладно тебе, сама знаешь… О той женщине, которая продала свою душу за то, чтобы любить давным-давно умершего мальчика в каждом новом теле, попадающем в ее объятия. Как романтично! Прекрасный повод продать свою душу! — Вздыхает.
— Да, ты права, это была классная работа. Дело для профессионала. Настоящее удовольствие иметь дело с такими людьми, как она, правда, Ро? Жаль, что мы так заняты и не можем уделять больше внимания заказам вроде ее. Но мы показали класс, и в результате каждый получил по заслугам. Тонкая работа.
— Да, но поблема в том, что с каждым разом становится все труднее и труднее находить хороших слуг… то есть помощников, я хочу сказать, для наших постановок. И, поскольку мы не можем повторно нанимать одних и тех же людей, — это будет слишком накладно…
— Только посмотри на эту компанию, — Кар показывает подбородком в сторону техперсонала, до сих пор наслаждавшегося своей здоровой версией перекура.
— Если мы не найдем людей лучше, придется отказаться от высокого искусства и заняться ширпотребом.
— Не говори так, принцесса, мы не должны допустить, чтобы ремесло вытеснило искусство. Знаешь, что? Мне пришло в голову, что мы могли бы придать новый оборот нашей чудесной работе. Просто чтобы не терять навыков. Артисты должны постоянно упражняться, совершенствовать свой талант, чтобы он не ржавел. О, смотри-смотри, какое совпадение!
— Где, Ро?
— Вон там, Кар, за головами этих пожирателей йогуртов. Не наши ли это голубки входят сейчас в свой дом?
— Они самые, Ро.
— О чем ты думаешь? Мы должны быть довольны, что так славно позабавились и сослужили службу по-своему. Но скажи, что же такое пришло тебе в голову?
Йогурт Киви и Батончик с Олигоэлементами устроились слишком близко, и Кар, чтобы они не услышали, наклоняется к своей подруге и шепчет ей что-то на ухо.
— Ну что ты об этом думаешь?
Снова перешептываются.
— Здорово!
— Смотри-смотри, Мартин с Инес как раз собираются войти в свой дом, идеальный момент, чтобы снова вмешаться в эту историю и придать ей новый поворот. В жизни ведь все не так, как в романах, которые заканчиваются, когда принц спасает принцессу от старого призрака и — прощай, мамочка. Верно?
— Конечно, Кар, здесь не поставишь точку даже тогда, когда доброму слуге почти удается изменить ход событий и добиться счастливой развязки. На то мы и существуем, чтобы помешать.
— Возьмемся опять за это дельце?
— Настоящий мастер никогда не останавливается на достигнутом, верно?
— Верно.
— Но мы ведь не можем взяться за старое дело, не отвязавшись сначала от наших сегодняшних ассистентов.
— Принцесса, ты, как всегда, права. Следи пока за Инес и Мартином, чтобы не упустить их из виду, а я займусь этими типами. А потом продолжим нашу историю с того места, где мы ее оставили.
— А Паньягуа?
— Не беспокойся, он будет помогать нам. Он наш лучший слуга, по своей доброте.
— А Вагнер?
— Вот с Вагнером нужно быть осторожнее, дорогая. В прошлый раз он чуть не подвел нас.
— Что будем делать?
— Для начала отыщем его. Вагнер? Где ты, красавчик?
— Вагнер?
— Вагнер?.. А, вон он вышагивает… но с ним нужно держать ухо востро — ведь никогда не известно, на чьей стороне этот проклятый кот.
Мадридский вечер пахнет дымом, но «Честер» Кар и Ро здесь ни при чем: это обычный запах ноября, запах сожженных листьев. Несмотря на запрет городских властей, запах дыма по-прежнему остается неизменным спутником осени. И этот воздух с тонким своеобразием оттенков, окутывает все уголки города, всех наших героев. С легкой примесью запаха «L'Air du Temps» и чахлых роз он царствует в доме сеньоры Руано, которая, улучив момент, пока Паньягуа не видит, снова украдкой протягивает руку к телефону. Бодрящий уличный ветерок овевает падресито Вильсона и Ферди, которые — поспешно и не глядя друг на друга — выходят из часового отдела универмага. Пропитан любовью воздух, которым дышат Инес и Мартин, стоящие, держась за руки, перед дверью своего дома на улице Вентура де ла Вега. Пропитан любовью с легкой примесью сладостей и воздух в подпольной кондитерской, где трудятся Лили и Хасинто. И до тех пор, пока что-нибудь опять не сведет этих людей вместе, все они полетят по жизни каждый на своем астероиде, подчиняясь, как говорит Паньягуа, воле капризного сумасшедшего — случая. Так что пускай они идут каждый своей дорогой, наслаждаясь своим — пусть кажущимся — счастьем, потому что, опять же по теории славного доктора Паньягуа, в этом и состоит жизнь.
Примечания
1
Класс (латиноамериканизм).
(обратно)2
Биеннале — международная выставка изобразительного искусства, кинофестиваль или музыкальный конкурс, проходящие каждые два года.
(обратно)3
«Ни о чем не жалею» (фр.).
(обратно)4
Дорогой Ватсон, с искренним сожалением сообщаю вам, что я вынужден отменить запланированную нами встречу. Прошу великодушно извинить меня. Ваш Шерлок Холмс.
(обратно)5
Тысячу поцелуев (ит.).
(обратно)6
Мой экран полон эльфов! Помоги! (англ.)
(обратно)7
Альмодовар Педро — испанский режиссер и сценарист.
(обратно)8
Бардем Хавьер — испанский актер, получивший широкую известность как исполнитель ролей типичных испанских «мачо».
(обратно)9
Здравствуйте, это автоответчик редакции «Вэнити фейр».
(обратно)10
Может быть, это начало моей удачи? (фр.)
(обратно)11
Жизнь прекрасна (ит.).
(обратно)12
Я получила невыразимое наслаждение от вашей последней книги, дорогой друг (англ.).
(обратно)13
…настоящее удовольствие от чтения… я попрошу Анни Лейбовиц сфотографировать вас, когда вы будете в Нью-Йорке (англ.).
(обратно)14
Я понял, что схожу с ума по тебе. Пожалуйста, пожалуйста, позвони.
(обратно)15
Так в Латинской Америке называют дьявола. — Примеч. пер.
(обратно)16
Слушай (ит.).
(обратно)17
Блюдо из тушеных овощей, смешанных с яйцами. — Примеч. пер.
(обратно)18
дорогой (ит.).
(обратно)19
Пронесло (ит.).
(обратно)20
Перевод Б. Пастернака.
(обратно)21
У нас сейчас огромная сеть повсюду (англ.).
(обратно)22
воссоединение матери и ребенка (англ.).
(обратно)23
Всегда рядом с вами, спасибо, что доверяете нам (англ.).
(обратно)24
Черт возьми (ит.).
(обратно)25
Я точно помру от скуки (ит.).
(обратно)26
Зануд (ит.).
(обратно)27
Выдержанное вино (англ.).
(обратно)28
Слушай, Донателла (ит.).
(обратно)
Комментарии к книге «Добрые слуги дьявола», Кармен Посадас
Всего 0 комментариев