Петр Катериничев Повелитель снов (Дрон-6)
Москва, Ясенево
Глава 1
Берег был абсолютно пустынным. И скалы, и море казались то ли декорацией к спектаклю, то ли просто картинкой из ирреальной, неземной жизни, если вообще застывшее темно-фиолетовое пространство можно было назвать жизнью.
Неожиданно пустоту прорезали длинные галогенные лучи, и изображение вовсе утратило очертания. Потом сделалось очевидно: автомобиль, более похожий в этом диковинном освещении на доисторического хитинового монстра, подъехал и остановился у края обрыва. Показались два силуэта и вскоре скрылись за какой-то неровностью. Изображение оставалось таким же размытым еще минут семь. Потом картинка потускнела, экран зарябил серым: запись кончилась.
Двое мужчин, один явно старше пятидесяти, другой, напротив, явно моложе сорока, сидевшие в кабинете и терпеливо рассматривавшие картинку на экране монитора – лишенную действия и движения, не выказали никаких признаков неудовольствия или хотя бы усталости из-за вынужденного бездействия.
Один занял место во главе стола, развел губы в оскале, весьма отдаленно напоминающем улыбку. Он был невысок, крепок, высоколоб, пухлогуб, с аккуратным носом; остатки редких волос были со тщанием зачесаны ровнехоньким пробором, но лысина явно просвечивала и словно сама собою излучала сияние; короче, мужчина напоминал бы хрестоматийного, пусть и несколько грешного, херувима, кабы не подбородок: тяжелый, квадратный, словно взятый природой у римского центуриона времен Луция Корнелия Суллы, он нарушал всякую гармонию и придавал лицу вид решимости тяжкой и непреклонной.
И еще – глаза, глядевшие из глубоких глазниц, как затаившиеся в стволах пули; они были со странным, то ли оловянным, то ли вовсе александритовым отливом и постоянно словно меняли цвет так, что выражения их не смог бы угадать никто. Лицо человека украшали очки, но можно было поручиться, что деталь эта напрочь декоративная и служила той же цели: прикрыть выражение глаз мутью дымчатого стекла. Звали мужчину Сергей Сергеевич Бобров.
Второй был помоложе не только по возрасту, но и по положению; он устроился за приставным столиком. Его лицо было иным. Оно казалось скорее даже не вылепленным, вилитым из темного металла – столь жестко и неподвижно оно было; это впечатление дополнялось и стойкой смуглостью загара, и короткими, словно сработанными из жесткой проволоки, но притом абсолютно прямыми волосами и аккуратной, с проседью, бородкой, и, более всего, странным разрезом глаз; они были не просто раскосы, они казались таковыми, даже если мужчина поворачивался в профиль; так изображали глаза у жрецов на фресках египетских пирамид. Фигура была под стать лицу: могучая литая бронза, по какой-то причуде скульптора обтянутая твидом. Его имя было Александр Хаджубетович Аскеров. Но все называли его Аскер.
– Это все, что у нас есть, Сергей Сергеевич?
– Да. – Бобров вздохнул. – И что нам с этим теперь делать… И если бы еще на нашей территории, а так… После «бархатной зимы» у них там «черный предел» и все такое, а тут мы со своими баранами… – Бобров замолчал, озабоченно потер переносицу.
– Хорошо беседовалось? – Аскеров кивком указал на потолок. – Из-за чего все-таки напряг? Меня отозвали… а я уже такой чифирек с теми арабскими «барбудос» и их смежниками замутил, что только помешивай… И вдруг – все бросай и являйся пред светлы очи. Непрофессионально это.
– Не бурчи, друг Аскеров. Без тебя невесело.
– «Как хорошо быть генералом…» – напел Аскер. – Так кто были эти, в автомобиле? «Большие мужчины»?
– Один. Сенатор ближнего круга, личный друг Самого, возглавляет в Совете Федерации комиссию по жутко чему сказать; уезжает из Сочи почти инкогнито, оказывается в Бактрии, этой забытой богом дыре, без охраны, с какой-то теткой, схожей на конотопскую ведьму…
– Одним нравится свежий ананас, другим – подвяленная вобла. Бывает.
– Сенатор если и грешил когда, то вполне законопослушно, как им и положено, с обслугою, никаких новомодных веяний; да к тому же дама еще в дурдоме провела толику лет, а теперь – астрологиня и прорицательница, по прозванию Миранда Радзиховская. Чего-то там магистр и адепт. Еще считалась медиумом и грешила столоверчением и зазыванием духов на всякую потребу.
– И то, что мы видели…
– Ну да: сенатор и звездознавка приехали в безлунную ночь на пустынный бережок пообщаться с потусторонним. Спустились в распадок, расселись кружком и – умерли. Остановка сердца. Вернее, сердец. У обоих. Судя по всему, одновременно. Безо всякой видимой причины. И невидимой тоже.
– Может, они достигли успеха?
– Дозвались, кого ожидали?
– Ага. Оно и пришло. Как говорят оленеводы, песец подкрался незаметно. Что интересует наших «верхних людей»?
– Во-первых, сенатор был нашпигован гостайнами, как фаршированный фазан. Во-вторых, человек он был небедный, с массой всевозможных связей и конкурентных отношений как в бизнесе, так и в политике. Что, впрочем, теперь одно и то же. Естественно, всем небезынтересно знать, не прибрала ли сенатора «супротивная сторона» этаким экзотическим способом. И что это за сторона. В‑третьих… Не знаю даже, как и сформулировать… «Верхние люди» опасаются, уж не нашаманил ли сенатор им чего зловредного перед безвременной кончиной. Вот такие нехорошие дела. Картина битвы ясна?
– Не вполне. Откуда кассета?
– В Интернете выловили.
– Даже так?
– Ага.
– А оператор?
– Не нашли.
– О режиссере не спрашиваю.
– Картина битвы… Давай, Саша, вносить ясность. По ходу пьесы. У тебя были сутки для ознакомления. Ты же сам из Бактрии родом…
– О, это только так называется. Отец служил на базе боевых пловцов инструктором; его перевели, когда мне был месяц от роду.
– Но мама-то оттуда…
– И – что? Она одиннадцати лет осталась сиротой, и если разобраться – ни родственников, никого.
– Ладно. Материалы по городку ты проштудировал. Что выяснил? Или – что заметил? Вещай.
– По порядку или по значению?
– По порядку. Значение мы и сами чему хошь придадим: учёны.
– Городок основан греками предположительно в шестом или пятом веке до Рождества Христова. Был колонией Милета, на что указывают археологические находки; в частности, серебряные монеты с изображением льва на реверсе и солярного знака – свастики – на аверсе. Впоследствии город считался отдельным полисом, отливал свою монету из самородного сплава золота и серебра – так называемые «кизикины». На аверсе – изображение бога Гермеса, на реверсе – кадуцей: жезл власти, перевитый двумя змеями. Кстати, на штандарте Торгово-промышленной палаты России – тот же символ. В музеях – всего две такие монеты, собственно бактрийских, одна – в Британском, другая – в Эрмитаже, ценность потому неописуемая…
– А в деньгах?
– Порядка полутора миллионов евро. Но это страховая цена. На самом деле их никто не продает. И не покупает.
– Понятно. Спроса нет, – хмыкнул Бобров.
– Во-во. И предложения. А если третья монетка объявится, серьезные антиквары могут отвалить за нее миллиона три. А то и все четыре. Покойный сенатор помимо потустороннего нумизматикой не увлекался?
– Увлекался.
– Во как. Тогда дальше. – Аскеров улыбнулся одними губами. – По порядку. Считается, что кроме таких монет была еще особая, типа медальона, возможно, что и более древняя, скажем, века восьмого до новой эры. До Бактрии примерно в тех же местах был другой город, совсем в стародавние времена, с тем ли названием, с другим – теперь неведомо. Монета или медальон являлся знаком жреческой власти; помимо нумизматической ценности обладает еще и длинным шлейфом легенд с незапамятных времен: власть над людьми, мистические катаклизмы и прочая беспоповская ересь…
– Имеет под собой почву?
– Кто скажет? За тысячелетия домыслов о мире люди накопили куда больше, чем знаний. И домыслы облекаются в тоги «тайных доктрин», и откровения веских «гуру», «магов» и «чародеев» расходятся сейчас баснословными тиражами среди мнительных и тревожных сограждан. Время такое. Людям личной исключительности хочется. И – личного могущества. Потому и в Господа верить – вроде мелко и недостойно. А когда в Бога не верят, начинают верить во что угодно. Так уж человек создан, чтобы верить.
– Ты веришь, Аскер?
– Верю.
– В Бога или?..
– «Верую во единаго Бога Отца Вседержителя, Творца небу и земли, видимым же всем и невидимым. И во единаго Господа Иисуса Христа… и в Духа Святаго, Господа, Животворящего…»
– Аминь. Ты мне решил не весь Символ веры цитировать?
– Так ты задал умный вопрос, Сергей Сергеевич. Я ответил по существу.
– Но ты и Коран не отрицаешь.
– Господь один. И волею Своей дал каждому народу понимание Себя и разумение в той форме, в которой Его смогли принять и понять. Кроме тех, что лукавым мудрствованием извратили написанное в потакание своей гордыне и поклоняются Сатане или тельцу – благ земных ради.
Бобров поморщился, покачал головой:
– Только сам не мудрствуй, а?
– Просто я так думаю.
– Хорошо. Дальше.
– В Бактрии этой – даром что курортный городок, пусть и захолустье, помимо церкви, костела, мечети и синагоги еще десятка полтора разных сект, секточек и церковок. Со своими пророками, вероучителями и прорицателями. Не считая ворожей, гадалок, целителей ауры, чистильщиков чакры и прочего служилого люда. Так что Миранда Радзиховская там была не в диковину, скорее наоборот, часть пейзажа.
А в конце восьмидесятых и начале девяностых Бактрия была просто местом паломничества для всех тронутых восточными и сопутствующими культами граждан эсэссэра. Да, там еще два Дома творчества, Союзов писателей и композиторов, понятно, все не так круто, как в Коктебеле, но престижно. Они свою лепту в общую ментально-эмоциональную неуравновешенность вносили. Сейчас пришли в захирение некоторое, как и капища: серьезные «братья-гугеноты» или в Сибирь переместились, или в расейскую глубинку перебрались: и тише, и глуше. А официозные писатели с поэтами вымерли, как вид.
– Неужто?
– По невостребованности. Остались московские тусовщики и провинциальные губошлепы. Одни страдают столичным чванством, другие – провинциальной спесью. Одно другого стоит.
– Ты чего их так, Аскер?
– Читать люблю. А – нечего.
– Но исключения-то бывают.
– Случаются. Чехов, Бунин, Хемингуэй, Лермонтов, Пушкин, Шекспир.
– Никого не забыл? В Бактрию вернись, Саша.
– Бактрия… Город словно разделен на две части: старая, существующая с незапамятных времен, пережившая ренессанс в начале прошлого века и тогда же застроенная частично по новой – тяжеловесным модерном купцами-караимами, да с тех пор, как говорится, минуло: бродишь словно по брошенному музею… Или погосту.
Новая – это пансионаты и санатории. Много детских. Две психлечебницы для детей-сирот, даже не лечебницы, детдома.
Летом – как на всех курортах средней руки: «любой каприз за ваши деньги». Сдается все. Подтягиваются сезонные работнички: жрицы «первой древнейшей», карманники, шулера и прочее, прочее, прочее… Ну и ворожеи не простаивают: чем еще интеллектуально развлечься обывателю, как не приворожить денёг да не наслать на ближнего гонококковую порчу? То-то. Вот такие там пирожки и пирожники.
– Все?
– В общих чертах.
– И – что сам думаешь?
– Дури много. А когда ее много, то это не глупость, а особый склад ума.
Глава 2
Бобров задумался, произнес невесело:
– Остается только выяснить, кто там… такой умный.
– И всех делов. Только не вяжется что-то, Сергей Сергеевич.
– Что?
– Ну «зажмурился» сенатор, пусть и на пару с ведьмой, нам что за дело? Есть служба охраны, у них и свои аналитики, и свои опера. А ты – меня подпряг. Так что – выкладывай по полной.
– Твоя правда. Слушай. Бактрия сейчас – городок тишайший. Свои бандиты там друг дружку извели еще десяток лет назад; город под контроль поставили менты и служба госбезопасности. Крыша. Порядок и благоденствие. И вот, представь: начиная с ушедшей зимы… Февраль. Двенадцать авторитетов собрались на симпозиум – отдохнуть и перетереть на нейтрале кто, кому и сколько… Не по бактрийским делам – по общим вопросам. Утром – шестнадцать трупов.
– Ты сказал – двенадцать.
– Четверо – охрана.
– У всех тоже… сердце?
– У всех – спазм сосудов головного мозга.
– Нам что за дело? Пусть тамошние полицаи или гэбисты и разбираются, раз уж их земля.
– Они зарылись. Братва свое расследование провела – никто ничего. Да и некогда им стало разбираться: вакансии делить нужно. Слушай дальше. Март. Шестеро детей гор и пламенных борцов за свободу Ичкерии в одном из пансионатов здоровье поправляли. Двое жили в люксах, четверо – в полулюксах. Собрались как-то вечерок скоротать и – умерли. Угадай отчего?
– Неужели анурез?
– Вскрыли вены. Каждый себе.
– А наши тут не расстарались, случаем?
– Я посылал запрос: никаким боком.
– Отдел по борьбе с терроризмом? Скажут они. Жди. И даже в газете пропечатают.
– Погоди, Аскер. Теперь апрель. Шестеро залетных бандитов приехали отдохнуть и развеяться – ничего больше. И что?
– И – что?
– Прямо на джипе заехали в море.
– Со скалы?
– С пляжа. Разогнались, там после метра глубоко, они и утопились. Всем сплоченным коллективом.
– Понятно. Тоска их заела. Или – совесть замучила.
– По страшенной силе. Но в СГБ задумались-таки умные головы, спецгруппу снарядили, стали выспрашивать, выпытывать, информацию собирать и…
– Помрэ?
– Группа из четырех человек; собрались обсудить на конспиративной квартирке, что нарыли…
– Повальный ящур?
– Примерно с десяти вечера до часу ночи играли в русскую рулетку.
– Три часа? Ого! Да им везло!
– Пока не повезло окончательно. Последний – застрелился. И знаешь, что самое удивительное?
– Неужели револьвер принадлежал Феликсу Эдмундовичу?
– Они не пили. Не курили траву. Не ширялись. Просто сидели, крутили барабан и сосредоточенно щелкали курком. Как на работе. Пока не пристрелялись все.
Бобров замолчал, вынул сигарету, закурил:
– И это – еще не все!
– Не все?! – подыграл Аскеров.
– По Бактрии поползли слухи. Что кто-то нашел тот самый медальон и теперь вытворяет с людьми что хочет. Последний случай: мэр приказал долго жить.
– Неужели тоже самоубился? По неопытности – двумя выстрелами в голову?
Бобров едва заметно развел губы в улыбке:
– Это в столицах у них. В провинции проще.
– Котлеткой подавился?
– Много лет страдал ишемией, а тут – власть переменилась, с него собрались спросить за безвременно потраченные денюжки, вот и… Острая сердечная недостаточность. Со всякими бывает. Но! Город приписал сие все той жес и л е. Этому поверили все и безоговорочно.
– Короче, объявился Зорро и мстит всем за поругание родного края и личную невостребованность.
– Вполне возможно. А теперь, Аскер, давай без ерничества: что думаешь серьезно?
– А я и серьезно вполне допускаю наличие нечистой силы. Я же тебе цитировал: «видимым же всем и невидимым». Вот эти невидимые – они и есть. Исключая ангелов, понятно.
– Саша!
– Хотя зло, конечно, не есть сущее. Оно существует только в делах людей, добровольно отринувших путь истины и…
– Аскер! Ты понял, почему я тебя выбрал? И вытащил из знойного Йемена?
– Вестимо. Чтобы наградить.
– Ты поедешь в Бактрию и будешь там новоявленным гуру. Своим. Внешность у тебя подходящая.
– Да я в их ритуалах запутаюсь!
– Свои выдумай.
Аскеров задумался, покачал головой:
– Хлипковато. Да и долго. Пока расшаманюсь, пока клиентуру подберу да с коллегами начну общаться… Результат у тебя, Сергей Сергеевич, когда требуют?
– Вчера.
– Может, журналистом?
– На журналиста ты похож, как я – на президента Мадагаскара.
– Тогда – новым русским поеду, а?
– Без охраны?
– Экстравагантным. Новая формация. На «порше». Скажем, пополнять коллекцию всяким хламом. Монеты, кальяны, то-се…
– Пошиковать хочешь? Смету не утвердят.
– Если покойный – товарищ Самого – утвердят.
– А ты наглый.
– Есть немного.
– Тогда лучше – перекупщиком.
– Да эти ребята расколют меня «на раз».
– И – что? Водичка там отстойная – мутиґ. Чем больше муґти, тем больше рыбы. Остается поймать золотую.
– И – загадать желание.
– И какое у тебя желание, Аскер?
– Стать героем.
– По существу что скажешь?
– Лучший способ спрятать что-то значимое – это придать происходящему форму фарса. Иллюзиона. Маскарада. Шабаша.
Аскер взял со стола скрепку и в несколько движений свернул ее в замысловатую фигурку, напоминающую китайский иероглиф.
– Спеца бы послушать, – сказал он.
– Сидит в приемной. Старичок. Но – крепкий.
– Не Абдурахман?
– Леонид Ильич.
– Во как!
– Профессор, ветеран борьбы с лысенковщиной; умный аппаратчик; всю жизнь курировал «псевдонаучные проекты»: сначала кибернетику, потом генетику… С середины семидесятых по начало девяностых был куратором от ЦК КПСС одного из управлений Одиннадцатого Главного[1].
– «Дела давно минувших дней, преданья старины глубокой…» И он готов выложить нам по интересующему вопросу всю правду?
– Всей правды ни по одному вопросу не знает никто. А если знает, то не скажет. Но, будем надеяться, пояснит, откуда в курортной Бактрии столько… нечисти.
– «В заповедных и дремучих страшных муромских лесах всяка нечисть бродит тучей и в прохожих сеет страх…» Кто это может объяснить, кроме поэтов?
– Теоретики.
Аскеров тяжко вздохнул:
– В мире подлунном каких только тварей не водится. И все – Божьи. Если не выяснится обратное.
Глава 3
Леониду Ильичу Аркадину было крепко за семьдесят. И казалось очевидным: лучшие времена для него – в прошлом. Его двубортный костюм, сшитый у хорошего портного из отборного бостона, некогда сам по себе причислял его обладателя к элите и выдавал в нем если и не партийного – партийцы тех времен не позволяли даже малейшей политонии в расцветке, – да, не партийного, но все же большого государственного человека, скорее всего ученого. Такое мнение подтверждали и очки в старорежимной золотой оправе; возможно, в те же далекие поры они и придавали мужчине вид академического иерарха, но не теперь: и костюм, и оправа, и галстук – все это выглядело сейчас музейными экспонатами тридцатилетней давности, а сам Леонид Ильич смотрелся актеришкой из массовки, обряженным на скорую руку для съемок проходного сериала «про тех времён».
А еще Аркадин был сутуловат, хрящеват, с набрякшими мешками под глазами; тонкие губы его, казалось, навсегда сложились в гримаску стоической решимости: во что бы то ни стало переждать этот мир и перейти еще при этой жизни в следующий: полный значимости, размеренности и порядка.
Сергей Сергеевич Бобров встал, поприветствовал приглашенного Аркадина рукопожатием, представил их с Аскеровым друг другу и предложил всем переместиться за другой стол; вошедшая секретарь внесла поднос с чаем и сдобой; все расположились, и если бы не неистребимая казенность кабинета – современного, но словно напитанного жесткостью бывавших здесь людей, то компанию можно было бы принять за «группу товарищей», расположившихся для «чаепития» после заседания месткома. Стол украсила и бутылка дорогого «Хеннесси», извлеченная Сергеем Сергеевичем из генеральских «погребов». Все выпили. Разговор начал хозяин кабинета:
– Уважаемый Леонид Ильич, мы пригласили вас для того, чтобы…
– …сообщить пренеприятное известие: Иосиф Виссарионович – жив! – неожиданно продолжил Аркадин фразу и развел тонкие губы в гримаске, должной бы обозначать улыбку, вот только… И Бобров, и Аскеров едва удержались, чтобы не переглянуться: им обоим показалось, что консультант… не вполне адекватен. Или – хочет показаться таким.
Повисла пауза, тягучая, как вишневое варенье. Аркадин при том чувствовал себя вполне комфортно: он откинулся на стуле и посматривал на молодежь, задорно поблескивая стеклами очков.
– Вижу, сообщение вас не заинтересовало. Как говаривал есаул Семибулатов в чеховском рассказе: «Этого не может быть, потому что не может быть никогда!» Если вас интересует только то, что случается…
– Нас интересует то, что происходит, – перебил его Аскер. – В конкретном месте, в конкретное время, с конкретными людьми.
– Слова… – усмехнулся невесело Аркадин. – Сейчас и они утеряли прежний смысл. Цвет, обозначающий некогда надежду, теперь символизирует однополую любовь; понятие, означавшее прежде успех, теперь – синоним провала… – Неожиданно грустная маска арлекина покинула лицо престарелого чиновника, он улыбнулся широкой улыбкой, демонстрируя безукоризненной белизны фарфоровые резцы. – Итак, вы «попали»?! Если уж я здесь?
Переглядываться Бобров и Аскеров снова не стали, но подумали примерно одно: старичок не просто крепок: школа. Начинал учёнить еще при упомянутом вожде, а искусственно-естественный отбор в науке тогда был… Не сожрешь ближнего вместе с его теорийкой – он тебя сожрет. С чадами и домочадцами. И если у Аркадина хватало характера присматривать за такими особями полтора десятка лет…
– Давайте без долгих предисловий, Леонид Ильич. Нас интересует Бактрия.
– И только? – На лице Аркадина застыла странная улыбка, словно Бобров сказал что-то не вполне приличное. – Бактрия… Ну если конкретно и по существу… Никаких серьезных или существенных проектов Одиннадцатое Главное управление КГБ СССР там не проводило. Это официальное заявление.
– А хоровод чародеев конца восьмидесятых?
– Это не собственно бактрийский проект. Это всесоюзный. Если угодно – мировой.
– Массовая манипуляция сознанием? Прежде чем прокатать «на массах», экспериментировали на группах психически зависимых личностей?
– Все люди зависимы. Кто от чего. А что до манипуляции… Называйте так. То, что имеете в виду вы, и то, что подразумевают специалисты, – разные вещи. Ну а я… и раньше мало что помнил, а теперь – вообще ничего. Склероз, знаете ли.
– Леонид Ильич, если собственно бактрийских проектов не было, может, какой-то «пикник на обочине»? – спросил Аскеров.
– Ах как хорошо поставлен вопрос! Просто роскошно! – Лицо Аркадина просияло. – Никаких тайн, никаких обязательств, просто – пикник! Да, таковое было.
– Что именно?
– Вы знаете выражение «ядерный щит»? Так это не про него. И не про меч. – Аркадин хохотнул нервически: – Смешно. Некогда Альфред Нобель писал брату примерно следующее: он изобрел оружие страшной разрушительной силы, а поэтому скоро войны станут невозможны… И тут же добавил: беда лишь в том, что некие индивидуумы, одержимые идеями, могут овладеть таким оружием и тогда…
Все, все в мире повторяется… Отгремела Великая война – ее так называют везде в мире, только у нас Первой мировой, и – что? Самой модной после войны и эпидемии испанки, унесших семьдесят миллионов жизней европейцев, стала теория «лучей смерти»! И в кино обыгрывали, и в книгах, и обсуждали с живым таким интересом: они, лучи эти, насквозь людей прожигают или насовсем палят, до окалины?
Человек – вот корень всех бед и зол! Вот где нужно искать – в благих его намерениях, коими и вымощена дорога в преисподнюю!
Искали все. И немцы, и американцы, и китайцы, и мы.
Но – всех заворожил пожирающий пламень ядерного огня! И громадьё – планов, ресурсов, денег… Генеральские папахи, целые закрытые города, да что города – страны! – изготовляли прожигающее, взрывающееся, разметывающее все и вся пламя.
Обидно, знаете ли. Словно огонь – вовне человека, а не внутри его!
Аркадин замер, прикрыл веки, произнес едва слышно:
– А огонь всяко использовать можно: и дом согреть, и человека спалить.
Глава 4
И – снова он замолчал, глядя остановившимся взглядом прямо перед собой; глаза его повлажнели. Он вынул платочек, промокнул, пояснил:
– Сентиментален я стал. По-стариковски. Бывает.
– Леонид Ильич…
– К теме? – взбрыкнул он головой. – Да с дорогим нашим удовольствием! Итак, о чем мы? Ну да, о странном. Что в этой жизни страннее ее самой?
Он снова замолчал и начал рассказывать, но совсем другим тоном и даже голосом, вроде бы несколько с ленцой или даже иронией, может быть, с некоей ностальгией о минувшем, может быть, вспоминая что-то совсем иное, к теме его рассказа вовсе не относящееся…
– Курируемый мною отдел управления занимался придурками. Самыми натуральными идиотами. Шизофрениками. Шаманами. Гуру. Никто к нам не рвался. Ни званий, ни звездочек, ни дивизий и закрытых городов в твоем подчинении – ничего…
Так вот, работал у нас – считалось, что в филиале Института биомолекулярной генетики Академии наук, – некий Игорь Олегович Мамонтов. На скромной должности старшего научного и завлаба. Кандидат – все недосуг ему было докторскую оформить. Умен был, начитан, несуразен: крупен, массивен телом, но не толст; челюсть бульдожья, голова в плечи втянута и притом чуть набок повернута эдак по-птичьи, словно он всегда и перед всеми извинялся за что… А взгляд – то детский, то – бычий; такой не засомневается и не свернет! Что еще? Костюм мешком. Ел много, жадно, без разбора, пил много, часто без вкуса и опьянения… Но говорить начнет – как завораживает: заслушаешься! Перспективы такие выпишет, что куда там Сальвадору Дали!
А у нас его все, кто не знал, или за профорга, или вовсе за подопытного принимали… Вылитый Собакевич. Только пришибленный и велеречивый.
Генетика… Сейчас словцо и в большой моде, и на слуху… И – что? Люди злы и алчны: если чего и получают в руки, то сразу давай на свою пользу приспосабливать, на самую что ни на есть потребу: не из нужды, а чтобы брюхо набивать поплотнее да лень свою тешить… «А вот мы вот этот ген поменяем и – нате вам, жучок колорадский картофелины не жрет: брезгует!» А человечек не брезгует ничем: лишь бы нутро не урчало! А нутро с человеком непримиримо: ему потакать – душу забыть!
Расфилософствовался я? Не с кем поговорить. Совсем не с кем. Живу растением, в райцентрике, как в трясине, вот и… Но это и не словоблудие старческое: хочу, чтобы вы смысл уразумели! А смысл в том, что высокое искусство живет по законам природы. И наука должна им следовать неуклонно, а не сиюминутную пользу изыскивать! «Природа не храм, а мастерская…»
Аркадин замолчал, хохотнул:
– Помните анекдот? Звонок в дверь, тетка открывает, там стоит здоровенный, небритый, перегарный мужик и спрашивает эдак сипло: «Слесаря вызывали, ходить вам конём!» Она ему перепуганно: «Нет…» – «Гы… А то бы я вам наслесарил, ходить мене конём!» Вот эти – «слесарят»…
Некогда Рембрандт Харменс ван Рейн написал «Ночной дозор». И свет лег так, что некие заказчики сего группового портрета, понятно, не бургомистр Кок и не Виллем ван Рейтенбург, они-то в центре, в черном и золотом, – объявили художнику претензии: дескать, заплатили мы, как и остальные, а лица наши в тени остались… И стали требовать переписать их образы, добавить света. И что им ответил Рембрандт? «Я не могу изменить часть: тогда нужно переписывать все!»
Вот в чем истина! Нельзя изменить часть, изменится вся композиция, нельзя изменить один ген из трех с лишним миллиардов безнаказанно – изменится всё… Природа, как и искусство, не терпит пустоты и дисгармонии, а лукавые людишки, движимые сиюминутной «пользой», вносят в будущее такой разлад, что и не исправить… Потому что мыслят о себе: света им маловато…
Аркадин снова замолчал, замер на стуле, чуть раскачиваясь, и мысли его снова были далеко…
– Игорь Олегович Мамонтов. Занимался он, смешно сказать, евгеникой. Облагораживанием человеческого рода путем селекции и отбора. Прямо как профессор Преображенский. А смешно потому, что материала у него под рукой было – три дурдома на границе двух среднерусских областей. Два обычных, один – закрытого типа.
С Игорем Олеговичем мы не то что дружили – товариществовали. Он мне материалы для докторской подкинул, я ему – «крышу» от его непосредственного начальства, чтобы не теребило и результат не требовало: пусть занимается чистой наукой. Настоящая наука, как и искусство, требует досуга и неторопливости.
Мы и сформулировали с Игорем Олеговичем для «верхних людей» тему: готовит наш Мамонтов шпионов и диверсантов без страха, упрека и совести, разумеется. Процесс долгий, вложения – минимальные. Всех ракеты интересовали – крылатые, хвостатые и прочие. А про Мамонтова забыли.
Это сейчас о «генетическом допинге», «инженерии» и «суррогатных матерях» ведает даже ленивый. А тогда… Что уж он там и с чем комбинировал, не знаю, а в суррогатных матерях недостатка не было: недалече была женская колония, Мамонтов отбирал здоровых, лет двадцати пяти и безо всяких «отягчающих»: тогда ведь и за украденный мешок комбикорма какую девку деревенскую могли на пять лет законопатить! Злые языки судачили, что сам Мамонтов девок охаживает, безо всякой там генетики; только – наговоры это. Была у него своя любовь, да недолгая…
…А наука… Да, тогда все внове было. Уж не знаю, что именно искал наш Мамонт, чего добивался, а только выбраковку явную отсылал подалее, чтобы ученое свое самолюбие не тревожить.
– Детей?
– Да.
– В Бактрию?
– В нее. В дома для сирот с отклонениями в развитии. По крайней мере, таковыми их именуют все, что сами себя полагают нормальными.
Аркадин вздохнул, замолчал, Сергей Сергеевич предложил ему еще коньяку, тот кивнул с готовностью, пригубил, посмаковал послевкусие…
– Изысканный напиток. В какую посудину не разлей, знаток оценит. А большинство? На этикетку позарятся! Чтобы подороже, поэффектней!
Таковы люди: содержание меряют формой и считают ею! Так проще, понятнее, удобнее. Людям ведь как: не понять этот мир нужно, а под себя подмять! Подмять, подогнать, чтобы удобнее было пользоваться. Вот и упрощают… Пока не устрашатся той пустоты и дикости, какую сами и образовали вокруг себя этими… упрощениями.
Глава 5
Аркадин выпил, помолчал, потом сказал тихо и глухо:
– В девяносто первом Мамонтов умер, – развел губы в вымученном оскале. – Сгорел на работе.
– Сердце?
– В прямом смысле сгорел. Остался на ночь в лаборатории, выпил крепко, уснул там же, с сигаретой, да еще и дверь задраена была: она в лаборатории, как в бомбоубежище. Сторож тревогу поднял часа в четыре утра: чего греха таить, сам спал, да и здание немаленькое… Короче – выгорело все. И труп Мамонтова обугленный на кушетке.
– Идентифицировали?
– А то. Ученые все же, генетическую экспертизу останков произвели. Ну и расследование. Копали, правда, не шибко: не ядерщик, не ракетчик – так, алкоголик со странностями. А по смерти Мамонта и тема заглохла, и филиальчик увял. Детишечки же, родившиеся от евгенических опытов нашего самородка и жившие под каким-никаким присмотром в райцентрике Заречье, в специализированном детдоме, тоже порастерялись: детский дом тот тогда же закрыли, финансировать нечем, а деток – кого куда: многих – в ту же Бактрию. Это кому повезло.
– А кому не повезло?
– Бог знает, где они ноне. Помню, девчушка по детдому бродила, маленькая еще, а красота в ней и совершенство будущее уже читались… Глаза – синие, густого такого цвета, будто небо апрельское… Где она, сирота, теперь? Если повезло – удочерили, если нет… Да и какими способностями наградил ее лукавый создатель Игорь Олегович Мамонтов?.. Как и остальных?.. Бог знает.
– Возможно, знает кто-то еще.
– Возможно, знает. Но не скажет. Если жить хочет.
– Какие-то бумаги, записи, дневники?
– Ничего не осталось. Нет, официальные записи Мамонтов вел, они есть в архивах, вы, пожалуй, и допуск получите, только – что в них? Слезы. Мамонтов заносил в отчеты лишь то, что сам считал нужным.
– И вы этому потакали.
– Гениям нужно потворствовать. Иначе результата не получишь. Даже побочного. На себе проверял.
– На себе? Это как?
Аркадин усмехнулся, достал из кармана металлическую монетку и без малейшего усилия свернул в трубочку, как тонкое тесто.
– Кочергу тоже можете?
– И лом узелком замотаю. Шестнадцать лет назад увидел я, как эдакие чудеса сам Мамонт проделывал, а он рукою только махнул: «Побочный результат». По правде сказать, меня это циркачество не сильно заволновало, да вот факт: сам Мамонт не болел никогда ничем, даже насморком паршивым, и детки его пробирочные, даром что странные, никогда не хворали. Слово за слово, он у меня крови шприц забрал, сказал – заходи через неделю. А я человек мнительный, все же поспрашивал его, что и как; он ответил что-то такое непростое и путаное, что не понял я. Даром что доктор я и профессор, а все диссертации мои, сами понимаете, «холодные», я по другим делам там был представлен. Да и свой язык был у Мамонта, своя терминология, как у всякого гения. Короче, ввел он мне мою же кровь, безо всяких там добавок или еще чего, только «иммунообогащенную», так он выразился. И, по правде сказать, жизнь моя с той поры совсем в другое русло повернулась.
Мне ведь тогда уже лет немало было, с женой – никаких отношений, ну в смысле… А если где в доме отдыха какая попадется, так разок и – все, и полгода потом о позоре собственном вспоминаешь. А тут такое началось… С женой расстался, энергии – через край, какие-то бандюганы чуть меня под статью о малолетках в девяносто четвертом не развели да на квартиру не выставили! Не подумайте чего, по старому кодексу: тогда и семнадцатилетние малолетками считались. А вообще – разошелся! И – смешно сказать, разобрался я с теми флибустьерами сам, руки им попереломал, машины погнул! А потом – уехал из Москвы от греха, женился, двух детишек завел… Вот только…
– Что – только?
– Побочный результат. Раньше жил я размеренно, знал свое дело, знал, что правильно, что нет… А с той поры – то кураж на меня найдет – мир этот перевернуть вверх тормашками, то – тоска такая, хоть волком вой… То – страх беспричинный, что бежать надо, а куда – не знаю: земля-то круглая. Такие дела.
Сергей Сергеевич Бобров помолчал, глядя в одну точку. Спросил:
– Дело Мамонтова сохранилось?
– А как же.
– А остальное, значит, сгорело.
– Синим пламенем. И что теперь сделаешь? – Аркадин помолчал, закончил: – Чему быть, того уж не воротишь.
– И все-таки? Мамонтова могли убить… таким вот образом?
– Могли. Девяносто третий год. Вокруг филиала кто только не крутился. И новорощенные бизнесмены, и бандиты…
– Чего хотели?
– Как у классика: «Аптекарь, дай мне яда. Только чтобы смерть была легкой, как поцелуй…» Не для себя, конечно, старались. Для друзей-товарищей.
– Мамонтов мог поспособствовать?
– Яд? Для него это показалось бы слишком примитивным.
– Враги у него были?
– У кого в этом мире нет врагов? Завистников? А у гения… Да и детки его странные к девяносто третьему подросли. Самым старшим лет по четырнадцать. Даром что ненормальные… с точки зрения обывателей. И многие обладали острым умом и изобретательностью.
– Настолько, чтобы и «создателя» уработать? В смысле – «исполнить»? – спросил Аскеров.
– Да. Быть сиротой непонятного рода-племени – удел на всю жизнь. Кто простит? Ведь он их и талантами наделил, а гордыня с талантом рука об руку ходит. И куда кого выведет…
Сергей Сергеевич кивнул, размышляя о чем-то, спросил:
– Сам Мамонтов мог свою смерть инсценировать?
– Вам честно или откровенно?
– Правду.
– Мог. Мамонтов все мог. Вот только… Инсценировать… Зачем? Он и к жизни, и к смерти относился более чем философски. Да и… Как он выражался? «Собственная смерть спит в каждом человеке, пока тот ее не разбудит».
Разговор был исчерпан. Стороны раскланялись. Бобров и Аскеров остались вдвоем. Аскер долго сидел молча, потом налил себе коньяку, выпил, резюмировал:
– Не простой старик.
– А он простым казаться и не желал. Разве что речь… А впрочем, он ведь из крестьян. Да и живет последние полтора десятка лет в районном Демьяновске. Там еще и гэкают. Ты готов выехать в Бактрию, Аскер?
– Да.
– На душе небось кошки скребут?
– Тигры.
– Понимаю. Вопросов много. И к Аркадину, и к условно покойному Мамонтову. А времени нет. Да и… из этих детишек что теперь получилось, кто скажет…
– Дети есть дети. Не материал для опытов всяких там… – жестко отозвался Аскер. – Легенда вспомнилась. Про Гамельна-крысолова. Что играл себе на дудочке и – увел всех детей в преисподнюю. В бездну. – Замолчал надолго, спросил: – Как он сказал?
– Собственная смерть спит в каждом человеке, пока тот ее не разбудит.
– Я про жизнь.
– Про жизнь? Чему быть, того уж не воротишь.
Глава 6
Зима выдалась странной. Теплые ветры сквозняком гуляли по улицам, и, когда я выбирался из дома, было чувство, что зима просто-напросто проскользнула мимо, превратив темную слякотную осень в навязчивое мартовское марево.
А осень была темной и тянулась нескончаемо долго. Я же сначала предался ощутимо-приятной лени, валяясь днями на диване, перечитывая куски из попавшихся под руку книг и страдая ночи напролет какими-то сверхценными озарениями, превращавшимися под утро в кошмары. А осень и оцепенение все длились и длились, пока мне не сделалось совершенно ясно: мною овладела нудная, как суставная ломота, хандра. Дни напролет я бестолково бродил по квартире, сонный и вялый, со страхом ожидая ночи и бессонницы. А ночью… Вереницы событий, так и несостоявшихся в разметанной моей жизни, обступали явью, а ушедшее виделось иллюзией, призраком, миражом из чужой, словно никогда и не существовавшей жизни.
Я пытался занять себя играми, но мир виртуальных вымыслов был мне чужд; он казался плоским и одномерным, вернее… Умом я понимал, что чужая воля сконструировала этот мир как раз затем, чтобы я тонул в нем, измотанно вскидываясь по утрам, томимый бестолочью и беспокойством жизни настоящей… Но и жизнь за окном, более похожая на сонный и ватный морок днем и пустое пространство – ночью, сделалась мне столь же отвратительной.
…А ночами мне виделся город. Он был пустынным. Лишь какие-то тени мелькали порой в проулках и во дворах, густо занавешенных листвой пыльных деревьев, а я все брел и брел этими бесконечными вереницами улиц, и они были похожи одна на другую, и выхода не было… Я знал – где-то невдалеке море и залитая солнцем набережная, но выйти не мог. И спросить было не у кого. Казалось, я шел так не один год и даже не один век.
Колодцы переулков были залиты солнечным светом, но и свет этот тонул в грязных выщербленных стенах, в серой штукатурке домов давно минувшего и ни для кого теперь уже не важного века… Наконец, я увидел двоих, одетых в какое-то тряпье, пригляделся: это были истертые патрицианские тоги с некогда пурпурной каймой по краю, которая стала теперь почти коричневой и напоминала засохшую кровь. И лица мужчин были одутловатыми, отекшими, тусклые выцветшие взгляды их были пусты, и я понимал – ничего они мне не скажут и не посоветуют, и выбираться нужно самому.
И еще – слышалась музыка… Она была щемящей и словно резала сердце на части тонкой скрипичной струной, и накатывала боль и слезы, и хотелось прекратить эту сладкую муку…
А потом я просыпался. И сидел, сжигая сигарету за сигаретой и рассматривая собственное полузнакомое лицо в туманном витраже темного оконного стекла, не различая, ночь ли еще, утро или вновь настигшие город сумерки, и понимая лишь, что все прошло мимо и я, Олег Дронов, все время гнался за скользящей где-то рядом жизнью, да так и разминулся с ней…
И – снова засыпал, и видел какого-то старца, склонившегося надо мною, и слышал его монотонный голос…
«Я знаю лучше других – нет, не то что ты думаешь, – как ты живешь. Или – не живешь. Для тебя это сейчас одно и то же. Тебе кажется, что жизнь кончилась, иссякла, что ты прошел уже все круги, что ты знаешь все и уже ничего не жаждешь, что даже выйти из дому для тебя мучительно тем, что ничего нового ты не встретишь, а старое – ушло, ушло навсегда… И ты понимаешь, что не жил вовсе, и боишься идти по тому же кругу, какой прошел, и хочешь выбраться из постылой колеи, и знаешь, что это с тобой уже было, и… ты постоянно думаешь о смерти. Думаешь серьезно, как о данности. И знаешь, что это с тобою тоже было… Ты понял, почему ты мне нужен? Нет?
Не лукавь. Тебе нечего терять, кроме жизни, но жизнь свою ты не любишь, тяготишься ею, а к другой выбрести тебе боязно. Ты потерял надежду. На счастье, на признание, на свободу… «Что есть свобода?» – спросишь ты меня. Никто не скажет. Ты не любишь себя таким, какой ты есть, и эта нелюбовь тебя мучит. И – тоскуешь о юности. И о той, другой жизни, с которой ты разминулся…
Не тревожь себя. Все люди начинают любить собственную юность лишь тогда, когда она проходит. В те годы им слишком многого недостает – признания, благосостояния, успеха… И они даже не замечают, что именно тогда им принадлежал весь мир – целиком, без остатка, со всеми рассветами и закатами, со всеми океанами и пустынями, со всеми ветрами, штормами, звездами и стихиями, со всеми неутоленными и даже непознанными желаниями… Жизнь именно тогда была прекрасна и удивительна… Потому что была впереди.
Смирись. Ты непримирим в искании совершенства… И все же – смирись… смирись… смирись…»
И я снова просыпался. Вставал. Заваривал чай. Пролистывал очередной роман с сияющей обложкой и картонными героями. В их целлулоидных жизнях ничего не происходило. Впрочем, в жизни большинства людей тоже. Но люди делают вид, что происходит. Или уже произошло. Или – скоро произойдет. Без этого жизнь стала бы невмоготу. И еще – мне все время вспоминалась фраза: «Так жить нельзя!» И – что? Как жить нельзя – знает всякий; кто скажет, как жить можно?
О, высокомерие живущих! Как все мы уверены в том, что у нас есть будущее! А как иначе? А иначе так: выяснится, что всю свою сознательно‑бессознательную жизнь ты бежал по кругу за призраками и сражался с химерами собственных представлений о ней. А потому – будущего ни для кого нет?
…А будущего – словно нет. И дремлет стынущий рассвет На кряжистых рубцах рябины. И прошлого щемящий цвет Пурпурно-матов, как завет, Перенесенный в тень чужбины. Как липкий бред сквозь промельк бед, Как горечь опустевших лет — Седые клочья парусины По смутной памяти моей. Покорно зябнут меж ветвей Ван Гога голые картины. И тихо бродят по дворам Подобно пойманным ворам Не ведавшие моря птицы, И ветер усмиряет бег, И холодом смыкает снег Мои усталые ресницы… Но сон – воротит время вспять, Чтоб в пламени свечи создать Иные, вещие страницы — Чтоб не угасла жизни нить, Чтоб ночь смогла соединить Любви и доблести зарницы[2].Все ушедшее – мнимо. Но мы бережно храним его в душах своих – видением, миражом того, что было, и того, чего не было… И это неслучившееся минувшее с годами становится ярче и зримее, часто придавая нашей жизни тот смысл, какого она без этого вымысла была бы лишена. А в чем смысл? Не предавать прошлое, не потерять настоящее и – обрести будущее.
…И снова была ночь, и снова я засыпал и видел море. Море… Скопление солено-горьких вод… Слезы разлученных влюбленных… Неосознанное, почти болезненное влечение – к иным берегам, теплым, наполненным солнечным светом и пряным ароматом нездешних трав… Ко всему, что мы называем жизнью.
Глава 7
В этой жизни все происходит вдруг. И когда темно вокруг, и поздняя осень, и слякоть, или когда зимняя вялая темень сковывает рассудок и воображение и ты перестаешь надеяться – нет, не надеяться даже, жаждать – вот тогда все и происходит.
Звонок в дверь был столь робким, будто я ослышался. Но звонок повторился.
Открыл. На пороге стояла девушка на вид лет девятнадцати, в коротенькой дубленке и джинсах.
– Здравствуйте, Олег. Меня зовут Аня, – сказала она. – Я зайду?
Собирает подписи к выборам очередного депутата? Обычная студенческая подработка, но по одной они не ходят, а уж в квартиры не просятся и подавно. Сумбурная моя голова тут же выдала набор слоганов, подходящий для любой предвыборной: «Каждой женщине – по мужчине! Каждому мужчине – по квартире! Каждому лицу невнятной национальности – по морде! Оле-оле-оле-оле!!! И если не мы – то кто? И если не сейчас, то – когда? И если не здесь, то – где? Оле-оле-оле-оле!!!»
Девушка тем временем вошла в прихожую, остановилась в нерешительности. И я – замер! Такого мне не приходилось видеть никогда! Огромные глаза цвета моря были влажными и лучистыми, словно солнечный свет пронизывал их глубину… И лицо, и стать девушки были столь совершенны, что сама она могла бы показаться просто произведением искусства, если бы губы не кривились гримасками эмоций – неуверенности, растерянности, опаски, если бы щеки не розовели – от волнения или скрываемой душевной смуты… И еще мне подумалось вдруг, что откуда-то я ее непременно знаю… Видел где-то? Скорее – на одном из полотен старых мастеров. С горностаем.
И мне вдруг стало неловко и за полуторанедельную небритость, коей я даже не трудился придать форму, и вообще за все: за свое уныние, хандру, застоявшийся табачный перегар в квартире, за свое бездарное прошлое и даже за несостоявшееся будущее!
А отчего красавица Анюта молчит и ни словом не поминает ни «Единую Гваделупу», ни «Демократический выбор Дукакиса»? Маркетинг? Почему тогда не предлагает подарка?
«…вот этот удобный пластиковый пакет – абсолютно бесплатно, а еще бесплатно мы предлагаем «мышь» нового поколения, а если вы доплатите всего две тысячи девятьсот девяносто девять долларов, то получите суперновый суперкомпьютер с уже встроенным телефоном, факсом, кофемолкой, мясорубкой, шейкером, кальяном, кафе, рестораном, гарсоном и девушкой для общения в свободном доступе…»
– Может быть, вы пригласите меня войти?
Нет, я точно растерялся. Если мне и не звонил никто больше месяца, то гостей в этой квартире я не видел уже… не пойми сколько лет. Впрочем, и сам я здесь гощу редко. Ну а если уж совсем по полной правде, то все мы – гости в этом мире и ничего тут…
– Извините, Олег, если я не вовремя…
Время… А что есть «время», как не категория случайного? И не мнимо ли тогда оно само? И что тогда означает «вовремя»?
Нет, самоистязательная рефлексия на протяжении полугода до добра никого еще не доводила! От полной тоски и безнадеги – к какой-то разудалой разухабистости в мыслях! Или – это и есть фрустрация? И что такое фрустрация с позиций субъективного детерминизма?
Я решительно тряхнул головой, сказал:
– Аня, давай на кухню, ставь чайник или джезве, я сейчас!
А сам в ванную и шевелюру – под ледяную струю! Вытер наскоро полотенцем, набросил тенниску и вышел уже через пару минут вполне бодрый.
– Извините, милая барышня, просто был не в себе.
– А в ком?
– Трудно сказать. То ли в себе прежнем, то ли в себе будущем.
– Хорошо, что я вас нашла. Я была права.
– Права? В чем?
Ни чайник не кипел, ни кофе не варился. Аня сидела на табурете неестественно прямо, словно решаясь на что-то. Потом открыла сумочку, выложила сверток:
– Вот.
– Что это?
– Деньги. Десять тысяч долларов. Аванс.
– Зачем деньги?
– Вам.
– Мне?
– Да. – Аня вынула из пачки сигарету, неловко чиркнула спичкой, прикурила, закашлялась, смутилась, даже покраснела. – Я вообще-то не курю, но…
– Ага, – только и нашелся я что сказать, поставил чайник, закурил сам, ополоснул заварной, засыпал щедро заварки, нашел две чашки, сахар и шоколад. Разлил, сел за стол напротив, повторил: – Ага. Кто ты такая, Аня?
– Учительница. Младших классов. Я знаю, вы сумеете…
Сумею – что? Может, ей аборт нужно сделать и она просто адрес перепутала? Но за такие деньги любой эскулап спроворит эту операцию всему педколлективу! Без учета пола, возраста и перенесенных на ногах беременностей!
Десять тысяч. Или она приняла меня за наемника? И решила сделать з а к а з? Перепутала дверь? Но имя-то назвала правильно.
– Что я должен суметь? – спросил я, глядя девушке в глаза прямо и жестко.
Она сжалась, как воробышек, побледнела, уткнулась в стол. И – молчала. Потому что молчание – золото.
– Так что тебе от меня нужно, девочка?
– Чтобы вы нашли моего приемного отца.
– Он пропал?
– Да.
– Почему ты решила, что я могу кого-то найти?
– Я понимаю, вы меня не помните и не можете помнить…
– Мы встречались раньше?
– Да. Четырнадцать лет назад. Мне было тогда семь.
– И ты меня запомнила?
– Обстоятельства были необычные. Я впервые в жизни поехала куда-то, а вы… Вы нас сопровождали из Загорья в Бактрию. Вы и одна девушка. Помните?
Глава 8
Я помнил. Девяносто третий год. Кажется, у Виктора Гюго есть такой роман. Девяносто третий год. Когда все преобразовывалось, переиначивалось, трещало по швам и целые отделы зависали в непонятном пространстве непонятных ведомств. Не говоря уже о людях. А я числился то ли в отставке, то ли выведенным за штат… Немудрено, что, когда меня ни с того ни с сего назначили на пару с Дашей Беловой сопровождать группу детей из специализированного детского дома в глубинке России в Крым, особого удивления ни у нее, ни у меня это не вызвало: сидят сиднем сотрудники, так занять хоть чем-то.
Поездка обещала быть не из трудных: с детьми была доктор-психиатр Альбина Викентьевна Павлова, красивая стройная женщина лет тридцати с небольшим; поразительно было то, что красота ее лица была словно отретушированной и не было в нем ни кокетства, ни обаяния, ни беззащитности – всего того, что и привлекает мужчину в женщине. Приветливость ее была прохладна, как ноябрьский ветер, и более походила на снисходительное высокомерие. Недолго размышляя, я отнес сие к издержкам профессии… И – личной жизни. Ученая дама явно замужем никогда не была. Дети прозвали ее Герцогиня Альба, и ей это нравилось.
Еще был санитар Костя Косых, увалень лет двадцати восьми; на его счет никаких умозаключений у меня не появилось; некогда таких называли в моем дворе «амбал-вредитель»: большой, вечно сонный, трусоватый и не шибко толковый.
Мы являлись охраной. Предположительно, от злых хулиганов и поездной шпаны. Никаких других вводных мы не получили. А впрочем… Странные дети, странная поездка… Остатки роскоши Одиннадцатого Главного управления, какого-нибудь совсем замороченного отдела, так мы рассудили. Почему назначили нас, числящихся за Первым? Кто поймет душу начальства, особенно в период перетряски и кадровой чехарды: папахи бы на головах удержать да кресла под седалищами. Да какая нам разница? Как говаривал папановский герой, «сдал – принял – опись – протокол – отпечатки пальцев». И всех делов.
Шестеро детей, одна девочка и пять мальчиков, фамилии, как у многих сирот, Найденовы, и отчества одинаковые – Евгеньевичи. Они и двое взрослых заняли два купе. Мы с Дашей ехали как бы отдельно, с обычными советскими паспортами, причем своими, вдвоем в четырехместном купе, изображая супругов, обвыкших в поднадоевшем обоим гражданском браке и вяло двигающихся к югам – встрепенуть чувства-с. Никаких удостоверений, даже мнимых, никакого оружия.
Границу с Украиной перетекли спокойно; ночь, дети спали, мы – бодрствовали. Поезд в пути всего двадцать шесть часов; днем в очередь проспали часика по три и – хватит. Резонно предположив, что, какие бы несвязухи в стране ни происходили, раз нас выставили охраной, значит, дело нужно делать честно. Время от времени я выходил покурить – вовсе не из тяги к табаку, а исключительно посмотреть, все ли спокойно во вверенном вагоне. Было тихо, как на погосте. Август, но поезд шел полупустым: иссякли у людей сбережения в Причерноморье отдыхать. Проводники, два полутрезвых субъекта, активно работали «на карман», непрестанно подсаживая на полустанках пассажиров. Ближе к Крыму остановки стали частыми.
К двум пополуночи спать захотелось неумолимо, как бывает всегда, когда длительное нервное напряжение не находит выхода. В психологии это называется «синдром отложенного действия». Ждешь, а чего – неясно. Ну да, несмотря на отсутствие всякой информации, мы – ждали. Так бывает – маешься непонятно отчего, и поскольку так прежде и со мной, и с Беловой не раз и не два в ранешней жизни случалось… А потому мы и решили поступить «по подобию», как формулировали древние, а потому – мудрые. Тем более ближе к трем маета сменилась крепким неспокойствием, и, ни о чем более не думая и не рассуждая, мы соорудили на полках «куклы», худенькая Даша, нервно зевая, забралась в багажное для чемоданов сверху и на мое замечание: «Ты там не усни…» – огрызнулась беззлобно: «Дрон, ты пробовал спать, сложившись вчетверо?»
А я двинул к проводнику: дескать, с бабой поругался, отпуск, выпить по-человечески не дает и вообще… С собою имел я бутылку армянского; проводник, которого никто никогда хорошим коньяком на службе не баловал, помягчел, выставил пару стаканчиков, и сели мы с ним гутарить за жизнь – по душам. За разговором я еще и «хрустами» прошуршал, выкупив у него же по тройной цене бутылку водки; проводник было поупирался, отказываясь от денег, но недолго. Скоро мы сидели уже старыми товарищами, хмельные и довольные; я водрузил себе на голову проводницкую фуражку, на плечи – пиджачок с погонами, благо напарник его смотрел четвертый сон в соседнем купе, и витийствовал на тему: «Как хорошо быть генералом», – в смысле проводником: и вино, и деньги, и тетки разные, и ни жены, ни тещи!
«Час волка» наступил, как и «мечталось», ближе к четырем. Поезд вдруг стал посреди ровной степи, а в вагон со стороны проводницкой вошли двое. Один, в гражданке, быстро прошел по коридору; второй, в форме старлея милиции, застрял в дверях проводницкого купе, окинул нас беглым взором, бросил коротко:
– Транспортная милиция. Проводим задержание опасного преступника.
Всяко бывает. И преступники опасные по поездам слоняются, и транспортная милиция их нет-нет да и задерживает, появляясь вот так вот в форме… с чужого плеча: пиджачишко лейтенантский сидел на парне как на быке сбруя, а под ним угадывался кевларовый броник. Во все можно было поверить, но вот в то, что транспортников ни с того ни с сего здешние власти оснастили иноземным кевларом? Да никогда!
Правая рука мнимого старлея была заведена за спину, а на нас он смотрел спокойно и скучно, как на покойников. Хорошо, хоть вполвзгляда: его занимало то, что происходило в коридоре. А там…
Сначала я услышал частые характерные выхлопы, треск пластмассовой обшивки, невнятный звон падающих гильз… Тот, что в гражданке, ничтоже сумняшеся палил сквозь дверь купе… Купе было ближним – как раз то, в котором осталась Даша Белова.
Глава 9
Мой собутыльник, набравшийся уже в полные лоскуты, неладное таки почуял, но картину битвы не интуичил; в проводнике пробудился вдруг начальник, он глянул мутным взором на ряженого старлея, служителя закона не опознал, забурчал пьяно, приподнялся с лавки, тот шагнул в купе, толканул его обратно, добавив повелительно:
– Сидеть!
Левой я будто тисками прихватил руку старлея с оружием, кулак правой – жестко воткнул в пах. Тот открыл рот, но не издал ни звука – только сипение…
– Тихо… – прошептал я ему ласково. – Если повторю удар, оно тебе не понадобится. Уразумел?
Парень кивнул.
– И пистолетик выпусти…
Я взял оружие за ствол и одним ударом отправил нападавшего в беспамятство.
– Тихо сиди, а то убьют, – также увещевательно прошептал я проводнику. – И этого – спеленай чем-нибудь. Я его чуть прибил, но не до смерти.
– Это же… мент, – икнул Сережа.
– Зачем менту пистолет с глушителем? Вяжи, сказано! – рявкнул я тихо, но начальственно и – вышел в коридор.
Автоматчика в гражданке уже не было: дверца нашего купе была сдвинута, и он туда опрометчиво вошел. Ну да, как и мечталось: паренек выпустил полрожка из тишайшего чешского «скорпиона» в две «куклы», немудрено сооруженные нами на нижних полках из простыней, рюкзаков, матрасов и пары пакетов полиэтилена с кетчупом – «шоб кровъ стэкала»… Нападавший лежал ничком: Белова «приласкала» его тяжелой рукоятью ножа по темечку. И ее самой в купе уже не было; завладев автоматом, она выпорхнула в оконце; темный силуэт девушки был почти невидим, и передвигалась она на редкость бесшумно по сухой траве у насыпи – к «уазику»-фургону, стоявшему у перегороженного шлагбаумом переезда; рукой она отмахнула мне, но я и сам понял: дети.
Еще раз быстро осмотрел коридор: никого. Пришедшая в голову мысль была простой и наивной, а потому, скорее всего, верной. Я подошел к одному из детских купе, прохрипел приглушенно:
– Закончили, открывайте.
Дверь чуть отошла в сторону, на ширину задвижки, я упер в косяк ногу и с силой толкнул… Санитар Костя меня узнал и сориентировался мгновенно: подхватил на руки семилетнюю Аню, прикрылся ею, приставил к шее девочки длинный препарационный скальпель, взвизгнул неожиданно высоким дискантом:
– Ни шагу, мля! Полосну!
Рука его подрагивала, скальпель чуть надрезал отточенным лезвием кожу девочки, и тоненький темный ручеек медленно заструился к ключице.
– Ствол – на пол! Живо!
Совершенно не представлял я себе внутренний мир санитара и оттого даже предполагать не мог, на что способен сей самородок… Если он и сам это знал. Я наклонился, осторожно положил пистолет и – чуть-чуть задержался в этой неловкой и неудобной позе. Костя повелся. Отбросил девчонку и рухнул на меня всей стопятнадцатикилограммовой массой, перехватив скальпель обратным хватом и желая полоснуть по шее уже меня…
Я подставил руку: в этой жизни всегда приходится чем-то жертвовать, а сам, вместо того чтобы сопротивляться навалившемуся телу, ушел вниз и – накрепко прихватил эскулапа за детородные уды… Скальпель со звоном выпал, Костя попытался достать руками мое горло, а силушки детинушка был немереной, но – легче сказать, чем сделать, когда от боли не можешь даже вдохнуть, не то что крикнуть…
Он не выдержал, развел руки, чтобы попытаться хоть как-то глотнуть воздуха, я оттолкнул его в сторону и жестко впечатал локоть в кадык. Санитар опрокинулся на спину, засучил ногами; теперь уже я навалился на него и свел руки в удушающем приеме. Через минуту он затих. Я поднял голову, ринулся к девчонке:
– С тобою все нормально?
Анюта только кивнула. Я приподнял ее голову за подбородок: действительно, порез был пустячный. А вот мой рукав набух кровью: вену мне этот целитель слегка задел, благо через пиджак; да и скальпель – не боевой нож: режет строго поверхностно и по касательной.
– Веревочка какая-нибудь есть?
– Что? – переспросила Анюта.
– Веревочка.
– У меня есть шнурок… Даже два, – подал голос мальчик с именем Евгений, худой, долговязый, большеглазый, он походил на птицу-подранка, так и не успевшую улететь со своей стаей. Все отчего-то называли его на французский манер: Эжен.
– Давай.
Эжен выпростал капроновые шнурки из кроссовок, я не без труда перевернул бесчувственного санитара на живот и накрепко спеленал – руки и, для верности, ноги тоже. Засунул в рот кляпом полотенце. Приподнялся, скомандовал детям:
– На верхние полки! Живо!
– Вы его убили? – спросила вдруг Анюта.
– Кого? – не сразу понял я.
– Дядю Костю.
– С чего бы я дохлого вязать стал, я же не сумасшедший, – попытался я пошутить и – смутился. Дети – из специального дома, и кто знает, сколько раз их такими словесами оскорбляли. Попробовал улыбнуться, надеясь, что улыбка моя мало походит на оскал. – Дышит. – Подумал и добавил строго: – Только вы его не развязывайте. – Подумал еще и добавил строже: – И всем – спать.
– У вас рукав от крови мокрый, – сказала девочка.
– Высохнет.
Шагнул в коридор, задвинул дверь купе. И тут же, оттолкнувшись от нее, как от пирса при нырянии, стал заваливаться по противоположной стеночке, веером рассылая из бесшумки безоболоченные пули – на вспышки выстрелов, что полыхали ровной газовой горелкой в дальнем конце коридора, на раструбе глушителя коротенького «скорпиона». Меня задело по ребрам справа, но стрелял я с левой и снял-таки нападавшего.
Тишина наступила внезапно. Звенящая в ушах латунью катящихся по полу откинутых гильз… И еще – была мелодия, едва слышимая, щемящая…
Из края в край вперед иду, и мой сурок со мною, Под вечер кров себе найду, и мой сурок со мною…Это Эжен играл на губной гармонике немудреный мотив Бетховена. А у меня вдруг разом, совсем не ко времени, защемило сердце: такой хрупкой и призрачной показалась вдруг жизнь. И не моя только, а… Да она такой и была.
Глава 10
Глянул за окно. Там стояла темень. Кромешная. И тишина.
Постучал в другое детское купе:
– Это Дронов. У вас все целы?
– Что такое произошло? Отчего шум? – раздался из-за двери голос Альбины Викентьевны.
– Пьяные озоруют. Распоясались. Детишек – на верхние полки и никому не открывать.
– И не собираюсь! – услышал я решительный ответ. Но дверь тут же отъехала в сторону, Альба смотрела так, словно жить ей осталось минуты… – Врешь ты, Олег. У тебя рукав кровью перемазан. Нас убьют, да?
Совершенно безотчетным движением я коснулся ладонью ее щеки, провел, сказал тихо:
– Не бойся, Аля… Все хорошо будет, – и – увидел в ее глазах такое смятение, будто… ее никто и никогда не любил, не ласкал, не защищал… Может, так оно и было?
На глазах Альбы блеснули слезинки, она прикусила губу, чтобы не расплакаться.
– Успокойся, девочка, все позади…
– А что – впереди?.. – беспомощно спросила она – и слезы потекли из глаз… Видно, поторопился я с выводами насчет ее высокомерия… И чем только люди не защищаются в этой жизни от других, кажущихся им чужими…
Услышав сзади шаги, я втолкнул Альбу в купе, задвинул дверь, обернулся резко, вскинул оружие.
– Полегче, Дрон! – По коридору шествовала Даша, на ходу замыкая проводницким ключом все купе подряд. В руке, стволом книзу – чужой автомат. – Ты ранен?
– Задело немного.
– Серьезно?
– Влегкую.
– Все живы?
– Да как сказать. Наши вроде все.
– Угу. А кто считает врагов? Их никогда не считают. И в сводках потерь всегда именуют трупами.
– Даша, с тобой все в порядке?
– Считай, накатило не ко времени. Кто это играет?
– Эжен. Мальчик.
– «Музыкант в лесу под деревом наигрывает вальс…» Откуда у нас с тобою, Дрон, здесь столько врагов? А у детей?
– Сколько – столько?
– Нападавших было шестеро. Я убрала четверых. Ты двоих. На глушняк?
– Первого – нет.
– Проводник тебя «дополнил». Придушил со страху.
– Это он так сказал?
– Он сказать ничего не может. Только промычать. Проводил юношу в последний путь, в окошко скинул и полкило водочки укушал из горлышка. Такие дела. Даже завидно. «Как провожают пароходы, совсем не так, как поезда…»
– Расслабься, Даша.
– А я и не напрягалась. Просто… Он когда-нибудь прекратит играть?
– Даша, он же…
– Больной? Ненормальный? Ты это хочешь сказать? А эти, что в вагон со стволами, здоровые? А мы с тобой?
Ни слова более не говоря, я зашел в наше разгромленное купе, выудил из-под стола флягу с разбавленным градусов до семидесяти спиртом, отвинтил пробку, протянул Беловой:
– Пей!
Та молча взяла, запрокинула голову и начала глотать, как воду… Струйка стекала по тонкой шее… Закашлялась, отвела, выдохнула хрипло:
– Это не водка.
– Водка. Только очень сибирская.
– А-а-а…
– Так что за бортом бронепоезда?
– Пять трупов, с проводницким если. Из нашего купе жмура я тоже под насыпь наладила. А того, в коридоре, давай на пару двигать, а? Утомилась я. Да и… Это раненых таскать легко. Трупы тяжелее. На девять граммов. И на одну смерть. «А на кладбище все спокойненько – исключительная благодать…»
– Даша…
– Извини. Поезд стал после переезда в чистом поле. Может, по договоренке, может – стопорнули. Эти – на «уазике»-фургоне подъехали. Других машин нет. Вшестером. Один – за рулем был. За ним и остался.
– Наши дети, если бы удался захват, туда бы поместились. Вместе с нападавшими.
– Легко. Кто-то с этой стороны?
– Санитар Костя.
– Спеленал?
– Да.
– Дрон, кому нужно похищать сирот?
– Вопрос вопросов. Как и все остальное. Оружие нападавших, например. «Скорпионы» с глушителями просто так даже на Кавказе не купишь. Оружие… – повторил я, закончил: – И – запланированное отсутствие его у нас.
– Нас слили «сверху»… – сказала Даша.
– Не с самого, но…
Внезапно девушка сделала мне знак, застыла, метнулась ко входу в коридор, где бесчувственно лежал боевик в маске:
– Он живой.
– По-моему, я его в голову…
– Пуля по виску прошла. Контузия. Ну ты снайпер. Вильгельм Тель.
– Случайно.
– Случайно попал? Или не попал? «Кандалы» принеси, а?
Оружие нам брать запретили, а наручники мы захватили. Как и ножи. Что не запрещено…
Белова умело сковала пленного сзади, вдвоем мы его затащили в купе. Даша сдернула маску. Обычный мужик, лет около тридцати. Без особых примет. На нас он смотрел мутно: то ли не вполне отошел от контузии, то ли…
– Что, милый, просветишь нас, сирых? По какую малину вы к нам завадились? И не смотри на меня эдак глухо, девушка я непугливая, отвязанная, да еще и пьяная. Подумай расчетливо, как нам попонятнее разъяснить: кто, откуда, зачем. А то я расстроюсь. И осерчаю. Нервы, знаешь ли. – Закончив монолог, Даша посмотрела на меня: – Пора бы и ментам объявляться.
– Сопровождающим состав?
– Хотя бы. Что-то не торопятся. Никто не хочет становиться героем, а?
– Огневой контакт был тихий. Поезда по нынешним временам могут у каждого столба тормозить. Так что дрыхнут сейчас служивые, оба-двое, в бригадирском вагоне в четыре ноздри.
– Если не в доле.
– Если так.
– Как выпутываться станем? Инструкций не было. А старший – ты. Или думай, или приказывай.
Думать, собственно, нечего. Связи нет[3]. Документов, кроме собственных паспортов, нет. А пребывать легально в условно чужой стране с такими довесками… В милиции можно задержаться не надолго – навсегда. Ибо в наличии сотворенные пять жмуров невнятного происхождения, ну да их еще доказать надо, мало ли что под насыпью валяется… Пригоршни гильз по вагону и прочее – мелочовка, если прибраться усердно и в срок. Да и проводник молчать станет, как эстонская рыба.
Правда – еще пленный с мутным взором и санитар Костя Косых: этих хорошо бы разговорить из нездорового любопытства да прикинуть, что день грядущий нам готовит, раз уж ночь выдалась такая огнестрельная… А еще – машинист, по какой-то причине стопорнувший поезд… А еще – шестеро детей на руках. И воспитатель Альбина Викентьевна. А в Бактрии должны встретить капитан СГБ Гнатюк и доктор Коновалов. Коим и велено передать детей с рук на руки согласно приказу.
– Выполняем задание. Доблестную милицию – пленяем. Потом – будет видно.
– Нарушаем по полной?
– Я же сказал: нежно. Без тяжких телесных.
– Вам бы все приказывать, мужчина, а слабой женщине в эдаких несвязухах каково?
С этими словами Белова запихала вафельное полотенце поглубже в пасть пленному, привязала того шнуром к поездной железяке, для верности, подхватила автомат, бодро встала:
– «Шахерезада Степанна?» – «Я готова!»
– Погоди, накину что-нибудь.
– Ну да. А то прямо ходячая «кррровавая дрррамма»! А вообще – лучше бы за детишками приглядел. Ты, конечно, умный, но больно уж человечный! Прямо Ленин какой-то! В голову – и то вскользь попадаешь! А мог бы – бритвой по глазам! Не напрягайся, это юмор. И за служивых не беспокойся: я их не больно зарежу… Это тоже юмор. Сатира. Помнишь, были-таки мохнатые козлоногие существа… Сатиры. Козлы. Мужики, короче. С рогами, как все мужики. Ха… Похоже, от твоей «очень сибирской» мне похорошело. Усугубить, что ли?
– Прекрати.
– Что – прекрати?! Тошно мне, Дронов, до тоски! Этот мальчонка когда-нибудь на гармонике своей перестанет пиликать?!
– Красиво. «Последнее танго в Париже…»
– Все последнее – красиво. Потому что потом не остается ничего. – Белова помолчала, вздохнула. – И настроение такое, что… То ли плакать, то ли каяться… Не ко времени… – Даша замолчала, глядя прямо перед собой потерянно, тряхнула головой. – Была у меня в тех славных краях история… без продолжения. «Хороших нет вестей, дурные тут как тут – Анета влюблена…»[4] Только – кому дело до бедной девушки? Никому. И никогда. Такие дела. Не ко времени.
– Музыка, любовь и покаяние всегда не ко времени. Они – вне его.
– Музыка – это то, что возвышает, возносит… А ребенок будто жалуется кому-то. Тому, кто не способен его расслышать. И играет так, словно хочет высушить остатки слез обо всем, что не сбылось и уже не сбудется в его жизни… И обо всем несбывшемся в нашей. Это душу пустыней делает. И не остается ничего, кроме боли.
Глава 11
Даша встряхнула волосами, спросила:
– Служивых будем огорчать или как?
– Придется.
– Я тебя порадую. – Белова выложила на столик три красных удостоверения. – Госбезопасность. Тутошняя.
– У покойников реквизировала?
– Им больше не пригодятся. Липа, понятно, а все лучше, чем ничего. В ночном поезде темной ночкой – сойдет за гербовую. Двинули?
– Ага.
– Какой вагон?
– Седьмой.
Бригадирский вагон спал, как и все остальные, только начальник поезда озабоченно переговаривался по рации с машинистом.
– Что там, папаша? Чего стоим? – спросил я.
– Да машинисту чтой-то привиделось.
– Травы тут навалом. Видно, скучно стало рулить, вот и раздербанил косячок. Хорошо еще, к лесу не свернул.
– Не, он не такой. Серьезный. Просто какие-то хулиганы красный фонарь засветили. Обходческий. Он и стопорнулся: мало ли что. Доложил: на путях никого. Сейчас тронемся.
– Умом?
– А вы чего тут? Почему посреди ночи?
– Водочки бы… Мы с подругой в Москве как загрузились и вот – тока проснулись, нутро горит, освежиться бы.
– А ваш проводник чего?..
– Он уже освежился. До полной ясности.
– Не бригада, кубло змеиное!
– Начальник, хорош квадраты катать, ты водочки предложишь или как? – развязно вмешалась Даша. – А то нервные мы!
– Тетка правильно рассуждает. Нервные. Ты бы пошустрил, а то можно и по тыкве схлопотать…
– Ну нервы-то мы лечим…
Обозленный и обеспокоенный неуважительным поведением нетрезвой парочки, начальник сделал пару шагов по коридору, постучал требовательно в купе:
– Васятко! Гейко! Отворяй! Тут по твоей части! Двоих полечить треба.
– У вас все прямо как в Совете министров! Бухло не паленое? – откликнулся я радостно.
– Щас почуешь.
Дверь распахнулась, в ней показался заспанный сержант в галифе, шлепанцах и кителе на голое тело. Позади, в полоске света, виднелось округлое женское бедро.
– Чего у тебя тут, Богданыч?
– Да вот… Напились, права качают… На штраф нарываются.
Заспанная, лоснящаяся физиономия сержанта расплылась на ширину плеч и, казалось, даже засияла эдаким засаленным лунным блином.
– Разберемся. – Он выпростал из-за спины дубинку, лениво шагнул прямо на меня…
Я ударил снизу в подбородок, резко развернувшись корпусом, и сержант тяжким мешком оплыл на пол.
– Мастерски, – похвалила Даша.
– Старался, – монотонно ответил я, схватил за лацкан начальника, дернул к себе, чувствительно приложив о косяк, произнес свистящим шепотом: – Госбезопасность. Спецоперация.
Белова сверкнула у него перед лицом удостоверением – достаточно, чтобы он прочел три буквы.
– Где второй?
– В соседнем. Спит.
– Как и этот?
– Не. Один. Хороший парень. Правильный.
– Почему они в разных купе?
– Так места навалом, а у Гейко, у Василия который, с девицей оказия сложилась, вот он и…
– Стучи.
Начальник боднул головой пространство, что должно было означать «знак согласия», деликатно постучал, когда отозвались, хотел что-то сказать, повинуясь моему поощрительному тычку, но запнулся, закашлялся, потом выговорил-таки, от волнения перейдя на украинский:
– Сашко… Видчини… Тут справа до тоби е.
За дверью послышался шум, она чуть отодвинулась, в проеме показалась лохматая голова и веснушчатое лицо паренька лет двадцати.
– Шо зробылось, Степан Богданович?
– Молодой-интересный, позолоти ручку, всю правду расскажу… – Хрупкая с виду, худощавая Белова выглядела куда моложе своих лет, да и свет был ночной, колеблющийся…
Тенью юркнула в купе, через пару минут объявилась:
– Уснул. И будет спать долго. А жить – еще дольше. – Ключом замкнула дверь, повернулась к проводнику: – Степан Богданович, ты не против, если мы тебя немножко свяжем?
– Так я же того, на службе…
– С сохранением зарплаты, конечно. Просто хлопотно будет. А так – полежишь себе в купе тихо, подремлешь. И, коли что, взятки с тебя гладки.
– А… не убьете? – севшим голосом спросил начальник.
– А зачем нам? – буднично ответила Даша, так, что даже у меня изморозь прошла по коже.
Служивых и начальника мы связали и закрыли в одном купе. Бригада была сборная, как нередко случается на дополнительных южных поездах; никто никого толком не знал; да и пили все как верблюды. Так что проваляются ребятки до пункта назначения, только и всего. Жить будут. А уж долго и счастливо или наоборот, это кому как повезет. Дорога.
– «Меланхолия… ла-ла… мелодия…» – напела Даша. – Как заказывали: нежно, культурно, интеллигэнтно. Вот такая музыка.
Глава 12
С машинистом я потолковал. Все оказалось предельно просто: действительно, красный фонарь засветили, водила дисциплинированно остановился; в кабину забрался человечек в кепочке на глаза, мелькнул удостоверением ГБ, что-то наплел и велел пятнадцать минут стоять, а потом трогать без дополнительного приглашения. И – никому ни полслова. Водила был человеком в годах, положительным и выполнил все точно и «по букве». А отличить поддельную ксиву от настоящей темной ноченькой не сразу сможет и тот, кто такие по работе при себе носит. Я ему авторитетно разъяснил разницу.
С санитаром Костей тоже все было ясно. По его словам, к нему подошли еще в Загорье, выдали на руки три тысячи долларов – сумма астрономическая, в том же Загорье целый дом тогда стоил «штуку» – и предложили посодействовать. Кто откажется? В Москве он позвонил из автомата, сообщил, что детишек охраняют двое, описал нас с Дашей и назвал номер купе. В Ельцове, прохаживаясь по перрону, бросил у оговоренной лавочки записку: дескать, все путем. Возможно, и кто-то сторонний для пущей верности контролировал нашу поездку, но мельком и вполглаза, чтобы не светиться. Не, если бы он знал, что будет такая поножовщина, то никогда бы и ни за какие… На кого был похож тот, что передавал деньги? На мужика средних лет средней наружности. Вроде меня. Но неприметней.
Пленный, назвавшийся Александром Ивановичем Чепалко, рассудил здраво: раз уж у такой «сладкой парочки», как мы с Беловой, хватило навыка и решимости уложить под откос всю компанию, то и с ним мы китайский церемониал воссоздавать не станем и запросто можем списать «до кучи». А потому кололся искренне и сказал пусть и припорошенную эмоциями и страхом, но правду: их группу «чисто спортсменов», ранее не судимых, в количестве шести голов, нанял Некто; из пацанов его никто не видел, с ним общался их главный, Владлен Комаров, по прозванию Туча; он же получил оружие и задаток – десяточку зелени; цель – перебить немудреную охрану и вывезти детей в Борисово, небольшой райцентрик по соседству; там должен был состояться обмен «товар – деньги» и окончательный расчет. Обещали сколько? Пятьдесят косых. Почему так дорого за беспризорных? Раз платят, значит, им сильно надо, что себе голову забивать? Теперь вот и выяснилось почему: охраной у деток оказались злые волки. Мы с Дашей.
Комаров вряд ли что кому уже скажет, потому как упокоен автоматной очередью девушкой в черном по фамилии Белова.
В принципе было над чем работать, но не нам с Дашей, а системно, начиная с Загорья, и тем, кто был посвящен: что за детки, почему и как. Альбина Викентьевна Павлова обошла наши осторожные наводящие сущим молчанием, сославшись на «пятую поправку», сиречь обязательство о неразглашении. Подписка есть подписка, дело строгое: тут не усовестишь.
А нас, в свете происшедшего, озаботила другая проблема, даже три: во-первых, как-то нас встретят теперь бывшие коллеги, а ноне – абсолютно независимые охоронцы безопасности другой страны. Во-вторых, не достанут ли деток уже в Бактрии ретивые охотники, и, в-третьих, как нам самим «экстрадироваться» из всей этой передряги грамотно и без потерь. То, что нас высадили «на подставу», – было ясно. Как и то, что «слив» был из Москвы или Загорья, но не с самого верхнего этажа и не со среднего даже: меня определили как «думного», Дашу вообще приняли за «канцелярскую кнопку», а никак не за «физика»[5], коим капитан Белова на самом деле являлась. Да и зарядили не профессионалов и даже не «обстрелянную молодежь», дембельнутую, скажем, из Карабаха или Абхазии, а «чисто спортсменов», бывавших в передрягах с «чисто пацанами», но не более. И о чем это нам говорит? О недостатке возможностей нападавшей стороны. И информационных, и иных.
Ближе к утру, исходя из вышеизложенного, мы с Дашей обговорили линию поведения со встречающими, будущий отчет здешним и своим, да и все остальное, так сказать, на живую нитку… А там – как покатит. «Дорогие вы мои, планы выполнимые, рядом с ними мнимые – пунктиром…» Ибо… Претворение планов в жизнь нередко изничтожает саму жизнь начисто и без остатка.
А встреча произошла буднично и серо. Капитан Саша Гнатюк оказался человеком строгим и серьезным. Перекинувшись парой фраз, нашли мы и общих знакомых по Кандагару, и даже вспомнили, что краем соприкасались в одной операции… И стало почти уютно. Наш рассказ о происшедшем искренне удивил Гнатюка; он тут же распорядился относительно пленных, вздохнул тяжко и резонно порешил:
– Разместим детей, а там – видно будет.
Пленных отправили в СИЗО, детей – в санаторий. Всем сестрам по серьгам. Признаться, до наших ночных приключений ни здешним безопасникам, ни местной милиции дела никакого особого не было; менты быстро идентифицировали стрельбу в поезде как разбойное нападение с целью ограбления пассажиров организованной преступной группой местного авторитета Владлена Комарова по прозвищу Туча, ну а поскольку он был уже в местах очень отдаленных, служивые мирно готовились закатать оставшемуся в живых Чепалко десяточку… Но не вышло: выяснилось, что в камере, сонный, навернулся он с верхней шконки, да неудачно: головой о цемент. Насмерть.
Санитар Костя Косых, оклемавшись от происшедшего, ушел в полную несознанку – и выходило так, что нужно его выпускать по истечении трех суток; но он тоже не вышел; отравился чем-то, расхворался животом, попал «на больничку» и уже там, неловко оскользнувшись на свежевымытом полу, ударился затылком и – тоже помрэ.
Мы с Беловой напряглись крепко, но все происшедшее нам разъяснил Саша Гнатюк: державший эти места авторитет Сергей Петрович Мамонов, по прозванию Мамон, сам был детдомовский, считал похищение детей и обиды сиротам гнусным «западло» и устроил показательный процесс переправки виновных в мир иной, чтоб и своим неповадно было, и подрастающие волчата крепко усвоили: что есть «понятия» и кто в доме хозяин. Капитан Гнатюк решил даже устроить нам через третьи лица встречу с Мамоном, как сам он сформулировал, «чтобы вопросов не возникало»; когда мы резонно усомнились в самой возможности такой встречи, Саша ответил просто:
– Бактрия – маленький город. Очень. Да и для Мамона и вы и я не волки – солдаты.
Сергей Петрович Мамонов был с нами по-деловому краток:
– За детками здесь я присмотрю. Никто не обидит. У нас детей не обижают. Был один деятель, решил малолеток к радостям жизни приобщить… Теперь его приобщают. На всю катушку. – Закурил, добавил: – Вы там со своими разберитесь.
Мы обещали постараться. А что еще мы могли пообещать? Расследовать «по полной»? Для себя мы с Дашей решили время от времени позванивать и в санаторий, и капитану, и по паре других телефонов.
А вообще, поскольку было у нас, по согласованию с Москвой, на все про все «пять дней у моря», мы и использовали это время, общаясь с детишками. К нам особенно привязались Аня и Эжен: мы брали их с собой на море, и ребятишки резвились в волнах прибоя, как маленькие дельфины. Так прошло три дня. А к концу четвертого Аня простудилась, слегла с ангиной, и, когда мы зашли за детьми ранним утром, она лежала в постели с перемотанным горлом, и Альбина Викентьевна смотрела на нас с укоризной. Я смотался за фруктами и сладостями, а когда вернулся, Аня сказала, глядя на меня громадными синими глазами:
– Жаль, что ты уезжаешь. И взять меня с собой не сможешь, я знаю. Потому что сам не знаешь, где будешь завтра. Ты не беспокойся, я выздоровлю. Это я просто от грусти расхворалась. Пройдет.
Даша Белова в это время общалась с Павловой. Когда я вышел, она сидела на ступеньках санатория и курила, спаливая треть сигареты в одну затяжку.
– Что-то случилось? – спросил я.
– Альба злая, как мегера.
– Чего?
– Аня ее старухой обозвала. Та аж взвилась, нацелилась девчонке пощечину отвесить… Ну я и посмотрела на фрау Альбу. Добрым таким взглядом. Потом взяла под локоток и попросила отойти, потолковать.
– И что она?
– Чуть не обмочилась со страху. Ты же знаешь, я умею быть… страшноватой.
– И она испугалась?
– Запомнила. Не так мало. Потом затараторила, что это особые дети, и… «сами понимаете, для них мы все, взрослые, глубокие старцы, просто обидно, когда… да и с личной жизнью у нас, ученых…». Как будто у нас, «работников ножа и топора», все в шоколаде.
– Просто несчастная она барышня, – сказал я серьезно.
– Ага. Одинокая, – поддакнула в тон Даша. – Все мы – несчастные. Потому что вас, мужиков, еще терпеть надо, а без вас – вроде вообще не жизнь – не нужные никому…
– Аминь. Альба сказала что-то по существу?
– Молчала как рыба. А вообще… Головы бы им всем пооткрутить.
– Кому?
– Кое-что я из нее выудила. Тэк скээть, «чиста па дружбе» и – во избежание. – Даша прикурила новую сигарету. – Из детей гениев делали. Какими-то генетическими мутациями. Что получилось и что получится, никто не скажет. Ученые. Мне бы их на сутки, я бы их выучила. Или надолго, или – навсегда. Ладно, пойдем. Тошно.
Когда мы вышли с территории санатория, Белова спросила:
– Напиться нет желания, Дрон?
– Нет.
– А я напьюсь. Занавешу окна в номере и напьюсь. Втихую. Вглухую. В одиночестве. Как и положено бойцу насквозь невидимого фронта. Есть такая потребность.
– А не боишься?..
– Темноты? Сумерек? Призраков ночи? Я сама – тень, Дронов, чего мне бояться тех, которые…
И она ушла. А мое настроение было смутным, и я пошел бродить по Бактрии. И – заблудился. Белым днем.
Глава 13
Какие бы ни были все минувшие ночи, а августовское утро, сияющее золотом выжженной травы и напоенное запахом близкого моря, начисто стирало воспоминание о них как о чем-то мнимом, вымышленном, книжном, а если и происходившем, то в какой-то другой, далекой отсюда реальности.
Все ушедшее – мнимо. Но оно присутствует в нашей жизни всем несбывшимся в ней и заставляет нас замирать порою горько и мятежно… И все несвершенное обступает явью, и хочется забросить свою жизнь на макушку самого большого дерева в подлунном мире и уйти – к мерному рокоту прибоя, к дыханию океана, к тишине глубин, туда, где нет суеты, где покой бесконечен и ты можешь почувствовать себя тем, что ты есть, – пылинкой мироздания, вмещающей в себя всю вселенную, – без гордыни, без самомнения, без желания достижения, и вокруг – только солнце, вода, песок и то, что делает пространство беспредельным, а жизнь – вечной.
Так думал я и шел себе вдоль побережья, пока не забрел в старый город. Было пусто и безлюдно. Похожие друг на друга проулки, дворы, густо занавешенные листвой пыльных деревьев, и мне уже казалось, что бреду я этими бесконечными вереницами улиц по кругу и выхода нет… Я знал – где-то невдалеке море и залитая солнцем набережная, но выйти не мог. И спросить было не у кого. Казалось, я шел так не один год и даже не один век.
Колодцы переулков были залиты солнечным светом, но и свет этот тонул в грязных выщербленных стенах, в серой штукатурке домов давно минувшего и ни для кого теперь уже не важного века… Наконец, я увидел двоих, одетых в какое-то тряпье, грязное, истертое, покрытое бурыми пятнами, похожими на запекшуюся кровь… И лица этих двоих были одутловатыми, отекшими, тусклые выцветшие взгляды их были пусты, и я понял – ничего они мне не скажут и не посоветуют, и выбираться нужно самому.
И еще – слышалась музыка… Она была щемящей и словно резала сердце на части тонкой скрипичной струной, и накатывали боль и слезы, и хотелось прекратить эту сладкую муку… И я пошел на звуки и сразу, вдруг оказался на уложенной брусчаткой площади. Слева высился тяжелый костел, справа – православный храм, выстроенный с модными причудами начала двадцатого века, чуть поодаль – мечеть. На площади стоял мальчик с флейтой и играл незамысловатую мелодию Бетховена:
Кусочки хлеба нам дарят, и мой сурок со мною, И вот я сыт, и вот я рад – и мой сурок со мною…Перед Эженом скукожилась мятая картонная коробочка; в ней тускло блестели монеты. Эжен поднял лицо, узнал меня, перестал играть, сказал:
– Здравствуйте.
– Здравствуй. Ты что здесь?
– Играю вот. – Огляделся, добавил: – Хорошо здесь, тепло.
– Подзаработать решил?
– Играть люблю. А деньги нужны, – сказал Эжен вполне рассудительно, как взрослый. – Я Анете хочу платье купить. Здесь красиво очень. И она красивая. Нужно платье. Такое, какого ни у кого нет. Чтобы она была как принцесса.
– А себе?
– Себе скрипку. Только долго копить нужно. Чтобы настоящую.
– Ты где играть учился, Эжен?
– Нигде. Я всегда играл. А Анета всегда рисует. Когда мы вырастем, то поженимся. И уедем.
– Далеко?
– Искать родителей. Они нас потеряли. А мы их найдем. Ничего, что они старые уже будут. Даже лучше. Мы им будем помогать. Потому что жизнь – злая.
– Злая?
– Ага. Особенно зимой. Потому что зимой холодно. И темно. Здесь, может быть, добрее, только я не думаю…
– А люди?
– Люди – всякие. Вы с Дашей – хорошие, только потерянные. Как мы с Аней. Словно вас бросили и вам некуда вернуться. Я заметил: у многих людей теперь глаза переменились: словно всем стало некуда вернуться.
– И давно?
– Давно. Когда я совсем маленький был, тоже играл. У нас, в Загорье. Люди отводили взгляды и давали кто что может. Им было совестно, что им есть куда возвращаться, а таким, как я, – нет.
– Теперь не отводят?
– Теперь они словно тяготятся… Или тем местом, в котором живут, или самой жизнью. Я их узнаю.
– Узнаешь?
– Да. По взглядам. Жалко их. – Эжен замолчал надолго, потом сказал: – Музыка лучше всего. Можно закрыть глаза и улететь далеко-далеко, в прекрасные страны, где все счастливы и беззаботны. Если бы я только смог…
– Что?..
– Сделать так, чтобы люди оказались в своих снах, самых красивых, где все их близкие живы, и там, где много тепла и солнца и где все веселы… А я буду играть, играть, играть… И тогда они смогут остаться.
– В снах?
– Да.
– А ты? Где будешь ты?
– Здесь. Я же нужен здесь.
Эжен кивнул сам себе, поднес флейту к губам и заиграл мелодию старинной баллады, немного нервную, щемящую, тревожащую… И звуки становились все тише, когда, оставив мальчику монету, я уходил дальше и дальше от брусчатой площади к набережной, и шум прибоя уже почти заглушал ее, а я вдруг, неожиданно для себя, стал напевать слова:
Все – не ново, все – не вечно, Все продлится бесконечно, Оправданием – тоска. Все беспечно, все конечно, Все стремится быстротечно К упрощенности песка. Все стремительно и ярко — В ожидании подарка Дремлют сумерки окрест. И начальственно и важно По туману стынет влажно Истукана правый перст. Ну а я бегу по стуже Никому уже не нужен — В сердце – искренняя даль. Все законно. Все нормально. Все бездарно и формально — Вот такая вот печаль. Все закончено. Забудьте. Если прав – не обессудьте, Не судите сгоряча. Я чуть-чуть побуду тихо, И отступит ваше лихо, И затеплится свеча. Ворожу и чуть не плачу, Не могу прожить иначе, И – иначе не могу, Подарю вам эту тайну И уйду от вас печальный — В королевскую пургу. Вот и все. Договорились. Посмеялись, прослезились, Обнялись и – разошлись. И – разъехались. Прощайте. Добрым словом поминайте Неслучившуюся жизнь[6].Глава 14
Дорога. Мы снова были в дороге. И сидели с Дашей в двухместном купе, попивая вино. Позади остался юг, море, впереди… Кто ведает, что впереди?..
– Не знаю, что это за город… И что со мною творится… Или – это просто старость, Дронов? – Даша Белова была взвинчена, но не пьяна. Или ее опьянение было таким, что просто перестало ощущаться?
– Старость, – кивнул я. – Глубокая.
– Как омут.
– Даша, перестань…
– Что перестать, Олег? Плакать? Тосковать? Жить? Жить можно перестать, а если – не жила вовсе?.. Мне тридцать лет и… Ничего нет. Ничего, ничего в жизни не было и все уже прошло. Мимо меня. Все нормальные женские радости, все слезы, все беспокойства – а как там муж, не загулял ли, а как дети, здоровы ли, а как свекровь – все брюзжит и ворчит… Все прошло мимо. Все. Мне тридцать лет, Олег. И хочется дома, семьи, детей… А что у меня? Однокомнатная в четыре стены, где тоскливо так, что волчице зимней лунной полночью веселее!
– Ты ведь выбрала когда-то…
– Дронов, ты большой совсем мальчик, неужели ты до сих пор думаешь, что мы в этой жизни выбираем хоть что-то? Дороги, города, людей? Просто… Вернее, не просто…
Ладно, расскажу. Мне было пятнадцать. И я влюбилась. Влюбилась – не то слово… Полюбила, как любили, наверное, пять веков назад или семь – безудержно, страстно… И Володька мой был без ума от меня! Владимир! Владеющий миром! И мы были уверены тогда, что мир этот принадлежит нам, и не просто как все молодые – всецело! И – не нужен был ему весь этот мир без меня, как и мне без него!
Ты понимаешь? Не важно. Когда тебе было девятнадцать, ты воспринимал мир так же, на веру, так вспомни…
Мой Володя в девятнадцать ушел служить. Легко ушел. Мастер спорта по самбо, он был человеком исключительной твердости духа – поверь мне уж на слово, я за эти годы всего повидала и могу судить… Вернее, не судить… Кому мы можем быть судьями и кто – нам?
А у него был Афганистан. Полтора года он писал мне письма. О том, как строят для местных жителей дорогу. Хотя тогда ни для кого уже не секрет был: воевали там вовсю, под Кандагаром… А потом – в отпуск приехал. На десять суток. С орденом Красной Звезды. И мы – поженились. Не знаю, что подействовало: или он обаял всех работниц ЗАГСа, или боевой орден, или он нарисовал справку, что я беременна двойней… Не знаю. Но мы расписались через три дня после подачи заявления. Я была счастлива. Ты не представляешь, как мне все завидовали. Да. Я была счастлива.
…Эти десять суток мы не расставались вовсе. А в последний день небо словно прорвало. Дождь лил и лил, а мы сидели в его маленькой комнатке под самой крышей и слушали, как капли стучат по жести… И по листьям… И воздух был такой, что хотелось его пить, и жажда была такая, что… И еще – была музыка… Много музыки… А я все плакала и плакала… И не могла остановиться.
Он уехал утром, когда я спала. Когда проснулась, на столе лежала записка: «Долгие проводы – лишние слезы. Осталось всего три месяца. И мы будем вместе всегда».
Никогда не говори «всегда»! Никогда и никому! Ничего в этом мире не может быть навсегда! В слове «всегда» есть что-то от вечности, а кому подвластна вечность?
Он не вернулся. Пропал без вести. Есть в этом какое-то лукавство: когда отводят глаза и говорят с тобой, то ли как со вдовой, то ли как с женой предателя… Так продолжалось три месяца, пока… Пока не выяснилось: он погиб в плену, но перед этим пытался бежать, сняв четверых охранявших его «духов»… Его поймали раненым. И казнили. Жестоко. В назидание другим.
Мне было семнадцать. Я заканчивала школу. Последний класс. Десятый. «За собою двери школы тихо затворю…» Ко мне приехал его товарищ и рассказал все. О том, как нашли базу моджахедов, о том, как захватили пленных и кассету с записью. Они же любят все снимать… Я увидела эту кассету пару лет назад. Хорошо, что не тогда. Тогда я бы не выдержала: наложила на себя руки. Не смогла бы поверить, что люди могут быть зверьем настолько… А так – он просто рассказывал. Смягчая все. Я слушала – кажется, его Николаем звали, слушала и – не слышала. Мне проще было жить с этим «без вести». Я верила, что Володя жив просто потому, что ему никак нельзя было умирать… одному. Без меня. А Николай сказал так: «Теперь тебе придется жить без него. Время лечит все. И тебя вылечит».
Я не поверила. Теперь знаю, что это правда, а тогда…
Что тебе еще рассказать, Дронов? Кем я была в той, другой жизни? Кроме того, что студентка, комсомолка и просто красавица? Я училась музыке и играла на фортепиано. Закончила английскую школу с золотой медалью. Французский выучила в совершенстве факультативно. Стала кандидатом в мастера по художественной гимнастике и тайно, как все тогда, осваивала карате в «подпольном» зале при обществе «Самбо-70». Мой папа преподавал в МГИМО, мама работала в «Интуристе». Оценил? И когда я сказала, что хочу поступать в Высшую школу КГБ, родители сначала долго молчали, потом… Потом отнеслись философски: почему нет?
Родители меня любили. И не так, как порой родители любят детей «для себя»: или стань такой, как мы желаем, или ты – плохая дочь. Нет. Мои любили меня для меня. Старались обеспечить как можно большую свободу выбора пути в жизни и причем – никак не ломая и не ограничивая. И еще… Полагаю, они подумали, что, обучаясь на курсе, где девчонок считаные единицы, я забуду – нет, не Володю, забуду свою боль и научусь жить дальше.
«За собою двери школы тихо затворю, эту первую потерю я с тобой делю…» Слишком велика была моя потеря, и разделить ее мне было не с кем. Все пять лет я только училась. Нет. Я не только училась. Я жаждала стать лучшей и превзойти всех. Умом я понимала уже тогда, что в определенных вещах – стратегическом мышлении или разработке идеи операции – я никогда не превзойду лучших из вас, мужчин: вы не соревнуетесь друг с другом, вы соперничаете с Богом в жажде совершенствования мира, вернее, самые неуемные из вас стремятся выдохнуть из себя то, чем Господь одарил, будь то гений или отвага – часто вместе с жизнью… Но в таком специфическом искусстве, как оперативная разведка, женщине никогда не будет равных, если она сумеет преодолеть страх или забыть его.
Вот страха у меня и не было, как и безрассудства. Я была словно Жанна д’Арк, вот только мечтой моей, предназначением, сделалось не спасение страны, народа и короны, а месть. Вернее… Я даже не знаю, как это определить… Холодная, расчетливая ярость, вот что заледенело в душе моей… Мне тогда казалось, насовсем.
Я была хороша во всем. Языки, огневые контакты, рукопашка, шифры, работа по вербовке, работа на воздухе… И мне досталась Европа. Тихая, сонная Европа. Я изнывала там, но понимала, если сморожу что-то, то меня отошлют вовсе не в Афган – в какой-нибудь Оскол-18 третьим помощником второго заместителя по режиму.
Мы работали «на обеспечении». Все складывалось хорошо. Но мне не хватало действия. И я постепенно, после командировок, стала «срываться». Решила намеренно «портить анкету». Но так, чтобы, как в песне пелось, «никто не догадался…».
Знаешь, когда красивая девушка бродит в одиночку в самых стремных трущобах Москвы, к ней пристанут непременно. И вот тут с нападавшими я не церемонилась. Отвязывалась по полной. Но воспитание в «вышке» – уже как безусловный рефлекс! Я исчезала всегда до того, как приезжала милиция «подбирать раненых».
Не знаю, что со мною творилось. Как и сейчас. Ребята за глаза меня прозвали Эль-эль. Элли. Ледяная леди.
Внешне я была успешна. Вот только… Внутри все бунтовало. Словно я жила не свою жизнь, чужую… Лишь изредка оттаивала – мне вдруг становилось ясно, что прошлое – это прошлое и, как бы ни было там хорошо, его не вернуть и в него не вернуться… Но… Так уж заведено в жизни: веселые и беспроблемные девушки находят себе улыбчивых и беспроблемных парней, я же… Один, другой, третий… Троих мне хватило. С лихвой. И я снова стала Элли.
И еще – концерты. На них я снова становилась сама собой. Только в концертные залы ходить не любила: музыка будит в каждом то, что мы порой даже не подозреваем в себе… И я могу плакать или смеяться… К еде и напиткам, как и к одежде, я почти равнодушна, зато стереосистема у меня дома… Таких в Союзе не было, наверное, ни у кого. И стереосистема, и студия звукозаписи…
А работа… Меня послали… в одну западную страну. Надолго. И я – там влюбилась. Серьезно. По-настоящему. Ведь ни ненавистью, ни местью люди жить не могут – только любовью. А когда нет любви – ничего нет.
Глава 15
Его тоже звали Эжен. Он был совсем не похож на Володьку и – совершенно такой же. Вернее, Володька стал бы таким, если бы… вырос. Повзрослел. Возмужал. Нет, не внешне… Просто… Такие мужчины, как Эжен, там встречаются так же редко, как и у нас. Да. Я влюбилась. И хуже всего… Я не просто начала строить планы. Я начала строить жизнь. Свою жизнь.
Все закончилось скверно. Меня вычислил некий тип из внешней контрразведки, отозвал в Союз спешно, под угрозой принудительной эвакуации и сопутствующих мероприятий…
В Союзе уже вытанцовывала перестройка… «Школа танцев Соломона Фляра… Две шаги налево, две шаги направо, шаг вперед и две назад…» Вспоминаешь? А в Конторе время словно замерло в гулком монолите гранитных стен и пустынях коридоров. Сначала генеральский разнос, потом партсобрание, потом «разбор полетов», потом снова партсобрание… Это уже другая песня: «И вот на партсобрании об нем все говорят – морально разложившийся – коленками назад!» Ну а я, значит, «разложившаяся». И даже «жившаяся». Кстати, сейчас тот генерал сделался видным демократом, подался в стан «вероятных друзей» и сочиняет мемуары. Сука.
Короче, складывалось все так, что расстрелять – мало, уволить – много. Зато послать… Да и ребята, что со мной работали, служебные отзывы написали такие – к Герою представлять можно, жаль, не за что. И вот ведь как бывает: осуществляются мечты, когда ты этого уже и не жаждешь!
Меня понизили. И послали. В Афган. Типа «охранником» одного нашего «специалиста по строительству туннелей»: «духи» в горы зарылись, у них там и лаборатории по производству героина были, и схроны с оружием, только подобраться…
Вот там – и на ловца… Сначала встретился капитан, что был лейтенантом, Володька у него в разведвзводе служил. И – кассета объявилась. Капитан тот не хотел показывать, да я ему просто сказала: «Девочка я давно взрослая». Он покачал головой, оставил кассету и вышел.
Взрослая-то я была взрослая, да, как выяснилось, не очень. Коньяку вылакала бутылку, не помогло, пришел капитан, принес «косяк». Не взяло. Еще один. И – провалилась.
Утром ходила как мумия из пирамиды. Но выяснить имечко того полевого садиста, какой всем командовал и остался жив, не преминула. Звался он просто: Али Мансур. Псевдоним. Имени не знал никто. Но фото имелось.
Короче, пошли мы в горы, к этим катакомбам душманским подбираться. Кишлаки похожие один на другой. Люди похожие. А ребята местные конторские давно агентуру имели; ты знаешь, как с нашими на войне говорить. Я и говорила – по-свойски. Помочь не обещали, но помогли. Да. Али Мансур зарылся в тех же катакомбах. Когда у спеца все было готово, группа пошла. И – нарвалась на засаду. Кинжальный огонь, ребята потеряли двоих, отошли. А мы со спецом и двумя бойцами, так сказать, «закатились». Помнишь анекдот про русского, пустую комнату и два титановых шарика? Когда он один сломал, другой потерял? Вот мы и потерялись в этих пещерах. Оставалось только что-нибудь поломать.
Трое суток провели в кромешной темноте. Сухпаек да по фляге воды. Комфортно. Ждали, пока устаканится все. Устаканилось. Угомонились «духи». В схроне им хорошо жилось: гору ту ни один снаряд, ни одна ракета на зуб не брала, а героина там – миллионов на шестьдесят было схоронено. Так что сидели и кайфовали.
Пока мы не объявились. Шли тихо, охрану снимали «в ножи», продвигаясь по коридорам. Вышли на свежий воздух: тот Мансур даром что «полевой», а комфорт любил: обустроил себе на плато хижинку со «спутником», четырьмя наложницами и прочими буржуйскими благами. Даже зиндан у него там был: скучал мужчинка сильно, от скуки – развлекался с пленными афганцами, тонус, так сказать, бодрил. Зверь. Хотя… Как у классика?.. «Ведь даже лютый зверь имеет жалость. Я жалости лишен. Так я – не зверь!»
Объявились мы свирепо. Стволы у нас были тихие, охрану положили, одного подранка оставили; «зачитали права», чтобы мужчина осознал, как он попал! Нужен был план схрона, ходов там немерено, а нам бы эту базу грамотно рвануть, «отправить в ставку Духонина», как говаривали праотцы наши… Ребята собрались с тем Мансуром беседовать, да я сама вызвалась: дескать, сумею мужчину разговорить, потому как языками владею. А Мансур обколотый был, смотрел высокомерно, отвечал дерзко, на побои со стороны моих соратников реагировал вяло… А скополамин или пентонал в полевых условиях на душу наркомана и иноверца мог бы подействовать непредсказуемо. Ребята и согласились: делай, девушка, как знаешь, а мы покурим пойдем.
И начала я с тем Мансуром беседовать. Предки у него из местных баев были, так что английский он разумел, как родной… Спешить было некуда. Дождалась первого кумара, только азиатов, ты знаешь, корчит не сильно, так, легкая тревога… Вот и взялась я эту тревогу усиливать. Некогда прочла я средневековое китайское руководство о «медленных казнях»; не на китайском, понятно, перевод наши еще в тридцать пятом столмачили «для служебного пользования», вот я и воспользовалась, расширила кругозор. И стала вдумчиво Мансуру эту увлекательную книжку пересказывать, честно назвавшись вдовой умученного им солдатика… Он не вспомнил: много душ погубил. Но и его душонку в ихний рай я отпускать не собиралась… Был у меня на такой случай энзэ заныкан – натуральный шмат сала, желтое, прогорклое, долго в подсумке томилось. Так что сначала я ему растолковала, как и что с ним сделаю согласно китайской методике – а они, право слово, выдумщики, даже рыбу любят поджарить слегка и кушать, но чтобы еще ротик открывала и жабрами двигала. Веселый народ. Но не все. Да. Сначала растолковала. А потом сообщила, что будет с его бренными останками при посредстве означенного сала.
Через пару часов губы его тряслись, глаза метались, оставалось натурализма добавить к его разыгравшемуся воображению: немного боли и крови в существенном для него месте… Совсем чуть. И он рассказал и то, что знал, и то, что забыл. План, ясное дело, начертил. Ну а потом… Вызвала я его раненого нукера, представилась по-взрослому и коротко и внятно ему объяснила, как в том фильме: если не хочешь принять смерть долгую-лютую, подари такую своему хозяину. А тебя я не больно зарежу.
Потом… Нет, не стала смотреть, вышла. Нукер знал, что ему делать. И делал старательно: страх перед хозяином, который он носил в себе всю жизнь, нашел выход в жестоких изысках. Прошло не меньше двух часов. Когда я вошла, Мансур умирал; умирал и слуга: удовлетворив свою месть, он вскрыл себе артерию и в мутнеющих его зрачках читалось торжество.
Сначала я ничего не чувствовала. Нужно было работать. Разметывать этот змеиный схрон пластитом. Специалист указал точки экстримумов, мы заложили взрывчатку, и скоро вся эта фабричка вместе со взрывчаткой, зельем и массой человекоподобных превратилась в пыль. Гора выровнялась, спрессовав вырытые людьми-кротами туннели. Ушли мы легко. Некому было нас задерживать.
Ну а дальше… За самовольство и самоуправство, выраженное в умерщвлении главаря «духов», мне полагалось взыскание. За успешно проведенную операцию – награда. Поскольку сослать меня дальше войны было некуда, то и… И взыскание зависло, и награда затерялась.
И – как мне было дальше жить? Месть – это блюдо, которое подают холодным. Так, кажется, говорят сицилийцы. Я не сицилийка. Что со мною было? Сальери пушкинский сказал: «Как будто тяжкий совершил я долг…» Настолько тяжкий, что жить сделалось незачем. Совсем. Как в анекдоте: «В больницу была доставлена пациентка с покалеченной ногой. Ногу удалось спасти. Пациентку – нет».
Словно кончилось все. А вокруг была война и ничего, кроме войны. Там я и осталась. И все никак не могу вернуться. Может быть, потому, что мне некуда возвращаться? И не к кому? В этом все дело?
Как мне жить? Или не жить? И что мне хотел сказать этот мальчик своей музыкой? «Не жаль Анеты, флейты жаль, хотя что флейта? – бывший клен и всё…»[7]
Так уж устроено: если это твоя жизнь, и только твоя, то она не только заслоняет собою все остальные жизни, но – весь мир. И когда пелена – цели, стремления или боли – спадает, ты оказываешься в чужом и чуждом тебе пространстве, которое ты не признаешь своим и даже не можешь узнать.
…Девяносто третий год. Октябрь. Московский Белый дом, черный от гари. Год несостоявшейся войны. «Я все равно паду на той, на той единственной гражданской…» Романтизация погибели? После девяносто третьего я стал не просто редкой птицей, а еще и вольной. Что сталось с Дашей, не знаю.
Девяносто третий год. Кажется, у Виктора Гюго был такой роман. Прошло… Сколько лет? И разве можно измерить жизнь временем? Ведь время – это всего лишь то, чем мы его заполняем. И сейчас отчетливо видно, каким пустым и бездарным оно было для меня, каким мучительным, полным призраков несвершенного и иллюзий несостоявшегося… Наверное, как у всех.
…Порой бывают дни – проснешься поздно, И – словно опоздал уже на век. И сердце бьется трепетно и слезно, А за окном – лишь бурый мятый снег, Истоптанный подошвами прохожих. Они прошли – и прошлое прошло. Беспутство лет приворожило зло, Усталость бед припорошило ложью. А я бреду – с чужбины на чужбину, И нет нигде приюта и тепла, Лишь равнодушьем полудневным спины И холодом полуночным тела. Вокруг – хмельное море праздных вин, И никому никто уже не нужен, И горек сок заснеженных рябин, И мой полет над молчаливой стужей Так одинок, так искренен и тих, Как жажда утра и неспетый стих[8].И я, наверное, как и все, полжизни провел взаперти – боясь своих желаний, эмоций, любви – именно потому, что порою переставал понимать окружающий мир и – узнавать его.
Глава 16
Прошлое… Оно никуда не исчезает и материализуется порой вот так, звонком в дверь, девушкой Аней, потерявшей приемного отца и… Если, конечно, это та Аня.
Все мои воспоминания, как часто бывает, пронеслись скорой и хаотичной раскадровкой; чашку кофе я выпил и сигарету выкурил в совершенном молчании. Когда я посмотрел на Аню, она сказала:
– У тебя было такое лицо, Олег… Словно что-то мучит и не дает покоя… Так всегда бывает, когда вспоминаешь прошлое?
– По-разному. У тебя по-другому?
– У меня совсем немного прошлого. Недавнее – спокойно, давнее… В давнем столько белых пятен…
– …и черных дыр. С детьми ты говоришь так же?
– Как?
– Штампами.
– Штампы? Это – заезженные выражения, да?
– Ага, – кивнул я, присматриваясь к девушке. Она не производила впечатления тупой или тугодумной. Глаза ясные, улыбка… Да ладно, была бы она «негрой преклонных годов», вряд ли я пригласил ее в квартиру и угощал кофе. Ведь большую часть времени мы не видим своего отражения, а любуясь молодыми и красивыми, и сами себя бессознательно представляем такими, какими были когда-то.
– Просто… я читала много, но бессистемно, – смутилась Аня. – Да и преподаю я на английском.
– Специальная школа?
– Обычная. Primary school.
– Новые русские?
– Откуда там русские…
– Подожди, Аня, ты где теперь живешь?
– В Аделаиде, штат Южная Австралия.
– Ого!
– Да. В девяносто пятом, мне тогда было девять, меня удочерили Мэри и Дэвид Дэниэлс. Так что я – Анета Дэниэлс.
– Гражданка Австралии?
– Да.
– Не понимаю.
– Что именно?
– Почему ты не обратишься в милицию? Там есть специальная служба, занимающаяся преступлениями против иностранцев. И их пропажами. Работают ребята профессионально и быстро.
– Но он пропал не в Москве.
– По дороге?
– В Бактрии.
– И что это меняет? У соседей – подобная. Если в Бактрии нет отделения, то в Симферополе – точно.
– Я туда обращалась. И никто там особенно не заволновался.
– Он давно пропал?
– Два дня. Сегодня – третий.
– Ну…
– Вот видишь. И ты подумал о том же. Дескать, загулял папашка на югах, и всех делов. А в той милиции еще и смотрели на меня так, словно я Дэвиду не дочь, а любовница. Короче, суетиться они не станут, я так поняла. Да и не до этого им теперь. Делят должности и меркуют, как бы «крыши» свои удержать.
– Понятно. И все-таки…
– Тут есть еще один нюанс. Мой отец, Дэвид Дэниэлс, гражданин Нигерии. Кто станет напрягаться, разыскивая нигерийца?
– Чего гражданин?
– Нигерии. Это в Африке.
– Я в курсе.
– Просто Нигерию все путают с Нигером. А это – другая страна.
– Столица Нигерии – Абуджа, а Нигера – Ниамей.
– Ты знаешь. Это редкость теперь.
– Когда-то был образованным.
– Не прибедняйся. Я читала твои статьи. В Интернете.
– Я с ранней осени ничего не писал.
– Творческий кризис?
Как бы ей объяснить… Неясное будущее, несостоявшееся прошлое, несуществующее настоящее – чем все это назвать? Кризис? Путь будет кризис.
– Как ты меня нашла?
– Через редакцию. Представилась сотрудником «Глоб интернешнл». Сказала, что хочу заказать тебе обзорную статью об особенностях российской экономики.
– И тебе дали адрес?
– Нет. Просили оставить свои координаты. Обещали, что со мною свяжутся. Сказали, что у них есть куда более опытные журналисты. И очень интересовались размерами гонорара.
– А ты – что?
– Пошла в бухгалтерию. Подарила девочкам по флакончику хороших французских духов. Изложила просьбу. Они справились по ведомостям на оплату и дали твой адрес.
– Разумно.
– Я вообще – разумная девушка.
– Твой приемный отец – тоже?
– Тоже. Только не называй его, пожалуйста, приемным. Другого у меня все равно никогда не было.
– Извини. Вопрос можно?
– Конечно.
– Я так и не понял: чем твоему папе паспорт с кенгуру разонравился?
– Он никогда не был гражданином Австралии.
– Так он что, африканец?
– Да нет же! Он природный англичанин. И был гражданином Великобритании. Когда-то ходил матросом на торговых судах. Познакомился с Мэри, женился и остался жить в Австралии. Они прожили вместе почти двадцать лет, детей у них не было. И они решили кого-то усыновить. Или удочерить. Они нашли меня – через какую-то фирму, занимающуюся усыновлением русских детей иностранцами. Проблем особых не было: девяносто пятый год, да и… Мы ведь вроде… не вполне здоровые… считались. Так что… Вот и вся история. А работал он в компании «Дженерал моторс». Агентом по продаже автомобилей.
– А чем ему Англия так не угодила, что он стал нигерийцем?
– Его дед, тоже Дэвид, почти всю жизнь провел в Африке. В Нигерии у него были плантации кофе или еще чего, я даже не знаю точно. Сеть ресторанов. Парки междугородных автобусов. Много другого разного. Дед умер. И завещал все Дэвиду. Но, чтобы вступить в права наследства, по нигерийским законам, ему необходимо было принять гражданство этой страны. А двойного гражданства их законодательство не предусматривает.
– Во что оценивается наследство?
– В четверть национального дохода Нигерии.
– Париж стоит мессы. Он стал миллионером?
– Мультимиллионером. Миллионами исчисляется ежегодная рента. Но, чтобы получать хороший доход, нужно жить в Нигерии и всем этим заниматься. Воруют. Да и поборы… Коррупция. К тому же, как он рассказывал, в том бизнесе много «побочного»…
– Контрабанда оружия? Алмазов? Поставка наемников?
– Мне папа ничего такого не говорил. – Лицо Ани сделалось жестким. – Просто был озабочен тем, как идут дела. И хотел продать все. И вел уже переговоры, это я знаю.
– В Нигерии он часто бывал?
– Один раз. Когда получал гражданство и вступал в права наследства.
– А в Бактрию как попал? Ты привезла?
– Нет. Скорее это я с ним увязалась. Все-таки город пусть и не очень счастливого, но детства. А папа Дэвид, еще когда был моряком, увлекся коллекционированием разных редкостей. В основном монет. Потом это стало даже больше чем увлечением. Страстью. И когда появились деньги, папа занялся этим серьезно.
– Нумизматикой?
– Ну не только… Скорее антиквариатом.
Антиквариат. Второй в мире, после оборота наркотиков, теневой бизнес. Мое благодушие постепенно исчезало. По крайней мере, тревогу девушки я понимал. У папы Дэниэлса было по меньшей мере две причины, чтобы пропасть безвозвратно. И – насовсем.
Глава 17
Ане я этого говорить не стал.
– Папа стал много читать: о предметах старины, но преимущественно о монетах, медалях, знаках оплаты… И даже участвовать в аукционах. Понятно, через маклеров. Из Аделаиды он не выезжал. Наверное, путешествия у него ассоциировались с работой. А потому по натуре он стал домосед.
– Как он в Бактрию выбрался, домосед?
– Ему пришло письмо. По электронике. В котором предлагалось купить чрезвычайно редкую и дорогую монету. Но он уже тогда заявил, что цена – ничто по сравнению с редкостью. И реальной стоимостью. Он просто загорелся! Две подобные есть в музеях, но не такие. Эта – уникум. Не монета даже – медальон, знак особой жреческой власти какого-то забытого теперь культа. Отлитая из самородного сплава золота и серебра в единственном экземпляре. Кто-то предлагал ее частным порядком. И оплату просил наличными.
– Велик ли гонорар?
– Триста пятьдесят тысяч американских долларов.
– А реальная стоимость?
– Папа не говорил, но я справлялась через Интернет… Она может стоить в десять раз больше. Это если по-скромному.
– Поэтому требование наличных и не насторожило Дэниэлса?
– Ты считаешь, он решил просто нажиться?
– Почему нет? Тысяча процентов прибыли – хороший бизнес.
– Папа не такой.
– Возможно. Он не опасался, что сделка будет незаконной?
– В смысле – наличные, без налогов?
– В том числе. Да и монета могла оказаться краденой.
– Никоим образом. Она никогда не числилась ни за одним музеем.
– Она могла быть украдена у частного лица.
– Все могло быть. Но, думаю, папа со всем разобрался бы на месте.
– Он склонен к нарушениям закона?
– Совсем нет. Но разве здесь есть закон?
– Местами.
– Вот именно, местами.
– По крайней мере, монету он собирался вывозить нелегально. Ничего не нарушишь – ничего не достигнешь.
– Что ты этим хочешь сказать, Олег? Что Дэвид…
– Это я по жизни. Нарушить нужно, как минимум, собственное душевное равновесие. «Чтобы не было мучительно больно за бесцельно прожитые годы…»
– Люди к старости придумывают прожитым «бесцельным годам» оправдания и мотивировки, способные сделать жизнь значимой и полной глубокого смысла. Без этого и жить, и умирать было бы невмоготу.
– Тот, кого я процитировал, умер молодым. Значит, Дэвид Дэниэлс не слишком опасался карающей десницы закона?
– С чего? Он много читал о вашей стране.
«О вашей стране». Ну да. Что девочке Ане дала «наша страна»? Сиротство, детский дом, клеймо если и не сумасшедшей, то и не вполне нормальной?
– Бактрия теперь – в другой.
– И в чем особая разница? «Внизу – власть тьмы, а наверху – тьма власти».
– Почему Дэвид не поручил переговоры и саму встречу – довольно рискованную, если он много читал о нашей стране, – кому-то еще? Теперь он достаточно богатый человек, чтобы позволить себе это.
Губы Ани тронула полуулыбка.
– Богатый человек… Это только название. По крайней мере, для папы Дэвида. Он ничуть не изменился ни в привычках, ни в пристрастиях. Нет, по настоянию мамы мы купили особняк в Брисбане, у самого моря, но были там всего раз или два. А перебраться – так и не решились. Привыкли к Аделаиде. А еще – выкупили у соседей участок, расширили дом и построили большой бассейн с подсветкой и фонтанами. Мама Мэри всегда о таком мечтала. Да и – трудно меняться, наверное, когда тебе шестьдесят два.
– Мэри столько же?
– Пятьдесят восемь.
– Я полагал, они моложе.
– И время, и возраст в этой стране и в Австралии – разные. Я здесь встречала сорокалетних стариков. А там шестьдесят два – расцвет для мужчины. Да и Мэри – веселая и очень обаятельная.
– И к богатству непривычная…
– Разве к нему нужно привыкать? Просто человек получает иную степень свободы, только и всего.
– Дело за малым. Распорядиться этой свободой. Дэвид приехал в Бактрию с крупной суммой наличных?
– Нет, конечно. Сейчас же не восемнадцатый век и он не граф Монте-Кристо. Но, по его словам, продавец выдвинул условия, что будет встречаться и разговаривать лично с ним. Если бы они сошлись в цене и монета оказалась подлинной, папа нашел бы способ, как снять деньги со счетов и расплатиться. Он умный.
– А как рассчитывали вывозить антикварный шедевр?
– Просто. При въезде на мне была цепочка с кулоном в виде монеты из сплава золота и серебра. При выезде – почти такая же, только и всего.
– Это ты сама придумала?
– Нет. Дэвид.
– Выходит, у него был опыт в таких делах?
– Дронов, это все в кино показывают!
– Резонно, – согласился я. – Аня, а почему ты называешь Дэниэлса то Дэвидом, то папой?
– Так уж сложилось. Пока… он не пропал, я называла его Дэвидом. А маму – Мэри. А вот теперь… Ты ведь найдешь его, Олег?
Я чуть было не ляпнул: «Живого или мертвого?» Сдержался. Хотя – почему нет? Завалить чужого миллионера у нас проще, чем яйцо облупить; предположим, кто-то претендовал на нигерийское наследство, помимо Дэвида, кто-то из тамошних авторитетов уже и лапу положил на смутный и разноплановый бизнес дедушки Дэниэлса… Да вот незадача: наследный принц объявился, но объявился в самой Нигерии лишь однажды и – был таков. А если уж начались торги, этот кто-то мог решить резонно: зачем платить, если можно все сграбастать «насухую». Безвозмездно. Даром, значит. А крымского киллера в такие мелкие детали можно было и не посвящать: кого отстреливает и зачем. Да их никогда и не посвящают. Вот только к чему такой огород городить? В той же Австралии шлепнуть – и вся недолга. Если, конечно, папа Дэниэлс на самом деле в недавнем прошлом был незамысловатым коммивояжером, а не в дедушку пошел: тот, видать, по всяким гешефтам был дока.
Второе – антиквариат. Возможно, для дочери Ани папа – белый и пушистый, как чукотский песец. А на деле – жесткий теневой воротила антикварного рынка. Тогда – совсем другие кадрили вытанцовываются.
Версия третья – по порядку, но не по значению. Крупной суммы денег при Дэниэлсе не было; но крупной – по меркам его самого и его дочери… Ведь выложила же Аня бестрепетной рукой тугую пачку баксов передо мною на стол… Ну, предположим, я от природы излучаю рыцарское благородство и внушаю красавицам полное доверие – с таким и в раскладушку можно лечь бестрепетно, естественно, если между нами, согласно кодексу «Бусидо», будет меч, а меня перед этим хорошенько накачают сакэ… И то – не факт.
Для нищего и сухарь – бублик. И за сумму в десять тысяч долларов, да что десять тысяч – за пять бумажек с Франклином, крымские доходяги папу Дэниэлса могли утопить в мелком месте, на кусочки порезать и катранам скормить!
Есть и еще соображения. Как в анекдоте: приходит юная девчушка к врачу и заявляет: «Доктор, у меня две проблемы! Во первых, я така-а-а-я нимфетка! С утра имею секс с соседом, потом – с другим соседом, потом – с бригадой водопроводчиков, потом, по дороге в школу, с водителями автобуса, троллейбуса и асфальтоукладчика, потом – с учителями истории, физики и труда, потом…» Устав от перечислений после второго десятка, эскулап спрашивает: «А в чем вторая проблема, милочка?» – «Я – жуткая лгунья!»
Мне почему-то вспомнилось, что сопровождали мы Аню и других детей из странного специализированного детского дома для детей-сирот с отклонениями в психике… То ли гениями, то ли… И что, если Аня… Хотя пока все в ее рассказе – связно и логично. Кроме одного.
– Мне вот что неясно, Аня. Ведь если бы десяточку зелени ты предложила какому-нибудь инспектору карного розшука, сиречь розыска уголовного – в Симферополе или Бактрии, твоего папу не просто бросились бы искать со всем рвением, тщанием и азартом, его бы уже нашли!
– Перед поездкой нас инструктировали. И предупредили, что за взятку здесь могут посадить в тюрьму. Даже если взятку вымогают негласные сотрудники органов с целью сфабриковать уголовное дело.
– И ты – испугалась? А как же – «девушка самостоятельная»?
– Олег, тебе нужно было самому там побывать, в той милицейской конторке! Опухший от пьянства капитан, его взгляд, липкий, раздевающий, его «всепонимание», когда я заявила, что пропал мой отец Дэвид Дэниэлс, его брезгливость, когда он узнал, что Дэниэлс «нигериец»… Да, я испугалась! Да если бы я ему эту десятку засветила, то… неизвестно, что еще со мной стало бы! Вот! Я права?
– Отчасти, – согласился я. – Вот такая это страна.
– Иронизируешь?..
– Если бы.
– Всегда была такой. И лучше – не будет. А жаль. Короче, предлагать им деньги я не решилась.
– А мне – решилась.
– Ты, Олег, частное лицо. К тому же журналист. Если хочешь, мы можем даже оформить отношения договором о, скажем, подготовке статьи. И ты сможешь заплатить все налоги, чтобы все было по закону. Или это здесь по-прежнему не принято?
– Отчего же? У нас только так: или по-хорошему, или – по закону.
Глава 18
Потом Аня спросила, означает ли эта моя фраза согласие начать расследование. Расследование. Как громко…
– Почему ты обратилась именно ко мне, Аня?
– Я же тебе уже…
– Предположим, ты не доверяешь бактрийской милиции. Тогда почему бы тебе не разыскать частное сыскное агентство: там работают бывшие профессионалы: наверное, они смогли бы помочь тебе скорее и эффективнее – за твои деньги. С чего ты решила, что я вообще способен к такой работе?
– Частный сыск? Олег, в вашей стране любое сыскное или охранное предприятие – или чья-то «крыша», или бандиты.
– Ты давно у нас?
– Чуть больше недели.
– Раньше приезжала? Ну, когда стала взрослой?
– Нет.
– И за неделю успела так поднатореть?
– Поднатореть?
– Врубиться. Въехать. Наблатыкаться.
– Извини, Олег… Я не понимаю…
– Именно. Ты не понимаешь сленговых или просторечных слов. А как разобраться в здешних раскладах за неделю? Только не говори «нас инструктировали». Иначе я сразу спрошу – кто?
– Сотрудница туристической фирмы, через которую мы оформляли визы.
– На Украину?
– И в Россию тоже.
– Зачем?
– Мало ли.
– А в Казахстан?
– Зачем нам Казахстан?
– Мало ли.
– Олег, Крым теперь – всего лишь область, а не самый модный и фешенебельный курорт СССР. Как только у жителей бывшего Союза кроме единственного теплого моря появилась возможность ездить на Адриатику или Средиземноморье, получая почти за те же деньги, что и в Крыму, куда более пристойный сервис…
– Ты работу не собралась поменять? – перебил я девушку.
– В смысле?
– Как учительница ты слишком дидактична. А вот агентессой по туризму будешь звучать убедительно.
– Ты же хотел узнать, почему мы оформили визы и в Россию тоже…
– Угу. А не отчего отдых на Кипре лучше крымского.
– Извини. Может быть, я действительно многословна, просто хотелось тебе объяснить все обстоятельно.
– Я уже вырос из primary school.
– Вижу. Предположим, в самом Крыму не нашлось бы банка, способного выдать со счета Дэвида ту сумму наличными, которая…
– Смотались бы в Киев. Заодно – город посмотрели.
– Но Сочи – ближе.
– Сочи – тоже курорт.
– Особенный. Там много пансионатов для очень богатых русских. Поэтому и представительства крупных банков там в наличии. А в Бактрии или Симферополе – нет.
– И везли бы такую сумму наличных через границу?
– Клиент готов был рассчитаться и на российской территории тоже.
– Логично. И где ты все узнала? Про Сочи, Крым? В Аделаиде, штат Южная Австралия?
– Я же сказала, мы изучали страну, прежде чем ехать.
– Нанимали специалиста?
– Нет. Этим занималась я. Папа очертил круг тем, а я внимательно просмотрела все газеты в интернет-версиях. За несколько месяцев. Московские издания. И крымские – тоже.
– Да ты просто умница.
– Вот именно. В одной из статей сказано было, что по опросам общественного мнения пятнадцать процентов россиян боятся организованной преступности. А милиции боятся – почти семьдесят процентов!
– Специфика страны: «Каждый обыватель хоть в чем-то, но виноват». Такая вот «История одного города».
– Я знаю. Прочла. Еще в детстве. Сначала посмотрела картинки и решила, что это юмор.
– Самое забавное, что Салтыков работал губернатором.
– Что здесь забавного?
Я пожал плечами. Действительно, что? Разве только… Можно ли теперь «найти в России целой», нет, не «три пары стройных женских ног» – этого добра… Сыскать совестливого, образованного, мудрого и незаурядно одаренного губернатора? Про честность и неподкупность – умолчим. Нельзя же требовать от людей немыслимого! Даже назначенных президентом!
– Ты понял?
– Почему ты не обратилась к властям – да. Почему приехала ко мне – нет.
– Это как раз просто. Светлых детских воспоминаний у меня немного. И ты – самое светлое.
– Неужели?
– Да. Я много раз представляла тебя и даже рисовала… А потом мне показалось, что тебя и вовсе не было, что я выдумала тебя, как выдумывала людей на своих рисунках… И еще… Я очень хорошо запомнила все там, в поезде. Наверное, потому, что раньше… меня никто не защищал. Ты ведь был…
– Другим. И все, что случилось тогда, происходило в иной жизни. Теперь нереальной.
– Для кого?
– Для всех. Прошлое – мнимо. Растут новые люди, и то, что для меня б ы л о, для них – или абзац в учебнике, или – выдуманная реальность художественного кино.
– Да? А что – реально? Вот жила я в Австралии, и выучилась, и работаю уже, и живу самостоятельно, и мне казалось – все забылось давно, вот это, здешнее прошлое… А как в Бактрии оказалась… Словно наждаком счистили все последние четырнадцать лет, и мне стало так же тревожно и тоскливо, как было тогда. Я немедленно хотела уехать и стала папу уговаривать, но он лишь вышучивал мои страхи… А я даже не выходила почти никуда: ничего мне не хотелось там видеть, и – еще… Тебя я вспомнила сразу. И – то чувство надежности, что было, когда ты был рядом.
– И поэтому ты уверена, что я смогу…
– Надеюсь. Надежда и надежность – это ведь рядом.
– В Австралии – надежно?
– Да. Она так далеко от остального мира, что… Там и звезды другие.
– А люди?
– Такие, как были у нас тридцать – сорок лет назад.
– Откуда ты знаешь, какие тогда были люди?
– Как и ты – из кино. Из книг. Из стихов. А вообще – разные они там. Только другие у них заботы и радости другие, чем здесь. И наверное, зависти меньше. Вернее… даже не знаю, как выразить… Напряжения. Вот. Здесь каждый выглядит так, словно готов дать суровый и немедленный отпор. У меня от этого – растерянность и тоска. Поэтому ты мне и нужен.
– Ты не очень похожа на учительницу младших классов.
– Читаю много. Но все мои знания – из книг. Или из фильмов. Люблю старые советские фильмы. Словно где-то там, в шестидесятых или семидесятых, потерялись мои молодые родители…. Даже не успев познакомиться… – Аня замерла, глядя застывшим взглядом прямо перед собой. Потом встряхнулась, продолжила: – А работать с детками я мечтала давно, когда сама была ничьей. Я и преподаю в приюте. Но слово «преподавать» к английской системе образования не подходит. Это скорее – игра, общение… А маленькие – хорошие все, добрые, но уже и они и лгут, и наушничают, и сами понимают, что делают нехорошо, а пытаются выглядеть при этом невинно… А ведь дети еще. Но я знаю, почему это. Они хотят, чтобы их хоть кто-то похвалил. Или выделил из остальных. Только странно… «Стать личностью»… Какое-то выспреннее выражение. Словно из учебника.
– Так и есть.
– Но это правильно по-русски? Личность… Личина… «Личина» – это маска, за которой люди скрывают свое лицо на карнавале. А «личность» – это маска, за которой люди скрывают пустоту своей души.
– Тебя часто обижали в детстве, Аня?
– Случалось. Только не такая уж я беззащитная. Просто… И тогда, и теперь… Порой очень хочется быть беззащитной. Только… нельзя.
– Это с чужими. Со своими можно.
– И много у тебя своих, Олег?
Что я мог ответить? Ничего.
Глава 19
Самолет вознес нас на высоту десяти тысяч метров. В первом классе мы оказались лишь вдвоем. Девушка заказала два билета на Симферополь заранее.
– Ты так была уверена в моем согласии? Или в собственном обаянии?
– Я запомнила тебя прежним, Олег. И была уверена, что ты не изменился.
– Я изменился.
– Вот уж нет. По большому счету, люди не меняются. С годами то хорошее, что было в них, становится постоянным. А уродливое – всем видимым. Просто плохие люди свое душевное уродство, убожество и скудость не считают за грех. Они гордятся этим. Вернее – кичатся. От английского «kitchen». «Кухаркины дети». Власть они получили, а благородство… Его, как и любовь, не купишь.
Я потупил взгляд: рассуждения девушки были столь же правильны, сколь и банальны. «Баналитеты». Так назывались некогда обычные повинности французских вилланов по отношению к сюзеренам: запасти дров, поставить ко двору по три десятка яиц и по бочонку вина… А мы продолжаем эти «повинности» исполнять: думать, как принято и как положено. При этом беда всех юных состоит в том, что, мучительно постигнув какую‑то истину, скажем, что земля круглая, они искренне полагают, что поняли это впервые и первыми. В этом и состоит недолгая сладость молодости.
Но она исчезает, когда приходит уже не знанием, а озарением, истина настоящая: земля, как и прежде, покоится на трех китах, и – горе нам, если хотя бы один из этих трех ненароком в полусне шевельнет хвостом…
А впрочем, что это я… Красивые девушки – как дети: они не просто желают всем нравиться: у них этого и так с избытком. Они хотят, чтобы окружающие оценили их самих, а не только внешнюю «оболочку»… Забывая, что рассуждения в устах хорошенькой девушки выглядят, как правило, или умилительно: «ой, что мы, оказывается, знаем, ути-пути…», или – вздорно: «…к эдакой красоте еще бы и ума, а впрочем, пес с ним, с умом…» А впрочем, что это я…
– А ты умный, Олег…
– Да неужели?
– Между делом выведал всю мою жизнь, а о своей не рассказал ни слова.
– Испытания, случающиеся с другими, люди чаще всего считают приключениями. А моя жизнь… «Был поленом, стал – мальчишкой, обзавелся умной книжкой…» – напел я. – С тех пор ничего существенно не изменилось.
– И что это была за книжка?
– Камасутра, разумеется.
– Вот даже как…
– Все просто. От Камасутры к Даодэдзину. От Даодэдзина к Библии. Между ними – сто тысяч томов всякой всячины.
– Шекспир тоже среди «всячины»?
– А то. «Что благородней духом – покоряться пращам и стрелам яростной судьбы, иль надо оказать сопротивленье…»? Кто знает ответ?
– Ну для себя-то ты знаешь?
– Нельзя победить воду. Огонь. Небо.
– И только?
– Достаточно. Аня, ты мне все рассказала?
– Все.
– Теперь расскажи то, что скрыла.
– Но я…
– Мы ведь уже летим. Одним бортом. И сойти с него я не могу. И не хочу.
– Дело в том, что… Последнее время в Бактрии происходят разные события…
– Ты сказала это таким тоном… Я правильно думаю?
– Правильно. Смерти. Несколько смертей подряд. Довольно высокопоставленных людей и… Ходят слухи, что виною этому… монета.
– Та самая?
– Да. Медальон. Он принадлежал некогда верховному жрецу забытого ныне культа и был как бы знаком его власти и могущества.
– Его и предлагали Дэвиду Дэниэлсу?
– Да. В городе считают, что… тот, кто владеет медальоном, властен над событиями. Над жизнью и смертью многих. Это как-то связано с древним богом Гермесом. Он ведь был не только и не просто богом торговли, но и…
– Гермес Трисмегист, вестник богов, охранитель путников, проводник душ умерших. Он покровительствовал героям и странствующим, охранял их во время скитаний, все случайные находки тоже были в его ведении. Когда-то он покровительствовал и музыке. Он первым изготовил из панциря черепахи семиструнную сладкоголосую лиру; но важнее струнной игры было содержание песен, умение слагать слова и мысли, и это умение было дано людям Гермесом, поэтому искусство объяснения получило от него свое имя – hermeneuein. Еще – у него была свирель, и он играл на ней завораживающе…
…У Гермеса были золотые крылатые сандалии и жезл – средоточие магической силы. Его золотой жезл – родоначальник того волшебного жезла, властное движение которого давало силу и действенность заклинаниям всех магов и чародеев последующих времен. В руках с этим жезлом, пробуждающим и усыпляющим людей, Гермес мог входить в оба мира, как в царство живых, так и в царство теней. Как вестник богов, с помощью жезла он насылал на людей сны, в которых и происходило изъявление божественной воли. Будучи посредником между обоими мирами, Гермес, или, по-иному, Ермий, располагал всей таинственной силой, что сокрыта в недрах земли, в обители смерти и сна.
Ермий тем временем, бог килленейский, мужей умерщвленных Души из трупов бесчувственных вызвал; имея в руках свой Жезл золотой – по желанью его наводящий на бодрых Сон, отверзающий сном затворенные очи у сонных[9].Глава 20
…Гермес провожал души в царство подземелья, он же мог вывести их обратно. Всякое общение живого с умершим происходило только при посредстве Гермеса; и чем более стекалось в Грецию восточных магов, тем более стало расти поклонение Гермесу, как владыке чар и тайного знания.
Но земля – не только источник знания, но и благ; ее владыка – Плутон, ведающий и смертью, и богатством. А вот золото – это дар Гермеса. Золото – это нега, золото – это покой, золото – это власть… Но золото – это смерть! Своим даром подземные духи налагают на человека руку; кто его коснется, тот отдает себя под их власть… Но соблазн неги и власти всегда велик, а потому Гермесу, как владыке металлов, ниспосылались молитвы и творились его именем чары…
…И это – самое немногое из того, что можно рассказать о Гермесе.
Аня долго молчала, потом сказала:
– Ты все это… знаешь, и ты… не боишься?
Что я мог ей ответить? А вспомнилось почему-то… Некогда был я на раскопках древней Гермонасы – города Гермеса… И один из нас ночью решил пойти на раскоп и взял с собой свирель… Играть он только учился, и чтобы никому не мешать… Светила полная луна; стены древнего города заливало белым, а он извлекал из инструмента ужасающие звуки, пока…
…К нам он прибежал напуганным и бледным. И сказал: «Белая тень пришла и стояла долго, пока я не ушел, церемонно ей поклонившись… – Улыбнулся сквозь сведенное тревогой лицо: – Видно, я плохо играл».
Кто это был? Дух жителя города, не захороненного по обряду и потому – обреченного на скитания? Или это была сама Эвридика, чей изысканный слух терзали праздные ученические упражнения нашего товарища?.. Кто скажет?
…Орфей. Его пение и игра покоряли людей, деревья, зверей и даже богов. Когда умерла Эвридика, ужаленная змеей, он оплакивал ее так, что плакало все вокруг. И тогда он пошел в царство мертвых, спустившись через мрачную пещеру Тэнара к берегам священного Стикса. И стоял на берегу, и слышал вокруг себя приглушенные стоны теней, подобные шороху листьев… И вот причалила ладья Харона, и заиграл Орфей, и замер неумолимый страж, очарованный его музыкой, и взошел Орфей в ладью, и переправился через Стикс, и предстал перед Аидом. И снова ударил он по струнам и запел – о своей любви к Эвридике и о том, как счастливы были их дни и как скоротечны, словно соловьиные весны… И его любовь, и его тоска изливались в этой песне… И все подземное царство слушало его пение, и Тантал забыл терзавшие его голод и жажду, и Сизиф прекратил свой тяжкий бессмысленный труд, и сел на камень, который вкатывал в гору, и задумался печально, и, склонив голову на грудь, внимал этой песне сам Аид…
И спросил Аид, зачем сошел Орфей в его царство, и поклялся нерушимою клятвой, что исполнит он любую просьбу дивного музыканта.
И просил его Орфей возвратить ему Эвридику, не навсегда – ведь все рано или поздно приходят в царство теней, – но коротки были ее дни, и кратко их счастье… И разрешил ему Аид вернуться вместе с женою к солнцу и свету, но идти певец должен был вслед за Гермесом и ни за что не оглядываться!
Труден был путь; тропинка шла круто вверх и была загромождена камнями, и уже забрезжил свет… Но обеспокоился Орфей: идет ли за ним его возлюбленная, не отстала ли, не упала – ведь он не слышал ее шагов… Но кто может расслышать шаги тени?.. И тревога смутила его сердце, и он не выдержал, и обернулся, и увидел ее, и потянул к ней руки и… тень девушки дрогнула и стала тонуть во мраке, пока не исчезла совсем… И стоял Орфей, охваченный отчаянием, словно застывший каменный гость, и не мог примириться с потерей…
…Веки мои слипались. Хотелось спать. Получилось, с Аней мы проговорили всю ночь, потом недолгие сборы, и, хотя сейчас было раннее утро, веки слипались и…
– Аня, а где теперь тот мальчик? – спросил я неожиданно для самого себя.
– Мальчик?
– Да. Он еще играл на свирели…
– Он и теперь играет. На той же площади.
– Кажется, он был в тебя влюблен?..
– Влюблен? Все мы были совсем еще дети… – безразлично ответила девушка, глаза ее потемнели, словно предгрозовое море… – Только он с тех пор так и не повзрослел. Совсем.
«Я утаил сие от мудрых и разумных и открыл младенцам…» – вспомнил я из Иоанна, а вслух произнес:
– Кажется, он мечтал сделать всех людей счастливыми…
– «Честь безумцу, который навеет человечеству сон золотой…» – отозвалась Аня сихами Жана Пьера Беранже. – Эжен и раньше был… не от мира сего, а теперь… Он почему-то вбил себе в голову, что я обязана его полюбить. Ты понимаешь? Обязана. В Бактрии мы встретились случайно: он брел навстречу, нетрезвый и несчастный, вернее, нет, не несчастный… Сосредоточенный, но так, как бывает у ненормальных людей…
– Или у гениев?
– Может быть. Но при нашей встрече он не выказал ни удивления, ни радости; поднял взгляд, увидел меня, крепко взял за руку, так, что мне даже больно стало, и сказал: «Теперь я тебя уже никуда не отпущу». Словно я его вещь. Разве так любят? – Аня помолчала, закончила: – Любовь не требует ничего и желает всего.
Глава 21
«Сосед-флейтист обломки флейты в печке сжег – Анета влюблена…»[10] – напел я про себя. Произнес:
– Аня, а можно мне еще спросить?
– Да.
– Просто это деликатный вопрос и…
– Ты хочешь узнать, когда я лишилась девственности? И – с кем?
– О нет. Просто тогда, четырнадцать лет назад, ваш воспитатель, кажется Аделаида…
– Это я живу в Аделаиде. А ее зовут Альбина. Альбина Викентьевна.
– Ну да. Альбина. Мы пытались расспросить ее о причинах… нападения на вас и попытки похищения, но ничего она нам путного не ответила. Сказала только, что вы – необычные дети. Наделенные… талантом, даром – не знаю, как сказать. Вот Эжен – музыкант…
– Музыкант… Он теперь неопрятен и вечно нетрезв. И глаза какие-то странные. Стоит со скрипкой или с флейтой все на той же брусчатой площади… – В голосе девушки снова послышалось неприкрытое раздражение, если не сказать – вражда.
– Аня, а каким даром наделена была ты?
– Я? Даром? Никаким. – Девушка жестко свела губы. – А вообще и я, и Эжен, и остальные – так, выбраковка. Ты понял? Вы-бра-ков-ка. Звучит как диагноз без надежды на выздоровление. И это нам высказала та самая Альбина. В минуту, так сказать, душевного смятения: дети вообще не тихие, а мы были еще и беспокойные… Но разве хоть кто-то из нас был виноват в том, что она осталась старой девой?
– Ты можешь быть жестокой.
– А я никогда и не желала казаться доброй к тем, кто… которые… – Аня запнулась, закончила: – Не важно.
– А что – важно?
– Найти папу Дэвида и убраться и из этой Бактрии, и из этой страны. Чтобы не вспоминать о ней никогда! – Девушка замолчала, щеки ее пылали. Потом сказала: – Извини, если я… задела чувство патриотизма к твоей стране.
Патриотизм… «К твоей стране…» В феодально-сырьевой латифундии, какой сейчас является Россия, бюрократия копает могилу собственной стране и своему будущему благополучию неистребимой тягой жить роскошно и – ничего не решать по существу. Всякое корпоративное сообщество стремится к паразитарному существованию и безрисковому обогащению; в России такие возможности для близких к «корыту» безграничны. Теперешняя жизнь так разделила даже людей служилых по уровню оплаты и возможностям, что «генералитет» – и военный, и статский – превратился в иной класс общества. Бюрократия похоронит Россию. «К твоей стране…» Где она теперь, моя страна? В книгах? Кинофильмах? Исторических мифах?
– Мое чувство патриотизма несколько… истаяло за минувшие годы. Вместе со страной. Но… люди не всегда виноваты в том, что с ними происходит.
– Всегда! Мир никто изменить не может, а вот себя – просто обязан!
– Не у всех достает на это силы и стойкости. А еще – люди устают.
– Ты – тоже?
– Да. Я тоже.
– Отчего ты тогда согласился… поехать со мной?
– Хочу… поправить.
– Что?
– Твое мнение о стране. И о людях.
Поскольку в первом классе мы были лишь вдвоем, я закурил. Аня сидела, демонстративно отвернувшись и глядя в иллюминатор. Потом сказала тихо:
– Я рисовала.
– Извини?..
– Ты спросил, какой у меня был дар. Я ответила честно: никакого. Я рисовала всякую… муть.
– Эжен считал, что ты будешь художницей, а он – музыкантом и вы будете путешествовать и… – Я чуть было не сказал «искать родителей» и вовремя осекся: тема эта для сирот вообще не простая, а у Ани еще и болезненная сейчас: пропал ее отец…
– Ты хочешь правду? Я не стала художницей. А он – не стал музыкантом. Да, я рисовала небо и море, лес и людей – похоже. Но рисовать похоже – еще не значит быть художником. Как уметь рифмовать – совсем не значит быть поэтом. К тому же… Я рисовала вовсе не то, что… вокруг, а лишь то, что подсказывало мне воображение. И рисунки мои были какие-то карикатурные, а порою – болезненные. Та же Альбина как-то сказала, когда увидела: «Что ты плодишь уродов? Их что, без тебя плодить некому? Разве бывают такие люди?»
А я… я изображала вовсе не людей. Я пыталась написать зависть и жадность. В виде людей. А как это еще можно изобразить? Ведь звери никому не завидуют… Хотя – ревнуют. Видно, плохо мне было тогда совсем…
…И еще – я часто рисовала одиночество. Оно мне представлялось серой, укрытой туманом пустыней. Или – покинутым домом, пустой комнатой, с серебряной венецианской вазой на крытом скатертью круглом столе с витыми ореховыми ножками, с затворенным окном, за которым угадывалось желтое увядание старинного парка, с осенними хризантемами в синей стеклянной бутыли… Высокий деревянный стул, трубка, раскрытая коробка с табаком, острый запах мокрой земли и увядающих листьев, затухший холодный камин с отливающими влажным блеском углями… Именно таким было для меня одиночество, но я знала, это одиночество не мое, чужое, и все равно боялась его… и становилось тревожно и… зябко.
Мне холодно. Но грустно только здесь, Где морось пробирает до костей. Угли в камине заблестели влажно От стылой сырости ничейного жилища. В червленом серебре – шары цветов. Над парком, неподвижною портьерой, Застыло небо в сумерках дождя, Промозглое ненастье предвещая. Едва проглянет солнце – меркнет день. В сусальной позолоте блики листьев. И старый пруд заволокло травой И тиной. Скоро ляжет вечер. А под ногами – скрежет битых стекол — Унылых черепков из прошлой жизни. А запах ветра так похож на снег!.. Мне грустно здесь. И холодно – везде[11].…Когда прочла в случайной книге эти стихи, вдруг вспомнилась та моя картина.
– А где они теперь? Твои картины?
– Не знаю. Затерялись. И я о том не жалею. Как только у меня появились мама и папа и я уехала в Австралию, я перестала рисовать. Не сразу, постепенно, как постепенно оставляло меня сиротство и собственная ненужность никому… Наверное, я коряво выражаюсь, но так и было. – Аня замолчала, пометалась глазами, словно решаясь – говорить? нет? – потом сказала: – А сейчас… Вернее, нет, не сейчас… Как только я оказалась в Бактрии, больше недели назад, это… наваждение снова вернулось. И мечешься, и не можешь уснуть, пока не выпишешь все, что… Словно это твой долг или повинность. И рисунки получаются – как сны, но сны кошмарные… Я их сожгла. Потому что… я их боюсь. – Аня подняла на меня взгляд: – Спать хочется. Тебе нет?
– Немного.
– А ты… Ты не боишься порой своих снов?
– Снов не боятся только те, кто уверен, что окружающей реальностью исчерпывается весь этот мир.
Глава 22
В столице Крыма стояло ясное утро. Казалось, зима вовсе миновала эти места или прошла стороной: деревья зеленели, небо было ясным, а тот непостижимый воздух, что бывает только от смешанного аромата цветущих акаций, степных трав и недальнего моря… Все мы выросли в краях, где много зимы и мало солнышка, а потому его достаток кажется нам порою почти волшебством.
Впрочем, для местных все это было рутинно, скучно, пыльно… И они мечтали о столицах с проспектами, бесчисленными кафе, ночными клубами, близостью к высокой власти и огромным деньгам. Но часто, приехав в такой город, терялись или, напротив, метались дерзко, и заканчивались эти метания чаще всего жаждой возврата, но возвращаться ни с чем было вроде бы совестно, и вот, отыскав в столице тесное жилье и скудную работу, они приезжали в отпуск, чтобы в кофейнях и барах рассказывать товарищам детства о покоренных «вершинах», купаясь, за неимением славы, в их искренней зависти, какая, будучи изречена и выражена, видится восхищением.
Мы взяли такси и помчались в Бактрию. Потусторонние размышления «о природе вещей» после полубессонной ночи казались чистым вымыслом и, скорее всего, им и были. У Дэвида Дэниэлса было несколько причин пропасть без вести: деньги, деньги, деньги. Те, что ему принадлежат в Нигерии, те, что он привез с собой, те, что стоит монета как на черном рынке, так и у акционистов. А есть и еще одна, вполне прозаическая, какую простодушно подразумевал нетрезвый капитан, когда Аня излагала ему историю о безвременном исчезновении папы Дэви: жена Дэниэлса – почти ему ровесница, прожили они вместе не пойми сколько лет, а здесь – тепло, море, девушки красивы и доступны и… Мог он влюбиться? Да запросто! Как гласит народная мудрость: «Меняю одну за сорок на две по двадцать». Звучит пошло, но правдоподобно. А если его второй половине уже под шестьдесят, а он – мужчина хоть куда…
Выяснилось, что Аня с папой сняли очень недорого – не сезон – половину двухэтажного особняка, выходящего фронтоном к морю, и до центральной набережной было рукой подать; от шума постояльцев оберегало то, что спальные помещения находились окнами во дворик. Вторую половину, по словам Ани, снял какой-то российский предприниматель. По виду – человек жесткий и решительный. Но бандитом девушка его отчего-то не нарекла. Почему бы папе Дэниэлсу, чей годовой доход исчисляется миллионами, не снять особняк целиком, я спрашивать не стал – не мне разгадывать сумерки душ ненашенских миллионеров. Хотя найти его предстоит именно мне. Живого или мертвого, говоря высокопарно.
Вскоре видавшая виды «Волга» уже катилась по Бактрии. Утренний город выглядел прохладным и свежим и совсем не походил ни на ночные мои кошмары, ни на почти пятнадцатилетней давности воспоминания. Там и сям попадались расстроившиеся особнячки; набережная была ухожена и пуста, и волны, разбиваясь о молы, окрашивали утро соленой радугой. Говорят, примета хорошая. Омрачало одно: за нами от самого аэропорта тащился хвостом затрапезный, не пойми какой модели глухо тонированный «бумер». Отчалил одновременно с такси и катил внаглую, стараясь не отстать: наш водила был поопытнее и «сделал-таки» преследователя на серпантинке из чисто профессионального азарта; тот сначала поотстал, а потом и вовсе – пропал.
Но томила, как водится, неизвестность. За чернотой стекол мог оказаться добрый одинокий нигериец, крашенный блондином, а могла и «бригада отделочников» со скверными намерениями. Впрочем, стационарный пост ГАИ на въезде в Бактрию «бэха» проскочила легко: автомобиль был местный и свой. Ведь что такое, по сути, курортный городок не в сезон? Деревенька, где все друг друга и все друг другу. Такие дела.
Домик, который и впрямь несколько походил на дворец, перестроен был из возведенного лет сто с небольшим тому модернового купеческого домины, отданного потом под коммунальное расселение здешним пролетариям и приватизированного в новейшие времена безвестным чиновником управы по остаточной стоимости дырки от бублика… Не удивлюсь, что и ремонт проделан за счет скудного местного бюджета, пока домик пребывал в городской и почти общенародной собственности. А истраченные деньги, как водится, списали на стихию: шторма, знаете ли, балуют, то да се…
Хорош был домик: с круглым плафоном витражей, с архитектурными излишествами в виде витых колонн, связанных узлами. Даже мозаику на фронтоне и ту восстановили: изображала она аргонавтов, бороздящих на кораблике как раз те самые воды, что орошали набережную мутной волной.
У дома нас ждал сюрприз: алый открытый «феррари» подкатил с визгом, а из него, в элегантном прыжке, с огромадной охапкой белоснежных роз… Мама дорогая! Если здесь и скучали, готовясь к сезону, массы «жутко сладострастных мачо», то это был их Вожжжжь! Загорелый, лет двадцати трех, в шведке и свободных джинсах, с фигурой античного атлета, впрочем, не ариец, с примесью азиат-ской крови: глаза его были темны и слегка раскосы, длинные волосы забраны сзади изящным шнуром. Аня взвизгнула и бросилась ему на шею:
– Морис!
Пока они лобызались, я расплатился с водителем и скромно топтался позади. Наконец, атлет удостоил меня взглядом, приветственно кивнул, изогнув чувственные губы в полуулыбке, но сам взгляд был таков, словно я – так, недоразумение человеческое, осколок, обмылок двадцатилетней кухонно-коммунальной склочки где-нибудь в тараканьей хрущобе Похмельевска-на-Усяве, а вовсе не гигант мысли! Коего, кстати, девушка Аня долгохонько и по-взрослому уговаривала совершить с ней вояж в здешние палестины… «Одна-а-ако…»
Аня что-то пошептала герою на ухо; Морис подошел, поклонился кивком, развел губы в гримаске… Наши глаза встретились, и я осознал, что ошибся: никакого мачо не было и в помине: передо мной был зверь – гибкий, ловкий, стремительный, а в глазах его словно плескалась стылая полынья: этот парень умел убивать и убивал; жестко, в рукопашке, скоро и безэмоционально. Подобный взгляд я видывал у одного лишь человека – но было это в давешней, прошлой жизни… Звали его Аскер.
А Морис тем временем как-то отклассифицировал и меня, имярек, и причислил, надо полагать, к определенному типу если и не вполне беспозвоночных, то каких-нибудь хитиново-хордовых… Заговорил тихо и внятно, губы продолжали изображать улыбку, глаза… Да что говорить, нехорошие были глаза.
– Слушай сюда, ищейка. Тебе Анета что-то поручила – ищи хорошо. Отрабатывай. Найдешь – получишь кость. Не найдешь – я их тебе переломаю. И запомни: эта девочка…
Я ударил коротко и резко. В голову. Даже если голова сработана из единого куска бетона с арматурой внутри, такой удар не «держал» никто. Морис исключением не стал. Рухнул подкошенно и бесчувственно на кромку.
Не знаю, что на меня нашло. Наверное, полугодовое уединение тому виной. И мысли о вечном. Пора было возвращаться в мир. И снова доказывать, что я в нем чего-то стою.
Глава 23
Удар мой был столь скор и резок, что его, сдается, никто попросту не заметил. А вот реакция Ани меня озадачила: в ее взгляде было… искреннее удивление.
– Что с ним? Обморок? – спросила она.
– Похоже на то, – пожал я плечами. – Наверное, я его чуть-чуть… огорчил.
– Что значит… Ты его… ударил?
– Слегка. Извини.
Удивление Ани стало безмерным и безграничным.
– Ты… ударил Мориса… и он… упал?!
– Как видишь.
– Но этого не может быть!
Аня присела, приподняла голову парня. Полузакрытые веки приоткрывали зрачки, в которых не читалось ничего, кроме глубокого беспамятства. Оно и понятно. После такого удара он «вернется» минут через тридцать. И то – не вполне. На «вполне», может статься, потребуется часа два. Или чуть больше.
– Этого просто не может быть! Мориса никто никогда не сбивал с ног! Это даже представить себе…
– Все в этой жизни когда-то происходит впервые. Кто он?
– Мой одноклассник.
– По Австралии?
– Издеваешься? Из детдома! Почему он лежит? – вдруг спросила девушка обеспокоенным тоном.
«А что, он должен еще сидеть? И – долго?» – чуть было не спросил я, но, уловив нешуточную тревогу в Анином голосе, ответил, слегка покривив душой, но честно:
– Нокаут. Минут через десять придет в себя.
– И только?
– И только.
– Что вообще произошло?!
– Да как водится: его неуместная шутка, моя – неадекватная реакция. И всех делов.
Аня покачала головой, и выражение лица у нее было вполне красноречивым и читалось хоть на русском, хоть на австралийском диалекте английского одинаково: «Мужики есть мужики!»
А что может связывать юную австралийскую красавицу с таким типом? Кроме неоплатонических утех, разумеется? И общего школьно-сиротского прошлого? И – почему она бросилась ему на шею, а он встречал со сквериком белых роз в разлапистых дланях? Романтика босоногого детства? «Белые розы, белые розы, беззащитны шипы…» Но ведь она прибыла в Бактрию уже дней десять как. А встретились они только теперь. Впервые. В отлучке был? В командировке? В отсидке? Кто он, вообще, такой?
Словно в ответ на мои вопросы из подъехавшего запоздавшего «бумера» вывалился детка: коротенький, кругленький, широколицый, рыжий… Тельце – огурчиком, бровки – домиком, зубки – через раз… Вот только в руке – могучий «стечкин», и держал он его так, что…
– Отойди в сторону, Анета, – произнес рыжий спокойно и вяло.
– Гоша, ты что, спятил? – отреагировала Аня властно и абсолютно бесстрашно.
«Безумству храбрых поем мы песни… Безумство храбрых – вот мудрость жизни…» Это не про меня. Ха! Какое там «спятил»! Рука у парня не рыскает, тверда, лучше бы отойти, пока учтиво просит!
– Гоша, я т е б е говорю! – Тон Ани стал ледяным.
Похоже, это тоже ее однокашник. Из того же дурдома. Соседняя палата. Для буйно-огнестрельных. «Страшные лесные разбойники» во главе со своей Атаманшей! Мультик какой-то… компьютерный! А вообще – состояние было препаршивым. Мультик-то он мультик, но ствол у парня – серьезный. Почему-то вспомнилось поганое словечко донны Агнессы, вернее, фрейлейн Альбины: «выбраковка»… Что я здесь делаю?!
Но мысли эти проскочили в голове расшуганными апрельскими котами; ко мне вернулась способность размышлять здраво, и подумалось: если сразу не выстрелил, значит… А ни черта это не значит! Аня перекрывала «сектор обстрела», вернее, просто стояла между мною и рыжим дейвом! И стоит ей сделать шаг в сторону… Да и всякое может стемяшиться в оранжевой Гошиной башке, и решит детинушка, что и стрелок он ворошиловский, и ковбой алабамский, и джидай галактический…
Аня стремительно сделала несколько шагов вперед, взяла пистолет за ствол и уперла себе в подреберье:
– Ну что ты, Гоша, застыл?
Лицо маленького Гоши вдруг странно сморщилось, плечи затряслись, по щекам побежали слезы… Он уткнулся Ане в рукав и захлюпал, вздрагивая всем существом… А девушка наклонилась к нему и нашептывала что-то увещевательное…
Вот елки с палками! Палата номер шесть! Полет шмеля над гнездом кукушки!
Аня вернулась, так и оставив пистолет у Гоши. Сказала:
– Он просто все неправильно понял и перенервничал. Думал, Морис убит, вот и… Теперь все в порядке. Я ему велела, чтоб извинился.
И точно: коротышка подсеменил ко мне, запрятав массивную «дуру» под пиджак, и, опустив глаза долу, только что ножкой не пришаркивая, выговорил неожиданно густым баском:
– Вы меня простите… Не понял сгоряча… Не сочтите за оскорбление… – и отошел в сторонку. Чтобы не маячить, так сказать. Потом взглянул на Аню, получил одобрительный кивок и, подхватив бесчувственного Мориса под мышки, отволок к автомобилю, затащил в салон, хлопнул дверцей и – был таков.
Точно. Атаманша. Предводитель шайки психопатов. Один работает под мачо, другой под коротышку, третий – музыкой народец завлекает, а в футляре скрипичном у него – пулемет. Складной, но крупнокалиберный. Чистый Голливуд! Вот только… взгляд Мориса. И «пушка» под пиджаком у Гоши. И «феррари». Стоимостью в груду настоящих американских денег: если сотенными купюрами, килограмма на полтора. А то и на все два. Как-то эти бойцы-вредители такие денежки заработали? Хотя – что это я: кони работают, «реальные пацаны» – «выдуривают», «наваривают», «нахлобучивают лохов» и «выставляют барыг». Потому как от работы – кони дохнут.
– Я позвоню Морису позже и все объясню, – заявила Аня.
– Что – все?
– Морис вел себя вызывающе, вызвал твой гнев… Так я полагаю. Но…
– Но?
– Удивительно другое. Он гибок, как лоза, прыгуч, как пантера, силен, как лев…
– «И нюх, как у соба-а-аки, и глаз – как у орла», – перебил я девушку, может быть, резче, чем хотелось бы. – Зачем при таких бойцах ты вообще в Москву заявилась и сиротой казанской прикинулась?
На глазах девушки показались слезы.
– А я и есть сирота. Как и они все.
– Извини.
– Просто я хотела тебе объяснить…
– Слушаю.
– Морис был лучшим из нас… по физической подготовке. Он всех защищал. Реакция у него такая, что… Я честно не понимаю, как тебе удалось… его свалить. Да еще с одного удара.
Действительно, как? Он моложе, исключительно подготовлен физически, и взгляд его таков, что… Ведь проигрывают часто до начала схватки, когда становится ясно, кто из двоих готов идти до конца. А он – точно готов. Выходит… Последнее время Морис существовал в таком окружении, что априори признавало его полное превосходство, и это во-первых. А во-вторых, он неверно оценил меня, вернее, привычно… Или – изначально поделил людей на… таких, как он, и на остальных? И отнес меня к остальным?
«Кто на что учился…» – пришла мне на ум очередная тривиальность, и я чуть было не произнес ее вслух. Но Аня и не ждала ответа. Она была озадачена. Чем? Или… Или в каждом из н и х все же явственен определенный дар, и все они об этом знают и… скрывают от посторонних? Вернее, от… чужих?
А с этим юношей… Когда хищник встречается взглядом с себе подобным, он или убегает, или бросается. Ну что ж… Невзирая на более чем полугодовые умствования, в глубине существа остался я… человеком. И ничто человеческое мне оказалось не чуждым.
Глава 24
С моря натягивало тучи, а день – день по-прежнему сиял. И радуга над волной по-прежнему переливалась согласно детской считалочке: «Каждый охотник желает знать…» Вот только в голове почему-то плавала другая мелодия, из кинокартины про несчастную любовь и попранную добродетель… «Кто был охотник, кто – добыча, все дьявольски наоборот, что понял, искренне мурлыча, сибирский кот…»
При таком нескучном начале продолжение может стать феерическим. А я уже не так молод, да что молод, я не так глуп, чтобы… Действительно, что заставит остаться вдумчивого и усталого молодого человека средних лет при такой поганой перспективе?.. Деньги? Анины деньги мне не нужны. Сбережений мне хватит, чтобы скромно размышлять о несовершенстве мира еще одну зиму. Любопытство? Как гласит английская премудрость: «Любопытство губит кота». А другая вторит: «У кошки – девять жизней». Так то у кошки… Хотя – что это я? Нет в английском языке мужского и женского рода, там – понимай все по контексту… А здесь?
С такими вот праздными мыслями уселся я на приступку тротуара, выудил сигареты и закурил. Вовсе не решая гамлетовских вопросов – их не решить с сигаретой: тут нужно зелье позабористей и в таре. А у меня к нему стойкая неприязнь: веселых оно делает дурашливыми, грустных – тоскливыми. Смысл пития? Решать те самые вопросы? Так и кажется, что истина скрыта где-то на донышке пятой чарки, и только после седьмой выясняется, что… все в этой жизни фигня, кроме пчел. Ну а если разобраться… то и пчелы – тоже фигня.
– Может быть, пройдем в дом? – спросила Аня.
– Не пройдем.
– Что ты хочешь услышать?
– Искать кого-то с завязанными глазами хорошо в игре жмурки. А вот чтобы играть в «кукушку», я слишком стар и неповоротлив.
– Неповоротлив? Не заметила. А что это за игра?
– Одному завязывают глаза и дают пистолет. Другой говорит: «ку-ку». Первый стреляет. И так – пока не кончится игра.
– Жестоко.
– Кто такой Морис?
– Я же тебе сказала…
– Подробности.
– Ему двадцать три, он сейчас живет, по-моему, в Турции, у него там бизнес, но и в Крыму есть интересы. Он узнал, что я приехала, и вот – примчался… А я – улетела в Москву. Он выслал Гошу в аэропорт и велел дождаться, когда я прибуду. И прозвониться ему. Вот и все.
– Судя по автомобилю, – я кивнул на оставленный «феррари», – бизнес Мориса процветает. И прилететь к тебе в Австралию для него не было ни труда, ни расхода, нет?
– Да я ни с кем из них не встречалась четырнадцать лет! Мы не переписывались и не дружили семьями! Которых у них нет! Если бы не монета и не папина страсть, я вряд ли когда-нибудь вообще появилась бы в Бактрии!
– Неужели?
Аня потупилась:
– Да. Ты прав. Появилась бы. И в Бактрии, и в Загорье. Мне не дает покоя мысль: кто мои… родители? Где они? И никому из ребят не дает.
– Это понятно. Но я хочу, чтобы и тебе стало ясно: жизнь за четырнадцать лет переменилась, и мальчики и девочки, что были детьми, стали взрослыми, и – не все из них… музицируют, как выяснилось. Если ты полагаешь, что Морис в той Турции или где там – оптовый сутенер, держатель гостиничного бизнеса или иной мирный негоциант, – то это не так. В его глазах – лед. Ему приходилось убивать. И не только на войне.
– Знаешь, Дронов, с такими, как эти ребята, весь мир – в состоянии войны.
– «Война всех против всех». Томас Гоббс. Философ. Семнадцатый век. Великобритания. Для тебя тоже мир таков?
– Нет. Я выросла в другой стране.
– Хватит валить на страну. Тем более здесь, в отличие от России, удалось избежать «войн, катаклизмов и бурь». И вепря тут не бродило. С одной стороны – особенность национального характера, с другой – иная геополитическая ситуация. И мирных землепашцев, прохиндеев или торговцев здесь куда больше, чем солдат.
– Я вовсе не это имела в виду. У меня были… – Аня запнулась, – есть родители. У них – нет. На них – словно клеймо пожизненное, вот что!
– Поэтому необходимо таскать с собою девятимиллиметровую пушку? Клеймо зачищать?
– Гоша – добрый и тихий человек.
– Да?
– Ты его совсем не знаешь.
– И этим не расстроен. Плохо другое: он неадекватен.
– Кто в этом мире адекватен? И – чему?
– Давай не про мир, Аня. Склонный к истерике мальчик с многозарядным пистолетом под пиджаком исключительно опасен. И еще…
Я замолчал. Мысли неслись резво. Слишком. Произвел на меня впечатление этот Морис, что говорить. Надеюсь, я на него – тоже. А что, если он со товарищи и «закрыл» папу Дэниэлса? С целью? Получения выкупа? Или – по найму? Почему нет? Судя по всему, Анины однокашники примерным поведением никогда не отличались. Да и… «Давно, друзья веселые, простились мы со школою…» Аня – единственная, кого удочерили, остальные остались сиротами на скудном державном пансионе. С чего им ее жалеть? «Остальные остались оставленно, а потом потерялись потерянно…» Стихи родились.
– Что – еще? – переспросила девушка.
Нет. Излагать Ане свои версии я считал преждевременным. Вернее, не нужным. Всем важен не процесс, а результат. А «муки творчества» и сопутствующие неприятности или, напротив, озарения – это наше.
– Еще? Почему вас всех так странно назвали? По-европейски? Эжен, Морис, Анета?
– Не знаю. И кто – тоже.
– А Гошу – просто Гошей. Георгий? Егор? Юрий?
– Нет. Он – Герман. Но так его никто и никогда не называл. Герман – это что-то арийское, нордическое. А Гоша… Ты же его видел.
Арийское, нордическое… Герман – вариант имени Гермес. Но это я тоже говорить девушке не стал. Потому что, сдается мне, древний медальон и связанные с ним… верования? суеверия? – здесь ни при чем. В нашем рациональном мире имеет значение только цифирь, обозначенная на бумажках различного достоинства или реквизитных банковских документах. Хотя… Мир многолик. Но – несовершенен. Хотя…
Человеку проще убедить себя в несовершенстве мира, чем признать свое.
Глава 25
«Cherhez la femme», – говорят французы. И они правы: там, где женщина, там и любовь, и раздор, и ревность, и много всего. А мне искать эту самую la femme не нужно. Вот она. Рядом. «Как мимолетное виденье…»
Вот чего я не могу понять совершенно. Скажем, пусть все будет в самом лучшем виде: эдакое братство сирот, и все такое, и прочее… Над которым не властны ни время, ни расстояния… «Мальчишеское братство нераздельно на тысячи житейских мелочей…» Слишком много сиропа, даже меня воротит, но предположим… Одна девочка и пять мальчиков. И все в нее, безусловно, влюблены – бывает… И дали страшную клятву: поклоняться, служить и защищать. Рыцари Круглого стола и Прекрасная Дама. Сироп, ваниль и много-много безе. И пропитанного кремом бисквита.
– Ты так и будешь сидеть здесь?
– Я задам еще вопрос? Простой?
– Может, лучше все-таки за чашечкой кофе?
– Может быть. Но давай закончим этот разговор теперь.
Аня посмотрела на меня с искренним удивлением: ведь это только мужчины полагают, что что-то можно «закончить», «завершить» и «подвести черту». Чтобы «начать сначала». Для женщины любой процесс – бесконечен и многовариантен, и следствий всегда не одно и не два… Такова уж женская природа: всегда оставлять выбор больший, чем из одного. Обеспечивает лучшую выживаемость человеческого вида в целом и худшую – отдельных мужчин в частности.
– Аня, почему они так к тебе неравнодушны?
– Ты ревнуешь?
– Отчасти.
– Я красивая. И я – из них.
– Не о том. Ты шла на заряженный пистолет в руках Гоши так, словно… он не мог выстрелить в принципе!
– В меня? Конечно не мог!
– Почему?
– Он меня любит. Как сестру. Или ближе, чем сестру. Тебе этого не понять. Когда вместе растут сироты, им нужен объект любви. Кого любить, перед кем гордиться успехами… Я была среди них единственной девочкой. Вот так и сложилось тогда: меня баловали и любили. Не в смысле… Ну ты понял. Мне казалось, что я забыла все это там, в Австралии… Нет. И они – не забыли.
– С Гошей ты виделась по приезде?
– Да. Он Морису и позвонил, еще во второй день, как я приехала.
– А Морис – объявился только теперь?
– Да.
– И что ты думаешь?
– Да ничего не думаю! Может, у него жена на сносях! Или целый гарем и все – беременны! Или – он был на пути в Антарктиду! Или – в дебрях Африки воевал за суверенность тамошнего Аменхотепа! Раз уж ты разглядел в его глазах «смертную стынь», значит – точно, воевал. Или промышлял диким разбоем на диких просторах Расеи! А ты уверен, что можешь читать по лицам? И по глазам?
Не уверен. Права Аня. А что, если все это – моя блажь, вызванная полугодовым унылым сидением в четырех стенах и мучениями переходного возраста? И ладно бы жизнь прошуршала по паркету чужой чернобуркой, она прошла где-то рядом – обыденно, неторопливо, надежно, как проходят все жизни людей упорядоченных – с экономией, воспитанием детей, склоками, выпивками, пререканиями с начальством… А я – странствовал. Или – странничал. И вот – результат: существовать могу везде, а жить – только в экстремальных ситуациях, когда то, к чему готов и способен, концентрируется тоской или всполохом, чтобы… Чтобы – что? Кому-то помочь? Защитить? Для чего? Чтобы этих людей постигли иные, куда горшие беды? Бог знает.
– Гоша – бандит?
– Да нет же! Он тихий, мирный, одинокий человек.
– Чем он занимается, тихий, мирный и одинокий?
– Разводит животных. Собак, кошек, морских свинок, черепах, попугайчиков. И – лечит их.
По-видимому, на лице моем было написано такое изумление, что Аня решила продолжить:
– Он всегда жалел животных. Притаскивал кошек, собак. Но… Дело даже не в этом. Дело в том, что он их понимает. И они его – тоже.
– С собаками рычит, с кошками – мурлычет, с попугайчиками – летает.
– Ну да… И мурлычет, и рычит… Ты бы посмотрел, как они его слушают!
– Деньги на «бумер» ему сорока на хвосте принесла?
– Нет. Он же отличный лекарь! К нему привозят питомцев даже из-за границы. В деньгах он не стеснен. А что одет как… Просто одни – любят наряжаться, другие… Он – из других. Его как-то в зоопарк вызывали, в столицу. Там китайский мишка заболел, знаешь, они забавные такие… Панды. Вернее, не заболел – есть почему-то отказывался, хирел на глазах… А ему ведь побеги бамбука самолетом из тибетских лесов доставляли! Такие мишки для китайцев – святыня. А он – затосковал.
Начальство Московского зоопарка заволновалось, да и банкир один: страховка за мишку была что-то около двенадцати миллионов долларов! Вот кто-то из московских деловых про Гошу и вспомнил. Гоша в вольер зашел, посидел там с мишей, поурчал что-то, всю ночь сидели они и урчали. И – выздоровел звереныш! Ты понимаешь?
Я не понимал. Но поверил.
– А людей он не лечит?
– Нет. Людей он совсем не понимает. Сторонится их.
– Для этого и пистолет завел?
– Четыре года назад в Пустынном, это поселок небольшой недалеко от Бактрии, процветали собачьи бои. Жестокие, насмерть. Со всего Союза любители съезжались и из-за границы – отовсюду. Псы были тренированные, свирепости исключительной и денег больших стоили. О тотализаторе – и говорить нечего. По слухам, миллионы крутились. В валюте.
Так вот. Узнал об этом Гоша, поехал туда… Постоял у вольера, а потом – урчать начал. Низко так, утробно… И все эти боевые псы хвосты поподжимали… И – все. Сделались песики ласковыми, как ручные белки. Навсегда.
Бои сорвались. Потери организаторов исчислялись сотнями тысяч долларов. Но на Гошу никто не подумал: он же дурачок и выглядит так же. Через месяц – новый заезд. И – снова то же самое. И этих собачек он в мирных хомячков обратил…
Вот тогда ему и досталось. Избили так, что полгода в больнице пролежал, едва выжил. Он и раньше людей опасался, а после этого случая… Купил пистолет. Но ни разу его не применял.
– Пока, – не удержался я.
– Ты злой.
Я пожал плечами. Как сформулировал Антон Павлович: если в первом акте на сцене висит ружье, то в последнем оно обязательно выстрелит. А законы драматургии с законов жизни писались. Только в театре – все спрессовано в понятные мифологемы и драма завершается слезами зрителей и очистительным катарсисом. А в жизни – просто трагедией. Непоправимой.
– А ведь мирному Гоше за хранение и ношение свободно пару лет могут влепить. Он же его как ковбой таскает – разве что не на поясе!
– Не могут. У него «белый билет». А какой с дурака спрос? Никакого. Да его задерживали уже. Оружие отобрали, потом – в психоневрологию уложили, на профилактику… Он переживал очень: кто за его зверушками присмотрит… Находились добрые люди. А когда отпустили, Эжен идею подал: купить имитацию, пугач, игрушку, и таскать чуть не на виду. Его проверили несколько раз и – перестали. И теперь – вся бактрийская милиция знает: блаженный Гоша Маугли таскает пугач. После того, как побили. Ну и пусть таскает, кому от того вред? А он снова купил настоящий. И носит. Но никогда и никого из него не убьет.
– Думаешь?
– Да.
– Потому что собак любит?
– И поэтому тоже.
– «Чем лучше я узнаю людей, тем больше люблю собак». Это сказал…
– …человек, который кого-то застрелил?
– Вот этого не знаю. Скорее всего, сам он был «тихий обыватель». И оружие носил, как и ваш Гоша, только для проформы.
– И как его звали?
– Генрих Гиммлер.
– И – что? Гоша ведь не такой.
– Понятно. Маугли.
– Ну да. Он же со зверями разговаривает, с птицами. Его так еще в детстве прозвали. Вот только… Помнишь Маугли из мультика? Внешне – почти как Морис в пятнадцать лет. А Гоша – кургузый вышел. Но добрый очень.
– Ага. Добрый. И ранимый.
– Иронизируешь?
– Ничуть. А ведь он бы меня застрелил.
Аня вздохнула:
– Мог бы. Хотя…
Теперь вздохнул я.
– Ты обеспокоен? – простодушно спросила Аня.
– Он же добрый. К тому же – извинился. – Я помолчал, добавил: – Сложно у вас тут все.
– А где ты видел жизнь простой?
Она права. Нигде.
Глава 26
Набегавшие тучи развеяло, и день завязался вполне ясный, солнечный, теплый. Жаркий даже. А у меня было странное чувство, будто зимы не было в этом году вовсе: сначала – август, потом прозрачный сентябрь, что томил меня грустью несбывшегося лета, потом… Потом была просто тьма, и одиночество, и четыре стены квартиры, и… И – всего этого словно не было.
Особняк был просторен, а дворик… Он был спроектирован как греческий, правда не с квадратным, а с прямоугольным бассейном, чистым и опрятным, наполненным свежей водой. Еще здесь был длинный дощатый стол под завитым виноградом навесом, а вокруг стилизованные под амфоры вазы, в которых цвели яркие цветы, явно не здешние, привезенные откуда-то с берегов Адриатики.
– Извини, Олег, я свалилась как снег на голову вчера вечером, ночь у тебя получилась бессонная… Кофе? Или отдохнешь?
Второе предложение она произнесла приличия ради. Тревога читалась в глазах девушки достаточно ясно, и ей непременно хотелось, чтобы я приступил к поискам ее отца немедленно, и, чего греха таить, наверное, верилось, что найду я его скоро, может быть, уже к сегодняшнему вечеру, и все ее печали забудутся, как скверный сон, и наступит покой и гармония…
– Душ, чашка кофе, а потом мне нужны будут его фотография и бумаги.
– Бумаги?
– Ну да. Органайзер, ежедневник, блокнот. Ведь был же у него какой-то план встреч, переговоров…
Аня только пожала плечами:
– Может быть. Меня он в это не посвящал. А все планы держал в голове.
– Разумно, – сказал я и подумал: в наших условиях – более чем разумно: в таком полукриминальном бизнесе, как антиквариат, деловые партнеры должны быть уверены, что близкие абсолютно не в курсе… Это не всегда их спасает, но ограждает от волнений самого добытчика дорогих безделиц – точно. – Но это очень усложняет задачу. А фото хоть есть?
– Конечно. Сколько угодно.
– Где?
– С собой ноутбук, там целая галерея.
– Наверное, в нем и записи?
– Может быть. Я иду готовить кофе.
Первую чашку я выпил «скороговоркой» и пошел в душ. Забрался под горячие струи и стоял, вдыхая через полураскрытое оконце аромат то ли миндаля, то ли дикой розы, и странность происходящего снова стала ощущаться остро… Стоило закрыть глаза, и я начинал ощущать себя в столице, в пустом и сонном своем обиталище, и еще – я чувствовал уже усталость от разговоров и людей, хотя, по сути, кроме Ани ни с кем не общался последние семнадцать часов. Правда, я и не спал. Так, передремал в самолете минут сорок, и мне виделись всполохи пожара, и кто-то продавал мне листы чистой бумаги и требовал за эти пустые странички несусветные деньги, и я платил, смирив себя мыслью столь же простой, сколь и привычной: «Теперь такие времена».
Вышел из душа и – замер. Аня в купальнике бикини стояла спиной ко мне перед бассейном, собираясь нырнуть. И дело даже не в том, что… Нет, и в том тоже… Если бы кто-то увидел сейчас мое лицо… Ну да, я стоял пораженный: такого совершенства я не видел никогда и нигде. И мысли мои все улетучились куда-то, и дыхание перехватило, словно я – здесь и сейчас – присутствовал при рождении богини любви и красоты… И если бы по садику вдруг запорхали амуры, то ничуть бы не удивился: чему быть, того уж не воротишь.
Нырнула девушка стрелой, без единого всплеска, и тут же вынырнула, гибко выгнувшись… Выбралась из бассейна по лесенке, спросила:
– Не хочешь освежиться? Вода ледяная, но если быстро – просто замечательно.
– Это неспортивно: нырять в пресный бассейн, когда море рядом, – отметил я авторитетно, считая, что совершенно справился с собою, и чувствуя, что это не так. Аня моего смущения не заметила, а скорее заметила, но… приняла спокойно, как само собою разумеющееся, поскольку, наверное, именно так на нее реагировало большинство мужчин. Просто – мы заболтались в течение этой ночи, и я, украдкой взглядывая на нее, чувствовал, как тонет рассудок вместе со всеми мыслями – умными, глупыми, вздорными, и остается единственное – нет, не ощущение даже и не понимание – восхищение: ну бывает же такое!
Опытом я понимал, что единственным спасением в подобной ситуации было – отрешиться, сказать себе: «Нет, старик, такие девчонки не для тебя…» – и спокойно или беспокойно, но существовать рядом. Но куда годится наш прошлый опыт, если вся наша жизнь в такие минуты кажется сотканной из серого, с редкими пестрыми крапинами, полотна… И именно в этот миг ты вдруг впервые разглядел на нем и сверкание золотых нитей, и матовую нежность жемчужного шитья, и таинственный перелив темных рубинов, и искристое сияние алмазов, и потаенную мудрость аметистов… Что наша жизнь рядом с таким мгновением?
Но горечь всегда в том, что ветхая мудрость уже нашептывает едва слышимо: «…и это пройдет… пройдет… пройдет…»
…Тот март был сумрачно-усталым, Как будто копоть в образах, — И ты явилась в платье алом И с морем, плещущим в глазах. И день стал пламенным, как лето, Горящее в разрывах туч, И ночь была полна рассвета, И ласков невесомый луч, И я был счастлив. И была Тиха полночная обитель, И музыка любви плыла, Двух судеб расплетая нити… И ты умчалась. И в смятенье Тянулся долгий блеклый год. И март стал хрупким, как виденье, По лужам скапливая лед… И все прошло. Сном редким сердце Ушедшее листает вновь, Чтобы в глаза твои всмотреться И вспомнить – лето и любовь[12].Всякому человеку необходима гавань спасения для томимой сомнениями и смутой души. А потому ветхая мудрость – ложна. И в нашей памяти или беспамятстве мы находим не только тоску несвершенного и горечь несбывшегося, но и такие вот блики озарения, восторга, света, что делают всю нашу суетную и порой тусклую до дождевой осенней мороси жизнь наполненной назначением, верой и смыслом.
Глава 27
Ощущение странной ирреальности происходящего не исчезало. Мы сидели за столом в «греческом дворике», было слышно, как шумит море, передо мною была девушка, словно сошедшая с картины старого мастера, и говорили мы… О бренном и суетном. Для себя я объяснил все простым словом: акклиматизация. Ну правильно: всегда нужно отыскивать слова, какие все объясняют: акклиматизация, бессонница, депрессия, стресс, кризис…
Фотографий в принадлежащем Дэниэлсу ноутбуке было действительно много, а вот записей или планов – никаких. Хотя я и прошерстил умную машину на предмет скрытых файлов. Или она оказалась умнее меня, или, действительно, всю информацию, касающуюся его дел, Дэвид держал в голове.
Как Аня назвала его профессию? Агент по продаже автомобилей? Коммивояжер? А по лицу не скажешь. Худощавый, загорелый, спортивный, с благородной сединой и короткой бородкой, он чем-то походил на Хемингуэя или на актера Шона О' Коннори. И немного – на Марлона Брандо, каким он был в фильме «Последнее танго в Париже». Что-то не вяжется такой облик с профессией суетного торговца автомобилями…
Но – случай из жизни. Познакомился я некогда с человеком. В тридцать шесть лет он был уже доктор наук, профессор, заведующий кафедрой, автор сотни статей и десятка монографий, специалист по монетам, дни напролет просиживающий в архивах провинциальных музеев и составлявший какой-то очень важный для науки нумизматики фолиант, какой должен был внести его имя в списки незыблемых корифеев сей дисциплины. Звали его Михаил Наумович Абрамсон.
Выдав всю эту информацию, я просил слушателей описать Абрамсона: каким они его представляют? И варианта было всего два. Первый: маленький, седеющий, худой, суховатый, в костюмчике и пуловере, в дорогих очках в металлической оправе, с характерным породистым носом. Второй: небольшого росточка, с животиком, лысый или лысеющий, потеющий, в мятом костюмчике, близорукий… Третьего варианта не выдавал никто! Совсем! Ибо стереотип восприятий и представлений, сформированный «семьей и школой», могуществен и всезнающ! Действительно, а каким еще может быть еврей-книгочей, проводящий жизнь по библиотекам и пыльным музейным запасникам, сделавший ученую карьеру уже к тридцати шести?
А на самом деле… Миша Абрамсон был высоким, атлетичным, с плоским животом и могучими плечами и являлся, кроме всего, еще и мастером спорта по дзюдо; ходил загорелый дочерна: в майке, спортивных штанах и кроссовках… К его бы фактуре еще «голду» на шею – и… браток? И – тоже нет! Лицо у него было – нет, не вдумчивого ученого, а натурального одесского каталы, а когда начинал рассказывать – привирал с три короба, весело, азартно – заслушаешься!
Стереотип поддерживается имитаторами. Как сказала Аня? «Уметь изображать похоже – это еще не значит быть художником; уметь писать в рифму – не означает быть поэтом». А всем – хочется! Да и встречают всегда по одежке… Вот люди с учеными степенями, всю жизнь пописывавшие статьи «К вопросу о…» и не сделавшие в науке не только чего-то существенного, но даже малого, рядятся в «настоящих ученых»: берет, близорукая отрешенность от мира, раздумчивость, профессорская бородка, соответствующие окуляры… Таковы и художники или писатели, всем обликом своим подчеркивающие принадлежность к некоему «избранному», «творческому» сообществу…
Н а с т о я щ и е не демонстративны. В любой профессии. Знавал я академика, похожего на дачника-отставника, и профессионального разведчика, коего принимали за члена месткома конторы «Рога и копыта»… Знавал успешного художника, выглядевшего недоучившимся студиозусом, и миллионера, казавшегося отвязанным байкером! Возможность уйти во внешнем облике от стереотипа той профессии, которой они занимаются «по жизни», дает людям творческим, с одной стороны, «вариант свободы» в отношениях с миром, с другой – позволяет сберечь то нежное пламя, какое они поддерживают в душе своей и которым освещают этот мир!
Мы засели с Аней за кофейником благородной «арабики»: ведь предпринимала же она какие-то попытки розыска отца сама до приезда в Москву. К тому же, как выяснилось, не так она одинока в заброшенной Бактрии в мертвый сезон.
– Аня, твой папа… Он действительно был коммивояжером? Что-то внешность не очень вяжется…
– Коммивояжер – это из романов Мопассана: слишком мелко и суетно. Да, мой папа продавал автомобили, но продавал их оптом и по всему миру. И зарабатывал всегда хорошо.
– Он часто бывал в командировках?
– Да.
– Подолгу?
– По-всякому. Когда две недели, когда – три месяца.
Вот и решай, в чем Дэвид Дэниэлс был настоящим… Что выходит? А выходит, что он мог быть таким же торговцем, как я – преподавателем хинди или китайской каллиграфии! Для людей иных профессий «торговое представительство» – отличное прикрытие. И мама Мэри, и Аня знают о его работе только с его слов. И вполне могут не знать ничего о реальной жизни Дэниэлса. Как говаривал Козьма Прутков, если на клетке со слоном написано «буйвол», не верь глазам своим!
А в жизни… В ней часто все не так легко, как кажется, и все не то, чем кажется. И – нужно отыскивать слова, какие все объясняют: акклиматизация, бессонница, депрессия, стресс, кризис…
Теперь такое время: не принято называть вещи своими именами. Никто из женщин не скажет: «Я боюсь быть нелюбимой». Скажет: «Я боюсь располнеть». Никто из мужчин не скажет: «Я боюсь умереть, так ничего и не создав и не воплотив, даже не попытавшись рассказать, каким я был, что чувствовал, кого любил…» Скажет: «У меня бессонница и головная боль».
Слова… Они всегда все объясняют. Даже необъяснимое.
Глава 28
За те восемь дней, что Аня пробыла в Бактрии, в первые три вообще ничего не происходило. Они просто гуляли с отцом по набережной, ужинали в ресторанах и вели тихую жизнь отдыхающих. Дэвид Дэниэлс ждал звонка на мобильный после того, как опубликовал в местной газете заранее оговоренное объявление. На четвертый день ему и позвонили, но и потом сутки прошли в ожидании. Как показалось Ане, ожидание это было для Дэвида напряженным. На пятый день он с утра уехал на встречу с кем-то.
– На чем уехал?
– На такси. Вызвали по телефону. – Аня протянула мне газету.
– По которому? Тут пять.
– Какая разница? Компания – одна. И я там уже была.
– Да?
– Давай я буду по порядку?
– Извини.
– С утра он поехал на встречу и вернулся к полудню. И настроение его было… Не знаю даже, как сказать… Взвинченным? Радостным? Тревожным? Да, он был весел, но весел как-то избыточно, что ли, азартно, как бывают веселы наркоманы… или люди, увидевшие предмет своего долгого вожделения и жаждущие получить его теперь даже больше, чем прежде… Я еще тогда подумала: никогда не видела Дэвида таким, как плохо, оказывается, я его знаю… И еще я подумала: коллекционирование – это действительно страсть. А страсть… Хотя – что я говорю… Как ни странно, но страсти в своей жизни я пока так и не испытала… А мне ведь уже третий десяток…
Последние слова были сказаны Аней так искренне и так печально… Двадцать один год. Почти старость. Хотя… На западе – год совершеннолетия. Рубеж. Где-то лет с семнадцати все юные везде и всюду переживают комплекс сверхполноценности: «Ах, как я умна и совершенна!» И все их печали заключены лишь в том, что мир почему-то еще не разглядел и не оценил этого совершенства… Но если процесс взросления затянулся и комплекс сверхполноценности не прошел – это почти диагноз.
– …А вечером он ушел снова. Было не поздно: что-то около пяти. Он сказал, что, возможно, задержится… По правде сказать, я не знала, что значит «задержится». Но ведь у него был мобильный, всегда мог позвонить. А он в этот вечер так и не позвонил. А тут еще погода испортилась, и разыгрался шторм, и я сидела одна в этом пустом доме, который вдруг сделался неуютным и страшным, и чудились мне под мерные завывания ветра какие-то призраки, что обитали здесь всегда и чей покой мы так бесцеремонно нарушили…
В тот вечер я напилась. Одна. От страха. Не знаю, как вышло, но я оказалась за столом, перед листом бумаги, и рисовала, рисовала – тонким пером «паркера»… А уже утром, как увидела, сожгла…
Простите и сожгите этот бред. В моей усталой комнате вокзальной, В холодной раме, искренне печальный Мерцающий сиреневый букет…[13] —вспомнилось мне вдруг из прошлого, но прерывать Аню я не решился.
– Заснула я уже часа в два, несколько раз попытавшись дозвониться до Дэвида по сотовому, но – тщетно… Признаться, я не знала, что думать. Мысль о том, что он загулял, пришла в голову и как-то увяла сама собою…
– Ты этого не допускаешь?
– Отчего же? Просто… позвонить он мог?
– У наших гулянка сочетается с приемом горячительного…
– Дэвид никогда в жизни не напивался.
– Это он тебе сказал?
– Он может выпить, но… Всегда одни и те же напитки и не более трех порций.
– Виски с содовой?
– Да.
– Временами люди изменяют устоявшемуся. Особенно если меняется место, а с ним и время.
– Время?
– Ну да. Время на Западе, да и в Австралии течет векторно и прямо. У нас – зигзагом. Хотя в Крыму – медленнее.
– Ты странно рассуждаешь.
– Я – загадочный. А под влиянием спиртного время вообще изменяет ход. А если Дэвид где-то крепко выпил… Для него прошли минуты, для тебя – часы… Вот он и не решился тебя беспокоить.
– Ты считаешь, он полагал, что так мне было комфортнее?
Я пожал плечами.
– Тогда не пытайся успокаивать меня сейчас. Может быть, я и сама где-то в глубине души надеюсь, что познакомился он с какой-нибудь разбитной девахой, напился, обкурился и сидит сейчас «зеленый», но – невредимый… Но только – не в его это, нет, не характере даже – стиле. Я понятно сказала?
– Да.
– А тогда я ждала, что он все-таки появится, и думала так же, как и ты теперь: мало ли… Сама я проснулась поздно, совершенно разбитая, и пришла в себя только часам к одиннадцати. Первый раз в жизни напилась. Хотя нет, вру, второй. Сидела и ждала. Периодически названивая по телефону. К трем ждать стало невмоготу. И я пошла слоняться по Бактрии; мне почему-то казалось, что я его обязательно встречу… Бактрия – странный городок. Маленький. И все друг друга знают. А я бродила по нему, как по музею. Вернее, как по оставленным людьми развалинам. Где и людей-то нет. Одни тени.
А потом встретила Эжена. Он был нетрезв. Сидел на лавочке и пил какую-то шипучую бурду из металлической банки. Кажется, она называлась «джин с тоником». Я попробовала. Там не было ни джина, ни тоника. Бурда с химической отдушкой.
Вид у меня был скверный. Я сказала Эжену, что отец куда-то… запропастился. Слова «пропал» или, хуже, «пропал без вести» пришли мне на ум, но я отогнала их в смятении. «Запропастился» мне показалось менее фатальным. А теперь я думаю… Слово-то страшное. И корень у него – «пропасть». – Аня мотнула головой, словно отгоняя обступивший ее страх. – Эжен отнесся ко всему философски. Так это обычно называют. Когда люди совершенно равнодушны – это именуют «философским взглядом на жизнь». «Все пройдет». Только Эжен не равнодушен. Он озабочен сам собою и своим предназначением.
– Каким?
– Творить Гармонию. Ни больше ни меньше. Даже не музыку сочинять, нет, Творить Гармонию. И буквы в обоих словах для него, естественно, заглавные.
Мне вспомнилось вдруг, что поиски Ожерелья Гармонии, сработанного то ли тем же Гермесом, то ли Гефестом – здесь мифологемы расходятся, было искушением всех древних магов: оно давало власть, способность зачаровывать, но притом, как и кольцо Нибелунгов, неминуемо обрекало владельца на беды силою заклятия… Но у Ани я спросил другое:
– Эжен тебя раздражает?
– Конечно.
– Людей раздражает всякий, не похожий на них.
– Только не будь назидательным, Дронов. Эжену нет до людей никакого дела. Только до себя и своей Миссии. Он ненормальный. И я его боюсь.
– А Мориса? Или Гошу?
– Гоша очень добрый, он просто сам людей боится и не хочет иметь с ними ничего общего. Морис… Не знаю. – Девушка задумалась, взгляд ее стал отсутствующим… – Не знаю. Пожалуй, ты прав: в нем чувствуется некое превосходство над остальными, но ведь он действительно многих превосходит. И во многом. Но по отношению к нам он всегда был… великодушным. Его побаивались чужие, а нас он защищал. Ты все еще беспокоишься об этой утренней стычке?
– Немного.
Просто чтобы понять, что произошло с Дэвидом Дэниэлсом, мне нужно видеть картинку целиком. А пока она мутна и размыта, как сквозь матовое стекло; я не вижу даже, чувствую – отражение? тень? мираж? Странно: для меня, как, наверное, для многих, слова «мираж» и «Париж» – схожи. Или – это тоже иллюзия, как все в непостоянном нашем мире? Бог знает.
Глава 29
Опустошив три кофейника крепчайшего эспрессо, я решил, что дальнейшие мои расспросы не просто бесполезны, но вредны для дела. Узнал адрес дома, по которому водитель такси отвез Дэвида Дэниэлса и в который Аня так и не смогла попасть…
– Там большой забор, и у меня сложилось такое впечатление, что дом необитаем… Я стучала, звонила, но никто не отозвался.
– А с соседями пообщаться?
– Нет там никаких соседей. Дом крайний на улочке, и… Он другой, чем остальные. Богатый.
– Обычное дело. Тем более стоило. О богатых и пришлых судачат охотно.
– Ты знаешь, я была близка к панике… пошла в милицию и вдруг вспомнила тебя, взяла такси, поехала в Симферополь, потом – самолет, сидела у тебя, и мне все казалось, что это сон, ведь этого не может быть! И вот – ты здесь… У меня даже теперь это не укладывается в голове!
Как будто у меня укладывается! Вчера было преддверие весны и безвременье, а сегодня – лето, жара, полное невнятного томления будущее; сквозь витой лиственный навес – палящий зноем день и – кофейное беспокойство, когда на месте усидеть не можешь и хочется стремиться, лететь, мчаться! Вот только приключений никаких не хочется. Особенно скверных… Хотя, если вдуматься… Корень слова приключения – «ключ»! Быть при ключе всегда лучше, чем без оного… И если он от заветной двери в каморке папы Карло… Или от сердца юной красавицы… Или…
– Пора. – Я встал. – Нужна машина и мобильный.
– Телефон – вот. – Аня подала мне свой.
– Нет, ты должна оставаться на связи.
– У меня есть еще один. Нажмешь первую кнопку, и – вот она я.
– Отлично.
– Автомобиль… Может, у Мориса занять? Или у Гоши?
– Нет. Сам. Кстати, вас ведь было шестеро? Приехавших вместе из Загорья?
– Да.
– Морис, Гоша, Эжен. Кто еще двое? И – где?
– Один ушел служить и, наверное, остался в армии. По крайней мере, мне так сказал Гоша. Север.
– Крайний?
– Нет. Зовут его Север.
– Сурово.
– Он, кстати, и был такой. Немногословный и надежный. Вообще-то он в математике хорошо соображал, но… Откуда я знаю, что с ним сталось за все эти годы? А еще один – Алекс.
– А Юстаса не было?
– Нет. А почему ты…
– Это – так. Советский фольклор. «Алекс – Юстасу… Юстас – Алексу…» И все они вместе – Феликсу.
– Мы звали его просто Сашкой. Он в Москве. Гоша его там видел.
– Цветы выращивает?
– Почему цветы?
– Раз Гоша животину и фауну всякую в обиду не дает, то Саша – наверняка флору пестует. И ведет с растениями молчаливые беседы. Как я понял, только они двое обыденные имена среди вас заимели. Логично?
– Вроде бы. Но все не так. Саша – единственный среди нас был… простым. А я, если уж говорить полную правду, действительно думала, что вырасту художницей, – ведь на меня как наваждение какое-то находило – я рисовала лица, пейзажи, города – все незнакомое мне, выдуманное, и все они были то картинно красивы, то жутки, то карикатурны… И сама я от этого измаялась и уставала… Знаешь, говорят, и настоящие писатели, и графоманы испытывают те же чувства – тот же восторг творчества и ту же глубину отчаяния… Но думаю – это ложь. Графоману цедить слова легко, он предвкушает будущую славу… А писателю тяжко, чтобы читателю было легко – нет, не читать, – сочувствовать выдуманному миру и людям, какие в его воображении становятся живыми и потом остаются такими…
А я маялась, и созданные мною миры и люди были странно красивы или странно пугающи… И я отступилась. Потому что жизнь там, на другой стороне земли, спокойна, самоуверенна и монотонна. Я отступилась.
Про Мориса и Гошу я тебе рассказала. С Эженом тоже все понятно. Север думал – нет, не цифрами даже и не формулами – какими-то ему одному понятными схемами. А Сашка… Он был старательный, самый тихий и, как бы это сказать… добродетельный, что ли? И – незаметный. Неприметный. Ни в чем. Но он умел быстро и легко нравиться людям.
– Как ты?
– Разве я им нравлюсь? Одни испытывают зависть и раздражение – я женщин имею в виду, а мужчины… Ну это даже комментировать не хочу. А Сашка – нравился всем: детям, вахтерам, морякам, начальникам, врачам, учителям, собакам, бомжам, милиционерам, обывателям, жуликам, торговкам… И он, казалось, никогда не прилагал для этого никаких усилий. Нет, действительно не прилагал! Просто с искренним вниманием смотрел на каждого, с кем общался, и человек ощущал себя единственным и неповторимым на этой земле! И, если совсем честно, ведь когда нужно было принять решение, его всегда принимал Сашка. За всех нас. И все с этим соглашались.
Впрочем, он был самым старшим – ему было почти шестнадцать. Небольшого росточка, тихий… И как-то так незаметно всегда получалось, что люди тянулись к нему, ища в нем опору чему-то своему.
– Просто золотой человек! Кем он теперь в Москве?
– Не знаю. Гоша рассказывал, возглавляет фирму «Слово и дело».
– Серьезное название.
– Почему это? Красивое, но обычное.
– Если помнишь, во времена государя Алексея Михайловича Тишайшего «слово и дело» выкрикивали люди, которые хотели сообщить нечто тайное и исключительно важное, касаемое верховной власти; «слово и дело» приостанавливало казни и движения войск, пытки и истязания; выкрикнувший «слово и дело» где бы то ни было становился неподсуден местным властям и отвечал только на Москве, перед дьяком Тайного приказа… Но отвечал по полной.
– Это все давняя история. А Сашкина фирма, как рассказывал Гоша, занимается ведением переговоров и примирением сторон в… сомнительных случаях.
– Специфическое занятие. Он богат?
– Не знаю.
– Аня, а почему ты помчалась ко мне, а не обратилась к Саше? Судя по всему, связи у него значительные и решать проблемы он умеет.
– Не подумала. Знаешь, Олег, это вы, мужчины, руководствуетесь логикой и здравым смыслом, а мы… Не знаю, назвать это интуицией или прозрением… – Аня покраснела, потупилась. – Ты недоволен тем, что я тебя… напрягла? Так, кажется, теперь это принято называть?
Вместо ответа, я наклонился и погладил ее по голове. На глазах девушки блеснули слезинки.
– Ты что как с маленькой… Я уже давно не ребенок…
– Извини. Не смог удержаться. – Улыбнулся, сказал: – Пойду. Пора.
Аня кивнула. Произнесла чуть сдавленно:
– Только ты смотри… не пропади.
– Не пропаду.
«Недоволен…» Разве может быть недоволен человек, которого буквально выкрали из одиночества?
Уединение и одиночество различны, как свет и тьма. В уединении человек может отдохнуть от суетных проблем и опостылевшего псевдообщения, поразмыслить над тем миром, что вокруг, и тем, что внутри его; он может вспомнить несбывшееся, пожалеть ушедшее и самого себя – такого неразумного, несуразного, потерянного… А потом – вернуться из уединения в жизнь обновленным, полным энергии, сил, жажды свершений и способности к ним.
Одиночество – разрушительно. Оно охватывает кольцом, давит тонной тоской несвершенного и в конце концов превращает человека в загнанное отчаянием и страхом жизни существо, не способное ни к чему, кроме… А вот это «кроме» каждый выдумывает себе сам.
А что нужно выдумать мне? Победу.
Глава 30
Победа. Ее дано вкусить всем, но не все способны ее распознать и тем более – удержать. А слово – сладкое. Почти столь же сладкое, что и свобода. Все. Мне пора.
Пора. Пора – чего? Тоски, отчаяния, успеха, победы, подвига? Людям разумным знать этого не дано. А просто людям дано это предчувствовать. Предвидеть.
Я шел по набережной, и легкость в мыслях была необыкновенная! Не каждому выпадает вот так вот, передремав осень, зиму и весну, попасть прямо в жаркое марево лета… «Прекрасны осень, и зима, и лето, и я тебя благодарю за это…» Слова, конечно, бредовые, но как бодрит! Или – другая: «Вместо нежных фраз я тебе послал ноты… Там было – до-до-до-до…»
Я свернул в проулок. Хотелось вспомнить город или, скорее, его почувствовать. Мои впечатления почти пятнадцатилетней давности накладывались на время, на то время… А судить о прошлом с позиций сегодняшнего дня – занятие бесперспективное до умозрительности. Даже если некогда это было для тебя настоящим.
…И я – снова заблудился. И понял, что бреду по кругу. Маленькие дворы были абсолютно пустынны и густо занавешены листвой пыльных деревьев; колодцы переулков были залиты солнечным светом, но свет этот тонул в грязных выщербленных стенах, в серой штукатурке домов давно минувшего и ни для кого теперь не важного века… А потом увидел двоих, одетых в какое-то тряпье… Лица их были одутловатыми, отекшими, тусклые выцветшие взгляды были пусты… А в каком-то из проулков мелькнула – тень или призрак?.. Некто, одетый в черное и с черным же ликом… И вспомнилось вдруг: «Мне день и ночь покоя не дает мой черный человек. За мною всюду как тень он гонится…» И на душе моей стало тревожно и мнимо, будто я заблудился в неотвязном и смутном сне.
А за мною увязалась большая черная собака. Она шла молча, понуро, время от времени взглядывая на меня исподлобья, словно чего-то ожидая… И я – почувствовал страх. Тот тяжкий, почти панический страх, какой и бывает-то только в снах. Обернулся, пристально и прямо глянул псу в глаза и произнес:
– Уходи. Я – не твой.
Пес потупился, замер, развернулся и неторопливо потрусил назад, пока не скрылся в какой-то арке.
А неспокойствие не проходило. Я мотнул головой, пытаясь заставить себя мыслить рационально: ну да, собака, и ничего больше… Нагнулся, подобрал камень, накрепко зажал его в руке… А изморозь окатывала холодом спину, и я понял, что шагаю широко и размашисто, почти бегу…
Я вышел на пустырь. Он был залит ярким солнечным светом, столь белым, что казался неживым. Бетонная площадка, полузаваленный забор, пыльная смоковница, мусор, местами подожженный и заполняющий пустое пространство запахом гари… Те самые двое бродяг с отекшими и одутловатыми лицами, роющиеся в нечистотах, а прямо посередине пустыря…
Там стоял человек в черном. Глаза его были прикрыты темными линзами, длинные волосы ниспадали на плечи… А я шел прямо на него, как сомнамбула, словно продолжая смотреть навязчивый ночной кошмар, от которого не мог очнуться…
Движение его я даже не увидел – почувствовал, но ничего предпринять не успел: запнулся о какую-то выбоину и ничком полетел на растрескавшуюся бетонную твердь пустыря… Пуля шевельнула волосы и с глухим хрустом зарылась в штукатурку полуобвалившейся стены позади… Я крутнулся, успел заметить фонтанчик щебня и пыли, выбитый второй пулей, и с маху метнул камень.
Бросок был точен: одно из стекол очков рассыпалось, человек нелепо пошатнулся, а я с маху кинулся на него, смел наземь, перекатился, вскочил на ноги и тут же ударил мыском в висок. Человек откинулся на спину и замер в бездвижии. Пистолет с глушителем отлетел, я подхватил его, повернулся в сторону рывшихся в мусоре бомжей: они присели прямо у кучи и смотрели на меня во все глаза: теперь в них не было пустоты, а был страх, но не смерти, побоев: такой бывает в глазах у бесприютных дворняг…
День перестал быть сном, обрел цвета, звуки, краски, очертания. Глаза заливал пот, я смахнул его рукой, наклонился к противнику: аорта пульсировала; он был жив и без сознания. И он был действительно черным! Как определили бы в сводке, «лицо арабской национальности» с изрядной примесью негритянской крови!
Я быстро обыскал беспамятного молодого человека; как и следовало ожидать – никаких документов. И денег тоже. Хотя с такой внешностью его может остановить первый же милицейский патруль! Впрочем, если он вышел из машины где-то на набережной и, сделав дело, собирался в нее же вернуться…
«Сделав дело»… Мысль о том, что этот странный незнакомец хотел меня убить и едва не совершил это, пришла мне на ум с некоторым запозданием. А вслед за ней… Неужели моя первая и довольно бредовая версия пропажи Дэвида Дэниэлса – в связи с наследством в Нигерии – верна? И это – киллер по его австралийскую душу? Которую он уже успел отправить к «верхним людям» и теперь… Но я-то ему зачем?! Или он рассудил, что я охранник Анеты Дэвидсон, и решил сначала расправиться со мной, а потом с девушкой? Ведь она, как и вдова, тьфу, пока еще жена Дэвида, – прямая его наследница! А с чего он не убрал девушку раньше? Случая не представилось? Похоже: Аня, по ее словам, металась то к необитаемому дому, то в милицию, а потом неожиданно даже для самой себя поймала такси и махнула в аэропорт, оттуда – в Москву и вернулась со мной…
Почему они решили, что я ее охранник? Наблюдали за домом и за тем, как я отправил «отдыхать» Мориса? Или установили прослушку? Или этот темнокожий не имеет никакого отношения ни к Дэниэлсу, ни к Ане, а послан обиженным Морисом – поквитаться? Или…
Приложил я его со страху жестко. И в себя он может прийти и через пять минут, и через сутки. А мне бы его порасспросить… Нет, не удастся.
Из переулка на пустырь выкатилась целая ватага мальчишек с видавшим виды футбольным мячом. Что им за интерес гонять по пыльному пустырю мяч в такую жару – этим вопросом я даже не задавался: сам был такой.
– Эй, пацаны! Тут человеку плохо! Солнечный удар!
Ребята подошли гурьбой, остановились полукругом.
– Он же негр! У них солнце жарче! – усомнился один.
– Никакой он не негр. Просто темный. У негров волосы курчавые, у этого – прямые.
– Но и не русский.
– Ребят, давай его в тенечек оттащим, а? – сказал я. – Полежит и оклемается.
Один вытащил бутылку с водой, отвернул крышку, полил беспамятному незнакомцу на голову. Констатировал:
– Не шипит. Значит – жить будет.
– Тенечек здесь – только у помойки, – сказал другой.
Мне подумалось, что там ему самое место. Но вслух я произнес:
– Все лучше, чем на солнцепеке…
– А вы, дяденька, ему кто? – поинтересовался один из пареньков, тот, что постарше.
– Никто. Прохожий.
– А-а-а-а… – протянул парень. Скомандовал ватаге: – Ну что смотрите? Поможем турку? – Глянул на меня, поправился: – Типа туристу? Хватайте за руки, за ноги и – в тень.
А я развернулся и – пошел прочь. За участь стрелка опасаться не приходилось. Очнется он, ясное дело, без часов, ботинок, пиджака… И ребятишки, и бомжи молчать обо всем будут, как черноморская кефаль. И меня при встрече не признают. Вот такая у нас страна.
Глава 31
Я вернулся на набережную. Сидел, щурился под жарким солнцем, напевая: «Самое синее в море, Черное море мое…»
Курил пятую сигарету подряд. Кажется, руки перестали дрожать. Нет, дрожат родимые. И все оттого, что мне хочется сорваться с этой лавчонки и бежать куда глаза глядят – скрыться, исчезнуть, забиться на третью полку плацкарты под видом бесхозного баула и вернуться в темноту и зиму необустроенной своей квартирки, свернуться там под одеялом и горевать искренне и бесконечно, размышляя о жестокости и несовершенстве мира!
И как мы определим эдакое состояние? Психоз. Невроз. Стресс. Как славно, когда образование позволяет вспоминать ничего не значащие слова, которые все объясняют!
Бродить по незнакомому городу, как по пустырю, да еще вслепую было верхом безрассудства. Хотя к рассудочным интеллектуалам себя я никогда и не относил, а все же… Пора привязываться к местности по-серьезному. Ну а поскольку справочник «Who Is Who» в Бактрии отсутствует по определению, придется обратиться к живым людям.
И вспомнился мне капитан Саша Гнатюк. Где-то он теперь? Город маленький: остановить первого встречного и спросить: «Мужик, Гнатюка знаешь?» Он ответит: «А как же!» И даже напоет, к примеру: «Дывлюсь я на нэбо тай думку гадаю…» Из Дмитро Гнатюка. Или из другого: «Барабан был плох, барабанщик – бог…» И даже приведет старинную, четвертьвековой давности считалочку: «Як спивають Гнатюки, с серця рвуться матюки!»
Ладно. Поскольку заведение, где работал Александр Петрович Гнатюк, сохранилось в полной неге и неприкасаемости, отзвонимся туда. Много воды утекло, а все же…
Телефон я узнал по справочному, и через пять минут строгий голос ответил:
– Дежурный лейтенант Гречко.
– Быть тебе маршалом, лейтенант, с такой фамилией. Песню помнишь? «Барабан был плох, барабанщик – бог…»
– Представьтесь, пожалуйста. Вы по какому вопросу?
– «Ты, судьба, барабань на всю планету…» – продолжал я веселиться. – Сообразил, лейтенант Гречко? Гнатюк мне нужен. Александр Петрович. Книжку «Судьба барабанщика» читал? Вот я из нее.
Книжку лейтенант Гречко наверняка не читал. Но слово «барабан», как и «барабанщик», понимает верно, как все служивые люди. По идее, агент Гнатюка должен знать телефон своего куратора. Но не знает. Почему? Потому что был в отключке. Или в отлучке. Длительной. Например, сидел сиднем. Лет десять. А теперь вот объявился и желает «сообчить и поспособствовать». То ли выявлению неразоблачившихся перед партией врагов перманентной апельсиновой революции, то ли примазавшихся к победителям супротивников нового строя, то ли поспособствовать еще какому благому начинанию.
В трубке повисло молчание. Честно говоря, ждал я с некоторым напряжением. А что, если Гнатюк Александр Петрович давно покинул сие заведение и отдыхает мирным шашлычником? Или турецкоподданным? Или… Наконец, лейтенант ответил:
– Как о вас доложить?
– Дрон. Птица редкая. Помнишь Гоголя, лейтенант? «Редкая птица долетит до середины Днепра…» Вот об том и потолкуем с Александром Петровичем.
– По какому номеру вам перезвонить?
– Не дерзи, лейтенант. Номер у тебя на определителе, разговор ты записал, думаю, сейчас место звонка «пробиваешь»… Ты доложи, я жду семь минут, потом – сольюсь. И аппаратик – в море скину. Бай!
Надеюсь, я все уразумел правильно. Саша Гнатюк стал боссом. Начальником. По крайней мере, в глазах этого лейтенанта. И теперь меня мучают два обстоятельства: первое: чтобы у Гнатюка не было сейчас совещания – тогда дежурный не решится его обеспокоить; и второе: хотя мы и приняли некогда с Сашей килограмма полтора беленькой, но друзьями от того не сделались. Единственное, что может подтолкнуть его к беседе со мной, так это пустячная фраза: «Редкая птица долетит до середины Днепра…» А вдруг принес я весть из кабинетов «больших мужчин» из той или иной столицы? При теперешних раскладах подобную информацию не захочет отвергнуть ни один карьерно устремленный чиновник. Любого ведомства. А уж этого – и подавно.
Телефончик пропел мелодию Сальваторе Адамо о падающем снеге, я поднес аппарат к уху и услышал:
– Гнатюк.
– Привет, Саша, это Дронов.
Молчание. И не просто молчание. Видимо, обращение по имени господина Гнатюка покоробило. Хотя какое мне дело до его комплексов? Но… он мне нужен, не я ему.
– Заехал вот в Бактрию, думаю, а не посидеть ли со старым товарищем за кружкой чая?
– Посидеть. Через два пятнадцать кафе «Ностальжи».
И – отключился. Грамотно дядько провел разговор… Я-то полагал, они теперь полковники. И – ошибся. Так общаются только генералы. И сразу вопрос, и не просто вопрос – вопрос вопросов: а какого рожна генерал делает в Бактрии? Здесь для него ни должности, ни кресла. Значит, есть причина.
И времени, чтобы прояснить ситуацию и хоть как-то подготовиться к разговору, генерал мне не оставил. Ну что ж. Не поленимся пройти. Ага. Ажно пять частных таксомоторов у кафе под тентом. Водителям делать нечего. Совсем. Не сезон. Остается коротать время за кофе.
– А что, командиры, прокатите хорошего человека?
– Хорошего – легко, а тебя… – отозвался один.
– Далеко? – поинтересовался другой.
– Долго. Город посмотреть, пригороды, то-се.
Все взглянули на кряжистого мужчину лет пятидесяти с гаком, в свободных вельветовых джинсах и батнике. Бригадир. Он окинул меня цепким взглядом, степенно и несуетливо допил кофе, привстал, кивнул на «форд-скорпио»:
– Прошу.
Я устроился на переднем, водитель повернул ключ зажигания, я спросил:
– Курят?
– И даже пьют. Курорт. С чего начнем?
– Давай вдоль городка и до вон той вышечки. Там, должно быть, море хорошее.
– Море везде хорошее. Где людей нет.
– А что, отец, невесты в вашем городе есть?
– Кому и кобыла невеста. А только я тебе не отец, ты мне не сын. – Мы промахнули с километр и выехали за город. – До той вышечки – пять минут езды хорошей скоростью. Дальше что?
– Прокатимся вокруг.
– Города?
– Можно и моря.
– Что платишь?
– Что просишь?
– Пару сотен.
– Легко. – Я вынул из карману пачку баксов, отделил сотенную, положил между нами. – Держи аванс.
Водила бросил на меня взгляд через зеркальце, спросил:
– Дядей Мишей меня звать. Ты же понял, что цену я назвал в гривнах. Говори прямо, что надо. Девочки? Марафет?
– Сны меня мучают. Печальные.
Дядя Миша покачал головой:
– Я не по тем делам. В нужное место тебя свезу, сдачу за поездку отсчитаю и – до свиданья. А там – сам договаривайся. Как печальные сны обратить в счастливые грезы.
– Ты не понял. Я фигурально.
– А-а-а. Тогда за что платишь?
– Поболтаем?
– Смотря о чем.
– Участок хочу купить. Под домик дачный. А лучше – десять. На Москве сказали, дешево здесь теперь и тихо, да…
– Ты мне арапа не заправляй, залетный. Не денежный ты человечек.
– А я и не говорю, что себе беру. Люди хотят купить, послали на место, присмотреться.
– Ты даже не в ту степь рулить велел. С этой стороны дач отродясь не ставили. «Присмотреться…»
– Ты снова не то понял, дядя Миша. Не конкретный участок меня углядеть прислали; людям решить нужно: стоит вязаться, нет? А то вложишь бабки – а тут запустение какое начнется или, напротив, неспокойствие приключится. Или власти что такое решат?..
– Что же, на Москве не знают, что здесь чье?
– А кабы и знают. Слыхал поговорку: «Свой глазок – смотрок»?
– И ты этот смотрок и есть?
– Ну да. Слух прошел, что непонятки городок ваш терзают. Но об этом – ни в прессе не печатают, ни по радио не бают. Вот и разъяснишь, может, о чем люди судачат?
– Бабы судачат. Люди – разговоры разговаривают. Или базар держат.
– Строгий ты мужчина, дядя Миша.
– Справедливый.
– Ну а раз так, введешь в курс нынешних валют? Разговор по чести, оплата по справедливости. А то – поехали обратно, раз ты крепко строгий. Что прокатил – спасибо. – Я сделал вид, что подхватываю зеленую сотку и кладу на ее место полтинник гривнами.
– Отчего ж не поговорить? Вон кафе подходящее.
– Закрыто вроде.
– Для нас откроют.
Дядя Миша притормозил, стукнул брелоком в стеклянную дверцу, сказал появившейся девахе:
– Маша, накрой для нас на веранде. Мне кофе, молодому человеку…
– Тоже. И коньяку сто грамм. – Подумал, сказал: – А то и все двести. И лимон.
Мы сидели напротив друг друга. Слева шумело море, но ветер был теплый, кофе по-турецки – ароматный и горячий. Я выпил коньяку, чувствуя, как постепенно размякают напряженные мышцы спины, положил сотку под стакан в центре стола, добавил еще две. Дядя Миша брать не поспешил. Деньги эти по его понятиям – шальные. А шальные деньги, как шальные пули, убивают.
Глава 32
– Так кто ты такой будешь, человече? Денег у тебя богато, а по ухватке…
– Прохожий. Олегом зовут.
– От милицейских прохаживаешься? Или от «соседей»?
– Сам по себе.
– Не темни, глаз у меня наметанный.
Это я понял. И дядю Мишу потому «разогревал». Мне нужно было, чтобы он догадался сам, что не от братвы я и не от оптовика-землеустроителя. Он и догадался. Самооценка возросла, самоуважение повысилось, вот теперь можно и начистоту.
– Прямо рентген.
– Рентген не рентген, а навидался. Сам из таких.
– Разыскник?
– Охранник. Теперь шоферю.
– Ну и я – сам по себе странник.
– Такие бывают?
– Как видишь. – Я кивнул на деньги. – Объективная реальность, данная нам в ощущение.
– И что ищешь у нас?
– Не «что», а «кого». – Я выложил на стол фотографию Дэвида Дэниэлса.
Дядя Миша пожал плечами:
– Видный мужчина. Не встречал. Такого бы запомнил. Зачем он тебе?
– Пропал.
– Бывает.
– Родственники беспокоятся. Хочешь – поговорим, не хочешь… Если опасаешься чего или кого, разговора не выйдет.
Водитель задумался. Триста баксов за час заработать в межсезонье – удача. Шугнешь ее – так и отвернуться может. Он еще раз глянул на меня, мотнул головой:
– Не…
– Что – не?
– На наемного убийцу ты не похож.
– А ты повидал?
– А то. Сказал же – служил.
– А-а-а…
– Значит, ищешь?
– Ищу.
– А городские сплетни тебе зачем? Да еще за такие деньги? Обомнись, потолкайся, все бесплатно услышишь.
«Потолкайся». Сильно мне будет весело толкаться после встречи с киллером, который бестрепетной черной дланью едва не переправил меня за Стикс белым днем… И ладно была бы причина… А причина есть. Но я ее не знаю. И это напрягает. Крепко. До дрожи.
– Родственники о ч е н ь беспокоятся. А время дорого.
– Ну раз платят они…
– Они. Пропасть этот мужчина, – я кивнул на фотографию Дэниэлса, – мог по десятку причин. И по сотне поводов. И даже без них. Интересы у него сильно разносторонние. В город я прибыл сегодня утром. И хочу сразу уразуметь, кто, как и чем здесь дышит.
– Лады. С чего начинать?
– Сам реши, дядя Миша. О чем люди говорят?
– Кто о чем. А так… Мэр у нас помер. Недавно.
– Сам?
– Сердце.
– Бывает.
– Не верят люди, что сам он.
– Люди вообще недоверчивы.
– Да нет, ты не понял… Тревожно здесь стало. Мэр умер, кого пришлют – неясно, как все будет – тем более.
– Привычка.
– Что?
– «Привычка – душа держав». Пушкин сказал. А вот в таких вот городках – тем более. Станет лето настоящее, приедут отдыхающие…
– Вот то-то и оно. Мы все с лета живем. И с курортников. Понимаешь, Олег, у нас все очень размеренно и тихо было, а тут… Еще до мэра… Какой-то крупный чин московский кони двинул. В автомобиле. То ли задохнулся, то ли еще что. С ним одна местная была, типа бабка…
– Бабка?
– Гадалка, ворожея, их здесь невперечет… Тоже померла. До того – в люксе горцев поубивали. Так люди говорили. У меня там свояченица работает, в той гостиничке, сказала, сами они порезались. Насмерть.
– Разборка?
– Не-а. Вены повскрывали.
– И чему люди верят?
– Кто чему.
– Всё?
– Если бы. Группа авторитетных мальчиков отдыхать прикатила. И прямо на джипе в море съехала. Потонули все. Еще?
– Еще.
– Зимою российские деловые собрались на сходняк и перемерли. А не так давно – особистов местных на квартире постреляли.
– Бандиты?
– Нету у нас бандитов, я тебе сказал.
– Значит, злые хулиганы.
– Кто их так разозлил, чтобы горцев кромсать и особистов стрелять?
– Жизнь нездоровая. Вот и не выдержала психика.
– Твой-то пропавший – кто вообще?
– Иностранец.
– Россиянин?
– Нет. Издалека.
– Богатый?
– Упакованный.
– Давно канул?
– Три дня.
– Может, загулял?
– Родственники надеются.
– А эти родственники… сами… не могли… того? Спровадить папашку?
– Вряд ли. А конкуренты – могли. Ты по городу в последнее время странных людей не замечал?
– Да сколько угодно! Ты, к примеру.
– По внешности. Негры, арабы…
– Негров не видал – что им здесь делать. А араба я от какого другого азиата и не отличу. Иранцы у нас на рынке подвизаются, турки… Нет, если араба нарядить так, как они у себя там ходят, – то да, скажу, вот он!
– А ты такого… Мориса не знаешь?
– Да кто ж его, оторву такую, не знает!
– Способный мальчик?
– Способный. На все. Он года четыре назад такую кашу тут заварил…
– Какую?
– Взялся с хозяевами бодаться.
– С хозяевами чего?
– Известно чего – города.
– С мэром?
– Мэр тут был не хозяин. Другие…
– Я слышал, некий Мамонов Сергей Петрович…
– Э-э-э… Когда это было. Слег Мамон смертью храбрых. Давнехонько. Лет десять тому.
– Убили?
– Никто не скажет. Поговаривали, на покой вышел, в доме у себя заперся, завел мелкую торговлишку… А потом и застрелился. Из охотничьего ружья. Из двух стволов сразу. Голову напрочь снесло.
– Печально. Может, не он это?
– Стрелялся? Может. Но записали самоубийство. Во-первых, кому охота висяки держать, а во-вторых…
– Вместо него никого не прислали?
– Нет. Старшие люди терли, видно, где-то с братвой и договорились полюбовно. У братвы – деньги, у старших – сила. И порядок.
– Старшие – это милиция и госбезопасность?
– Ну да. Как везде.
– Так что Морис?
– Он бригаду молодых и злых сколотил, ну и… Появись они такие в конце восьмидесятых или хотя бы в начале девяностых, глядишь, и вышли бы в люди. А так – запрессовали их по полной. Морис исчез. Поговаривают – уехал.
– Он, по принятой терминологии, «отморозок»?
– Ну уж нет. Дерзкий мальчуган, смелый, физически крепкий… Но никого за понюх табаку не списывал. Объявился тогда, весь из себя красавчик, шороху навел, заставил говорить о себе, а как понял, что козыри здесь крести и его расклады не пляшут, – слился. То ли в Россию, то ли за границу. Если поумнел – так живой.
– Он сейчас в Бактрии.
– Во как! Дела… Думаешь, он твоего иноземца в зиндан заточил и выкупа ждет?
Я пожал плечами, закурил, бросил между прочим:
– Монеты он собирал.
– Морис?
– Пропавший.
– И – что?
– Прослышал он, у вас здесь кто-то очень редкую торгует. На аверсе бог Гермес, на реверсе – кадуцей. Жезл власти.
– Знаешь, Олег… У нас про этот медальон каждый пацан местный знает, с рождения. Вроде бы тот, кто им обладает, и клад любой сыщет без вреда, и золото к нему рекой, и в искусствах – мастер, а только… Не ищут у нас его местные. Считается, беду этот медальон приносит. Может, твой нашел?
– Может, и нашел.
Дядя Миша покачал головой:
– Тогда – держись от этого дела подальше. Какие бы блага человек ни получил спервоначалу, все отымется потом. Навовсе отымется.
Что я мог ему на это ответить? Ничего. Как сказано у Сираха: «Веселись, юноша, во дни юности твоей, ибо в аде нельзя найти утех».
Глава 33
Дядя Миша помолчал, сказал:
– У нас так рассуждают… Может, действительно кто эту медальку разыскал, оттого в городе и дела нехорошие пошли твориться… Но не из местных – пришлый.
– И много здесь пришлых?
– Не разберешь. Та окраина, что восточная, сплошь особняками застроилась. Но там живут не на постоянку: какие – сдают под частные гостиницы, какие вроде как про запас держат и люди там всякие… Пойди разбери, кто какой.
– Да вы ж катаетесь… Много видите, много слышите…
– Особняки на то и особняки, что живут там особые люди и наособицу. И машины у них свои, и водилы. Посмотришь, такой, если надо, и пешехода придавит, и пассажира придушит. Нет, мы на простом люде зарабатываем.
– А что за особняк по Голицынскому проезду?
– Особняк?.. – Дядя Миша смешался – или мне померещилось?
– Да. Тот, что спиной к улочке. С подъездом, как ты говоришь, наособицу.
– Не упомню. Всех и все знать… Тут у молодых памяти не стало совсем, а куда уж мне…
– Как знаешь. Еще у кого спрошу. – Я быстро забрал доллары, оставил двухсотенную в гривнах. – Спасибо за кофе, за коньяк, за поездку.
– Знаешь, парень, здесь так дела не делаются… – набычился дядя Миша.
– Они везде делаются одинаково. Клиент платит – клиент прав. Нужно делать работу. Сказал «а», говори «б». Никаких военных и прочих тайн ты мне не выдашь, ну а если тебя среди бела дня привидения страшат и ты решил за триста баксов меня рассказками пугать… «Чудовище вида ужасного схватило ребенка несчастного…» Мне, дядя Миша, дело делать надо. Человека найти. А ты начинаешь крутить. Чей дом?
– Ты вот что, залетный… Или, как ты сказал? Прохожий? У нас тут свои расклады и свои «запретные города», почище, чем в том Китае.
– Бывал в Китае?
– По телевизору видел.
– Так что запретного в особняке по Голицынскому?
– Оно тебе надо?
– Надо. Один из таксистов подвез его, – я кивнул на фото Дэниэлса, – в аккурат к этому особняку. Домой человек не вернулся.
На этот раз дядя Миша замолчал надолго. Надо полагать, решал и прикидывал. Прикидывал и решал. И понятно ему было, как и мне: раз я уперся узнать, чей это особняк, – узнаю. Не у него, так у другого.
– Ты брось меня за мальчонку держать, Олег. Деньги платишь?
– Плачу.
– Ну так плати. А то дразнишь, как зайку морковкой.
– Держи. – Я передал ему доллары.
Тот рассмотрел внимательно, убрал во внутренний карман куртки.
– Только вот что… Ты… вообще не трепливый?
– А сам как думаешь?
– Думаю, молчун. Но – себе на уме.
– А кто не себе нынче? Я тебе сразу сказал, дядя Миша: боишься – не делай, а делаешь – не бойся.
– Ты мне тут блатную премудрость не разводи. Я двадцать лет таких сторожил. Наслушался. И насмотрелся. И не из пугливых я, просто…
– «Запретный город».
– Да куда там! Короче, в особняке том разные люди случаются. И девки, но не здешние, здесь таких отродясь не было – просто загляденье от ушей до хвоста! И дяди авторитетные, только не от деловых – державные дяди, серьезные. И здешние начальники туда захаживают потихоньку, типа шепотком, но для всех это честь вроде, вот каждый и старается обмолвиться перед другим – был, дескать, а что там было – не говорит никто, туману напускает. Вот такой это хитрый домик. И окна у него зеркальные. А что за ними – поди разбери.
– Чей домик?
– Люди говорят… – Дядя Миша снова замялся… – Люди говорят – генерала одного.
– Гнатюка? – бросил я наугад.
Водитель аж вздрогнул, втянул голову в плечи, словно ударили его или должны ударить. Потом справился с собой, прикрыл испуганный взгляд набрякшими веками, процедил тихо:
– Я – что? Люди говорят…
– А что еще они о Гнатюке говорят?
Дядя Миша явно затосковал. Лицо осунулось, плечи провисли, сам он пригнулся к столу, и стало сразу очевидно: никак ему не пятьдесят с небольшим – все шестьдесят, и здоровья давно не богатырского, даром что с виду крепок и осанист…
Я махнул рукой, позвал:
– Маша!
Появилась улыбчивая женщина, спросила:
– Еще кофе?
– А чаю можно? В большой кружке, очень крепкий и с колотым сахаром.
– Сделаю.
– И коньячку, ладно?
– Сто? Двести?
– Бутылку.
– Понравился?
– Очень.
– У нас «Ахтамар», без обмана. Арам Карапетян для себя привозит и нам подкидывает. А мы не всем и наливаем. Для своих.
– За уважение – и чаевые особые.
– Вот это правильно! Закусить что принести?
– На твой вкус, красавица.
Женщина расцвела улыбкой, спросила, глянув на дядю Мишу:
– Чего смурной?
– Давление скакнуло, ты же знаешь, Машутка. – Дядя Миша улыбнулся. – Сейчас коньячком поправлю и – ладушки.
– Кофе нужно меньше пить.
– Нужно. Но не получается.
Коньяк Маша принесла почти тотчас, с ним – бутылку ледяного боржоми.
– Держите уже. А то ведь я вас, мужиков, знаю: истомитесь, пока закуски дождетесь.
– Твоя правда, красавица, – отозвался я.
Сто пятьдесят дядя Миша выпил мелкими глотками и даже смакуя, но скоро. Выдохнул, спросил:
– Сигареткою угостишь? Так я не палю, а когда выпью…
Он прикурил, затянулся, помолчал с полминуты.
– Ты меня, Олег, за заячью душонку не держи, тока… Что-то замельтешил я, подумал, а вдруг – засланный ты парниша… А потом решил: сильно хитромудро получается. Да и акцент у тебя московский взаправдашний… Да и не того полета я птица, чтобы… По правде сказать – вообще не птица. Так, мышь… летучая.
– Летучие – они тоже птицы. Только ночные.
– Говорят, нетопыри снятся к смерти.
– Говорят, в индейских землях живут люди с песьими головами… – ответил я в тон.
– С головами – то вряд ли… А вот с песьими душами – их и здесь хватает.
– Так что скажешь, дядя Миша?
– Гнатюка это дом. Александра Петровича. Строгий он человек. Государственный. А у меня… Сколько кто кругом ни воруй, сколько ни чеши языками, трепет перед державою. Страх. Потому как давешний я человек, да и… Насмотрелся, как система людей ломала. С треском. Хребтами о бетон. Не смерти я боюсь даже – кто ее минует – тюрьмы. Страшное место, гиблое. И люди там – не совсем люди становятся. Другие. Иные. Насмотрелся я. Сегодня над законом панует, а назавтра – гнилью в яме сидит.
– Сейчас другие времена, дядя Миша.
– Ты сам-то в это веришь, Олег?
Верю? Верю я в Бога. Остальное – от лукавого.
– Ну вот. Все тебе и выложил. Еще выпью?
– Да сколько душа просит.
Дядя Миша кивнул, налил мне, себе сотку, выпил.
– Вот так оно лучше. А если вдуматься… Что я тебе такого сказал? Все про то знают. И что Гнатюк – главная здешняя «крыша», и что… Ты как про медальон упомянул, да про коллекционера своего пропащего, да про особняк, меня мандраж и прихватил… Президент наш – большой охотник до всякого антиквариата… Страсть у него такая. Говорят, крепче водки забирает. Не, не его, конечно, – быстро поправился дядя Миша, – вообще… Он, пока в опале был, и сам по «блошиным рынкам» хаживал, диковины всякие искал… Вот и думай, чего я испугался… – Дядя Миша затянулся, притоптал сигарету в пепельнице, повторил: – Кто этого не знает? Все знают.
Да. Дядя Миша затосковал. «Видя Мишкину тоску, а он в тоске опасный…» – решил я ее развеять. Как водится, деньгами. Иначе говоря, предложил за хороший гонорар подобрать мне автомобиль с приличным движком в аренду. Как пишут в объявлениях: «Чистоплотная таджикская семья из восемнадцати человек снимет однокомнатную квартиру или комнату. Порядок гарантируем».
Дядя Миша аж расцвел: как выяснилось, у него в гараже пылилась отечественная «шестера» с самолично перебранным им движком и оттого шустрая, как антилопа гну, но вида самого непрезентабельного. А когда он спросил гарантий «морального износа автомобиля», я ответил просто, как в тех же объявлениях: «Или куплю». Дядя Миша окончательно просиял, подбросил меня к кафе «Ностальжи», получил деньги и поехал оформлять договор купли-продажи: как водится, и в комиссионном, и в нотариате, и в ГАИ у него были свояки, шурины, девери и сватья, так что моего присутствия даже не потребовалось. Через два часа он обещал поставить мою машину прямо перед кафе, где мы встретились.
А к встрече с товарищем генералом я был готов. Почти. Как сказал дядя Миша? «Давешний я человек». Вот и мы некогда были – «давешними». Какими стали теперь? Бог знает.
Глава 34
Генерал запаздывал. О нет, что это я! Они не опаздывают, они задерживаются. Человече, будь он Платоном или Геростратом, должен осознать, с каким сиятельством предстоит повстречаться. Или – с сиянием. Ха… С чего это я затрепетал душою? И что за «чуйство» нашептывает мне эдакие мысли? Собственная неустроенность и непричастность к системам и схемам? Или – к жизни? Неприкаянность? Зависть? Горечь?
Это все – от долгой зимы, недостатка свежего воздуха, витаминов и душевного общения… Люблю слова. Они всегда и все объясняют.
Могучий «ровер» притормозил неспешно и по-хозяйски, Александр Петрович Гнатюк вышел из машины, грузно поднялся по лесенке на открытую веранду, оглядел зал, узнал меня, подошел, протянул руку, мы поздоровались, рядом мигом оказался официант, Гнатюк бросил коротко:
– Чай. Коньяк. И музыку потише.
Присел за столик, оглядел веранду, похвалил:
– Место грамотно выбрал. – Помолчал, добавил: – А ты почти не изменился, Олег.
Ответить той же любезностью генералу я не мог. Он крепко отяжелел, волос на голове убавилось. И взгляд стал другим. Взгляд человека, не привыкшего, чтобы ему прекословили. По крайней мере, в этом городе.
Официант материализовался, налил в большие чашки круто заваренного чая, оставил фарфоровый чайник, блюдечко с финиками и нарезанным лимоном, бутылку «Курвуазье», предварительно разлив в два бокала по капле – по-европейски, и – испарился.
Гнатюк разжевал раздумчиво финик, поднял голову, посмотрел мне пристально в глаза… У меня даже изморозь по спине прошла: не знаю, как объяснить, но… Это был взгляд смертельно уставшего и бесконечно одинокого человека.
– Хотя – ты тоже другой. Ну что, за встречу? А то разговоры начнутся, где уж посидеть вот так… – Он глянул на море. Оно словно светилось аквамарином, чуть играя вблизи берега белоснежными шапками… – Ну что? – Гнатюк приподнял рюмку. – За удачу не пьют, за победу… Что есть победа в этой жизни, кто скажет? За встречу.
Мы выпили. Гнатюк запил чаем, выбил из пачки сигарету, закурил, прищурился, глядя на меня сквозь табачный дым, спросил:
– Так с чем на этот раз пожаловали, господа хорошие?
– Один я. С частным визитом. Но по делу.
Гнатюк усмехнулся:
– Понятно. Чиновник с именным поручением из Петербурга. Инкогнито. Инспектировать богоугодные заведения. Так у нас все заведения – богоугодные. Если не выяснится обратное. Правда, нет у меня ни Ляпкина-Тяпкина, ни Земляники, ни Варенухи. И даже Фагота нет или даже завалящего альтиста Данилова. Хотя – есть флейтист. Играет – заслушаешься. Впрочем, его ты и привез некогда из земель неведомых и весей дальних. Что теперь?
Саша замолчал, погрустнел, налил себе коньяку, опрокинул единым махом, усмехнулся криво, процитировал:
– «Черный человек на постель мне садится, черный человек спать не дает мне всю ночь…» – Мотнул головой, пожаловался: – Привязалось…
Потом снова повернулся к морю, долго смотрел, повернулся ко мне, и взгляд его был нездешним, отсутствующим… Напел вполголоса:
– «И пили корсары коньяк, будто воду, и били в набаты, спасая свободу, рабы и лакеи; и кили кипели, как в пенном шампанском, когда на французском, когда на испанском – на рее хрипели – солдаты и слуги. И посвистом вьюги плыл посвист картечи…»[14] Помнишь эту песню?
– Смутно.
– В том-то и дело… «Пришли другие времена, тебя то нет, то лжешь, не морщась…» Куда делись мы прежние, Олег? Что с нами сталось, с теми? И – кто мы, нынешние?
Только теперь я заметил, что его превосходительство в приличествующей степени нетрезв. Впрочем, как сказал некогда один знакомый, занимавшийся в девяностые немного бизнесом, немного политикой: «Мы никогда не похмеляемся. Просто лет шесть уже не трезвеем».
– Власть – тяжкая ноша, – сказал я, пожав плечами, – тривиально, но факт.
– Власть-сласть-страсть… Пропасть. Я ведь из простых, Олег. И жили мы в Казахстане, в самой что ни на есть тмутаракани… Поселок городского типа… Типа поселок… Отец – шофером работал, мать – на комбинате… И море я тогда только по телевизору видел. И мне хотелось выбраться из той сухой степи…
…Поступил в Московское высшее пограничное; туда дети элиты не очень-то рвались. Заканчивал с отличием, высокие начальники поговаривали о московских перспективах, ну да решили лучшими выпускниками укрепить трудный участок: советско-китайскую границу. Как раз тогда вьетнамо-китайский конфликт, у китайцев в руководстве борьба «банды четырех» и Дэн Сяопина… Ну и нас на вшивость проверяли. Медаль «За боевые заслуги» я еще там получил.
А что начальство? Успехи отметило: присвоили старлея и отправили на высшие курсы по изучению восточных языков, в Ташкент. Специалисты нас обучали исключительные. За два года – полная пятилетняя программа языкового вуза. А через два года – Афганистан.
Первый год – провинция Пактия. Первая официальная должность – советник командира афганского пограничного полка. Ну а на самом деле… Короче, работал я на Первое Главное под зелеными погонами. Создавал, как говорят англичане, «old friends net». «Сеть старых друзей».
…Вот только когда на боевые ходили, не знаешь, как тебе пуля прилетит – в грудь или в спину. У них ведь все родством повязано, а армию как набирали: селение окружат, всех мужчин под ружье и – служить. Ну да ты помнишь.
…В Пактии трудно было. Отдохнуть негде. Обстреливали постоянно. Никто из наших года там не высидел. Списывались, кто по ранению, кто… Я ровно год пробыл. Даже чуть больше. И – голодно жили. И на боеприпасы, и на продовольствие… Караваны редко туда через перевалы прорывались. А вертолет только тонну груза мог взять. Что для полка? Крохи…
…А как вертолеты горели? Поселок в низине, вокруг – горы, вот их и били при взлете и посад-ке. Помню, еще только когда прибыл, поехал борт провожать, а его на взлете шарахнули, он упал; я стремглав к кабине, сначала пилота выволок, он без сознания, потом второго – у того вся рука прошита, висела, как тряпочная, и пуля рикошетная через подбородок прошла, но не убила, повезло, его тоже успел вытащить, а керосин хлещет, а о том, что рванет, как-то не думалось… Стрелка не успел.
…А когда через полгода уже своего радиста отправлял – зацепило его крепко в руку, – сердце ныло. И точно: только «вертушка» взлетела, пошли «духи» по ней работать. И ребят жалко, и Серегу, радиста, жалко, молодой пацан совсем, полгода мы с ним провоевали… Короче, вымахнул я на «уазике» на взгорок… А «духи» машину мою в лицо знали, «советник», им за меня заплатили бы больше, чем за сбитую «вертушку»… А у меня, как назло, мотор заглох! Ну они и дали из всех стволов! Я потом этот «уазик» со стороны видел – решето решетом, ни к какому использованию непригоден, а мне повезло: мина перед капотом рванула, камень стекло пробил, и мне вскользь по виску, сознание потерял, но ненадолго, как очнулся, увидел: ушел борт целым, от души отлегло.
…Второй год я в Кандагаре служил; там уже полегче было, да и обстрелянный. Стал советником командира бригады. Правда, чуть не в первый вечер вышел пройтись – выстрел, пуля по волосам, я за стену, с другой стороны зашел – какой-то лейтенант-афганец пьяный и обкуренный из «пэ-эма» садит. Его свои скрутили, увезли.
В Кандагаре спокойно было. Наши кольцом стояли, а у меня даже домик свой был, жена приехала с дочкой, Надюшке тогда три годика было. Нет, обстрелы, понятно, тоже случались, «эр-эсы» над крышей шелестят, жена пугалась, я, чтоб ее успокоить, говорил: «Не бойся, это наши стреляют». И как обстрел, Надюшка, дочка, запомнила и все повторяла: «Мама, не бойся: это наши, наши…» Один раз мина в соседнем дворе взорвалась, человеку осколком лицо раскроило… А нам – везло.
Глава 35
…А тут ваш спецназ караван моджахедов с оружием уничтожил, при нем – два американских советника. Ну ты помнишь. Потом еще один – там четырех китайцев захватили.
И решили «духи» ответку готовить. И в один не очень прекрасный день из батальона афганцев поступило сообщение: «Ведем бой. Боеприпасы кончаются. Нужна помощь». На нашей волне, знакомый командир афганский… Это потом выяснилось: весь батальон уничтожен, командир – под их диктовку «поет»… Решили выдвигаться. Нам, двум советникам, приказ от своих: колонну не сопровождать. Ну мы «затупили», сказали радисту: ты, дескать, радиограмму не принял. А то не честно как-то перед афганцами: как в бой, так… Не по-русски это.
Пошли по дороге. Спокойно так было, вечерело… Там ведь еще красиво: горы охровые, пыль золотится, небо высокое, чистое… Очень красиво. Когда не стреляют.
…Засаду на нас выставили прямо как по учебнику: с правой стороны стена горная отвесная, слева – кишлак, метрах в семистах, тихонький такой… И – первая БМП замерла: мина и – добили прямой наводкой. И – крайнюю машину, «ЗИС», тоже. Колонна стала вмертвую. И – пошли нас поливать, как на полигоне: четыре огневых, минометы, те в основном осколочными били: добра жалко им было, хотели машины и имущество целехонькими захватить. Еще и небо заволокло, сумерки, «вертушки» нас не выручат… А дальше… Сейчас вспоминаю – все будто в киносъемке замедленной, да еще и в кино дурном!
…К дороге изо всех укрытий со стороны кишлака «духи» высыпали, да не те, что обычно… Человек четыреста, во все черное затянуты, как инопланетяне, в полумасках… «Черные аисты» – элитный пакистанский спецназ. Метров семьсот до них, бегут в рост, наши афганцы растерялись, а им еще кричат по громкоговорителю «сдавайтесь!», ну они руки в гору, так их пулеметами и резали, как мишени!
Мы с Володькой во второй БМП шли, в центре колонны… Сначала я со зла по этим «черным» прошелся – крупнокалиберными, чтобы парада тут не устраивали… Огневые засек, всего четыре, по ним работать начал. Две заткнулись: стрелял я всегда метко. Полегче стало. А вот минометы достать – никак: ухают из-за дувалов, как достанешь? Командир афганцев, Рауф, исключительной храбрости человек, своих пинками начал в чувство приводить, оборону организовывать. Тут я третий их пулемет убил, повеселело, выберемся, думаю, бью короткими по «черным», и тут – крупнокалиберный мой заглох: патрон вперекос! А без пулемета нам – крышка.
Как коробки сшибал, как затвор снимал – не помню, руки потом все в крови. А толку? Нужно пулемет стволом кверху подымать да на башню из-под брони выбираться… А что делать?! Забрался, выдернул ствол… Пули по броне горохом, какой-то малый стонет под колесами, я с машины на землю, кое-как его через боковой люк затащил… А «черные» уже метров до двухсот выдвинулись… Я ленту заправил, глянул в оптику – волосы дыбом: «духи» уже безоткатное прямой наводкой выставили и снаряд заслали… Секундное дело… Ну я со страху по ним всю коробку бэ-зэ-тэ – бронебойно-зажигательно-трассирующих, четырнадцать миллиметров, что там сделалось – жутко представить, зрелище еще то было, «духи», что по всей линии шли, залегли ничком…
Снова короткими, по живой силе, своим командую: уходим; крайнюю машину подбитую с дороги спихнули, раненых подобрали и ушли. Километров через десять вползли в расщелину, охрану выставили, огней не зажигали, костров не палили, не спали. «Духи» на нашей волне нас всячески провоцировали – мы соблюдали полное радиомолчание. И так – двое суток. Шли к своим днем, по-черепашьи, ущельями. А как вторая ночь на исходе – рассвет был такой, что глаз не отвести! Небо ясное, словно промытое, и так вдруг жить захотелось…
А наши нас уже схоронили вроде. Пакистанское радио сообщило: уничтожен караван, при нем два русских советника. Генерал Романенко собрал наших, вздохнул: «Ну что, будем к Героям представлять? Посмертно…» Кто-то спросил: «А если вдруг живы?» – «А если живы, то к Красной Звезде».
…А тут еще сосед мой, он по другому ведомству служил, радио пакистанское послушал, напился, к жене пришел да все и выложил – как он потом сказал, обиняками: дескать, чтобы к отъезду готовилась, такие дела… Наташка посерела вся…
…Нам до нашего батальона километров пять осталось, шли мы долго вкруговую, чтобы на новую засаду не попасть; и тут глядим – наши «МиГи», со звездочками! Пустили ракету, да думаем – не углядели они – быстро пронеслись, а мы в ущелье, на самом дне. А они – вернулись, крыльями покачали… Вертолеты сопровождения появились, и – от души отлегло: вот теперь точно – живы!
– Говорят, те, кого до поры похоронили, живут долго.
– Может быть…
– Помнишь, у поэта?
Здесь лежит легионер. Под жгучим кварцем. Он в сражениях империю прославил. Сколько раз могли убить… А умер – старцем. Даже здесь не существует, Постум, правил[15].– Два брата у меня было. Как в песне: «Один мой брат решил стать моряком и бороздить земные параллели…» Утонул в двадцать четыре года. Второй, как и отец, шофером работал. Умер за баранкой в сорок два. Сердце. Кто поймет эту жизнь?
А после Афгана я три месяца в Москве отчеты писал, а потом – направили в самый глухой угол Казахстана, снова на китайскую границу. Наградные документы где-то по штабам затерялись, и кадровик смотрел на меня как на сосланного: два года в Афгане, ни единой медальки, место службы определили такое, что… Потом – в один день пришли документы сразу на пять боевых наград; следом – присвоили внеочередное, а еще через год направили в Москву, в Краснознаменный институт КГБ СССР. Казалось, «поймал бога за бороду» и перспективы радужные… В июле девяносто первого получил распределение в Бактрию, а дальше – ты знаешь. «Августовский недоворот» и – пошло, поехало…
«Пришли иные времена, тебя то нет, то лжешь, не морщась…» Ладно, мы к ним были готовы не хуже других. Я хочу, чтобы ты понял, Олег. Здесь, в Бактрии, да и в Крыму вообще в начале девяностых царил настоящий бандитский произвол. И прекратить его можно было только силой. Мы и прекратили. Называй это как хочешь – «перекрышовка». У вас что, на Москве, не так?
– Ты оправдываешься, что ли, Сашка?
– Да нет же… Я хочу, чтобы ты понял. Или сам хочу понять… Куда делись мы прежние, Олег? Что с нами сталось, с теми? И – кто мы, нынешние?
– Это жизнь. Ты в нее или вписываешься, или она тебя списывает. На пенсию, рыбу ловить, шептунов пускать и гроши экономить. Мир стал другой. А прошлое… Оно ушло вместе с нами, прежними.
– Ты знаешь, Олег… все у меня есть в этом «другом мире». И – никого рядом. Пусто.
– Такая твоя доля.
– Судьба.
– Можно и так сказать.
– Кто мы теперь, Олег?
– Ты – генерал, я – странник.
– Странник? Где же твоя котомка, странник?
– Обронил.
– Откуда ты узнал, что я генерал?
– Все местные в курсе. Гордятся.
– А в курсе чего еще они, эти местные?
– Слухов много.
– Для них слухи, для меня – головная боль. Но раз уж ты объявился… «Словно мухи тут и там, ходют слухи по домам, а беззубые старухи их разносят по умам…» Ты не смотри, что я навеселе… На самом деле…
– …тебе сегодня невесело.
– Мне давно невесело. Мир вообще – суров.
– Ты видишь его не с той стороны, генерал.
– Да? А где она, та сторона? – Гнатюк снова повернулся к морю, долго смотрел… – Так и хочется поверить, что там, за дымкою горизонта, – небывалые страны и неизведанные земли и в прозрачных лагунах плещутся юные красавицы, а их мужчины – прекрасны и благородны… А на самом деле? Вон за той дымкою – турки, персы, арабы, а дальше – голод и вырождение Черной Африки… – Гнатюк мотнул головой, плеснул себе еще коньяку, выпил, разжевал лимон, сказал: – Будет. Время ностальгии и рефлексии стоит считать завершенным. Раз уж ты объявился и вышел на инициативный контакт… В каком ты теперь чине, Дрон?
– Ни в каком. На вольных хлебах. Журналистика. Переводы. Путешествия.
– И – все?
– Нет. Еще я – даю советы.
– Ты мне позвонил, чтобы дать совет?
– Если спросишь.
– Спрошу. Как жить дальше?
– Счастливо.
– Умно. Такими советами много не заработаешь. У нас тут советчиков – выше крыши. Одни – карты Таро раскладывают, другие – стебли тысячелистника на дерюжку вытрясают, третьи… И знаешь, что я тебе скажу, Дрон? От судьбы не уйдешь.
– Это логическое умозаключение или эмпирический опыт?
– Это жизнь.
– Понятие судьбы было отвергнуто одним из первых Вселенских соборов, как идейно близорукое и классово чуждое.
– Ты серьезно разговаривать можешь, Дрон?
– Ты же знаешь, Саша, я абсолютно серьезен. Всегда. Порою – до тошноты. Но мыслям смутным и думам тяжким стараюсь придавать форму легкую и изящную. В лучших традициях российской словесности.
– Кому теперь нужна российская словесность?
– Она, может быть, не для «теперь» и написана, а?
– «Даже здесь не существует, Постум, правил…» Ладно, я рад, что ты объявился. Здесь так мало осталось людей, которые знали меня прежним… Вернее, никого не осталось. Совсем. Помнишь девиз? «Никто, кроме нас». А теперь… «Черный человек, черный…» И – никого, кроме него. Такие дела.
Глава 36
Генерал снова долго смотрел на море. Потом снова пробормотал отрешенно:
– «Черный человек на постель мне садится, черный человек спать не дает мне всю ночь…» – Посмотрел мне в глаза, развел уголки рта в подобие улыбки. – Самое забавное знаешь что? Как раз перед выездом на встречу с тобой мне доложили: черный человек мертв. – Саша опустил взгляд, покачал головой. – Не подумай, что я заговариваюсь или еще что… На пустыре в старом городе час назад обнаружен труп мужчины лет тридцати; при нем – никаких документов и денег. Часов тоже нет. С виду – африканского или арабского происхождения. Но для араба – черен, для африканца – светел. Да и волосы не курчавые – волнистые. Судя по всему – иностранец. И знаешь, что во всем этом хорошего? Как в анекдоте: «Напэвно бачу, шо нэ москаль».
– Чем тебе-то москали не угодили? – спросил я, а в душе завибрировало тревожно: тот самый! Отчего он умер? Отчего?
– Чем? Десять дней назад ваш член… Совета Федерации, да еще и председатель Комитета по особым технологиям, приказал долго жить на здешнем побережье. Для тебя, я полагаю, это не тайна.
– Слухами земля полнится.
– Угу. Как ты там напел дежурному по телефону? «Барабан был плох, барабанщик – бог…» Ты ничего мне не хочешь сказать, раз уж вызвался?
– Нечего.
– Знаешь, что меня бесит, Олег?
– Известно что. Несовершенство мира.
– Вот я генерал, да?
– Тебе виднее.
– Но вы, московские т о в а р и щ и, относитесь ко мне как к генералу… какого-нибудь Лесото!
– Я – со всем уважением.
– Мы здесь работаем, Олег. Да, как и ваши, себя не забываем, но – не допустили за пятнадцать лет ни одного межнационального столкновения или конфликта! Даже серьезные беспорядки и те…
– …только с ведома, по согласованию и согласно поручению. Саша, перестань комплексовать, тебе не идет.
– Разве я не прав?
– Все образуется. Столетий через семь. Трудно ожидать, что к чиновнику страны, вся история которой насчитывает полтора десятка лет, будут относиться так же, как к адмиралу флота ее величества. Тебе что до того?
– Ты приехал из-за покойного сенатора, так?
– Нет.
– Тогда из-за чего?
– Я пытаюсь тебе объяснить, а ты…
– Витаю в прошлом?
– В том, что тебе кажется твоим прошлым.
– Я реалист, Олег. Работа такая.
– Все мы представляем ушедшее вовсе не таким, каким оно было в действительности… Ведь тогда нас окружали надежды, мечты, фантазии, которые так и не осуществились, а мы вспоминаем былое, уже чуть-чуть досочиняя его…
– Все, что я тебе рассказывал, правда.
– Только тогда тебе еще было страшно, больно, глаза заливал пот, душа трепетала, и, пока вы пробирались к своим, не раз и не два приходила мысль – что было бы, если бы ты был не здесь… И ты глушил эту мысль волей, и делал работу, потому иначе было не выжить… А потом напивался и обкуривался до полного одеревенения, чтобы не сжигать вернувшимся страхом нервы…
– Ты понимаешь…
– Что с тобою теперь, Саша?
– Много чего. Много чего произошло в Бактрии за крайние три месяца. Или чуть больше. И непонятно здесь – все. А тут еще этот труп чернокожий…
– Отчего он скончался? – спросил я безразличным тоном, стараясь, чтобы голос мой звучал ровно и равнодушно.
– Непонятно. Эксперты работают. А до этого была – не знаю, как сказать, – потасовка с перестрелкой или наоборот. У покойного подбит глаз, эксперты обнаружили осколки солнцезащитных очков и – выбоины от пуль в штукатурке дома. Еще – гильзы от «полицай-беретты». Две. Но не оружие. И – выстрелов никто не слышал. Совсем. Выходит, палят в Бактрии из «тишака» среди бела дня! Ах, как мне это все не нравится!
Сказать генералу, что мне это нравится еще меньше? А что, если «черный человек» скончался от моего удара? Этого не может быть, но… Доказывать необходимую оборону при отсутствии оружия – дело муторное и бесперспективное. А с наличием оного – и вообще глухое. Потому и пистолет отправил я по частям в море еще на набережной.
– Глушняк, – произнес Гнатюк, и я даже испугался, что сказал что-то забывшись, вслух. – Как и все из того, что произошло за эти месяцы. Ты что не пьешь?
– Не хочу.
– А я выпью еще пару капель. Назвался груздем – не поминай лихом. У тебя остались мечты, Олег?
– Смутные.
– Лучше, чем никаких. Тогда традиционный. – Сашка чуть скривился в улыбке. – За сбычу мечт! – Генерал разжевал лимонную дольку, прищурился по-ленински, чуть склонив голову. – Так что, товарищ? Будем правду говорить или сироту из себя строить?
Взгляд генерала был насмешливым и жестким. Мне подумалось вдруг: а не спровоцировал ли сам Александр Петрович мне эту скверную встречу на пустыре? Но мысль сия промелькнула и была отвергнута за полной ее вздорностью. Я, конечно, редкая птица, но не настолько важная, чтобы…
– Ты знаешь, почему покинул я столицу и прибыл сюда разбираться? – спросил он.
– Ты здесь обжился, возглавлял отдел, потом – управление в Симферополе, всех знаешь, тебя все знают, вот и…
– Творится здесь черт-те что! И концы, я полагаю, схоронены в архивах вашей конторы!
– Я здесь при чем?
– Ни при чем? Зачем приехал, Дронов?
– По частному делу. У меня испросили совета.
– Кто?
– Некая Анета Дэниэлс, гражданка Австралии.
– На предмет?
– Ее папа, Дэвид Дэниэлс, приехал в Бактрию туристом.
– Туристом?
– Ага.
– В Австралии ему моря показалось мало?
– У него здесь оказались дела.
– В Бактрии?
– Да.
– У нас всех предприятий было – заводик по переработке кильки и… база боевых пловцов. И оба загнулись еще в перестройку. Или чуть позже. А может, он к гадалке?
– Коллекционер. Монеты собирает. Как ваш президент.
– Президенты, Дронов, собирают не монеты, а пакеты акций. Лучше – контрольные.
Глава 37
Подумав недолго, я согласился:
– Твоя правда, генерал. Контрольный пакет всегда лучше, чем контрольный выстрел.
– Ну и шутки у тебя… Так что с австралийцем?
Говорить, что Дэниэлс еще и нигериец ко всему? Повременим. Вот только сердце мне вещует: если и был Дэниэлс в особняке Гнатюка – тот о том ни сном ни духом. Хотя… Если уж у меня насчет честного торгового коммивояжерства папы Дэниэлса возникли далеко не смутные подозрения, то генерал может знать наверняка, кто сей африканский перчик на самом деле и с чем его едят… И сейчас профессионально мутит воду в этом не самом тихом из омутов под названием Бактрия…
– Пропал, – бросил я коротко.
– Давно?
– Три дня как.
– Места у нас веселые… Три дня – как один. Я уже не говорю о ночах.
– Родственникам этого не объяснишь.
– С собою у него были деньги?
– Карманные.
– Анета – его жена?
– Дочь.
– В милицию обращалась?
– Да.
– И – что?
– Не показалось ей там.
– Заявление оставила?
– Нет.
– Почему?
– Говорю же: не показалось.
– Может, она что-то не так поняла? С ней был переводчик?
– Она уверенно говорит по-русски.
– Или ей так только кажется?
– Саша, она местная. Ну, не совсем местная… Из тех деток, что прибыли тогда со мной.
– Час от часу… Аня? Найденова?
– Теперь Дэниэлс.
– Ты даже не представляешь, Дрон, какой ты нам всем привез тогда «подарок»…
– Отчасти представляю.
– Опять – «слухами земля»?
– Ими.
– Ты когда прибыл?
– Сегодня утром.
– Быстр.
– Я способный.
– И что тебе о них рассказали?
– С двоими я даже встретился.
– С кем?
– С Маугли. Который Гоша. Он же Герман.
– Этот – безобидный.
– Считаешь?
– Носится с пугачом под полой, с головой в вечной разлуке, но собаки его любят. И – кошки. А женщины – нет.
– А Эжена?
– Его никто не любит. И он никого. Да его и невозможно любить. Только – восхищаться и преклоняться. Вечером у него концерт в клубе «Три карты». – Генерал вынул из внутреннего кармана картонный прямоугольник с тиснением и голограммой, передал мне. – Пригласительный. На два лица. Будет время – зайди.
– Восхищаться и преклоняться я перестал лет двадцать назад…
– Не лукавь. Все мы… Кстати, а как Аня? Она была девочкой редкой красоты.
– С тех пор не изменилась. Только подросла.
– Да… Бывает же такое. Как она тебя нашла?
– Я же журналист. Через редакцию.
– Ты везучий. Почему она меня не нашла, а?
– Тайна девичьей души.
– А где теперь Даша Белова?
– Москва – очень большой город. Ничего о ней четырнадцать лет так и не слышал. Да и… Говорю же – болтало меня.
– Без руля и ветрил?
– Бог знает.
– Тут еще был другой Маугли, кроме Гоши… Ураган. Пересказать, какой он, невозможно, только…
– Ты о Морисе?
– Ну да. Его вниманием не обошли наши сплетники?
– Так. В общих чертах.
– Знаешь, что он сделал, когда объявился в Бактрии? Тринадцатилетним пацанчиком?
– Соблазнил заведующую колхозным рынком?
– Забрался на башню собора в старом городе, по стене! И – перевел часы.
– Зачем?
– Заявил, что они отсчитывают чужое время. Что они отстали. На целый век. И не желал спускаться, пока не подведет правильно.
– Доля истины в этом есть.
– И ты туда же?
– Извини.
– Ты бы видел этого Мориса…
– Я видел.
– Где?
– Здесь.
– Когда?
– Утром.
– Морис – в Бактрии?
– Да.
– Почему я не знаю?
– Это ты у меня спрашиваешь, генерал?
– И как он тебе?
– Красив. Я его принял за мачо.
– Все принимают. А понять, что ошиблись, не успевают… Ты с ним разговаривал?
– Перекинулся парой слов.
– Накатный мальчик.
– Это я уразумел.
– Встреча была прохладной?
– Более чем. Cool.
– А в деталях?
– Старый я стал. Он, не подумав, сказал резко; я, не подумав, резко ударил.
– И – что?
– И все. Тут случился с оказией его друг Гоша; он подобрал юношу в машину и – увез. На том и расстались.
Гнатюк покачал головой:
– Силен. Мориса на моей памяти никто с ног не сбивал. Диковатым мальчишкой рос. А физические данные – исключительные. Бабы по нем с ума сходили. Отдыхающие – те прямо в штабеля… А знаешь, приятно было наблюдать. Идет он, бывало, вдоль пляжа, а красотки, что считали себя неотразимее зари, вперивают в него взоры, и челюсти у них так и отваливаются… И у меня тогда мстительная такая мыслишка объявлялась: не одним вам над нами куражиться… Потому как Морис если и обращал на них внимание, то не больше, чем иная красотка на потеющего счетовода!
А реакция, скорость! Я его к нам подтягивал, в школу рукопашки пристроил, он даже пару турниров международных выиграл. Думал, толк из парня будет…
– Не вышло?
– Неуправляемый он. Вернее… – Гнатюк задумался. – Улыбаться не умеет. Совсем. Высокомерный. Оно у них у всех есть, у деток этих, что ты привез тогда… Точно. И высокомерие это не похоже ни на чиновное чванство, ни на… Ни на что не похоже. Словно каждый из них знает о тебе такое, что ты сам желал бы забыть. И не вспоминать никогда.
Глава 38
Прозвонил мобильный. Генерал поднес трубку к уху. Выслушал сообщение, помрачнел.
– Что-то не так?
– Все не так. Негру этому, который араб… Умер он от удара в голову. Разрыв сосудов головного мозга. Удар очень сильный был. Мастерский. По крайней мере, с ним все ясно…
Словно тьма занавесила глаза… Неужели я… Не может быть. После того удара, что я нанес, умирают или сразу, или… Или кто-то меня подправил? До полной летальности? Зачем?
– У нас за крайние полгода много странных смертей. Наслышан? Или – тебя информировали?
– Саша, я тебе уже сказал: от всех конторских дел я далек уже не пойми сколько лет.
– Верю. Просто мнительный стал. Старею, что ли… Когда был молодым, думал, что жизнь – это соревнование на скорость. Теперь знаю, что на выносливость. Ладно. Пора к делам. «Ай-ай-ай-ай-ай, убили негра, убили негра…» Установили. Тоже… турист. Из знойного Катара. Это в Эмиратах.
– Я в курсе.
Мама дорогая, зачем этому парнишке из земель дальних и запредельных понадобилось стрелять в меня? Сказать, что напряжение, вызванное утренней встречей, прошло… Как бы не так! Оно просто перешло в новое качество. А если серьезно, то…
– Вот скажи мне, Дрон, с чего вдруг потянулись к нам такие замысловатые туристы, да еще не в сезон, а? Секс-туров в Бактрии нет, это я заявляю официально. Никакой педофилии, зоофилии, трансвестии и прочих атрибутов клятого буржуазного разложения. Нет, попадаются отдельные индивиды, но твой тезка, Олег Свиридов, их аккуратно ловит и складирует.
– Кто есть Свиридов?
– Начальник милиции. Разыскник. Умный. Из оперов. У тебя фото этого Дэниэлса есть?
– Да.
Гнатюк внимательно просмотрел несколько распечатанных на лазерном принтере снимков.
– Джеймса Бонда ему играть. В Голливуде. Кто он по профессии?
– Миллионер.
Я внимательно наблюдал за Сашкой. Дэниэлса он видел впервые. Если, конечно, тот не бродил по Бактрии с клееной бородой по самые брови. Но клееные бороды хороши только для детей младшего школьного возраста, и то в романах про сыщиков позапрошлого века.
– Тоже хорошо. Значит, так. Фото я заберу. Озадачу своих. Позвоню Свиридову. Их озадачу. Вечером встретимся, обсудимся.
То, что Сашка никогда не видел Дэниэлса, – факт. Какой бы он ни был профессионал, наблюдал я за ним внимательно и реакцию человека, даже неосознанную и тщательно скрываемую, различать не разучился. Но интерес генерал проявил. Живой такой. Потому что… Если Дэниэлс пропал, это добавит ему крепкой головной боли: судя по тому, что рассказал мне таксист дядя Миша, дела здесь действительно замороченные и непонятные. А Гнатюка прислали сюда из столицы люди сильные и высокие. Вот только… особняк. Как быть с этим?
– Саша, у меня к тебе вопрос. Прямой и нелицеприятный.
– Да?
– Особняк в Голицынском проезде.
– И – что?
– Он твой?
– Тебе формально ответить или по существу?
– Правду.
– Мой. А записан на фонд «Философских и исторических исследований».
– Дэниэлс был там.
Говорить, что после посещения особняка никто Дэвида Дэниэлса уже не видел, я не стал.
Генерал задумался на секунду, кивнул:
– Да, мимо бы он не прошел, если ищет медальон Гермеса.
– Я не говорил, что он его ищет.
– Дрон, я не тупой. Если миллионер-антиквар примчался самолично в богом забытую Бактрию, то только по одному поводу: прикупить этот медальон.
– Как-то иронично ты это…
– А то… Олег, с начала девяностых здесь был просто мышиный хоровод всяко-разно гадалок, магов и чародеев. Алхимики тогда у нас еще в моду не вошли. Так вот, для всех них герметические искусства и таинства – притча, средство и заработок. Есть так называемый «низкий герметизм» – использование заклинаний для тех или иных практических целей. И – «герметизм высокий» – объяснение картины мироздания и «великое делание»; в свое время культ Гермеса Трисмегиста соперничал с христианским; была там и своя философия, и своя апокалиптика.
– И – осталась?
– Возможно. Но я – человек практический. А что нам говорит практика, как критерий истины? Согласно работе Владимира Ильича «Материализм и эмпириокритицизм»? А практика нам шепчет: наверное, можно «исполнить» человека всякими потусторонними штуками, но гораздо проще сделать это пулей, ножом или умелыми руками.
– Но тебя-то тревожат как раз странные смерти…
– Тревожат. Всех нас тревожит непонятное и необъяснимое, и каждый готов лапки кверху задрать, когда нечто обличено в кодированные формулировки и освящено шуршанием старинных пергаментов и папирусов… А если по-простому, что получится?
…Если взять пол-литра политуры, Жидкость для ращения волос, Влить туда желудочной микстуры — С этого помрет и эскимос![16]Ладно. Не буду тебя заморачивать и сам заморачиваться не стану. Слишком много дел. А особняк… Съезди. Я позвоню, чтобы тебя приняли высоким гостем. Там у меня квартирует Максим Максимович Розенкранц, вроде привратником; только не нужно его сразу в розенкрейцеры записывать, если честно, я прочел много по всем этим «тайным» темам – какая уж тут тайна, все лотки книжные забиты! – и такая у меня в голове возникла путаница, или, говоря наукообразно, идиосинкразия, что теперь – сторонюсь. А Максим Максимович – идейный. Или – ученый, это кому как считать нравится. Твой миллионер вполне мог с ним встретиться на предмет консультации по теме. Нумизматы, они новоделов опасаются.
А что до медальона этого… Слухов о нем в Бактрии всегда было много, но никто и никогда – в глаза не видел. Так что – ищите и обрящете. Не презренный металл – человека.
Глава 39
«Ищи человека». Кого? Женщину? Мужчину? Ребенка? Или – выросшего ребенка, пораженного высокомерием и гордыней, наделенного многими блестящими способностями и потому возомнившего себя достойным соперником Создателя?
«Ищи человека». Пример Диогена, бродившего по Синопу с зажженной лампой, – не вдохновляет. Да и кто такой этот Диоген Синопский? Философ? Мыслитель, презревший богатство и власть? Нищий, растерявший волю к жизни и даже вожделение к ней?.. Или – гениальный импровизатор?
Эжен появился на террасе кафе тихо, сел за столик; официант принес ему большую чашку кофе со сливками, яичницу с беконом, булочку, свежее масло. Похоже, Эжен завтракал тут ежедневно. Он стал долговяз, длинноволос, рассеян, близорук: очки в металлической «ленноновской» оправе носил явно не для имиджа. Ел быстро, глотал почти не пережевывая, но не потому, что куда-то спешил: просто был поглощен своими мыслями или миром, что жил в нем.
Признаться, к музыкантам и математикам я всегда относился и отношусь с суеверным почтением. И те и другие – словно колдуют, извлекая бесконечные миры, одни – из семи нот, другие – из десяти цифр; и миры эти живут своей гармонией, иногда – понятные и нам тоже, чаще – разумеемые полностью лишь их создателями, но как я всегда не понимал математику, так всегда – чувствовал музыку и в воображении своем уходил в неведомые страны и отдаленные века…
Эжен закончил завтрак, закурил, прошелся по мне рассеянным взглядом, узнал, привстал, поклонился церемонно; я ответил столь же церемонным поклоном. А он – помялся в нерешительности, встал, подошел к моему столику, спросил:
– Можно?
– Конечно, Эжен.
– Я просто посижу с вами, и все. Со мной никто не дружит. Не знаю, почему так. И я – всегда один. И почему – я знаю. Мне не нужен никто. Никто, кроме Анеты. Но я ей не нужен. Это неправильно. Нужно это исправить.
Не успел я опомниться от столь насыщенного и немного бессвязного монолога, как Эжен спросил:
– Она вас любит?
– Кто?
– Анета.
– С чего вдруг?
– Вот и я думаю… А сердце – не на месте. И зачем вы только приехали… У меня не было конкурентов. А так…
Долговязый, пахнущий спиртным, явно не злоупотребляющий водными процедурами и зубным порошком, курящий дрянные сигареты и одетый в поношенное тряпье Эжен, как и положено влюбленным и гениям, был слеп. По крайней мере, в сравнении себя с окружающими. Незаурядная красавица Анюта, дочь австралийского миллионера, может выбирать из таких атлетов и умниц, что… Впрочем, любовь не только слепа, но и, как утверждает молва, зла.
– Ты считаешь, на этом побережье я твой главный конкурент по части привлекательности? – не удержался я от иронии.
– Не стремитесь показаться глупее, чем есть, – жестко оборвал меня Эжен. Как отчитал за плохо выученный урок.
А я и не стремился. Но Эжен уже продолжал тоном преподавателя катехизиса:
– Ценность человека в этом мире определяется вовсе не внешностью. А тем вкладом, какой он может внести в мировую культуру. И тем – в изменение мировой цивилизации.
Я даже поперхнулся. Глотнул кофе и ответил честно:
– Не обижайся, Эжен, но я не чувствую себя в силах внести куда бы то ни было – будь то культура или сбербанк – столько, чтобы изменить мировую цивилизацию. Так что можешь спать спокойно.
– Я никогда не сплю спокойно. И – очень мало. Сон нейдет. Меня мучают звуки. И мысли. И – глумливые рыла тех, кого мне приходится развлекать. Они считают, что музыка – развлечение! И принимают меня за обслугу! Они… – Эжен сделал в воздухе движение кистью руки, но официант не поторопился. Тогда юноша взял десертный нож и начал требовательно и громко стучать по краю пепельницы.
Официант появился с уже наполненным стаканчиком, посмотрел на музыканта с плохо скрываемым, да что скрываемым – демонстративным презрением и поставил перед ним выпивку. Эжен дернул головой, как взнузданный коник, выговорил:
– Надеюсь, вы не намешали сюда ничего? Если я требую виски, то это должно быть виски!
Официант глянул на меня, и во взгляде этом читалось: «Видите, как все запущено?..»
– Мне счет, пожалуйста, – попросил я.
– Все оплачено. Вы – гость Александра Петровича. У вас – открытый счет. Можете заказать еще – все, что пожелаете.
Пока он произносил эту не особенно длинную фразу, Эжен успел выпростать стакан, дергая костистым кадыком, выдохнул, скривился:
– Намешали!
– Сегодня у тебя ответственное выступление в клубе «Три карты». Ты должен быть в форме, – методично отчеканил официант.
– Не тыкай мне! Я – всегда в форме!
– Тем лучше. Если ты позволишь себе лишнего, тебя в нее возвратят. В форму. Не очень нежно, но надежно.
– Пшел вон, халдей!
Официант глянул на долговязого Эжена так, словно оплеуху отвесил. И вполне может статься, отвесил бы, если бы не я. Он учтиво мне поклонился, спросил:
– Закажете что-то еще?
– Спасибо, нет.
– Дронов, не будьте свиньей! Так хочется хорошего коньяку! И я – не ребенок, чтобы меня учили всякие там… – Лицо Эжена нежданно сморщилось, он уронил голову на руки и заплакал… – И все думают – напился… И это со слезами выходит хмель… Это душа моя выходит… Я устал… Устал ждать… Человека… который смог бы меня расслышать и понять… А еще и Анета… «Хороших нет вестей, дурные – тут как тут: Анета влюблена…»[17] О, я знаю ее тысячу лет. Она влюблена. Всю эту тысячу лет. В выдуманный ею образ. И она любит его больше, чем я – свою музыку. Но ведь мы способны существовать только вместе, но… Нет на этой земле ни правды, ни справедливости, мне это ясно…
– «…как простая гамма», – не удержался я, процитировав из пушкинского Сальери. Эжен даже не отреагировал.
– Мир подл, жвачен и самодоволен. И ты, Дронов, теперь думаешь так же, как все… Так же, как она! Спивающийся неудачник, недоучка… А я… У меня и души-то не осталось, кроме музыки… Просто я устал терпеть пренебрежение этого мира. И – готов с ним покончить. Но – не сегодня. Сейчас я пойду на площадь. И буду играть. Потому что только на случайных слушателях можно отточить мастерство так, чтобы… мир моей музыки стал для вас всех важнее всего остального в нем! Так и будет!
Эжен застыл на мгновение, встал прямо во весь свой немалый рост, поклонился и пошел к выходу; обернулся и сказал негромко:
– Зря ты сюда приехал, странник. Этот город отстал на целый век. И вокруг – или мертвецы, или глумливые рыла тех, что мнят себя господами… Пока они танцуют… на собственных похоронах… но еще не знают об этом. Уходи отсюда. Тебе здесь ничего не понять. А потому – не выжить.
Он извлек из внутреннего кармана пиджака простую деревянную флейту, посмотрел на меня заговорщицки, подмигнул и заиграл:
Из края в край вперед иду – и мой сурок со мною, Под вечер кров себе найду, и мой сурок со мною…И – ушел.
«Ходи, прохожий, вдоль стены, велю сейчас налить кувшин вина…» Не могу сказать, что от общения с музыкантом мне стало легче на душе. Или веселее.
«Тебе здесь ничего не понять. А потому – не выжить». Можно, конечно, все отнести к пьяной истерии неуравновешенного субъекта, вот только…
Безумство в нашем сумасшедшем мире могут позволить себе только очень здравомыслящие люди.
Глава 40
Так кто я в этом городе? Прохожий? А в жизни?.. Я приехал сюда, чтобы сбежать от одиночества и тоски, и, что греха таить, очарованный совершенством девушки. И – мне ее стало жаль, такую растерявшуюся после сказочной страны мишек коала в нашей «непростой действительности» и оставленную один на один с проблемой, которую она не может решить… И что я нашел здесь?
Выросших детей. Непонятно, когда и где рожденных, непонятно, когда и кем воспитанных в самом раннем детстве, непонятно… Одна – «леди совершенство», другой – понимает язык животных, третий… Тогда, полтора десятилетия назад, они прошли через мою жизнь тенями, странным боевым эпизодом – и остались там, в той жизни, которая давно сделалась прошлым и для страны, и для всех, живущих в ней.
А для них та жизнь была детством: одиноким, потерянным, настолько потерянным, что все мои разочарования и уроны вряд ли перевесят и десятую долю их тоски, – никому не нужных сирот, которых не просто никто не любил… Окружающие еще и едва их терпели – настолько они были отличны от «нормального» обывательского стереотипа… Что еще им нужно было понять во взрослении? Что несчастливость, бедность, сиротство люди считают заразными и сторонятся их, как чумы? Что любой талант вызывает зависть, а любой успех – ненависть?..
И Аня, потеряв приемного отца, словно вновь оказалась в той, давней реальности… Это могло привести не просто к растерянности – к отчаянию. Поэтому психологический порыв девушки – отыскать меня – полностью объясним.
А вот дальше… Вся эта мистика, связанная с чем? С моим состоянием? Или – с древним медальоном? Но генерал прав: «тайны» разложены теперь по полкам книжных магазинов в размеренном порядке: согласно тематике. И цена указана. В деньгах. А потому если и есть реальная причина исчезновения Дэниэлса, – это, скорее всего, деньги. Монета-медальон оценивается в огромную сумму; активы же миллионера в Нигерии вообще не поддаются исчислению. Но это… если верить Ане. По большому счету, оснований не верить ей у меня нет, но… она может не знать ничего о действительной жизни Дэвида Дэниэлса.
Вот только… Отчего на меня вышел иноземный наемник? Чтобы напугать? Так не пугают. Если бы я не запнулся о выбоину… Не сказать, что сидеть на открытой веранде мне особенно комфортно; а что делать? Лежать, скрючившись в три погибели, за парапетом набережной?
Думать.
Я закрыл глаза, и передо мною понеслись, словно в замедленной съемке, пустынные улочки старого города, испуганное лицо таксиста, алый автомобиль с открытым верхом, лицо Анюты и ее ресницы – вздрагивающие, как крылья напуганной птицы, и ее глаза – темные, глубокие… И еще – щемящая мелодия губной гармоники, та, какую играл мальчик Эжен, – «Последнее танго в Париже». «Все последнее – красиво. Потому что потом наступает пустота…»
Я тряхнул головой. Глаза мои слипались. Бессонная ночь, а сейчас – время за полдень, и день душный и знойный, и даже малая толика коньяку, выпитая накануне, сделала мысли ленивыми и неповоротливыми, и вместо четких словесных формул я вижу невнятные образы, цвета, тени…
Все, что я услышал о происшедшем в Бактрии за последнее время… Смерти и самоубийства, не связанные между собой ни способом исполнения, ни «составом действующих лиц»… И если исключить мистику…
Получается, в Бактрии кто-то испытывает неведомое доселе оружие! Фатальное, безымянное и жуткое в своей странной избирательности.
И – во все это совершенно не вписывается «черный человек».
А мое странное блуждание по переулкам, когда я, словно во сне, потерялся в городе ушедшего века – пустом, полном фантомов и призраков?.. «Эти часы отстали на целый век».
Часы. Механизм, где ход каждого колесика, каждой шестеренки – взаимосвязан и взаимозависим, и лишь их слаженная работа позволяет двигать такое необъяснимое явление, как время! По крайней мере, человек в своем искреннем самомнении полагает, что именно так он и наблюдает за временем! А как время наблюдает за человеком?
Но я-то знаю, что время течет неодинаково в разных психологических состояниях, в разных возрастах, да и в разных местах – тоже! Размеренное и линейное время отрицает и Чудо, и Откровение! Да и Сатана, этот лукавый пунктуалист и аккуратист… Все должно идти по плану, быть расписано на годы и десятилетия вперед, и все должны быть шестеренками в едином, устроенном им механизме, вращающем землю к погибели… И только провидцы и пророки, верующие не в разум, а в Чудо Господне, живущие, подобно юродивым, вне времени, могут противостоять всеобщей алгебраической целесообразности.
Линейность времени, его псевдодвижение «по пути разума и прогресса» – не что иное, как удобное и комфортное заблуждение, которое разрушено уже и искусством, и философией. «Мы живем, мыслим, действуем в конце сияющего чувственного дня, длившегося шесть веков… Лучи заходящего солнца еще освещают величие уходящей эпохи… Но свет медленно угасает, и в сгущающейся тьме нам все труднее различать это величие и искать надежные ориентиры в наступающих сумерках… Ночь этой переходной эпохи начинает опускаться на нас, с ее кошмарами, пугающими тенями, душераздирающими ужасами…» – так писал в прошлом веке о грядущем безвременье американец Питирим Сорокин. Век «железа и крови» миновал. Впрочем, так нарек Отто фон Бисмарк девятнадцатый; двадцатый Збигнев Бжезинский наименовал временем «мегасмерти». Каким нарекут век наступивший те, что придут после нас? Бог знает.
А пока людям и муторно, и страшно. Как страшно бывает ребенку в ночи, в которой он может заблудиться и исчезнуть.
Глава 41
Ночью одно хорошо. Тогда все кошки – серы. И тьма укрывает своим почти волшебным плащом и правых, и виноватых, и злодеев, и мирных обывателей. Вроде меня. Сидеть белым днем на здешнем солнцепеке мне муторно. Хотя прав был Александр Петрович: место я выбрал грамотно. И просматривалось и, соответственно, простреливалось оно только со стороны моря. Но какими бы дерзкими ни были неведомые злоумышленники, нанимать яхту и палить с ее качающейся палубы из снайперской винтовки при легкой волне да при генерале госбезопасности рядом – не стали. Да и без него не станут. Попасть невозможно.
Но и под лежачий камень вода не течет. Я глянул на часы: пора. Хотя время и нелинейно, часы с верностью и точностью отсчитывают положенное, чтобы мы могли не разминуться с ближними и дальними хотя бы в настоящем.
Пора. Во-первых, взять обещанный дядей Мишей и проплаченный автомобиль. Во-вторых, наведаться к Максиму Максимовичу Розенкранцу. И выяснить наконец, за какой такой надобностью приходил к нему Дэвид Дэниэлс. И куда Максим Максимович дел тело. Хе-хе.
Потянуло на черный юмор. Симптоматично. Потому как на все про все у меня времени до вечера. Или до завтрашнего утра. Пока умный опер Свиридов не опросит мальчишек и не установит доподлинно, с кем встретился и что не поделил «черный человек» на тесном пустыре. Возможно, тогда и я узнаю, что он со мною просто был не согласен во взглядах. Скажем, на философию истории. Или на историю философии. Или его бесило то, что я начисто отрицаю исторический детерминизм в марксистском понимании. Правда, и у генерала госбезопасности тогда возникнут ко мне вопросы. И я не смогу на них ответить. Потому что ответить мне – нечего.
…Автомобиль стоял прямо у кафе. Рядом сиял дядя Миша. Он провернул удачную сделку и, чтобы не усугублять, цедил не первый уже бокал слегка охлажденного выдержанного каберне. И даже не третий. Где-то между седьмым и девятым. Подавив заунывную зависть к его праздности, перекинулся парой слов, получил ключи, бумаги, сел на водительское… Движок заурчал ровно и солидно. Дядя Миша заботливо огладил капот, вздохнул, сказал:
– Не машина – хронометр. Благодарить будешь. Бензина – полный бак. Обкатывай. – Еще раз вздохнул. – С Богом.
Городок я промахнул насквозь минут за двадцать, выехал на пустоватый по этому времени большак, свернул на трассу, что раньше вела к морю, а после давнего обвала была заброшена: кроме двух-трех дач, ничего в той стороне не осталось, да и с пресной водой была напряженка, поэтому дорога осталась диковатой.
Разогнался по прямой почти до ста – автомобиль шел ровно. Не знаю, что меня понесло… Наверное, хотелось промчаться сквозь знойное марево, стряхнуть усталость рассудка и оцепенение души, почувствовать скорость, почувствовать ветер, почувствовать, что я, как и прежде, хозяин обстоятельств и смогу если не размотать, так разрубить все здешние змеиные клубки!
Черный «бумер» вынырнул с незаметной грунтовки и стал нагонять. У меня даже на душе повеселело. «Бумер» давно перестал быть просто машиной и перешел в область преданий. «Черный бумер, черный бумер всем девчонкам нравится…» Я прибавил. Детское, конечно, развлечение и пустое – играть в догонялки с монстром, но… В каждом из нас живет ребенок, и каждый хочет игры, соревнования и – победы!
«Жигуленок» мой шел исправно и без надрыва, благо шоссе здесь было прямым, как копье. Я бросил взгляд на стрелку спидометра – сто двадцать, как одна копеечка! «Бумер» нагнал, поравнялся. Ну что ж… «И мчались так они до поворота, не смея тракт другому уступить…» Но это уже совсем далекое и смутное детство. А потому я стал плавно сбрасывать, дескать, обращение понимаем, большому кораблю – большую воду, а мы тут в озерцах поплещемся… «Бумер» обошел меня на две трети корпуса и резко подал вправо… Ах ты, папуас мстительный! Подрезать при такой скорости и на такой дороге? Это не спортивно!
Вместо того чтобы ударить по тормозам и вылететь с визгом в кювет, я дал полный газ и прорвался по самому краю обочины вперед. «Бумер» нагнал – разные весовые категории, выровнял скорость…
И – мне все стало ясно. «Кто был охотник, кто – добыча…» Со мною никто не игрался. Все было всерьез и по существу. Если эта тяжелая машина бортанет меня, я вылечу с дороги! А при такой скорости это равносильно падению с двадцатиэтажки!
Кому я успел не угодить в этом городе настолько, что меня решили уработать! Среди бела дня! После «черного человека» еще и «черный бумер»?! Это много даже для уравновешенного субъекта, а для меня…
И какие у нас преимущества? Скорость? Нет. Комплекция? Нет. Что остается? Мастерство. И – дерзость.
«Бумер» попытался бортануть меня, но вяло – как бы примериваясь. Я просто повторил его маневр. Но долго так я не поиграюсь. Значит…
«Линейка» заканчивалась. А дальше как в песне: «…резкий поворот и косогор…» Водитель затененного «бумера» это тоже понимал. И – стал форсировать события. Решил не мудрить. Пользуясь преимуществом в скорости и весе, просто и незатейливо ударить меня в борт. И я – подыграл. Подставился. Водитель «бумера» резко вывернул вправо, я ударил по тормозам и дернул руль влево. «Бумер» снарядом вылетел с шоссе прямо передо мной, а я закрутился по дороге в замысловатом танце, пока не замер у левой обочины. Сердце билось бешено. Вздохнул и выдохнул несколько раз. Тронул машину – она послушно подкатила к краю дороги.
«Бумер» замер, зарывшись носом в грунт, как рухнувший истребитель. Нужно было выйти и посмотреть, что с водителем. Хотя, по всем правилам, – валить отсюда подальше, куда глаза глядят! Правила, они как уставы: проверены на сотнях и тысячах типовых ситуаций! И если теперешняя твоя – фатальна, – нужно немедленно сматываться, улепетывать, срываться, бежать, нестись! Вот только… Соблюдения правил бывает достаточно для того, чтобы сохранить жизнь. Но мало для того, чтобы выжить.
Я вышел из машины и затрусил вниз с невысокого косогора. В животе противно урчало. Невеселая перспектива – словить пулю из-за глухого тонированного стекла… Да что там невеселая – паскудная просто! Подошел к обездвиженному автомобилю, осторожно потянул дверцу. Водитель был в машине один. По проломленному виску стекала тонкая струйка. Ни расспросить, ни объясниться. Обычный парень славянской наружности. Крепкий. С виду – лет тридцати. Провел руками вдоль туловища: никаких документов. Был человек…
Убираться отсюда. Иначе… Если были две попытки меня устранить, будут еще. Пока я не узнаю, кому я здесь настолько поперек судьбы.
Судьба. Понятие тяжелое, пугающее… Я мчал прочь с места катастрофы, напевая вполголоса:
– «Ты сам – инфант, ты – гений ворожбы, тебе Фортуну сделать из Судьбы так сладко…»
Да какая уж тут сладость… Мне было горько, жутко и одиноко. И жизнь моя, и уже прошедшая, и теперешняя, вдруг показалась мне сухою травинкой, несомой по неведомой прихоти ветров и стихий… Судьба? Но часто в ее одежды рядится человеческая воля. Воля злая. А потому – преодолеть ее нужно и победить – можно. Умом, бесстрашием и Верой.
Глава 42
И что ж мне так горько? Оттого, что в каждом из нас живет ребенок и каждый хочет игры, соревнования и – победы?! Или оттого, что в каждом из нас живет взрослый, который знает еще до начала игры: победитель не получает ничего?
Над шоссе стелилось мутное марево зноя; ветер, что врывался в полуоткрытое окно, казался мне теперь жестким и даже шершавым, глаза слезились или… Или всем нам суждено попадать из скорлупы собственного мучительного уединения в незнакомый и пугающий мир, который мы видим только с одной точки и оттого не можем ни предвидеть события, ни влиять на них… И – зачем тогда живем? Чтобы исполнять чьи-то приказы? Просьбы? Собственные прихоти? Или мы все просто бежим от самих себя, от рутины собственных представлений о жизни, чтобы попасть в рутину чьих-то чужих, нам неведомых, незнакомых и оттого столь жестоких к нам?.. И отчего этот зной похож на мираж, на сон, на небытие?.. Ведь мертв тот, кто нападал, а я – жив!
Я жив. Просто мне страшно. Мне страшно умереть, так ничего не создав и не воплотив, даже не попытавшись это сделать… Мне страшно умереть, так никого и не согрев, и чувствовать, что душа моя не сгорает даже, как принято писать в романах – в пламени страстей или пороков, так – истлевает угольями во влажной и стылой нездешней ночи… А я… Я мчусь через сонное марево зноя, и мне начинает казаться, что того, что случилось несколько минут назад, что того, что случилось за весь этот день, что того, что случилось за всю мою жизнь, – не было вовсе… Так, приснилось нечто невнятное…
«Ты попал в тень города и в город теней»… Так, кажется, в сказке про волшебную лампу, исполнявшую любые желания… У меня желание всего одно: поспать. Ибо я совершенно перестал понимать, что происходит.
В Бактрию я въехал через старый город. Катил по его кривоколенным проулкам, но сказать, что не сбил кого-то чудом, было бы неправдой… Чудом здесь было встретить живых.
Набережная открылась вдруг, я вынырнул на нее с абсолютно недопустимой скоростью, кое-как разминулся с маршруткой и тут же едва не протаранил алый «феррари». Морис элегантно притормозил, поравнялся со мной, повернул голову, улыбнулся безукоризненно очерченными губами, вполне дружелюбно, а вот глаза… Они опять не улыбались. Или – он действительно не умел улыбаться?
– На ловца и зверь бежит, – сказал Морис.
– И кто из нас зверь? – резко спросил я и сам почувствовал, как напряжен голос. И немудрено…
– Оба. И оба – охотники. У итальянцев есть поговорка…
– …если ты на кого-то охотишься, то кто-то охотится на тебя. Ты хотел меня найти, Морис?
– Да.
– Зачем?
– Не договорили.
– Это нужно?
– Важно. Я не за того тебя принял.
– В этом мире все не то, чем кажется. Искал зачем? Только не говори «извиниться». Или – «отомстить». Это не про тебя.
– Жажда мести, как и зависть, присуща каждому.
– Ты кому-то завидуешь, Морис?
– Скажу «нет» – скажу неправду. Только не думай, что лучше меня. Ты такой же.
– Другой.
– Тебе так кажется. Каждый мужчина по жизни хищник. Ему нужно крушить, ломать, подчинять.
– И только?
– И только. Все мы – вольные стрелки. Остальные – невольные жертвы. Притом все люди душат друг друга – за место под солнцем. Как деревья в лесу. Вот и вся правда.
– Вся?
– Нет, конечно. Где-то я прочел: в человеческом мозгу девять миллиардов клеток. Люди, дожившие до глубокой старости, свершившие открытия и деяния, умирают, и выясняется, что они использовали только полтора миллиарда этих самых клеток. Остальные даже не просыпались.
– Качество ума определяется не числом клеток мозга, а количеством связей между ними. И они загораются, как фонарики, у кого-то – тусклым масляным светильником, у кого-то – взрывом иллюминации! У некоторых на слово «вино» лишь две ассоциации: «стакан» и «их горла». А можно увидеть и «Красные виноградники» Ван Гога, и пиршественные симпозиумы Перикла, и артистическое буйство Нерона и Каракаллы, и первое причастие Марии-Антуанетты, и блоковскую «Незнакомку», и «Незнакомку» Крамского, и вакханалии Лесбоса, и Сафо, и Лота с дочерьми, и комнату с зажженною свечой, и обнаженную девчонку, любившую искренно и безнадежно, и Александра, пирующего на развалинах Персеполя, и Сталина, провозглашающего здравицу уже приговоренным соратникам, и чудовище, выползающее из темных углов тоски, когда вино уже не имеет вкуса и аромата, и золотой блик заходящего солнца, играющий в пурпурном бокале, и Тайную вечерю, и снова – причастие… – Я замолчал, мотнул головой… И чего меня понесло вдруг? Нервы. Перенапряжение. Стресс.
Юноша смотрел на меня странно. Как на больного. Потом тоже мотнул головой, словно стряхивая наваждение, сказал:
– Когда я умру, я хочу, чтобы в моем мозгу не осталось незажженных и непроснувшихся…
– Воспоминаний? Чувств? Прозрений?
– Всего. В этом и есть моя правда.
– Людям нужна не правда, а видимость благопристойности.
– Тебе тоже, Дрон?
– Да. Мне тоже. Вот только является ли правдой то, что унижает в людях человеческое? Или это придумали подлые, чтобы не просто оправдывать свою подлость, но и заражать ею окружающих?
Глава 43
– Мне нужна правда. Но – настоящая. И не о людях. Обо мне. О Гоше. Об Эжене и Ане. О нашем прошлом. Жить без прошлого не мучительно даже… Как сказать… Такое чувство, что мы шестеро – пришельцы среди чужих.
– Съездил бы в Загорье. Узнал хоть малое.
– Недосуг было.
– Что так?
– Я очень резко начал жизнь. В карьер. И этот карьер едва не стал для меня могилой. Пришлось удалиться.
– Где странствовал?
– Сначала – Черная Африка, потом – страны Магриба.
– Искал волшебную лампу?
– Познавал главный закон алхимии.
– Свинец превращается в золото, если омыть его кровью?
– Да. И победитель не получает ничего.
– Кроме победы.
– Никто не знает, что это такое. И поле битвы всегда принадлежит мародерам.
– Мародерам достаются крохи. Золото течет к тем, кто омывал свинец в крови.
Юноша снова посмотрел на меня странно, словно я заговаривался. А мой переутомленный мозг гонял лишь одну почти паническую мысль: а не пересекались ли пути Мориса и Дэвида Дэниэлса? Спросить? А смысл?
– Ты не выглядишь проигравшим, – сказал я.
– Я не могу проиграть. Потому что не играю в игры с жизнью.
– А со смертью?
– Тоже. – Морис подумал, уточнил: – Теперь – тоже. И выражение «во что бы то ни стало» – уже не для меня.
– А раньше?
– Раньше… У тебя больше прошлого, Дрон, но и ты не знаешь, было ли в действительности это «раньше»… Мне вот совсем немного лет, но я чувствую себя уже очень старым. Все познавшим и постигшим. И притом понимаю, что я не понял даже краешка этого мира.
– А хочешь понять?
– Да. И прежде всего – кто я и откуда.
– Ты приехал повидать Анету?
– И ее. Просто… У меня здесь были проблемы.
– Теперь прошли?
– Да. Я ведь сюда из столицы. Познакомился год назад в Марокко с одной женщиной. Теперь она – высокопоставленная особа.
– И ты – при ней?
– Я сам по себе. Но пока – она мне нравится.
– Не боишься?
Морис даже не спросил чего. Загрустил, закрыл лицо руками, вздохнул:
– Вся моя беда в том, что я никого не боюсь в этой жизни. И ничего.
– А тебя – боятся?
– Может быть. Мне что, печалиться об этом?
Я пожал плечами.
– Если буду нужен… Мой телефон – вторая кнопка на твоем мобильном. Мало ли что.
– Спасибо, Морис.
– Не хочу навязываться, просто… Никого у меня нет в этом мире, кроме ребят. И еще… Я нравлюсь женщинам. Но никогда не встречал такой, как Аня.
– У вас…
– Нет. Люблю ее, как сестру. Младшую. Которой я долго заменял и брата, и отца. Но – очень люблю. Так что… В случае любой проблемы – звони. Сейчас… – Морис помедлил, закончил: – Я многое могу в этой стране.
– Очень высокопоставленная леди?
– Да. И еще. У дома я оставил человека.
– У какого дома?
– Где теперь Аня. Мало ли что.
– Из твоих бывших бродяг?
– Нет. Профессионал. Подполковник запаса. Ты не волнуйся, он грамотный. И очень быстрый. Я бы и сам – но приметен сильно.
– А он – нет?
– Нет.
– Тебе его твоя матрона сосватала?
– Не называй ее так. Да, она богата, известна, но притом очень нежна и крайне ранима.
– Бывает. Человек твой неприметный меня с налетчиком не спутает?
– Нет. И тебя, и Аниного соседа он знает в лицо.
– Откуда?
– Тебя Гоша сфотографировал утром, по моей просьбе. Соседа – еще раньше. Он отбыл до того, как вы приехали.
– Кстати, ты, часом, не прояснил, что за сосед?
– Обыкновенный. Помоложе тебя. На «порше».
– Ого.
– Сюда нередко состоятельные люди приезжают. Номера у него московские. – Морис задумался на минуту. – Хотя – ты прав. Я поспрашиваю.
– Только аккуратно.
– Дрон, я же местный. – Морис улыбнулся, мы пожали руки. – И – спасибо тебе, Олег.
– За что?
– Ты все правильно понял.
– Я понятливый. Совет хочешь?
– Он мне нужен?
– Послушай, а там – решишь.
– Разумно.
– Научись бояться, Морис. Без этого пропадешь.
– Если правду… я боюсь. Боюсь, как и все мы, своего неизвестного прошлого. Словно там, как в подземном склепе, спит дракон, который объявится в положенные сроки и – поглотит нас.
Глава 44
Время. Это оно отсчитывает дни нашей жизни, и всегда – в минус. И постепенно делает жизнь смутной, превращая через миг настоящего блестящее многообразное будущее в блеклое, наполненное тоской несвершенного прошлое… А порой время делается стремительным, как смерч, сорвавшийся с гребней волн Великого океана… И вот – воронка уже сжимается вокруг, и где-то недостижимо высоко остается и синее до боли небо, и бесконечность, и полет, а тебя окружают вихрящиеся стены, и они обступают все плотнее, грозя сомкнуться…
…Морис уехал, сверкнув безукоризненной улыбкой манекена, в которого по чьему-то капризу вложили мятущуюся душу, но рассказать, зачем она, забыли… Впрочем, как и всем нам.
Я мотнул головой. Была же мысль… А что, если… Кто-то здесь испытывает невиданное, смертельное оружие. И я успел прикоснуться к этой тайне? Настолько, что стал «испытателям» смертельно опасен? Тогда… Почему меня пытаются убрать так топорно, «по старинке», если обладают возможностями просто-напросто заставить чье-то сердце остановиться, а чью-то душу – переполниться страхом настолько, что саморазрушение и самоубийство кажется единственным спасением?.. Чего я не заметил? И что – пропустил?
Кто может курировать такой проект? Служба госбезопасности? Да. И даже с генералом Александром Петровичем Гнатюком в виде доверенного и приближенного. Главное разведуправление Минобороны? Да. Любая из соответствующих российских спецслужб? Да. Некая корпорация, подобравшая после развала Союза и Комитета «остатки роскоши» Одиннадцатого Главного? И – отложившая разработки в долгий ящик: делить нужно было реальную собственность, а не проекты умников финансировать… А вот теперь – некто реанимировал проект, проверил влегкую и – понял, что это не просто «вспомогательное средство» конкурентной борьбы в бизнесе или политике, но… Возможно? Да.
При таких реалиях, будь они неладны, коллекционер Дэвид Дэниэлс со своей погоней за антикварным оккультным сокровищем выглядит совершенным анахоретом. Возможно, потому, что именно так он и желал выглядеть?
И – кто зачистил «черного человека» после нашей нелицеприятной встречи до полной летальности? И – почему?
Я попытался отматывать назад все впечатления сегодняшнего дня, но ничего не получалось. Слишком много их было. Да и страха я натерпелся….
Пусть кто угодно говорит о людях, безразличных к жизни. Наверное, когда человек закопался в унылой раковине собственных переживаний, когда запутался в отношениях, когда не видит ни от кого ни сочувствия, ни сострадания, ни надежды… И даже юмор у такого становится серым… «Доктор, что там с моим диагнозом?» – «Ну вы уж потерпите с недельку, батенька…» – «А потом?..» – «Потом – в морг».
Но даже в унынии и непризнании – жизнь мила: человек растит в себе надежду на то, что он – особенный, необыкновенный, лучший, и жизнь бьет его именно оттого, чтобы не дать возможности воспарить… И человек утешается, и смотрит на окружающих с тайным превосходством, так сходным с гениальностью или помешательством…
А я смотрю на распалившийся жаркий день, и меня обметывает холодный пот при мысли, что завтрашний я могу просто не увидеть! И все это – нервы. Стресс. Депрессия. Да и, как гласит кодекс «Бусидо», из всех возможных путей благородный человек должен выбирать путь смерти. Ибо никакого другого жизнь нам, по большому счету, не предоставляет. Но парадокс в том, что…
Только признание грядущего небытия в сроки, которые отмерены не нами, заставляет человека жить – жить насыщенно и значимо, а не листать белые дни и темные ночи клочками ученического черновика. «Memento more», – говорили древние. «Помни о смерти». И – живи!
Все. Хватит мудрствовать. Ибо все и любые мудрствования – от лукавого. Я вломился в этот городок, как медведь в посудную лавку, но сброшенные с устоявшихся мест предметы, вместо того чтобы рухнуть и рассыпаться со звоном, стали податливы, гибки, текучи, как часы на картине Дали… И это было единственным моим ощущением – чувство ирреальности происходящего, так сходного с навязчивым повторяющимся сном… «Все это я уже знаю… все это я уже видел…» – такая мысль время от времени покачивается в моем утомленном сознании утлой, но уютной спасительной лодчонкой на бескрайних просторах убаюканного штилем океана… Рождая иллюзию, что все образуется само собою, когда кончится сон…
Нужно из этого бумажного кораблика выбираться. И действовать. Ибо действие – рассеивает беспокойство. И – позволяет изменять будущее, делая его настоящим: соленой влагой океана, простором неба, зеленой хвоей векового бора, терпким ароматом степи, дорогой – туда, к сокрытой вершине… Иди.
…И еще что-то мучило меня, что-то недосказанное или несвершенное…
Чем больше прошлого – чужее в настоящем. А будущее кажется порою Лишь повтореньем пройденных ошибок И тем страшит. Но в час, пока не сделан Тот самый шаг, что сразу разделяет Привычную, пустую жизнь аскета Или провинциала, назовите Ему вы имя сами, с жизнью внешней — Непрожитой, пугающей, желанной, — Пока тот шаг не сделан – все туманно, Как будто забытье перед рассветом: То полно снами, то тревожно – явью. И мучит неизвестность. Пред судьбою? Пред неизбежным таинством разлуки? Иль таинством иным – соединенья Двух душ, каких никто уже не вправе Разъединить и разлучить вовеки… Так создан мир: лишь волей Всеблагого Дается дар тепла, любви и счастья[18].Пора. Только действие, делание, деяние позволяет изменить будущее и – сделать его н а с т о я щ и м.
Глава 45
«Падает снег… ты сегодня не придешь… падает снег… укрывая в сердце ложь… этот свет надежды… полон слезами…» – мелодия Сальваторе Адамо вывела меня из раздумчивого забытья. Это был сотовый.
– Олег?
– Да, Аня.
– Ты почему не звонишь? Мне как-то очень беспокойно… У тебя все хорошо?
– Да.
– Тогда – извини. Просто… На меня снова словно наваждение нашло какое-то… Взяла лист бумаги и стала рисовать… И получился вихрь или смерч… Черный… Но потом я взяла белую гуашь и поверх нарисовала тебя… И – успокоилась. Хотя… Только не обманывай меня… Что-то случилось?
Сказать ей, что за краткое время я дважды чудом избежал гибели? Ну уж нет. «A la guerre comme a la guerre». «Мужчины – рискуют, женщины – ждут».
– Все нормально, – сказал я. А самому вдруг стало невыносимо приятно, что кто-то за меня беспокоится и кто-то меня ждет. И даже не «кто-то», а невероятная красавица, усталая, тревожная и совершенная, как море. Может, это действительно нормально, и моя беда в том, что никогда раньше я этого чужого беспокойства не испытывал? Разве только когда была жива мама… Но тогда я сам был молод и принимал беспокойство обо мне с привычным раздражением опостылевшей опеки… Так уж устроены люди: важное мы замечаем лишь тогда, когда теряем. Навсегда.
– Значит, мне показалось… Почудилось. Или – этот город на меня так действует. А три часа назад, вскоре, как ты уехал, меня трясло всю и было так страшно… Может, это просто нервы?
Я вспомнил про все объясняющие слова и повторил, подтверждая:
– Да. Это нервы. Ты бы поспала немного. Как только прояснится хоть что-то существенное, я тебе позвоню.
– Ты и просто так позвони. А то я боюсь… что ты заблудишься в этом городе так, что не найдешь выхода.
– Я тут услышал забавную историю…
– О чем?
– Когда вы только приехали сюда, Морис забрался на здание бывшей ратуши и перевел часы.
– И что здесь забавного?
– Он решил, что они отстали на целый век.
– Но это действительно так! Вот только Морису не дали завершить… Он тогда передвинул время только на несколько суток. Потому город так и остался там, где он был. В прошлом.
– Ты это серьезно, Аня?
– Конечно. А разве ты сам этого не чувствуешь?
Ну да… Эти странные видения… Или сны… вдруг оборачивающиеся жестокой и опасной явью… С другой стороны – разве можно сделать прошлое настоящим, лишь передвинув стрелки?.. Почем мне знать?..
– Ты еще здесь, Дронов?
– Да. Думаю.
– О чем?
– Об относительности времени.
– Чтобы чувствовать относительность времени, нужно быть ребенком.
– Может быть. А я уже давно – взрослый. Еще я встретил Мориса. Он сказал, что боится своего прошлого. Которого не знает. Ты тоже?
– Все мы хотим знать, кто мы. Откуда. Но гораздо больше – зачем мы.
– Чтобы понять это, каждый нередко тратит всю жизнь. Без остатка. Часто так и не узнав ответа.
– Потому что взрослые. Им не надо.
– Но и ты не ребенок, Аня.
– Здесь я себя взрослой совсем не ощущаю.
– С годами это пройдет. Аня, можно тебя попросить?
– Да. Нужно что-то сделать?
– Нет. Просто не выходи пока никуда, ладно?
– Почему?
– Я потом объясню.
– Хорошо.
– Поспи.
– Ты скоро будешь, Олег?
– Всегда.
– Не поняла.
– Это из песни. «Пусть всегда будет солнце, пусть всегда буду я!»
– Ну вот, а говоришь – взрослый… Но ты перепутал слова. Там сначала, после солнца и неба, мама. «Пусть всегда будет мама…»
Я промолчал. Любое поминание о родителях для детей, выросших без них, – болезненно. Я свою маму могу вспоминать и – жалеть, что был с нею порою неласков, груб, что отсутствовал подолгу, не догадываясь позвонить, даже когда была такая возможность, вернее не желая этого делать: словно я взялся доказывать ей некогда, еще подростком, что могу принимать решения и жить сам, да так и не вырос… А Аня… Она лишена и воспоминаний, и чувства вины, и раскаяния… Или я ошибаюсь? «Ты перепутал слова…»
– Старость – не радость, – отшутился я.
– Нет. Ты взрослый, но по-прежнему – мальчик. Потому что видишь мир таким, каким желаешь видеть…
Желаю видеть… Вот только мир людей ломает и гнет нас всех под себя. И не терпит несоответствия себе – серому, строгому, рациональному либо, напротив, – карнавально праздному… Но и карнавальность эта вымученная; в ней люди пытаются проиграть то, что не дается им в жизни… И – проигрывают. И мир таков, что все готовы развлекаться, так ничем и не увлеченные, а потому лишенные действия, деяния, веры в то, что можно сдвинуть этот заплесневелый шарик, изменить время, найти свое и – себя в нем! Когда-то это именовалось подвигом.
Наверное, все это романтические бредни… Вот только куда придет мир без романтизма? К вялой телесной сытости и умственному убожеству?..
– Ты куда исчез, Олег?
– Задумался. Вот только о чем – и сам не пойму. Зачем – и подавно.
– Ты все поймешь. Просто – еще не время.
– Может быть. Пока, Аня? Мне пора.
– Только ты не пропадай, Олег.
– Не пропаду. Я же взрослый мальчик.
Глава 46
…Максим Максимович Розенкранц смотрел на меня из-под жестких седых бровей укрупненным толстыми линзами ничего не упускающим взглядом. Был он крупен, худощав, а карие глаза его были яркими, живыми, хотя на вид привратнику было далеко за семьдесят. И притом был он несколько несуразен, словно голову приставили к чужому телу; вернее, лицо его было странным, будто вылепленным для другого человека, – и нос, и губы, и щеки – все это выглядело… как обновка! Такое у меня выдалось первое впечатление: может, оттого, что щечки Максима Максимовича задорно поблескивали, кожа была без единой морщинки, вот только сеточка у глаз. Но и следов никакой пластической операции не чувствовалось, а впрочем, как и что я могу увидеть – это плохие «пластики» омолаживают наших эстрадных и прочих див, растягивая глаза до висков, высокие профессионалы и делают все по-иному….
Калитку в особняк Максим Максимович открыл после первого же звонка; провел в небольшую комнатку внизу, не без сарказма нареченную им «малой гостиной»; я попытался представиться «по форме», но Максим Максимович остановил меня:
– Александр Петрович звонил и всячески вас рекомендовал. Так что – чем смогу. Чаю?
Сказать, что чаевничать некогда и я тороплюсь? Но вся бестолковость моего положения в том, что некуда мне торопиться! Одни гонятся за тенью, другие – за иллюзией, созданной собственным воображением… Я же не понимаю в происходящем ничего! Ни того, что или кого ищу я, ни того, кто меня гонит!
Чайник – старый, закопченный – вскипел моментально; хозяин поколдовал с заваркой, разлил в стаканы в тяжелых серебряных подстаканниках, на каждом из которых был изображен библейский голубь с оливковой ветвью в клюве и было написано: «Миру – мир».
– Вид у вас усталый, Олег Владимирович. Словно вы не спали целый век.
– Бывает.
– Так о чем вам поведать?
– Скажите, к вам заходил этот человек? – Я вынул фотографию Дэвида Дэниэлса.
– О да. Он столь импозантен, что его нельзя не запомнить. А вы, кстати, чем-то похожи…
– Когда это было?
– Третьего дня.
– Во сколько?
– В шестом часу пополудни.
– И надолго он у вас задержался?
– До позднего вечера проговорили.
– На каком языке общались?
– На английском. С этим у меня хорошо.
– Австралийский акцент вас не смутил?
– Ну, пожалуй, только ускоренный темп речи и некоторые слова, какие он произносил непривычно, но я их понимал по контексту. К тому же у меня сложилось впечатление, что он таки уроженец туманного Альбиона: акцент наличествует, но выговор у мистера Дэниэлса классически английский.
– С чем он приходил?
– Посоветоваться.
– Насчет чего?
– Он хотел приобрести монету. Вернее – медальон.
– У кого?
– Он не сказал. Коллекционеры, знаете ли, весьма скрытные люди. И ревнивые.
– Вы коллекционер?
– Никоим образом.
– Специалист по антикварным медальонам?
– Тоже нет.
– Отчего Дэниэлс обратился к вам?
– Некогда я изучал различные оккультные практики… если можно так выразиться. Естественно, с научными целями. Работал в Новосибирском отделении Академии наук. В семидесятые годы довольно серьезно относились к феноменам экстрасенсорики, телепатии, телекинеза; мы старались опытным, экспериментальным путем, работая с людьми, обладающими заявленными способностями, подтвердить или опровергнуть названные явления. Создавали специальные приборы, проводили эксперименты…
– И как? Удалось подтвердить? Или – опровергнуть?
– Это сложный вопрос, молодой человек, и ваш довольно игривый тон…
– Извините. К неизведанному я отношусь с почтением, но в жизни руководствуюсь мудростью Сираховой: «Что дано тебе, о том размышляй, ибо не нужно тебе то, что сокрыто».
– Наверное, это самый разумный подход. Тем не менее я доктор физико-математических наук и философии.
– Сложить вместе – получится метафизика.
– Метафизика – сложное явление, и ей следует посвятить не одну беседу.
– А когда и как вы оказались в Бактрии, доктор Розенкранц?
– В начале девяностых наш институт захирел. А здесь…
– …был расцвет потустороннего.
– Опять шутите?
– Пытаюсь. Как и все, я суеверен, доктор, и отношусь к людям, дерзнувшим «поверять алгеброй гармонию», с почтением и опаской. Вот и стараюсь себя бодрить.
– Вы не выглядите напуганным. Но – усталым. Крайне.
– Бывает. Итак, вы консультировали Дэниэлса?
– Скорее мы беседовали.
– Почему он обратился к вам?
– Я же вам…
– Извините, я неверно сформулировал. Я действительно почти не спал минувшей ночью… Или минувшей зимой… Кстати, Максим Максимович, вы здесь живете?
– Да. Причем на полном пансионе.
– Вам так и не удалось обзавестись собственным домом?
– Домом – нет. Я одинок, у меня есть квартирка здесь, но в ней чувствуешь себя заточенным в склеп. Так уж прошла жизнь, что остался один. А здесь я кому-то нужен.
– Александру Петровичу Гнатюку?
– Не только. Бывают разные люди и по разным поводам. И пусть я здесь – не пойми кто: домовой, сторож, дворецкий, случайный собеседник, бесплатный психоаналитик, толкователь снов… Но все же рядом с книгами и с людьми. Не один.
– Толкователь снов?
– А кем были Фрейд или Юнг, по-вашему?
– Резонно. Так как на вас вышел Дэниэлс? Он же не мог прийти просто с улицы, постучать…
– Вообще-то мог, меня многие знают, но… Вы правы. Мне его отрекомендовали.
– Кто?
– Герман. Герман Найденов.
– Это которого все зовут Гошей?
– Да. Безобидный мальчик, очень ранимый и сочувственный. Он позвонил и сказал, что приехала Анета с отцом и было бы неплохо, если бы я согласился проконсультировать австралийца.
– Анету вы тоже знаете.
– Ее – хуже. Она уехала совсем маленькой. А Гошу, Мориса, всех их – хорошо. Городок наш – маленькая деревня, если считать Москву за большую.
– Кажется, у всех были проблемы с законом?
– Таков наш закон. Буква его строга, но не пунктуальна. Впрочем, что я вам рассказываю. Помните пословицу? «Закон что дышло»?.. И не только у нас. Во все времена и во все века закон защищал сильных от дерзких. И нигде никого не защитил, когда подошли сроки.
Глава 47
– А в чем проблема с этой монетой или медальоном?
– Проблема глубже. Жизнь так нежна, хрупка и непостоянна, что многие готовы на все, лишь бы склонить чашу весов в свою сторону. Их мало заботит такое эфемерное понятие, как «спасение души». Хотя понятие – простое и значимое: на древнем языке «душа» и «жизнь» – единое слово. Ну а что до монеты… Воочию ее никто из моих знакомых не видел; я тоже.
– Она действительно может обладать какой-то силой?
– Силой обладает все, во что люди верят. Их психическая энергия и сообщает вещам ту самую силу.
– Вы это говорите как философ или как физик?
– И так и эдак. И природу многих энергий мы можем лишь уловить известными приборами, и то не всегда. Но ни классифицировать, ни измерить пока не в состоянии. Наука, как направление человеческого бытия, в том смысле, в каком сформулировал это понятие век Просвещения – восемнадцатый, – исчерпала себя. А в веке двадцатом показала всю свою тщетность: благодаря науке люди создали столь совершенные средства уничтожения себе подобных, что… Двадцатый век унес жизней больше, чем все предыдущие войны человечества, вместе взятые! Вот и получается: не технику нужно совершенствовать – человека.
Я только вздохнул. «Человек – это звучит гордо». Классик записал. А гордыня, как известно, рождает и все грехи – зависть, злобу, отчаяние… И что есть человек? Некогда один философ определил так: «Это двуногое и без перьев». Тогда его ученик принес ему общипанного петуха и заявил: «Это – человек». С тех пор вопрос обсуждается.
– Кажется, была такая наука – евгеника?
Максим Максимович кивнул:
– Совершенствование человеческого рода путем селекции и отбора. И всегда была и в теории, и в практике некая червоточина, как и в любой расовой теории: люди делятся человеками же по определенным признакам на «высших» и «низших», «способных» и «неспособных», «господ» и «слуг»… И тем – искажается Божественный Промысл Творца. Но люди лукавы. Это самый опасный вид существ на земле. Знаете почему?
– Люди могут объяснить любой свой поступок. И – оправдать его.
– Именно! Производственной необходимостью, высшими целями, стремлением к гармонии, борьбой на благо и во имя, Божьим повелением, наконец! Порой мне казалось, этому когда-нибудь придет конец, люди прозреют, но… Вырастают новые поколения и – заглатывают старые наживки! Быть частью ревущей «во имя» и «на благо» толпы так соблазнительно… И еще соблазнительнее – быть «особенным», «исключительным», «избранным»!
– Сейчас евгеника как наука осталась в прошлом…
– Если бы! Генетика и ее достижения дали евгенике новый толчок! И заключается он в скором ожидании результата! Но… Как нельзя изменить освещенность в одном месте так, чтобы не изменились краски и тона во всем помещении, так нельзя изменить и «плохой» ген, не поменяв всю картину… Природа не терпит дисгармонии, и рано или поздно остальные три с лишним миллиарда генов изменятся, перестроятся под этот единственный… Генетики могут мне возражать, но… Я прав. И как физик, и как философ. Нельзя изменить часть, не изменив целого.
А оттого – никто не просто не знает, но даже не может внятно предположить, во ч т о превратится тот «добрый голем» и «разумный гомункулус», коего желают слепить создатели, с течением времени – ближнего или отдаленного… Люди слишком горды: ведь даже природу времени не только не осознали, но даже не приблизились к разгадке этого феномена! И уже – давай переделывать, перекраивать природу человеческую!
Максим Максимович перевел дух, набил трубочку, раскурил.
– Помните у Достоевского в «Преступлении и наказании»? «Все у них потому, что «среда заела»… Отсюда прямо, что если общество устроить нормально, то разом все преступления исчезнут… все в один миг станут праведными. Натура не берется в расчет, натура не полагается… Живая душа жизни потребует… живая душа подозрительна… живая душа ретроградна… А тут хоть и мертвечиной припахивает, – зато не живая, зато без воли, зато рабская, не взбунтуется…»
И – через тридцать лет после сказанного пришли люди и стали – исправлять «среду», общество. Просто, топорно, без затей, превращая в «лагерную пыль» всех, кто хоть как-то выделялся… Чем поплатилась Россия? Пятьюдесятью миллионами жизней! Вот к чему привел простенький эксперимент – над обществом! Всего лишь над обществом! Коим люди живут тысячелетия, и тирания, как явление, известна и изучена!
А что будет, когда «преобразования» коснутся человека? Какие способности он явит? Какие инстинкты проснутся в нем? Какие возможности? Кто скажет?.. И кто ответит, если такое вот существо, озабоченное феноменом собственной исключительности, захочет, как в Марксовых «Тезисах о Фейербахе», не объяснять мир, но – изменить его?! Или – низвергнуть? «Весь мир насилья мы разрушим до основанья, а затем…» Чувствуете самоуверенность строки, молодой человек? Эти гимнофилы-интернационалисты полагали, что у них будет «затем»!
В этом заблуждение каждого человека и – человечества в целом, которое повторяется и повторяется циклично со времен строительства Вавилонской башни: жажда, желание перекроить мир и людей своею волею, без Бога!
Максим Максимович утомился длинным монологом. А я думал о том, что все, что он говорит, – правильно, но от этой правильности как-то тоскливо… Люди дерзновенны, вот в чем дело. И те, что хотят остаться в памяти человечества, отвергают проторенные пути и ломятся по тем, что всегда были запретны… И ощутить, почувствовать природу запретного, запредельного, не могут в своей увлеченной гордыне или – не хотят. И тогда наступает «межвременье», как перед созданием ядерной бомбы; и вопрос стоит не в том, каким будет будущее для человечества, а будет ли оно вообще…
«Флейтист обломки флейты в печке сжег – Анета влюблена…» И вспомнился Орфей, который мог зачаровывать природу и людей… Согласно мифу, его растерзали разгневанные невниманием к ним вакханки: то темное, могучее, дикое в человеке, что не терпит избирательности в любви, а требует животного соития и – продолжения рода стаи! «Всего-то дел – нажал покрепче и сломал… Сначала стройный клен, потом умельца труд – зола, зола теперь…»[19]
И вспомнилось из Беранже… «Честь безумцу, который навеет человечеству сон золотой…» И слова Эжена: «Просто я устал терпеть пренебрежение этого мира. И готов с ним покончить…» И представился вдруг одинокий музыкант, сидящий на лодочке близ берега и извлекающий из кленовой флейты неземной красоты мелодию… И то, как зачарованное человечество спешит на эти звуки, и постепенно под штилевой гладью исчезают мужчины, женщины, дети… «И земля была безвидна и пуста, и тьма над бездною…» Так записано в книге Бытия. О прошлом. Или – уже о будущем?
Глава 48
– Максим Максимович, раз уж речь зашла о таких материях… Вы никогда не замечали, что дети, о которых мы говорили, – особенные…
– Все дети особенные. Все обладают даром ясновидения и прорицания будущего. Все любят и понимают животных и животные – их. Но мир взрослых логичен и упорядочен, в нем нет места озарениям, вот «семья и школа» и делают все возможное и невозможное, чтобы растущие дети растеряли те дары, коими наградил их Господь…
«Я утаил сие от мудрых и разумных и открыл младенцам…» Вы не знаете что? Вернее, не помните? Вот и я тоже. А наши детдомовские тем и отличаются от обычных, что росли они необычно, чужд им был «взрослый» мир, они и выживать в нем учились наособицу… Вот такие и вышли. – Максим Максимович замолчал, посмотрел на меня внимательно, чуть прищурившись. – А все-таки вы выглядите крайне усталым и измотанным, Олег. Даже чай вас не согревает. Так недалеко и до нервного срыва. Скажите, вас настолько обеспокоило трехдневное отсутствие Дэвида Дэниэлса или тут что-то другое?
– Трудно сказать.
На самом деле – трудно не сказать, понять – любому человеку, – что с ним происходит. Еще труднее объяснить другому и даже самому себе, не употребляя слов-выручалочек… А вот интересно, откуда доктор Розенкранц знает про трехдневное отсутствие Дэниэлса? Ему рассказал Александр Петрович по телефону? Может быть.
– Максим Максимович, вернемся к Дэниэлсу.
– Извольте.
– Итак, Дэвид пришел к вам на консультацию. Что конкретно он хотел?
– Он пытался узнать от меня историю монеты. Вернее, медальона. Но здесь я ничем не мог быть ему полезен. Я ведаю не больше, чем все местные.
– Но и не меньше?
– Как знать.
– А именно?
– Медальон этот намного древнее собственно бактрийских монет, какие они отливали даже не как средство платежа, а чтобы очертить свой статус – отдельного, независимого от метрополии, в данном случае от Милета, города-государства. В Бактрии особенно процветал культ Гермеса. Оно и понятно: город вел активную торговлю с Милетом и всей Великой Элладой, получая через полисы Греции и Малой Азии товары Египта, Персии, Востока, а с другой стороны, скупая у скифов и перепродавая на юг товары севера: пшеницу, оружие, янтарь, рабов и рабынь. Естественно, что на монете были изображены на аверсе бог Гермес, на реверсе – кадуцей, жезл власти.
Так вот, медальон, о котором идет речь, появился в Бактрии, по преданию, тогда, когда первые поселенцы-греки только основали эту колонию. И изображены на нем были солярные символы ариев; теперь ариев стыдливо и иносказательно именуют индоевропейцами – из-за Адольфа Шикельгрубера и его присных, так нагло и так однозначно использовавших символику одной из древнейших цивилизаций, праматери всех европейских народов, в пропаганде и мистификации нацизма. Впрочем, что за начертания были ранее на медальоне – неведомо. Возможно, просто круг, символизирующий и солнце, и…
Круг. Бесконечное множество бесконечно малых прямых, замкнутых в бесконечности. Код мироздания.
Также говорят, что впоследствии этот символ не свели; просто на оборотной, чистой стороне вырезали изображение кадуцея.
О медальоне здесь рассказывают следующее. В некие времена скифы осадили древнюю Бактрию; ее падение казалось неминуемым; жители трепетали перед грядущей расправой и разграблением: силы были слишком неравные. Правитель города был отважен и патриотичен; он надел медальон и отправился к скифам с малой свитой. Неизвестно, что он желал им предложить, но, увидев солярный символ на медальоне, вожди скифов преклонили колена и сняли осаду. Последующие отношения между скифами и Бактрией привели к небывалому расцвету города: многие из этого народа поселились здесь, и именно они составили первое профессиональное воинское сословие Бактрии.
Но это было еще не чудо. Чудо произошло позже. К городу с моря подошли корабли парфян. Помимо боевых триер там были и галеры, на которых было около пятнадцати тысяч великолепно обученных воинов. Они готовились к высадке и осаде города. И вот тогда Верховный жрец забрался на самую высокую гору в ясный солнечный день и, творя молитву или заклинания – кто теперь скажет? – подставил медальон солнцу… И – случилось невероятное: в течение часа поднялся ветер, небо заволокли тяжкие тучи, начался не шторм даже – ураган! Волны бесновались, ветер валил мачты триер, гребцы галер были бессильны в борьбе со стихией… Около тридцати пяти судов просто-напросто разбило в щепки о прибрежные скалы, и большинство воинов утонуло. А еще через час тучи развеялись, море успокоилось и тихий вечер засиял в южном своем великолепии…
Верховный жрец Бактрии повелел свершить над павшими из греков-наемников в рядах парфян погребальный обряд, а жрецам парфян, кои, как известно, поклонялись богу солнца Митре, разрешить свершить такой обряд над своими падшими… Но городские обыватели, опьяненные нежданно дарованной им победой и местью за недавний свой страх, бросились на берег, убили жрецов и стали добивать раненых и грабить мертвых… Доспехи, оружие – все это было в цене, и каждый желал обогатиться… Опустилась ночь, и до самого рассвета при свете взошедшей полной луны продолжались грабежи и убийства… На побережье вышли все жители города – мужчины, женщины, дети… Вооруженные ножами, они беспощадно вырезали чудом спасшихся и дочиста обирали тела… Верховный жрец попытался с малой группой воинов остановить горожан, но осатаневшая от безнаказанности убийства и обильности грабежа толпа просто смела смельчаков, забив кольями и палками… Убит был и Верховный жрец. И медальон – пропал.
Утреннее солнце осветило опоенный кровью, пирующий город. Часть людей закрылась в домах, пересчитывая добычу, часть – уже торговала друг другу награбленное, упиваясь вином и творя непристойности на площадях… Бывшие добропорядочные жены в одночасье сделались шальными вакханками, и мерзость происходящего, в котором принимали участие подростки и дети, смутила сердца оставшихся благородных. И они – покинули город.
Разбойный пир продолжался трое суток. И трое суток дневное светило солнце и ночная владычица луна безучастно смотрели на то, как люди, превратившись в зверей и скотов, упиваются алчностью, похотью и смертью. Четвертой ночи никто из них не увидел. Мир снова померк над городом; небо заволокли тучи, и пошел невиданный доселе здесь в это время года снег. Ударил мороз, с моря подул ледяной ветер… Жалкие жаровни никого не могли согреть, а тут еще начался прилив, затопивший большую часть города. Люди пытались спасаться в крепости – но как спастись от пронизывающего, леденящего холода среди камней и снега? Люди пытались спасаться в степи, но как спастись в ней, продуваемой стылым ветром?.. А ветер налетал порывами секущей поземки, разметывая костры, которыми несчастные пытались отогреться… Но разве можно согреться внешним огнем, если в душах уже воцарился холод и мрак смерти?
Из тех людей не спасся никто. По преданию, большая часть Бактрии так и осталась под водами моря; почти столетие город заселяли лишь дикие псы, что соперничали друг с другом за право питаться падалью… Береговая линия изменилась, море обмелело, и корабли уже не могли швартоваться там, где раньше. Новые колонисты отстроили Бактрию в другом месте, там, где возникла новая береговая линия; снова возникли торговые связи и все пошло своим чередом; от старой остались развалины, занесенные временем. Говорят, что и название того, первого города было вовсе не Бактрия, но как он назывался – теперь уже никто не знает. Ученые по традиции именуют его «Древней Бактрией». Вот только ученые не бывают умны, как и умные – учены.
После завоеваний Александра произошло новое смешение языков, культур, верований, культов; Бактрию наводнили восточные маги и чародеи; говорят, медальон попал в их руки и именно благодаря их медитациям Бактрия снова оказалась центром некоей странной духовной жизни окраины Древнего мира… Процветала торговля, люди города богатели и – снова, прельстившись золотом, этими странными дарами Плутона и Гермеса, какие и даются часто нам во испытание и искушение, перестали искать в собственной жизни смысл, сделавшись рабами низших страстей – чревоугодия, похоти, алчности, властолюбия… И опустевшее время заполняли они беспутными или жестокими игрищами, возлияниями да пустым умствованием… Людей не так губят невзгоды, как ставшая привычной роскошь. И – снова пришли завоеватели, и – снова превратили бывших господ в рабов, а город – в опустелое и жутковатое место…
Что еще? Здесь бродит множество толков и слухов, что, когда медальон якобы объявлялся, происходили смуты либо, напротив, расцветы города: местные жители связывают это с тем, к каким людям и с какими помыслами попадал древний талисман… Но верно ни про него, ни про то, что с ним действительно связано, не может сказать никто.
Глава 49
– Вы все это рассказали Дэниэлсу, Максим Максимович?
– И это тоже. Пожалуй, я предостерегал его от поспешного решения: медальон этот ни я сам и никто из моих знакомых воочию не видел. Ну а раз с ним связана такая история, вполне может статься, найдутся у реликвии и хранители, которые могут не остановиться ни перед чем, чтобы она не попала в чужие руки.
– «Братство кольца». Это из фэнтезийных романов, а вовсе не из жизни.
– Пусть так. Но, как заметил еще Оскар Уайльд, жизнь гораздо чаще подражает литературе, чем литература жизни. Я полагаю, череда рыцарских романов и преданий тринадцатого века вызвала к жизни все эти общества хранителей Грааля и тому подобные, а не наоборот. Да и… Игра для многих – и смысл, и содержание жизни.
– Как учит Эрик Берн, великий и ужасный.
– Берн просто разобрал некоторые мифы и перевел их на понятный современным людям язык. Только и всего. А архетипы или, если хотите, стереотипы поведения, заданные мифологемами и сказками, были действенны во все века.
– Теперь мир кажется проще.
– Только кажется…
– Для многих мнимое – и есть сущее. Его величество доллар и прочая разменная мелочь – для таких и цель, и средство, и смысл жизни.
– Дэвид Дэниэлс мне таким не показался.
– Иными словами, он выглядел романтиком или коллекционером, одно другое дополняет, желавшим просто приобрести раритет «с родословной»?
– Именно. Или – почти так…
– Почти?
– Вы только теперь, Олег, пробудили во мне некое ощущение от нашего разговора с австралийцем, которое я пока не могу сформулировать. Вы… задавайте ваши вопросы… Может, само всплывет.
– Итак, отговорить Дэниэлса от сделки вам не удалось.
– Нет.
– И он не сказал, у кого собирается купить монету.
– Нет.
– Вы предостерегли его, что это может быть подделка? Не элементарная, хорошего качества, возможно, из того самого старого сплава золота и серебра, но – подделка.
– У меня сложилось впечатление, что он и сам это понимал… Постойте, Олег! Вот что! О медальоне мы с ним говорили, конечно, но… он и спрашивал, и слушал несколько рассеянно и… принужденно.
– Принужденно?
– Ну да, именно так. Сейчас я понимаю, а тогда… У меня сложилось впечатление, что искомый раритет и все с ним связанное… не очень-то интересовали Дэниэлса.
– То есть… Он приходил, чтобы выведать у вас что-то иное?
– В том-то и дело, что мы с ним просто беседовали. Обо всем. О жизни, смерти, бессмертии. Он хорошо образован и воспитан.
– Бывает.
– Я хочу сказать, Олег, что он не вполне походит на обычного иностранного туриста.
– Он – необычный. Он – миллионер.
– Я всяких видывал.
– Миллионеры так часто гостят в этом особняке?
– Я не всегда домосед. Время от времени я выезжаю за рубеж – в Германию, Австрию, Францию, Голландию, Великобританию. В основном на научные симпозиумы.
– С докладами?
– Сразу видно, вы не ученый. На научной конференции самое важное – общение в кулуарах. Вне программы. И – самое интересное.
– Вы выезжали как физик? Или как философ?
– В основном это были конференции, посвященные мировоззренческим и гуманитарным проблемам.
– Звучит красиво, но туманно.
– Перечислю некоторые темы: «Эволюционный тупик», «Стратегия выживания человечества», «Перспективы использования виртуальных миров», «Глобально-технологическая цивилизация», «Неполисные цивилизации и место России», «Опережающее отражение действительности и темпоральный подход к психофизическим феноменам», «Экзистенциальное понимание природы человека»…
– Достаточно! – почти взмолился я. – И вы что, действительно серьезно это обсуждаете?
– Но это же так интересно!
– «Опережающее отражение действительности и темпоральный…» Не слабо!
– Все это достаточно просто. Давайте я вам объясню… ну хотя бы в двух словах…
– У вас получится в двух словах?
Максим Максимович улыбнулся, покачал головой:
– Нет.
– Тогда я сам попробую. «История мидян темна и непонятна». Правильно?
Доктор Розенкранц откинулся на стуле и залился смехом.
– Вернемся к Дэниэлсу, Максим Максимович?
– Извините великодушно. Человек я увлекающийся, вот и…
– Вы сказали, что Дэниэлса на самом деле не интересовал медальон. Тогда – что его интересовало?
Доктор Розенкранц задумался на мгновение, ответил уверенно:
– Теперь я понимаю: дети.
– Дети?
– Да. Наши детские дома, как в них построена система обучения и воспитания… Оно и понятно: его приемная дочь выросла в подобном заведении и, возможно, с нею возникли проблемы, какие господин Дэниэлс не счел возможным или не захотел со мною обсуждать, но самого Дэниэлса они тяготили….
Тут пришел черед задуматься мне. Действительно, что я знаю об Ане? Или, как ее называют однокашники, Анете? Ничего, кроме того, что она сама мне рассказала. А если дальше? Что я знаю о Дэниэлсе? Тоже только то, что рассказала Анета.
– Он интересовался тем, откуда дети прибыли в Бактрию?
– И этим тоже. Но я его разочаровал: от Гоши я знаю, что приехали они из Загорья, небольшого городка в глубинке России, но и все.
– Долго вы проговорили?
– До темна. Он распрощался и ушел.
– Сам? Один? Не вызвал такси?
– Нет, он сказал, что собирается посетить клуб «Три карты».
Глава 50
«И в руки масть крапленая идет, а значит – душу класть на отворот, – на карту…»[20] – вспомнилась мне мелодия…
– Клуб отсюда в полутора кварталах, – уточнил Розенкранц.
– Кажется, я сегодня уже слышал это название.
– Там как раз выступал в тот вечер Эжен.
– Играл на флейте?
– Он изумительный импровизатор. Но не на флейте. На синтезаторе. И поверьте, этот мальчик извлекает из него такие звуки и будит такие бури и ветра в душах, о существовании которых человек и не подозревал ранее…
– Дэниэлс собирался идти без Ани?
– Она отчего-то недолюбливает Эжена, так он сказал. Сам же Дэниэлс был заинтригован тем, что он слышал о мальчике.
– То есть Дэвид ушел от вас один, поздним вечером?
– Да.
– Он не боялся потеряться? Или… Мало ли что…
– Дэниэлс мне не показался человеком пугливым. Или… потерянным. Напротив: способным за себя постоять в любой ситуации. И по-моему, он хорошо ориентировался в незнакомых местах. Возможно, изучил Бактрию по подробной карте.
– Даже я в здешних переулках заблудился не единожды… А ему и спросить дорогу было бы невозможно.
– Скорее – не у кого. Здесь и днем пустынно, а ночами…
– Вы сказали – не у кого… Он знал немного по-русски?
– Мы с ним общались только на английском, но… У меня сложилось впечатление, что русский язык он понимает в совершенстве и владеет им свободно.
– Каким образом?
– В тот вечер мне дважды звонили. И дважды я говорил по телефону – одни раз на бытовые темы, в другой – позвонил коллега, ученый из Москвы, и мы беседовали долго и витиевато… Он, как и я, одинок, а тогда был нетрезв и ему был необходим сочувственный собеседник… Наш разговор продолжался минут двадцать; естественно, я заранее принес извинения Дэниэлсу за вынужденный перерыв в нашей беседе. Так вот: у меня тогда сложилось полное впечатление, что русский язык он понимает, и понимает отменно. Да это и трудно скрыть. Особенно если интересует суть разговора.
Вот так. Дэвид Дэниэлс понимает русский. Вернее, владеет свободно. И – пытался разузнать прошлое странных детей. Или – пытался убедить доктора Розенкранца в том, что ничего о Загорье не ведает, а на самом деле?.. Учитывая, с какой помпой подкатили мы полтора десятилетия назад в этот город снов, детьми не просто интересовались – они были кому-то совершенно необходимы! Зачем? Да и что мешает Дэниэлсу, раз уж он австралийский нигериец английского происхождения, оказаться русским? Объявившимся в Австралии из богом забытой глубинки России… «Если правду… я боюсь. Боюсь, как и все мы, своего неизвестного прошлого. Словно там, как в подземном склепе, спит дракон, который объявится в положенные сроки и – поглотит нас».
Внешность… Да! У Дэвида Дэниэлса типичная внешность американского киногероя шестидесятых! Чем-то он неуловимо напоминает Марлона Брандо, каким он был в фильме «Последнее танго в Париже»! Лицо Дэниэлса таким создала природа или – отменный хирург, придавший вольно или невольно странному эмигранту черты знаменитости?.. Или – это состояние души накладывает на черты человека такой отпечаток, что танец бывает последним?..
«Последнее танго в Париже»… Фильм о всепоглощающей страсти… «Последнее танго…» Мог быть Дэвид Дэниэлс влюблен в собственную приемную дочь? А разве можно в нее не влюбиться?.. «Флейтист обломки флейты в печке сжег – Анета влюблена…» И кто ее избранник? «О, я знаю ее тысячу лет. Она влюблена. Всю эту тысячу лет. В выдуманный ею образ. И она любит его больше, чем я – свою музыку».
Анета не сказала, что Дэниэлс после посещения особняка собирался пойти в «Три карты». Не знала?
«Три карты». Тройка, семерка, туз. История про бедного Германна… «Его состояние не позволяло ему рисковать необходимым в надежде приобрести излишнее, – а между тем он целые ночи просиживал за карточными столами и следовал с лихорадочным трепетом за различными оборотами игры». Игры…
«…Сейчас я пойду на площадь. И буду играть. Потому что только на случайных слушателях можно отточить мастерство так, чтобы… мир моей музыки стал для вас всех важнее всего остального в нем!..»
«…Вокруг – или мертвецы, или глумливые рыла тех, что мнят себя господами… Пока они танцуют… на собственных похоронах… но еще не знают об этом…»
Дэвид Дэниэлс пошел слушать игру мальчика, влюбленного в Анету давно и безнадежно… И – пропал.
«…Вино невкусно мне, тяжел туман, в столице траур круглый год… Не жаль Анеты, флейты жаль, хотя – что флейта? – бывший клен и все…»[21]
Или – я ревную?.. Отчего? Я же совсем не знаю эту девочку… Да. Ревную.
– Вам нехорошо, Олег? – прервал затянувшуюся паузу доктор Розенкранц. – Вы выглядите очень усталым и каким-то… потерянным.
Все мы – потерянные и потерявшиеся на этой земле. И все мечтаем быть найденными и хоть кому-то нужными…
Но говорить этого доктору Розенкранцу я не стал. А он тем временем поставил передо мною чашку свежего чая и коньяк.
– Сейчас вам это не помешает.
Я благодарно кивнул, медленно выпил спиртное, запил горячим чаем. Спросил:
– А о чем вы говорили с коллегой по телефону, Максим Максимович?
– Мы обсуждали проблемы аксиологической философии, иными словами, философии существования человека в контексте формулирования смысла жизни; нам представляется очень важным теперь, в эпоху духовного кризиса человечества, вернуться к пониманию и соединению таких идей, как бытие, истина и – назначение человека.
«В словах Болванщика как будто не было смысла, хоть каждое слово в отдельности и было понятно», – вспомнилось мне из «Алисы…». И другое отчего-то вспомнилось: «Они рисовали мышеловки, месяц, математику, множество… Ты когда-нибудь видела, как рисуют множество?»
– И Дэниэлсу было это интересно? – спросил я.
– По-моему, да.
«История мидян темна и непонятна…» Как сформулировал доктор? «Темпоральный подход к психофизическим феноменам»? Похоже… У меня же сейчас было ощущение, что с того момента, как Аня появилась в моей московской квартире, прошло не чуть менее суток, а недели, месяцы, годы… Мне показалось, что мы, рассорившись со временем, сидим за чаем уже бесконечно долго, как на «Безумном чаепитии»…
И стычку с «черным человеком», и смертельную гонку с «черным бумером» моя усталая, запутавшаяся память отнесла отчего-то к давнему-давнему прошлому, закончившемуся за десятилетия до воспоминания о нем…
И если уж об экзистенциальном понимании человека… Только людям дано «рефлектирующее сознание» – с воспоминаниями о непережитом и несбывшемся… И тогда прошлое словно меняется, и человек высвобождается из гнетущего настоящего и интуитивно, озарением находит новое свое будущее… Не то, что было предопределено обстоятельствами и всей его бывшей жизнью, – иное, насыщенное, яркое, о каком он мечтал и к какому боялся не то что прикоснуться – приблизиться.
Глава 51
«Мир померк, я вышел на подмостки…» Эта переиначенная фраза пастернаковского «Гамлета» эхом отдавалась в голове, гулкой, как громадная пустая комната… Когда я покинул особняк и брел переулками к месту, где оставил автомобиль, на Бактрию уже опустилась ночь, укрывая фиолетовым пологом кривые улочки, состарившиеся строения, деревца, и становилась в этот час похожей на написанную мастером картину – жутковатую оттого, что она была абсолютно реальна – близким запахом моря, шумом прибоя, шероховатостью дороги, и – абсолютно фантастична в том, что здесь со мною происходило… Да еще и разговоры: послушать со стороны – рассуждения шизофреников, да и только… А вслушаться, подумать – вроде и нет ничего важнее в этом мире для обретения гармонии: детям – отыскать родителей, Максиму Максимовичу Розенкранцу – решить проблему смысла существования человечества, Эжену – добиться, чтобы его музыку расслышали, мне… А что нужно мне?
Две тени, до того словно слившиеся со стеной, отделились и – ринулись на меня.
…Это душе нужно время и вдохновение, чтобы расслышать звуки музыки или увидеть вымышленные образы… Тело работает на рефлексах, защищая занятый пустыми измышлениями мозг и мятущуюся душу от внешнего вторжения…
Первого нападавшего я сбил подсечкой, воспользовавшись его стремительностью… Второго встретил резким ударом в подбородок: тот застыл, рухнул на колени и упал навзничь. Третьего, зашедшего со спины, я не заметил. Как и удара. Просто… мир померк.
Очнулся я в автомобиле, стиснутый двумя крепкими телами. И стоял автомобиль явно далеко от того места, где меня в него загрузили. За стеклами угадывалось пустынное побережье.
Тот, что сидел слева, был в годах: на черепе зияли залысины да и вид он имел бывалый; но при том на его потухшей физиономии словно было выписано литерными буквами: «И кому нужна такая жизнь?» А вообще-то напомнил он мне чем-то сенбернара, давным-давно оказавшегося в стае волков, одичавшего, но так и не отвязавшегося от давних воспоминаний о людях и не забывшего мечту о том, что жить можно было иначе…
От него крепко шибало водочным перегаром. Другого, молодого и лощеного, я сразу не без иронии окрестил «парижанином»: он с головы до пят благоухал изысканным, но несколько навязчивым ароматом «Cacharel», словно вылил на себя весь пузырек… На водительском застыл человек, более похожий со спины на муляж: он сидел бездвижно, смотрел прямо перед собой, и бритый его затылок казался в затухающем внешнем свете сработанным из черного агата.
Водитель был темнокожим. Почему-то теперь называть их неграми считается то ли политически некорректным, то ли национально бестактным. Они – африканцы. Как и Дэвид Дэниэлс. Хотя чего проще – считать жителя Нигерии или Нигера негром?
Мысли в голове были вялыми и какими-то необязательными… Учитывая, что запястья мои сковывали наручники, а рот был забит пропитанной машинным маслом шоферской ветошью… Привкус машинного масла в сочетании с ароматом Франции и родным отечественным перегаром будил только одну идею, столь же «спасительную», сколь и вздорную: все это иллюзия, такого сочетания просто не может быть! Забрезжила было мысль, что появится некто и освободит меня от непрошеных собеседников массовым инфарктом их трепетных миокардов… Забрезжила и – угасла. Да и саднящая ссадина на затылке опровергала надежды испуганного и мятущегося разума, подтверждая: все реально. Все настолько реально, что…
– Оклемался? – спросил «парижанин».
– Угу, – ответил «сенбернар». – Да уже минуты четыре как. Веки вздрагивают. А так – придуривается, время выгадывает.
– Зачем мертвому время? – хохотнул молодой.
Мне хотелось возразить по существу, но как? И самое противное, что я даже близко не представлял себе – кому я перешел дорогу… От бессилия и собственной тупости я застонал; «сенбернар» сказал:
– Выну я тряпицу. А то, не ровен час, задохнется. А Алеф с ним еще побеседовать хотел.
И кто есть Алеф? Имя? Погоняло? Псевдоним? Если псевдоним, то человека весьма самоуверенного и тщеславного.
– Ты, парень, зла не держи. Ты вон как меня по бороде молотнул… – сказал старший. – До сих пор голова гудит. И мы зла держать не будем. Ты резкий, удачливый, а что удача? Сегодня – поманила, завтра – предала. Это я к тому, что – ничего личного.
– Ты чего, Лука, перед ним вроде извиняешься? Раз к нему претензии люди имеют, значит, заслужил.
– Так оно так. А все – человек.
– А мы что – не люди? Или Гера, что в «бумере» остался мертвяк-мертвяком?
– Знать, такая доля. Сегодня жив, а завтра…
– Лука, ты приморил уже своим пессимизмом. Ну и шел бы на набережную семечками торговать. Или – на аттракционы, зазывалой.
– Молодой ты, Сева. Жизнь тебя по-серьезному не смущала, вот и… гарцуешь. Пока.
– Пофилософствуй. Тебе вообще – только бы вечера дождаться да в хобот по полной залить! Не смерти ты боишься, Лука, жизни. Оттого и пьешь.
– Все жизни боятся. Потому как она кому – мама, кому – мачеха. Посмотри на человека. Ему умирать, а он глазом не ведет. Дышит ровно, держится достойно.
Слова приятные, но неверные. Душа моя словно застыла в леденящем страхе. А мозг – лихорадочно перебирал варианты. Нигерийский след? Потому как подобный черному обелиску мужчина, сидящий за рулем, – натуральный африканец, это без сомнений… Тьфу, придет же сравнение! «Черный обелиск» – это Ремарк и кладбищенские истории. Нет чтобы про «Триумфальную арку» вспомнить… Впрочем, и в ней веселого, кроме названия, мало…
Или – меня повязали через бандитов «хранители реликвии»? И вывел их на меня ученый Розенкранц, чтобы остановить искателя пропавшего Дэниэлса, потому как тот прикоснулся к тайне чародейского медальона? Ведь тайны являются таковыми, пока за них расплачиваются жизнью.
Глава 52
И кто знает, сколько еще может быть таких «или»! Факт остается фактом: сижу стреноженный, и намерения моих охоронцев очень нехорошие. Смущает одно: то – старались убить без лишних сантиментов и прочих душеспасительных изысков, а то – спеленали и ждут. Чего? Или – кого? И кто такой Алеф?
Лука вынул из кармана плоскую фляжку, приложился капитально. Выдохнул, подмигнул мне:
– А смерти – чего ее бояться? Жизни бойся да людей лихих. От них – все лихо на земле и заводится. Каиново семя.
Я промолчал. Мне сейчас было не до философических обобщений. Хотелось конкретики. И еще больше – ясности. А потому – спросил наудачу:
– Ребята вы вроде здешние… И что, теперь на негров горбатитесь?
– А что негры, не люди? Ихний слон – младший брат нашего мамонта! – хохотнул немного захмелевший Лука. – Меня так еще в школе учили. Угнетенные они, несчастные… Короче, безлошадные. Грешно не помочь. За их деньги – да с нашим дорогим удовольствием.
– И чем я им не глянулся?
– Тут тебе виднее, парень, каких в ихней Африке ты дел понатворил, раз такие люди приземлить тебя и на правиґло призвать озаботились.
– Не был я в Африке.
– А нам какое дело? Был, не был? Нам сказано – упаковать, мы и упаковали.
– Не пойму. Сначала валить меня хотели вглухую, а тут вдруг – паковать…
– Ты что, торопишься?
– Смерть никто не торопит. Но сама она успевает ко всем.
– Логично излагаешь. Грамотный. И человека ихнего в переулке – грамотно уработал. И Геру нашего недалекого. Да ты не переживай…
– Вы меня не больно зарежете…
Лука ухмыльнулся:
– Шутишь? Приятно. Хорошо держишься. И хочется пообещать по знакомству, что смерть твоя будет легкой, как дуновение бриза, но… Как скажут, так и зарежем.
Все фонило в этом Луке… То – сплошной «серп и молот», то – «дуновение бриза»… Впрочем, если был он на зоне в авторитете, то вполне мог всю тамошнюю библиотечку осилить да словес поднабраться… А выражаются такие вот крученые всегда мутно. Вот только… И на блатного он не шибко похож. Короче – мутный.
– Крепкий ты мужчина, – тихо продолжил Лука. – Сдержанный. Не замельтешил, не заканючил… А то многие начинали кто – волком выть, кто – горы златые сулить… А ты – молчишь. Знать, в вызволение не веришь. Чуешь – виноват.
А наварил бы я сейчас этому философу ломом по хребту!
– Да он сейчас – как рыба на крючке: понял, что попал, так чего зря дергаться? – подал голос Сева. – Только душу зазря изорвешь.
– Это да, – вздохнул Лука. – Пригорюнился, закончил: – Все изрывают. В клочья. Жизнь такая.
– Опять начинаешь…
– Продолжаю. Алеф сам приедет?
– Сам. Важную птицу мы зацепили.
– Редкую, – не удержался я.
– Во, ожил основательно. Но ненадолго. – Сева нервически хохотнул. – Тебе бы по голове настучать больно, за Геру посчитаться, да нельзя. Алеф с тобою потолковать хотел. Как начнет, там и увидим: редкая ты птица или просто бройлер. Слухи ходили, Алеф большой мастер на всякие штуки. Ни крови, ничего, а боль такая, что маму родную продашь…
– Маму родную все продают. Рано или поздно, – глухо проговорил Лука.
– Ты чего? Это и я – продал? – возмутился Сева.
– И ты. Где теперь твоя мама? В деревеньке на пенсию век коротает да ждет не дождется, когда сынок заглянет. И мнится ей – может, женится, может, внуков она еще понянчит… А ты – по профурам таскаешься, да нехорошая болезнь у тебя печенку выжирает… Проплачет глаза твоя мама да и помрет, тебя, бестолкового, не дождавшись. А то – посадят. Или убьют. Тогда – точно не дождется.
– Ты каркай, ворон, да на свою голову!
– На свою ли, на твою – там знают, кого и когда прибрать.
– Это где – там?
– Известно где.
– Слушай, Лука, раз ты такой умный, что живешь по-глупому?
– Жизнь смолоду как враскосяк пошла, так и не остановить. Судьба.
– Ну а раз так – прекрати нудить. Нудота твоя вся – от похмела тяжелого. И глотком-другим разогнать ты ее не можешь… Вот сердечко и танцует тревогой, вот и грузишь всех… А как с этим разберемся, пойдешь ты в свою камору, выцедишь килограмм «беленькой» и – сны смотреть. Хотя – какие у тебя сны… Кошмары черные.
– Не понимаешь ты. Вот мне уже сорок четыре, а что я в жизни повидал хорошего? И куда ни посмотрю, везде то же западло, только прозывается иначе: политика, экономика… Вот и выходит: жизнь вообще штука зряшная.
– Но приятная. А ты бы с этим вот местами поменялся, а?
– Может, дальше лучше будет?
– Будет. – Сева подобрался. – Вроде машина. Видишь, фарами по небу чертит. И толкани этого черного истукана, он там не заснул за штурвалом? Эй, Рауль!
– Это он по натуре такой. По типу тихий. А только если бы он этому по затылку не наварил, глядишь, сидели бы мы тут… Даром что по-нашему ничего не разумеет. Может, оно и к лучшему.
– Ну что, парень, готов к встрече с прекрасным? – развернулся ко мне Сева.
– Всегда готов.
Глава 53
Берег был высок, но не скалист. Море плескалось метрах в тридцати внизу, и воздух был напоен им. Солнце уже зашло, и небо словно засыпало, меняя цвета – от алого зарева на западе до оранжево-золотистого, насыщенно-синего и густо-фиолетового на востоке… И на мгновение показалось, сам Повелитель снов раскрыл над этой древней землей свой волшебный зонтик, чтобы в них рассказать людям о том, что они пропустили явью…
Меня выволокли из машины; Лука и Сева стали по бокам. Подъехавший автомобиль остановился, седовласый господин в отменно сшитом летнем костюме распахнул водительскую дверцу и вышел. Признаться, я был готов увидеть кого угодно: Дэвида Дэниэлса, генерала Александра Петровича, Мориса и даже несуразного Гошу… Но увидел, как и положено, «черного человека». Темнокожий, с властным лицом и небольшой ухоженной бородкой; Рауль занял место рядом и чуть позади. Алеф приблизился вплотную, спросил по-английски:
– Вот этот?
– Да, – ответил Сева.
Алеф долго смотрел мне в глаза, потом сказал:
– Вы ошиблись. Это не он.
Сердце мое зашлось щенячьим восторгом и готово было кричать, повизгивая: «Ну конечно, это не я! Это другой… тот, который… а я… я… хороший!» Но разум возмутительно нудно и монотонно констатировал: «И что это для тебя меняет? Ничего. Ты жив, пока они этого хотят». А душа… Она смиренно и таинственно молчала, зная истину: жизнь любого из нас во власти лишь Того, Кто ее дарует. И только Он знает все исходы и сроки…
И еще почему-то вспомнилась расхожая поговорка: «На Бога надейся, а сам – не плошай!» Некогда и писалась, и говорилась она с союзом «и»; но люди горды, полагают, что Господу нет дела до их лукавства, вот и заменили испокон существовавший соединительный союз «и» разделительным «а». Надеюсь я на Бога? Да. И сам постараюсь не оплошать. Не сделать плоше и хуже то, что могу сделать хорошо.
Алеф прикрыл веки и повторил:
– Не он. Похож немного, но…
Ни по его тону, ни по выражению лица нельзя было понять: разгневан он, разочарован, безразличен… «Похож немного…» На кого? На Дэниэлса? Но ведь невооруженным глазом видно, что я – моложе! Или – моя подстава была запланирована? Кем? Аней? Или – иными людьми, что решили сделать меня разменной монетой в непонятном мне междоусобье?
Недостаток информации ни логикой, ни интуицией не дополнить. Вот только… Какие эти двое африканцы?! Если только из Северной Африки… Арабы? Как гласит старинный сонник, араб снится к удаче. Если бы я спал…
– Не может быть! – зачастил Сева. – Мы проверили: он остановился в том самом доме, борода короткая, загорелый…
Алеф смотрел на Севу и молчал. И это его молчание, похоже, страшило парня больше, чем любое иное проявление гнева… «Восток – дело тонкое»? Как бы не так! Если ты силен и богат, тебе будут улыбаться, льстить, кланяться, заискивать, но… стоит проявить слабость или то, что эти люди сочтут слабостью, стоит повернуться спиной – и тебя не спасет никакой обычай «восточного гостеприимства»… Доброту и великодушие там почитают слабостью. И нож в спину ты получишь только за то, что твой собеседник перестал тебя бояться… Впрочем, и у этого правила существуют исключения. Великодушие – удел сильных; слабые – вероломны; именно страх показаться слабыми заставляет их проявлять жестокость, выходящую за пределы человеческого разумения… И вряд ли это можно отнести к Востоку только. Люди везде таковы.
– И ваш человек пытался застрелить именно его! – Сева говорил быстро, запинаясь, подбирая английские слова. – Вот, Лука подтвердит, мы вместе подвозили его к тому дому, ваш абрек этого опознал и в проулок за ним увязался. А этот – вашего парня уработал.
– Голыми руками?
– Пес его знает. Только умер он. И – нашего Геру с дороги вышвырнул. Если бы не ваш чернома… темнокожий легионер, еще неизвестно, как бы мы его… – Тут Сева догадался, что болтает лишнее, прикусил язык. – Он исключительно подготовлен. Посудите сами: и похож, и двоих, что за ним посылали, прибрал влегкую… Мы просто не в курсе всех дел, а так бы обязательно прояснили: может, подстава? Засланный казачок?..
– Что значит «казачок»? – спросил Алеф.
– Ну это… воин. Только молодой.
– Не так он молод.
– Извините. У нас так принято говорить.
– Мне неинтересно, что у вас принято, что нет. Вам заплатили деньги. За конкретного человека. Человека нет. Есть какой-то «казачок». Так дела не делаются.
Сева мрачнел на глазах.
– Я бы на вашем месте со своих спросил, почему…
– Я на своем месте. Ты – на своем. И спрашиваю сейчас с тебя.
– Но… ваш парень…
– Мертв. Потому – спрос с вас.
Лука английского явно не знал, но интонацию уловил чутко.
– Не мельтеши, Сева. И не суетись. Ты вроде оправдываешься, а? Так разговоры не разговаривают. Мы здесь – на своей земле и за слова отвечаем. И за дела. Я так понял, раз Алеф головой мотал, не того бычка повязали?
– Да ты погоди, Лука…
– Нет, ты переведи человеку как следует: работали мы вслепую, фото он такое заслал, что… Борода, скулы, в накидку какую-то закутанный… И раз присланный убивец повелся и пошел именно этого валить… Так мы на него и равнялись.
«В накидку какую-то закутанный»?.. Джеллаба? Все-таки арабы?
– Я ему это уже сказал.
– Суть донеси: мы за базар отвечаем.
– Боюсь я этого… Алефа. Пальцами щелкнет, и нет нас.
– Не такие уж мы убогие.
– За ним структура…
– Дурак ты, Сева. За ним сейчас – обрыв и тридцать метров пустого пространства. И стволов ни у самого, ни у прислужника – нет. Так что…
– Ты сам идиот, Лука! Потом – в бега на всю жизнь подаваться?
– Как знаешь. А меня что где держит?
– Люди просто хотят прояснить…
– Кажется, ваш товарищ недоволен чем-то? – спросил Алеф.
Сева, соблюдая субординацию, дисциплинированно перевел.
– Ты ему скажи, мы свой кусок работы выполнили. Повязали бродягу, которого опознал его человек, ныне покойный. Алеф мужчина в авторитете, потому предоплата была символическая… А потери – уже понесли: Гера наш убогий в кювет навернулся да и «бумер», пусть и не новый, накрылся. Так что пусть сначала «капусты» зашлет, как сговорено, а потом бродягу этого хошь – на куски режет, хошь – чаем отпаивает. Хозяин барин.
– Ты чего, Лука, совсем…
– Переводи, что сказано. – Губы Луки скривились брезгливо. – И добавь: если что, рука у меня не дрогнет.
– Да он потом…
– Не будет у него «потом» в случае чего, ты понял?
– А у нас?
– Как карта ляжет.
Угроза, словно урчание далекой грозы, слышалась в голосе Луки и понятна была без перевода. Тем не менее Сева «суть» донес:
– Мой босс требует немедленного расчета согласно договору. Он считает, что ошибка с выбором объекта – ваша. Мы свою работу выполнили.
Сказал он это на удивление спокойно. Видно, знавал за Лукой дела жестокие и скорые и, быстро рассудив, решил, что сейчас бояться стоит именно его.
Алеф переглянулся с Раулем, произнес несколько гортанных слов. Не знаю, на каком наречии говорят в Нигерии, но только… фраза была сказана на арабском. И – что это означает? Что бизнес Дэниэлса на самом деле – действительно оружие и наемники?.. И где-то он перешел дорогу воинственным потомкам сельджуков?
Рауль пошел к машине. Лука отодвинулся чуть в сторону; в руках его оказались пистолеты с длинными «хоботами» глушителей.
– И пусть без шалостей. Стреляю я быстрее, чем думаю. Донеси до гостей.
Сева замялся… Я пришел ему на помощь, произнес по-английски:
– Полет пули опережает полет недоброй мысли. А тому, кто получает пулю, не нужно уже ничего.
Глава 54
Получилось витиевато, но образно. И главное, интрига не утеряна.
Лицо Алефа помрачнело. А я прикидывал шансы на выживание. До обрыва метров семнадцать, хорошим рывком секунд семь, учитывая скованные спереди запястья… Но не тогда, когда за тобою надзирают четыре пары внимательных глаз… Но раз уж началась свара из-за денег…
Лука – мужчина решительный, даром что философ. Если что пойдет не так, спишет он всех единой росписью: из двух стволов оно сподручно. Включая и недотепистого Севу, и меня, имярек. И уйдет без концов и с деньгами. Вот только… Парни с Арабского Востока всегда при клинках. А как владеют холодным оружием восточные люди – лучше не вспоминать… Стоит Луке сморгнуть неверно или не вовремя, как клинок молнией выпорхнет неизвестно откуда и перерубит ему горло. А впрочем, всегда легче заплатить деньгами, чем жизнью. Но не всегда проще. Арабы эти, судя по всему, мужчины гордые и привыкшие к «силовым вариантам» только со своей стороны…
– Ты решил нас пугать? – гортанно рыкнул Алеф.
Рауль, услышав, развернулся и стал гранитным истуканом: бесстрашный и бесстрастный. Будет знак, и он кинется на Луку без колебаний.
Сева пытался перевести, да запнулся… Перевел я.
– Вы без меня пуганые. Да и я – не мальчонка. Какие уж тут страшилки… Или сделаете все по уму да по понятиям, или… – процедил Лука.
– Я никогда ничего не делаю под угрозой оружия, – высокомерно отчеканил Алеф. – Это принцип.
– Нарушь. Ничего не нарушишь – ничего не достигнешь. И уж точно – не выживешь.
– Ты считаешь, Лука, – имя Лука Алеф произнес на французский манер, как «Люка», – что оружие дает тебе право диктовать мне условия?
– Я не диктую. Просто хочу получить свое.
– Ты полагаешь деньги своими, не исполнив работу?
– Мы, пролетарии «ножа и топора», с вами, буржуями и эксплуататорами, по разные стороны баррикад, – пьяно хохотнул Лука. Посерьезнел, добавил жестко: – Меня так в школе выучили. Да и потом – добавили науки. На всю жизнь.
Алеф что-то сказал Раулю по-арабски, Лука отреагировал мгновенно: почти не целясь, выстрелил в сторону Рауля. Пуля вздыбила спрессованную до твердости камня землю в дюйме от его ступни и рикошетом унеслась в черное небо.
– Ты скажи этим – пусть прекращают на своем басурманском наречии лопотать! И деньги – на бочку!
– А меня – на растерзание супостатам? – не удержался я от вопроса.
– Знать – такая твоя доля. – Лука повернулся к Севе: – Он все верно переводил?
Бледный Сева только кивнул.
– А чего они какие-то нервные стали, напряженные…
– Под стволами – все нервные, – пролепетал Сева. – Зря ты так с ними… Теперь…
– Заткнись!
Я исподволь, но внимательно наблюдал за Алефом. Тот, кажется, остыл. Или сделал вид. Улыбнулся одними губами, сказал:
– Ты получишь деньги, Лука. Но сначала я хочу поговорить с твоим пленным.
– Деньги он отдаст, но сначала переговорить с этим хочет, – наконец отошел от шока Сева.
– А мне эти разговоры слушать? – хмыкнул Лука.
– Иначе не выйдет, – твердо сказал Алеф.
– Ой ли?
– Деньги в машине. Двадцать пять тысяч. Обложены взрывчаткой. Сам – не возьмешь, даже если убьешь нас. Решай.
– Уже решил, – процедил Лука и, чуть приподняв ствол, спустил курок. Пуля пробила Алефу голень, он рухнул подкошенно, а Рауль змеем метнулся на землю… Плоский нож со свистом рассек пространство, но Лука вроде нетрезво пошатнулся, ухватив за плечи Севу… Нож пробил тому грудину, и парень рухнул бы ничком, если бы товарищ, прикрываясь им, как щитом, не выпустил пять пуль в извивавшегося Рауля. Когда тот упокоился окончательно, Лука не удержался и заслал шестую – в голову.
– Лучшая защита от чужих пуль и клинков – труп убитого товарища, – ощерился Лука в довольной ухмылке, выпустил тело Севы, повернулся к Алефу…
Скованными руками, да еще и сцепленными в замок я с маху залепил Луке в подреберье, пнул мыском под колено и – добавил жестко ногой в голову. Голова у философа оказалась крепкой: он приподнял ствол, глядя на меня мутнеющим взглядом, и – получил второй удар. На этот раз успокоившись надолго. Я залег, оглянулся: раненый Алеф, подвывая, полз к автомобилю. Если достанет из салона что-нибудь огнестрельное… Я выдернул пистолет из ослабшей руки поверженного Луки, подошел к Алефу, жестко контролируя каждое его движение.
– Лечь лицом вниз! Руки в стороны, ноги в стороны, не шевелиться! – скомандовал я Алефу. И для убедительности шваркнул пулей у его головы.
Алеф все выполнил точно, хотя не без труда: голень Сева ему перебил качественно. А я – дополнил: подошел и с маху ударил каблуком по правой, потом – по левой кисти… Косточки там тонкие, а с поломанными пальцами нож не метнешь, даже если виртуоз.
Вернулся, наклонился к покойному Севе: ушел он легко: клинок ударил прямо в сердце, и парень лежал, безжизненно глядя стекленеющими зрачками в звездное небо. Я прикрыл ему веки, нащупал в кармане пиджака ключи от «кандалов», открыл кое-как, снял, задумался… Кому они теперь нужнее? Грубому философу Луке или руководителю неизвестных мне непримиримых Алефу?
Поразмыслив, решил – обоим. Не без труда подтянул беспамятного Луку и сковал заказчика и исполнителя парой. Не забыв изъять у Алефа – у того оказался азербайджанский паспорт на имя Мохаммеда Али Багирова – два плоских обоюдоострых ножа, мобильный телефон и замысловатый массивный брелок на автомобильном ключе… И то и другое я разбил попавшимся камнем в крошево: электроника, ходить ей конем, и может дать команду к взрыву. Алеф мог блефовать, а мог и… Кто поймет душу идейного борца? Если речь идет о чести рода? И о долларах? И о переустройстве мира? Вот только…
Истинный воин не стремится приводить окружающий мир к состоянию, что кажется ему порядком; в соответствие с миром он приводит самого себя. Только так можно победить.
Глава 55
Напевая попеременно «Этим смелым парням… и беда – не беда…» и «Меня укусила акула, когда я стоял в океане, но я оставался спокоен – терпел и закончил работу…», я расковал боевиков, пропустил сцеп наручников через порожек джипа, замкнул снова, чтобы у товарищей оставался общий замысел – сдвинуть этого стоящего на ручнике монстра с места… ну хотя бы к обрыву. Все это моральный садизм, конечно, но и они ничего хорошего мне не обещали! Ни один, ни другой.
А кто сказал, что я воспитывался в Пажеском корпусе и преуспел там на отделении менуэтов и прочих полонезов? Никто. Потому что – это не факт, а бред моего раздраженного воображения. И более всего мне хотелось теперь просто-напросто настучать обоим жесткой рукоятью «макарова» по затылкам до полной летальности и непотребства… Но – нельзя. В запале душегубом стать легко, а вернуться потом к людям – почти немыслимо.
Признаться, я уже предвкушал грядущую содержательную беседу с Алефом и очень желал вернуться, как выразился бы ученый, «к вопросу о…» и тем – обрести желаемую ясность, но… Внизу увидел проблесковый маячок патрульки; следом натужно карабкался в гору микроавтобус… В таких здесь катаются бойцы группы «Беркут».
Недолго размышляя, я отер с пистолетика свои отпечатки и швырнул его поодаль. От греха. Ведь что нам может предложить местный милицейский спецназ имени гордой птицы, кроме как «мордой в грязь» и прочих катаклизмов? Интернирование на неопределенный срок по подозрению в нескольких убийствах и прочие неприятности. Сидеть в тесной камере все лето? Которое может перейти и в десятилетие, и в вечность?
Не знаю, кто вызвал силовиков, – возможно, кто-то из бдительных граждан, заметивших приглушенные вспышки выстрелов… Нет, эдакое маловероятно. Скорее какой-никакой стукачок, пусть и с запланированным запозданием, поведал умному полковнику Свиридову о грядущей стрелке… И Сева, и Лука – ребятки местные, а здесь все – друг другу родственники, сватья и побратимы… Кто-то и «протек» – типа по знакомству и не со зла.
Пора убираться восвояси. Ибо у нас – то ли ты стрелял, то ли в тебя, а ответит тот, кто попался. Только где у меня в сем городке эти самые «свояси»? Кругом одни «бояси» и «пугаси». Как в английской песенке: «У котауси злые глазауси и злые-презлые зубауси…»
Вздохнув, начертал на стекле оставленного джипа маркером: «Осторожно – мины!», чтобы служивые не нарвались невзначай, забрался в доставивший меня на побережье братанский «ниссан», поставил передачу на нейтралку и, бесшумный и невидимый, покатился под горку вдоль обрыва, набирая скорость.
Итак, «черные человеки» объявились по полной. Да не просто черные, а еще и «братья-мусульмане» с Арабского Востока, возможно одержимые идеей переустройства мира… И это при том, что события в Бактрии крайние полгода были фатальны и загадочны. То гордые горцы порезались самоубийственно, то авторитетные мужчины перемерли – то ли от сердечной недостаточности, то ли от умственной невостребованности, то ли оперативная группа госбезопасности пострелялась…
Мне вдруг вспомнилась легенда, рассказанная доктором Розенкранцем… Море пришло на древний город и поглотило его… А могло быть и наоборот… «Когда король обнажит голову, а ты окажешься в шляпе… Когда одна палочка и девять дырочек истребят целое войско…»
Испытание нового оружия?.. Или – людей, ставших оружием, умеющих тем или иным способом воздействовать на бессознательное в человеке?..
И что или кого хотел найти в Бактрии Дэвид Дэниэлс? И отчего на него бросили если и не «всю королевскую рать» какого-нибудь нефтяного султаната, то ее теневых бойцов? Ребята играли в одну игру да рассорились за картами?
А что нам говорит первая заповедь игрока? «Всякий играющий должен приступать к игре хладнокровно и спокойно. Если у играющего появляется страсть, то тогда всякое благоразумие, расчет и счастье переходят на другую сторону. Страстность в игре ведет к непременному проигрышу». Что еще?
«Необходимо самым незаметным образом хоронить в душе своей все движения, которые выражают радость при выигрыше и скуку при проигрыше. Счастье не особенно любит, чтобы радовались тем благодеяниям, которыми оно вас дарит. Горе ожидает тех, кто пьянеет от удачной игры».
Так для кого игра была удачной настолько, что он забыл об осторожности? И что в ней является призом? И кто в этой игре я – случайный игрок, джокер или просто подставной валет, ряженный в чужую «рубашку»? Вот над этим стоит подумать. Вернее… Над этим стоило думать раньше. А теперь… Если еще до начала партии ты не знаешь, кто проиграл, значит – проиграл ты.
«Музыкант в лесу под деревом наигрывает вальс, он наигрывает вальс, то ласковый, то страстный…»
Кое-как пробравшись степью до шоссе, благо с приводом у «ниссана» было все в порядке, вернулся к одиноко стоящей в переулке своей машине, сел, набрал по мобильному Аню, но она так и не ответила. Обеспокоенный, связался с Морисом. Морис сказал, что Аня спит. Он заезжал недавно. Не знаю отчего, но этому взрослому мальчику я поверил. Оттого, что хотел поверить? Нет. Он не лукавил, когда говорил и об Ане, и о своем прошлом. Вот это я пока еще не разучился различать.
Он спросил, скоро ли я буду. Я ответил, что свои планы на эту ночь представляю туманно. И не соврал.
По словам доктора Розенкранца, последнее место, которое посетил в этом городе Дэниэлс, прежде чем исчезнуть, был ночной клуб «Три карты». У него там была назначена встреча? Или – его действительно интересовала игра странного виртуоза Эжена, решившего своею музыкой изменить мир?
Похоже, действо в «Трех картах» уже началось. Стоит поспешить? Я взглянул на часы. Они стали. Тоже хорошо. Остановившиеся часы дважды в сутки показывают точное время. Спешащие и запаздывающие – никогда.
Глава 56
– Будущее всегда отбрасывает тень на настоящее… И только чуткие сердцем, трепетные душой и одаренные младенческим разумом, не замутненным ничтожеством века сего, способны это будущее провидеть и рассказать нам… Вот и вся тайна – и человеческая, и мирская, и божественная… И всего через несколько минут долговязый мальчик расскажет вам о вашей душе… И вы усомнитесь, ваша ли это душа, – столько там будет… всякого.
Седой, одетый в исключительно дорогой костюм субъект сидел на каменном парапете у входа в клуб, покручивая в тщательно вымытых, ухоженных и даже слегка тронутых маникюром пальцах дымящуюся «гавану».
– Я вижу, вы тоже не особенно спешите к началу… Эта… с позволения сказать… публика… Для них выступление Эжена – номер седьмой… Сначала гитарист, потом – балалаечник, потом заезжий шут с куклой, потом заезжая кукла с шутом… А вторая часть, после полуночи – только музыка. Вы откуда-то приехали?
– Из Москвы.
– Специально послушать Эжена?
– Получается – да, – ответил я, почти не покривив душой.
До посещения клуба я успел заехать на пляж и наскоро вымылся в платной душевой кабинке, потом заскочил в работающий чуть не круглосуточно супермаркет и очень недорого сторговал смокинг. Да что не дорого – почти даром! Ибо, невзирая на то, что мы уже Европа, смокинги привычно и с достоинством у нас носят только половые. Пардон – халдеи. Пардон – официанты. Метрдотели. Распорядители торжеств.
Я в этот вечер распорядителем явно не был. Но в джинсах и шведке в элитный клуб меня могли не пустить. Переодевшись и увидев себя в зеркале – не узнал. Неудивительно, что простоватые Сева с Лукой да и с «черным человеком» заодно меня тоже попутали… Или их попутал лукавый? Или – тот, кто желал, чтобы все вышло именно так… И представил меня – кем? Оружейным спекулянтом? Крутым мафиозо? Воротилой теневого рынка? Охотником за сокровищем? Злым дейвом?
Впрочем, и наши представления о самих себе, и представления людей о нас никогда не совпадают с тем, что мы собой представляем.
Я мотнул головой. Судя по последней мысли, хроническое недосыпание перешло в новую стадию и сделалось хроническим слабоумием. Так тупо и витиевато простую мысль – все не то, чем кажется, – я еще никогда не пытался сформулировать. Ничего, сейчас сольюсь с музыкой, достигну катарсиса и усну – орошенный слезами очищения…
– А я из Петербурга. Или – из Ленинграда. Вот ведь странно, вы не замечали? Ни у меня, ни у кого из моих знакомых из других городов и весей название Ленинград никогда не ассоциировалось с Лениным. Ленинград – это чистое, ясное, строгое пространство близ Невы, Ленин… Впрочем, что это я… Просто, пока летел сюда, слушал радио, и песня привязалась, популярная ныне… «В этой осени никто не виноват, не виноват…» И так вот всегда…
Когда говорят – не виноват, ощущают на самом деле горькое чувство вины – перед родителями, коим не сказали ласкового слова, перед детьми, которые росли сами по себе… И все дело в смерти. И ладно бы мы в течение жизни примеряли ее только на себя. А то – на всех ближних и дальних, на ближних особенно, представляя неизбывное свое горе и тешась им… А ведь такая штука, как смерть, с близкими нашими рано или поздно случается. И вот нам уже кажется, что наши «игры разума» были тайным пожеланием, и вот – совесть и раскаяние мучит нас и будет мучить всю жизнь… Как и то, что мы не сделались такими, какими желали нас видеть родители, и тем – сократили их дни…
Мужчина привстал, поклонился:
– Сергей Валентинович Ростовцев. Доктор.
Мне оставалось раскланяться в ответ:
– Олег Владимирович Дронов. Журналист.
– Вы приехали специально, чтобы написать про Эжена?
– Нет.
– Тогда вы – как и я. Вам нужно просто всмотреться в собственную душу. Так бывает на сломе времен.
– Времена разные, люди – те же.
Сергей Валентинович внимательно всмотрелся в меня:
– Вы неискренны, Олег. Пытаетесь повторять расхожие оговорки, а на самом деле… Вы ведь так не считаете.
Я пожал плечами.
– Времена создают людей, как и люди то, что потом назовут их временем… «Это было во времена Шекспира…» или «Это было во времена Карла Великого…». И никто не скажет: «Эпоха Клемансо» или «Времена сорок третьего президента США». И даже в самих США никто не вспомнит, кто был этим самым «сорок третьим». Но есть и парадокс: когда искусства слабы или зависимы, времена запоминают по тиранам. Мы скажем «сталинская эпоха», но никогда не выговорим «эпоха нацизма». Или «гитлеровская эпоха». Вы не задумывались, отчего?
– Вы доктор философии, Сергей Валентинович?
– О нет, увольте. Простой хирург. Врач. Просто разговаривать о сечениях и осложнениях в результате гнойных абсцессов было бы и скучно, и неуместно. Хотя… Начинал я некогда простым полевым хирургом. Бывал, знаете ли, «в горячих точках», как это принято теперь называть. И возненавидел людей за то, что они создали так много инструментов, способных калечить и убивать, и так мало – способных заживлять. А потом – пришли новые времена и я…
– Стали бизнесменом?
– О нет. Я просто пластический хирург. Ведь наша жизнь мирная – то же поле битвы. Люди в погоне за удачей или тем, что они ею считают, становятся изнуренными, изможденными, их лица с годами походят на клоунские личины, и по ним, как по бумаге, можно прочесть обо всех их пороках и тайных страстях… А ведь для многих лицо – товар. Для политиков, бизнесменов, звезд шоу-бизнеса… Мир стремится к усредненному идеалу внешности и называет это «красотой». Вы никогда не всматривались в картины старых мастеров? Или хотя бы в работы дореволюционных фотографов? У тех людей разные лица, но – другие, чем теперь. Совершенно другие. И что вы хотите?
Взять нашу страну? Сначала – десятилетие ожесточения и самоистребления Гражданской. Потом – двадцатилетие страха. Потом – самопожертвование Отечественной. Потом – три десятилетия искусственного отбора на серость, приспособляемость, цинизм… И единственным лекарством против страха, единственным транквилизатором и великим магом-защитником от окружающей серости была водка. И вот – выросло новое поколение, в ближней генетике которого все эти качества переплелись странно и витиевато – агрессия, лизоблюдство, цинизм, неверие, страх… И все это брошено новыми молодыми на достижение успеха – который подстегивается культивируемым властями невежеством – ведь быдлом легче управлять – и формулируется не иначе как свобода поступать по своему произволу… Превращение детского «хочу» в великое «Хочу!», нетерпение, нежелание создавать, неумение увлекаться, жажда развлечений… «Хлеба и зрелищ…» К чему привело это некогда могучий Рим? – Сергей Валентинович загрустил, произнес: – Не знаю. Раньше я спасал жизни на войне, и до сих пор не знаю, спас ли. Из войны люди возвращались в ложь и равнодушие «наших дней». В бессмысленность и серость «трудовых будней». И – пропадали в ней бессмысленно. А все же… Несколько человек из тех, кого мне удалось спасти, наверное, счастливы. И это – мое утешение. А сейчас…
Я просто леплю маски – благородства, веселости, молодости… И если раньше, как и всех нас, меня отвлекала ирония и даже сарказм по отношению к собственному раболепству перед звонкой монетой… Раз вы журналист, то знаете, как смиряет гордыню шелест крупных купюр… Но совесть, совесть… Или – зависть к себе такому, каким был когда-то? А потому не спасает даже дорогущий коньяк, какой клиенты считают своим долгом засылать мне помимо гонорара…
Теперь время поисков смысла в уже клонящейся на закат жизни… Нет, я уверен, что, как и все, через пару лет постарею окончательно, успокоюсь и найду в собственном бытии много столь осмысленного и значимого, что… А неотсиявшие закаты и невзошедшие восходы… О них я стану вспоминать все реже… Но пока…
Музыка позволяет увидеть жизнь целиком, ощутить себя не бессмысленной песчинкой мироздания, но – космосом… И пусть эту музыку творю не я, я благодарен судьбе за то, что она не лишила меня этого дара – слушать и слышать прекрасное… И представлять себя воином света, и, пока она звучит во мне, чувствовать свою жизнь полной содержания, значения и смысла… И – понимать сказанное: «Совершенный воин побеждает, не вступая в сражение».
Глава 57
Грезы сгущают сущее вокруг мечтающего, дают ему иллюзию такого бытия, которого он жаждал, но не смел прикоснуться… Может быть, в этом и есть назначение музыки – будить наши мечтания и превращать то, что мы видим вокруг, в волшебные шатры, где за каждым пологом сокрыто известное нам, но доселе отчего-то неведомое и непознанное…
От предложенной сигары я отказался, вынул сигарету, устроился на парапете рядом с доктором Ростовцевым и по соседству с двумя мрамороподобными львами, украшавшими вход в заведение. Львы были натуральные, не новодел, сработанные из белого камня известняка, какого в этих местах в изобилии… Со временем камень приобрел должную шероховатость и своеобразную «патину»; судя по всему, раньше в «Трех картах» помещался особняк весьма зажиточного негоцианта, о чем вещала надпись над входом, намеренно оставленная новыми хозяевами: «Домъ И.Л. Розенфельда 1912». Как и часы, шедшие некогда, согласно иудейской традиции, наоборот, справа налево и остановившиеся, надо полагать, году эдак в двадцать седьмом. Стрелки восстановили, как и внешний облик хронометра, а вот механизм в них явно отсутствовал; они, как и мои наручные, теперь показывали точное время лишь дважды в сутки.
Откуда-то издалека, с набережной, доносилась щемящая мелодия Гершвина о времени лета, напоминая о том, что и это лето минует, как прежние… Странное дело… Может, оттого, что у нас восемь месяцев в году зима, и слякоть, и темень, мы и годы считаем по летам?.. И оттого так они помнятся – каждое по-своему, и оттого так жалко любого уходящего лета, даже того, в котором ты никогда не был и, наверное, никогда уже не будешь… «Поздний вечер в Соренто нас погодой не балует…»
Или другая мелодия… Из давнего-давнего детства… Когда сидел я на укрытой ветвями желтеющего шиповника аллее и – ждал… Ту, единственную?.. О нет… «Еще был не разменян мой первый золотой, сияли розы, гордые собой…» Неясные томления еще только теплились в груди моей – томления о той жизни, какая будет или может быть… «Снова птицы в стаи собираются, ждет их за моря дорога дальняя… Яркое, веселое, зеленое – до свиданья, лето, до свидания…»
…А мне вдруг стало жалко себя и своей бездарной и одинокой жизни… И того, что никто и никогда не узнает о том, какой она была и чего в ней никогда не случилось… «А я сидю, курю на плинтуаре ночью темной, сидю, глядю, как фраера хиляють чинно в ряд…» Невдалеке была набережная, по ней уже слонялся отдыхающий люд с целью пьяно убить время и сбежать от скуки повседневности, что поджидает их дома, да и здесь настигает чередованием похожих аттракционов и лейтмотивом расхожих мелодий… «До свиданья, лето, до свидания…»
…Летом, как и юностью, все другое. Беспутные, бездумные дни летят хороводом, длинные, как детство, и теплые, как слезы… И кажется, ты можешь запомнить их все – до капли дождя, до оттенка травы, до проблеска вечернего луча по струящейся прохладе воды, до трепета ресниц незнакомой девчонки, с которой ты рассеянно разминулся, чтобы теперь помнить всю жизнь… И только когда разом упадет хрусткая изморозь, когда прозрачные паутинки полетят над нежно-зеленой стрельчатой озимью, светящейся переливчатыми огоньками росы, когда небо засветится чистой густой синевой сквозь вытянувшиеся деревца, когда лес вызолотится и запламенеет алым и малиновым – станет ясно, что лето кончилось, что его не будет уже никогда, по крайней мере такого… И все, что пряталось в тайниках и закоулках души, вдруг проступает неотвязной явью, и мы снова переживаем несбывшееся и мечтаем о том, чего никогда не случится, и это будущее вдруг становится манящим, желанным, искренним…
Когда доктор Ростовцев предложил мне коньяку в пластиковом стаканчике, я не отказался.
– Пожалуй, вы, как и я, устали настолько, что вам стало страшно задумываться о прошлом. И еще страшнее – о будущем. Вот мы и сидим здесь, и ждем, надеясь на чудо. Будто этот мальчик своей музыкой сможет воскресить нас прежних. Вы никогда не слышали его игру?
– Давно. На площади.
– Тогда вы ее не слышали вовсе. С каждым из нас в определенные моменты происходит нечто. Я сказал бы «чудо», да как-то неловко. Потому что потом… каждый из нас возвратится к своим камням.
– Камням очагов?
– Очагов? – раздумчиво переспросил Ростовцев. – Забавно, я как-то об этом не задумывался. Вы помните миф о Сизифе?
– Сизиф вкатывал на гору тяжеленный камень, и тот скатывался обратно к подножию горы, когда вершина была совсем рядом…
– Считается, что это было Божьим наказанием. За все его «художества». А в чем они? Да он дважды обманывал смерть! Сначала заковал пришедшего за ним Танатоса в оковы, и люди перестали умирать, и даже Аид испугался запустения в его мрачном царстве теней! И он послал бога войны Ареса освободить Танатоса и низвести душу Сизифа в Аид. Но тот и там пошел на хитрость: он пожаловался на собственную жену, которая (по его же повелению) не погребла тело должным образом, и просил Аида отпустить его в мир, чтобы устроить все должным образом. Боги, как и люди, чтили традиции. И когда увидел красоту этого мира, море, солнце, рассветы и закаты, то не захотел возвращаться. Аиду пришлось послать к нему Гермеса, и тому тот не смог противиться!
Так вот: помните у Альбера Камю? Он пишет о том, что Сизиф мучается, вздымая свой камень в гору и задыхаясь от напряжения, а вот когда спускается вновь за ним – он счастлив; он – победитель своей судьбы.
Мне представляется это иным. Ведь все мы – сизифы, и все катим в гору камень! Камень тяжел, неповоротлив, но я как бы сроднился с ним, я знаю, я чувствую каждую его шероховатость и выбоину, я общаюсь с ним и одушевляю мою тяжкую ношу – люди таковы, они стремятся одушевить все, с чем имеют дело… И вот представьте мой страх, и мое отчаяние, и мое неведение, когда вершина близка… Там дуют неласковые ветры, там нет для меня ни дела, ни слова, там камень мой, что стал для меня и другом, и соратником в этом подъеме, – омертвеет и будет лежать бесконечно долго молчаливой и никому не интересной глыбой, и прервется мое усилие, и прервется мой подъем, и прервется мой диалог с камнем – а на самом деле мой внутренний мучительный диалог с самим собой… Прервутся мои мечты о достижении! И, наконец, – что ждет меня на вершине?! Созерцание окружающего пустого пространства и хаоса, скука и… одиночество… Безмерное одиночество! И этот страх – сильнее всех остальных! И именно он заставляет меня выпускать камень, и тот летит вниз в свободном падении, и я спускаюсь… Потому что на вершине одной из гор Аида нет ничего, кроме пустоты и уединенного безумия, а я – возвращаюсь к трудам, к надеждам, к познанию самого себя…
Ростовцев замолчал, потупился, словно устыдившись той патетики, что звучала только что в его словах… Произнес грустно:
– Все, что я сказал, удел душ высоких, а я… Я скорее похож на скромного каменотеса, переделывающего лица при гнилых душах и тем – извращающего природу… Люди не должны обманываться относительно тех, с кем имеют дело… Впрочем…
Ложь всегда нарядна, элегантна и блестяща. А если людям постоянно лгать, выдавая личины за лица, а ложь за правду, саму правду они не смогут да и не захотят воспринимать! И станут требовать новой лжи, такой же красочной, как все выдуманное! Хотя – остаются глаза… Как утверждал один лукавый беллетрист, они – зеркало души. Но у многих – это кривое, искаженное зеркало, анфилада, в которой потеряться легче легкого…
Доктор замолчал, лицо его сделалось почти несчастным. Потом вымученно улыбнулся, произнес:
– Но это все так, умствования. Как у пастернаковского Живаго: «Что такое история? Это целые века… исследований загадки смерти с целью преодолеть смерть… Вот почему люди открывают математическую бесконечность… и пишут симфонии». Если бы так… Большинство людей стараются преодолеть жизнь. Или хотя бы – переждать ее.
Мы с вами сейчас услышим музыку. Музыка исцеляет душу… Тем, у кого она есть.
Глава 58
Музыка… А в памяти моей витали мелодии старых песен… «Когда это было, когда это было, во сне – наяву…» Эмоциональное изложение доктора Ростовцева я воспринимал словно сквозь густой и душный туман… «А я сидю, курю на плинтуаре ночью темной…» Надеясь, что все заинтересованные стороны уже догадались, что я «похож, но не он!». И из этой темноты не прилетит ко мне пуля… Надеяться можно, а вот рассчитывать…
Мы уже собирались пройти в зал, как меня резко и решительно отозвал в сторону, подхватив под локоток, крепкий, невысокий и коротко стриженный мужчина с властным лицом и жестким, отягощенным брылями, подбородком.
– Олег Владимирович Дронов? Полковник Свиридов. У нас есть к вам вопросы. Не соблаговолите отойти со мной к машине?
– Соблаговолю. Руку отпустите.
Закатанное в пластик удостоверение предъявлено по всей форме, захват крепкий, должный продемонстрировать… Да ничего и никому он демонстрировать не должен! Просто полковник Свиридов привык общаться именно так. А меня искренне раздражает, когда со мною так общаются!
– Мы хотим задать вам несколько вопросов.
– И сколько вас, таких любопытных?
– Я хочу.
«Форд» начальника милиции стоял чуть поодаль, не на стоянке. Впрочем, автомобили у ночного клуба «Три карты» вообще были авторитетными. Вернее, тут другое слово уместнее: знаковыми. Как и номера у каждого. Столичные или иностранные.
– Внимательно вас слушаю, – сказал я.
– Олег Владимирович, не задерживайтесь… – проговорил мне вслед доктор Ростовцев.
Я обернулся, вежливо кивнул ему.
– Я вас дождусь, – пообещал он.
– Не боитесь пропустить начало? Или – без вас не начнут? – спросил я.
– Я знаю, когда начнут.
И чем я приглянулся Сергею Валентиновичу?.. Или он просто решил проявить дружественную солидарность: то ли знал, кто такой Свиридов, то ли догадался и, защищенный своим – положением? мастерством? – решил по привычке старинного петербургского интеллигента проявить солидарность и защитить журналиста от домогательств «охранки»…
Свиридов времени ни на разговоры, ни на психологические изыски не терял. Предъявил мне фото, спросил:
– Вы знаете этого человека?
С фотографии смотрел наемник, желавший меня застрелить в светлом переулке белым днем. Компьютером его оживили или фото взяли с паспорта или другого въездного документа… Но я бы его не признал. Слишком напуган и ошарашен был тогда странной встречей…
Да и вопрос неверный. Представлены мы не были, так что, если отвечу отрицательно, ни один детектор лжи даже клеммой не поведет! Следовательно, приз уходит к знатокам.
А если серьезно? Что отвечать полковнику? Бомжей он мог и не вычислить, пацанов-футболистов – обязан… И – что? Когда мы перетаскивали потерпевшего, он дышал. Так что все ваши домыслы, полковник… «Напрасные слова, виньетка ложной сути…» Да и неистребимое желание говорить чистую правду служилым людям в милицейской форме истаяло у меня в далеком детстве. Даже не потому, что им, как и людям вообще, нужна не правда, а видимость благопристойности. Дело тут в том, как толкуют правду представители любой нужной и благородной профессии. Доктор станет выслушивать вас, подгоняя ваши излияния под имеющийся в его предположении (или «ему указании») диагноз о вялотекущей шизофрении, и очень его будет раздражать, если не вписываетесь вы в проверенную десятилетиями практики картину: «Доктор, я буду жить?» – «Может быть, батенька. А зачем?»
Опера тоже толкуют ваши слова, подгоняя под выстраиваемые или просто удобные версии. В сочетании с возможностью «закрыть» любого на трое суток, так сказать «до выяснения», это совсем не бодрит. А потому – прав поэт: «Чистая правда когда-нибудь восторжествует, если проделает то же, что грязная ложь…» Доктор философии Розенкранц поспорил бы с этим, а я – не стану. По крайней мере, пока.
– Этого не знаю, – ответил я.
Свиридов быстро поправился:
– Видели его здесь или в иных местах? Встречали?
Замечательно. Особенно насчет «иных мест». В иных местах иных уж нет. Стихи родились.
– Не припоминаю.
– А вот этих?
Неуемный борец Алеф, философствующий стрелок Лука, Сева – этого не потрудились даже заретушировать под живого.
– И этих не припоминаю.
– Ну что ж. Придется проехать с нами. У вас будет время подумать и вспомнить.
Спать хотелось нестерпимо. И оттого все происходящее вокруг казалось сном. Из которого хотелось вырваться.
Подъехавшая кавалькада была блестящей. Бронированный представительский «мерс», два автомобиля сопровождения, чуть поодаль – джип генерала Гнатюка. Из лимузина в сопровождении Мориса появилась красивая дама, огляделась, чуть опустив ресницы: привычка защищать глаза от бликов вездесущих фотографов. Здесь их не было, но – вторая натура: дама и губы сложила в привлекательную улыбку, и подобралась… Морис приветливо помахал мне рукой и вместе с дамой прошествовал в зал. А рядом тут же возник генерал Гнатюк, душевно поздоровался; мне на эту его «душевность» хотелось лишь огрызнуться: «Виделись!»
– Все-таки решил посетить представление, Дрон?
Я что-то промямлил в ответ; полковник Свиридов же отчеканил:
– Боюсь, Александр Петрович, он не сможет присутствовать. Вопросы к нему накопились.
– Вот и подшей их в папочку, Олег Петрович, заколи иголочкой и засунь – знаешь куда? Правильно, в ящик. Несгораемый, конечно. Протоколы ведь не рукописи, горят.
– Извините, товарищ генерал, но…
– Полковник, ты отличный опер и замечательный службист, но ты же все видел… Молодой человек, что с прекрасной дамой, дружественно приветствовал этого повесу. И наверняка захочет представить его нашей оранжевой виконтессе. При таких раскладах, полковник, не то что «ваши не пляшут», но даже «наши не танцуют». Уразумел? И не хмурься. Протоколы, они – как люди: лежат до поры на полках, пока времена не переменятся.
– Следственные действия имеют шансы на успех часто только по горячему…
– Вот что, полковник. Ты, я вижу, забыл, сколько у тебя накопилось «висяков» за минувшую весну! За это и погоны летят, и кресла под седалищами проваливаются! В тартарары! Не понимаешь по-русски, скажу на державной мове: геть звитси! Негайно! И меркуй над життям, а нэ над папером!
Свиридов покраснел от досады, огрызнулся:
– То есть вы официально забираете у меня подозреваемого…
– Да у нас просто дружеская вечеринка с однополчанином, Олег Петрович. Дружеская. Ну и пойди навстречу.
– Я вынужден буду написать докладную по команде…
– Пиши. Только – кому? Вчера твоего непосредственного начальника сняли; его непосредственного начальника – слили. Спросишь, почему? Не поняли генералы субординации и остроты момента. Не хватило им, друг мой Свиридов, патриотического чутья и национального чувства! Вот и поразмышляй! То ли генеральские погоны примерять станешь, то ли – в отставку пойдешь с формулировкой «служебное несоответствие»!
Генерал выдержал соответствующую паузу, улыбнулся примирительно:
– Понимаю, в том, что трупы давние и недавние «зависли», – не твоя вина; опер ты хороший, оттого и держим. Но и сам рассуди: вину мне что, на себя возлагать? Где ты видел генерала, что-то возлагающего на себя, кроме папахи? Эх, друг Свиридов, такие теперь времена: не верь светофору, верь идущему на тебя транспорту!
Да ты не расстраивайся шибко: поезжай, выспись, завтра будет день, тогда, глядишь, все и прояснится.
Свиридов смерил меня взглядом, процедил сквозь плотно сомкнутые губы:
– До утра он может и не дожить.
– А это – его проблема, – радостно откликнулся генерал, развернулся и быстро прошел в зал.
Полковник Свиридов скрылся за тонированным стеклом автомобиля и исчез в ночи. А я остался стоять на опустевшей площадке перед зданием с остановившимися часами, освещенный, как мишень в тире проезжего балагана… И мне хотелось, чтобы была темень, кромешная, и в памяти блуждала лишь одна строка: «На меня наставлен сумрак ночи тысячью биноклей на оси… Если только можно, Авве Отче, чашу эту мимо пронеси…»[22]
Глава 59
«Гул затих, я вышел на подмостки…» Мы прошествовали в зал, уставленный по периметру огороженными, подобно ложам, столиками, за которыми расположились слушатели; лица их лишь угадывались в полутьме… Здесь в эту ночь мне ничто не грозит. И можно расслабиться… Но – как? А потребовать бы ведро водки, кошку, чтобы мяучила надрывно и жалостливо, а я бы заливал зеркальный паркет скупою мужскою слезой и – страдал: «Э-э-э-х, таска-а-а-а…»
Еще два лица показались мне в полутьме смутно знакомыми, но различить их я не успел… Нас с доктором Ростовцевым проводили за стол; как и остальные, он был идеально пуст и накрыт черной скатертью; перед каждым лежал пустой нотный стан и – томики стихов, обернутые в одинаковую бумагу.
– Вам повезло, Олег. С подобными импровизациями Эжен выступает лишь дважды в год, и знают о них лишь посвященные…
Посвященные – во что? Но и этот вопрос, как и многие, что задавались мне этим городом, остался без ответа. Да и нужны ли они?.. Те, кто знает, зачем живет, не знают, как жить. А те, кто знает, как жить, не задумываются над первым… Я же… И первый, и второй – тайны, покрытые для меня мраком… А жизнь уязвима и кратка, длись она даже век… И человек теряется в ней, как песчинка в Аравийской пустыне…
– Зачем нотные листы?
– Любой из гостей, если захочет, может написать что-то, и Эжен разовьет тему… Но… Это считается здесь нетактичным. Все предпочитают открывать томики и выбирать стихи – наугад. Получается некая психологическая игра, в которой, впрочем, немало мистики… Ну а если добавить гениальные импровизации Эжена…
Я только помотал головой, а в ней, пустой, как двухтысячелетняя краснофигурная амфора, плавала строфа «Грибоедовского вальса» Саши Башлачева: «…но случился в деревне с сеансом выдающийся гипнотизер…»
Блестящая поверхность пола, подиум, небольшая сцена, погруженный во тьму зал, и только крутящийся зеркальный шар под потолком орошал черное пространство наверху мнимым млечным сиянием…
Эжен появился в белом фраке; длинные его волосы были набриллиантинены, лицо бледно, и более всего в странном этом освещении он походил на Пьеро… Так и казалось, он сейчас взмахнет рукавами и начнет декламировать – тонко, ломко, пронзительно: «Пропала Мальвина, Мальвина моя…»
Но музыкант лишь поклонился, сел за клавиатуру синтезатора…
Первым решился мужчина средних лет… Он открыл наугад лежащий перед ним томик, прочел отчетливо, почти без всякого выражения:
Как многодневная усталость Ложится снег. И сколько нам еще осталось Минут на всех? И сколько нам еще осталось На всех невзгод? Пустых прощаний, и вокзалов, И непогод… В белесой тьме не различаю Домов и лиц. Холодной пылью засыпает Листву страниц. К асфальту небо прикоснулось — Тень пустоты… Домов декабрьская сутулость — Отстрел мечты[23].Эжен застыл на своем возвышении, потом, едва касаясь, провел пальцами по клавиатуре… И словно теплый ветерок пробежал над залом, едва шевеля листву деревьев, но уже угадывается близкая осень с ее легкой, невесомой, как летящие над зеленой стрельчатой озимью паутинки, грустью… А потом – словно черный провал ноября, и осень делается строгой, и холодные нити дождей струятся с оловянного казенного неба, и листья обвисают линялым тряпьем, и капли стынут на изломах черных сучьев, и земля вдруг запахнет остро, призывно… А мир сделается волглым и серым – в ожидании снега.
Снег должен пасть пушистым покоем, сгладить неприглядное сиротство оголенного леса, разоренных гряд, убогое бездорожье неяркой, милой земли… И его все нет, нет, нет… Порою срывается с низких туч мокрая крошка, сыплет, покрывая озябшую землю грязной холодной хлябью, и озимь трепещет предчувствием близкой гибели.
Снег возникает, как чудо. И день и другой небо напитывается тяжестью, нависает, делая мир беспокойно-растерянным, и люди мечутся – ломкие, уязвимые, беспомощные, они словно ищут покоя и – не находят…
А мир постепенно мутнеет, обращаясь в сумерки, пока не опустится вечер – черный, непроглядный, от которого хочется укрыться за желтым светом абажуров, за золотом плотных портьер, в тепле янтарного чая и хмеле пурпурного вина… И год бредет к закату налитой тяжелой, свинцовой усталостью, сковавшей землю… И – жизнь бредет к закату… И закат этот смутен за пеленою, и хочется бежать, но бежать некуда – слишком малы пространства усыпанных снегом улиц, слишком черны зеркальные провалы окон… И душа мечется и летит, и, не в силах взмыть и оторваться от земли, падает в мягкое, уже подтаявшее месиво, и кажется, – это ангел с изломанными крыльями, и он бредет, прикрываясь ими, будто серым мокрым плащом, и путь его укутывает мгла, и та, что позади, и та, что вокруг, и та, что будет…
И острые стрелы поземки несутся по ночным, заиндевевшим, отполированным слюдяной коркой льда улицам, а на площади – вихрятся смерчами у ног каменного истукана на высоком гранитном постаменте. Словно статуя Командора, он застыл перед темным зданием, безлично взирающим на подвластный город и неподвластный снег пустыми провалами черных окон…
И никто не увидел, как в этой мгле ангел вышел на высокий берег и, отбросив вымокшие крылья, оставил коченеющий город и взмыл в прозрачно-строгое ночное небо.
Глава 60
…А потом звучала другая музыка и другие стихи… И снова музыка… И когда все закончилось, Эжен встал, молча поклонился, холодный, отрешенный и безразличный, и – ушел. Аплодисментов не было, не было ничего, что обычно сопутствует успешному концерту… Да и разве это был концерт?.. Когда Эжен звуками будил в душах людей такое, что они забыли давно и зареклись вспоминать… И сейчас расходились молчаливые и немного оглушенные тем, что произошло или еще происходило с ними, и видения собственных жизней или смертей еще теснились в их воображении… Все боги и все демоны живут в каждом из нас, все герои, все великие деяния, все блестящие победы и гениальные достижения, но людям – страшно пробудить их… Ведь тогда жизнь их переменится и никогда не сделается прежней…
С доктором Ростовцевым, да и вообще со всеми я простился кивком и побрел по опустевшей набережной в сторону дома. Воспользоваться автомобилем мне даже в голову не пришло… Ночной шепот волн сплетался со звуками и видениями в душе моей, и я брел этим полусном, и море казалось порой нарисованным – столь четки и рельефны, словно скрученные из проволоки, были белые гребешки волн, столь ирреальны темные помпезные здания, столь глумливо-виртуальны светящиеся вывески круглосуточных игровых залов…
И – снова услышал музыку, и увидел одинокую фигурку музыканта за парапетом у моря, едва плещущего на берег и, казалось, засыпающего под эту мелодию:
Из края в край вперед иду, и мой сурок со мною, Под вечер кров себе найду – и мой сурок со мною…Эжен сидел на камне, закутанный в длинный балахон, и играл на флейте. Как он здесь очутился – волею ли Гермеса был перенесен со скоростью мысли или…
Впрочем, мог просто приехать на машине любого из гостей. Рядом стояла бутылка дорогущего коньяка. Я хотел было пройти незамеченным, но подумал вдруг, – что, если Эжен напьется, упадет в воду и утонет? Или с ним приключится что-то еще? Страха за себя не было вовсе. То ли устал опасаться, то ли просто устал настолько, что перестал воспринимать этот ночной город явью и он стал для меня городом снов… А в снах, даже кошмарных, все жутко, но ирреально и проходит с наступлением утра. Или – нет?..
Эжен поднял голову, увидел меня, махнул рукой:
– Ты все-таки остался, странник. Зря…
– Почему ты здесь, Эжен?
– Учусь играть.
– Ты играешь божественно.
– Я просто жалкий комедиант. Да, я играю. То – великого композитора, то – великого музыканта… И у меня не хватает ни мужества, ни мастерства притвориться таким, как все. Серым. Оранжевым. Голубым. Одноцветным. Чтобы я мог развлекать публику. И стал признанным. Может быть, тогда Анета тоже признает меня?
– Ты делаешь больше.
– Я не делаю ничего. Демоны и ангелы, что спят в каждой душе, слышат извлекаемые мною звуки, но каждый – по-своему. А у меня после всего… остается только страх.
– Чего?
– Сойти с ума. Люди бывают со мною и моей музыкой недолго и – уходят… А я с этим – всегда.
– Они уходят потрясенными.
– Или напуганными. Порою людям необходимо ощутить близкую смерть, чтобы начать ценить жизнь – не как данность, а как совершенный дар, какой они не вправе растрачивать, но – приумножать. И это – долг прожить жизнь не пусто! – пугает гораздо больше осознания того, что существует смерть, что она всегда рядом и каждый, сколь бы успешен и защищен ни казался самому себе, – уязвим, как недельный младенец, даже больше… Младенец мягок и чист, мягкое поддается, а людей мучит гордыня, и они, осознав бесценность и хрупкость данного им дара, порой просто ломаются – с треском, как сухие жердины…
Но у них есть возможность… забыться. И вернуться к прежней рутине и пережиданию жизни, тем более – неизвестность времени смерти рождает счастливую иллюзию ее бесконечности… А я живу моей музыкой и моей мукой всегда. И стараюсь… не предать этот дар. Вот только Анета… «Вино невкусно мне, тяжел туман, в столице траур круглый год…»
– Эжен… В этом городе последнее время слишком много смертей… Смертей необъяснимых. Они показались бы людям естественными, если бы… не были нарочито похожими… – Произнеся это, я почувствовал, как пересохло у меня в горле.
Эжен услышал характерную хрипотцу чутким слухом, улыбнулся – или это только тень улыбки легла на его лицо?
– Выпей коньяку. Он согреет тебя. Солнце юга Франции семьдесят шестого года… Оно напитало своим теплом лозы еще до моего рождения затем, чтобы согреть меня теперь и подарить надежду… И я готов поделиться с тобой… И теплом, и надеждой…
Я сделал несколько глотков и почувствовал огненный жар в груди.
– Теперь – спрашивай.
– Что ты думаешь об этих смертях, Эжен?
– Ничего. Мертвые вернулись к своим мертвецам.
Я помотал головой:
– Не понимаю…
– Есть старая еврейская притча… Она популярна среди караимов этого города… Однажды после своей смерти некий уважаемый еврей пришел к раввину за помощью: поскольку его жена умерла, ему нужны были деньги для повторного брака. «Но ведь ты и сам умер, – сказал ему раввин. – Что ты делаешь в мире живых?»
А мертвый… Он не хотел поверить этому, пока раввин не приподнял его плащ и не показал, что под ним – погребальный саван. И только тогда мертвец ушел. А сын раввина спросил: «Отец, откуда мне знать, что я тоже не мертвец, скитающийся в мире живых?» – «Если ты знаешь, что существует смерть, ты не мертв, – ответил раввин. – Мертвые ничего не знают о смерти».
Я снова помотал головой:
– Мудрено…
– Просто ты устал. Ты почти спишь. А знаешь, странник, чего я еще боюсь? Что когда-нибудь усну навсегда и т а м – не окажется ничего… Ни музыки, ни снов, ни даже… Как нет ничего в моем прошлом. Словно я оглядываюсь и вижу – только туман. И за завесу его не могу проникнуть ни разумом, ни волей, ни воображением…
– Мне говорил о том же Морис. Почему бы вам не съездить и не узнать все?
– Ты обо мне?
– И о тебе тоже.
– Я никогда не покидал этого города. И… сомневаюсь, что остальной мир действительно существует.
– А как же Австралия? Там жила Аня много лет.
– Может быть, она просто это выдумала?
– Выдумала?
– Конечно. Как выдумывает картины, а я – музыку… А еще я выдумал себе детство, воспоминания, сновидения, родителей, предназначение… И теперь боюсь, что это может быть разрушено тем, что люди называют реальностью.
– Эжен…
– Выпей еще коньяку, Олег. Когда ты узнаешь Анету, ты поймешь, насколько я прав. Вот только правота моя… горше самого горького лекарства и – не лечит ни от чего: ни от страха, ни от одиночества. Тебе ведь известно и это.
– Да.
– Тогда ты знаешь, отчего умерли все те, что… У них исчезли надежды. Чаяния. И они – отчаялись. Ты ведь знаешь, как это бывает… И я – тоже. А еще – многие из них… ничего не знали о смерти. Как и некоторые из тех, что были сегодня в зале. Только и всего. Прощай, странник. Мы не увидимся больше.
Эжен повернулся к морю, поднес флейту к губам и заиграл:
Кусочки хлеба нам дарят – и мой сурок со мною.
И вот я сыт, и вот я рад – и мой сурок со мною…
Отчаяние и надежда… Надежда порой невыносима людям, потому что ничего, кроме нее, у них не остается. Не так губит несчастье, как призрак несостоявшейся надежды.
И что я ищу в этом городе? Приемного отца Анеты? И что нахожу? Призрак музыки?.. «И мой сурок со мною…»
Мозг мой отказывался понимать хоть что-то… Я брел по набережной и мучительно пытался даже не понять, хотя бы представить – кто я и где… И вспомнил почему-то День сурка и индейское поверье о том, что, если в некий день сурок проснется и не увидит свою тень, зима продлится еще три недели…
А как он может увидеть ее в городе теней? Никак.
Глава 61
В особняк я зашел, открыв дверь своим ключом, поднялся на второй этаж. Заглянул в приоткрытую дверь комнаты Ани – девушка спала, прикрывшись простыней. На полу в полутьме угадывались листы бумаги, покрытые рисунками; в комнате стоял едва уловимый запах гуаши, бурбона и легкий аромат французских фиалок. Я прикрыл дверь.
Странно, но усталость моя исчезла. Или это бессонница перешла в какое-то иное качество, когда мир становится рельефен и напряжен, и контуры окружающих предметов, и контуры прошедших событий выступают резкими и режущими гранями?.. Все события, что произошли со мною за истекшие сутки, мелькали в голове пестрым калейдоскопом, и я не мог да и не желал анализироватьих по степени значимости или закономерности… И все случайности, происходящие с нами, имеют свои причины, просто цепь событий нередко скрыта от сознания человека, может быть, затем, чтобы он сумел сохранить рассудок… Но при том верно и другое: будущее отбрасывает тень на настоящее, и это знают чуткие, обладающие даром з а м е ч а т ь странное, вернее, то, что кажется людям несущественным, и – замечать каким-то озарением, интуитивной вспышкой и связывать это с событиями реальной жизни, или – просто отображать в музыкальных, литературных, художественных фантазиях…
Я стоял под душем, и шелест капель напоминал мне о будущей осени, об ушедшей весне, о запахе жасмина и акации, о том, как любил я маленьким бродить под проливными летними грозами по щиколотку в теплых лужах… И я понимал, что это прошло, и прошло навсегда, и мне было непостижимо грустно… Отчего? Оттого, что в каждом из нас продолжает жить ребенок? И он хочет игры, соревнования и победы? И еще больше – ласки, внимания, сочувствия, понимания, любви… Кто из людей скажет, что ему достаточно всего этого? И сколько кругов ты должен пройти, чтобы…
Когда отсчет седьмого круга Старинный отзвонит брегет, Когда любовно и упруго Коснется щек твоих рассвет, Когда русалочьим обманом Угаснет августовский зной, Земля укроется туманом И теплой хвоею лесной, Когда гроза пройдет над полем, Сплетая многоцветье трав, Когда смогу усильем воли Царить над кронами дубрав — Я повелю пургам и росам, Седым сиреневым снегам И вихревым ветрам раскосым Покорно лечь к твоим ногам… …И ласковым дыханьем юга Твой юный трепет утолю, И мы не сможем друг без друга Сказать кому-нибудь «люблю»… И – встанет заревом над лугом Неугасимый вешний свет — Когда отсчет седьмого круга Старинный отзвонит брегет[24].Я зажурился, подставил лицо каплям, и мне на мгновение показалось, что снова идет теплый ливень, и я снова – ребенок, и…
Девушка подошла сзади, обняла… И – разом перехватило дыхание, и словно жаркий пустынный ветер разом осушил гортань и сделал меня безмолвным… Я повернулся к Ане – она смотрела на меня, и ее полураскрытые губы казались единственным источником утоления моей жажды… И мы стояли посреди дождя, и твердь уплывала из-под ног, и мы, казалось, остались единственными живыми и в этом городе, и в этой ночи, и на этой земле… Мы поднимались вверх в дождевых струях, и вода ласкала, и сияли звезды, и до них можно было дотянуться и потрогать их мерцающие светом и золотом короны…
…А потом – настал сумрак, и не хватало дыхания, и гибкая сила девушки не иссякала, и я не ведал насыщения… И снова мы стали подниматься вверх, и понеслись над опаленной солнцем землей, над кронами деревьев, и вот уже вершины древних гор проплывали где-то внизу, полускрытые тяжелыми, напитанными ливнем тучами, а мы продолжали мчаться вдвоем, освещаемые зарницами дальних гроз, пока яростная белая вспышка не затмила весь мир и мы – сверглись вниз, орошаемые теплым летним ливнем…
…А потом мы лежали рядом… Аня повернула ко мне мокрое от слез лицо, коснулась губ, прошептала:
– Я тебя нашла. И ты – снова ушел. И – вернулся. И я сидела в этом темном особняке и в этом темном городе, и боялась, и чувствовала, что ты вот-вот пропадешь… Совсем пропадешь, как пропадает скрытый водой берег, как начертанное на песке слово «люблю», столь важное для двоих, вмещающее в себя все прежнее, случившееся с людьми, и все, что будет или не будет с ними, – смывается случайной волной, и нет уже ничего, кроме воды и песка… И остается только верить, что и земля, и небо, и море запомнили это слово и сумеют повторить его другим – в плеске волн, в шелесте трав, в шепоте ветра… И жизнь не окончится никогда…
Тебе кажется, что это бред? Это не так… Просто… Я слишком долго ждала тебя… Разве это не чудо? Ведь столько людей разминулись друг с другом в этом мире… И даже не узнали об этом… Но теперь… всю жизнь их будет томить тоска… О тех, с кем они так и не встретились… Это невозможно объяснить, но очень просто понять… Ты ведь понимаешь?..
Мое состояние было странным. Словно я заблудился в городе снов и сон этот продолжался… И память о прошлом нашептывала укоризненное: «…так не бывает… не бывает… бывает…» И мне вдруг сделалось совершенно ясным – наверное, всю осень, и всю долгую зиму, и всю весну я ждал какой-то встречи, и она произошла, и то, что было для меня давним прошлым или будущим, вдруг сделалось сущим…
– Ты только не подумай, что я легкомысленная или глупая… Просто я влюбилась в тебя давным-давно, и в отличие ото всего, что я выдумывала, ты был настоящим, реальным, только был где-то далеко, словно на другой планете… И я жила все эти годы, то надеясь рано или поздно тебя встретить, то теряя эту надежду совсем… И однажды встретила – там, на далеком южном континенте, человека, похожего на тебя… Но был он похож не больше чем кипяченая вода в кофейной чашке похожа на море… И когда я встретила тебя, у меня было опасение, что… ты тоже окажешься другим… Но ты оказался тем самым.
Мне думалось, вернее, я убеждала себя, что просто обратилась к тебе за помощью… Но нет. Все не так. Ведь папа Дэниэлс собирался ехать в этот город один, а я – я буквально навязалась ему в попутчицы и помощницы… Мне представлялось, что я обязательно здесь встречу тебя… И – встретила… И теперь я знаю, вернее, нет, чувствую, что… вокруг словно мечутся какие-то тени и история, что здесь происходит, непонятна, странна и страшна и может закончиться плохо… И оттого жизнь кажется теперь хрупкой, как побег весеннего клена… Побег… Словно он хочет убежать из темноты подземелья к солнцу… И я – счастлива… Потому что этот миг у меня уже никто никогда не отнимет.
…А потом сделалось жарко… И теплые потоки остывающей земли снова подхватили нас нежно и невесомо и медленно повлекли ввысь, в бездонную чашу неба… И земля отсюда светилась синевой океанов и охрой материков… И вскоре – исчезла совсем… И только сияние бесчисленных звезд и их жар, что становился острым и нестерпимым… И мы – падали в ночную прохладу космоса… и – снова согревались, уже у другого солнца, огромного, жарко-малинового, и – неслись через пространство без времени, и плавали в закатах тысяч планет, и встречали миллионы рассветов, пока пьянящая роса одного из них не укутала нас мягким покрывалом тумана… И мы лежали, обессиленные, и вдыхали аромат предутреннего бриза, и знали, что это будет всегда.
Глава 62
Девушка уснула. А я лежал рядом и смотрел в темноту. Произошедшее с нами было похоже на странное, стихийное наваждение, но – все это было настоящим, как ветерок, что перебирал занавески открытого окна…
Сон не шел ко мне. Или – я боялся уснуть и проснуться в одиночестве московской зимы?.. «А может, она все выдумала, как я выдумываю музыку, а она – картины?..»
…Мысли, видения, образы, все, услышанное мною за эти сутки, всплывало в памяти и – исчезало, как исчезает изображение на проявленной и незакрепленной фотопластинке с наступлением света… И музыка продолжала звучать где-то в глубине души моей… А у меня вдруг, совсем не ко времени, защемило сердце: такой хрупкой и призрачной показалась вдруг жизнь…
«Музыка, любовь и покаяние – всегда не ко времени… Они вне его…»
«Хотя время и нелинейно, часы с верностью и точностью отсчитывают положенное, чтобы мы могли не разминуться с ближними и дальними хотя бы в настоящем».
«Остановившиеся часы дважды в сутки показывают точное время. Спешащие и запаздывающие – никогда…»
«Эти часы отстали на тысячу лет…»
«Теперь такое время: не принято называть вещи своими именами. Никто из женщин не скажет: «Я боюсь быть нелюбимой». Скажет: «Я боюсь располнеть». Никто из мужчин не скажет: «Я боюсь умереть, так ничего и не создав и не воплотив, даже не попытавшись рассказать, каким я был, что чувствовал, кого любил…» Скажет: «У меня бессонница и головная боль». Слова… Они всегда все объясняют. Даже необъяснимое…»
«Душе нужно время и вдохновение, чтобы расслышать звуки музыки или увидеть вымышленные образы…»
«Музыка – это то, что возвышает, возносит… А мальчик будто жалуется кому-то. Тому, кто не способен его расслышать. И играет так, словно хочет высушить остатки слез обо всем, что не сбылось и уже не сбудется в его жизни… И обо всем не сбывшемся в нашей… Это душу пустыней делает. И не остается ничего, кроме боли…»
«Демоны и ангелы, что спят в каждой душе, слышат извлекаемые мною звуки, но каждый – по-своему…»
«Порою людям необходимо ощутить близкую смерть, чтобы начать ценить жизнь – не как данность, а как совершенный дар…»
«И отчего так горько? Оттого, что в каждом из нас живет ребенок и каждый – жаждет игры, соревнования и – победы?! Или оттого, что в каждом из нас живет взрослый, который знает еще до начала игры: победитель не получает ничего?..»
«Музыка лучше всего. Можно закрыть глаза и улететь далеко-далеко, в прекрасные страны, где все счастливы и беззаботны. Если бы я только смог… сделать так, чтобы люди оказались в своих снах, самых красивых, где все их близкие живы, и там, где много тепла и солнца…»
«Сейчас я пойду на площадь. И буду играть. Потому что только на слушателях можно отточить мастерство так, чтобы… мир моей музыки стал для вас всех важнее всего остального в нем!..»
«Вокруг – или мертвецы, или глумливые рыла тех, что мнят себя господами… Пока они танцуют… на собственных похоронах… но еще не знают об этом…»
«Я жив. Просто мне страшно. Мне страшно умереть, так ничего не создав и не воплотив, даже не попытавшись это сделать… Мне страшно умереть, так никого и не согрев, и чувствовать, что душа моя не сгорает даже в пламени страстей или пороков, так – истлевает угольями во влажной и стылой нездешней ночи… А я… Я мчусь через сонное марево зноя, и мне начинает казаться, что того, что случилось несколько минут назад, что того, что случилось за весь этот день, что того, что случилось за всю мою жизнь, – не было вовсе… Так, приснилось нечто невнятное…»
«Все мы – потерянные и потерявшиеся на этой земле. И все мечтаем быть найденными и хоть кому-то нужными…»
«Мир людей ломает и гнет нас всех под себя. И не терпит несоответствия себе – серому, строгому, рациональному либо, напротив, – карнавально праздному… Но и карнавальность эта вымученная; в ней люди пытаются проиграть то, что не дается им в жизни… И – проигрывают. И мир таков, что все готовы развлекаться, так ничем и не увлеченные, а потому – лишенные действия, деяния, веры в то, что можно сдвинуть этот заплесневелый шарик, изменить время, найти свое и – себя в нем! Когда-то это именовалось подвигом…»
«Только действие, делание, деяние позволяет изменить будущее и сделать его н а с т о я щ и м…»
«Люди таковы, что содержание меряют формой и считают ею! Так проще, понятнее, удобнее. Людям ведь как: не понять этот мир нужно, а под себя подмять! Подмять, подогнать, чтобы удобнее было пользоваться. Вот и упрощают… Пока не устрашатся той пустоты и дикости мира сего, какую сами и образовали вокруг себя этими… упрощениями…»
«Человеку проще убедить себя в несовершенстве мира, чем признать свое…»
«Люди начинают любить собственную юность лишь тогда, когда она проходит…»
«Все дети – особенные. И все – обладают даром ясновидения и прорицания будущего. Все любят и понимают животных, и животные – их. Но мир взрослых логичен и упорядочен, в нем нет места озарениям, вот они и делают все возможное и невозможное, чтобы растущие дети растеряли те дары, коими наградил их Господь…»
«Я утаил сие от мудрых и разумных и открыл младенцам…»[25]
«Будущее всегда отбрасывает тень на настоящее… И только чуткие сердцем, трепетные душой и одаренные младенческим разумом, не замутненным ничтожеством века сего, способны это будущее провидеть и рассказать нам… Вот и вся тайна – и человеческая, и мирская, и божественная…»
«Беда всех юных состоит в том, что, мучительно постигнув какую-то истину, скажем, что земля круглая, – они искренне полагают, что поняли это впервые и первыми. В этом и состоит недолгая сладость молодости. Но она исчезает, когда приходит уже не знанием, а озарением, истина настоящая: земля, как и прежде, покоится на трех китах, и – горе нам, если хотя бы один из этих трех ненароком в полусне шевельнет хвостом…»
«Порою только маска позволяет сберечь то нежное пламя, какое человек поддерживает в душе своей и которым освещает этот мир!..»
«Личина» – это маска, за которой люди скрывают свое лицо на карнавале. А «личность» – это маска, за которой люди скрывают пустоту своей души…»
«Выдуманный мир всегда ярче, потому что он – проще…»
«Ложь всегда нарядна, элегантна и блестяща. А если людям постоянно лгать, выдавая личины за лица, а ложь за правду, саму правду они не смогут да и не захотят воспринимать! И станут требовать новой лжи, такой же красочной, как все выдуманное! Хотя – остаются глаза… Как утверждал один лукавый беллетрист, они – зеркало души. Но у многих – это кривое, искаженное зеркало, анфилада, в которой потеряться легче легкого…»
«Твоя собственная жизнь порою заслоняет собою весь мир. И когда пелена – цели, стремления или боли – спадает, ты оказываешься в чужом и чуждом тебе пространстве, которое ты не признаешь своим и даже не можешь узнать…»
«Теперь люди словно тяготятся. Или тем местом, в котором живут, или самой жизнью…»
«Где она, та сторона?.. Так и хочется поверить, что там, за дымкою горизонта, – небывалые страны и неизведанные земли и в прозрачных лагунах плещутся юные красавицы, а их мужчины – прекрасны и благородны… А на самом деле?..»
«Грезы сгущают сущее вокруг мечтающего, дают ему иллюзию такого бытия, которого он жаждал, но не смел прикоснуться… Может быть, в этом и есть назначение музыки – будить наши мечтания и превращать то, что мы видим вокруг, в волшебные шатры, где за каждым пологом сокрыто известное нам, но доселе отчего-то неведомое и непознанное…»
«А я буду играть, играть, играть… И тогда люди смогут остаться… в своих снах…»
«Только человек знает, что он смертен, и знание это – ложно…»
«Бывают времена, когда вся наша жизнь кажется сотканной из серого, с редкими пестрыми крапинами, полотна… И вдруг миг понимания, как проблеск, и ты вдруг впервые разглядел и сверкание золотых нитей, и матовую нежность жемчужного шитья, и таинственный перелив темных рубинов, и искристое сияние алмазов, и потаенную мудрость аметистов…»
«Только людям дано «рефлектирующее сознание» – с воспоминаниями о непережитом и несбывшемся… И тогда прошлое словно меняется, и человек высвобождается из гнетущего настоящего и интуитивно, озарением находит новое свое будущее… Не то, что было предопределено обстоятельствами и всей его бывшей жизнью, – иное, насыщенное, яркое, о каком он мечтал и к какому боялся не то что прикоснуться – приблизиться…»
«Музыка позволяет увидеть жизнь целиком, ощутить себя не бессмысленной песчинкой мироздания, но – космосом…»
«Всякому человеку необходима гавань спасения для томимой сомнениями и смутой души. И в нашей памяти или беспамятстве мы находим не только тоску несвершенного и горечь несбывшегося, но и такие вот блики озарения, восторга, света, что делают всю нашу суетную и порой тусклую до дождевой осенней мороси жизнь наполненной назначением, верой и смыслом».
…А потом я уснул. И мне снилось море. Море… Скопление солено-горьких вод… Или слезы разлученных возлюбленных… Неосознанное, почти болезненное влечение – к иным берегам, теплым, наполненным солнечным светом и пряным ароматом нездешних трав… Ко всему, что мы называем жизнью.
Глава 63
«Из края в край вперед иду – и мой сурок со мною…» Мелодия эта преследовала меня перед пробуждением… И я видел сурка, что сидел, присев на лапах рядом с музыкантом и держал в лапах билетик… «Купите счастье, господин хороший…» Зверек положил билетик прямо передо мной, и на нем стало проступать изображение… И – грохнул выстрел.
Я вскинулся на постели. Аня спала, полуприкрытая простыней. Мне вспомнилось все происшедшее ночью, и… я в смятении огляделся по сторонам. Или мы проспали весь день и это вечер следующего, или – я спал всего минут двадцать… Засыпая, я видел: уже светает… Посмотрел на часы: они сами собою пошли и показывали теперь четверть первого. Я набрал службу времени – семь пятнадцать ровно – и выставил точное время. Теперь мне было бы жалко разминуться с настоящим.
Утро. И каким будет грядущий день, и каким будет будущая жизнь, зависит от нас.
Я мотнул головой. Выстрел. Он был явственен и совсем близок. Или – мне это тоже приснилось? Я вышел из комнаты, оставив Аню досматривать сны… Заглянул в полуоткрытую дверь ее спальни… По всему полу были разбросаны исчерченные сухой и жесткой кистью листы… Я вспомнил – техника так и называется – «сухая кисть», когда ее лишь слегка смачивают гуашью и…
Во дворе я услышал приглушенные шаги; острое чувство опасности – настоящее или связанное с усталостью и бессонницей – сжало сердце тревогою… Я пожалел, что выбрасывал все попадавшееся мне вчера оружие, а вот теперь… Во дворике стояли двое мужчин со строгими и непроницаемыми лицами. Но стояли так, словно в одну из комнат прошел властитель «Русского золотого запаса»! Или эти двое – к российскому бизнесмену, остановившемуся в апартаментах напротив, но так и не соизволившему показаться вживе? По крайней мере, ни арабами, ни израильтянами, ни нигерийцами они не были. Двое белых европейцев.
Я глотнул прямо из бутылки бурбона, случившегося в комнате Ани, – не пьянства ради, а для завершенности художественного образа, и спустился по лесенке во дворик с видом человека заспанного и усталого – в шортах и с полотенцем на шее, влекомого к бассейну жаждой обрести необходимую бодрость и жизненную состоятельность – «после вчерашнего»… А в голове крутилась совершенно ничему здесь не соответствующая фраза из классика: «В белом плаще с кровавым подбоем, шаркающей кавалерийской походкой, ранним утром четырнадцатого числа весеннего месяца нисана в крытую колоннаду…»
Изморозь прошла по спине… И вовсе не из-за непонятной ситуации или возможности жестокого конфликта с этими спокойными и неторопливыми ребятами… Просто… Все, что происходило со мною здесь, было похоже на… Нет, и это все не то. Просто все мы состоим не только из нашего прошлого, которое продолжает существовать и в нашей памяти, и еще где-то – абсолютной реальностью… Мы состоим и из неслучившихся жизней, из выдуманных миров, из фраз, картин, образов… И пусть эти миры выдуманы другими, мы принимаем их на веру, и они становятся частью жизненного опыта каждого, частью личности… И оттого крытая колоннада дворца Ирода Великого для нас столь же реальна, как реально текущее время на картине Сальвадора Дали…
Или «личность» – это действительно маска, за которой люди скрывают пустоту души?..
Все эти мысли пробежали и исчезли. Осталась одна: «Совершенный воин побеждает, не вступая в сражение».
Не успел я ступить на мраморную мозаику дворика, как один из мужчин преградил мне путь, спросил строго:
– Отдыхающий?
– Расслабляющийся.
– Прошу вас вернуться в комнату и оставаться там. Если будет необходимо, вас пригласят.
– Да неужели?
– Будьте уверены.
– На то время, на которое данный особняк снят, он является частной территорией и любое вторжение сюда без приглашения хозяев незаконно. Я вас не приглашал. Вас пригласил кто-то еще?
Молодой человек смотрел на меня с искренним удивлением. Потом сказал:
– Ты что, еврей?
– А похож?
– Говоришь сильно витиевато.
– Бывает.
– Ну тогда – вали по-хорошему и досматривай сны.
– У меня бессонница.
– Не хочешь по-хорошему?
– Хочу увидеть документ, на основании которого вы вторглись в частное владение.
– Так ты юрист.
– Можно и так сказать.
– Прямо в тупик ставишь…
Молодой человек немного повернулся так, чтобы разошлись полы пиджака, и я узрел в поясной оперативной кобуре рукоять «макарова». И о чем это нам говорит? «Макаровыми» сейчас официально вооружены не только правоохранительные органы, но и бесчисленные ЧОПы. Вот только… Акцент у парня не местный, да и не южнорусский вообще – типичный «ма-а-асковский» говор. Как у меня. Так что здешние силы правопорядка он вряд ли представляет. Да и не бандит – говорит так, словно за его спиной гранитная стена… А у какого здания в Москве гранитные стены, кроме Мавзолея? Понятно, у Комитета.
– Ты еще скажи – к стенке припираю…
– Мужчина, иди сны досматривать. Тут такие дела…
– Представьтесь, – сменил я резко тон. – Доложите, на каком основании находитесь на территории особняка.
– А автобиографию тебе не написать?..
– Я жду.
Не знаю, что нового появилось в моем взгляде, но молодой человек резко подобрался; второй подтянулся и стал рядом в полутора метрах; спросил:
– В чем конфликт?
– Отдыхающий. Требует полномочий.
Второй пожал плечами, вынул из кармана удостоверение, развернул:
– Федеральная служба безопасности.
На фото второй был в чине подполковника. Многовато для того, чтобы маячить во дворе манекеном. И кого тогда он охраняет?
– Безопасности чего?
– России.
– Это другая страна, ребята. И ваши здесь не пляшут.
– Извините… отдыхающий, как вас зовут?
– Олег.
– Если вы не хотите крупных неприятностей, Олег…
– Да кто ж их не хочет?! Крупные неприятности всегда обещают большие деньги. Вот только порою расплата приходит поздно.
– Это угроза?
– Это истина. Поздняя расплата не дает понять, как велики потери, с чьей они стороны и – кто платит.
Глава 64
– Если ты не знаешь, кто платит, значит, платишь ты. – Человек, появившийся из соседней комнаты, был подтянут, серьезен; несуразное лицо купидона и дамского угодника и – тяжелый подбородок римского диктатора Луция Корнелия Суллы. – Ты здесь какими судьбами, Дрон?
Пусть на мгновение, но я смешался. С одной стороны, появление генерала внешней разведки Сергея Сергеевича Боброва сразу меняло картину; в нее отлично вписывались и Алеф, и «черные люди», и… Аня?.. Словно некая производная, подставленная в формулу, если и не объясняла ее полностью, то делала в ней многое понятным.
– Какими судьбами? Да вдруг подумалось, не вашими ли стараниями?
– У тебя мания величия, Дрон. Да и всегда была. Ты не просто не умел никогда соблюдать субординацию, ты никогда не желал этого делать в принципе.
– Порой соблюдение субординации вредило делу.
– А ее несоблюдение вредило системе. Любая система – структурна, и всякое своеволие внутри ее – губительно. Если ты, конечно, не гений. Ну а если гений – тем более.
– Не понимаю вас.
– Это я о своем… Дела у нас здесь, Олег… Скорбные.
– Я слышал выстрел…
Генерал кивнул каким-то своим мыслям, потом посмотрел на меня, и в глазах его я увидел горечь.
– Случилось что-то скверное, Сергей Сергеевич?
– Да. Очень. В соседней комнате лежит Аскер.
– Убит?
– Нет. В коме. Помнишь его?
Я помнил.
…Это было в маленьком городке в одной из азиатских республик. В самом конце восьмидесятых. Две национально-религиозные общины сцепились в противостоянии, кровь уже пролилась с обеих сторон, и впереди угадывалась большая кровь. Самое противное было в том, что… этого не просто желали, жаждали и обе стороны, и… люди из центра. Какие тигли и реторты кипели в их лабораториях, что за варево они готовили – тогда, да и сейчас, многим неведомо… Но то, что свинец превращается в золото, если омыть его кровью, знали все. Свинца было достаточно. Крови в живых еще людях – тоже… Оставалось…
Я пришел на переговоры с Хасаном Вагировым, одним из лидеров боевиков национальной общины. В сопровождении десантника-срочника по имени Володя, из «сил разъединения», белобрысого увальня с детским еще пушком на щеках и жесткими глазами. Он был напряжен и растерян. Его можно было понять. Гаагские конвенции и прочее… Здесь парламентеров принято было расстреливать. Да и нехорошая мысль, что послали нас именно на заклание – чтобы ожесточить конфликт, не просто брезжила – сидела в голове накрепко вбитым гвоздем! Но – приказы не обсуждаются… Да и… Если возможно остановить кровопролитие словом, нужно пытаться это сделать во что бы то ни стало! Тогда я был молод… И слова «во что бы то ни стало» и «никто, кроме нас» имели для меня смысл. Сейчас…
Местом переговоров был выбран полуподвальный зал ресторана. Мы вошли, сели за столик. Было довольно людно, посетители угощались местным коньяком и кушали бараний шашлык… Признаться, меня всегда удивляло пренебрежение некоторых мусульман запретом на спиртное; простые люди объясняли так: Пророк запретил пить вино, а вот о водке или коньяке не упомянул… Другие полагали, что священная война с неверными и грядущее самопожертвование оправдывает любой грех, а уж такой невеликий – и подавно…
Время переговоров прошло. Никто не пришел. Мы сидели за зеленым чаем и ждали. Наконец из подсобного помещения – эти подсобки выходили в систему подземных коммуникаций, и появиться или исчезнуть из «злачного заведения» любой мог быстро и безопасно – появились трое. Хасана Вагирова среди них не было. «Делегацию» возглавлял какой-то молодой, дерганый парень; глаза его блестели, зрачки были расширены; вином он явно брезговал, а вот гашишем – злоупотреблял…
Он занял место напротив, отчеканил:
– Вагиров не придет. Он – предатель. Душа его уже в аду. Будешь говорить со мной.
– Я не знаю тебя. Мне нужно говорить с тем, кто имеет власть.
– Власть – это сила. И ничего больше.
– Может быть, ты и сильный – сейчас… А – завтра?
– Почему так разговариваешь? Думаешь, я дехканин? Черная кость? Я – Валихан! Из рода Валибаевых! Слышал обо мне?
– Слухами земля…
– И это – наша земля! Моя! И здесь не место ни вам, русским, ни евреям, ни армянам! Отчего вы их защищаете? Они вам единоверцы? А евреи? Они развратили уже весь мир, но мы не желаем жить ни по их закону, ни по вашему! Они обирают нас, вы – защищаете их! Разве это справедливо?
– Мир вообще несправедлив. Но нужно время, чтобы страсти улеглись. Иначе будет много крови…
– Ты знаешь, чем мы отличаемся от вас, русских? Мы не боимся крови! Ни своей, ни чужой! И если вы не уберетесь отсюда, то оставите в нашей земле свои головы! Ты понял меня, гяур?! – Голос Валихана стал высоким, звенящим…
«Юноша бледный со взором горящим…» – вспомнилось отчего-то, и стало совсем тоскливо. Этот – не бледный, этот… Но близость крови и безнаказанность убийства – пьянит…
Беседа, начавшаяся спровоцированным конфликтом, перешла в истерику. И немудрено – при той дозе, что принял этот потомок бая… Теперь нужно было найти верное слово, выражение, чтобы уйти отсюда живым… И вытащить паренька-десантника… Вот только тоска, затопившая грудь… Я ее уже знал.
С такими людьми переговоры вести невозможно. Есть только один путь… Как сформулировал один сомнительный герой в любимом фильме: «Кинжал хорош для того, у кого он есть. И плохо, если у тебя его не окажется в нужную минуту…»
Глава 65
Из оружия у меня – только перьевая ручка на столе… При известной сноровке… потомок баев уйдет в страну теней со мной… Я захватил ручку «стилетом», но – ничего не успел: провокация была не только славно спланирована, но и отменно подготовлена.
Удар сзади сшиб на пол; меня тут же скрутили несколько рук; на десантника Володю накинули удавку, сдернули со стула, навалились… Через минуту он стоял связанный, как и я.
Глаза Валихана подернулись масляной поволокой… Он вынул нож, полюбовался томным отливом синеватой стали, подошел ко мне, приставил к горлу, слегка надрезал кожу… Наверное, я побледнел…
– Всякая скотина чует свою смерть… Но сегодня – не твой час. Ты будешь носильщиком. И отнесешь своим голову вот этого. – Он кивнул на Володю, попытался рассмеяться, но словно подавился нервным смешком. – И на словах передашь: если вы не уберетесь за сутки все, то все останетесь здесь!
На Володю жутко было смотреть… А я и не смотрел – думал. Провокация спланирована идеально. Моя голова – это просто голова неведомого русского… Голова Володи, как и его обезглавленный труп – в форме русского воина, вызовет среди ребят такое, что… Крови будет море.
– Я не скотина. И не носильщик.
– Да? – приподнял брови Валихан. – Человек? Ну да, голову держишь прямо, смотришь дерзко… Ничего не боишься? – Он развел губы в ухмылке. – Уговорил. Носильщика я найду. Он и две головы отнесет, с него не убудет.
Валихан подошел к столу, присел, выпил пиалу остывшего чая, поднял на меня взгляд, темный, как полынья бездонного омута…
– Не подумай, что я делаю это по жестокосердию или со зла… Просто вас, русских, пугают ритуалы… Вы забыли вкус крови и страсть власти! И это – не ваша земля! Мы здесь жили и будем жить – по своим законам! Но я хочу, чтобы ты знал: вас мне просто продали. Как баранов. Ваши. Как продали мне оружие. Как продадут всех. Не бойся, ты умрешь быстро…
Умереть – легко. Но смириться с тем, что сейчас умрешь, – невозможно… И тоска по несостоявшейся жизни, и страстная и неосуществимая жажда ее – все это заставляет человека замирать в тягостном смятении, и именно этим смятением наслаждался теперь Валихан, и – тянул время, как тонкий, изысканный напиток… Потому что сейчас оно было наполнено властью… Его властью – полной и безраздельной…
Он встал, сделал шаг и – замер: из-за столика у стены поднялся невысокий человек; он встал прямо перед Валиханом:
– Отпусти русских. Они уйдут отсюда так же, как пришли.
– Да? – приподнял бровь Валихан. – Ты решил умереть с ними? Я тебя не знаю.
– Я Аскер из рода Дариев. Если хочешь убить русского, убей меня. И тогда тебя не спасет ничто.
– Но почему…
– Мы, Дарии, установили законы этой земли семь веков назад. Убить доверившегося – обречь свой род на смерть. Эти люди доверились тебе.
– Не я с ними договаривался…
– Спросят с тебя.
– Никто с меня не спросит за смерть каких-то гяуров! Семь веков назад Дарии были воинами, и мои предки служили им, а теперь…
– Ничего не изменилось и не изменится, пока существуют небеса.
На губах Валихана зазмеилась ухмылка; он кивнул своим людям:
– Свяжите этого… ненормального. Не видите, он бредит и возомнил себя…
Один из людей Валихана бросился к Аскеру и – рухнул подкошенно на пол. Вылетевший из рукава нож пробил грудину и остался в сердце.
В другой руке Аскера был зажат пистолет. Люди Валибаева окружили своего курбаши; на нас смотрели четыре ствола автоматов.
На лице Аскера блуждала улыбка.
– Мы остались воинами, Валихан. Чтобы убить русских, тебе придется убить меня. И тогда от смерти и ада тебя не спасет ни все золото мира, ни вся кровь преисподней.
Поволока все еще застилала взгляд Валихана. Он молчал. И под сводами подвала воцарилась полная и абсолютная тишина. Наконец, Валихан хрипло спросил:
– Как мне знать, что ты – из Дариев?
Одним движением Аскер рванул ворот. Он стоял спиною ко мне, но то, что увидели боевики, вызвало у них оцепенение. Не дожидаясь никаких команд, они опустили стволы.
Валихан сложил руки на груди, поклонился:
– Для нас большое счастье видеть тебя, Аскер. Если сами Дарии решили возглавить восстание…
– Это не восстание. Это – резня. Воины не убивают беззащитных.
В глазах Валихана вспыхнул огонь гнева и – угас.
– Тогда зачем ты появился, потомок Дариев?
– Мы появляемся тогда, когда нарушается древний закон чести. Люди, забывшие его, извращают свой путь и путь своих потомков. Так гибнут нации.
– Мы хотим справедливости.
– Справедливости на земле нет. Она – в воле Господа.
– Разве мы…
– Слишком много толкователей. И мало – знающих. А теперь – пусть русские уходят. И – убери труп пса. Он был обучен убивать, но не мог слушать и слышать.
– Надеюсь, Аскер, ты не сочтешь за оскорбление то, что… – витиевато начал Валихан, но Аскер перебил его:
– Ты хочешь знать свое будущее, Валихан? Оно не в твоей власти. – Аскер повернулся, приказал охранникам: – Развяжите русских.
Ему повиновались беспрекословно.
– Я пойду с ними. Слишком много сейчас на нашей земле людей, что в погоне за золотом попирают древний закон.
– Я выделю тебе охрану, Аскер, – почтительно сказал Валихан.
Тот обернулся, улыбнулся одними губами:
– Неужели ты думаешь, что кто-то может отнять у меня жизнь без воли Всевышнего?
Когда мы уходили, в зале царило безмолвие.
Глава 66
…Аскеру я был обязан жизнью. Звучит несколько витиевато и высококнижно, но это так.
– Поговорим? Пока твоя девушка видит сны?
Неожиданно я покраснел: генерал примчался сюда очень быстро, а это означает, что особняк оборудован прослушкой… Зная этих ребят, я понимал, что экономить они по мелочам не станут, а значит, и комната Ани… И все, что было ночью…
– Ты не разучился краснеть, Дрон? Просто зависть снедает.
– Дать бы тебе в ухо, Сергей Сергеевич, да боюсь, не поможет. Потрешь и скажешь сакраментальное: работа такая.
– Именно. Такая работа.
– Я могу помочь Аскеру?
– Бог знает. Пойдем.
Мы прошли в комнату. Аскера уже уложили на носилки.
– В Москву?
– Нет. Вряд ли его кто-то исцелит там, если это случилось здесь.
Я огляделся:
– Он сидел в кресле?
– Да. И – прострелил экран. Мы прибыли минут через двадцать. Он так и сидел. Глаза открыты, а взгляд – бессмысленный, как у… полуторадневного младенца.
– Что за кино он смотрел?
Бобров передал мне диск:
– Вытащили из плеера. Концерт некоего Эжена. Аудиовидеозапись. Эжен – здешний Моцарт. – Генерал помолчал, добавил: – Или – Сальери.
Мысли мои неслись пришпоренными скакунами… Вслух я проговорил:
– Все-таки – Эжен… Но – почему?
– Ты сейчас с кем разговаривал, Дрон?
Аскера вынесли, погрузили в микроавтобус и увезли.
– В больницу?
– В частную гостиничку. Думаю, вернуть его к жизни возможно только здесь. Тут ведь…
– …большая предыстория, – подсказал я. – Эжена нужно найти. Срочно.
– Я уже отдал распоряжение.
– Только…
– Без тебя понимаю: почти ребенок. И может не ведать, что творит. Или не подозревать, что его музыка…
– Вы простые версии проверили? Инфразвук, к примеру?
– Да. Только что прокрутили диск на плеере. Чисто.
– Значит, нужно думать.
– Именно. Брать с тебя расписку кровью о сохранении гостайны и всего такого прочего я не стану…
– Тайны таковыми являются, пока за них платят кровью.
– Ты, наверное, хороший журналист, Олег. Красиво формулируешь. Но я – не читатель. Практик. Как и Аскер – тьфу, чуть не сказал, покойный! Так что давай без патетики и прочего… Поможем друг другу…
– Кто начнет первым?
– Давай ты, Дрон. Сначала расскажи, как здесь оказался, да в таком соседстве, а потом уж и я…
– Неужели – чистую правду?
– Слишком велики ставки.
– Ты имеешь в виду жизнь Аскера?
– И его тоже. Таких нелегалов – по пальцам пересчитать. И хотя профессионализм, ходить ему конем, шепчет – смерть поджидает каждого, кто… Все равно. Надо спасать.
– Но не это главное?
– Главное, как всегда, безопасность страны.
– Во как.
– Не ерничай, Дрон. Ты ведь некогда был отменным аналитиком…
– То-то меня втыкали во все дыры, чтобы поскорее сложил буйну головушку…
– Время было такое.
– Возможно.
– Начнем, благословясь?
– С конца. Почему Аскер оказался в Бактрии и зачем он слушал концерт Эжена?
– Мы договорились, что ты начнешь первым, Дронов. Все-таки я старше тебя и по возрасту, и по званию.
– У меня нет звания. Да и возраста, по сути, тоже… Ладно. Кратко. Вчера… Вчера? Короче, чуть более суток назад в моей московской квартире появилась…
Тут я замолчал… Никакие слова не могут описать, какое смятение я испытал после шестимесячной тьмы и одиночества при появлении Анюты… Впрочем, могут… «Передо мной явилась ты, как мимолетное виденье, как ангел…»
– У тебя вид человека, который… Ты влюбился, Дронов?
– Можно и так сказать.
– Говори как-нибудь. И – факты.
– Есть. Девушка, Анета Дэниэлс, усыновленная, вернее, удочеренная много лет назад австралийцем английского происхождения Дэвидом Дэниэлсом и его супругой Мэри, ныне – гражданином Нигерии, пришла ко мне в Москве на квартиру и попросила помочь ей в розысках отца, который приехал в Бактрию несколькими днями раньше с целью приобретения раритетной монеты, вернее, медальона и – пропал.
Выяснилось, что Аня – из группы детей-сирот, которую я и Даша Белова сопровождали полтора десятилетия назад в Бактрию из специализированного детского дома в Загорье. Во время поездки на группу было совершено нападение с целью похищения одного или нескольких детей; нападение удалось отбить; захватить одного участника и пособника, но оба они скончались в здешней тюрьме повелением вора в законе Мамона, ныне, как выяснилось, тоже покойного. Об этом мною был составлен подробный отчет с выводами и соображениями в аналитический отдел управления «С» Службы внешней разведки. Даша Белова направила соответствующий отчет в аналитический отдел Федеральной службы охраны…
– Почему вас слили тогда в одну группу?
– Это ко мне вопрос?
– Ну да…
– Генерал, только честно…
– Да?
– Вы… не могли пройти мимо этого документа, если собирались всерьез заниматься Бактрией. И если уж Аскер здесь. Кто он теперь по званию?
– Полковник.
– Солидно. Так вот: не подставили ли вы меня в эту комбинацию непонятно кем… – Я старался, чтобы голос мой звучал ровно, но мне плохо это удавалось… – То есть: не являются ли подставными или… вымышленными персонами Аня Дэниэлс и ее отец-австралиец?..
– Что тебе дает основания так считать?
– Я выяснил, что Дэвид Дэниэлс не просто понимает русский, но знает язык в совершенстве… Внешность его… Как бы это сказать…
– Выразительная.
– Да. Словно с портрета делали. Он похож на Марлона Брандо и Шона О' Коннори. И мне подумалось…
– Что все шпионы похожи друг на друга. Вот именно поэтому их и ловят.
– Это – юмор?
– Это – юмор.
– Смешно. И еще… На меня здесь за неполные сутки было совершено два покушения и одна попытка похищения… Если вы, конечно, не в курсе…
– В словах твоих слышится горечь, Олег… Но… Ты же знаешь сам, не такие мы вездесущие, как принято думать… И не такие умелые… Иначе Аскер не лежал бы теперь в коме…
– Я хочу четкого и ясного ответа.
– Я не читал твоего бактрийского отчета… Тебя «втемную» в операцию не вводил и никак не использовал. – Генерал вздохнул. – Да если бы прочел, глядишь, все по-иному сложилось бы здесь…
– Не читал?! Почему?
– Да потому что нет его в архивах!
– Даже рукописи не горят, а уж архивы Первого Главного…
– Вы когда вернулись с Беловой из Бактрии? Помнишь?
– В августе.
– А потом – сентябрь и октябрь… Что рукописи и отчеты – Белый дом горел черной копотью… И танки по нему палили…
– И все-таки…
– Возможно, под шумок кто-то твой отчет похерил. И твой, и Беловой.
– Я там высказывал соображения насчет разработок Одиннадцатого Главного… и насчет «крота»…
– Отвечу то же: наследие всех проектов и НИИ Одиннадцатого, как и спецотдела ЦК, гребли тогда под себя и мы, и ГРУ… Да ты вспомни – нас то сливали с милицией, то просто сливали… Демократия, мля… Шумиха, неразбериха, наказание невиновных, награждение непричастных и – танцы! С фейерверком и карнавалом! Вспоминаешь?
– Карнавал затянулся.
Глава 67
Генерал замолчал, смерил меня взглядом:
– Что еще скажешь?
– Цирк уехал, и клоуны разбежались. И теперь каждый шутит на свой страх и риск.
– Дронов, комплимент я тебе уже сделал. Статьи твои читают. Но сейчас – не в газету пишешь, с человеком разговариваешь!
– Учту.
– Чем тебе еще не показался Дэниэлс?
– Причин пропасть бесследно у него была масса. Он оказался мультимиллионером, наследником своего дедушки, ворочавшего в Нигерии делами. Какими – я сам досочинил. Вроде наемников и оружия. Второе. По словам Ани, он был коммивояжером, оптовым продавцом автомобилей, скитался по всему свету и… Третье. Антиквариат. Очень доходный и в целом – полукриминальный бизнес. Четвертое. Бактрийские слухи. Много странных смертей… Необъяснимых. Непонятных.
– Выводы?
– Оружие. В Бактрии кто-то испытывает оружие, которое тем или иным способом воздействует на психику людей и заставляет их сводить счеты с жизнью.
– Умен. А теперь я добавлю фактов… Только… никогда и ни при каких обстоятельствах ты не сможешь использовать этот материал не то что в статьях… В изустных бывальщинах тоже, даже шумных и пьяных, и даже «среди своих»…
– Как-то одна девушка меня спросила: «И много у тебя своих?»
– И что ты ответил?
– Ничего.
– Потому что молчание – золото.
– А болтун – находка для шпиона.
– Прекрати выдавать расхожие истины, – поморщился Бобров. – Не то как журналист ты будешь потерян для общества.
– Наоборот. Мир стоит на расхожих истинах. На штампах. На проверенных и выверенных аксиомах. Которые ни к черту не годятся в любой мало-мальски пиковой ситуации, когда соблюдение правил не просто не сохраняет жизнь – но губит ее. А в беллетристике, чтобы быть успешным, нужно быть похожим на всех и выражаться не иначе как штампами: людям нравится узнавать себя, свои страстишки, свою мелочную похоть и зависть и с удовольствием делать вывод: весь мир таков, раз уж в книжке написано…
– Ты недоволен миром?
– Я недоволен собой.
– Это одно и то же. Так вот, чтобы снять твои будущие вопросы и начать говорить по существу… Ведь более всего тебя волнует… девушка, не так ли?
– Волнует – слишком слабое слово…
– Ты стал обывателем, Олег. Никакой профессионал никогда никому не признался бы в такой слабости, как привязанность…
– Угу. Как сказал поэт: «Гвозди бы делать из этих людей – не было б крепче в мире гвоздей…»
– Кажется, Владимира Владимировича ты слегка переврал. Да и по существу…
– И по существу – тоже. Все здания всех разведок мира стоят на людских страстях и пороках… Но более – на высоких нравственных порывах, имя которым – любовь и самопожертвование… Не старайся казаться хуже, чем есть, Сережа.
– А ты прекрати выражаться… Что ни фраза, то истина. В предпоследней инстанции. А я ведь генерал, мне и без того достается. Устаешь, знаешь ли.
– Извини.
– Анюта – настоящая. Ну что, засиял? Ладно, не отвечай. Почему на тебя покушались?
– Меня перепутали с Дэниэлсом… – начал я и – запнулся. – Или – с Аскером?!
– Да. С ним.
– Тот же дом… Короткая бородка…
– Еще ты – загорелый.
– Прошлое лето выдалось жарким.
– И телосложение, и разрез глаз…
– Вообще-то… Не слишком мы и похожи.
– Помнишь пословицу? Для китайцев все белые – на одно лицо? Для арабов, что на тебя вышли, – то же самое.
– Но этот Алеф меня не опознал.
– Алеф – другого полета птица. – Генерал вдруг резко замолчал, словно едва не проговорился.
– Сказал «а» – говори весь алфавит. Иначе дальше не двинемся. То, что Аскера решили убирать, – связано со здешними делами? Или – с другими?..
– Сидел наш Аскер под личиною в одной южной стране, хорошо сидел… Как сказано в одной умной книге – «путал им сны…». Но так уж сошлось, что… Ладно, ты прав. Мы тоже предположили, что здесь не просто испытали оружие, но и… предложили его к продаже.
– Южным людям?
– Да. Но… вмешалось одно обстоятельство…
– Смерть сенатора?
– Умница. Именно. А сенатор – из ближнего круга, из самого ближнего… Грохнули громы и молнии… Пришлось рисковать, отзывать Аскера из бессрочной командировки и втыкать сюда по-спешному…
– Это даже не рискованно. Хуже. Непрофессионально.
– Ну не держи ты нас за полных идиотов, Дрон! И за придворных лизоблюдов тоже!
– Извини.
– Представитель основного покупателя – Алеф – из той же страны, где сейчас работает… работал Аскер.
– Алеф… Кажется, первая буква еврейского алфавита.
– Амбиций Алефу не занимать. Иудеев он ненавидит искренне, страстно и отчаянно. Как любой полукровка.
– Его отец – еврей?
– Да. Соблазнивший вдову и мать двоих дочерей… под видом палестинского патриота. По его наводке «миражи» израильтян разметали квартал арабов по кирпичику – там был штаб какой-то организации… А у вдовы родился мальчик. Рос дико – били все и всегда. Но – выжил. И единственное, что греет его в жизни, – месть. Отцу и его соплеменникам. Доведенная почти до абсолюта. Али Мохаммед Фалех, так его имя. А умом он все же в отца удался – в финансовых вопросах как рыба в реке!
И для него, как и для остальных, Аскер – а он под своим именем работал – организатор исламистского сопротивления в России. Да и родословная… Он – из рода Дариев.
– Это я запомнил. На всю жизнь. Имя Александр – не мешало?
– Хотя и редкое, но популярное на Востоке – Искандер.
– Понятно.
– В Бактрию он приехал по легенде – искать редкую монету, что и твой Дэниэлс. Которая – медальон и талисман. Символ власти и средоточие силы.
– Короче, вы хотели перекупить оружие или… методику раньше южных людей? Или – так взять? По скудости средств?
– Лучше – «или так». Вместе с методистом. Но не по скудости, как ты неосторожно выразился… Операция по задержанию и экстрадированию супостатов санкционирована на самом верху.
– Но успех пока не пришел…
– Учитывая, что работаем всего неделю…
– Местных ставили в известность? Хотя бы об официальном поводе посещения здешних палестин?
– Нет. Почему тебя это заботит?
– Встречался с генералом СБГ Гнатюком Александром Петровичем. Он болезненно воспринимает любое несанкционированное вторжение… на его территорию.
– В связи со смертью высокого сенатора мы бы тут могли ошиваться почти официально, но зачем привлекать избыточное внимание?
– Понятно. То есть, если бы Алеф или кто-то из его людей опознал Аскера, ему бы ничто не грозило, так?
– Абсолютно. Уж как-нибудь Аскер сумел бы убедить товарищей по партии, что или прикрывает сделку, или представляет другого покупателя – из того же муравейника. Правда – ревность…
Мне сразу вспомнился Эжен… Ревность? Кого и к кому?
Бобров прочел на моем лице вопрос, усмехнулся:
– Алеф, невзирая на высокое занимаемое положение и прочее, всего добился своим горбом, своей кровью… Вернее – чужой. Ее он проливал не ручьями даже – реками: и в Израиле, и в Испании, и в Афганистане, и у нас на юге… А Аскер… Его предки – родоначальники и основатели и нескольких держав, мистико-религиозного ордена и даже целого религиозно-философского течения, не забытого на Востоке и теперь и органично соседствующего во многих странах с исламом… Если по-западному объяснить, он для них – как один из клана хранителей Грааля… – Генерал вздохнул. – Алеф ревновал. И завидовал.
– И оттого открыл охоту? Выбрав целью меня?!
– Ты этим разочарован?
– Именно то слово. Разочарован.
Глава 68
– Алеф мог сколько угодно маяться завистью, но вряд ли бы что предпринял… Аскер сжился с ролью, был в большом авторитете… Просто… Случилось непредвиденное обстоятельство, впрочем, как всегда в нашей профессии… Вернее, череда непредвиденных обстоятельств…
– А именно?
– Во-первых, Аскера прямо на въезде в Бактрию – а приехал он с шиком, на «порше», – опознал один товарищ из Курдистана… Типа – беженец, их тут много зависает, чтобы потом тихохонько в Европу перетечь… Так вот: в те далекие времена, если помнишь, курдов мы особо привечали, их национально-освободительное движение против турецкого ига поддерживали и субсидировали… И Аскер на заре юности проходил стажировку как раз в курдском лагере, на территории Ирака, заодно подтягивая языки и перенимая обычаи… Кстати, именно там Аскер узнал – какая он, оказывается, важная птица, в смысле происхождения… И указал в отчете.
Так вот: в курдском лагере Аскер был обычным советским военспецом по диверсионной подготовке. Курды были почти свои, информации через них текло море… Потом курд тот незадачливый – делать-то ничего не умел, только воевать, – успел пострелять и в Афгане, и в Чечне… И теперь, увидев Аскера, подъехавшего эдаким фертом, подойти постеснялся, но сотрапезнику своему и выложил: видишь, как бывшие чекисты теперь заматерели… Дескать, из простых лягушек выдвинулся…
А сотрапезником того курда был некий Мустафа Азалиф, здешний представитель гуманитарной миссии «Исламское единение». Правда, оформлен он в Бактрии наверняка туристом долгосрочным… И Аскера он по той южной стране запомнил – был он и у них в офисе мельком… Короче, этот Мустафа порасспросил курда подробнее и с пристрастием, воспылал гневом и решил самолично и самочинно лазутчика Аскера пригасить. Нет, не по правилам, конечно, ему бы доложить сперва… Но он решил стать героем… Да и – брат у него младшенький всего полгода как сложил буйну голову на границе Ингушетии… А старшего, по слухам, умучили в застенках пророссийского чеченского режима…
Дом Мустафа отследил, местную братву, из средних, зарядил авансом, три дня готовился…
– Это ты когда успел выяснить, Сергей Сергеевич?
– Это не я, это сам Аскер супротивников срисовал… А Мустафа, как уже все смазано было, отправил Алефу невнятный мейл: дескать, разоблачил он шпиона, вредителя и диверсанта в рядах «Исламского единения» и принял решение сего недотепу отправить к праотцам. И совсем коряво, вроде постскриптумом, сообщил: дескать, это небезызвестный вам Аскер.
Сообщение мы, понятное дело, перехватили и расшифровали, но вот только что… А Алеф тем временим уже на пути в Бактрию был… И это все – первая несвязуха.
– Есть еще?
– А как же. Целых две. Ты и Дэвид Дэниэлс. С кого начать?
– С меня.
– Ответ неверный. Начнем мы с Дэниэлса: он объявился раньше. И поселился в том же доме. Вроде бы просто случай: самый богатый и престижный дом на набережной. А вот интерес – сиречь легенда, стопроцентно совпал с легендой Аскера. Аскер мимолетно Дэниэлса сфотографировал, выяснилось: да, он бывал в Бактрии четырнадцать лет назад, с женой, и занимался удочерением той самой Ани… Скорее следуя правилам, чем что-то особенное подозревая, прогнали фото папы через компьютер… И вот тогда напряглись основательно! Очень капитально! Ты даже не представляешь себе как!
– Все-таки оружие и наемники?.. Или?..
– Или. Такое «или», что и в плохом сне при таких раскладах присниться может раз в пятилетку. Перед съездом партии. – Бобров оскалился в улыбке, и тут стало особенно заметно, как он постарел… И зубы все сплошь фарфоровые, без единого пятнышка… – Дэвид Фитцджеральд Дэниэлс до выхода в отставку являлся руководителем подразделения в МИ-8. В чине полковника. Тебе напомнить, что это такое, или не стоит?
– Не стоит.
МИ-8. Служба технической разведки и контрразведки. Одна из самых засекреченных и совершенных в Соединенном Королевстве. В ведении этой службы находятся в Великобритании, доминионах и, в определенной степени, странах Содружества все научно-исследовательские проекты, касающиеся… Много чего касающиеся.
Собственно, то, что об этом не знала ни Аня, ни Мэри, – в порядке вещей. Работа такая.
– Что он указал в анкете по удочерению?
– Чистую правду: агент. По оптовым продажам. Представляешь, какая головная боль упала на всех нас, когда мы все это выяснили?
– Подожди, генерал. Вся каша заварилась, когда… безвременно умер член?..
– Это юмор?
– Это быль. Я имею в виду сенатора.
– Да.
– Тогда – не понимаю. Предположим, некто овладел методикой – путем тех или иных воздействий на психику отправлять на тот свет людей и даже целые группы… Почему бы ему не связаться с заинтересованной стороной по налаженным каналам и… – Я запнулся на полуслове. Спросил быстро: – Работает непрофессионал?
– Именно. Дилетант.
– И сенатора он завалил ради паблисити, так, кажется, это теперь называют?
– Угу. Промоушен. И запустил запись в Интернет. Запись гибели сенатора.
– «…А человек без рези в животе, без тошноты, без боли умирает…»
– Да. Все, кто профессионально занимается смертью, обратили внимание. Навели справки. И – назначили, я полагаю, цену.
– Дилетанты непредсказуемы и опасны.
– Если отметить, как он пачками «валил» – из лабораторного или иного интереса живых людей… О, это почерк настоящего профессионала. Но – в науке… как они это называют?
– «В науке нет широкой столбовой дороги, и только тот сможет достигнуть ее сияющих вершин, кто упорно, не страшась усталости, будет карабкаться по ее каменистым склонам…»
– Где-то я это читал. Герберт Уэллс?
– Маркс и Энгельс.
– Старею. Так вот – контактов, выходов на людей действия у нашего гения нет. Вернее – не было.
«С подобными импровизациями Эжен выступает лишь дважды в год, и знают о них лишь посвященные…»
Генерал с треском распечатал пачку сигарет, закурил, затянулся яростно, выдохнул вместе с дымом:
– Сам понимаешь, методика даже в «домашнем варианте» – устранение «естественным путем» того или иного политика – бесценна! А если представить…
– …как весь великий китайский народ под красным знаменем коммунистической партии, с кличем «Москва – Пекин – дружба навек!» и песней «Вот солнце восходит над речкой Хуанхэ…» отмарширует в полном составе в Желтое море…
Лицо генерала Боброва осунулось совершенно, и выглядел он теперь полностью и абсолютно несчастным… И было непонятно – жалко ему безвременной гибели китайцев или – он вообще затосковал о несовершенстве мира?.. Даже с генералами бывает.
– И это не юмор, – мрачно констатировал он. – Ты, Дронов, с журналистикой заканчивай. Обладаешь силой художественного убеждения. Романы пиши. У тебя получится. Классиком станешь. У нас в России это просто.
– Да?
– Чтобы стать классиком, нужно пережить современников.
Глава 69
– Ну вот. Теперь ты знаешь если не все, то многое.
– Ты забыл основное, Сергей Сергеевич.
– Что же?
– Кого. Перечисляя проблемы, ты назвал меня. Понятно, по порядку, а не по значению. Пока я играл с нехорошими террористами и их наймитами в «обознатушки-перепрятушки», Аскер набрел на что-то очень серьезное. Раз он в коме. Он успел передать результат?
– Нет. Ты так все запутал…
– Я?
– А что делал целые сутки ты, Дрон?
– Разговоры разговаривал. Но один вопрос совсем упустил: что делал здесь сенатор? Ведь ему по рангу и охрана положена, и все такое… Он приехал частным порядком?
– Да.
– А он, вообще, кто?
– Труп.
– Теперь – понятно. При жизни?
– Был председателем Комитета Совета Федерации по особым технологиям.
– А до этого – тоже в Комитете?
– Да.
– Генералом?
– Полковником. Генералы тогда в Комитете были наперечет. А он еще молод был.
– И в каком управлении спину гнул? В смысле – трудовыми успехами радовал? Хочешь, угадаю? Да не страдай ты так, генерал, я лицо частное, да еще и творческое, язык без костей, молотит себе…
– Мы не на току.
– Что-то ты помрачнел, Сергей Сергеевич… Или, полагаешь, эту комнату кто-то помимо тебя контролирует?
– Прослушка? Исключено. А то бы – говорил я с тобой…
– На всякую хитрую… технику найдется свой винт с болтом. С резьбою влево.
– Не тот случай. Папочку на столе видишь? Вещь грубая, но ломовая: глушит и своих, и чужих, и сочувствующих…
– Тогда почему бы не поговорить начистоту? Вернее… пофантазировать? Какой с меня, писаки, спрос?
– Раньше бы…
– Эка вы, батенька, хватили – раньше. Раньше пчелы были с гуся, и каждая по два ведра меда носила… В Одиннадцатом Главном слесарил будущий сенатор? В управлении спецпроектов?
Генерал кивнул.
– Ну вот и славно. И случайностей все меньше… А закономерностей – больше. И вот что я думаю себе, как будущий художник слова, разумеется… Полковник в девяносто третьем – чин не великий, но и не маленький… Как его величали?
– Владлен Владимирович Зарубин.
– Предположим, именно товарищ Зарубин и курировал специнтернат, вернее, детдом, из какого мы с Дашей Беловой эскортировали деток… И знал о них нечто такое, что, кроме него, не знал никто. И решил детей – или одного из них, обладающего уникальными, исключительными, необъяснимыми способностями, – похитить… Мы с Беловой были подставлены в охрану «пушистыми зайчиками», и если бы не Даша… Сам я вряд ли бы справился с нападавшими. Пойдем дальше?
– Ты выдумывай, тебе можно. Пока.
– Благодарствуйте, барин. Похищение не удалось. Потом грянул октябрь, разгон Думы, перетряска в спецслужбах… Мог полковник отчеты наши изъять? Особливо если во время событий октября занял нужную сторону и получил соответствующие полномочия? В определенной степени исключительные?
– В разведке так не бывает. Не то что управления, отделы как отсеки подводной лодки…
– Согласен. Но везде работают люди. А люди…
– Только без сентенций.
– Без них. Хорошие профессионалы хотят остаться на службе и приносить пользу отечеству – так хорошо? – а какой-то назначенец-инспектор в чине теперь уже генерала – правильно? – может зарубить – да с такой-то фамилией! – их карьеру под корень… И с оргвыводами. Нет, никто ничего не нарушил, просто все смотрели в другую сторону, пока господин генерал-инспектор рылся не в их личных делах, а в каких-то докладных каких-то капитанов… Красиво изложил?
– Как по писаному.
– Извини, Сергей Сергеевич, но я тебя огорчу. Мой отчет был направлен в аналитическое управление и миновать возглавляемый тогда тобою отдел не мог…
– Пес с тобой, Дронов, ты правильно мыслишь. Приходил тогда ко мне Зарубин. И – с исключительными полномочиями от царя Бориса. И – что я сделал? Да подсунул ему гору второстепенных бумаг, чтобы он, не дай божок, в агентурные вопросы носа не совал и систему не ломал…
– Ушлый малый.
– Я?
– Он. Как Зарубин при новом так близко присоседился?
– Политика.
– Слова… Люблю слова, которые все объясняют. И в подробности вдаваться не нужно.
– Вот и не вдавайся. Тебе хорошо, ты птица редкая и вольная, тебе если что и терять, так только голову…
– Что ж вы все такие нежные и незлобивые, а?
– Кто – все?
– Генералы.
– И много ты генералов повидал?
– Случалось. Генерал – это не человек, а… вымысел.
– Ты хорошо выспался?
– Плохо. Но согласись, между полковником и генералом расстояние вовсе не на одно звание, а на всю длину лампас… Да и лампасы, если философски, – это две параллельные прямые, нигде не пересекающиеся… А если и пересекающиеся, то совсем в ином пространстве…
– Тебе кофе сварить? Или коньяку?
– …и человек, делаясь генералом, невольно подгоняет себя под этот вымысел… Становится строг, статичен, неприступен, грозен и монументален. И бессознательно мечтает сделаться монументом, чтобы века и века возвышаться на гранитном постаменте над подвластным миром и взирать поверх его – за горизонты вечности.
Глава 70
Сергей Сергеевич плеснул на донышко стакана «Хеннесси», нацедил в чашку из кофеварки крепчайший эспрессо, протянул мне обе емкости:
– Глотни. Поможет.
Я только вздохнул:
– Думаешь, не безнадежен?
И правда – помогло. Я спросил:
– Пойдем далее по тексту? Художественному, разумеется.
– Попробуй.
– Попыток своих Зарубин не повторил. Или – возможностей не хватило, или… У него ведь должен был быть сообщник. Из ученых. Тебя кто-то консультировал на сей предмет?
– Да. Был у меня… эксперт.
– Что за эксперт?
– Дедушка лет семидесяти с гаком. Леонид Ильич Аркадин.
– Божий одуванчик?
– Не знаю, чей он одуванчик, а только… Пятаки в трубочку сворачивает.
– В смысле?
– В прямом. Большим и указательным пальцами.
– Прямо атлет! Откуда объявился?
– В Славинске он сейчас, пенсионером. Жена, дети, кошки, мыши, тараканы…
– В голове?
Бобров задумался на секунду.
– И в голове – не без них. Сам костист, жилист, с виду – тихий отставник.
– Одиннадцатого Главного?
– Точно так. По Бактрии он нам много любопытного поведал.
– А именно?
– Детишек сюда высылали. Тех, что не преодолели «планку».
– Какую?
– На гениальность.
– Выбраковка.
– Что?
– Да так, вспомнилось… Слышал я уже этот термин.
– Под «крышей» конторы некий ученый амбиции удовлетворял. Господом Богом себя возомнил. Или доктором Фаустом. И создавал гениев.
– Зачем?
– Наверное, человечество решил осчастливить. Вернее, облагородить.
– Евгеника…
– Она самая. Кстати, нашему Аркадину он тоже какую-то амброзию приготовил. С тех пор Леонид Ильич помолодел, похорошел, тягу к противуположному полу ощутил нешуточную… Силен, здоров и…
– Счастлив?
– Вот это – не знаю. Жаловался он… Побочный результат. Говорил, раньше жил размеренно, знал свое дело, знал, что правильно, что нет… А с той поры – то кураж на него найдет – мир этот перевернуть вверх тормашками, то – тоска такая, хоть волком вой… То – страх беспричинный, что бежать надо, а некуда…
– Земля-то круглая…
– Ты его встречал?!
– Нет.
– Он ответил именно так. Слово в слово.
– У дураков мысли сходятся.
– А дурак у нас – не глупость, а особый склад ума… – раздумчиво проговорил Сергей Сергеевич.
– И теперь Аркадин в Славинске?
– Да.
– До Бактрии от него – два с половиной часа на хорошей машине… Или – морем… «Что это движется там по реке…»
– Мы думали над этим.
– Выставили наружку?
– Какую смогли.
– Учитывая, что он профессионал… От наружки уйти…
– Да и мы не кони вялые! – Генерал понуро опустил голову. – Хотя – ты прав. Двоих отрядили, но они в том Славинске люди новые, и если нужно Аркадину сорваться с поводка – не удержим. И если он раньше бывал здесь…
– Вот такие забавы профессионалов… А что за ученый?
– Мамонтов Игорь Олегович. Ныне покойный.
– Из куратора супермена сотворил, а сам – помер?
– Сгорел на работе. В том же девяносто третьем.
– Во как!
– В прямом смысле сгорел. По версии следствия – уснул на тахте в лаборатории, пьяный – неравнодушен был к змию зеленому; да сигаретку не притушил… Утром – обгорелый труп.
– Его?
– По словам Аркадина, ученые не поленились, провели генетическую экспертизу, в отчете указали – его.
– Бумага все стерпит. Что помрачнел опять, Сергей Сергеевич? Закапывая могилу, убедись в наличии трупа… Останки кремировали?
– Естественно.
– А потому эксгумировать и провести независимый генетический анализ теперь…
– Заткнись, а?
– Не далее как вчера встретил я одного доктора…
– Патологоанатома?
– У тебя черный юмор прорезался, генерал? Это ободряет.
– Так что за доктор?
– Пластический хирург.
– Эка невидаль…
– Имеем два неизвестных и неопознанных объекта и…
– Дальше – не продолжай.
– А подытожить?
– Итожить я и сам умею. Потому и генерал.
– И что скажешь, генерал?
– Мы в полном дерьме.
– И если…
Генерал сверкнул на меня гневным взглядом:
– Вот только не нужно мне снова про генералов, как явление, и про великий китайский народ!
Снаружи раздалась какая-то возня, Бобров подошел к двери и – мгновенно был сбит на пол мощным ударом. Несколько человек в масках и с автоматами на изготовку ввалились в помещение; не дожидаясь, пока треснут железкой по носу, я упал лицом вниз. На меня навалились, жестко притиснули… Генерал лежал с разбитыми в кровь губами и расквашенным носом, и на лице его было написано столь неподдельное удивление…
– Ты хохочешь, Дрон? Это нервы…
– Видел бы ты себя со стороны, генерал… «Меня, конопляного муравья, мордой в грязь! И – кто?! Бычьё!!!»
Глава 71
Вслед за бойцами «Беркута» в комнату прошел полковник Свиридов, посмотрел на пробитый пулей экран, произнес, покачиваясь с пятки на носок:
– Я – полковник Свиридов, начальник Бактрийского райотдела милиции. – Огляделся, ухмыльнулся. – И куда труп дели, господа хорошие?
– Расчленили. Разрезали и съели, – рявкнул с пола Бобров.
– Шутить изволите… э-э-э… господин помощник депутата Госдумы? – Свиридов раскрыл выпавшее из кармана генерала удостоверение.
– В пиджак загляни. Там паспорт.
– Поди, дипломатический…
– Да. И у моих людей – тоже. Если не хочешь очень крупных неприятностей…
– Не нужно, Сергей Сергеевич, волкодава волками стращать…
– Жалоб будет гора. Обещаю.
– Не имею права.
– Че-го?!
– Не имею права лазать по личным вещам иностранных господ без соответствующей санкции прокурора. У нас не Россия – демократическая страна и с этим – строго.
– А-а-а…
– А следователь прокуратуры что-то задерживается. Наверное, транспортные пробки. Такой у нас город. Да и понятых пока сыщешь… Так что, кроме удостоверения помощника депутата, других документов я не видел. Вот, бойцы подтвердят. А помощник вы, может статься, липовый, на оргпреступность подрабатываете… Да и документик в экспертизу надо бы отправить, вдруг – подделка?
– Издеваешься, полковник?
– Когда издеваюсь, у меня подозреваемые в «слоников» играют… А пока – так, болтаем.
– Как же ты без прокурора в мирный дом вломился? Без санкции? Это в демократической-то стране?
– Обстоятельства заставили реагировать немедленно. Закон это дозволяет. Добропорядочная гражданка сообщила по ноль-два, что в доме на набережной слышна пальба и труп вроде вынесли уже… Как должна отреагировать милиция? Адекватно. Вот мы и отреагировали. А кстати, те двое, во дворе, с оружием оказались!
– Да не может быть… – усмехнулся генерал.
– Точно. Мы правда не разобрались пока, газовое или боевое… Но сопротивление они оказали, в протоколе отметим непременно. И если они, как и вы, дипломаты, вышлем из страны с соответствующей нотой. По линии Министерства иностранных дел. И кто по холке получит, я или вы, господин помощник депутата Госдумы Бобров, или как вас там?..
– Сопротивление оказали, говоришь? Да если бы они оказали – твои орлы, пардон, «беркуты», лежали бы сейчас во дворе вялыми бройлерами… И ты, полкан, рядышком. – Лицо генерала посуровело. – А теперь – хватит комедию ломать; вели своим птенцам убраться и – наручники сними.
– Не то – что? Осерчаете, гражданин?
– Увидишь. Жду десять секунд. Время пошло.
Лоб полковника Свиридова прорезала поперечная морщина; что-что, а мужчина он был тертый… И понял, что сейчас с ним никто не шутит и дальше будет или плохо, или – очень плохо… Можно не только лицо потерять, но и голову…
Ровно через девять отпущенных секунд в комнате объявился Александр Петрович Гнатюк: загорелый, улыбчивый, благоухающий дорогим одеколоном, в легком летнем костюме и – белой шляпе. Шляпу он бросил на кресло, сказал:
– Коллега прав. Хватит комедии. Будем играть драму. Сними с них кандалы и покури с бойцами… И не во дворике – в автобусе. И – ребят его туда же. Вместе со стволами. А мы – поговорим пока… о делах наших скорбных.
– А ты красив, Гнат… Белая шляпа… Масоном на маскарад решил нарядиться? – бросил Бобров.
– Мечта босоногого детства. В белом костюме, на белой яхте, со смуглой девочкой… Ну и при шляпе, разумеется… Как в кино!
– А тут ты нам театр устроил? Вроде репетиции?
Гнатюк поморщился:
– Что возможности театра – рядом с телевидением? Пространство – определено, герои – прописаны, финал обозначен в первом действии – ружье на стенке висит…
– Зато характеры каковы!
– А красоты – нет. То ли дело – синематограф! Небеса, океаны, каньоны… И весь мир – под ногами!
Сергей Сергеевич промокнул платком разбитые губы, протянул правую руку:
– Ну здравствуй, раз уж так свиделись…
Александр Петрович лениво, словно раздумывая – а стоит ли? – протянул ладонь и – рухнул на пол, опрокинув кресло, от мощного удара с левой. Вгорячах вскочил на ноги и – получил еще удар – жестокий правый крюк, но расчетливо: вскользь, по губам… И – снова кувыркнулся на пол.
Бобров присел на краешек стола, бросил белоснежный платочек:
– Вот теперь и драму можно играть. А то как-то криво дебют вышел: мы в дерьме, ты весь в белом…
– Забыл я, что ты левша…
– Левша… – протянул Бобров. – Но блох подковывать не будем. И обиды перебирать – тоже. Времени нет.
Признаться, генеральские свары мне любопытны, но неинтересны. И пока они оба-двое выясняли отношения, я подошел к окошку, глянул за занавеску… Двор был пуст. И на втором этаже напротив – тихо: похоже, милицейский спецназ громыхал только здесь и Аня продолжает смотреть сны…
Гнатюк промокнул губы платочком:
– Зря ты так, Сергей Сергеевич…
– В этой жизни ничего не зря, но многое – напрасно.
Глава 72
– И зачем ты натравил на меня этих псов? – спросил Бобров, когда генералы «типа мирно» расселись напротив друг друга за столиком.
– Это не мои. Это милиция.
– Догадался. Но только не надо меня лапшой кормить, ладно? И «who is who» в этом городе я выяснил. Работа такая.
– Можешь мне не верить, но полковник Свиридов у нас человек инициативный. Вот он инициативу и проявил… Но ты его тоже пойми: что ни день, то труп! А спрос – с него в первую голову. А на верхах – ветры перемен, так и его каким залетным сквозняком сдуть может с кресла напрочь! А кресло хоть и не глубокое и беспокойное, а хлебное. Вот он и расстарался. Спроси хоть у Дронова: я его вчера от каталажки отмазывал и Свиридова служебным несоответствием стращал… – Гнатюк вздохнул. – Вот он и испугался!
– Настолько, что пригнал спецназ, уложил нас мордой в пол и изгалялся тут… Чтобы потом появился ты – весь в белом.
– Кто поймет ментовскую душу?
– Предлагаешь тебе поверить?
– А что остается, Сергей Сергеевич? Даже если и скажу, что стоял себе дома перед зеркалом, брился, а мне мой информатор отзвонился, сообщил: Свиридов с бригадой «беркутов» в домик поехал, да не в простой, там пропащий австралиец остановился, и дочь его, красавица, и старинный товарищ мой Дронов, даром что зубоскал, а умница… И меня полковник Свиридов в известность почему-то не поставил… Как мне тут быть? Сам знаешь, с чужими проще, а за своими – глаз да глаз нужен, слишком многое про тебя им известно, есть чем торговать… А Свиридов у нас – мужчина с характером. Такому обязательно даже нужно время от времени укорот давать, а то почует себя вольным хлебопашцем на здешних просоленных землях и – что мне тогда, сирому, делать?
– Выходит, зря я тебя по зубам съездил?
– Как ты верно заметил, коллега, «зря» ничего не бывает. А вот напрасно – это факт.
– И с чем пришел, Александр Петрович? Мы бы тут и без тебя, и без этих мордоворотов управились.
– С укоризной. Прислал ты сначала Дронова, и он из себя тут голубя мира изображал, но так и не поведал, за каким рожном в наши края залетел, птица редкая… Теперь вот ты сам объявился. И – постояльца куда-то вынесли под простынею… И пуля в телевизоре, как в копеечке… Выходит, проводишь ты на моей территории операцию… Бесчинно ведешь себя и вызывающе… Будь здесь Неметчина, с тобою тут не коньяки распивали бы, а в двадцать четыре часа летел бы – сизым селезнем!
– Что-то тебя на птичьи темы растащило, Гнат.
– Без завтрака остался. Мне жена такую цесарку зажарила, а я, неблагодарный!.. Кофе глотнул, что под руку попалось накинул и – сюда. Служба такая.
– Хорошо. Я тебе объясню. Неделю назад в ваших краях наш сенатор… помрэ.
– Слышал. И слышал, что ничего криминального. Сердце, кажется.
– С ним на пустынном бережку некая Миранда Радзиховская обреталась. Ворожея и ведунья. И – тоже сердце…
– Бывает. Поди, полюбовница его? Сенатора вашего? Вот они и отъехали к морю, отдохнуть, так сказать, на лонах природы… И сил не рассчитали. Французы называют это – «сладкая смерть».
– Не паясничай, Гнат. Ты фото этой Радзиховской видел?
– Да я ее и вживе здесь встречал.
– И что скажешь?
Александр Петрович только вздохнул:
– А что тут скажешь? И бабы бывают некрасивые, и водки – мало, сколько ни выпей. Может, она душою была светла?
– Че-го?
– Это я к тому, что о покойных или хорошо, или…
– Работа у нас такая – о покойных всяко.
– А я вот что подумал, Сергей Сергеевич… Ну да, числилась она у нас здесь натурально ведьмой, даже налоги платила… Да и вообще, убогая она… В дурдоме не раз лежала по причине шизофрении и всякого бреда… В перерывах – там же и работала санитаркой… За детьми присматривала… А потом – вишь, заматерела да забогатела: шиза ее талантом оказалась… Да и у ведьм, у них как? Ходит эдакая хромоногая с клюкой, а как на шабаш – такой красавицей обернется, что не то что сенатор – особа духовного звания и то – не устоит.
– Хватит ерунду молоть. Некогда ты был сдержанным и толковым офицером, Гнатюк.
– Не нужно меня строить, Бобров. Что было, то быльем поросло. Да, когда-то ты начальствовал, а теперь – сам я себе голова, и чин у нас тот же… А вот державы – разные. Так что будь любезен уважать.
– Буду. Только это ты тесто с тараканами мешаешь и убедить меня хочешь, что это – чистый изюм… Сцена смерти сенатора вывешена в Интернете в свободном доступе!
– Ну не сама сцена, а… Чем они там занимались, как в ложбинку сошли?
– Ты и сам лучше меня знаешь, что ничем. Сели рядком и – померли.
– Точно – ведьма.
– Как ты правильно сказал, державы у нас разные, и, когда моему президенту доложили, что человек его ближнего круга умер странной смертью на вашем побережье и кончину его по Интернету транслируют, знаешь, что он мне сказал? Он у нас сдержанный, говорит ясно, задачи ставит четко, но… мне мало не показалось.
– Это твои проблемы, генерал Бобров. А у меня… у меня только вопросы. Как-никак, безопасность государственную охраняю.
– Слушаю.
– В подобных случаях согласовывают вопросы через генеральные прокуратуры, высылают следственную группу и работают с нашими рука об руку. Случай экстраординарный, согласен, тем более необходимо, чтобы все по закону.
– Ты же знаешь, группа создана и работает.
– Тогда зачем приехал ты, генерал? Ты ведь в управлении нелегальной разведки работаешь! И – аналитика своего выслал наперед…
– Дронов давно – птица вольная и здесь чистым случаем! Для меня его появление еще больший сюрприз, чем…
– А может, он на третью страну подрабатывает?
– Угу. На месопотамскую дефензиву, – не удержался я. – Они там в Евфрате длинноусого пескаря вылавливают, а консервировать не обучены. Тухнет рыбешка тоннами. А бактрийский завод консервацией килек в собственном соку безупречно владел… Технологию выкраду, получу в качестве гонорара гарем на восемнадцать персон и – сдам в аренду. На серебре есть буду, на золоте пить!
Гнат хмыкнул, сказал Боброву:
– Ты ему больше не наливай.
– А ты его не дергай. Не то он философствовать станет насчет генералитета вообще… Я его вовремя остановил, а то бы он на личности перешел… Должность покойного сенатора тебе известна?
– Возглавлял Комитет Совета Федерации по особым технологиям.
– Вот. Документы при нем были. На лазерном диске. И возможно, в ноутбуке. Секретные. Пропали.
– Ничего там не было. Ни диска, ни «бука», ни клочка бумажного. И люди Свиридова, и мои весь берег по сантиметру обшарили – под видеозапись и протокол… Чтобы вы потом претензии не выставляли.
– И много было людей?
– Достаточно.
– И за каждого ты поручиться можешь, что он ни сном, ни духом, ни помышлением… Вы ведь в НАТО намылились, как вшивые в баню…
– Я попросил бы…
– Да перестань! А что, если какой твой человечек дискету припрятал и «нашим вероятным друзьям» запродать готовится?
– Если такой он шпион, так уже – запродал.
– А поторговаться?
– То есть вы ищете пропавшие секретные материалы…
– А ты думал – от дохлого осла уши?
– Я много чего думал. Вопросов накопилось. И смертей. Не ко времени.
– Смерть всегда не ко времени, – отозвался Сергей Сергеевич.
А я добавил грустно:
– Как музыка, любовь и покаяние.
Глава 73
– Любовь и покаяние оставим на потом, а вот о музыке… – сказал Бобров.
Гнатюк вскинулся разом:
– При чем тут музыка?
– Порой она делает мир прозрачным, как осенний день… И таким же призрачным. С каким расстаться – легче легкого, – грустно сказал я.
– Свои поэтические сентенции, Дрон, можешь оставить для доктора Розенкранца – он большой любитель пофилософствовать умно, непонятно, но непременно – красиво. Давайте от красивостей к делу.
– Слушай, Гнатюк, я тебя не звал! – вспылил Бобров.
– Это я тебя не звал, генерал Бобров! Ни тебя, ни твоих людей с «пушками», что сейчас в омоновском автобусе отдыхают! Понимаю, отмажутся: пистолетики на бережку накопали, хотели сдать, да отделение милиции не нашли… Заплутали. А паспортины, поди, дипломатные… Так вот, генерал: или мы разговариваем по существу, или ты со своими людьми отлетишь отсюда белым лебедем, и не в двадцать четыре, в четыре часа! Как persona non grata!
– Существо дела я тебе изложил.
– А хочешь, я изложу?
– Валяй.
– Сначала умирают «естественной» смертью двенадцать российских криминальных авторитетов. Потом – ичкерийские борцы за независимость вены себе вскрывают. Потом несколько бандитов рангом пожиже в море топятся ясным днем – вместе с машиной. Помощник мой следственную бригаду СГБ отряжает, матерьялец собирает и – что… На совещании на конспиративной квартире – все застрелены. И самое противное – подумали бы мы, что злой киллер их порешил, так нет – запись велась, правда пассивная, потому не сумели предотвратить: массовое самоубийство! Людей служилых и уравновешенных!
– Когда это служилые были особенно уравновешенными?
– Не суди по себе, Дрон! И наконец, ваш сенатор, специалист по особым технологиям, приезжает в Бактрию и – помирает.
И тут же в Бактрию косяком – Дэвид Дэниэлс, австралийский нигериец, Олег Дронов, вольный журналист, арабский турист Муса Ганеш, он же Мустафа Азалиф, что сидел тише воды мирным урюком, объявляется в тихом переулке и начинает палить со всей дури в постороннего прохожего Дронова… И, что любопытно, не попадает! А его ведь израильтяне обыскались уже! Очень известный в узких кругах «человек действия», уникум… И после всего ты скажешь – «любимый город может спать спокойно»?..
– Что ж ты этого «уникума» МОССАДу не слил, раз беспокоишься?
– Политика. Не моего уровня решение. Азалиф тут «типа чисто гуманитарный» фонд возглавлял. Зато теперь мы друзьям-евреям труп с радостью представим. Им так даже приятнее. Что скажешь, Дронов?
– «И если видел труп врага еще при этой жизни – другой тебе дарован будет верный зоркий глаз…» – напел я.
– И это все?
– Отчего же все? Там еще припев: «Живи себе нормальненько, есть повод веселиться…»
– Да ты циничный убийца, Дрон! Булыжник – орудие пролетариата! Затылок у араба проломлен! Но Свиридов – свое дело знает: пацанов разыскал, расколол, тебя они описали. Признались даже, что часы у африканца «прислонили», но они у самого малого из них, ему одиннадцать – неподсуден, даже если бы он этого киллера арабского самолично бульником в муку истолок.
– А эти мальчики не подтвердили, что как в тенечек мы человечка перенесли, так и ушел я, солнцем палимый…
– Доказывать, доказывать и доказывать… Еще не все твои грехи за вчерашний день я перебрал… – Гнатюк повернулся к Боброву: – Так что порешим так: раз на сотрудничество вы идти не хотите, чтобы общими усилиями порядок на вверенной мне территории восстановить, усаживаем тебя с твоими, генерал, в автомобиль и везем с эскортом, соответствующим должности и положению, до границы с Россией… А МИД тем временем готовит ноту вашему… Это первое. И второе: Дрона мы покуда поместим в ИВС, раз он лицо частное, и пусть полковник Свиридов с ним разбирается частным образом. По-свойски. Уголовщина – она и в Африке… – Гнатюк развел губы в улыбке, чуть поморщившись от боли, подмигнул мне: – Глядишь, израильтяне тебя еще наградят… Посмертно. Что скажешь?
– Доброе слово и кошке приятно.
– Я скажу, – хмуро пророкотал Бобров. – А то обидно как-то получается… И несправедливо…
– Вы на чужой территории свои разработки крутите, горы трупов городите и – говорите о справедливости?!
– Не можешь, я вижу, ты нас понять, оттого, что не хочешь. Поговорим по-другому.
Гнатюк расплылся в приятнейшей улыбке:
– Взятку станешь предлагать, Сергей Сергеевич? Или наемными киллерами стращать?
– Разговаривать по существу. Какие мы тебе деньги можем предложить, если… Как у Пушкина? «Богат и славен Кочубей, его поля необозримы…»
– Значит – шантаж.
– Тебе есть чего опасаться?
– Естественно, нет. Если я чем владею, то все – по закону. Священное право частной собственности. Это не Россия.
– Умно мыслишь. Учено. Вот только… Помнишь девяносто шестой год? Приватизацию пансионатов? Российские банки, которые получили львиный пакет акций за смешные деньги?..
– Все по закону. Был конкурс, участвовало несколько сторон… Ну а что деньги смешные… А кто будет платить большие деньги за обветшавшие строения, требующие капитальных вложений? Это ты смешон, генерал Бобров. А деньги – всегда серьезны. Неужели ты думаешь, кто-то станет клевать эту мякину теперь? – Гнатюк хохотнул. – Особенно если я правильно понимаю линию партии? И – задачи революции?
– Господином Гусевым, председателем правления некоего банка, тебе, Александр Петрович, была передана наличными сумма, превышающая стоимость указанного пакета акций…
– Да? Есть свидетели?
– Господин Гусев охотно даст показания. И твой тогдашний помощник – Левитас Иона Моисеевич.
Гнатюк поморщился:
– Иона? Он же…
– Это ты думал, что он погиб. В автомобильной катастрофе. Живехонек. И бодрехонек. И на память не жалуется.
– Знаешь, как все это будет выглядеть? – скривился в оскале Гнатюк.
– Представляю. «Кляты москали хочут опорочить честного служителя державной безпеки, потому как не дает он им безнаказанно крутить свои темные дела…»
– И это – чистая правда.
– Во-первых – грязная, во-вторых – неправда. Но ты прав. Даже если мы организуем широкую кампанию в вашей столичной прессе и привлечем неподкупного прокурора Семеняку и твоего завистника и недоброжелателя генерала Гайдука – ты, пожалуй, вылезешь из этого дерьма. Но… Дерьмо если на кого и валят – то всегда большой кучей. Не мне тебе это объяснять.
– Ну и?..
– Помимо Мустафы Азалифа, коего ты отчего-то «не заметил», ты не заметил еще шестерых, коих разыскивают и МОССАД, и ФБР, и англичане.
– Это политика, и не моего уровня…
– Сие ты будешь объяснять следователю… А скорее – тебя об этом не спросят, а будут мытарить за те самые взятки. И вот что я тебе обещаю: через двадцать четыре часа после моей высылки мы выйдем на МОССАД, вскроем им твой моральный облик и от себя добавим кое-что существенное в довесок, чтобы евреи долго не торговались. А уж они по своим каналам организуют серию статей – и в нью-йоркской «Таймс», и в «Пост» – в тех, что повиднее… О том, как некий генерал покрывал и тем – способствовал.
И твое правильное понимание «правды революции» не поможет. Политики занимают свои посты, перефразируя Ленина, «всерьез и подолгу», потому как сливают проштрафившихся слуг спокойно и без эмоций…
И – как тогда совокупный итоговый матерьялец будет подан в mass media вашей столицы? Генерал Гнатюк через кагэбэшный банк продался российским спецслужбам, чтобы с их помошью мешать дружественным израильтянам, американцам и британцам не допущать и искоренять злой международный терроризм! И – вывод: ох уж эта коварная Россия!
Сергей Сергеевич вытянул сигарету, прикурил, спросил:
– Как тебе картина битвы, Гнат?
– Ты меня что, вербуешь, Бобров?
– Боже упаси! Генералов не вербуют! Их смиренно просят посодействовать. Или, как в данном случае, не мешать. – Помолчал, добавил жестко: – Со своим дерьмом мы разберемся сами, – и сразу – улыбнулся обаятельно и открыто. – Да пойми ты меня правильно, Александр Петрович! Ты же меня к стенке припер, что мне остается? Даже мышь на кота в таком случае тигром кидается, а я – не мышь… Да и ты не кот. Я тебе откровенно все объяснил: дело на контроле у Самого… А я – такой же, как ты: вовсе не желаю, чтобы меня черпаком под зад турнули да еще и грехи какие взялись раскапывать – у меня их не меньше, а может статься, и больше… Ну что, пьем мировую?
– Это ты называешь – мировую? – скривился Гнатюк.
– А то… Все довольны, все живы…
– Кроме тех, что умерли.
– И пусть земля им будет пухом.
Глава 74
Генералы расстались, как и положено высокопоставленным персонам, натянуто улыбаясь и заверив друг друга… Ихний нашего – в том, что снимает всякий контроль за действиями российских коллег и Свиридову накажет не маячить и не отсвечивать… Наш ихнего – в том, что в течение трех суток максимум все несвязухи разъяснит и в городе наступит вожделенная тишь и гладь… Потому как если упадут, то – оба и больно. Кому оно надо? И еще – обязались информировать друг друга о буде возникающих проблемах – через меня, Дронова, ибо хотя я и балабол, но в серьезных делах известен как молчун и человек слова. На том и распрощались – заклятыми друзьями.
А я смотрел на них и думал… Генералы – они как дети… из гипса. Застывшие в вечном пионерском приветствии «всегда готов». К чему – каждый скрывает. Да и – никто не скажет…
Как только Гнатюк ушел, Сергей Сергеевич налил себе хорошую дозу коньяку, выпил медленно, выдохнул:
– Старею. Многословен стал. Раньше я бы его отработал минуты за три. С половиною.
– Раньше жало у пчел было – с хрен, каску на лету прошибало!
– Как думаешь, исподтишка не напакостит?
– Нет. Ты ведь ответить можешь.
– Ну тогда – вернемся к нашим баранам. Ты действительно этого Мусу не убивал?
– Что я, больной – затылок камнем разворотить…
– То есть – нет.
– Нет.
– Экий ты… Простой и человечный.
– Да иди ты…
…Перед уходом Александра Петровича Гнатюка я попросил его передать тезке Свиридову, что каменюкой злого Мустафу Азалифа я по затылку не ласкал и дела это людей сторонних и явно не мальчишечьи… Бомжи там какие-то терлись… Может, они расисты? Или засланцы израильтян?..
– Грешишь на бомжей? – спросил Бобров.
Я пожал плечами:
– Скорее всего. «Ходики» пацаны с него сняли и – удалились. А бомжи, видно, взялись шманать по-взрослому, а он – возьми и очнись… Мог и ножик вынуть. Ну они с перепугу и… Или, как говорят в этой стране, «с переляку».
– Пацаны, и ножик бы не взяли? – с сомнением протянул Бобров.
– Не нашли. Ты же знаешь, метательные у них в рукавах.
– И что, Муса с двумя бомжами не сладил?
– Не вполне очнулся, вот они его по затылку и наладили.
– Ты даже не подозреваешь, какой у этого малого «послужной список»…
– Может, оно и к лучшему?
– А я вот думаю… И почему он тебя не застрелил?
– Похоже, ты этим огорчен, Сергей Сергеевич. По крайней мере, лицо у тебя мрачное.
– Я всегда мрачен, если чего не понимаю.
– Повезло.
– А подробнее?
– Собака меня напугала.
– Кто?
– Собака. Черная. Заблудился я в этих переулках катакомбных, а она шла за мной, слюна с желтых клыков падала… Ну я камень и подобрал. И она – заметила, мигом в подворотне исчезла.
– Умная. Нарывалась, видать, раньше.
– А потом, когда на пустырь выбрел и этого «черного человека» узрел…
– Ты рассказываешь – как бредишь.
– Да все и происходило словно в бреду… Или во сне. Медленно.
– Далеко он стоял?
– Шагов десять.
– И – промахнулся?!
– Запнулся я о какую-то выбоину… Упал. Потом – я камень тот бросил, очки ему раскрошил… Потом – ударил.
– Он остался жив?
– Да. Но в беспамятстве.
– Подождал бы, пока оклемается, порасспросил… Явление ведь не рядовое – палит в тебя неизвестно кто, неизвестно где, неизвестно почему…
– Хотел, да тут мальчишек ватага… Ну я и… по обстоятельствам.
– Понял. Тогда ты – просто везучий.
– Может быть.
– Но никакое везение не длится вечно.
– Кому как.
Бобров задумался.
– Ты заметил, что Алефа наш незалежный генерал даже не упомянул?
– Угу.
– Наводит на грустные размышления и гнусные подозрения.
– Наводит.
– Какой-то ты вялый стал, Дрон. Что делать станешь?
– Думать. Я дискету с концертом возьму? Может, и мысли какие придут?
– Бери. Мы скопировали. А оригинал я спецам отдам – пусть покрутят. Может, что и сыщут.
– Может. А лучше – пусть твои спецы Аркадина сыщут. И Эжена. И про без вести покойного Мамонтова выяснят.
– Солью раны не посыпай, а? Кстати, о соли. Текилы не хочешь? Аскер тут «полным папой» жил. Бар – загляденье.
– Если только глоток.
Мы лизнули соли с нарезанных ломтей лимона, выпили по склянке кактусовой водки…
– Отрава, конечно, – прокомментировал генерал. – А легла хорошо. – Посмотрел на меня внимательно, прищурился. – Выглядишь ты неважно, Дрон. Совсем худо. Словно не спал не сутки – век.
– Может, так оно и есть?
– Да?
– В этом городе время другое. Чужое.
– Время для всех и всегда – чужое. Потому что отсчитывает дни нашей жизни. И всегда – в минус.
Глава 75
Время отсчитывает дни нашей жизни, и всегда – в минус… Генерал умчался решать дела, а я снова оказался в своей комнате; сидел на постели, оглядывался по сторонам, и меня не покидало ощущение, что я не просто пересек занавешенный листвою деревьев дворик; мне казалось, что я попал в иной мир… И все то, о чем мы только что говорили, обсуждали, вспоминали, – осталось где-то очень далеко, в другом пространстве, хотя и отгороженном всего-то легкою занавеской… И связь между этими пространствами если и была – то тонкой, невидимой, уязвимой и призрачной, как блесткая паутинка…
…Сначала мне снился берег. Он был абсолютно пустынным. И скалы, и море казались то ли декорацией к спектаклю, то ли просто картинкой из ирреальной, неземной жизни, если вообще застывшее темно-фиолетовое пространство можно было назвать жизнью.
…А потом мне виделся город. Он тоже был пустынным. Лишь какие-то тени мелькали порой в проулках и во дворах, густо занавешенных листвой пыльных деревьев, а я все брел и брел этими бесконечными вереницами улиц, и они были похожи одна на другую, и выхода не было… Я знал – где-то невдалеке море и залитая солнцем набережная, но выйти не мог. И спросить было не у кого. Казалось, я шел так не один год и даже не один век…
…Колодцы переулков были залиты солнечным светом, но и свет этот тонул в грязных выщербленных стенах, в серой штукатурке домов давно минувшего и ни для кого теперь уже не важного века… Наконец, я увидел двоих, одетых в какое-то тряпье, пригляделся: это были истертые патрицианские тоги с некогда пурпурной каймой по краю, которая стала теперь почти коричневой и напоминала засохшую кровь. И лица мужчин были одутловатыми, отекшими, тусклые выцветшие взгляды их были пусты, и я понимал – ничего они мне не скажут и не посоветуют, и выбираться нужно самому.
…И еще – слышалась музыка. Она была щемящей и словно резала сердце на части тонкой скрипичной струной, и накатывали боль и слезы, и хотелось прекратить эту сладкую муку…
…А потом музыка сделалась резкой и фальшивой, и какой-то фигляр протягивал мне потрескавшуюся скрипку и предлагал сыграть – пусть будет фальшиво, какая разница, раз люди бросают медь…
– Какая разница, настоящие деньги или фальшивые, если их принимают к оплате… Какая разница, правда и ложь, если ее принимают за любовь… А ложь – всегда нарядна, элегантна, блестяща…. И если людям постоянно лгать, выдавая личины за лица, а ложь за правду, саму правду они не смогут да и не захотят воспринимать! И станут требовать новой лжи, такой же красочной, как все выдуманное! Хотя – остаются глаза… Как утверждал один лукавый беллетрист, они – зеркало души. Но у многих – это кривое, искаженное зеркало, анфилада, в которой потеряться легче легкого…
А потом снова было море и одинокая фигурка музыканта на ночном берегу, что наигрывал смутно знакомую мне мелодию, и волны ласкались ей в такт, и звезды сияли в безлунной ночи, зачарованные ее совершенством… И – снова мелодия сделалась резкой, фальшивой… И музыкант – исчез.
Вместо него на берегу застыла закутанная в коричневый плащ фигура, что выдувала из флейты визгливые и монотонные звуки… Море пришло в неистовство, темные бурые валы покатились на берег, смывая все на своем пути… Задул ледяной ветер… Дикий, безотчетный страх овладел мною, и я побежал к городу в поисках укрытия… Но город был темен; ни огонька не светилось в окнах, и если угадывалось там какое-то движение, то это была лишь игра бесплотных теней тех, что давно покинули этот мир…
Огонь я заметил лишь в одной из пещер; вбежал туда и едва не задохнулся от смрада. Все та же фигура в коричневом, с надвинутым на лицо капюшоном, колдовала над ретортами, в коих дымилось разноцветное варево… Под огромным закопченным котлом горел огонь, но он не был живым – скорее искусственным, неоновым, бледным… И жидкость, что наполняла котел почти до краев, была блестяще вязкой, и казалась раскаленной, и меняла цвета от металлического до мутно-серого, и на поверхности ее то вихрились разноцветные смерчи, то появлялись и пропадали лица – смутно знакомые мне и неизвестные… И еще – там было холодно и стыло.
– Я знала, что ты придешь… Никто из живых не минует этого места по такой поре… Ты пришел, сам не ведая зачем… Я знаю. Хочешь увидеть свое будущее?
– Нет.
– О, ты чувствуешь свое будущее до того, как все произойдет… И ведаешь будущее других… Я же умею управлять…
– Чем? Ведь здесь пусто.
– Этот мир так же полон, как и тот, дневной, просто ты забрел оттуда, потому и не отличаешь тени от тени…
– Но тебя я вижу.
– Тебе это просто кажется. Ты видишь не меня, а мое обличье. Вернее, то, что соткало твое воображение… Стоит тебе подумать о чем-то ином, и я для тебя исчезну, пропаду… Ты знаешь, зачем пришел?
Я промолчал.
– Тебе было страшно и одиноко, и свет тьмы ты принял за огонь… Так пропадают все ночные мотыльки… Потому что все летят на огонь…
…А я снова увидел одинокого музыканта, похожего на меня, но много моложе… Он сидел у костра и пел, перебирая струны гитары…
Летит мотылек на огонь — Пламенем очарован… Легкий полет рискован — Поздно приходит боль. Пляска с огнем случайна, Ветрена и светла… Над языками пламени — Злая сырая мгла… Вот он вплотную к свету, Жгучим теплом отброшен… Пепла сухой порошею Крылья, пропахшие летом, но — Снова ныряет в расщелину, Высвечен огненным глянцем! В сказке своей уверенный, Гибнет лучистым танцем…[26]– Ты что-то напевал, странник? Пустое… Раз ты пришел сюда, то теперь… Здесь все наоборот… Сначала сырая мгла, потом – ледяное пламя… И оно – неугасимо… Но тебе почему-то не страшно…
– Нет…
– Ты думаешь, что неподвластен… Но я же вижу… Тебе тревожно и муторно… Настолько, что ты не можешь сдвинуться с места!
Фигура в коричневом захихикала меленько; я не видел ее лица, но мне показалось, что на нем теперь – восковая маска, а под ниспадающим коричневым одеянием угадывались сложенные костистые крылья… Химера?
– Ах, как ты тревожен! У людей так бывает, когда они что-то не могут понять и объяснить даже для самих себя… И все оттого… Люди верят только тому, что знают…
– Люди знают, что смертны, и знание это – ложно. Страх – это расплата за то, что люди называют разумом.
– Знают… Они знают только то, что могут себе представить. И оттого – не ведают, что творят. Стряпают свою жизнь из ошметков, обрывков, обмылков… И тоскуют, и скучают, и пережидают ее – нудно, а терпят…
– А что стряпаешь ты, старуха?
– Зеркало. Заглянуть не хочешь?
– Нет.
Она рассмеялась кашляющим смехом:
– Умный. Ты представляешь то, что иные не в силах… Потому и соблазняются… Мы ведь сейчас с оборотной стороны амальгамы… Не знаю, как ты забрел сюда, странник… Наверное, оставил что-то в прошлом… И вспомнить не можешь, и забыть не в силах. Жаль…
– Жаль?..
– Что ты не в моей власти. И все же – я заберу у тебя то, что ты уже считаешь своим… И тогда…
Дальше я не расслышал. Внезапный порыв ледяного, смешанного со снегом ветра ворвался в пещеру и – словно разметал ее всю… А я оказался один – посреди иззябшей, занесенной снегом степи… И ее начало, и ее конец терялись в мутно-серой дымке, и было не понять, куда здесь уходит день и откуда приходит рассвет… И я шел, напевая что-то несбывшееся в чьей-то жизни, и слезы скатывались по щекам, согревая…
…Я тебя вольной Волгою Обещал катать допьяна И дорогою волглою Не бродить дотемна, Только бред мой по полночи Полон далью пологою, И одна в душной горечи Изнывает луна. И дорога вся темная — Что не мнится, то мается. Тень чужая, огромная Нависает стеной, Хрусткой гранью ломается, Во грехах моих кается, И тоска неизбывная Давит старой виной — Как тебя вольной волею Обещал купать допьяна, Да дорогою волглою Заблудился в ночи — Отогрей же мне душеньку Душной ночью убогою И затепли лампадочку От пасхальной свечи…[27]…И снова я шел, но теперь уже под ногами была тропинка, и вела она в гору, и вокруг уже не было снега, и было лето, пусть еще прохладное, юное, но уже ветерок приносил запах трав и порой замирал на мгновение, упоенный их ароматами и ласкающий первым теплом… И я смотрел на небо, и видел впереди залитый солнцем берег, и до него оставалось немного, и я прибавил, стараясь обогнать нависшую надо мною тень… Но она следовала за мною… И еще – голос… Он раздавался время от времени, то визгливый, то вкрадчивый…
– Ты оставил что-то в прошлом… И вспомнить не можешь, и забыть – не в силах… – А потом – снова хохот, и снова слова: – Впрочем, как все. А с чего ты решил, что я – старуха?.. Я – красива… И – юна… И – беспечна… и вольна… и вечна…
…Ноги наливались свинцом, и я вдруг почувствовал себя на жестком ложе… И – был пригвожден к нему – через одежду – черным и толстым, как бревно, штырем… И мне было странно, почему раньше, мучимый тоской и бессонницей, я не замечал его… Одним движением я выдернул штырь, отбросил прочь, и он рассыпался на сотни мелких черепичных осколков…
…И – услышал другой голос и другие слова… «Любовь долго терпит, милосердствует, любовь не завидует, любовь не возносится, не гордится, не бесчинствует, не ищет своего, не раздражается, не мыслит зла, не радуется неправде, а сорадуется истине; все покрывает, всему верит, всего надеется, все переносит. Любовь никогда не перестает…»[28]
…И – идти стало легко. Дорога шла в гору, все выше и выше, травы ласкались к ногам, солнце заливало все пространство вокруг, и мне сделалось совсем тепло… И я поднялся на холм, и прошел мост, и еще один, и еще… И на душе стало легко и спокойно, как бывало лишь в далеком-далеком детстве…
И я – уснул.
Глава 76
Вскинулся я разом – сел на кровати и пытался понять, что на этот раз заставило меня проснуться… Крик? Нет, не слышал я ничего, просто почувствовал, будто кто-то тихонько, одними губами произнес мое имя… Я бросился в комнату Ани – она была пуста.
Нежданная тоска защемила сердце… И причина тому – проста: женщины бывали со мною столь часто неискренни, что… Была ли искренна Аня? Да. Но, может быть… «Она все себе просто выдумала… Как я выдумываю музыку…» И при пробуждении все произошедшее рассеялось для нее, как сон?.. И – отчего я грущу? Ведь то, что уже случилось, так и останется со мною навсегда и никто не в силах это отнять… И все же, все же…
На столе я увидел записку: «Ты спишь еще дольше, чем я. Мне позвонила старая знакомая и успокоила насчет отца. Он – нашелся. Мы скоро будем, и вы познакомитесь. Еще – я хочу сделать тебе подарок. Люблю. Аня».
Записку я прочел несколько раз, пытаясь убедить себя в том, что слова, начертанные твердым ученическим почерком, – все объясняют, расставляют по местам, и тревога моя тщетна, и все жутковатые сны сбываются наоборот… Но ничего не получалось. Беспокойство нарастало и становилось почти паническим… Я тряхнул головой. И снова вспомнилась старуха и ее визгливый голос: «Я заберу у тебя то, что ты уже считаешь своим…»
По комнате я заметался, как по клетке. Слегка задел сложенные стопкой листы, они – рассыпались по полу… И я – замер.
С пола, прямо на меня, смотрел Алеф. Лицо его было жестким и рельефным; на вытянутой ладони он держал стеклянную пирамидку, и блики ее граней отражались в его зрачках и делали взгляд пустым и бессмысленным… Рисунок был совсем свежий.
Аня где-то видела его, и он запомнился ей настолько, что она его нарисовала?..
За спиной Алефа, подобно черной тени плаща, плавали нетопыри со страшными псиными и свиными рылами, а слева застыла химера – с задумчивым и злым лицом и сложенными костистыми крыльями…
По спине у меня пробежал холодок – столь пугающим было это изображение… И если мир красивой юной девушки порою таков…
«Что ты стряпаешь, старуха?» – «Зеркало. Заглянуть не хочешь?» – «Нет». – «Умный».
«Личина» – это маска, за которой люди скрывают свое лицо на карнавале. А «личность» – это маска, за которой люди скрывают пустоту своей души».
«Я изображала вовсе не людей. Я пыталась написать зависть и жадность. В виде людей. А как это еще можно изобразить?..»
«Это… наваждение снова вернулось. И мечешься, и не можешь уснуть, пока не выпишешь все, что… Словно это твой долг или повинность. И рисунки получаются – как сны, но сны кошмарные… И я их жгла. Потому что… я их боюсь».
«…Я маялась, но созданные мною миры и люди были или странно красивы, или странно пугающи… И я – отступилась. Потому что жизнь там, на другой стороне земли, спокойна, самоуверенна и монотонна…»
«Мы ведь сейчас с обратной стороны амальгамы…»
«Ты не боишься порой своих снов?» – «Снов не боятся только те, кто уверен, что окружающей реальностью исчерпывается весь этот мир».
Но откуда она знает Алефа?
Жажда что-то предпринять, найти Аню, защитить заставляла меня куда-то нестись, но – какой смысл нестись в бесконечность? Я присел, прихватил губами сигарету, закурил, жадно затянувшись… Что-то брезжило в моем сознании, но я никак не мог ни понять этого, ни ухватить…
Стал рассматривать другие листы. На них были диковинные существа, похожие на людей, и люди, похожие на диковинных персонажей… И был одинокий музыкант на площади, и листья вихрились у его ног ветреными водоворотами, и сам он казался ломким и хрупким, как жесткий яблоневый прутик, уже успевший вырасти, но так и научившийся прогибаться под толщей – снега… тоски… равнодушия… И он творил музыку, как люди творят печаль, и жил в ней всегда…
…Я тебя вольной волею Обещал купать допьяна, Да дорогою волглою Заблудился в ночи…Мне вспомнилась эта песня, и как мы пели ее в душной и чужой южной ночи, и Аскер сидел рядом, внимательно слушая… Слушая, но не подпевая… Слушая… Слова!
Да! Аскер был начисто лишен музыкального слуха, настолько, что не отличал мелодию «Подмосковных вечеров» от песен всех советских композиторов, вместе взятых! Он был не просто немузыкален – он был полный и абсолютный слуховой дальтоник, и мир звукавых гармоний был для него тем же, чем для слепого – мир Куинджи, Рериха или Ван Гога! Он был для него черным – нет! – серым квадратом Малевича!
«А с чего ты решил, что я – старуха?.. Я – красива… И – юна… И – беспечна… и вольна… и вечна…»
А дальше… Вспомнилось вдруг общеизвестное, – люди на девяносто пять процентов воспринимают мир зрением, на все остальные органы чувств приходится всего пять…
И оттого – Аскер выстрелил в телевизор? Словно оттуда на него надвигалось нечто, что угрожало его жизни и почти поглотило ее… Обладая исключительной волей, он сумел сконцентрироваться и – выстрелить… Чтобы… показать нам, откуда исходит угроза?
Изображение? Цвет? Слова?.. А что, если человеку показать его самого, но так, как он не ожидал… И он видит себя эдаким монстром и – устрашается настолько, что… Для него словно конструируют отражение в зеркале, но такое, что все его детские и забытые страхи оживают и – уничтожают, уничижают, стирают, нивелируют все, заботливо выстроенное воспитанием и образованием, и человек видит себя дрожащей, уязвимой и беззащитной тварью… А нетопыри уже хлопают перепончатыми крыльями, и скалят рыла, и касаются цепкими коготками сердца… И хочется убежать в темноту и покой, в то, что кажется в этот момент темнотой и покоем… В смерть.
«Что ты стряпаешь, старуха?» – «Зеркало. Заглянуть не хочешь?.. Мы ведь сейчас с обратной стороны амальгамы… Не знаю, как ты забрел в эти места, странник… Наверное, оставил что-то в прошлом… И вспомнить не можешь, и забыть не в силах…»
«Ты знаешь, отчего умерли все те, что… У них исчезли надежды. Чаяния. И они – отчаялись. Ты ведь знаешь, как это бывает…» Да. Я знаю.
Отчаяние наступает тогда, когда жажда победы становится нестерпимой.
Глава 77
Думать. Я заварил крепчайшего чая и прихлебывал, не чувствуя горечи. Вернее, горечь была, но – другая…
Посмотрел на часы: около десяти. Считать, что сорок минут я спал? Или прилег только затем, чтобы увидеть старуху, что считала себя юной? Или девушку, превратившуюся в старуху? Что творила в котле зеркальную амальгаму? Или – оборотную сторону мира сего?..
Записка… «Мне позвонила старая знакомая насчет отца. Он – нашелся». Или – не терялся? И все – хорошо? И мне нужно просто сесть в такси, потом в самолет, вернуться в Москву и – выспаться… И – видеть сны… И – размышлять о жизни и бессмертии… И грезить подвигом… И забыть этот смытый волнами город…
Я набрал номер Ани. Длинные гудки. Семь… Двенадцать… Девятнадцать… Никого.
Тревога… «Я же вижу… Тебе тревожно и муторно… Настолько, что ты не можешь сдвинуться с места! Ты оставил что-то в прошлом… И вспомнить не можешь, и забыть – не в силах. Как все».
Как все… Как все… Как все… «Люди знают только то, что могут себе представить. И оттого не ведают, что творят. Стряпают свою жизнь из ошметков, обрывков, обмылков… И тоскуют, и скучают, и пережидают ее – нудно, а терпят…» – «А что стряпаешь ты, старуха?» – «Зеркало».
Зеркало для героя… Зеркало для каждого… В котором он не узнает себя… Или – узнает о себе такое, что делает его пребывание в этим мире несовместимым с жизнью…
Аня?! Не может быть! Или – может? Во всем происходящем и происшедшем в городе – какая-то неподвластная разуму дисгармония… Или – гармония, но другая… И – где она видела Алефа?
Дэвид Дэниэлс работал в управлении технической разведки Великобритании… Четырнадцать лет назад вышел в отставку, приехал сюда и удочерил Аню… Если сложить Анину способность представлять людей чудовищами и возможности Дэниэлса как специалиста-технолога… Недавно… он разбогател почти сказочно… Африканское наследство – или…
Алеф прибыл, чтобы приобрести методику умерщвления людей… Невиданную ранее…
Почему все сошлось на этом городе?
Миранда Радзиховская… Работала в специализированном отделении с детьми. С теми самыми. «Шиза ее – талантом обернулась… Разбогатела… Да и у ведьм, у них как? Ходит эдакая хромоногая с клюкой, а как на шабаш – такой красавицей обернется, что не то что сенатор – особа духовного звания и то – не устоит…» Миранда – мертва. Как и сенатор, что приезжал с ней на встречу.
Дальше… Похищение детей было организовано, но не проведено… Хотели похитить всех? Или – избранных? Или – кого-то одного? Аню? Эжена? Германа?
Эжен… Человек, что чувствует музыкальную гармонию Вселенной и может ее выразить… Словно Орфей… Недавно ученые подтвердили согласованность музыкального характера между всеми элементами мироздания… И все естественные звуки – всего их семь – подчиняются законам гармонии: в них есть обертоны, консонансы и диссонансы, пропорциональные интервалы и деление на полутоны, различие мажора и минора… И это организованное, стремящееся к гармонии звучание пронизывает всю Вселенную: свою звуковую окраску имеют и пульсирующие звезды, и магнитные бури, и молекулы ДНК и РНК, лежащие в основе живой материи… И звуки воздействуют на человека так же, как он – на Вселенную? И прежде, чем мы сотворили музыку, она сотворила нас? И тот, что не может принять эту гармонию, – перестает существовать?..
Эжен пропал. Его ищут все. А Аня?
Чай закончился. Пора.
Я вышел из домика, пощурился на солнце, огляделся… Немудрено, что вчера вечером я не заметил никакого «настоящего полковника», приставленного, по словам Мориса, для охраны Ани. Вернее, Анеты. Но и сейчас я никого не заметил. Пропал? Заблудился? Как Эжен? Как Аня? Как Аскер? Как я сам? Как все в этом городе?.. Нет. Поодаль стоит автомобиль. В нем кто-то спит, откинувшись на сиденье. «Полковнику никто не пишет…» И не звонит. И сменить забыли. «Трубадур, увлеченный своей принцессой…»
Моя машина осталась у ночного клуба. Махнул рукой, поймал такси и через двадцать минут был у специализированного детского дома при психиатрической клинике.
Административный корпус был старый, казенный, какой-то рыхлый… И – круглый. Вернее, восьмиугольный, выстроенный некогда, как все здесь, из известняка, с годами он выщербился и, даже выбеленный, сделался похожим на кое-как отреставрированный равелин разрушенной век назад крепости.
Я вошел внутрь, увидел здоровенного санитара, нависшего над письменным столом у входа и читающего толстенный иллюстрированный таблоид, глянул в сторону регистратуры – там припухали две тети… Подошел к санитару, деликатно кашлянул, предъявил журналистское удостоверение, спросил главного врача. Тот оказался в отпуске. Спросил заместителя. Тоже в отпуске. Тогда – врача детского отделения. Санитар-охранник подозрительно осведомился, о чем хочет писать столичный гость; я ответил, что интересуют меня паранормальные сверхспособности детей и взрослых, считающихся обывателями сумасшедшими… Читателей это живо увлекает… И стал сыпать именами: Пиросмани, Сальвадор Дали, Винсент Ван Гог, Врубель… Пояснил, что, возможно, отсутствие адекватного восприятия окружающего мира позволяет таким людям увидеть его столь же объективно, сколь и реально и передать эту реальность людям, которые не готовы к такому восприятию…
Санитар от моего велеречивого многословия поскучнел на глазах, окинул меня взглядом с головы до ног, решив, наверное, что я – явный кандидат на отсидку в здешних стенах с соответствующей терапией, вздохнул с видимым сожалением: дескать, в миру куда больше психов, чем стены эти могут вместить, оттого и проистекают все неспокойствия и несуразности в нем… Вот если бы можно было всех этих неадекватных привязать и дать хороший курс аминазина… Вот тогда бы в мире и наступила полная гармония и респект.
– В детском у нас новый доктор. Молодой. Этот языком чесать горазд, как и… – Он чуть было не сказал «ты», но вовремя остановился. – Вот только сейчас там – никого интересного. Сплошные дебилы и наркоманы. А раньше…
– Что – раньше?
– Да всякое.
Было очевидно, что санитару скучно и поболтать бы он рад… Я вынул из кармана двухсотенную купюру, положил перед ним. Санитар купюру покрутил, сунул в карман, ухмыльнулся:
– Это у нас как на Западе теперь… Ты мне – деньги, я тебе – материал на статью, так?
– Так.
– Документик бы подробно рассмотреть. А то – мало ли.
Я протянул редакционное удостоверение.
Санитар изучил его внимательно, кивнул:
– Все на месте, по чину. Печать, подпись, фото. Дронов Олег Владимирович. Специальный корреспондент. Спрашивай.
– Так что – раньше?
Санитар потер массивной пятерней голову:
– Раньше… Лет пятнадцать назад в детском что ни ребенок, то… этот… Сальвадор Дали. А один был, язва… Неспокойный, как тайфун! Ему тока лет пятнадцать было, что-то он в пререкания ударился, хотел я его урезонить, а он… Ты мои габариты видишь? А я ведь еще кандидатом в мастера спорта был некогда по вольной борьбе, пока…
– Пока?..
– …змей зеленый уложил меня на обе лопатки. Попал сюда. А потом и остался работать. В девяносто втором с работой в городе совсем худо было, у людей с деньгами – пробелы, отдыхающих никаких… А здесь – хоть кормили… Да и – прижился. Пока пил – жена за другого вышла, квартиру приватизировала… Я при больнице и живу. А сейчас так себе думаю – здесь даже лучше. Точно – лучше. Понятнее. Так вот: ребятенок тот, Морисом его звали, когда я на захват его взял, расцепил да – с двух ударов меня уработал! Во какие были раньше психи!
В словах санитара я уловил гордость.
– А Эжена вы не помните?
– Эжен?.. – Санитар загрустил. – Несуразный он был. Как и все тогдашние – вольноотпускной… Играл на площади – то на дудочке, то на скрипке… Он и здесь тоже… бывало, как заиграет, да под зорьку вечернюю, так аж мурашки по спине и оторопь берет и вина будто давит какая… Словно была тебе жизнь дана затем, чтобы… океан в ладонях держать, купая в нем солнышко, а ты… Взял и свернул куда полегче – давно, в самом начале, и пошел, пританцовывая да хмелем угощаясь, а как добрался до закраины, увидел, где оказался… Высоцкий Владимир Семенович об том хорошо пел. – Санитар вздохнул. – Меня тоже Володей зовут.
– Скажи, Володя, а была такая девочка тогда, Анета…
– Анюта… Ласковая была и мечтательная… Но порой… Словно наваждение и на нее находило, и докторша велела ее в специальную палату закрывать и давать ей кисти, краски, карандаши, гуаши… И рисовала она каких-то монстров… Или – катастрофы… И людей, но таких, что… И лишь иногда – тихие картинки у нее выходили, благостные, и люди на них были – красивые… Докторша все их собирала, рассматривала и что-то сидела писала ночи напролет. А потом – приехал красивый мужчина то ли с Австрии, то ли с Австралии – представительный, с женою, – удочерил Анюту. Докторша аж визжала – видно, она на девчонке той подопытной докторскую хотела защитить… А я рад был: мнилось мне, Герцогиня эта ненавидела Аню лютой ненавистью и до полного помрачения ее довела бы. Вот как.
– Герцогиня… Альба?
– Ну да. Герцогиня Альба. Ее так все и звали. Гордая потому что, высокомерная. А сама – властная, жесткая, сухая как доска! И прозвание это ей – Герцогиня Альба – крепко нравилось… Я слыхал, герцогиня Альба, которая настоящая, была любовницей Гойи… Художника, что сошел с ума и стал рисовать всякие ужасы…
– Может быть, он не сошел с ума, а прозрел?
Санитар Володя пожал плечами:
– Что скажешь? Я по себе знаю… И горячки со мною случались, и галлюцинозы… Тот, кто пережил страхи, созданные собственным воображением, мало чего боится в реальной жизни.
– А кто не пережил?
– Тот – умер.
Глава 78
– И не удочери Анюту австрийцы, – продолжил санитар, – Альба ее точно в гроб бы загнала. Не знаю, что она ей прописывала, не учен, а только девчонка была сама не своя… А однажды саму докторшу нарисовала – безобразной долговязой старухой в клобуке, колдующей над тиглем… Альбу с той поры все так прозывать и стали: Безобразная Герцогиня.
«А что стряпаешь ты, старуха?» – «Зеркало».
– А папка с рисунками через год тоже пропала… – добавил Володя.
– Альба – это Альбина Викентьевна Павлова?
– Да.
– Она еще работает?
– Куда там… Уволилась. Два года назад. Поговаривали, из города уехала. Так нет – здесь. Просто живет одна, старой девой и носа на улицу, видать, не кажет. Я ее как-то встретил: не кивнула, не поздоровалась… Одно слово: барыня. А одета была хорошо. Шикарно даже. И браслет на руке.
– И где работает?
– Может, и нигде. Пенсию она себе давно выслужила. У нас – рано. Работа вредная.
– В больнице она больше не появлялась?
– Зачем ей?
– А некую Миранду Радзиховскую ты не помнишь, Володя?
– Кто ж ее не помнит! Вот уж – ведьма ведьмой! Такая даже если под утро приснится – вообще не проснешься! Померла она недавно.
– Говорят, при странных обстоятельствах.
– Да какие там странные… Она ведь тоже при деньгах стала… Все какие-то таблетки жрала – в транс себя, значит, вводила и – кликушествовала… Народец у нас к таким делам в городе привычный, а Миранду – стороной обходил. Не в своем уме была тетка. Вот и довела себя до ручки. Транс – это тот же психоз. Может, шаманы какие алтайские и знают, как из того лиха выбираться, потому как сызмала приучены, а она… Вот сердечко и сорвалось. – Санитар помолчал, спросил: – А ты про Миранду… так просто интересуешься… или как?
Я добавил три сотенных в местной валюте, сказал:
– По-журналистски.
– Была здесь Миранда. Дней десять назад была. Ко всем подходила и шибко нервничала… Искала.
– Кого?
– Рисунки Анины. Только… мы тут все враз смекнули – не к добру она их ищет. Видели Миранду ту, как она чуть не под ручку с… Альбой.
– Старое знакомство, – вроде безразлично пожал я плечами.
– Да Альба и новых не помнит, потому как не на людей – поверх всегда смотрит – горда, что твоя Клеопатра. А тут – с ведьмачкой чуть не закадычною подругою шла… Баба Клава, санитарка наша, их заприметила. Какой интерес хрустальной вазе с горшком ночным якшаться? Хотя… Пес ее знает, ту Альбу. Говорю же – внешностью вроде и красивая, а страшная – спасу нет. Будто душа у нее вымерзла. Или – всегда мертвою была.
И как Радзя у нас объявилась – ее все так промеж себя звали – с неделю назад, старые все сразу смекнули: пакость какую готовят. А тут еще новость – Анюта вернулась! Ну мы и точно решили: пакость. А Миранда взялась про картины Анины выпытывать… Те, детские… И деньги даже сулила… Никто ей ничего не сказал. Кому охота грех на душу брать?
– А рисунки сохранились?
– Да как тебе сказать… – Санитар Володя задумался. – Смотрю я на тебя, человек ты вроде жизнью крученный-верченный всяко, а не злой. И не статья тебя в газету твою волнует, а девчоночка та… Ну что, правый?
Я пожал плечами.
– Правый. Да и… Тебя наши тоже заприметили, как прикатил с Анютой вместе. Свояк мой. И описал похоже. И фамилию назвал. Или ты думаешь, я у тебя зря бумагу казенную спросил? – Володя улыбнулся полным ртом железных зубов. – А вообще… Уже двенадцать лет здесь работаю, а по психам, как по детям, разные умыслы примечать научился. А те, что нормальные, – у них на лице то же пишется, только гримасок поболее, да глаза другие – у кого постыдливее, у кого – понаглее… А так – то же. Нету у тебя на Анюту нашу злого помысла, вот что я вижу. А глаза… Глаза у тебя тревожные. И усталые. Переживаешь за нее?
– Переживаю.
– Боишься, раз здесь росла – не в уме своем? И опасаешься, что… Знать, намерения серьезные питаешь. Это хорошо. – Санитар вздохнул, наклонился ко мне, проговорил тихо: – Рисунки Анины у бабы Клавы, санитарки, дома припрятаны. Внучок ее как раз дежурит, на врача выучился, я ему позвоню, сутки почти закончились, все объясню, он на машине домой, тебя подхватит. И… Ты уж выясни, зачем они Миранде покойной понадобились или Безобразной Герцогине… Чтобы спокойнее нам за свою Анютку было.
– Анюта для вас – своя?
– А то… Как остальные детишки, что здесь росли. Другого-то отчего дома у них нету.
Через пять минут мы уже ехали в небольшой поселок на самом берегу моря с Андреем Георгиевичем Плотниковым, так он представился, молодым румяным доктором; было ему года двадцать три, а с виду – никак не более восемнадцати: румянец во всю щеку, глаза ясные… То ли не наложил еще «дом скорби» печати, какую накладывает на всех пребывающих в его стенах, будь то больные или целители, то ли от природы был он характера радостного и к тому, что другому показалось бы пугающим, привык с детства – раз внук санитарки – и относился как к иным элементам не вполне устроенной – выщербленная брусчатка, потеки на домах, пыль, мусор, но – веселой и лучезарной жизни.
В глазах молодого человека светилось неприкрытое любопытство.
– Что Анюта приехала, я знаю. И Морис, говорят, вернулся. Нет, вы не подумайте… Бабушка мне столько о них рассказывала, что… они все вроде – персонажи из моего детства, как из сказки…
– Да ты вроде постарше их будешь…
– Ровесники мы почти. Это сейчас я к бабушке перебрался, и место врача нашлось, хотя мне еще ординатуру заканчивать, ну да как-нибудь… А раньше я с родителями на Севере жил. Умерли они. А здесь я все каникулы проводил, с бабулей, так то, что она про Анету, Эжена, Мориса, Гошу рассказывала, – для меня все как сказки были… Хоть и ровесник я им, а – другой.
– Не скучно здесь?
– Курорт! Дом свой, у моря, и простор такой, что петь хочется! И – светло здесь! На Севере – темень. Не столько от холода устаешь, как от нее. А зимой, наверное, по Северу заскучаю. Здесь, говорят, сыро и промозгло, а там – сказка, да и только! А вообще… Вот думаю, глядя на отдыхающих: многим не место и время даже, им жизнь хочется поменять на праздник и беззаботство! Как и больным нашим. Все. Приехали.
Мы зашли в дом. Андрей пошептался о чем-то с бабушкой, та оглядела меня цепко, вздохнула…
– Вижу, чаевничать вам некогда. Ну да в заднюю комнату проходите, сейчас папку принесу, она у меня далеко схоронена…
Возилась она минут десять, чем-то громыхая в чулане; появилась, поставила на стол крынку красного вина, два глиняных глечика, нарезанную брынзу, пробурчала:
– А то не по-людски – гость в доме и – без угощения.
Дождалась, пока выпили и – похвалы от меня: а хвалить было что: сухое красное оказалось густым, терпким, не менее чем семилетней выдержки, с легчайшим привкусом жженого хлеба, а значит, слегка крепленое, но тоже выдержанной мадерой давнего урожая… Улыбнулась, пошевелила неподатливые вихры внуку, сказала с гордостью:
– Он у меня – ученый. Живо все разберете.
И мы – стали разбирать рисунки девяти-двенадцатилетней девочки. Словно там была сокрыта вся тайна жизни.
Глава 79
Рисунки и гравюры были выполнены в двух или трех цветах пером, тонким свинцовым карандашом, темперой, гуашью; в последнем случае чаще всего в технике «сухая кисть». И на всех – в странных одеяниях иных веков или в диковинном окружении – люди. Молодые, пожилые, мужчины, женщины… И все лица отличало…
– На всех них – словно… переизбыток страстей, – сказал я.
– Кажется, Бальзак записал: страсти – от переизбытка зла, – произнес Андрей Георгиевич. Рассматривая рисунки, он надел очки с выпуклыми линзами и сразу постарел, посерьезнел или – словно отгородился стеклами от мира.
– Зла? Или – силы?
– Нереализованная сила скручивает людей… И как сработает эта «пружина» – кто скажет? Человек может и подвиг совершить, и – безумство. Безрассудство. И во всех этих лицах сокрыто…
– Отчаяние. Отчаяние приходит тогда, когда жажда победы становится нестерпимой.
– Вы заметили еще одну странность? – спросил Плотников.
– Да. Только здесь ведь это не странность, а закономерность.
На всех листах были изображены люди, похожие на выдающихся политиков, бизнесменов, кинозвезд… Цвета этих рисунков были тяжкие, давящие…
Я еще раз внимательно рассмотрел лица…
– Франсуа Декерен… Бывший премьер Франции… Элоиза Браун… Американская кинозвезда… И остальные…
– Обратите внимание, как выписана эта американка. С мертвенно-белым шарфом вокруг шеи. Словно удавка. А вокруг – грязно-синий фон, но он только кажется фоном… Всмотритесь…
Да. Темно-синий фон состоял из скалящихся крыс, спаривающихся индивидов и лиц… Лица эти были похожи, хотя каждое имело оттенок индивидуальности… И общим в их выражении была… глумливость. Словно насмешками они мстили Элоизе за собственную творческую и жизненную несостоятельность.
И я вспомнил эту довольно давнюю историю. Звезду Бродвея и Голливуда затравили… Один скандал – связь с несовершеннолетним – тоже малютка, семнадцатилетний playboy! – длительный и мучительный судебный процесс… Потом следующий – история матери Элоизы Браун, алкоголички… И следующий – стреляя во дворе из лука, случайно поранила собачку служанки… И – новый скандал, дикий, неадекватный… Ее отцу приписали мстительность и злобность, которые унаследовала дочь, служанка, заручившись поддержкой общества защиты животных, подала скандальнейший иск, а газеты выкопали, что когда Элоиза начинающей актрисой снимала комнату в Бронксе, то ловила крыс негуманными мышеловками вместо того, чтобы травить гуманным ядом…
Компаньонка Элоизы, некая миссис Стемптон, что снимала квартирку вместе с Браун, славы не снискала; после успешных съемок в журнале для мужчин сделалась она добропорядочной домохозяйкой и проживала в богом забытой дыре в штате Мичиган, и тут – ударилась в воспоминания об их совместной бурной юности… Что там было правдой, что ложью – никто и не задавался таким вопросом… Книгу Стемптон печатали с продолжением, как художественно-документальную. Желтая пресса тиражировала все эти сплетни миллионами; Стемптон сделалась миллионершей, развелась с мужем и поехала в турне по Штатам…
А Элоиза Браун продолжала работать неустанно и напряженно. На площадке она буквально творила чудеса. Все роли ее были характерными и изматывали до истощения… Но вне площадки ее ждали скандалы, зависть, жадное и жестокое любопытство… И Элоиза Браун покончила с собой, повесившись на белоснежно-белом капроновом шарфе в белоснежно-белой гостиной собственного особняка в Майами.
– Наша желтая пресса активно смаковала подробности того многолетнего скандала. Неудивительно, что это произвело на девочку такое сильное впечатление, что… – раздумчиво произнес я.
– А на вас это произвело впечатление?..
– Да. Мне даже немного страшно за Аню. Если ее восприятие мира было столь мрачным…
– «Девичьи грезы», – произнес Плотников с оттенком некоей иронии в голосе. – Да, мрачноватые… Ну да она была подросток. С подростками таковое случается. Девушки взрослеют раньше и к смерти начинают относиться куда серьезнее, чем их сверстники. А теперь – взгляните на это. – Андрей подал мне другой лист.
Брайан Брайтон. Новый секс-символ Америки. Кинозвезда. И просто душка. Немного женственен, как все они, но в целом – похож. И оформление соответствующее. Виньеточки, рюшечки, прочерки пером…
– Банально? Да. Но – вполне типично для альбомного рисунка девочки одиннадцати лет, – невозмутимо прокомментировал доктор. – На себя посмотреть не желаете?
Андрей Георгиевич выложил передо мною новый лист.
На рисунке я был много моложе, в камзоле века эдак шестнадцатого, с перевязью и шпагой; в руке – лист бумаги и гусиное перо; голову украшала широкополая шляпа с пером… На надбровье – свежий шрам… Сейчас он затянулся так, что и не заметить. Что я мог сказать?
– Хорош. Благородный рыцарь для Прекрасной Дамы.
Признаться, мне стало как-то легче. Все эти домыслы вокруг Анюты оказались просто домыслами… Она была обыкновенной девчонкой, правда умевшей хорошо рисовать, и все ее мечты или, напротив, страхи были обычными для всех девчонок всех времен…
Андрей Георгиевич улыбнулся заговорщицки, сказал:
– А теперь – посмотрите на даты. На оборотной стороне.
Он перевернул один лист, другой, третий… И я почувствовал – как кровь приливает в голову, а сердце – падает в пустоту…
– Это… верные даты?
– Абсолютно. Картина с Элоизой Браун сделана за три года до гибели актрисы. И за два с половиной – до начала того грандиозного скандала. А коллаж с кинозвездой Брайаном Брайтоном – за четыре года до его появления в Голливуде. В то время Брайан Брайтон был никому не известным студентом колледжа права в провинциальном Кейтстоуне, штат Алабама. Его, кроме родителей и соучеников, не знала ни одна живая душа. И звали его тогда Марк Валентайн. Ну а ваш портрет – по крайней мере за год до того, как вы познакомились с Анютой.
Я мог бы добавить, что и шрама у меня тогда никакого не было… Стал бегло просматривать остальные рисунки.
– Дальше – то же. Все, кого Аня некогда изображала в странных или мучительных обстоятельствах, – впоследствии погибли. Все, кого она писала радостно и наивно, – возникали и продолжают возникать на вершинах киноиндустрии, искусства, политики, бизнеса! Ну, что вы помрачнели? Если верить этим рисункам – а оснований не верить им у нас нет, – лично вас ждет блестящее будущее. Бумага, перо… Вы ведь занимаетесь беллетристикой?
– И ею тоже.
– Шляпа на голове символизирует корону. Итак: вам остается дождаться успеха. Он придет. А вы… Вы по-прежнему мрачны…
– Я думаю о Анюте.
– Ведь она не знала о тех, кого рисовала… Она – видела.
– Словно сон… – проговорил я, размышляя о своем. «Ты не боишься своих снов?»
– Может быть. Это – дар. Правда, в таком случае ее жизнь может сделаться и кошмаром, и сказкой…
– Или – закончиться. Хотя этого не может быть.
– Я вас не понимаю… О чем вы думаете, Олег?
– О нелинейности времени.
Глава 80
Время… Как писал некогда Фридрих Георг Гегель, «время – есть чистое единство бытия и небытия». Время… Его никто не любит. Потому что оно отсчитывает дни нашей жизни, и всегда – в минус. Но людям претит их собственная скука, и они то подгоняют, то понукают время, словно там, в будущем, их ждет то, что утеряно и в прошлом, и в настоящем. Но…
Будущее уже присутствует и отбрасывает тени… На кого – смертную – небытия, на кого – лучезарную – славы и успеха… Искусство, мифология, грезы – все это происходит как бы в «безвременье бессознательного», когда la vida est sueno, «жизнь есть сон», и выходы из этого смутного лабиринта в реальное существование мучительны и пугающи для многих…
И как объяснить работы маленькой девочки? Просто – опережающим отражением действительности, давно известным ученым даже у простейших биосистем… Процесс познания и предугадывания действительности при неполной информации или даже отсутствии таковой?..
Из принципа неопределенности Гейзенберга следует, что существуют нижние границы пространства и времени; для времени – это атомный хронон или квант, исчисляющийся в десять в минус двадцать третьей степени секунды; из общей теории относительности следует существование метагалактического хронона – двадцать в семнадцатой степени секунды. Человек в ощущениях пространства и времени отражает параметры всех уровней существующего мира – сознательно или бессознательно… А значит, может выйти психическим переживанием на такой уровень постижения, с которого и прошлое, и настоящее, и будущее предстают в виде параллельных прямых и находятся для человека как бы в его теперешнем настоящем… Ну что же… Логикой способности Анюты можно объяснить, но – не понять. Ибо… «Есть многое на свете, друг Горацио…»
Дар. И дар этот проявлялся у Ани в определенных невротических состояниях, вызванных или сильным беспокойством, стрессом, или… Препаратами, которыми пичкала необычную девочку Безобразная Герцогиня… Существует спектр – формула света… Спектральную призму изобрел Исаак Ньютон. А что, если… Анины рисунки помогли Альбе понять и исчислить… формулу т е н и?
– «Прообраз твоего сознания – Мудрость, подобная Зеркалу, засияет ярким лучезарным светом из сердца Отца-Матери, Божественного единства, таким ослепительно ясным блеском, что ты не сможешь смотреть на него; он поразит тебя. А вместе со светом Мудрости, подобной Зеркалу, из ада возгорится тусклый серый свет и тоже поразит тебя. Сила твоего гнева возбудит в тебе страх, ты испугаешься ослепительного белого света и захочешь бежать от него. И возникнет у тебя приязнь к тускло-серому цвету, исходящему из ада…» – речитативом проговорил я.
– Это из какого-то апокрифа? – спросил Плотников.
– Нет. «Бардо Тёдол». «Тибетская книга мертвых».
– У вас отменная память.
– Стихи запоминаются легко. Особенно когда тебе девятнадцать и вокруг – только плакаты.
Опустив голову, я закрыл лицо руками… Итак… Аскер выстрелил в экран… Остальные… погибшие смотрели телевизор перед тем, как умерли?.. Вернее, покончили с собой… Чтобы воздействовать на человека, необходимо его заинтересованное внимание… Идет какая-то передача, и во время ее демонстрации изображение постепенно меняется… Или цвет… И слова… И звуки… Формула тени…
Трансляцию особого изображения на отдельный экран можно провести, если…
– Андрей, в Бактрии есть кабельное телевидение?
– Да, конечно. Здесь и большой передающий центр – трансляция на весь Крым и Северный Кавказ.
– Телефон там имеется?
– Сейчас посмотрю в справочнике.
Через минуту я уже набрал номер:
– Здравствуйте. Это Олег… Бессонов, журналист из Москвы. Могу я поговорить с Альбиной Викентьевной Павловой?
– К сожалению, ее сейчас нет. Ей что-то передать?
– О нет, у меня дело срочное и личное. Я могу ее найти по мобильному? Или по домашнему? Она будет завтра?
– Альбина взяла краткосрочный отпуск. Ни домашнего, ни мобильного ее я не знаю.
– Скажите…
– Если хотите, я соединю вас с техническим центром. Она работает именно там. Но… сомневаюсь, что кто-то чем-то сможет вам помочь.
– Я буду признателен за любую помощь.
В трубке заиграла музыка, потом мужской голос отрывисто произнес:
– Да!
– Олег Бессонов, тележурналист из Москвы. Я хотел бы поговорить с Альбиной Павловой. Это возможно?
– Она в отпуске за свой счет.
– Ее мобильный или домашний… Дело весьма срочное.
– Вы с нею хорошо знакомы… э-э-э… Олег Бессонов?
– Нет. Скорее случайно и кратковременно. Но то, что она рассказывала, меня крайне заинтересовало… Как журналиста.
– Эта стер… серьезная дама даже общалась с вами?
– Некоторое время. В кафе.
– Тогда вы – красавчик. А увлечь… Увлечь идеями она может. Но да будет вам известно, дама проработала много лет психиатром в сумасшедшем доме… И ее бредовые вымыслы красивы, но пусты. И если она вас увлекла… то просто хочет затащить в койку.
– Кажется, вы ее… недолюбливаете?
– Недолюбливаю? Это слишком мягкое слово. Она высокомерна, как статуя Командора. Вернее, Командорши, если бы таковая имелась. И так же холодна. До скользкой брезгливости.
– Зачем вы мне все это говорите? Человеку незнакомому?
– Просто хочу вас предостеречь.
– Скажите, остальные сотрудники относятся к ней…
– Я – самый мягкий и корректный. С ней никто не хочет работать. И она всегда сидит в студии ночами и – одна.
– Почему бы вам просто ее не уволить?..
– Эта су… сущая ведьма чем-то приворожила нашего начальника. Вернее… Его сын был наркоманом…
– Она излечила его от наркомании?!
– По крайней мере, наркотики тот больше не принимает. Но – стал компьютерным психопатом. И длится это уже два года – с тех пор, как она у нас работает. Уволить ее невозможно. У мальчика случаются тяжелейшие депрессии, он находится на грани самоубийства, а Альба умеет эти приступы… купировать. – В трубке воцарилось молчание. – Олег, вы действительно московский журналист?
– Да.
– Напишите статью. Или сделайте передачу. Материалов мы вам предоставим уйму. Но такую – чтобы эту Альбу вышибли отсюда с треском и шумом!
– Я подумаю над этим…
– Подумайте. И – не обольщайтесь этой…
– А все-таки… ее телефон… или адрес…
– Вы так и не поняли? Да нет ни у кого ее телефона, потому что… нет таких денег, за которые кто-то заставил бы любого из наших сотрудников общаться с ней!
– Вот даже как.
– Именно.
– Извините за беспокойство.
– Вся жизнь – беспокойство. «Покой нам только снится», – как сказал поэт. Вам – снится?
– Нет. У меня бессонница.
Глава 81
На душе у меня было пусто и как-то слезливо… Я снова взял Анины рисунки и начал их перелистывать, напевая совершенно неосознанно:
– «На этой выставке картин сюжет отсутствует один – где вы вдвоем, где вы – со мной…»
– Вы любите ее, Олег? – спросил было Андрей, но запнулся, покраснел… – Не отвечайте… Скажите, а сама Аня… ведает о своем даре?
– Не думаю… Для нее это – наваждение… Она его боится. А порой мне казалось, она слишком занята…
– Чем?
– Несовершенством мира. И поисками совершенства в нем и себе самой.
– Совершенство спит в каждой душе… И может быть, назначение этой девочки – пробудить его своим даром?
– Может быть.
Но где она теперь? Где? Тревога моя нарастала, и мне показалось, что я вижу ее привязанной к креслу, и вену на руке протыкает тонкая игла шприца… Я мотнул головой. Тупик. Закрыл глаза. И мне представился замерший и замерзший город, и ледяное, продуваемое студеным ветром пространство вокруг, и…
«…Падает снег… во мне кричит мое отчаяние… этот бесстрастный бег по замкнутому кругу… эта невыносимая тишина… это белое безмолвие…»
Слова песни Сальваторе Адамо… И она – звучит наяву! Ожил телефон!
– Да! – крикнул я в трубку.
– Не нервничай так, Дрон. Твоя девчонка – у нас. А у тебя – ее рисунки. Они нам нужны. Ты умный – нашел. Но и мы – не глупее. Мы нашли тебя. Сказать как?
Тоже мне тайна… Раз они искали рисунки, то просто озадачили кого-то из служащих «дома скорби» деньгами – чтобы отзвонился, если кто проявит интерес… Кого? Тоже исчислить просто: скучающие тети в регистратуре… Все телефоны там запараллелены; все посетители – на виду. А вот хвоста за потрепанным «москвичом» доктора Плотникова я не заметил. Скорее всего, его и не было: знали, куда едет. Так отчего не прошерстили загодя весь дом бабушки Клавы? Не разнесли по дощечке и по кирпичику? Не раскопали огородик по квадратам? Нужды не было? Или – времени?
– Ну что молчишь, Дронов? Махнем? Нам – ее каракули полуторадесятилетней давности, тебе – саму кралю. Красавица редкая, обмен явно неравноценный, – в трубке послышался смешок, – но чего не сделаешь ради искусства!
– Когда? Где? Как?
– Ишь зачастил! В полтораста метрах от домика, где ты теперь находишься, стоит автомобиль. Дойди до него пешочком. Один. С папочкой под мышкой. А перед тем – покажи нам, что в ней. С расстояния в сто метров. – Снова послышался смешок. – Бинокль у нас хороший, и старые газеты мы в оплату за жизнь твоей ненаглядной не примем.
– Но…
– И не торгуйся, Дронов. У тебя ничего нет для торга. Ни выбора. Ни времени. Ни золота партии. – Снова послышался смешок. – Только ум, честь и совесть[29].
Я выглянул в оконце. Действительно, у дороги, но чуть поодаль, стоял джип с тонированными стеклами. До него – выжженное солнцем пустое пространство. Я пройду почти половину, покажу, что в папке действительно интересующие их рисунки и… И – что помешает им застрелить меня? Ничего.
– Аня в машине?
– Нет. В надежном месте. Зная твою прыткость, мы поостереглись. И – никому не звони. Звонок мы не перехватим, но – зафиксируем. И тогда переговоры закончатся не начавшись. Девчонка будет мертва.
– А где гарантии…
– Да никаких гарантий! Что ты как целочка на выданье? «А приданое будет?» Будет! Невеста богатая! Будет и ванна, и кофе, и какао с чаем!
Они все-таки разыскали Дэниэлса? «Невеста богатая». Кто – они?
– Ну что опять замолчал, Дронов? Выцеливаешь нас из пистолетика? Так нету у тебя пистолетика! Ты их роняешь невесть где, словно бросовый хлам! Даже добытые в честных кулачных боях! К жизни ты не привязан, оттого не боишься ее и не дорожишь… Видно, перечитал «Прощай, оружие!» в юности! И между винтовкой и женщиной выбираешь последнее! «А вот винтовку бгосать рано, товагищ…» – Явно веселясь, мой абонент пародировал Ленина из знаменитой в свое время трилогии Николая Погодина…
Одно ясно вполне: мой собеседник не араб, он – наш и «из давешнего времени…». Генерал Гнатюк? Полковник Свиридов? Голос я пока не узнаю, но что-то знакомое в интонациях…
– Помнишь, что говаривал Великий Кормчий про оружие?
– «Винтовка рождает власть», – отчеканил я.
– Именно. А имея власть – возьмешь все, что тебе заблагорассудится.
Кроме жизни. Вот что мне подумалось. Ни золото, ни власть от смерти никого еще не уберегли.
Мысли бежали стремительно. Предположим… безвременно почивший Мамонтов, без вести живущий Аркадин, без вести пропавший Дэниэлс, Герцогиня Альба, она же Альбина Викентьевна Павлова, кто-то еще или все они разом, проанализировав то, каким образом Аня прогнозирует будущее, создали методику, способную доводить отдельных людей или целые группы до самоубийства… Методика существует, опробована, проверена и даже прорекламирована – убийством сенатора… Тогда – зачем им рисунки? Чтобы никто и никогда не смог создать подобную?..
Аня – у них. И рисунки, и девушка – существуют в единственном экземпляре…
Я даже мотнул головой – так вот подумалось о совершенной, ранимой, одинокой и испуганной девчонке! Как о вещи! С кем поведешься… Оставят они Аню в живых после того, как я верну рисунки? Только в том случае, если им нужно совершенствовать методику. А если – нет?.. Тогда – зачем огород городить? Что им стоит проехать эти жалкие сто с небольшим метров, зачистить здесь всех, забрать папку и… Страх слежки? Огласки? Не хозяева они здесь?.. Или просто оттого, что такие сделки громко не совершаются… Шутка ли сказать: мир можно даже не перевернуть – передернуть, как хрусткую колоду… И сверху окажется та масть, какая нужна игрокам! Остальные, отыгранные – в общую кучу, лицом вниз!
В любом случае и меня в живых оставлять никто не собирается. Так что…
– Ну что, решился? Это ведь я не просто болтаю, я тебе подумать время даю… Вернее – смириться с мыслью, что поступить иначе, чем так, как мы тебе предлагаем… Нет, можешь, конечно, но тогда… Гибель Ани ляжет на твою душу. Готов? Выходи. И не играй с нами. Не тот расклад. Семь минут ждем.
– И что будет через семь минут?..
– Для тебя? Или для Ани? – В трубке запели коротенькие гудки.
Игры… И все же… Кто, с кем и ради чего играет в этом сонном городишке?! Только про Эжена ясно, что он – из любви к искусству! Искус-ство… Искус… Искушение сотворения собственного мира. Есть ли больший соблазн для человека? Только один: уничтожение мира существующего.
Глава 82
– Неприятности? – спросил стоящий напротив Андрей Плотников вместо принятого теперь: «Проблемы?»
– Да как сказать, – тихо отозвался я.
И настроение было средним – между паникой и депрессией. Или – того хуже. Эдак можно впасть в полную реституцию и идиосинкразию. А чтобы сей беды не вышло, нужно найти в сложившейся ситуации весомые плюсы. А не получится – так выдумать!
Итак? Плюса три. Играть предстоит их колодой. За их столом. И, как всегда, черными. Что еще? Выиграть нельзя. Хорошо. Примем как аксиому. «Выиграть нельзя». А принудить их п о т е р п е т ь победу? Можно!
– Вот. – Андрей успел выйти в другую комнату и вернулся с каким-то допотопным «бауэром» – охотничьим ружьем немецкого образца.
– Что это?
– «Винтовка рождает власть». Кажется, вы сказали так.
– Не я. Мао Цзэдун. Это – винтовка?
– Это ружье. Длинноствольное.
– Антикварный образец…
– Исправна и готова к ведению огня. Что случилось, Олег Владимирович?
У меня даже мысли не возникло – говорить, не говорить?
– Аню похитили. Требуют ее рисунки, как выкуп за ее жизнь. Я должен сесть вон в ту машину и…
– Аня в ней?
– Нет.
– Тогда это самоубийственно.
– Что предлагаешь? Выстрелить в авто одиноким зарядом и броситься в штыковую? Вот только штыка на этом орудии не предусмотрено. А использовать шомпол как багинет – возможно, но тщетно. Там, чай, тоже не мальчики…
– Если вас убьют сразу после того, как получат папку с рисунками… то и Аню вы не спасете. Может, просто позвонить в милицию? У меня есть знакомый оперативник и…
– Не пойдет.
Сколько знакомых у меня в здешних силовых структурах и тем более – нездешних, я даже пересчитывать не стал. И кто-то ведь курирует всю ситуацию! Или по долгу службы, или – по собственному разумению и к собственной выгоде. Будь ученые хоть семи, хоть семидесяти семи пядей во лбу, но, чтобы организовать продажу «изделия», «методики», необходимы совсем другие навыки… Я вздохнул. Произнес:
– Бодался теленок с дубом… У вас в заведении ведь любят «объяснялки», а, Андрей? Разложи-ка мне сию поговорку на молекулы…
– Если впрямую, то… Неравнозначность сил и, следовательно, тщетность усилий.
– Можно и так. А если по жизни теленок – изрядный такой переросток, а дуб, напротив, трехлетка…
– Тогда было бы «бодался с дубком».
– Именно. Слова. Люблю слова, которые все объясняют.
Немного помолчав, я спросил:
– Послушай, Андрей Георгиевич… А вопроса, почему похитили Аню или зачем нужна папка с ее детскими рисунками, у тебя совсем не возникло?..
– Нет, – спокойно ответил доктор. – Я смотрел эти рисунки не раз и не два.
– С научными целями? Или эстетическими?
– Вы меня подозреваете в чем-то, Олег?
– Город такой… «То ли мнится, то ли снится, то ли кажется, как телега колесницей закуражится, белой птицей заметелится, завьюжится…»[30]
– Я их смотрел, потому что они… как-то притягивают. Словно то, что изображала Аня, я уже видел, и это со мною было, и если было не со мною, то я отчего-то хорошо это помню… Дежавю. Сначала я не мог объяснить.
– Теперь можешь?
– Не я. Карл Густав Юнг. «Психология бессознательного». У всех людей на земле – единое коллективное бессознательное, поэтому свои представления о мире, о страшном и могущественном в нем они облекают в похожие одежды. На картинах Ани все это есть, но через фон или цвет.
– Это я уже понял. «…А вместе со светом Мудрости, подобной Зеркалу, из ада возгорится тусклый серый свет и тоже поразит тебя. Сила твоего гнева возбудит в тебе страх, ты испугаешься ослепительного белого света и захочешь бежать от него. И возникнет у тебя приязнь к тускло-серому цвету, исходящему из ада…»
Андрей Плотников задумался, кивнул каким-то своим мыслям, произнес:
– Испугаешься ослепительно-белого и возникнет приязнь к тускло-серому… Только мне кажется, рисунки Ани нужны им не поэтому…
– Да?
– Всего там – шестьдесят четыре листа. И на многих изображены люди, похожие на… очень влиятельных лиц. Вернее – на очень-очень влиятельных. Из мира бизнеса и политики. Не только России. Я узнал лишь некоторых. – Плотников замолчал, смущенно потер переносицу. – Знать – кто будет скоро на олимпе, во власти и славе, а кто – в забвении и лишениях… Это как в беспроигрышную лотерею сыграть. Где ставки даже не на миллионы – миллиарды!
– Вот еще на нашу голову… – пробормотал я ошарашенно. Отчего-то такая простая мысль мне самому в голову не пришла… Оттого, что все кругом как-то непросто… Кроме длинноствольного «бауэра». И афоризма товарища Мао: «Винтовка рождает власть».
– Ты стрелять из него умеешь? – спросил я Андрея.
– Я же с Севера. Белку в глаз бью.
– А вот «белки» здесь если и случаются, так только в вашем заведении… Ты твердо решил…
– …ввязаться?
– Да. Это опасно и…
– Я не посторонний. О детях из Загорья я все свое детство слушал бабушкины «сказки». Они мне не чужие. Да и… Я доктор. Если не помогу теперь – как мне жить потом?
Мальчишка смотрел на меня спокойно и бесстрашно. А у меня на душе стало теплее… Одно время мне казалось, что такие уже… исчезли совсем.
– Хорошо, Андрей Плотников. Не знаю, почему они все делают так витиевато… Кажется, помимо рисунков и Ани им еще нужен я. Живой. Зачем?
– Может, это… личное? Кто-то хочет, чтобы вы остались живы? По крайней мере – пока?
Личное? Кто может быть завязан в этой истории на «личное»? «На вернисаже как-то раз случайно встретила я вас – а вы вдвоем и – не со мною!» Личное… Зависть. Ненависть. Ревность. Месть. И каждое слово хлестко, как удар плетью… Остается этот удар получить. И – выдержать.
– Спасибо тебе за «пока», а за все остальное – большое спасибо.
– Иронизируете?
– Чистая правда. Делать будем так…
В двух словах я изложил простенький план.
– Но вас, Олег, могут убить сразу после…
– А «личное»? Твоя мысль. А ты и психолог, и психиатр. Значит, тебе можно верить.
– «Я еще не волшебник. Я только учусь…»
– Добрая сказка. Теперь в моде другие. А жаль.
Глава 83
…Пространство было залито солнечным светом. И свет этот был теплым, и с моря ветерок нес запах водорослей и, смешиваясь с ароматом выжженной травы, полыни, акации, делал этот ясный день столь насыщенным и терпким, что казалось, ему никогда не будет конца… Я брел по сухой траве уже, казалось, целую вечность. Автомобиль с черными стеклами слепо взирал на мои движения, словно прибыл из мира теней и за непроницаемостью его темных стекол, казалось, нет ничего, кроме пустоты… Именно пустоты, не ночи…
Ведь ночь наполнена шорохами трав, плеском воды, стрекотом цикад… А еще – шепотом и вздохами влюбленных, сиянием звезд и чарующим светом купающейся теперь в океане и потому – невидимой с этой стороны Вселенной… Я брел и брел по залитому солнцем пространству, и мне хотелось, чтобы оно не кончалось никогда… И в жизни моей, казалось, был только этот день, был всегда – без начала, без конца, без смысла…
Это напоминало вернисаж посреди пустыни. Я положил папку на траву, извлекал листы и разворачивал их в сторону автомобиля, держал несколько секунд…
А вообще-то… Картина битвы в знойном мареве вырисовывалась ясной и четкой.
«Так нету у тебя пистолетика! Ты их роняешь невесть где, словно бросовый хлам! Даже добытые в честных кулачных боях!»
«Обстоятельства заставили реагировать немедленно. Закон это дозволяет. Добропорядочная гражданка сообщила по ноль-два, что в доме на набережной слышна пальба и труп вроде вынесли уже…»
«Мне позвонила старая знакомая и успокоила насчет отца. Он – нашелся. Мы – скоро будем, и вы познакомитесь».
«Нету у тебя пистолетика… К жизни ты не привязан, оттого и не боишься ее и – не дорожишь…»
Картина битвы… Да! Переговоры со мною ведет философствующий убийца Лука… По идее, ему в домзаке нужно париться, а не в кондиционированном салоне дорогого джипа, говоря идиоматически, «рамсы разводить»… Ну да мир полон несуразностей и несовершенств… И ввиду оных хороший полковник Олег Свиридов выпустил нехорошего Луку под честное слово, ясное дело, получив заверения, что «он так больше не будет…». Лука на контакте со Свиридовым? Или он – человек Гнатюка? Никто не скажет. Пока. А потом… И будет ли это потом?
«Добропорядочная гражданка сообщила…» Она не только сообщила, она пыталась убрать Аскера «по методике», а когда он выстрелил в экран телевизора, сама объявилась и подложила аудиовидеодиск с концертом Эжена… И все люди генерала Боброва сейчас ищут музыканта… А мадам Альба выждала, позвонила Ане и выманила ее сообщением о том, что нашелся ее отец…
Итак, имеем пиковую даму, Герцогиню Альбу, это раз. Имеем троечку, карту невеликую, проходную… И имеем туза. По одной версии, туз, обозначаемый буквою «А», символизирует «асс», разменную римскую монету… А деньги, как известно, и королей покупают… По другой – слово «туз» происходит от слова «диавол»… И неизвестных, претендующих на роль сподвижников оного, по-прежнему немало… Безвременно почивший Мамонтов… Безвестно исчезнувший Дэниэлс… Безрассудно храбрый… Плотников?..
Признаться, между лопаток у меня пробежал нешуточный холодок… А что, если я… ошибся? И принял ясную рассудочность расчета в глазах молодого человека за отблеск бескорыстной отваги?..
Скоро узнаю…
Прозвонил мобильный, и я услышал повелительное:
– Прибирай рисунки и – в машину.
Я сложил губы в подобие улыбки, надеясь, что оскал получился совсем не обаятельный:
– Разбежался.
Вынул из-за пояса сзади бутылку и с видимым удовольствием полил рисунки прозрачным высокооктановым бензином, напевая в трубку:
– «Ах, вернисаж, ах, вернисаж… Какой портрет, какой пейзаж…»
– Ты… Ты…
– Да. Манит меня слава Герострата. И хотя Аня – не Леонардо, но что-то величественное и непознанное в ее творениях есть…
Закончил, отбросил сосуд в сторону, вытянул зубами сигарету, чиркнул колесиком зажигалки, прикурил…
– И как теперь насчет «поторговаться»?
Черное стекло поползло вниз… Показалась труба глушителя… Поздно. Стрелять надо было быстро и не колеблясь тогда, когда я только вынул бутылку… На крайний случай – когда прикуривал… Стрелять очень точно. Лучше – «тупой» штурмовой пулей, чтобы меня отбросило на пару метров назад вместе с дымящейся сигаретой… Но тот, кто вел со мною переговоры, самочинно такое рискованное решение принять не посмел.
– И не думай, Лука, – сказал я в трубку, энергично мотнув головой… И – замер.
Выстрел треснул, словно проской сухой жердиной ударили по деревянному настилу. Джип осел на переднее колесо.
От души отлегло.
– И пистолетик убери, – спокойно посоветовал я. – Не успеешь. По двум причинам. Называть?
А чего называть? Тот, кто в машине, рангом повыше, – выстрел различил… А догадаться, что произойдет с сидельцами обездвиженного авто после удара заряда картечи… Чай, не кино американское: с такого расстояния – прошьет навылет!
– Выходите из машины, ребята… Потолкуем накоротке.
Дверца распахнулась, Лука соскочил с приступки с наведенным на меня пистолетом.
– И – что? – спокойно спросил я.
– Ты думаешь, поймал нас?
– Да вы сами себя поймали.
– А ты герой, да? Готов умереть?
– Нет. Сказать почему, Лука? Потому что ты – не готов умереть следом. И тот – кто остался в машине. – Я улыбнулся одними губами. – «И не играй с нами. Не тот расклад». Жизнь не игра. И оттого – все в ней переменчиво и текуче…
– И что ты выиграл?
– Все, – скромно ответил я. И – кивнул.
Грохот, заряд картечи прошелестел рядом и кучно ударил в автомобиль, прошив заднюю дверцу.
– Убедил? Бросай пистолет, Лука. И скажи товарищу – пусть выходит. Следующий выстрел будет на поражение.
Но «товарищ» и сам все понял правильно. Водительская дверца открылась, на землю, морщась от боли в перебитой голени, ступил… Алеф.
– «Дружба крепкая не развалится, не развеется от дождей и вьюг…» – не удержавшись, напел я. Перешел на английский: – Привет, Алеф! Вижу, умирать ты тоже не готов. Понимаю. Жалко. Когда власть в руках… И осталось чуть-чуть, чтобы получить ее столько, что… Знаешь, есть у нас такая песенка: «А чуть-чуть не считается…» Ну что? Поедем к Альбе? И махнем эти детские каракули на живую девчонку?
Алеф только крепче сцепил зубы.
– Вот и славно. Молчание – знак согласия.
– Ты у меня лучше спроси, – зло процедил Лука.
Да. Парниша он скорый и, прямо скажем, не раздумчивый на предмет «пострелять».
– Твой парацельс по машине палить горазд… А – по живым людям? На это нужен навык и вдохновение…
И формально, и психологически Лука был прав. Парень – доктор, а не убийца. Пробить джипу скаты или кузов – не одно и то же, что человеку – грудину…
– Он не выстрелит. Я – запросто.
– Да? – воздел я брови «домиком».
Не знаю, что на меня нашло. Безумство – вещь заразительная… А что мне оставалось делать? Я шел прямо на наведенный на меня ствол. Лука смотрел мне в глаза, и я взгляда не отвел… И видел он в моих глазах… пустоту. Потому что я не думал ни о чем. Ни о жизни, ни о смерти, ни о бессмертии… Если и изреченная мысль – ложь, то чего стоит неизреченная – перед наведенным в грудь смертоносным жерлом?
А Лука – думал… О том, что, как только он выстрелит в меня, между ним и зарядом картечи не останется никакой преграды… И что время сейчас лихое… И что молодые теперь – лютые и бестрепетные – человека прибрать… И что доктор к крови и к смерти профессией приученный… И что…
Глаза Луки неожиданно заметались, и в них, как в полынье стылого омута, заплескалось мутное безумие близкого небытия… Я испугаться не успел. И выстрела – не услышал. Человек никогда не слышит пулю, что его убивает.
Глава 84
Лука упал замертво с пробитой головой. На нас, прямо по целине, несся «ровер». Затормозил в паре метров, оттуда вывалился генерал Бобров с зажатым в руке «тишаком». Перевел ствол на Алефа, гаркнул повелительно:
– На землю! Руки за голову!
Глаза Сергея Сергеевича были холодны и спокойны, а губы кривились в хищном оскале. Алеф неловко опустился на одно колено с руками на затылке и ничком ткнулся в сухую траву.
– Ну что? Навыки я не потерял? А ты – хорош! Тебя где учили грудью на стволы ходить? Кино про коммунистов вспомнил? Которые умирают, но не сдаются? Или – про пионеров-героев?!
– Они похитили Аню.
– Это что, повод для самоубийства таким экзотическим способом?
– Я бы его дожал.
– Или – он бы тебя убил. Под-рос-ток!
Слово «подросток» с той интонацией, с какой произнес его генерал, прозвучало столь оскорбительно, что я даже покраснел. А он тем временем посмотрел на лежащего лицом вниз Алефа, кивнул удовлетворенно:
– Ну вот. Не было ни гроша, да вдруг – алтын! Али Мохаммед Фалех. Легендарный Алеф. – Бобров перешел на английский: – Может, тебя тоже пристрелить, за компанию? Не, не буду. Мне за тебя орден дадут, факт. И – почетную грамоту. – Повернулся ко мне: – Что застыл?! Живой и – хорошо. Вяжи этого идейного борца и пакуй в кузов. В смысле – в салон. Через полчаса он должен уже мирно спать в багажнике дипломатической тачки медвежонком Умкой! Пока твой друг Саша Гнатюк не прочухался! Вербовка – это как наваждение… А вернется он в стены родные, померкует и решит… Уже вернулся! Два часа как! Короче – шевелись! Стар я уже – тяжести таскать! Да и не по чину!
Алефа я связал собственным ремнем, погрузил на заднее сиденье «ровера» и укрыл пледом.
Наблюдая все происходящее и классифицировав сие как «конец битвы богов и титанов», Андрей поднялся из укрытия за забором собственного дома во весь рост; на голове его была широкополая соломенная шляпа, называемая в этих краях «капелюх», в руке – то самое ружье.
– Это что за герильеро? Мексиканских сериалов насмотрелся?
– Не бушуй, генерал. Это Андрей Плотников. Психиатр.
– Да? – Бобров хохотнул возбужденно. – А выглядит как пациент. Это он своей «базукой» так джип покромсал?
– Ею.
– Мастерски. – Кивнул на труп Луки и пробитый джип. – Прибираться некогда. Пусть пока в больницу свою заляжет, что ли, чтобы под горячую руку Свиридова не угодить. – Глянул на меня, гаркнул: – Не спать! Едем! Подробности – по дороге!
Махнув Андрею на прощание и с благодарностью, я запрыгнул на переднее, Бобров – за руль, машина уже сорвалась с места, когда я выкрикнул:
– Стой!
Видимо, в голосе моем было что-то от истерики, потому как генерал дал по тормозам безо всякой нежности, и я едва не ткнулся носом в стекло.
– Что еще? Бомба?!
– Можно и так назвать. Рисунки.
– Рембрандт?
– Анины картины.
– Они зачем?
– Объясню по пути. Если выясним, куда ехать.
Я выскочил, сгреб кое-как рисунки в папку, снова забрался в автомобиль, захлопнул дверцу.
– Все? – не без сарказма осведомился Бобров. – Статуй Будды твоя красавица не ваяла?
– Нет.
– Уже легче.
И «ровер», быстро одолев расстояние до дороги, помчал прочь из поселка. Генерал сосредоточился на дороге, бросил:
– Докладывай. Кратко.
– Вопрос можно?
– Нужно.
– Как вы меня разыскали?
– Дронов, ты где воспитывался? В детском саду или в пионерском лагере?
– И там, и там.
– «Маячок». Воткнул тебе в шов кроссовки. Передающий. Так что все твои разговоры и перемещения я фиксировал. Извини, конечно, но это профессиональное.
– Заболевание?
– Может быть. А ты даже провериться не удосужился.
– Отвык.
– Ладно. Беспечность твоя на пользу обернулась, факт. Теперь – ты.
– Проектом или методикой заправляет Альбина Викентьевна Павлова. Она же – Герцогиня Альба. Или Безобразная Герцогиня – так ее окрестили с легкой Аниной руки. Аня обладала определенными… экстрасенсорными способностями, которые усиливались при применении психотропных или стимулирующих веществ… Считаю, попытка похищения детей Зарубиным четырнадцать лет назад была организована с ее подачи… Мы это просмотрели.
Альбина Викентьевна стала самостоятельно дорабатывать методику, для себя я определил ее как «формула тени»: при просмотре определенной передачи путем изменения цветов телеприемника из одного центра человек погружается в определенный транс или сон, в котором ему внушается мысль о самоубийстве или – какая-то иная. Скажем, из его подсознания всплывают детские страхи… Они воображаемы, у каждого из группы – свои, но человек в таком состоянии не способен отличить бред от действительности… Жуткие и ужасные видения распространяются в его сознании цепной реакцией, и конец очевиден: разрыв сердца или кровоизлияние в мозг. Ведь таково было большинство смертей. В случае самоубийств – давалась особая установка.
– Все?
– Нет. Альбина, возможно, создала бы методику быстрее, если бы Аня оставалась в специализированном детском доме; так ей пришлось опираться только на оставшиеся рисунки, но и те вскоре «пропали»: работники «дома скорби» крепко недолюбливали Альбину Викентьевну за высокомерие и пренебрежительное отношение к ним и припрятали папку.
Ане повезло: ее удочерили Дэниэлсы и увезли так далеко, что… Возможно, Альбина обратилась к своему куратору Зарубину с целью помочь вернуть ценный «человеческий материал»; Владлен Владимирович, проверив досье Дэниэлса и узнав, что тот отставной или действующий сотрудник Британской службы технической разведки, ничего предпринимать не стал, опасаясь рассекречивания своего, ставшего частным, проекта. Но схема Альбе была уже ясна; просто на доработку потребовалось больше времени.
Полагаю, создание методики в теории было закончено два года назад. Чтобы «поверить алгеброй гармонию», Альба уволилась из психиатрической клиники и поступила на работу в Бактрийский телепередающий центр; у нее помимо медицинского было техническое образование. По личным качествам она – высокомерна, контакта с людьми не поддерживает, да что не поддерживает – ее просто ненавидят! Возможно, и боятся. Тем не менее она, использовав беду директора Центра – наркотическую зависимость сына, – перевела эту зависимость в иную, какой могла управлять и тем – контролировать и сына и отца. Получила среднюю должность в Центре и возможность оставаться одной ночью в аппаратных. И через систему кабельного телевидения имела теперь доступ к любому телеприемнику. И – стала «проверять теорию». Результат – известен. – Я замолчал, скривил губы в невеселой усмешке. – Всем еще повезло. При ее «человеколюбии» она могла выйти и на широкую аудиторию и – испытать, как говаривали классики, «на массах»! Тогда смертей были бы не десятки, а сотни; возможно, тысячи.
Прикрытие и организацию продажи проекта взяли на себя сначала, я полагаю, Зарубин, потом – или полковник Свиридов, или генерал Гнатюк, или они оба вместе. Владлена Владимировича, возможно, устранили как раз потому, что он решил не продавать методику, а воспользоваться ею сам. Что еще? Степень участия во всем этом Дэниэлса, как и причину его исчезновения, я установить пока не смог.
– Покупатель Алеф?..
– Естественно. Представитель покупателя. Я полагаю, полномочный.
– Почему ты решил, что «кроют» сделку Свиридов или Гнатюк?
– У них есть оперативные возможности организации контакта. Особенно у второго. И еще… Люди Свиридова вчера вечером арестовали Луку и Алефа, по крайней мере, должны были арестовать, а сегодня они заявились к доктору Плотникову домой…
Я устало откинулся на спинку сиденья. Выжженная крымская степь плыла за окнами кондиционированного салона миражом из другой, нездешней жизни, словно за тонированными стеклами «ровера» сам я оказался в странном, чужом зазеркалье… Это просто усталость. И бессонница.
– Останови машину, генерал.
– Зачем?
– Нам же нужно узнать, где теперь Альба. И Аня.
– Каким образом?
– Ты выйдешь покурить, а я потолкую с Алефом по-свойски.
Машина пошла медленнее, пока не замерла у обочины.
– А если он не скажет?
– Скажет. Помнишь Дашу Белову? Она слово ведала заветное. И – мне передала. Он – все скажет. Даже то, что не знал и забыл…
– Как знаешь… – Купидонские губы генерала скривила усмешка и…
Мысли в голове моей понеслись стремительно, и все события высветились вдруг ярко, как на широком цветном экране, обретая объем, смысл, значение…
И я почувствовал небольный укол в бедро…
Глаза генерала, словно полные горькой полынной влагой, отливали ртутью… Он разлепил губы, сказал что-то, но смысл слов где-то потерялся, пока я громадным усилием воли не заставил себя сконцентрироваться, чтобы осознать сказанное…
– Ты все понял правильно, Дронов. Но – поздно.
И – я полетел в темную просинь ледяного омута, как в бездну.
Глава 85
Сначала я почувствовал противный привкус во рту. Потом – пульсирующее покалывание в висках и кончиках пальцев… И только потом осознал, что проиграл – все и по полной.
Судя по ощущениям, я был прикован запястьем к стулу. На миг мне показалось, что все это только сон, но…
– Очнулся? – доброжелательно поинтересовался Бобров. – Вот и славно. Выпей.
Он поднес к моим губам стакан, и я почувствовал отчетливую жажду. Стакан осушил в несколько глотков; вода отдавала каким-то медицинским привкусом… И чего мне еще бояться? Яда?
Но страх пришел. Внезапно, вдруг он обметал лоб испариной. Аня… Что теперь будет с нею? Убьют? Или будут накачивать психоделиками с целью усовершенствовать смертоносную методику – до полного истощения, до пустоты, до безумия…
«На этой выставке картин сюжет отсутствует один – где вы вдвоем, где вы – со мной…» Личное… Зависть. Ненависть. Ревность. Месть. И каждое слово хлестко, как удар плетью…
– Извини, Дронов, ничего личного, – произнес генерал, и я даже вздрогнул – словно он прочел мои мысли… Но нет: фраза расхожая, только и всего. – Закуришь? Или будешь лепить «партизана на допросе»?
– Закурю.
Генерал высвободил мне одну руку, дал сигарету, поднес огня, присел на подлокотник кресла напротив.
– Просто в городок этот закатился ты каким-то намётом… Никто тебя здесь не ждал, никто на противодействие тебе не рассчитывал… А ты – словно метеор: свалился и разнес хорошо спланированную и подготовленную операцию в куски! А ведь это не просто серьезные деньги, это власть… Да еще и умен оказался… Но – поздно. Помнишь поговорку: «Русские поздним умом крепки». Потому мы всюду и опаздываем.
– Ты тоже собрался опоздать, Сергей Сергеевич?
– Не сегодня. Я столько в жизни упустил и растерял, что… Нет. Сегодня я успею.
– «Мы успеем – в гости к Богу не бывает опозданий, так что ж там ангелы поют такими злыми голосами…»[31]
– Не нагоняй тоску, Дронов. Нет у меня ни мучений совести, ни…
– …самой совести. Бывает.
– Ты расстроен, это понятно…
– Расстроен? Теперь это так называется?
– Твой интеллект хорош, но… ты слишком романтичен, чтобы… тягаться с профессионалом.
– Я всего лишь… перепутал… Тебя и сенатора Зарубина. Немудрено – в бессоннице…
– В нашей профессии такое «всего лишь» оплачивается жизнью. Да, это я организовал четырнадцать лет назад – по наводке Альбы – попытку похищения детей. И так лоханулся! Про Белову я знал только, что работала она сначала по Западу, проштрафилась, потом – в Афганистане… В том досье, что было у меня, ее специализация – прикрытие агентурных контактов. Ну а ты был думный боярин, от тебя вообще сюрпризов не ожидалось… А вон оно как вышло… Стая сусликов напала на двух волкодавов.
– А Альба тогда…
– Самое смешное, что сама Альба и не разобралась, что дала наводку… Я использовал ее втемную. И саму Павлову тоже собирались захватить, вместе с детьми. И сделать ей предложение, которое она бы не смогла отклонить.
– Судя по ее характеру… Смогла бы.
– Это я сейчас знаю. А тогда…
– Зачем тебе было это нужно?
– «Жил на свете рыцарь бедный…» Ты помнишь, какое было время? Со дня на день я ждал увольнения, а что я умел в этой жизни? То-то. А тут – поступило предложение через один мой контакт… Платили миллион долларов. Мне это показалось хорошей суммой.
– Ну ты бы и продешевил, генерал…
– Тогда я был подполковником. Да и методики, собственно, не было. Были домыслы о том, что в институте могут помочь любому… умереть. Естественной смертью. Любому. Естественно. Видимо, это и вдохновило покупателей.
– Воры? Банкиры?
– А какая разница? Особенно тогда?
– Как ты познакомился с Альбой?
– Когда скончался Мамонтов, я негласно вошел в состав смешанной комиссии по расследованию его гибели.
– Он действительно умер?
– Да. И именно так, как записано. Уснул пьяный на кушетке и – сгорел. Альба… Эта смерть произвела на нее впечатление, и я даже думал…
– Что?
– Может, руку приложила? Нет. Просто она была неравнодушна к этому ученому борову.
– А он к ней?
– У таких, как Альба, – все и всегда без взаимности.
– Потом вы контактировали?
– Нет. Альба зависла в Бактрии, а я… У меня вдруг покатила карьера. Случай с неудавшимся похищением я, конечно, замял, ваши докладные изъял… И концы зачистил. Вот только…
– Что?
– Предположить, что через полтора десятка лет ты опять объявишься здесь и начнешь все ломать…
– Ломать – не строить. Да и я не нарочно.
– Ты предлагаешь тебя отпустить? Извиниться и денег дать за моральный ущерб?
– Диск с концертом Эжена ты в видик засунул?
– Конечно. Чтобы ты, Дрон, прыгал в другую сторону. А ты очень быстро вышел на сумасшедший дом и на картины… Как, кстати?
– Сон мне приснился.
– Дурной?
– Вещий.
Я промолчал. Теперь мне было все ясно. Или почти все. Кроме одного: почему генерал оставил меня в живых? Вернее, зачем?
– Выходит… Альба сама все разрабатывала? Одна?
– Да. И признаться, за громадьем планов я совсем забыл было о ней, пока не почувствовал пристальный интерес Комитета по особым технологиям к теме… Аналитики сенатора Зарубина заметили и отработали все эти смерти весенние, и если бы Владлен Владимирович взялся копать, то – теперь – не девяносто третий, – разрыл бы все по полной! Но… агентурной базы у него здесь не было… Вот тут мы снова с Альбой задружились и подставили ему Радзиховскую. А он – горяч был, нетерпелив… Ну и – списали обоих. Куда денешься – такой куш на кону! И гибелью руководителя комитета убедили наших непримиримых исламистов в полной и безоговорочной готовности сотрудничать! А я – и наше руководство убедил: поручить расследование мне! Дескать, в теме, дескать, знаю! Ты понял, Дронов, в чем главное качество профессионала? Уметь убеждать! Даже в том, чего и в природе не существует!
– Ты не профессионал, Бобров. Ты – профурсетка. Продажная и дешевая.
Глава 86
Сергей Сергеевич поморщился, но на лице его не отразилось ни гнева, ни обиды… Да их и не было! Он был уверен в своей правоте.
– Мир поменялся, поменялся стремительно, а ты этого не понял, Дрон. И уже не поймешь. Сейчас если не работаешь на себя, значит – на кого-то другого. И он использует твой талант, мастерство, успех – к своей выгоде, обогащению, процветанию. Таков мир.
Он прикурил сигарету, жадно затянулся несколько раз, выдохнул горько:
– Мир пирует. А ты сидишь, как крупье, и мечешь шарик… «Делайте вашу игру, господа!» Надоело! Надоело обслуживать чужую игру, когда все реальные люди делают свою. Поэтому и к тебе у меня – ничего личного. Ты понимаешь?
Личное… Зависть. Ненависть. Ревность. Месть. И каждое слово хлестко, как удар плетью… Что я забыл? Жадность. Скаредность. Подлость. И – власть.
– Понимаю, – отозвался я. – Как говаривают в фильмах – я оказался не в том месте, не в то время…
– Это так.
– Времени не существует. Время – лишь то, чем мы его наполняем.
– Но для кого-то оно продлится, а для тебя – может закончиться. Как для Аскера.
– А ты редкая сука, Бобров.
– Это эмоции. Я такой же, как остальные. Мы живем в рациональном мире.
– Или – в войне. В которой и живых давно не осталось.
Бобров только покачал головой:
– Журналистика сыграла с тобою дурную шутку. Ты разучился говорить просто.
Просто… Как тут скажешь просто, когда все эдак закручено? Одно было хорошо: зачем-то я Боброву все же нужен. Мужчина он без комплексов, мог бы «уколоть» летально и закопать прямо в степи. Или в море сонного кинуть. «Трусы и рубашка лежат на песке, никто не плывет по опасной реке». Поганая картина.
– Зачем ты меня сюда привез, генерал? Развлечься беседой с умным человеком?
– Альба – дама своенравная… И с дуриной, как все ученые тети. И – поставила условия.
– Тебе – ставят условия? И ты – это терпишь?
– Пока. Твое умничанье я тоже терпел! А на душе кошки скребли, особенно когда мы с Гнатом общались… Ты же думаешь вслух! А ну – додумался бы? И что тогда?
– И – что?
– Одним покойным генералом СГБ стало бы больше. На фоне здешнего беспредела никто бы и не удивился… Гнатом больше, Гнатом – меньше…
– Значит, в связке с вами Свиридов.
– Дурак ты, Дронов, хоть и умный. Про то, что Алефа с Лукой выпустили, – он, может статься, только сейчас и узнал. В изоляторе у меня человечек прокуплен. Он и расстарался. Выпустил двух ореликов – как пьяных дебоширов.
– Не понимаю…
– Чего?
– Лука же едва не прибил вашего непримиримого Алефа прошлой ночью! И прибил бы, если бы…
– Недоработка. Лука у меня лет двадцать на контакте, но на пассивном. А так – самостийно бандитствовал понемногу, наемствовал – на хлебушек с водочкою зароблял… Ведь ты как свалился – события словно с цепи сорвались и помимо меня пошли. Чуть не поломал все, стервец! И ладно бы по уму – по случайностям глупым!
– Алеф – казначей?
– Да. Должен самолично методику просмотреть, изделие в виде диска получить, и – только тогда проплата…
– И Аскера ты вызвал…
– …чтобы он полег здесь смертью героя. Нам с Алефом еще работать и работать.
– Тебе на него? Или – ему на тебя?
– А какая разница, если приносит деньги? И власть? Обоим?
– Тебе мало власти?
– Что власть без денег? Сон. Ведь какое положение на нашей «вертикали» и «горизонтали»? «Идет бычок, качается, вздыхает на ходу…» И ведь есть о чем вздыхать… «Доска» в любой момент может прогнуться, а то и – кончиться. И – что прикажешь? Мирным пенсионером тужить? Или за похлебку у какого банкирчика в службе безопасности прогибаться?
С деньгами без власти – лучше, но как-то… скучно. И непривычно. Пожалуй, получу очередное звание и – плавно передвинусь на место покойного сенатора. Умно?
– Методику ты собираешься…
– Контролировать. Сам. Один. Под государственной «крышей» это всегда делать сподручнее и проще, чем без оной.
– Но Алеф…
– О, за методику Алеф не только деньгами заплатит… Наше внедрение в том направлении пойдет такими темпами…
– Платить он будет жизнями.
– Без этого не обойтись. Ну пригробит он пять – семь сотен евреев или тысячу-другую зажравшихся американцев – кому их жалко? Зато потом десяток своих сольет… И виновных найдем быстро, и в Гаагский трибунал представим… Алефу – карьерный рост, мне – чины… И обоим деньги. И всем – есть чем себя занять! Правительствам, парламентам, судам, журналистам, геополитикам, криминологам, следопытам мирового закулисья… Карусель.
«Манит, манит, манит карусель в путешествие по замкнутому кругу…» – вспомнилось мне. А вслух я произнес:
– Круг… Бесконечное множество бесконечно малых прямых, замкнутых в бесконечности.
– Что?
– Ураборос. Змей, жалящий себя в пяту. Бред мироздания.
Глава 87
На душе у меня было горько. И пусто. И хотя даже у приговоренного и уже взошедшего на эшафот теплится надежда – вот появится гарольд, и известит монаршую волю о помиловании, и тем – только укрепит свою власть, ибо в ней – не только казнить – это может и разбойник, – но и миловать, что делает государя подобным богам… Или – слетит голубь, и исполнит Волю куда более высокую, и вместо тягот, цепей, улюлюканья толпы, любопытных, страждущих лицезрения чужой смерти глаз – будет жизнь…
Но сутки бессонницы, наполненной событиями, тревогами, надеждами и – редким мучительным забытьем, сделали мое восприятие мира и собственного состояния каким-то отстраненным и словно не важным… Не важно было, где я, что со мною теперь и – что станется…
Я огляделся… Мы сидели в просторном гараже при каком-то особняке; по стенам тускло горели плафоны, и понять, день теперь или уже ночь, было невозможно. Голова, опьяненная неведомым снадобьем, постепенно прояснялась. И выходило…
Да. Все, что делал генерал до этого, – было просто, понятно и конструктивно. Сначала послал за мною Алефа и Луку, а когда те встретили нежданный вооруженный отпор, явился сам и одним выстрелом решил проблему. Потом легко и спокойно выяснил, что я знаю, чего – нет… И – отправил в сонное небытие. Но – небытие временное. И теперь – свободно так и ненавязчиво рассказывает о давнем и недавнем прошлом… Зачем?
Душу облегчить? Растревоженную совесть пригладить? Да нет у него на душе никакой тяжести, да и совести никакой нет. Что тогда? Эйфория? Кураж? Поделиться со мною информацией, отвлечься, расслабиться… Все равно никому и никогда не скажу… Нет. Не тот уровень. Генерал – не сявка и не фартовый, чтобы языком зря молоть. Зачем тогда он притащил меня в этот подвал? Выполняя пожелание Альбы? Тогда – главенствует здесь не генерал, а эта мрачная дама? Или – тот, кто стоит за ней?
«А стоят за ней силы мрака и тьмы…» – нашептал мне голос, но был он ироничен и несколько не ко времени… Да, если разложить деяния любого человека до простых составляющих, то откроется истина – страшная или возвышенная: кому, собственно, служит этот человек – Господу или его лукавому антагонисту, нежити, небытию…
Я тряхнул головой: не вполне еще отошел… Итак… Если генерал действует неконструктивно и вместо простого варианта выбирает рискованный… Значит, и он, и Алеф – оба зависят от Альбы, зависят серьезно! И это – мой шанс.
– Послушай, генерал… Твоя Альбина Викентьевна…
– Во-первых, она не моя, во-вторых… – Чувствовалось, что Боброву хочется выразиться коротко и жестко.
– То есть методику в виде готового «продукта», по крайней мере, в полном объеме она тебе так и не выдала, а? – перебил я его. – Умная женщина. Тут и особой логики не нужно: как только методика будет у тебя – надобность в ней отпадает… Это касается, кстати, и Алефа: зачем ему платить тебе деньгами или информацией, если можно…
– Прекрати нудить, Дрон! Постоянное взаимное недоверие – условие нашей работы. И с Алефом мы, так или иначе, сумеем выстроить приемлемые для нас схемы.
– То-то голос у тебя звучит радостно, как стекло по кровельному железу… Итак, Альба методику «зарыла». И возможно, в прямом смысле этого слова: степь велика, копать – не перекопать… Ни диска, ничего. И все – у нее «в голове». Я прав?
Лицо Сергея Сергеевича было не просто кислым: оно было таким, словно он пережевывал лимон целиком, и челюсти свело настолько, что уже ни выплюнуть, ни проглотить.
– Дронов, ты умный… И должен мне поверить. Жизнь…
– «…дается человеку один раз, и прожить ее нужно так, чтобы не было мучительно больно за бесцельно прожитые годы…» Николай Островский. «Как закалялась сталь».
– Прекрати юродствовать! Ты должен понять – жизнь ценна сама по себе, и… ты останешься жить только в том случае, если перейдешь на мою сторону!
– То есть?
– Будешь работать на меня.
– Расписку кровью писать? Или как?
– Или как. Крови уже достаточно. Пока ты почивал, пистолетик, из коего я уложил бедного Луку, побывал в твоей ладошке, и одно убийство на тебе уже висит. Ствол, само собою, останется у меня, и если только взбрыкнешь – на нем повиснет еще пара трупов совершенно добропорядочных и ни в чем не повинных граждан… Убитых с исключительной жестокостью. Тебя найдут быстро, обещаю. И, учитывая особый цинизм преступления и твое неадекватное поведение в камере временного изолятора – неадекватное поведение я тебе тоже устрою, любые твои возможные показания насчет генерала внешней разведки и какого-то там «проекта смерти» искренне сочтут полным и всесторонним бредом. И соответственно, отошлют или на обследование в психушку, или запрут в одиночку – это детали, что о них… Где ты и скончаешься безвременно… Убедительно изложил?
– Доходчиво. Что будет с Аней?
– Ничего. Живите дружно и счастливо или – дурно и скверно – это ваши дела. Но – в России. Чтобы из-под руки не ушли. – Он замолчал, поиграл желваками. – Мне нужна методика Альбы. А не ваши куцые жизни. Но вам они – дороги. Не спеши решать, Дронов, ты человек горячий, ляпнешь, не подумав…
– Тебе честно, генерал?
– Откровенно.
– И вижу, что время изменилось. И понимаю, что ты поступаешь в соответствии с ним. Тот, кто не поспевает за временем, остается вне его. Ты прав: я хочу жить. И хочу соответствовать времени. Но…
– Я все изложил тебе мотивированно, Дронов. И логично. Мне ни к чему тебя убивать. Ты и без того будешь повязан по рукам и ногам.
– Дай сигарету.
Я закурил, окутавшись дымом… Затягивался быстро, выдыхал еще быстрее… Бобров – умный. И вербовки проводил не раз и не два. И понимает, что я ему не верю. Потому что правильнее – использовав человека – списать. Чтобы проблем не возникало. «Нет человека – нет проблемы». Но и другое он понимает: в том положении, в каком я нахожусь, люди цепляются за соломинку. И рассуждают одинаково: вот сейчас я выберусь из этой пиковой ситуации, а потом… Самое грустное в том, что это – чистая правда… И я именно так и думаю… И – он это знает. Круг. Бред мироздания.
– Ну?
– Согласен, генерал.
– Что-то ты больно напряжен для согласного.
– Думаю. Как остаться в живых после того, как непосредственная надобность во мне отпадет.
– Ну и слава Будде. Ты стал мыслить конструктивно. Эмоции всегда мешают. Применение я тебе найду, будь уверен. Ты слишком умен, чтобы умереть.
– Жизнь покажет.
Глава 88
– Кофе у тебя здесь есть, Сергей Сергеевич?
Генерал налил мне из термоса крышку до краев. Кофе был слегка остывший, но очень крепкий.
– Ты не ответил на главный вопрос, генерал. Даже на два.
– Слушаю?
– Где Аня?
– Здесь. И Аня, и Альба, и Аскер. Все здесь. И пара моих ребят.
– Что с Аскером?
– В коме.
– Почему он еще жив?
– Куда спешить? Руки не дошли. Ведь погибнуть он должен смертью героя… И – мотивированно.
– Например, от руки Алефа?
– Возможно.
– Зачем вам Аня?
– Пожелание Альбы.
– Я тоже – ее «пожелание»?
– Да.
– Зачем я ей?
– Не знаю.
– Зачем я тебе?
– Ты же понял: развести Альбу на методику. Существует диск; не может она постоянно грузить «из головы»… Тебе нужно узнать – где он.
– Почему не сам?
– Мне она не верит.
– Хватит темнить, генерал! Если Альба у тебя и что-то скрывает… Нет людей, способных выдержать любое психологическое или физическое воздействие. У всех – свой «порог». И ты это знаешь и – не можешь дожать Альбу? Не верю!
– Да нельзя ее ни дожать, ничего! – взорвался вдруг Бобров. – Она – ненормальная! Законченная стерва, шизанутая, дерганая, непредсказуемая! С ней даже говорить невозможно – словно уплывает куда-то и взгляд – сквозь тебя… Попытался я на нее надавить, как ты сказал, психологически и – что? Она зажигалкой – щелкнула, ладошку под пламя подставила и – улыбается… И боли не чувствует, в этом я поручиться могу!
– Как у вас все сложно…
– А я о чем?! Бери деньги, давай «товар»! И получи все, что душе угодно: лабораторию, персонал, остров, десяток мачо… Все! Она только ухмыляется. И – молчит. Ведьма! И колотит ее постоянно! Я уж подумал – не на наркоте ли – нет, всухую отлетает! А то вдруг посмотрит на меня так – будто я черт из ада…
– Резон в этом есть. Тебя там явно заждались…
Бобров брюзгливо поморщился.
– Это не фигура речи, это чистая правда. Я вот – тоже тебя опасаюсь, – пояснил я.
– Твои опасения – нормальны, рациональны, объяснимы. А она мечется, словно загнанная… Я не могу понять ни ее логики, ни ее поступков! Ты попытайся!
– Почему ты решил, что она мне доверится?
– Потому что в такой ситуации любой человек хочет довериться хоть кому-то! И это она настояла, чтобы тебя привести живым! Вместе с рисунками! Видимо, тут – личное… Возможно, ты произвел на нее впечатление… Тогда, давно. Ты искренен. И тем – уязвим. Но есть в тебе что-то… И еще. Я думаю, она дама с большими комплексами. И ей очень хочется покрасоваться. Своей ученостью… А не перед кем. Ты – как бы сторонний… И еще…
Сергей Сергеевич говорил, говорил, говорил… И чем больше он говорил – тем яснее для меня становилось то, о чем он молчал: он боится Альбы! Боится панически, неосознанно, но от этого ему только страшнее; так дети боятся колдуний! И его собственное подсознание разворачивает страх в картину вязкую и навязчивую, от которой не уйти и не скрыться… Да и надуманным этот страх не назовешь: он знает, что Альба уже отправила на тот свет многих, но не знает, к а к она это сделала.
Он привык повелевать, привык разрабатывать многоходовые комбинации; но всегда и везде они подчинялись сухой логике и стояли, как на опорах, на слабостях других людей: их страхе, жажде денег, славы, самоутверждения. И вдруг – столкнулся с женщиной, которая словно спит наяву; для нее все происходящее – всего лишь тень ее мыслей, и оттого все люди походят на нарисованные Аней образы – или гротескны, или мнимы и несущественны… И то, что окружающие считают высокомерием, – просто погруженность в свой собственный мир… И генерал этой ненормальности тоже боится; и зол оттого, что и понять не может, и изменить не в силах… А тут еще и Алеф… И деньги… И власть, которая, кажется, уже в руках… И все – ускользает по непонятной причине, и слишком многое поставлено на карту…
– Ты «оформишь» меня микрофонами?
– Нет. С Альбой эти фокусы бесполезны. Она действительно хороший технарь, и в комнате у нее не работает ни одна прослушка. Но…
– Но?
– Чтобы у тебя был стимул. Произвести на Альбу впечатление и убедить ее выложить методику – теперь главное и единственное дело в твоей жизни. Иначе ты ее не сохранишь.
– Умеешь ты ободрить, генерал.
– Стараюсь.
– Где она теперь?
– В особняке. В комнате.
– Ты так и потащишь меня туда, скованного? Вместе со стулом? Эдак трудно произвести впечатление.
– Стулья там есть. А вот «кандалы» оставим. Алеф меня просветил: уж очень ты прыток и непредсказуем. Да я и сам знаю.
– А что в этой жизни предсказуемо?
– Ты прав. Ничего, кроме смерти.
Да. Я прав. Генерал не просто боится Альбы – он тоскует… И тоску эту странную я наблюдал не раз и не два…
Бобров тем временем жестко скрутил мне руку назад, отстегнул наручники от стула и сковал запястья сзади.
– Ну что – двинули? Про нашу беседу Альбе – ни слова. Я ей сказал, что накачал тебя сонниками и теперь просто привожу в чувство. – Генерал замолчал, усмехнулся. – Да так оно и было.
Мы поднялись по лесенке, прошли длинным, абсолютно пустым и стерильным коридором и оказались в большой комнате. Окна были наглухо занавешены портьерами; посередине стоял большой круглый стол и несколько стульев; поверху, вдоль стен, были расположены мостки с перильцами, к ним вела крепкая деревянная лестница; там же находились двери в спальни. Еще один коридор вел, скорее всего, на кухню.
За столом сидел Алеф: спокоен, невозмутим. А ведь и его пребывание здесь было бурным; но было в этом жестком мужчине то, что присуще восточным людям и называется «фатум». Это не рок и не судьба, скорее – предопределение… И человек, считающий себя подчиненным фатуму, как бы освобождается от беспокойства за будущее, свойственное европейцам. Перед Алефом стоял большой заварной чайник и пиала с зеленым чаем.
– Тебе туда, – показал Бобров на небольшую дверь. – И – без глупостей.
– Да какие уж глупости при нашей бедности… Аня там?
Генерал кивнул и открыл дверь. В комнате царил полумрак, и сначала я почти ничего не разглядел. Генерал усадил меня на стул, пристегнул наручником к батарее и вышел.
Голова сделалась пустой и гулкой. И не было в ней ни воспоминаний прошлого, ни надежд на будущее. В такие моменты с человеком остается только настоящее.
Глава 89
Постепенно глаза привыкли к полумраку. Комната была небольшой, с такими же, как и в гостиной, наглухо занавешенными портьерами окнами и оттого казалась особенно сумрачной: освещение – лишь небольшие бра на стенах… По периметру комнаты были расставлены картины Ани. Запах бензина еще не выветрился, хотя кондиционер работал на полную. Аня была в кресле и словно спала.
– Что с ней? – резко спросил я Альбу, сидящую за столом перед включенным компьютером.
– Спит.
Я пригляделся. Дыхание девушки было ровным и спокойным.
– Не переживай. Как и всякий психотерапевт, я владею гипнозом. Сейчас ей хорошо – она просто видит сны. А мы – явь, куда более худшую.
– Люди живут в той яви, какую создают сами.
– Это заблуждение. Человек – существо совершенное, но почему-то все данные ему совершенства он употребляет лишь на то, чтобы возвыситься над другими. Любой ценой.
– Кто как.
– Ты даже не поздоровался со мною, Дронов. А где же учтивость?
– Сложно оставаться учтивым, будучи прикованным к батарее.
– Такие здесь правила.
– Да? И кто их установил?
– Трудно сказать. Как видишь, у нас здесь почти конклав. Ни войти никому стороннему, ни выйти, пока не договоримся.
– До чего?
– Вот это и есть самое интригующее… Понять, что каждый из нас хочет получить. Или – сохранить.
– Из вас.
– Нет, Олег Владимирович, из нас. Ты ведь хочешь сохранить жизнь? И эту девочку? – Альба выдержала паузу, устремив взгляд в пространство, закончила: – Как и все мы.
Теперь она замолчала надолго. А я – рассматривал ее. Альбе было слегка за сорок, но женщиной она оставалась, безусловно, эффектной: стройная, с правильными чертами лица… Вот только лицо ее было застывшим, словно сросшаяся с кожей маска: смесь высокомерия и презрения. И в опущенных уголках рта – горечь о жизни, какая могла бы сложиться, но – не состоялась…
Альба посмотрела мне в глаза, и в них я увидел такую тоску – по жизни, по людям, по общению, что у меня защемило сердце. И мне вдруг захотелось подойти к ней, погладить по волосам, утешить… И она этот импульс уловила: прикусила губу, опустила наполнившиеся слезами глаза… И сказала через минуту глухим голосом:
– Ты и представить себе не можешь, Дронов, что способна понатворить женщина, которую никто никогда не любил… Никто и никогда. Кроме родителей.
Да и от них… Папина установка: «Стань великой». На стенах спальни – портреты Марии Жюлио Кюри и Софьи Ковалевской. Мамина установка: «Будь жесткой. Не дай себя обмануть». Мужчинам, естественно. И ни папа, ни мама не сказали: «Будь счастливой». Наверное, сами не знали как. Ты знаешь?
– Да. С-часть-е – это когда ты часть кого-то. И кто-то часть тебя. Жить другим и для другого. Отдавать все и ничего не требовать взамен. И всего – желать. Вот и вся премудрость.
– А мои родители… Они, наверное, ничего не ведали – о счастье… Папа был доктором технических наук и всю жизнь мучился комплексом неполноценности оттого, что не сделался Фарадеем или Ньютоном. Мама… Она всю жизнь боялась быть обманутой, потому что… до того, как вышла за папу замуж, ее обманывали и бросали бессчетно… И она – всю жизнь боялась и ждала – когда и он ее бросит… И чувствовала даже некоторое разочарование, когда этого не происходило… И чтобы не стать брошенной и преданной, сама пыталась уйти несколько раз… И все это я понимаю теперь, а тогда – я в этом жила и переживала, и боялась, что папа и мама разойдутся, а меня сдадут в детский дом и я останусь одна, среди чужих и незнакомых… Или они умрут, и я снова – одна… Одна…
Всю жизнь я больше всего боялась одиночества. И всю жизнь провела именно в нем. Великой и жесткой. Меня никто и никогда не смог обмануть. Потому что больше всего на свете я, как и мама, боялась разочарований и оттого… очарование любым мужчиной вытравляла из себя ядом неверия…
Признаться, мое неверие и высокомерие было оправданным застарелым мужским шовинизмом в науке… Наука вообще состоит из дрязг, несостоявшихся амбиций, нереализованных проектов… И если ты хочешь не просто преуспеть, но – стать великой, необходимо отрешиться от собственно женской природы…
Сначала я пошла по стопам папы. Он так хотел. И поступила в политехнический на специальность «телекоммуникации». Закончила три курса и поняла – не мое. Хотя я уже тогда была зачарована экраном… И тем, что может происходить с обратной стороны его… Но меня интересовали люди. И из людей более всего – я сама. А тут еще и это неотвязное – «Будь великой!». И другое – «Не будь податливой. Будь жесткой». С этим… почти невозможно жить.
А вокруг… Кипели страсти, девчонки и ребята сходились, расходились, женились, изменяли друг другу… Я поучаствовала «в процессе» только затем, чтобы меня не считали «синим чулком». Мой первый мужчинка был хорош собой, эгоистичен и самодоволен. Связываясь с ним, я знала, что ничем не рискую: такого полюбить невозможно. И он – не сможет бросить меня. Потому что я непременно сделаю это первой. Я так и сделала.
На всем курсе была, казалось, только одна счастливая пара… И этой счастливицей, по иронии судьбы, оказалась моя подруга… Вернее, она считалась ею: у женщин не может быть подруг по самой прозаичной причине: мы всегда завидуем… Завидуем, что счастье выпало не нам. И было очень стыдно, и хотелось избавиться от зависти, но мешала ревность: почему он выбрал ее, я же умнее, лучше, совершеннее! И ты незаметно начинаешь прилагать усилия, чтобы это счастье разрушить, и, когда все получается, понимаешь, что тем ты разрушаешь и свое собственное будущее счастье, и способность любить…
Я отбила у подруги ее мужа. Вернее, сделала так, чтобы он со мною переспал и ей стало известно об этом… Сначала они делали вид, что я – стерва, а между ними ничего не изменилось… Но я уже тогда – нет, не знала, чувствовала, как всякая женщина, – трещинка в отношениях, когда один из двоих был не верен, постепенно становится пропастью… Их счастье кончилось, но и мое не настало… Да и… Зависть живет много дольше, чем чужое счастье.
Глава 90
Родителям, особенно папе, который хотел меня видеть только ученой, я объяснила свой переход на медицинский факультет МГУ просто: психология, психиатрия и генетика – самые динамично развивающиеся области науки и там сделаться академессой мне просто на роду написано… Папа намотал все на ус, вернее, на бороду – он носил не хрестоматийную профессорскую бородку, а настоящую, окладистую… Как писал еще Герберт Уэллс о Марксе в «России во мгле»: «Такая борода не вырастает сама по себе. Такую бороду холят, лелеют и патриархально возносят над миром». Мой папа был не Маркс и даже не Маркес – ни вознестись над миром, ни даже стать «основоположником» в той науке, коей отдавал он жизнь и время, ему не удалось, но… Все люди, и у всех – свои слабости. Особенно в подражании, пусть даже подсознательном, идолам и божкам.
Училась я отлично. Меня ничто, по большому счету, не отвлекало. «Пальма первенства»… Это не пальма, это сучковатый кактус, растущий по странной прихоти природы среди снежной, продуваемой всеми ветрами равнины… С соком горьким, как цикута… И я была отравлена этим соком с детства.
Любви в моей жизни не было. Но для себя я решила – что ее и не существует… И мужчин себе выбирала сама, таких, которых было не жалко бросать. И с каждым новым мужчиной разочаровывалась в «сильной половине человечества» все больше… А ведь в детстве я была начитанной девочкой и грезила героями, способными на подвиг или хотя бы на самоотверженность… Пусть не ради меня, ради чего-то… Но идеалисты перевелись в ушедшем веке. Или – их перевели…
Папа помог с распределением в «самый профильный почтовый ящик»: в закрытый институт в Загорье. Формально его курировала академия, а на самом деле… Диссертации там были закрытыми, но готовились быстро, и никаких проволочек с защитой… Он действительно верил, что я стану академиком. И я – укатила в эту тмутаракань.
Вот там меня и подстерегло это несчастье… Любовь.
Он был несуразен во всем. Во внешнем виде, в одежде, в поступках, в запойном пьянстве… Но так блистателен и умен, так уверен в себе и так ничтожен порою… Он был гений. Игорь Олегович Мамонтов.
Такого я не испытывала никогда. Все мои знания, все высокомерие, вся гордость куда-то испарились… Я слушала его и изумлялась, откуда такая бездна всего может быть сосредоточена в одном человеке… Я основательно поглупела и… Да, это была любовь. И та болезненная жажда, с которой я купалась в новом для меня чувстве, говорила мне только о том, что природу человека не переделать… Природу женщины – тем более.
Мамонтов именно этим и занимался: усовершенствованием природы человека. Евгеникой. Хотя его работа и была занавешена семью замками секретности, но… Может, оттого, что сам он был угловат и столь же непривлекателен наружно, сколь блистателен внутренне, он желал создавать совершенство. И – создал. Но не путем каких-то генетических мутаций или чего еще…
В институте работала девушка. Лаборантом. Застенчивая, простая, она казалась всем – ну уж мне-то точно! – серой непривлекательной мышью… Да она и была такой! Но Мамонтов – в нее влюбился! Это я знала точно – по тому, как он мямлил и не выговаривал слова при ее появлении или вдруг начинал нести сущий бред о перспективах своей неземной работы для человечества… Девушка эта, звали ее Дашей, выслушивала все с застенчивой улыбкой, и я втайне радовалась: никогда, никогда эта глупышка не оценит Игоря Мамонтова! Слишком велика разница в интеллекте! А тут еще его идиотские попытки принаряжаться – при полном отсутствии вкуса и габаритах Гаргантюа… или – делать несуразные подарки… Знаешь, что он подарил этой Даше Бартеневой на день рождения? Библиотеку классики Серебряного века! Что может быть глупее и унизительнее такого подарка?! Для девушки, которая и близко не ведала, кто такие Игорь Северянин или Константин Бальмонт!
И… к моей горечи, изумлению и… не знаю, что даже сказать… Эта девчушка с простоватой внешностью ответила на любовь Мамонта, и они сделались близки… Она даже поселилась у него! Я была повержена и поражена! И мысли о том, что Мамонтов – такой же, как все, да еще и толстый, неповоротливый, самовлюбленный идиот, – не помогали! Они были счастливы, это виделось с очевидностью. А я… Нет, никаких планов отбить Мамонтова у Бартеневой я не вынашивала – это было невозможно и нереально. Он вообще не замечал никаких других женщин!
И я – с головой погрузилась в работу и… с отчаяния стала куролесить со всем мужским персоналом! Словно доказывая себе: я – лучшая! Мне так хотелось, чтобы Мамонтов хотя бы возмутился! Но он – не возмущался. Он общался со мною, как хороший программист общается с компьютером: указывал на ошибки в работе и ставил задачи…
Задача у нас тогда была единая и всеобъемлющая: укреплять обороноспособность страны! И если за стенами института или в столице – туда я время от времени наезжала – проносились какие-то ветры перемен, то внутри, как в зоне, была даже не холодная – ледяная война.
И этот лед был созвучен тому, что скопился торосами и грохотал в моей душе… Я работала как проклятая. Идея была проста и гениальна… «Каждый охотник желает знать, где сидит фазан…» Красный, оранжевый, желтый, зеленый, голубой, синий, фиолетовый… Всем известная формула света. А я – искала формулу тени. И мне было ясно: все бомбы, ракеты, все созданные и создаваемые людьми орудия смерти – ничто по сравнению с громадной силой, что таится в самом человеке… Силой разрушительной или созидающей… Я искала разрушительную. Таков был профиль института.
И отгадка была рядом, но я проводила серии опытов и, кроме бессонницы и нервного истощения, не получала ничего…
А у Бартеневой и Мамонтова родилась дочь. Но… Мир не терпит гармонии любви, как не терпит всего, отличного от оттенков серого… Или это природа так жестоко отомстила считавшему себя почти богом Мамонтову?.. Его ненаглядная Даша умерла родами. И его отношение к родившейся дочери оттого было двойственным… И он запил, опустился… И лелеял свою тоску, как лелеют неудавшиеся люди собственную никчемность… Он пил много, часто, жадно и всегда напивался… А девочка росла сама по себе, вместе с детьми из детского дома… И когда ей исполнилось четыре с небольшим, было всем уже очевидно то, чего не замечал ее отец и ученый муж… Эта девочка – Само Совершенство! Ты понял, о ком я? Ее зовут Аня.
Глава 91
Когда Мамонтов погиб, я испытала странные и смешанные чувства… Все-таки я любила его. Даже таким, какой он стал в последние свои годы. Даже тогда, когда он не замечал меня вовсе… А может быть, именно поэтому. Мир разом словно опустел. И стены института виделись теперь по-другому, и мир вокруг оказался вдруг совсем иным, непонятным, пугающим…
И еще… Кроме совершенной красоты, у Анюты вдруг оказались врожденные способности… нет, не к рисованию даже – к постижению мира людей каким-то особым образом… И – возможность провидеть будущее. Как только я взглянула на ее рисунки – поняла! – это подсказка мне, это то, что я так долго и безуспешно искала…
И отношение к Анюте у меня самой было странным… Она была дочерью той, которая… С другой стороны… Она была просто брошенной сиротой, и ее одиночество словно сближало меня с ней… И как только я поняла, что ее способность предугадывать мир и моя – анализировать – словно созданы друг для друга, она стала мне еще ближе… А порой – я ее просто ненавидела… И вовсе не потому, что она росла абсолютной красавицей… Я сама не дурнушка, но… «не родись красивой, родись счастливой» – не просто слова… Это судьба. Меня бесила лишь ее… непосредственность и то, что… То, над чем я билась годами и так и не могла ни понять, ни почувствовать, она постигала каким-то озарением!
Но неприязнь моя быстро прошла: при том даре, что был у девочки, жизнь ее могла сложиться куда горше любой из самых тупых и недалеких дурнушек… И дар ее помимо прочего – предсказывать с точностью швейцарского хронометра судьбы людей, каких она не только в глаза не видела, но даже не подозревала об их существовании! Людей не простых – но властителей стран и народов или идолов толпы… Такой дар был опасен.
И еще одно она могла… Предвидеть появление каких-то людей в ее собственной жизни! Сначала об этом никто даже не думал… Да и я – догадалась только после того, как увидела тебя воочию… а до этого – ты был просто воображаемым рыцарем на рисунке, что висел у нее в изголовье кровати…
Одно было ясно: после смерти отца она осталась совершенно беззащитна. А тут еще прошел слух, что институт закрывается и всех детей переведут куда-то на юг… И я, пользуясь общей суматохой и сумятицей, – всем ведь было только до себя, как выжить, как приспособиться к этому меняющемуся и словно летящему в пропасть миру, – я подменила ее документы, и она стала как все Найденовы – Эжен, Герман, Морис, Алекс… Она превратилась в Анету Найденову. Да она уже и была ею, и ребята принимали ее за свою! Не знаю, откуда у них такие способности, о них ты уже должен знать хотя бы от Анюты: тайну их появления в институте Мамонтов унес с собой в могилу… Никаких документов по его работам найдено не было.
– Может быть, ему все-таки помогли умереть?
– Может быть. Одно я знаю точно: это сделала не я. Это теперь я знаю точно, как хрупка и зависима жизнь, а тогда…
Альба замолчала, глядя прямо перед собой невидящим взглядом. Прикурила сигарету, нервно выдохнула:
– У человека пять органов чувств. Зрение, слух, обоняние, осязание, вкус. Из них – зрение и слух – важнейшие.
– Еще – интуиция, предвидение, предчувствие, сновидения, грезы…
– Да. Ты прав. Человек – единственное животное на земле, которое живет в вымышленном мире, сотканном из своих представлений о нем… И – из сказок бабушек, прочитанных книг, виденных телепередач, детских наказаний, страхов, кошмаров… Ключ к пониманию проблемы, над которой работала, я нашла в рисунках Анюты. Меня не интересовали люди, меня интересовал фон. И я поняла, что совершила открытие, которое может перевернуть мир!
– Или – уничтожить его…
– Всего лишь – мир людей.
– Всего лишь?..
– Мне часто казалось, что люди – лишние на этой земле.
– Все оттенки серого…
– Да. Ты догадался?
– Это открытие сделано по меньшей мере несколько тысяч лет назад и описано в «Тибетской книге мертвых».
– Я читала эту книгу. И комментарий к ней Карла Густава Юнга. И – что? Описание. Теория. А я – выстроила практику. Я осуществила – сделала сущим – то, что все теории только предполагают!
– Браво.
– Что ты юродствуешь, Дронов? Ты же понимаешь… чего мне это стоило…
– Двадцать жизней. Или – больше?
– Методику я создала три года назад. И два года работала в Центре телекоммуникаций, и мне так хотелось узнать, прожила ли я жизнь напрасно, или… все то, что я навыдумывала, – реальность? Нужно было сделать шаг. И я – его сделала.
В одном из пансионатов собрались преступники. Как их сейчас называют – «авторитеты». А кто тогда – я? Замороченная тоскующая одинокая тетка с бездной комплексов и с расстроенными нервами… Но… Решиться я бы не смогла. И ничего бы не произошло тогда, если бы не случай…
Один из них чуть не наехал на меня на блистающем «хаммере»… Я шла – задумчивая и погруженная в свои мысли, и автомобиль сшиб меня и едва не раздавил насмерть! И – я испугалась! Испугалась дико – вся моя жизнь, все, над чем я работала, может быть перечеркнуто глупой случайностью!
Я сидела на тротуаре, растерянная, подавленная, пораженная этой простой мыслью… И еще – сильная боль в ушибленном колене…
А из чрева машины появился субъект в черном – молодой, раскормленный, самодовольный:
– Что разлеглась, старуха! Вставай и – дуй отсюда, пока цела! Убогим мы не подаем!
«Старуха»?! «Убогим не подаем»?! Это я – убогая? Слова застряли у меня в горле; произошедшее было для меня диким еще и потому, что… Не знаю, что нового появилось в моем облике – я всегда была нелюдимой и молчаливой, – но после создания методики, наверное, появилось: люди меня сторонились, а то – просто боялись! А эти… Я кое-как поднялась, отряхнулась, выпрямилась:
– Вы пожалеете о том, что…
– Что ты там кудахчешь, курица? Денег хочешь? Купи костыль!
Он… Он выудил из кармана тысячную купюру, плюнул на нее и – прилепил мне на лицо пощечиной! Развернулся, скрылся в салоне, сказал что-то дружкам… Последнее, что я услышала, был взрыв дружного гогота… Их гоготанье звенело у меня в ушах хрюканьем свиней, пока я шла, прихрамывая, по улице… Пока отмывалась мылом и оттиралась спиртом от его слюны, и судорога брезгливости и омерзения проходила от кончиков пальцев до поясницы… Пока я рассматривала себя дома в зеркале… Пока колдовала на компьютере и сбрасывала задание на диск… Пока сидела ночью в аппаратной телецентра…
Выяснить, где остановились приезжие, было просто: лучшая гостиница города, люксы. На их беду, эта гостиница – единственная в городе – была компьютеризована, и я без труда узнала номера, в каких остановились постояльцы… И разослала по кабелю на их телеприемники программу… И – стала ждать.
Все произошло даже эффектней, чем я ожидала. В этот день был футбол. Вряд ли все они были заядлыми болельщиками, но корпоративность обязывала смотреть матч… И они его смотрели – с интересом и вниманием, не замечая, как экран меняет цвета, как искажаются звуки… Я сразу «прописала» им летальную дозу – свиньи не должны кататься в дорогих автомобилях в обличье людей! И я – не старуха!
…Их агония длилась почти час. Они катались по полу, орали чужими голосами, выкрикивали паскудства и – снова орали… Они погрузились в иррациональный, фантасмагорический мир, мир мрака и ужаса… «И тогда один из Палачей… набросит тебе на шею петлю и повлечет за собою. Он отсечет тебе голову, вырвет сердце, вывернет чрево… он пожрет твою плоть и изгложет кости, но ты не сможешь умереть… И так будет повторяться снова и снова, причиняя… ужасную боль и муку…» – так описано это в «Тибетской книге мертвых».
…Ты знаешь поговорку: «Берешь чужую жизнь – будь готова отдать свою». Раньше я не придавала ей значения, а теперь… Потом ведь были и другие смерти, чужие, и я научилась отсылать людей в «сияние серого» одним словом, пока они были увлечены жизнью целлулоидных героев на экране или компьютерной игрой «в солдатики»… Но и – сама не убереглась.
…Некогда Аня вдруг нарисовала меня – на картине я была изображена безобразной, тощей старухой, и меня окружали нетопыри и тени… Безобразная Герцогиня… И вот – все свершилось… Я теперь именно такова – в моем бреде наяву.
…Я выдумала и создала столько снов, в которых не то что жить – даже умирать мучительно, что… Мне кажется, сам Повелитель снов вознегодовал на меня за это… И я не сплю. Не могу спать. Боюсь. И это длится уже год. Или – тысячелетие… И мне кажется, если я вдруг усну, то навсегда. И я боюсь того, что мне привидится в этом вечном сне… «И так будет повторяться снова и снова…»
…Я пыталась вылечить себя – ведь я же психиатр! – тщетно. Помнишь, у Гете: «Психическое лечение, в котором безумие допускается, дабы исцелить безумие…» О, здесь начинается игра с судьбою, способная потрясти и вызвать такой поток страданий, о котором люди даже не подозревают.
…В глубине каждой души бьются герои и демоны… В моей – демоны победили. Ничто в этом мире не дается безнаказанно… Но… У меня не было выбора: «Будь великой». И я – стала великой. Я могу управлять смертью любого человека. И – целых народов. Но… не своей.
Глава 92
В комнате повисло молчание. И было тяжким, как гранитная плита.
Альба подняла лицо – оно было залито слезами:
– Помнишь Врубеля? И его последнюю картину – «Демон поверженный»? Даже когда полотно уже висело на выставке, художник приходил каждый день с кистями и красками и все менял его лицо… И выражение демона становилось все страшнее и мучительнее… Михаил Врубель умирал в сумасшедшем доме долгих шесть лет… «И возникнет у тебя приязнь к тускло-серому цвету, исходящему из ада…» Шесть лет муки и безумия… Я так не хочу. – Она опустила голову, закрыла лицо руками.
– Зачем тебе был нужен я?
– Просто чтобы рассказать, что я – была. И – какой я была. Меня никто не любит. И оттого – никто не знает. А я… Мне хочется, чтобы хоть кто-то вспомнил обо мне, когда меня не станет. Только и всего.
– Ты… решила ничего не отдавать этим? – Я кивнул на дверь.
– Ты спросил это так, словно: «Ты решила умереть?» Ничего я не решала. Я боюсь смерти. Но еще больше я боюсь жить… в том безумии, что меня окружает.
– Зачем тебе нужна была Аня?
– Я по-своему люблю ее. Мне хотелось посмотреть на нее… в последний раз. И… Мне нужно было знать, что мне делать. И – что со мною будет. Я… ввела ее в гипнотический транс и не приказывала – попросила нарисовать меня… Ты бы видел это… Лицо ее исказилось гримасой отчаяния и боли, настолько, что я перестала ее узнавать… Потом она открыла глаза, взяла уголь и – стала рисовать… Показать, что у нее вышло?
На рисунке был изображен город. Пустой, заснеженный, он был темен; ни огонька не светилось в окнах, и если угадывалось там какое-то движение, то это была лишь игра бесплотных теней тех, что давно покинули этот мир… И еще рядом был край моря, словно край света, но и оно казалось неживым… И рядом – земной шар… Серый, словно качающийся в жидком мареве болотного тумана, со странными, будто смытыми очертаниями материков и водой океанов, отливавшей свинцом… И совсем в стороне – мечущаяся, изломанная тень с лицом, искаженным ужасом и болью настолько, что в этом изображении почти невозможно было узнать сидящую передо мною женщину. Внизу картины было изображено ее тело – с разбитой пулей головой.
Даже тебе страшно, Дронов. Но Аня все нарисовала правильно: именно так я и живу – в постоянном страхе, полном теней на пустынной, безлюдной и бессмысленно стылой земле… И еще одно я поняла: если я передам этим двум хищникам методику, первой они убьют меня. И мир этот не удержит ничто… Таковы люди. Начав уничтожение себе подобных, они не смогут остановиться, пока не закончат дело. Дело… Как сказал некогда Гуржиев, «самое страшное в магии то, что в ней нет ничего магического…». Просто работа.
Плечи у Альбы затряслись, она закрыла лицо руками, потом вдруг посмотрела на меня и почти вскрикнула:
– Но почему?! Почему, если у меня такая судьба, у всех остальных должны быть другие?! Почему?! Я – гениальна, я достигла всего, чего хотела, и теперь это – бросить? Отдать? Уничтожить?! Говорят, Леонардо сделал что-то подобное со своими изобретениями! Но я не Леонардо! Я – выше! Еще никто и никогда не мог сделать людские страхи явью настолько, чтобы они страстно желали умереть! «И земля будет безвидна и пуста, и тьма над бездною…»
Все лицо Альбы переменилось. Оно словно закаменело, двигались только губы, с трудом выталкивая наружу слова… А глаза были бездонны и мутны, как жухлые мартовские полыньи… Она смотрела на меня, но видела… кого?
– Почему я должна умирать, даже не разглядев толком этот мир? Не-е-ет, я хочу рассмотреть его целиком, пока он цел… – Альба откинулась назад, расхохоталась хриплым, чужим голосом: – А потом – пусть летит в преисподнюю! Я хочу владеть мужчинами и океанами, и я – буду владеть всем этим!
«Я заберу у тебя то, что ты уже считаешь своим!» – вспомнилось мне вдруг, и ледяная изморозь покрыла спину.
Альба вскочила из-за стола, нервно зашагала, меряя комнату шагами, от стены к стене. Время от времени судорога кривила ее лицо и коверкала тело, и тогда она запиналась, едва не падала, замирала, опираясь о стену, но в следующую секунду – начинала ходить снова, все ускоряя шаг, словно пытаясь убежать от мучивших ее видений…
– Мир замкнут тяжкой непрозрачной полусферой… И люди знают лишь самый маленький его фрагмент… А я – я вижу всю мозаику, сразу, и оттого никто и никогда не сможет меня понять… Потому что никто и никогда не видывал той бездны красоты и пропасти отчаяния, что вижу я… И я – не стану жалеть никого… раз не жалею даже себя…
И женщина – снова заметалась… На какой-то миг она подошла ко мне слишком близко, я успел схватить ее за руку, притянул к себе… Она рванулась прочь с такой чудовищной мощью, что у меня едва хватило сил удержать ее… Альба выкрикивала что-то бессвязное, а я гладил ее по лицу и что-то шептал – то ли слова молитвы, то ли просто те, что каждая женщина воспринимает как молитву… Вряд ли она меня слышала, но судорога, сделавшая все ее тело словно отлитым из бронзы, постепенно отпускала, и я почувствовал под своей ладонью ручейки слез… Наконец она подняла заплаканное лицо и сказала тихо:
– Я хорошая, Дронов, хорошая… Просто очень-очень больна… И мне так жаль, что все мои мечты остались мечтами…
Он говорил мне нежные слова, Качал, как будто детку в колыбели, Как лодочку качает океан… О, если б знать, что желтая листва Не прорастет в заветренном апреле, Как трубами возвышенный орган Вдруг прорастает музыкой в сердцах… И мы лелеем искренний обман, Чтобы любить, безумствовать и слушать Литавров звон и звяканье грошей И мерным звуком тешить или рушить Покой и мир в измученной душе. Не помня о лжецах и мудрецах, Внимать лишь солнцу, ветру и капели И слышать сквозь нависший ураган — Как лодочку качает океан, Как будто детку – в сонной колыбели[32].Мечты остались мечтами… Как и эта песня… Где-то там, за горизонтом моего детства…
Мне пора… уходить. Я знаю, что… самоубийц не жалуют в том мире, в какой я уйду… Но… это вынужденное… Я убью не себя, а свою болезнь. Потому что… – Альба кивнула на Анину картину, – мне нельзя оставаться. Нельзя.
– Мы выпутаемся, Аля, ты вылечишься и будешь жить…
– Нет. Слишком много смертей я посеяла. Говорят, люди, ублажающие смерть многими жертвами, – создатели оружия и многозвездные генералы, – живут долго. Я знаю почему: им н е к у д а умирать. То, что их ждет т а м, лучше и не знать совсем. Со мною же… Своим вмешательством я оскорбила Гермеса, Повелителя снов, который дал мне дар, а я использовала его во зло, увлеченная… сатанинским вожделением: возвыситься над этим миром! И я – обманута… И это исправить уже нельзя никак.
А теперь – отпусти меня, Дронов. Я никуда уже не убегу. Мне некуда бежать.
Глава 93
– Нам некуда бежать, Аля. Нам.
– Вам и не нужно.
Альба вынула из платья декоративную булавку, подала мне, высвободилась из моих объятий, нетвердой походкой подошла к столу, коснулась щеки сидящей у стены Ани:
– Просыпайся, девочка… И забудь плохие сны… Теперь ты будешь видеть только хорошие.
Немного повозившись, я разомкнул наручники. Потом сложил их наподобие кастета, зажал в руке. Слабое оружие против двоих – или сколько их? – там, за стеной, но…
Альба заметила мое движение, улыбнулась рассеянно, кивнув на дверь:
– Там – просто два суслика. Один жестокий, другой – хитрый. Неужели ты их боишься?..
– У них есть оружие, и они умеют им пользоваться.
– Они обучены убивать. Ты – выживать. И еще… Ты умеешь жить. По-настоящему.
– Не всегда.
– Умеешь. И способен учиться дальше. – Она замолчала, глядя словно заблудившимся взглядом в пространство, сказала: – А этим… Им не придется больше убивать. Все записи, файлы и диски я уничтожила… А то, что в моей голове…
– Там еще беспамятный Аскер. Альба, ты должна…
– Никому я уже больше ничего не должна. Никому и ничего. Прощай, странник. Живи долго и счастливо… У меня вот не получилось… Жила – как не жила…
Одним движением Альба забросила в рот ампулку, я метнулся к ней, но женщина замерла в кресле, гляда в пространство стекленеющими зрачками. Артерия на шее не билась, и… запах горького миндаля. Такой бывает при отравлении сильными цианидами.
Аня открыла глаза, увидела меня, улыбнулась:
– Олег… Я почему-то так крепко уснула… И сны мне снились ужасные… А потом – хорошие… – Она обвела взглядом помещение, увидела свои рисунки, спросила: – Где мы?
– Ты ничего не помнишь?
– Смутно. Я спала, потом мне приснилась Альба… Или – не приснилась… Потом я видела какой-то кошмар… Во сне. Где мы, Олег?
– Не знаю.
Я подошел к двери, прислушался. Там было тихо. Подошел к окну, отодвинул тяжеленную портьеру: на улице было светло, вот только был это вечер того же дня или утро следующего – не понять. В окно был виден только высокий сплошной забор, а само оно, как и следовало ожидать, было забрано снаружи литой чугунной решеткой.
– Альба! Что с ней?! – услышал я голос Ани.
– Она умерла.
– Потому что она… Потому что я… Где мы, Олег! Что происходит?! – Девушка перешла на шепот.
Словно в ответ на ее вопрос за дверью послышался невнятный шум, шаги, звук упавшего стула и следом – два выстрела. Они прозвучали почти синхронно и – все стихло. Если и были снаружи какие-то передвижения, то были они абсолютно бесшумны.
Замок в двери щелкнул дважды, ручка тихонько подалась вниз и замерла, словно стоявший за ней хотел было войти и отчего-то передумал. Я показал Ане взглядом, чтобы она спряталась за стол, а сам, сжимая в руке наручники, мое единственное оружие, быстро передвинулся к двери и стал сбоку, готовый встретить ударом любого, кто появится на пороге.
Но никто не появился. Раздался отчетливый и корректный стук, словно некто просил разрешения войти. Стук повторился, потом дверь легонько приоткрылась, и я услышал:
– Здесь Саша Аскеров. Войти-то можно?
Честно говоря, не помнил я уже голос Саши Аскерова! Совсем!
– Оружие на пол и толчком – в комнату. Потом – сам, пять шагов вперед.
– Дрон, прекрати концерт для идиотов с оркестром! Если бы желал тебя завалить, уже завалил бы. Имею опыт. Просто входить опасаюсь: шваркнешь по голове чем тяжелым, а мне ею еще думать и думать!
Дверь открылась на полную, и я увидел Аскера. Улыбаясь, он смотрел на меня спокойно и слегка насмешливо. В свободных брюках и распахнутой на груди шведке он походил на отлитую статую древнего атлета, зачем-то обряженную в современную одежду. На груди у него тускло блестел массивный золотой медальон с точкой посередине. И оружия при нем не было.
Из комнаты тянуло отчетливо пороховой гарью.
– Кто стрелял? В кого?
– Расслабься, Дрон. Помнишь старое кино? Которое ты смотрел очень маленьким, когда меня и на свете не было. «Никто не стрелял. Это я убил шпиона Гадюкина». Даже двух. А впрочем…
То ли напряжение постепенно проходило, но я вдруг почувствовал такую усталость, будто мне на плечи взвалили огромную ватную спираль, и она все увеличивалась, и окутывала со всех сторон, и мешала дышать… Я рассмотрел в гостиной два неподвижных тела. В руке каждого был пистолет.
– Что мы можем констатировать по факту? – продолжил Аскер. – Генерал Бобров вышел на известного международного террориста Алефа и погиб при попытке задержания последнего. Геройски, разумеется.
– Алеф тоже убит?
– Естественно. Генерал наш был хорошим стрелком. Да и… кому теперь нужен живой Алеф?
– Ты как выкарабкался?
– Откуда?
– Ты же был в коме. После…
– Я существо подневольное, почти растительное. И умение впадать в анабиоз, или, как ты называешь, «кому», свойственное, кстати, даже простейшим – при неблагоприятных условиях, освоил давно и в совершенстве. Йога. Немного практики и – «спи спокойно, дорогой товарищ». Пока не решишь проснуться. По-моему, об этом догадалась только Альба.
Аскер подошел к креслу, в котором застыла женщина, заглянул в зрачки, прикрыл ей веки, констатировал:
– Она умерла. Как говаривали древние, человек уходит тогда, когда умереть ему легче, чем жить.
– Что вообще происходит, Аскер?
– Покойный Бобров совершил ошибку. Фатальную. Вызвал меня сюда. Уж очень ему хотелось, чтобы все со всем связалось красиво. Без узелков. Но… Он привык работать с исполнительными и отвык с умными. Поперву я тоже прилип к Эжену, – кстати, мальчик с огромными способностями, – потом вышел-таки на Альбу. А дальше – прибыл ты и поломал все планы. Всем.
– Альба была…
– …натурой сложной. Но она очень нервничала, чувствовала себя загнанной и, как всякая женщина, постоянно меняла планы и ни на что не могла решиться… Ни на жизнь, ни на смерть… Металась.
Меня она решила убирать по методике; я подставился намеренно, стрельнул в экран и замер в «коме». Как в песне: «И вот пока в анабиозе лежу, те тау-китяне буянют, все реже я с ними на связь выхожу – уж очень они хулиганют…»[33]
Из чувств я оставил только слух.
– У тебя же нет слуха.
– Музыкального? Абсолютно. А вот все остальное я слышу хорошо. Даже обостренно. Особенно если речь идет о моей жизни.
Бобров приставил ко мне каких-то левых ребят, не наших. Им было скучно. И рассуждали они о деньгах, о бабах и о том, как генерал приберет меня – пулей, ножом или удавкой. И – кому из них сие поручит. Как только я услышал, что и Бобров, и Алеф в особняке, да еще с каким-то малым, понял – пора воскресать. Восстал из небытия я резко, переправил туда обоих моих опекунов, забрал оружие и стал слушать из спаленки, о чем судачат генерал внешней разведки и видный международный террорист.
Услышанное меня не порадовало. А потому спустился я по лесенке и – произвел расчет. Окончательный. Такие дела.
Глава 94
Аскер прошелся по комнате, поглядывая на рисунки:
– Ба, да у вас здесь вернисаж… И даже лица знакомые… Что собираетесь делать с шедеврами?
– Сжечь, – вместо меня ответила Аня.
Аскер потянул носом:
– Бензином разит. Была попытка? – Не дождавшись никакого ответа, пожал плечами. – Камин в зале.
Я собрал рисунки, приобняв Аню, прошел в зал. Разжег камин и укладывал в огонь лист за листом… Плечи девушки дрожали, она косилась на трупы… Признаться, и мне было не по себе…
– Где мы находимся? – спросил я Аскера.
– Какой-то особняк за городом. Думаю, Бобров подстраховался – чтобы его какое-то время не смогли разыскать ни чужие, ни свои. В свете намеченной им, так сказать, приватизации изобретения… Кстати, где оно?
– Альба уничтожила все.
– Ты ей поверил?
– К чему ей было врать, если она решила умереть?
– Резонно. Но бывает по-всякому.
– Бывает. Что собираешься делать, Саша?
– Писать, писать и писать. Вернусь в Москву и засяду за отчеты. Сам понимаешь…
– Понимаю.
– Ну а потом – поеду и возглавлю движение, оставшееся без лидера. – Он кивнул на Алефа, помолчал, закончил: – Если мужчины с большими звездами на плечах не решат иначе.
– А если решат?
– Уйду на пенсию. Выслуга позволяет. Крайний юг у нас приравнен к Крайнему Северу.
– Саша… а что у тебя за медальон?
– Фамильная реликвия.
…Рисунки сгорали скоро и бесследно, как и многое в этом мире, и, обугливаясь, превращались в золу прошлого – то ли бывшего на самом деле, то ли существовавшего лишь иллюзией в нашем воображении…
Когда догорел последний, Аскер бросил в камин недокуренную сигарету, сказал:
– Пора.
Аня плакала, слезы стекали по ее лицу, а я шептал ей на ухо слова молитвы или то, что каждая женщина принимает за молитву… Она подняла залитое слезами лицо, спросила:
– А где мой папа?
– Найдем, – уверенно ответил я. – Саша прав. Нужно убираться из этого супостатного места, пока…
– Внимание! – услышали мы усиленный динамиками голос. – Особняк окружен силами спецгруппы «Альфа» Службы государственной безопасности! Предлагаю всем немедленно, по одному и без оружия, выйти с поднятыми руками! Через одну минуту «Альфа» начнет штурм здания с правом применения оружия на поражение! Повторяю…
– Во как… – усмехнулся Аскер. – Не знаю, как тебе, а мне бумаг придется исписать больше, чем мечталось… А Гнат все-таки молодец, а? «А теперь – Горбатый…» И голос командный каков! Хват! Ну что, пошли сдаваться?
– Пошли.
Действительно, все у Гната было схвачено в подведомственном городке, и, несмотря конспирацию Боброва, информация к генералу СГБ пришла, пусть и с некоторым запозданием. И отреагировал он на нее как Железный Феликс: окружил особняк, дождался стрельбы и… Дальнейшее понятно.
Аню, как гражданку Австралии, задерживать не стали и сразу повезли в снятый ее отцом особняк на набережной. Я оказался в одном автомобиле с Гнатом.
– Аня будет в особняке одна? – спросил я.
– С отцом. Так что не видать тебе твоего гонорара, как пионеру-поисковику.
– Ты нашел Дэниэлса?!
– И даже не одного. С пацанчиком четырнадцати лет. Это если фигурально выразиться.
– А не фигурально?
– Чуяло мое сердце простой ответ на сложный вопрос! И он – нашелся. Грешен наш Дэниэлс оказался, хоть и бывший разведчик и действующий миллионер.
– В смысле…
Гнат некоторое время молчал, смакуя эффект, потом сказал:
– Да нормально он ориентирован. Как теперь принято говорить, гетеросексуально. Но в давешний свой визит, когда приезжал с супругой удочерять Аню, отлучился-таки и – соблазнился красотами одной дивчины… Не раз, судя по всему, и не два соблазнился. А как супруга убыла на далекий материк, он еще месяца полтора документы оформлял на девчонку, степенно и не торопясь, и крутил с той самой дивчиной, по имени Галя Гейко… Плод их любви появился на свет через положенное время и оказался мальчиком, названным Алексеем.
Нужно признать, что Галя Гейко не отличалась особым добронравием. В смысле… Ну, ты понял. И ответственностью перед подрастающим поколением тоже не сильно тяготилась: отвезла ребенка матушке-старушке в село Отрадное и вернулась к веселой курортной жизни. Жизнь эта для нее закончилась пять лет назад: ехала по серпантинке с нетрезвым кавалером за рулем, с управлением он не справился…
Мама ее, Евдокия Степановна, знала, кто отец внука Леши, но не только не обращалась к Дэниэлсам, вообще – хранила сие в тайне: боялась, отберут у нее внука, увезут в неведомые края, а для нее мальчик – единственный свет в окошке и был, а после гибели дочери – и подавно.
А с год назад захворала Евдокия Степановна крепко и как смогла, так и написала письмо Дэниэлсу в Австралию. А вскоре – померла. Или грамотности она была невеликой, или в адресе что-то напутала, или фамилию выписала коряво – письмо то почти семь месяцев странствовало по Австралии, разыскивая адресата, но – нашло. Содержанием его Дэвид Дэниэлс был и обрадован, и шокирован. И – устремился в Бактрию, придумав благовидный предлог для дочери Ани: возможно, боялся ее ревности, а скорее, того, что все в письме могло оказаться вымыслом, и лучше – промолчать… Чтобы сбылось.
Леша Гейко тем временем оказался в детском доме, но не в Бактрии, а в Дементьевске. Три дня по приезде у Дэниэлса ушло на поиски, а потом он не выдержал и – сорвался в ночь, на такси… И уже в том Дементьевске, будучи в нахлынувших отцовских чувствах и ожидая встречи с единственным сыном… потерял ориентацию во времени и пространстве, что у нас немудрено, особенно ночью… Поскользнулся, упал, потерял сознание… Это я фигурально.
Приехал он ночью, отпустил такси, зашел в шалман, принял там граммов сто пятьдесят пойла – нервы угомонить и отправился искать гостиницу… «Добрые люди» в том питейном и подсказали: дескать, в двух шагах и «пять звезд». Да что пять – все семь!
Выставила его обычная бомжующая шпана: стукнули сзади по голове, обобрали дочиста: ни мобильного, ни денег, ни документов… И оставили лежать на обочине, на травке, а для завершенности художественного образа накрыли какой-то вонючей фуфайкой с сельдью в кармане и обильно полили спиртным.
Проезжающие мимо менты его прихватили и повезли было в «клетку», протрезвляться, но когда гражданин заговорил… Представь, двум нашенским сержантам он на чистом русском языке вещал чистую правду: что он и нигериец, и австралийский миллионер, и бывший сотрудник британской разведки… Притом разило от него портвейном подвального разлива и воблой отечественной, бочковой… Понял, куда его отвезли?
– Догадываюсь.
– Вот. Там он свою правдивую историю повторил с присущей англосаксам логикой и последовательностью: и про Нигерию с Австралией и Великобританией, и про приемную дочь, и про прижитого сына, да еще добавил, что поиски антикварной бактрийской монеты, по поверьям, обладающей магической силой, он проводил как операцию прикрытия, чтобы ни жена, ни дочь не узнали до поры…
Его стали уговаривать вспомнить настоящее имя – в активной форме; он оказал активное сопротивление, да еще ругаясь при этом на английском, немецком, испанском языках и африканских наречиях… Вот тогда-то его скрутили накрепко, добавили от души, вкатили лошадиную дозу снотворного и отправили в смотровую палату, не забыв привязать. Дежурный эскулап, не мудрствуя лукаво, написал предварительный диагноз доставленного милицией неизвестного: белая горячка, осложненная навязчивым бредом и галлюцинозом.
Очнулся Дэниэлс через сутки в состоянии бревна, еще через сутки был отвязан, но таблетками закормлен под завязку… Стоит отдать ему должное: разобравшись, где находится, стал вести себя тихо и послушно; сумел вспомнить навыки и, отомкнув закрытую на ключ дверь, проник в ординаторскую, а оттуда отзвонился с опрометчиво оставленного врачом на столе мобильного в Манчестер и поведал кратко, но содержательно своему другу Бобу Шелли о бедственном положении, в коем оказался.
Боб Шелли был скор и оперативен. Уже сегодня в пятнадцать он вышел на меня, в шестнадцать двадцать Дэвид Дэниэлс сидел передо мной в кабинете, в семнадцать тридцать был отправлен домой, оставив расписку, что в случившемся недоразумении никого не винит и претензий ни к кому не имеет. Так что он и встретит Аню. Его сына, Лешу Гейко, я распорядился привезти к девятнадцати. Сейчас – двадцать один пятьдесят. Думаю, через пятнадцать минут произойдет трогательное единение семейства Дэниэлс. Мораль?
– Все хорошо, что хорошо кончается.
– Не-е-ет. Каждый всегда в ответе за все в своем прошлом. И порой ответственность эта настигает человека случайностями – странными и для него необъяснимыми. Которые всего лишь – звено в цепи закономерностей.
…Спустился вечер. Мы сидели с Сашей Гнатюком в его кабинете и прихлебывали крепчайший чай, сдобренный коньяком. Я пересказал ему все события, случившиеся после нашей дневной встречи. И душой особо не кривил: я действительно не видел, как Аскер убрал охранников или застрелил Боброва и Алефа; пистолеты были в руках покойных. Так что… ни подтвердить, ни опровергнуть.
После долгого молчания Гнат спросил:
– Методика… Я думал о чем-то подобном… Но на Альбу не грешил… В городе все ее считали тихой шизоидной стервой, и не больше того… – Генерал вздохнул. – Подмял меня стереотип. Старею. Ты уверен, что методика уничтожена?
– Да.
– И под «полиграфом» все, что мне нарассказывал, повторишь? Это я к тому – чтобы не задерживаться у нас… надолго.
Слово «надолго» прозвучало с интонацией «навсегда».
– Легко. «Полиграф» моя любимая машинка с юности. И поиграться с ней – одно удовольствие.
Гнат покачал головой:
– Кому удовольствие, кому работа. Аскер уже пообщался.
– И что выдала умная техника? – невинно осведомился я.
– Такое впечатление, никаких у него эмоций. И мыслей – тоже.
– Анекдот хочешь? Короткий. Восторженный Моня – бухгалтеру Рабиновичу: «Рабинович, посмотрите, какие звезды!» – «Да… Они это могут».
– Они это могут… – раздумчиво повторил Гнатюк. – Ладно, вопросов к тебе больше нет. Вот только… Рисунки вы действительно сожгли?
– Да.
– Жаль. Я бы одним глазком глянул.
– Как сказано у Сираха – что дано тебе, о том размышляй, ибо не нужно тебе то, что сокрыто.
– Мудро.
Мы курили и молчали. Жизнь разбрасывает людей, и, пересекаясь на время в той или иной ситуации с каким-то человеком, не понимаешь даже – чувствуешь, как вы похожи… Или – были похожи – давно, в том прошлом, какое истаяло золой… И становится жалко… или этого прошлого, или того, что вы сделались другими. Бог знает.
– Эжена нашли? – спросил я.
– Да. Он напился и уехал к Гоше. Чем он был напуган и отчего – объяснить не мог. Впрочем, спьяну так бывает. Короче, спал он в собачьей будке под охраной огромного волкодава по кличке Орган. Символично. Ладно, разбежались. Ты – птица вольная, а мне еще работать и работать. И – хочешь совет? Уходя со сцены – не забывай выйти из роли.
Глава 95
…Я брел через опустевший ночной город, сам не зная куда. Идти в особняк на набережной мне не хотелось – было как-то неловко появиться там сейчас… А больше пристанища в этом городе у меня не было.
Сначала я вышел на пустую площадь, на которой некогда играл Эжен еще ребенком… И обрывки мелодий бродили в усталой моей памяти… «Музыка лучше всего. Можно закрыть глаза и улететь далеко-далеко, в прекрасные страны, где все счастливы и беззаботны. Если бы я только смог… сделать так, чтобы люди оказались в своих снах, самых красивых, где все их близкие живы, и там, где много тепла и солнца…»
Потом спустился к морю… Прилег на копну высохших водорослей… И вереницы событий, так и не состоявшихся в разметанной моей жизни, обступили явью, а ушедшее виделось иллюзией, призраком, миражом из чужой, словно никогда и не существовавшей жизни… И еще – были видения жизни иной, вымышленной, мнимой, какую мы бережно храним в душах, но так и не решаемся прожить… И это неслучившееся минувшее с годами становится ярче и зримее, часто придавая нашей жизни тот смысл, какого она без этого вымысла была бы лишена… И человек высвобождается из гнетущего настоящего и интуитивно, озарением, находит новое свое будущее… Не то, что было предопределено обстоятельствами и всем его прошлым – иное, насыщенное, яркое, о каком он мечтал и к какому боялся не то что прикоснуться – приблизиться… Смысл… Не предавать прошлое, не потерять настоящее и – обрести будущее.
И еще – мне снова было страшно умереть, так ничего не создав и не воплотив, даже не попытавшись это сделать, так никого и не согрев, и чувствовать, что душа моя истлевает угольями во влажной и стылой нездешней ночи… А я… Я словно мчался сквозь сонное марево, и мне начинало казаться, что того, что случилось в этот день, что того, что случилось прежде, что того, что случилось за всю мою жизнь, – не было вовсе…
…А потом я видел снег, и опустившийся на город вечер был мутным и непроглядным, и напитанное тяжестью небо делало мир беспокойно-растерянным, а люди метались под этим небом – ломкие, уязвимые, и искали покоя, и – не находили… И видел, как мир постепенно мутнеет, обращаясь в сумерки, и жизнь словно бредет к закату… И закат этот был смутен за пеленою, и хотелось бежать, но бежать было некуда – слишком малы пространства усыпанных снегом улиц, слишком черны зеркальные провалы окон… И душа мечется и летит, и, не в силах взмыть и оторваться от земли, падает в мягкое, уже подтаявшее месиво, и кажется, – это ангел с изломанными крыльями, и он бредет, прикрываясь ими, будто серым мокрым плащом, и путь его укутывает мгла, и та, что позади, и та, что вокруг, и та, что будет…
И видел, как острые стрелы поземки несутся по ночным, заиндевевшим, отполированным слюдяной коркой льда улицам, а на площади – вихрятся смерчами у ног каменного истукана на высоком гранитном постаменте. Словно статуя Командора, он застыл перед темным зданием, безлично взирающим на подвластный город и неподвластный снег пустыми провалами черных окон… И видел, как в этой мгле ангел вышел на высокий берег, и, отбросив вымокшие крылья, оставил коченеющий город, и взмыл в прозрачно-строгое ночное небо.
И слышал, как где-то играет мелодия, и еще – голос… И он говорил о том, что мир ломает и гнет нас всех под себя и что не терпит несоответствия себе – серому, строгому, рациональному либо, напротив, – карнавально праздному… И о том, что в этой вымученной карнавальности люди пытаются проиграть то, что не дано им, как дар… И – проигрывают. И мир таков, что все готовы развлекаться, так ничем и не увлеченные, а потому – лишенные действия, деяния, веры… Веры в то, что можно сдвинуть этот заплесневелый шарик, изменить время, найти свое и – себя в нем! И о том, что все мы – потерянные и потерявшиеся на этой земле. И все мечтаем быть найденными и хоть кому-то нужными… И о том, что только действие, делание, деяние позволяет изменить будущее и сделать его настоящим.
И потом шел по тропке в гору, и не было уже снега, и стояло лето, пусть еще прохладное, юное, но ветерок уже приносил запах трав и порой замирал на мгновение, упоенный их ароматами… И я смотрел на небо, и видел впереди залитый солнцем берег, и до него оставалось немного… И я шептал слова молитвы или те, что каждая женщина слышит, как молитву, и идти становилось легко, и дорога шла в гору, все выше и выше, и травы ласкались к ногам, и солнце заливало все пространство вокруг, и мне сделалось совсем тепло… И я поднялся на холм, и прошел мост, и еще один, и еще… И на душе стало спокойно, как бывало лишь в далеком-далеком детстве…
– Я тебя нашла. И ты – снова ушел. И – вернулся. И я сидела в этом темном городе, и боялась, и чувствовала, что ты вот-вот пропадешь… Совсем пропадешь, как пропадает скрытый водой берег, как начертанное на песке слово «люблю», столь важное для двоих, вмещающее в себя все прежнее, случившееся с людьми, и все, что будет или не будет с ними, – смывается случайной волной, и нет уже ничего, кроме воды и песка… И остается только верить, что и земля, и небо, и море запомнили это слово и сумеют повторить его другим – в плеске волн, в шелесте трав, в шепоте ветра… И жизнь не окончится никогда.
…И я – открыл глаза. Надо мною склонилась Аня, она гладила мои щеки и повторяла бесконечно:
– Я тебя нашла. Я снова тебя нашла! И я тебя люблю!
Стояло ясное солнечное утро. Оказывается, я проспал на побережье всю ночь.
– Почему ты не пришел вчера?
– Мне не хотелось вам мешать.
– Глупый… Да и я тоже… Вчера встретилась с папой и с братом… И не было только тебя… Но я отчего-то подумала, что ты вернешься только утром… И сама уснула… А сегодня пошла тебя разыскивать. И – нашла. И не сразу тебя разбудила. Мне было жалко тебя будить. Ты улыбался во сне. Почему ты уснул здесь?
– Наверное, так решил Повелитель снов…
– Повелитель снов? Я помню… Это добрый Оле Лукойе. Над непослушными и дурными девочками и мальчиками он раскрывает черный зонтик, и они ничего не видят в своих снах. А хороших – отправляет на прекрасные балы, в цветущие сады и великолепные парки… Наверное, я раньше в чем-то провинилась, и мне часто виделось плохое… Но теперь я чувствую себя так легко и спокойно, как не чувствовала никогда… Пойдем домой?
– Пойдем.
Три недели я провел с семейством Дэниэлс; тем временем Дэвид с помощью генерала Гнатюка довольно быстро выправил необходимые документы и улетел с сыном в Австралию. А мы с Аней остались. У нас впереди было целое лето. И еще – много-много лет.
И город – словно преобразился. С каждым днем он становился приветливее и теплее, и на лицах людей я замечал все больше улыбок, и мы гуляли праздно, а ночами…
…Мы прислушивались к рокоту прибоя, к мерному дыханию моря и чувствовали себя теми, что мы есть, – пылинками мироздания, вмещающими в себя всю вселенную – без гордыни, без самомнения, без желания достижения, и вокруг была ночь и то тайное, что делает пространство беспредельным, а жизнь – вечной, наполняя ее назначением, верой и смыслом.
…Теплые потоки остывающей земли подхватывали нас нежно и невесомо и медленно влекли ввысь, в бездонную чашу неба… И земля отсюда виделась светящейся синевой океанов и охрой материков… И вскоре – исчезала совсем… И вокруг было только сияние бесчисленных звезд и их жар, что становился острым и нестерпимым… И мы – падали в ночную прохладу космоса… И – снова согревались, уже у другого солнца, огромного, жарко-малинового и – неслись через пространство без времени, и плавали в закатах тысяч планет, и встречали миллионы рассветов, пока пьянящая роса одного из них не укутала нас мягким покрывалом тумана… И мы лежали, обессиленные, и вдыхали аромат предутреннего бриза, и знали, что это будет всегда.
Эпилог
5 января 20## года.
«По сообщениям агентства «Дейли энтерпрайз»:
«Вчера, после концерта в Медисон-сквер-гарден, пропал известный американский композитор и музыкант русского происхождения Эжен Найден. После завершения представления он покинул концертный зал, предположительно на такси, и уехал в неизвестном направлении. В гостинице ЭН так и не объявился.
Его восхождение на вершины мирового музыкального олимпа сопровождалось скандалами: после представлений некоторые слушатели так и не покидали своих кресел; врачи, как правило, диагностировали у всех смерть от острой коронарной недостаточности. Время от времени в прессе появлялись публикации о том, что музыка Эжена имеет психоделическую направленность и небезопасна для психики. Но, по утверждению импресарио Эжена Найдена, Алекса Аскера, статьи эти были инспирированы завистниками гениального исполнителя. В любом случае после этих публикаций интерес к творчеству Эжена Найдена резко возрос. На вчерашнем концерте присутствовало шестьдесят тысяч зрителей.
Алекс Аскер заявил в телеинтервью, что, возможно, американский музыкант стал объектом похищения. Целью похищения можно считать и попытку вымогательства, – гонорары ЭН исчислялись шестизначными цифрами; не исключил Алекс Аскер и таких мотивов похищения, как зависть или месть. Но многие промоутеры считают, что все это – очередной трюк ловкого импресарио с целью еще более подогреть интерес публики к выступлениям музыканта. Однако в пользу серьезности заявления Алекса Аскера стоит отнести тот факт, что расследование по этому делу начато не только полицией Нью-Йорка, но и, как удалось узнать нам из достоверных источников, Агентством национальной безопасности США.
О ходе расследования мы будем информировать наших читателей незамедлительно».
10 июня 20## года.
По сообщениям агентства «Доулинг стар»:
«Вчера небольшой поселок Эйн-Гали на курортном побережье Тихого океана перестал существовать… как обитаемое поселение. Все его жители и находившиеся в поселке туристы погибли.
Накануне, в ночь полнолуния, они вышли на небольшой мыс в двенадцати километрах от поселка и остались там на все время прилива. Прилив не только отрезал им путь к суше, превратив мыс в остров, но и затопил его полностью. Никто из жителей поселка или гостей, судя по всему, даже не сделал попытки спастись.
Поселок Эйн-Гали пользовался славой «курорта для сексуальных утех» у туристов всех стран мира. Человеку с деньгами там можно было получить самые запретные удовольствия, в том числе с участием детей. Родители, сами занимавшиеся подобным «бизнесом», по-видимому, не считали это предосудительным.
Представители практически всех конфессий прокомментировали судьбу обитателей поселка и их гостей как «кары небесные». Очевидцев происшедшего не найдено. Полиция предпринимает меры для охраны оставшегося нетронутым имущества от мародеров».
16 июня 20## года.
По сообщениям агентства «Гроун лайн»:
«Три дня назад близ местечка Агар был обнаружен молодой человек европейской внешности, одетый в концертный смокинг; мужчина был весьма истощен и бос. Он брел по побережью Тихого океана, напевая мелодию на неизвестном языке. Мелодию удалось опознать: это известное сочинение немецкого композитора Людвига ван Бетховена «Сурок». Личность задержанного идентифицировать не удалось.
Ввиду общего истощения найденного поместили в стационарный госпиталь, а вчера, попечением «Миссии спасения», переправили в Швейцарию в одну из частных психиатрических клиник для всестороннего обследования и лечения. Удивительно то, что молодой человек абсолютно ничего не помнит о своем прошлом, при этом он не утерял никаких навыков или знаний. Докторам остается выяснить, какие навыки и знания имеются у их странного пациента. А нам стоит лишь напомнить, что подобные случаи перестали быть редкостью и происходят все чаще в том или ином регионе мира».
20 декабря 20## года.
По сообщениям агентства «Дейли энтерпрайз»:
«Эжен Найден, выдающийся американский композитор и музыкант русского происхождения, обнаружен вчера в клинике для душевнобольных в швейцарском городке Крюге. Его случайно опознал один из родственников больного, пришедший на свидание и являющийся ярым поклонником творчества Э.Н.
Расследование по поводу исчезновения Эжена Найдена, начатое полицией Нью-Йорка и Агентством национальной безопасности, не закончено. По информации наших источников, оно осложнилось тем, что вскоре после исчезновения музыканта исчез и Алекс Аскер, его импресарио.
Как заявило руководство клиники, никто из персонала даже не подозревал о том, что их подопечный – такая знаменитость. Властями США предпринимаются усилия для возвращения нашего гражданина на родину».
21 декабря 20## года.
Из журнала «Музыкальный критик»:
«Музыка Эжена Найдена, которую мы неоднократно анализировали на наших страницах, всегда была странной, далекой от традиций классики, но, несомненно, талантливой. Что привело незаурядного композитора к беспамятству – творческое перенапряжение или неприятие мира, которое мы можем отчетливо расслышать в некоторых его сочинениях, – неизвестно. В клинике он играл на подаренной ему санитаром губной гармошке всего две мелодии: «Последнее танго в Париже» и «Сурок» Бетховена. Как известно, великий немецкий композитор создал его по мотивам английских народных баллад шестнадцатого века.
Эжен Найден, по словам докторов, не догадывается, в каком времени или месте он сейчас пребывает. Он выглядит здоровым и вполне счастливым. Никакие усилия врачей – вернуть музыканта в день сегодняшний – ни к чему не привели. Может быть, оттого, что он не желает возвращаться?
Сознательно или бессознательно музыкант остался в своем личном Дне сурка… И всем нам предстоит задуматься… Если наш состоятельный, знаменитый, незаурядный соотечественник не желает ничего знать ни о настоящем, ни о будущем… Что ожидает в этом будущем всех нас? Попробуем расслышать это в его музыке».
Примечания
1
Одиннадцатое Главное управление КГБ СССР курировало, кроме прочего, систему закрытых НИИ. (Здесь и далее примеч. авт.)
(обратно)2
Стихотворение Петра Катериничева.
(обратно)3
Для подрастающего поколения: хоть это и сложно себе представить, не было в 93-м мобильных телефонов, пейджеров, а дозвониться до Москвы даже с крупной железнодорожной станции было весьма проблематично.
(обратно)4
Из песни Михаила Щербакова «Анета».
(обратно)5
«Ф и з и к и» – бойцы группы силового прикрытия (сленг).
(обратно)6
Стихотворение Петра Катериничева «Монолог провинциального актера».
(обратно)7
Из песни Михаила Щербакова «Анета».
(обратно)8
Стихотворение Петра Катериничева.
(обратно)9
Из Илиады Гомера в переводе В.А. Жуковского.
(обратно)10
Из песни Михаила Щербакова «Анета».
(обратно)11
Стихотворение Петра Катериничева «Мне грустно».
(обратно)12
Стихотворение Петра Катериничева «Тот март».
(обратно)13
Из стихотворения Петра Катериничева.
(обратно)14
Из песни Петра Катериничева.
(обратно)15
Из стихотворения Иосифа Бродского «Письмо русскому другу».
(обратно)16
Автора слов этой песни автор романа не знает. Но молва приписывает песню Александру Дольскому.
(обратно)17
Из песни Михаила Щербакова «Анета».
(обратно)18
Стихотворение Петра Катериничева.
(обратно)19
Из песни Михаила Щербакова «Анета».
(обратно)20
Из песни Петра Катериничева.
(обратно)21
Из песни Михаила Щербакова «Анета».
(обратно)22
Из стихотворения Бориса Пастернака «Мой Гамлет».
(обратно)23
Стихотворение Петра Катериничева «Декабрь».
(обратно)24
Стихотворение Петра Катериничева.
(обратно)25
Из Евангелия.
(обратно)26
Песня Петра Катериничева «Мотылек».
(обратно)27
Стихотворение Петра Катериничева.
(обратно)28
Из послания апостола Павла к коринфянам.
(обратно)29
Для подрастающего поколения: некогда слова Ленина «Партия – ум, честь и совесть нашей эпохи» украшали все города и веси Советского Союза.
(обратно)30
Из стихотворения Петра Катериничева.
(обратно)31
Из песни Владимира Высоцкого.
(обратно)32
Стихотворение Петра Катериничева «Шансон».
(обратно)33
Из книги Владимира Высоцкого
(обратно)
Комментарии к книге «Повелитель снов», Петр Владимирович Катериничев
Всего 0 комментариев